Мятежники

Геннадий Милованов
Мятежники
(Повесть)

Часть I
Мятежная осень

1.
За окнами избы в непроглядном чёрном омуте колобродила промозглая ноябрьская ночь 1918 года. Время от времени налетавшие порывы свирепого ветра барабанили по стёклам мокрым колючим снегом, сменяясь коротким настороженным затишьем. И тогда было слышно, как в тихой тёмной горнице, за занавеской сладко посапывала младшая сестрёнка Маруся, чуть поодаль от неё, на соседней кровати не спала мать Катерина Михайловна, ворочалась и тяжело вздыхала. А в углу, у входной двери, в своей постели маялся от бессонницы Григорий, ломая голову над извечными русскими вопросами: что делать и кто виноват – в общем, как жить дальше?!
«Эх, едрёна матрёна, что за дурная жизнь пошла! – ругался он про себя, – Нищета да и только, ничего от прошлого не осталось: были при царе в Иванкове лавки полные продуктов и товаров, на постоялых дворах и в кабаках толпился народ. А какие в Ижевском шумели ярмарки да базары – чего там только не было! А теперь сплошное запустение и развал – никакой свободной торговли. За солью, за сахаром, за спичками и прочим надо ехать в Рязань или аж до самой Москвы. На картошку, на муку или на яйца там тебе чего хошь обменяют, если только потом целым до дому доберёшься. Даже простые свечи и несчастный керосин стали роскошью – сиди в потёмках. Церковные крестные ходы запретили, колокольный звон запретили, чтобы не будоражить народ. Трясут нещадно святых отцов и кулаков, а там, гляди, и за бедноту примутся».
– Ох, уж эти большевики, растудыть их мировую революцию! – вполголоса матернулся Григорий, переворачиваясь на другой бок и размышляя далее:
«За один год таких делов натворили, что мало не покажется! Обрадовались: царя скинули, потом Временное правительство ликвидировали, а теперь сами правят. И с каждым днём всё веселей, сытнее и свободней живёт народ – так хорошо живёт, что едва успевают хоронить умерших. Ох, и разрослось за последние полгода сельское кладбище! Спасибо большевикам за прошедшую Мамаем по губернии, уже почти позабытую с царских времён, эпидемию тифа. Спасибо за новую светлую жизнь, начиная с этой грёбаной продразвёрстки, когда не только излишки, но и последнее отбирают, а не отдашь – именем революции к стенке ставят! Что и говорить, дождались освободителей, ёшкин кот – освободителей от своего нажитого, кровного добра»!..
Таким вот далеко нерадостным выдался первый год Советской власти. Мёртвой бульдожьей хваткой вцепившись в захваченную власть, большевики не останавливались ни перед чем, лишь бы удержать её в своих «крепких, мозолистых» руках. А цель оправдывала средства. Как говорил Ленин: «Всякая революция чего-нибудь стоит, если она умеет защищаться». И потому 28 января 1918 года Совнарком вынес решение о создании Рабоче-Крестьянской Красной Армии. В стране начался переход от добровольческого принципа формирования армии к всеобщей воинской обязанности. Если раньше грех было не послужить за веру, царя и Отечество, то нынешняя насильственная мобилизация породила лишь массовое дезертирство из армии или уход сельской молодёжи на юг – к Деникину.
С весны 1918 года для снабжения продовольствием создаваемой Красной Армии и голодающих рабочих Москвы и Питера у крестьянского населения центральных губерний были реквизированы тысячи голов крупного рогатого скота, в том числе молодняка, овец и свиней, тысячи пудов хлеба и картофеля. И потянулись по дорогам на железнодорожные станции обозы с мешками и кулями зерна. Заревела, замычала и заблеяла уводимая из деревень продотрядовцами скотина. Заголосили бабы, заматерились мужики в ожидании неизбежного голода. В условиях начавшейся гражданской войны повсеместное насилие и небывалый «красный террор» Советской власти против своих врагов только усиливали массовую разруху и нищету народа, способствовавшие новым вспышкам объявившейся повсюду эпидемии тифа.
Как обычно, от недоедания больше всего страдали самые слабые – дети и старики. Вот и этой весной 1918 года среди других умерших иванковцев Бог прибрал и Андрея Ивановича Конкина. Пришедшие к власти большевики среди прочих своих декретов объявили «сухой закон» и закрыли по городам и сёлам кабаки. И некуда было податься старому мастеру-плотнику развеять свою многолетнюю печаль-тоску. Всю последнюю зиму маялся старик и от нечего делать умелыми руками вырезал из дерева разные игрушки да свистульки детворе, даже смастерил точную копию Иванковской церкви с крестами и окошками и поставил её в красный угол горницы под образа.
А в остальном сидел на печи, грея старые больные кости, кряхтел, ругался на новую власть и жену с детьми, прятавших от него самогон. Может, и ещё бы пожил старик – немощный, а упрямый был чёрт! – да по весне случилась эпидемия тифа. Чуть ли не полсела отнесли тогда на кладбище. Каждый божий день росли могильные холмики, под одним из которых и успокоился навеки бунтарь-самородок Андрей Иванович Конкин.
«Слава Богу, сами живы остались»! – поймал себя на мысли не спавший Григорий.
Так и живут они теперь втроём: молодой, девятнадцатилетний хозяин Григорий Андреевич, сестрица его Маруся, на пять лет моложе брата, да мать их Катерина Михайловна, заметно постаревшая за последнее время знахарка-вдова. Все остальные Конкины разбежались из большого родительского дома кто куда по своим семейным углам: здесь же в Иванкове или по соседним сёлам, а то в Рязань или в Москву. Правда, до этого уже не один год был Григорий за хозяина в доме при больном и немощном отце, почитая старика и прислушиваясь к его советам.
Но теперь надо было жить своим умом, да и времена становились всё круче и суровей. После весенней продовольственной реквизиции и продразвёрстки ещё сумели из оставшегося по сусекам зерна наскрести на семена, распахать, отсеяться, вырастить и собрать урожай. Часть его засыпали в свои амбарные закрома, а другую, семенную, зарыли в укромном месте, а то по весне не с чем будет в поле выходить. Всё отберут ненасытные продотрядовцы, а то ещё загребут в Красную Армию и самого хозяина, единственного кормильца у одинокой старухи-матери, если ещё раньше ЧОНовцы не пустят под горячую руку в расход.
Шныряют по сёлам красные каратели – конный отряд латышских стрелков, верных защитников революции, с тех пор, как прокатились по всем волостям Спасского уезда крестьянские бунты. Набатный звон с церковных колоколен осмелевших звонарей будоражил сельчан и звал на сход всего общества. Надрывая глотки и нещадно матерясь, шумели и грозили новой власти заведённые мужики. В итоге многолюдных сходов принимались резолюции об отказе от насильственного призыва в армию, от обязательных поставок продовольствия и лошадей для красной конницы, об изъятии капиталов из уездных храмов и преследовании священников.
