Книга о прошлом. Глава 25. 1

Ирина Ринц
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ.
ЛОВЕЦ СОЗВУЧИЙ.


***
Чётки оказались тяжёлыми и приятно холодили ладонь. Чёрные агатовые бусины тускло блестели на солнце и ударялись друг о друга с негромким глухим стуком, когда Радзинский перекатывал их в руке. Маленькое серебряное распятие покачивалось между пальцев на чёрной шёлковой кисточке тающей светлой слезой.

– Нравятся? – Аверин сдержанно сверкал глазами, внимательно наблюдая за реакцией Радзинского.

– Очень, – благодарно выдохнул тот.

– Отец Паисий специально для тебя их сделал. Он когда-то был подмастерьем у ювелира. В общем, с камнем работать умеет. – Николай замолчал как-то слишком резко, как будто запнулся, и сразу впал в глубокую задумчивость, по привычке прикусив губу. – Мне дедушка рассказывал, – вздохнул он, наконец, отмирая. И махнул рукой по направлению к лесу, – Пойдём, погуляем?

– Пойдём. – Радзинский аккуратно обернул чётки вокруг запястья, а крестик зажал в кулаке. Поднявшись с потемневшей от времени дощатой скамьи, он отряхнул древесную труху со своих горячо любимых голубых джинсов и протянул руку Николаю. Тот заулыбался и помощь благосклонно принял.

Хлипкая калитка тихо звякнула за их спинами ржавым засовом. По тонкой, словно весенний ручеёк, тропинке они побрели между светлых берёз в сторону тенистой лесной опушки. Несмотря на то, что была ещё только середина лета, земля под ногами была уже обильно усыпана жёлтыми берёзовыми листьями. Они шуршали, откатываясь в траву, стоило горячему полуденному ветру дохнуть посильнее.

– Кеш, а у тебя когда день рождения? – подал голос Николай.

– Через месяц, – вслух прикинул Радзинский.

– Ага… Тебе тридцать будет?

– Вроде того.

– Серьёзный возраст. После тридцати с человека спрос уже другой. Так что придётся тебе внимательнее к себе относиться. К внутренней жизни своей.

Радзинский промычал в ответ что-то невнятное. Почти теми же словами напутствовал его после исповеди отец Паисий. Но думать об этом не хотелось. Последнее время вообще ничего не хотелось. Оставалось только смотреть вокруг, перебирать взглядом пёструю ленту дорожки, на которой частыми штрихами перемежались чёрные тени стоящих вдоль неё деревьев и золотые полосы солнечного света, или, задрав голову, любоваться тающими в сиянии солнца светлыми кронами тополей.

– Кеш, ты меня слушаешь?

– М-м-м?

Оказалось, Аверин стоит поперёк тропинки – вертит в пальцах какой-то стебелёк и задумчиво товарища рассматривает.

– Я что-то пропустил? – Радзинский осторожно улыбнулся, останавливаясь напротив. Безобидный обычно аспирант был сейчас, как остро заточенный нож. Даже ветер трогал его светлые волосы так осторожно, словно пораниться боялся.

– Ты меня не слушаешь, – хмуро повторил Николай.

– Прости, Коленька, отвлёкся, – повинился Радзинский. – Задумался.

– О чём?

– Да ни о чём конкретном, – пожал плечами Радзинский. – Я… – он замялся, подбирая слова, – Знаешь, я раньше чувствовал, что передо мной стена, которая от другого мира меня отделяет. Я об неё бился, стучал, кричал… А теперь я с той стороны – понимаешь?

Аверин  прищурился недоверчиво, потом решительно взял Радзинского под руку и потянул вперёд.

– Ты уже давно с ТОЙ стороны, – снисходительно заметил он. – Но тихой и вежливой тенью ты стал только после отъезда Тиграна Рустамовича.

– Так уж и тенью? – проворчал Радзинский.

– Именно, – с вызовом подтвердил аспирант. – Такое впечатление, что ты пробоину получил, и тебя скоро совсем затопит. Вот о чём ты сейчас думаешь?!

О чём? Да о том, как солнечный луч горячо припекает спину, как ветер лёгкой щекоткой перебирает волосы на затылке, как Аверин пахнет – солнцем и молоком словно младенец. Родинка у него на шее такая трогательная. Жилка голубая подрагивает рядом с ней. А глаза – цвета лета: и зелёные, и бирюзовые немного, и даже золотистые чуть-чуть. И зрачок – чёрной точкой сжался от яркого света.

– Кеша. Ау. – Аверин остановился и помахал перед носом Радзинского рукой. – Ты совсем потерялся?