Ликвидировались местные комитеты бедноты и земельные комитеты, волостные Советы и военные комиссариаты. Их заменяли временные сельские комитеты, выполнявшие административные и хозяйственные функции. Повсеместно шёл активный сбор оружия. Создавались караульные деревенские службы. Всё чаще стихийные митинги заканчивались самосудами над работниками волисполкомов и продотрядниками.
В ответ власти осуществляли новые карательные акции. И, когда на полном скаку врывались каратели в мятежные сёла, то сразу стреляли по звонарям на колокольнях, обрывая ненавистный им сполошный звон, а потом действовали по обстановке. Все эти, как говорится, бои местного значения и привели однажды к одному неизбежному, всеобщему взрыву в Спасском уезде, кровавому и беспощадному.

2.
Ближе к полуночи Григорий услыхал, как заворчала на дворе, не высовывая носа из конуры, его собака. И вслед за этим вдруг раздался стук в окно со стороны двора. От стука проснулась задремавшая было мать и, приподнявшись на кровати, испуганно окликнула сына:
– Гриш, стучит хтой-то.
– Кого там леший носит в такую непогоду? – недовольно отозвался Гришка.
Он ещё подождал, когда стук повторился, потом, втихаря матернувшись, встал с постели, накинул на себя зипун, натянул на босые ноги сапоги у порога и шагнул в сенцы. В темноте нащупал на столе спички, засветил керосиновую лампу и, взяв в руки топор, подошёл к входной двери:
– Чего надо, мать вашу так?
– Гришка, братуха, открой скорее! – послышался снаружи чей-то знакомый голос, которым затем цыкнули на ворчавшую собаку, – Цыц, Рыжуха, свои!
– Кого это своего ночью чёрт принёс? – недоверчивый по нынешним тревожным временам Григорий не спешил открывать дверь, – Свои все дома.
– Да это же я, Трофим, – снова донёсся со двора нетерпеливый голос, – Али не признал, Гриша, браток?
Лязгнул дверной засов, и лишь отворилась дверь, как плохо различимый в темноте проёма мужик буквально ввалился в сенцы, едва не свалив стоявшего у него на пути Григория. Тут же закрыв за собою дверь на прочный засов, он привалился к ней спиною и, освещаемый тусклым светом керосиновой лампы, поднял взгляд на хозяина. Тут только Гришка и рассмотрел своего ночного гостя. Да, это был его старший брат Трофим из Ижевского, где он жил со своей семьёй. Давно они не виделись – с самых отцовых похорон.
В начале ноября дошла до Иванкова весть о случившейся там народной смуте. Поднявшийся в Ижевском народ, перебив половину работников местной Советской власти (другая её половина разбежалась по окрестным лесам), вместе с вооружёнными крестьянами соседних сёл и деревень пошёл войною на уездный Спасск.
И вот по прошествии нескольких дней после этого, посреди ночи, в родительском доме в Иванкове, появляется Трофим Конкин. Залепленный снегом, в разодранном, насквозь промокшем и задубевшем на ветру зипуне, в грязных драных штанах, едва заправленных в мокрые, с налипшей глиной, сапоги, без шапки и рукавиц, с разбитым и расцарапанным в кровь лицом, заросшим недельною щетиной, с посинелыми от холода, скрюченными пальцами рук он стоял и смотрел на младшего брата, не в силах справиться с колотившей его мелкой лихорадочной дрожью.
– Гришка, схорони меня! – взглянув глазами побитой собаки, проговорил Трофим.
– Всё сделаем, как надо, брат, – не задавая лишних вопросов, ответил Григорий и добавил, – Ты только давай скидывай свои мокрые шмотки, а я сейчас!
Положив топор на поленницу дров в углу сеней, он пошёл в горницу. Там, не зажигая огня и не отвечая на расспросы испуганной матери, услышавшей через стенку чьи-то мужские голоса, Григорий на ощупь собрал в охапку первую попавшуюся под руку свою одёжку – от белья, портов и рубахи до шерстяной фуфайки и вязаных носков – и вернулся в сенцы. От бившей раздевшегося донага Трофима лихорадочной дрожи он никак не мог попасть ни в рукава принесённой ему братниной рубахи, ни в штанину брюк, да и не так просто было натянуть их на его мокрое от снега, промёрзшее до костей, худое тело.
– Стой, Трофим! – сказал Григорий и, накинув на него свой сухой и тёплый зипун, полез в стол. Достав оттуда початую бутыль самогона, он налил полный стакан и протянул брату:
– Пей, а потом поешь!
 В ночной тишине было слышно, как стучал зубами Трофим о край стакана, как судорожно ходил у него на шее кадык, и надрывно булькала в груди с трудом поглощаемая им крепкая мутная жидкость. Уронив на стол пустой стакан, он тяжело перевёл дух и в изнеможении опустился на стул. Быстро разлившееся по телу тепло помогло Трофиму унять дрожь и придало сил, чтобы одеться в сухую Гришкину одежду. Пока старший брат натягивал его шмотки, Григорий поставил перед ним на стол глиняную миску, в которую положил пару варёных картошин, ломоть хлеба и несколько тонко нарезанных ломтей сала, налил ещё стакан, а бутыль убрал подальше с глаз. Мог бы и побольше брата покормить да побоялся, как бы после его видимой многодневной голодухи тому плохо не стало.
Пока Трофим наворачивал за столом картошку с салом, Григорий приставил к противоположной от входной двери стенке лестницу и полез через квадратный лаз в потолке сенцах на чердак. Там за печной кирпичною трубой под наклонной крышей он постелил на раскиданное на чердаке сено большой старый овчинный тулуп и рядом кинул ещё один, которым накроется Трофим. Сквозь щели по обеим сторонам соломенной крыши и стенки фронтона с маленьким слуховым оконцем с улицы задувал злой порывистый ветер, и на чердаке было довольно прохладно.
– Ничего, хоть и помёрз за эти дни братец, под двумя тулупами у меня отогреется, – успокаивал себя Григорий.
– Трофим, – выглянув с чердака в сенцы, позвал он брата, – давай лезь скорей сюда!
Трофим, сидя за столом, ещё жевал, но уже невольно засыпал от выпитого и съеденного, от сухости и тепла в помещении, а больше от сброшенной с плеч смертельной усталости и нервотрёпки последних дней. Но, услышав зовущий его по имени Гришкин голос, он вскинул голову и, словно придя в себя, вскочил и кинулся к лестнице на чердак. Через минуту Трофим уже укладывался за печной трубою, а Григорий обкладывал его охапками сена и найденным там же старым тряпьём.
– Коли нагрянут красные да захотят посмотреть на чердак, может, издали, с лестницы, и не заметят ничего, а там – как Бог даст! – рассуждал про себя Григорий и прежде, чем уйти, вслух спросил невидимого в темноте затихшего брата:
– Как ты там – живой, Трофим?
– Живой, Гриш, спасибо тебе! – слабым голосом ответил старший брат, – Век не забуду, как ты спас меня!
– От чего спас-то? Где ты был?
– Гришка, Гришка, – в ответ вдруг всхлипнул Трофим, – Сколько же народу нашего побили в этом Спасске, постреляли красные сволочи, шашками порубили басурманы-латыши. А мы вот, которые спаслись, убежали оттудова, три дня по лесам да по лугам скитались… голодали… холодали… а нас, как волков обложили… а мы таились… и сюды шли… и шли… и шли… а потом я один… один… один…
Голос Трофима становился всё глуше и тише. Он ещё с минуту что-то бубнил себе под нос, а потом громко задышал, засопел, со всхлипами и вскриками, стонами и хрипами. Григорий ещё немного побыл на чердаке, послушал, как отходил от пережитого уснувший брат, и потом полез вниз. Спустившись в сенцы, убрал лестницу, задул лампу на столе, подошёл к входной двери и прислушался.
На улице было тихо. Осторожно приоткрыв дверь, Гришка выглянул во двор. Радостно взвизгнула Рыжуха и забила хвостом по доскам конуры, почуяв в проёме двери своего хозяина. Григорий немного постоял на пороге дома, вслушиваясь в невидимые – хоть глаз выколи! – ночные звуки. Сквозь налетавшие порывы холодного ветра слышался лай собак в разных концах села да редкое пение по дворам первых полночных петухов. Показалось, что где-то далеко грохнул выстрел, и послышались людские крики, но потом всё стихло.
Гришка вышел на задворки и, встав под навесом, закурил цигарку и огляделся. Ветер понемногу утихал. Всё больше подмораживало, и падавший снег уже не таял, скрадывая все следы на земле. Убедившись, что Трофим никого не привёл за собою, Григорий бросил окурок в снег и вернулся в сенцы. Закрыв на плотный засов входную дверь, он подтёр натёкшую на полу грязь от братниных сапог, собрал брошенную им под столом мокрую и грязную одёжку и обувку Трофима и пошёл с ними в горницу. Стараясь не шуметь, скинул у порога сапоги и зипун, засунул далеко под ещё тёплую печь принесённые Трофимовы шмотки и уже потом лёг в свою постель.
– Гриш, хто там приходил? – услышав сына, встревоженно спросила его не спавшая мать.
 – Трофим у нас на чердаке ночует, – не посмел соврать матери Григорий, – Ты только про него пока никому не говори.
– А что случилось-то, сынок? – не успокаивалась Катерина Михайловна, – Чего же он с нами в избе ночевать не захотел?
– Побили восставших мужиков в Спасске, а наш Трофим оттуда еле ноги уволок.
– Ох, Господи!.. – простонала и закрестилась мать.
Накрывшись с головою одеялом, Гришка отвернулся к стенке и скоро сам шумно засопел носом. И только одна старая испуганная мать долго не спала и всё вздыхала, шептала молитвы да тихо всхлипывала время от времени, полная своих грустных и тревожных материнских дум.

3.
В начале ноября 1918 года в Спасске, в актовом зале здания реального училища открыл свою работу III уездный  съезд Советов. На съезд прибыло около 200 делегатов. Из них 81 коммунист и 12 сочувствующих, 35 левых эсеров и 20 сочувствующих, остальные беспартийные. Тон на заседаниях задавали большевики и сочувствующие. В своём решении «съезд признал все декреты Совнаркома» и обязался «неуклонно проводить их в жизнь».
Собравшиеся избрали уисполком из 30 человек и утвердили двоих делегатов на VI Всероссийский съезд Советов. 7 ноября в связи с тревожной обстановкой в уезде было решено закончить работу съезда. После его закрытия на трибуну вышел, скрипя начищенными сапогами, уездный военный комиссар М. М. Полухов, крепкий, коренастый, в гимнастёрке, перепоясанной ремнями, и обратился к собравшимся в зале:
– Объявляю всех делегатов съезда мобилизованными на борьбу с нашим внутренним врагом – местной контрреволюцией и предлагаю явиться в помещение городского партклуба для принятия необходимых мер.
Собравшиеся в тот же день в указанном партклубе депутаты срочно создали военно-революционный комитет для подавления вспыхнувшего накануне в уезде крестьянского восстания. В состав ВРК вошли члены уездного исполкома, задававшие тон на съезде: начальник милиции Панюшкин, Игошин, Смелков и другие. Начальником штаба стал Козлов. Руководителем обороны Спасска выбрали военкома Полухова, его замом военрука Шверина. Штаб совета располагался в доме №44 по улице Войкова.
А в это время пламя народного возмущения полыхало по всему обширному уезду. Доведённые до отчаяния разгулом насилия со стороны власти, поднялись крестьяне сёл Дегтяное и Деревенское. Но чекисты сумели поймать одиннадцать инициаторов бунта, приговорив их к расстрелу и приведя приговор в исполнение, подавили мятеж. В первых числах ноября целая волна крестьянских выступлений пронеслась по ряду уездов Рязанской губернии. А в большом селе Ижевское народное недовольство выплеснулось в наиболее мощное в те дни вооружённое восстание.
Тревожным выдалось субботнее утро 8 ноября. В полдень с высокой колокольни Покровского храма, как гром среди ясного неба, грянул набатный звон. Ему ответили с других церквей села. Вооружённая, чем попало, людская толпа с северного конца Ижевского направилась на центральную Красную улицу. Возглавляли народ офицеры Артамонов и Борискин. У здания волостного комитета партии их попробовал было остановить старый коммунист И. Алфутов, но был зверски убит повстанцами.
Другие комитетчики и милиционеры в страхе разбегались, кто куда, прятались по подвалам и чердакам домов и даже в заброшенных глухих уголках сельского кладбища. Но везде их настигала разъярённая толпа восставшего народа и с криками: «Долой проклятых комиссаров! Бей красную сволочь!» расправлялась с ненавистными большевиками, расстреливая их из обрезов или поднимая на вилы. Так погибли представители местной Советской власти М. Нюнин, И. Фокин, В. Алфутов, С. Анашкин и многие другие.
Остальным же членам Ижевской партийной организации посчастливилось спастись. Некоторые из них выехали на III съезд Советов в Спасск, другие укрылись в лесной чаще за околицей. А ведь газета «Правда» от 23 июня 1918 года писала в отчёте о рязанской партконференции, что одной из сильных по количеству членов и организационной работе считается именно Ижевская организация большевиков. Расправившись со своим волостным комитетом, сутки спустя многие из восставших ижевцев, вооружившись, кто чем, отправились походом на Спасск.