– Растворился, – невесело хмыкнул Радзинский.

– Поня-я-ятно, – задумчиво протянул аспирант. – Меня твоё состояние пугает, если честно. Может, Тигран Рустамович ловко вправил тебе мозги, но ты, похоже, в этом новом статусе себя не узнаёшь. Как тебя оживить, я не знаю. Был бы ты спящей царевной… – Радзинский с интересом покосился на аспиранта и тот поспешно добавил, – Может, тебе стихи попробовать писать?

– О! – только и смог произнести Радзинский. Потом усмехнулся, – Не, Коль, я не сумею.

– Родной мой, – Аверин остановился и скрестил руки на груди, снисходительным взглядом окидывая могучую фигуру товарища. – Чтобы такой бонвиван как ты и не сумел написать стихов?! Не верю! Ты же чувствуешь этот мир на вкус. Ты видишь красоту мира. Для тебя он живой. Зарифмуй это – и готово!

Радзинский наконец расхохотался – как и прежде громогласно и жизнерадостно.

– Коленька, – нежно пропел он и покровительственно потрепал аспиранта по белобрысой макушке. – Я слишком хорошо знаю, что такое настоящие стихи, поэтому никогда не стану засорять ноосферу своим жалким лепетом.

Аверин упрямо тряхнул головой:

– Любой может написать хорошие стихи. Любой человек твоего уровня. Если в состоянии нырнуть поглубже. А ты не ныряешь, ты просто тонешь уже.

– Любой?

– Да!

– Ну что ж, – Радзинский почти замурлыкал, предвкушая весёлое развлечение, – Если любой может, сможешь и ты, мой друг. Давай, я помолчу, а ты подыши, настройся…

Зря он это сказал. Это Радзинский понял уже в следующую секунду, когда увидел, как аверинские зрачки расширяются, как весь он словно каменеет, потом истончается и почти исчезает. И собственное сознание куда-то уехало, мир ожил, зашептал таинственно, уставился отовсюду колдовскими омутами глаз.

– Правда, хочешь? Сейчас? – Радзинский скорее догадался, чем действительно различил этот вкрадчивый шёпот. – Тогда слушай. – Аверинские глаза как чёрные дыры – затягивают без надежды на спасение. Его голос перешёл в какой-то пугающий диапазон частот, для которого нет преград – он беспрепятственно проникал в мозг и сладко пронзал беззащитное сердце.

Капли жемчужные слов
Я паутинкой поймаю.
Тихо трепещет улов,
В призрачной сети качаясь.

Нитей дрожит серебро –
Их непростое плетенье
Робко зацепит перо
В самом начале движенья.

Ляжет чернильный узор
Магией древней и тёмной:
Пляшущий в полночь костёр
Ритм первобытный напомнит.

В рифмы вплетая слова,
Вытку забытое имя.
Пыльных углов божества
Сделают строки живыми.

С грубой бумаги стряхну
Я паутину созвучий:
Плавно относит к окну
Стих серебристо-паучий.

Тихо растают в ночи
Мной сочинённые чары.
Друг мой, давай помолчим,
Сердца считая удары.

Тук-тук, тук-тук, тук-тук, тук-тук…


***
Удивительно, как ярко светит в кромешном мраке свеча. И огонь такой живой, ласковый. Импровизированный подсвечник из гранёного стакана Радзинский поставил на табуретку – блики преломлённого стеклом света застыли на стенах и потолке  неподвижными мраморными волнами.

Металлическая сетка довоенной, судя по всему, кровати отзывалась скрипом на каждое движение. Пока Радзинский устраивался в постели с тетрадкой на коленях, эти ржавые стоны едва не свели его с ума. Ему казалось, что он сейчас перебудит весь дом, но к счастью никто не заглянул в отведённую ему для ночлега каморку.

Идея написать стихи, руководствуясь не внутренней потребностью, а волевым решением по-прежнему представлялась Радзинскому дикой. Он любил поэзию страстно и трепетно, но он не умел писать стихи, не хотел писать стихи и, тем не менее, собирался сейчас что-нибудь сочинить. Это «что-нибудь» раздражало его до скрежета зубовного.

Итак, что там Аверин говорил? Почувствовал, зарифмовал и готово? Ха-ха! Не рифмы делают поэзию – это Радзинский знал точно. Столь любимые им восточные стихи – это тончайшая вязь роскошного узора, это шахматная партия, которая требует изощрённого ума, это небрежно брошенный на пол дорогущий ковёр, на изготовление которого ушёл целый год кропотливого труда. И никаких рифм в привычном понимании этого слова, совсем другая мелодика стиха, непонятные европейскому слуху акценты.