Накануне своего партийного съезда уверенные в своей безнаказанности и правоте революционного дела уездные руководители не придавали должного значения массовым выступлениям крестьян. Сам военный комиссар Полухов успокаивал соратников:
– Разберёмся на досуге, чего там мутит воду проклятая контра, заслушаем донесения на заседании ВЧК и дадим ответ. Тут с подготовкой съезда дел хоть отбавляй, а теперь ещё это пьяное мужичьё задумало свою антисоветчину.
Но после кровавых событий в Ижевском изрядно струхнувшие уездные большевики поняли, что идёт на них военным походом отнюдь не «пьяное мужичьё». Быстро опомнившись от своей былой беспечности и самоуверенности, из Спасска в губернскую Рязань одна за другой полетели сполошные телеграммы. В них требовалась экстренная военная помощь для подавления «кулацкого мятежа». Местная губернская власть в страхе требовала от ВЦИКа и самого вождя прислать красные отряды для усмирения взбунтовавшегося народа.
В эти хмурые дни наступающего предзимья уездный городок на Оке притих и насторожился. Тревожная обстановка всё более пугала грядущей неопределённостью. Из центра на выручку Спасским большевикам были посланы латышские стрелки, одни из самых надёжных подразделений Красной Армии и верных защитников Советской власти. Они не знали жалости и пощады к иноплеменным контрреволюционерам. Тем самым центральная власть потребовала от местных властей примерно наказать восставших, дабы впредь никому неповадно было выступать против диктатуры пролетариата.
На заседании штаба обороны был немедленно издан приказ взять в заложники десять видных представителей города. В тот же день арестовали и посадили в подвал «чрезвычайки» настоятеля городского Спасо-Преображенского собора протоиерея Л. Краснова, а также дьякона Лебедева с псаломщиком, владельца соседнего поместья Исады В. Кожина, дворян и купцов Путилина, Подлазова, Курдюкова и других некогда состоятельных и уважаемых в Спасске людей. Идущим на город мятежникам предъявили условие: если они решатся на штурм, заложники будут тут же расстреляны. Этот же приём с захватом и расстрелом заложников с ещё большим размахом будет с успехом применён Советами три года спустя при подавлении восстания антоновцев в соседней Тамбовской губернии.
Штаб обороны Спасска наметил план боевых действий. Наблюдательный пункт расположили на высоченной соборной колокольне. Оттуда вся округа была видна, как на ладони. Пулемётные гнёзда установили на двух ветряных мельницах. Одна из них стояла в поле у дороги, по которой должны были двигаться повстанцы, другая – на болоте рядом с Ломоносовской улицей. Левые эсеры, имевшие свой отряд боевиков и выступавшие в союзе с большевиками, вывели его за город в сосновый бор и спрятали там. На случай победы мятежников он должен был ударить им в спину и обратить в бегство.

4.
Тем временем восставшие сконцентрировали свои силы и организовали штаб в Новом Киструсе в двадцати верстах от Спасска на левом берегу Оки. В штаб вошли бывшие офицеры царской армии, полицейские, жандармы, представители купечества и эсеры. Штаб повстанцев наладил связь с заокскими сёлами, где также были разоружены и арестованы члены волостных исполкомов. Когда же подошла основная масса восставших крестьян из Ижевского, Санского, Выжелеса и Деревенского, решили наступать на Спасск. Одновременно со стороны Панино должны были продвигаться отряды из сёл Новики, Федотьево, Бельское и Дорофеево. Уже во время похода к повстанцам присоединились жители Михалей.
В ночь на 9 ноября объявили выступление. Тревожно и надрывно загудели колокола окрестных церквей, своим набатом призывая народ на борьбу с ненавистной диктатурой пролетариата. В селе Гавриловское, откуда до Спасска оставалось всего лишь несколько вёрст, участники похода собрались у местной церкви. Набатный звон разбудил предрассветную тишину. Выслушав напутственные слова священника церкви и призывную речь их командира Ракчеева, сплошные массы народа двинулись по широкому тракту на штурм уездного города.
Вооружены мятежники были весьма разношёрстно: одни из них имели винтовки и охотничьи двустволки, другие держали в руках топоры и кинжалы, несли на плечах вилы и косы. В рядах наступавших шли вместе безусая молодёжь и зрелые бородатые мужики. Одни чем ни попадя крыли Советскую власть и грозили расправой местным большевикам, другие молились, осеняя себя крестным знамением, чтобы уцелеть в предстоящем бою. Людской поток двигался к городу нескончаемой рекой. А для придания уверенности своим подчинённым во главе их без шапки, с револьвером в руке, шёл руководитель похода Ракчеев, личным примером воодушевляя восставших крестьян.
Когда повстанцы миновали придорожную часовню у развилки дорог, с вершины мельницы на них посыпались пулемётные очереди. За станковым пулемётом «Максим» на макушке ветрянки пристроился старый коммунист Карманов, поливая мятежников свинцовым дождём. В это время застрочил пулемёт с болота. Повстанцы отвечали редким огнём из своих немногочисленных винтовок и ружей. Среди наступавших появились первые убитые и раненые, но мятежники в массе своей продолжали идти вперёд. Натыкаясь и перешагивая через падавших мужиков, заведённая толпа только ускорила свой шаг  навстречу губительному для них с двух сторон пулемётному огню, не в силах достать холодным оружием обороняющихся.
Несмотря на яростный огонь со стороны красных восставшие упорно шли вперёд. Крики, вопли, стоны, проклятия огласили окрестность. Не утихавшая ни на минуту пулемётная стрельба, наконец, остановила крестьян. Кто-то из них закричал, что стреляют и с Воскресенского храма, другие заметили, что со стороны полевой церкви появились конные латышские стрелки, третьи зашумели, чтобы спасались все, кто может, пока не поздно. Наступление захлебнулось.
Поднялась паника. Спотыкаясь об окровавленные тела убитых и раненых, стали разбегаться в разные стороны шедшие впереди мужики, а напиравшие на них сзади, поняв, в чём дело, попятились и тоже обратились в бегство. В это время к повстанцам на полном скаку приближалась красная конница, гремя подковами по мостовой и посверкивая клинками обнажённых шашек. Вскоре с громкими криками «Ура!» стремительно пронёсшиеся конники устремились в погоню за мятежниками. Догоняя их, красные кавалеристы лихо рубили с плеча по головам и телам несчастных крестьян, спасавшихся бегством от озверелых конных латышских стрелков, опьянённых запахом обильно пролитой человеческой крови.
Толпы мужиков, кинулись врассыпную, укрываясь в придорожных кустах Семикиной рощи, примыкавшей к тракту, по которому пришли восставшие. Они бежали, бросая на ходу винтовки и ружья, вилы, косы и топоры. Позже красногвардейцы наберут целых три воза вооружения. Огромная повстанческая армия быстро растаяла. И скоро уже некого было преследовать бравым кавалеристам. Лес и перелесок на окраине города поглотили и уберегли жизни многим бежавшим с поля боя мятежникам.

5.
Нахлёстывая коней, латышские стрелки с красногвардейцами Полухова по столбовой дороге, усеянной множеством трупов крестьян, прискакали в Гавриловское. Там по приказу командира латышей один из его метких стрелков сразил наповал на колокольне звонаря церкви, оборвав не утихавший с утра сполошный колокольный звон. Вслед за этим арестовали в церкви её священника и, заломив ему руки назад, вывели из храма и посадили на телегу. К нему присоединили ещё нескольких человек, арестованных по подозрению в участии в вооружённом мятеже, и всех их отправили в Спасскую «чрезвычайку».
Тем временем красногвардейцы и латыши пошли с обыском по дворам. Всех найденных и задержанных крестьян, уличённых в участии и даже в сочувствии восстанию, тут же под горячую руку пускали в расход. Когда же каратели устали лазить по избам и стрелять гавриловских мужиков, командир латышских стрелков приказал спалить всё мятежное село. И только военком Полухов, местный уроженец, пользуясь правом председателя военсовета, отменил этот приказ. После этого насытившиеся кровью красноармейцы покинули село и вернулись в Спасск. А женщины, старики и дети Гавриловского и других соседних сёл пошли подбирать и хоронить валявшиеся по всей дороге тела убитых крестьян-повстанцев.
В тот же день для восстановления порядка в Федотьево и Киструс по приказу военревкома были посланы отряды милиции и красноармейцев во главе с военкомом Полуховым. Из Шилова через Тырново в Ижевское направили ещё один отряд латышских стрелков. Наступая с востока, с помощью артиллерии они заняли мятежное село и начали вершить свой революционный суд. Сразу расстреляв на месте пятерых выявленных мятежников, чекисты арестовали ещё 32 жителя села и отправили в уездную ЧК. Советская власть в Ижевском была восстановлена, а ещё через три дня после подавления восстания были организованы торжественные похороны убитых большевиков.
В арестный дом в Спасске было также доставлено более 350 мятежников, задержанных в лугах под Киструсом и собранные там же два воза брошенного повстанцами оружия. Руководители мятежа, не сумев должным образом организовать крестьянское восстание в уезде и потерпев неудачу под городом, сами успели спастись, уйдя за пределы губернии.
Сразу после разгрома восстания по уезду прокатилась волна захвата и арестов его участников среди крестьян мятежных сёл. Силами Спасской ЧК в Деревенском было арестовано и отправлено в уездную «чрезвычайку» 16 человек, в Бельском – 5, в Дегтяном – 17 повстанцев, в том числе двадцатилетняя Анна Ракчеева, жена руководителя восстания. В Гавриловском поймали ещё семерых мятежников, даже из малого Дорофеева привезли 12 человек.
Арестовывали не только крестьян, но и сельских учителей из-за сочувствия восставшим. Немногим из них удалось потом выйти на волю из тюремных камер в Спасске. А вот проходившие через Тырново славные красные латышские стрелки даже не дослушали обличительную в их адрес гневную речь местного учителя Прокопия Харитошина, оборвав её несколькими меткими выстрелами.
В некоторых же сёлах – Михали, Новики и другие – прямо в церкви расстреливали местных священников за связь с бунтовщиками.
– С попами у нас разговор особый, – на ломаном русском языке всякий раз говорил командир латышей, убирая в кобуру после стрельбы свой любимый револьвер.
В соседнем Касимовском уезде за каждого убитого коммуниста чекисты расстреливали по десять человек местных жителей по обвинению или даже подозрению в участии в вооружённом захвате уездного города. В самом Спасске, как сообщалось в сводке военно-революционного Совета, в ходе подавления восстания было «расстреляно более 150 буржуев и кулаков». Члены партии РКП (б) и представители бедноты выражали полное одобрение и всяческую поддержку всем действиям власти.
Исполкомом Спасского Совета была принята резолюция:
«Приветствуем красный террор, как верный способ борьбы с буржуазией!».
А реввоенсовет уезда издал приказ:
«Объявить населению благодарность за то спокойствие, которое сохраняли граждане во время мятежа».
Одновременно с подавлением восстания была разгромлена и уездная партия эсеров. Их обвинили в подготовке мятежа и предательстве дела революции. Одних видных деятелей этой партии поставили к стенке, другие – разбежались. Уком эсеров был опечатан, а отряд эсеровской охраны перестал существовать.

6.
– Ну, что, Марусь, поёшь в своём церковном хоре? – спросил Трофим сестру.
Он сидел в горнице, на лавке у стены, в Гришкиных портах и фуфайке, а Маруся появилась из-за занавески со своей половины, проворными  пальцами заплетая свою толстую и длинную русую косу, перекинутую со спины на высокую девичью грудь. Самая младшая и тихая девочка в семье незаметно превращалась в завидную невесту на выданье – были б только женихи хорошие.
– Какой там хор, братец?! – сокрушённо отвечала Маруся, – Кабы совсем церковь не закрыли. Уже два раза красноармейцы наведывались, выгоняли нас оттуда, чего-то искали, оружием стращали. Теперь уже никто там не поёт, а батюшка боится службы проводить, и на колокольне звонят только по большим праздникам.
– Ох, не любят большевики нашу церковь! – тяжело вздохнул Трофим.
– А что ты хочешь от безбожников, сынок? – отозвалась мать, – Ладно бы сами в Бога не верили, так другим бы не мешали.
– Ага, так они тебя и послушают! – проворчал Трофим, – Больно нужна им твоя церковь. Это нам, как староверам, старый добрый мир хорош, а большевики хотят свой новый мир построить. У них свой идол – товарищ Ленин. Вон в нашем Ижевском волисполкоме в каждом красном углу висит их лысый бог.
Катерина Михайловна промолчала, занятая вознёй у печки. Готовя ужин, она гремела ухватом, устанавливая на треногу чугунок с немудрёным варевом. Вошедший в избу Григорий сбросил на пол у печи принесённые из сеней поленья дров и подсел к брату, протягивая ему кисет с табаком и нарезанную бумагу. Было о чём поговорить братьям.
Прошло три дня с тех пор, как посреди ненастной ночи появился у них Трофим. Первые сутки целиком он проспал, не слезая с чердака, куда его спрятал Григорий. Заглядывая к брату на чердак, Гришка издали слышал, как тот метался и стонал во сне. Правда, на горячку это похоже не было, и Григорий понапрасну не тревожил его – пусть отоспится, отойдёт ото всего перенесённого. Проснувшись на второй день, Трофим сразу спросил у пришедшего проведать его брата – не приходили ли по его душу красные, потом попросил ковш воды, жадно выпил, пожевал хлеба и опять уснул на сутки.