Какой из меня поэт?
Унылый забитый клерк
Поэзии больше в сердце своём имеет.

Но ты говоришь: «Хочу!»,
Твой взгляд высекает искру,
Меня тотчас бросает в жар и язык мой немеет.

Осколками острых слов
Брызнут из-под пера
Стихи как частицы породы горной.

Мой тяжёлый как молот пульс
Дробит камень души моей,
Алмазными каплями пот стекает на стих мой позорный…

Радзинский затрясся от смеха, уткнувшись лицом в тетрадку, потом усилием воли заставил себя успокоиться, перевернул страницу и начал снова:

В этом мире я потерялся,
Я плыву с облаками вдаль.
Протяни мне скорее руку,
Шприцем в сердце меня ужаль.

Хрустом рёбер, разрядом тока
На поверхность меня верни.
Ты умеешь любить жестоко,
Я умею это ценить…

Радзинский перечитал то, что получилось, застонал, пряча лицо в ладони. Хотел вырвать страницу, но потом передумал, крест-накрест перечеркнул и начал следующий лист:

Не видать мне ангельских крыльев,
Не примерить радужный нимб.
Я с тобой как со стенкой столкнулся,
Благочестье своё отшиб.

Глажу тёплый шершавый камень,
В твердь твою упираюсь лбом.
Кто же знал, что Стеною Плача
Обернётся моя Любовь?

– Да что же это такое?!!! – прорычал Радзинский, зачёркивая написанное так, что едва не прорвал стрежнем бумагу. Он отложил ручку, закрыл глаза и сделал несколько глубоких вдохов.

Стихи. Я должен написать стихи. НОРМАЛЬНЫЕ. Попробуем что-нибудь философское. О природе…

Тихо стало в лесу.
Пусто стало внутри.
Нагоняют тоску
Красных листьев костры.

Поднебесная сталь
Разрезает простор.
Заштрихована даль
Чёрных веток забором…

Боже, какой декаданс! Ну почему теперь, когда он отведал того вина, что пьянило Хайяма и Низами, почему он не может написать что-нибудь столь же грандиозное, вдохновенное, или, хотя бы, такое же изящное?!

Брызнет сок граната,
Твои напомнит губы,
Сладкую расплату
Поцелуем грубым.

Не могу быть нежным –
Бродит хмель во мне.
Душу твою снежную
Утоплю в вине.

Бред, бред! Порнография какая-то!

Всё – хватит. Сначала лечиться, а потом уже стихи писать. Лет через тридцать, когда сердце перестанут терзать подобные страсти. А сейчас стихи пусть пишет Аверин – у него хорошо получается.

Радзинский решительно закрыл тетрадь, задул свечу и лёг, отвернувшись к стене. Он не видел, как утром зелёную обложку зажёг яркий солнечный луч, спугнув невесомое облако бумажных пылинок, как тонкие аверинские пальцы медленно листали потом линованные страницы, как остывали стены и пол после утреннего вторжения солнца. Разбудил его настойчивый стук в дверь и голос аверинской мамы, твёрдо сообщающий, что пора вставать.


***
– Викентий, спасибо Вам, – горячо шептала Татьяна Анатольевна, вручая Радзинскому повязанную полотенцем корзинку с пирогами. Она улыбалась и доверчиво смотрела на него ясными совершено аверинскими глазами. – Я батюшку не могу сейчас оставить. Если бы не Вы, пришлось бы Катеньку сюда забирать, а здесь же условий никаких! Мне отец Паисий сказал, что Вы Коле как брат, значит мне – как сын. – Она встала на цыпочки и чмокнула Радзинского в щёку. – Коля одно время хотел – в монастырь. Но так даже лучше, что вы в миру будете жить – маленькая, но община – как древние подвижники. Батюшка сказал – послушание у вас такое.

Радзинский слушал и краснел – мучительно, от стыда. Казалось бы, не обманывал никого, но заработал себе реноме примерного христианина. Совершенно незаслуженно.

– Что Вы! Какой я подвижник? – искренне ужасался он.

– Батюшка сказал, значит, подвижник. Батюшка зря не скажет. Так что не смущайтесь. И приезжайте почаще – внучку привозите. Коля, слышишь?

Аверин сидел уже в машине и, не отрываясь, смотрел на Радзинского. Услышав вопрос, он вздрогнул и рассеянно кивнул:

– Конечно, приедем. С проблемами только разберёмся…