Григорий не скрывал от беглого повстанца, что за эти дни несколько раз по сельской улице в сторону Ижевского и обратно на Выжелес проносились по Иванкову конные отряды красной кавалерии, проезжали машины с чекистами в кожанках и скакавшими за ними красноармейцами. Слава Богу, не ходили с обыском по домам, но сегодня утром приехавший в село какой-то уездный чин собрал у церкви сельский сход и на нём призвал сельчан добровольно выдать всех участвовавших в восстании мятежников, как своих, так и чужих, которые бежали из-под Спасска и могут прятаться у них в Иванкове. А для солидности постращал собравшихся крестьян, предупредив их об ответственности за укрывательство преступников и за недоносительство о них.
На третий день отоспавшийся за это время Трофим, кажется, пришёл в себя, основательно проголодавшись. Покормив брата, Григорий на двор его не пустил, позволив сходить по нужде в опустевший после весенней реквизиции овечий катух за сенцами. Не дай Бог кто из соседей увидит через плетень – тотчас узнает всё село, а потом жди к себе в гости чекистов. Посидел Гришка с братом на чердаке, рассказал, что делается в селе и что слышно по округе, и, уходя, не велел ему пока покидать чердак – бережёного Бог бережёт.
День прошёл без происшествий. А вечером, как стемнело, всё-таки не выдержал Трофим и спустился в избу повидаться с матерью и сестрой.
– Сидел бы на чердаке, не светился бы зазря! – встретил брата у дверей Гришка.
– Попробуй, усиди там один?! – отвечал Трофим, шагая мимо него в горницу, – Только с печной трубой и поговоришь от скуки. Так и заговориться недолго. Вот оно как дело обернулось.
– Ох, Трофимушка, не сносить тебе головы своей бедовой! – всхлипнула Катерина Михайловна, обнимая живого сына-мятежника, – Бодался телёнок с дубом да только лоб себе расшиб.
– Так мобилизовали меня, мать, свои же ижевские мужики, – оправдывался недавний повстанец, – вот и пошёл вместе со всеми. Со всеми и убёг, добрался до вашей хаты, а до своей уже недалеко.
– А ежели тебя там ждут-не дождутся из ЧК? – спросил Григорий.
– Может, и ждут, – не стал отрицать Трофим.
– Вот и поживи у нас, сынок, обожди самую малость, пока всё не утихнет! – сказала Катерина Михайловна.
– Коли не прогоните – побуду у вас с неделю, посижу, как петух на чердаке, – отвечал Трофим, – а там и к себе подамся.
– Кур тебе не обещаем, петух ты одинокий, но с голоду не помрёшь! – улыбнулся Григорий и пошёл в сенцы за дровами.
– А горланить не будешь – никто тебя не найдёт, – улыбнулась мать.
– Ну, совсем заклевали мужика, – попробовал было обидеться на них Трофим, но переключился на появившуюся из-за занавески Марусю. Потом пришёл Григорий с дровами из сеней, посидели с ним на лавке, покурили, покалякали о том, о сём, а там и время ужинать подошло.
Сели вчетвером за стол под тусклым светом керосиновой лампы. Сначала молча насыщались горячей похлёбкой, черпая по очереди большими деревянными ложками из выставленного на середину стола чугунка. Потом поставили самовар: попить чаю из собранных загодя матерью сушёных трав, погреть ими душу и тело в холодную пору.
За тёмными окнами шёл обильный снег. Всё более вступавшая в свои права зима насыпала снежные горки на подоконниках с внешней стороны, рисовала на стёклах морозные узоры, стекая каплями оттаявшей воды внутри тёплой избы.


7.
– Гриш, – поглядел на брата Трофим, – А тебя-то как не оказалось с нами?
– Да вот так, – пожав плечами, загадочно усмехнулся Григорий.
– Когда наши ижевские мужики разогнали у себя Советы, так и пошли потом на Спасск двумя путями. Поболее народу отправилось по дороге на Киструс, а поменьше – мимо вас на Выжелес мужиков за собою поднимать. Куда ж вы с братьями делись?
– А это ты у нашей матери спроси, – кивнул на неё Григорий, – Она всё и сделала.
– Не я одна, а и другие наши бабы чего-то да придумали для своих мужиков, – пряча довольную улыбку, отвечала Катерина Михайловна, – Как только мы у себя в Иванкове прознали, что в вашем Ижевском делается, сынок, так я сразу и послала Гришку за Васькой и Ванькой, да в тот же вечер и отправила на два дня их всех троих на мельницу в Тырново. А наутро ваши, ижевские, походом у нас по дворам прошлись, кого из мужиков нашли – с собою прихватили. Только вернулись-то из них не все: хорошо, если где-то по лесам гуляют.
– Может, и гуляют, – сказал Трофим и добавил, – А ты, мать, хитра!
– Хитра не хитра, а кабы знала заранее обо всём, может, и тебя бы в Ижевском от беды уберегла.
– Да там без меня мужики управились. Это всё наши северные завелись: поубивали комитетчиков на Красной, а потом уже и нас на конце Польной подняли в поход на Спасск. Взял я топор и пошёл со всеми вместе. Цельный день шли по дороге толпой, народ по сёлам поднимали. В Деревенском, в Киструсе, в Ужалье, в Городце – везде, где взбунтовал народ, присоединялись к нам мужики, кому не в радость стала жизнь при Советской власти.
Ночью в Гавриловском стояли, утром местный батюшка молебен отслужил: мол, на святое дело супротив красных супостатов идёте, мужики! Потом наш командир, Ракчеев, свою речь сказал, что, мол, уже Касимов и Пронск в руках восставших крестьян, а мы чем хуже?! Сказал и ентим делом завёл нас до нужной кондиции. Страху не было, а злости – хоть отбавляй. И пошли мы на штурм города, злые, одержимые.
– Трофим, твою мать! – кричал на ходу рядом мой сосед по Ижевскому Мирон Сапрыкин, – Всех иродов красных поднимем на вилы! – и потрясал ими в руках.
– Мирон, мать твою! – кричу ему в ответ, – Все башки поотшибаем у гидры большевистской! – и тоже топором своим в руке потряхиваю.
Так и шли мы от Гавриловского до Спасска ревущей в тысячу глоток неудержимою ордой. Просочившееся сквозь туманную пелену над Окою утреннее солнце играло холодными бликами на стали ощетинившихся топоров, кос и самодельных пик, как лес взметнувшихся над валившею толпой повстанцев. И подумалось: как можно было устоять перед такою силой, которая в два счёта сомнёт и опрокинет ненавистную власть в городе.
А на развилке занявшие оборону большевики начали по этой орде стрелять из пулемётов и, не подпуская к себе, быстро положили всех наших передних мужиков. Мы, ижевские, где-то посередине были, когда случилось это столпотворение. Слышим, как впереди одни кричат, матерятся, другие стонут, проклинают и – падают друг за другом, как под косою спелые колосья ржи. Да ещё увидали несущихся навстречу на конях красных латышей с шашками наголо и совсем запаниковали: какой там штурм – спасайся, пока не поздно! Ну, мы-то ещё разбежались кто куда, а на тех, кто шёл за нами, налетели латышские конники и порубили их, как мясники на скотобойне. Недаром же они красные – видать, от крови народной.
Как увидел я рванувшего с дороги в сторону моего земляка, уже без оружия, и закричал ему вслед:
– Ты куда, Мирон?
– Давай, Трофим, догоняй! – донеслось от него.
– А кто красных бить будет?
– Ну, их на хрен этих красных – жизнь дороже!
– Эх, Мирон, Мирон, растудыть тебя вояку!
Бросил я тоже свой топор, (а хороший был топор, остро заточенный, ни щербинки, ни зазубринки!) да бежать за Мироном от этих «мясников-латышей» – с дороги на обочину, а с неё по кустам в ближайшую Семикину рощу. Бегу, пригибаюсь, руками голову прикрываю, а вокруг стрельба, топот, ржанье, крики, ругань.
– Стоять, вшивота косопузая!
– Братцы, помилосердствуйте!
– Именем революции!
– Что ж ты, сука, делаешь?!
– Дядя, не бей!
– Убью гниду!
– А-а-а!..
А я бежал и бежал, спотыкаясь обо что-то мягкое, скользил обо что-то склизкое и липкое. Перед глазами мелькали чьи-то окровавленные оскаленные лица с остекленевшим взглядом, располосованные надвое могучим кавалерийским ударом с плеча тела, залитые кровью. От увиденного трясло и тошнило, но безумный страх смерти заставлял подниматься и бежать скорей к заветной роще. Сердце колотится, воздуху не хватает, в глазах туман, а в ушах всё время догоняющий стук копыт и ощущение шашки со свистом рассекающей воздух над твоей спиной. Бегу, как затравленный заяц, петляя из стороны в сторону, а в голове одна мысля – только бы до рощи дотянуть…
Трофим замолчал, тяжело задышав, словно ему и впрямь не хватало воздуха. С трудом проглотив застрявший в горле комок, он попросил у брата закурить. Свернули по цигарке, прикурили от тусклого язычка пламени керосиновой лампы и задымили в невольном молчании.
– Да, версты две, а то и три, там по лугу будет, –  прибавил к сказанному Григорий.
– Может, и три, а дотянул-таки я живым до той спасительной рощи, – вздохнул Трофим, продолжая свой рассказ, – Да и потом, как лось, понёсся напролом по перелеску промеж деревьев. Ветки голые, колючие, по лицу хлещут, острые сучки за зипун цепляют и с треском рвут его, а я нагнулся, руки выставил вперёд и бегу. Бежал, пока не зацепился за торчавший над землёю корень да со всего маху лбом об дерево и треснулся. Крепко приложился, только искры из глаз посыпались, и провалился я в какую-то бесчувственную черноту.
Очухался я уже в лесных сумерках: лежу под деревом, без шапки и рукавиц, в башке шумит, морда в крови, а самого трясёт от холода. Видно, долго лежал без сознания на холодной земле. Посмотрел наверх, а там, в просветах между деревьями, небо в хмурых тучах, а из них снежок порхает. Вокруг ни души, только издали, со стороны Гавриловского, слышны крики и стрельба. Покряхтел, постонал от боли в разбитой голове, поднялся, расстегнул зипун, вытер об его подкладку кровь с лица и пошёл вперёд на Семикин посёлок.
Иду, шатаюсь, как пьяный, из стороны в сторону, за деревья держусь. В голове кружение до тошноты, и в глазах всё кружится. Иду и думаю: упаду и не встану – так хреново было! Шёл-шёл, пока не наскочил на мужика, сидящего на поваленном дереве. Присмотрелся – мать честная! – Мирон Сапрыкин. Сидит, вверх-вниз качается и рукой за правое плечо держится, а рука в крови. Поднял он на меня свои мутные глаза, узнал и, еле ворочая языком, говорит:
– Трофим, перевяжи меня, а то кровью изойду и помру!
Стащил я у него с раненого плеча зипун, а в рукаве полно крови. Нарвал с исподней рубахи Мирона лоскутов да кое как перевязал ему рану на плече. Видать, пуля у него там, в кости, сидела, оттого-то он от боли мычал да зубами скрипел, пока я крутил-вертел его руку. Перевязал, натянул опять на него зипун, и сам обессилил. Сел рядом с Мироном на поваленный ствол и слова сказать не могу. Сидим с ним, дышим, как загнанные лошади, да по сторонам поглядываем.
А тем временем уже темнеть начало. Встал я сам, поднял Мирона, закинул его здоровую левую руку себе на шею, и пошли мы с ним, как два кореша, по лесу вперёд. Мирон то идёт, постанывает, то виснет на мне, хоть волоком тащи его. Видно, здорово ослабел от потери крови. Когда же совсем стемнело, вышли мы с ним, наконец, из рощи и увидали невдалеке огни Семикина посёлка. Постояли на опушке, послушали, не слыхать ли конского топота или урчания машин, а потом пошли дальше.
В лесу ещё было тихо, а вышли на открытое место – задул с Оки сырой промозглый ветер, с неба мокрый снег пошёл. Сырость, грязь и холод собачий. Натянул я воротник своего зипуна себе на уши, а руки-то не спрячешь. И темень такая, что хоть глаз выколи. Шли напрямую, по бездорожью, на ощупь, пока не свалились в яму на обочине дороги. Кое как ползком по грязи выбрались на дорогу и пошли к Семикину. Идём, ноги в колеях разъезжаются, и сил моих уже нет тащить Мирона. Я уж его и стращал, и просил, и материл, а он лишь что-то мычит в ответ да ещё больше виснет на мне. Так и добрались мы до околицы, прошли по задам до первой избы и остановились у плетня на чей-то двор.
Залаяла спущенная с цепи собака, почуяв непрошеных гостей. На лай вышел во двор ещё крепкий старик, отогнал пса и, присмотревшись, увидел нас двоих, без сил повисших на плетне. Выслушал, кто мы такие, не испугался, не отказал, а молча отворил калитку, пустил к себе на двор и провёл в избу. На вопрос, кто у них в Семикине, старик отвечал, что днём мотались по селу и окрестностям красноармейцы с латышскими стрелками – ловили беглых мятежников, а вечером подались на Федотьево.
Потом старик со своей старухой промыли рану у Мирона и заново перевязали его. Пока же мы обсыхали у тёплой печки, старуха ещё покормила нас, чем Бог послал, а старик рассказал, как летом у них в Семикином посёлке провели мобилизацию молодёжи в Красную Армию и вместе с другими парнями забрали их обоих сыновей. Через месяц стали возвращаться в село первые дезертиры. Вот и они, старик со старухой, тоже теперь каждую ночь ждут оттуда своих сыновей.
Слава Богу, когда я лишь заикнулся о том, чтобы оставить у них раненого Мирона Сапрыкина, даже не пришлось уговаривать – добрые старики без лишних слов в тот же вечер спрятали его у себя в подполье. Они и мне предлагали у них остаться на день-другой, но я решил поскорей идти из этих мест. Авось за ночь хоть половину пути пройду, потом на день где-нибудь залягу, а там и до дому будет недалеко.
Перед уходом спустился я в подпол попрощаться с Мироном. Глядя на меня затравленными глазами, он пролепетал:
– Трофим, не бросай меня!
«А как же ты меня бросил в Спасске»? – подумал я про себя, а вслух сказал, – Скажи спасибо, Мирон, хозяевам – они тебя не бросят! А я – даст Бог! – не пропаду.
Дали мне старики в дорогу шапку да рукавицы, поклонился я им за всё их добро и милосердие и шагнул за порог гостеприимного дома.

8.
Пройдя из конца в конец притихший Семикин посёлок, выбрался я за околицу, вырвал кол из плетня и пошёл с ним по пустынной, раскисшей от мокрого снега, дороге. Шёл, опираясь на свой посох, по колено в грязи в глубоких дорожных колеях, с трудом одолевая версту за верстой, быстро промокший и продрогший от предзимней сырости. Шёл во мраке непроглядной ночи, по дороге, петлявшей среди пустынных лугов и попадавшихся за обочиной редких лесополос. Вроде бы и полегче стало идти без раненого Мирона, а всё как-то неуютно было одному. И шёл, боясь не бродячих волков и собак, а проезжих красноармейцев. Шёл, пока ещё были силы в ногах и сам не окоченел на промозглом ветру.
Встречавшиеся на пути хутора и сёла обходил задами, опасаясь бессонных часовых в тех местах, где могли быть на постое красные части. Главное было – не потерять дорогу в темноте, держась нужного направления. Слава Богу, дорога эта была мне знакома, дотоле не один раз изъезженная и исхоженная в светлое время суток. Вот так по памяти и шёл. Устану, остановлюсь, дух переведу, покручу головой по силуэтам в ночи, подумаю – что к чему, нахлобучу поглубже шапку и далее иду, тыкая своим колом перед собой.
Как начало светать, увидал я неподалёку от дороги в поле скирду, забрался поглубже в сено с сухой подветренной стороны, накрылся с головою зипуном от мышей и прочей копошившейся там живности, и тут же провалился в сон. Час или два прошло, не знаю, а только неожиданно проснулся я оттого, что кто-то дёргает меня за ногу, а снаружи слышатся людские голоса.
– Ну, всё, – подумал я своей разбитой полусонною башкой, – выследили меня чекисты, здесь же и пришьют.
Вылез наружу и увидал пятерых мужиков, таких же драных и грязных, как и я. Оказалось, тоже беглецы из-под Спасска, наши, Ижевские, заводилы с северной стороны. Ночевали они с вечера в этой же скирде, а я их, спящих, в темноте и не заметил. Предложили они мне идти с ними до самого Ижевского. Хоть и устал я за дорогу, мокрый и замёрзший, и спать хотелось после бессонной ночи, а подумал: всё веселее с земляками будет, в случае чего вместе и оборонимся. И пошли вшестером. Только решили за Киструсом идти на Ижевское не оживлённой дорогой через Деревенское, а тихим просёлком через Выжелес и Иванково.
Пошли пустынными заливными лугами вдоль Оки, по высокой траве, припорошенной густым белым инеем от первых морозов. Куда ни глянь, то далеко впереди, то за нами сзади, попадались на глаза чьи-то бегущие в разные стороны маленькие фигурки, которые вскоре пропадали за горизонтом или скрывались в лесопосадках. Видно было, как разбегался из-под Спасска по своим домам такой же, как и мы, мятежный народ, покуда их не настигали красные каратели. А нас, видно, Бог миловал.
Так ходко прошагали мы вёрст с десять, и с каждым часом я уже всё больше жалел о своём утреннем выборе. Шёл, еле поспевая за отдохнувшими, выспавшимися за ночь, мужиками. Вот справа остались Дегтяное и Погори, а на подходе к Выжелесу свернули мы в лесополосу и обошли стороною волость. Там-то мне малость полегче стало: лесом не больно разбежишься, вот и шли, не торопясь, друг за другом.
За Кучином вышли на пустынную, разбитую ненастьем, дорогу. Почуяв, что  недалеко до дому осталось, мужики прибавили ходу, а у меня уже ноги не шли. В каждом развалившемся от постоянной сырости сапоге хлюпала вода, а от сбившихся портянок резали ступни кровавые мозоли. И не шёл я, а ковылял да всё больше отставал от своих земляков. А те идут, о чём-то меж собой судачат и всё меньше на меня внимания обращают. Так прошли ещё версты три.
– Шабаш, мужики! – кричу им, – Погодьте, я хоть портянки перемотаю.
– Догоняй, Трофим! – отвечают они, и пошли вперёд без меня.
Скатился я на негнущихся от усталости ногах в кювет, а из него чуть ли не ползком выбрался к соседней с дорогой лесополосе. Нашёл под кустом посуше место, сел на поваленный сосновый ствол, стянул сапоги, вытянул ноги и закрыл в изнеможении глаза. Через минуту открыл, глянул вслед своим недавним попутчикам, уходившим всё дальше и дальше по дороге к Иванкову, и почувствовал, что нет у меня сил даже догнать их.
«Хрен с ними! – подумал я, – Шёл без них один, один и до дому дойду».
Только подумал об этом, как вдруг со стороны Выжелеса послышались выстрелы, конский топот и крики. Как был я без сапог, так тут же без них под куст наземь и повалился, затаившись, словно тать. Лежу да молитву шепчу: Господи, спаси и сохрани!
Скоро мимо меня по дороге с криками промчались несколько всадников в будёновках, на скаку стреляя в сторону ушедших вперёд беглецов. Потом всё стихло. Но, не доверяя этой обманчивой тишине, я по-прежнему лежал на мёрзлой земле, поджав под себя голые ступни ног и дрожа всем телом – от холода и страха. Через какое-то время уже со стороны Иванкова послышался неторопливый конский топот и людские голоса.
Вскоре из-за скрывавшего меня куста увидел я шедших по дороге на Выжелес пятерых моих знакомых ижевских мужиков в окружении конвоя вооружённых всадников, прикладами винтовок подгонявших своих несчастных пленников. Руки у них были связаны за спиной и понуро опущены головы с разбитыми в кровь лицами. Шли они, хромая и шатаясь из стороны в стороны – видно, здорово поработали над ними красные каратели.
Вот они уже скрылись из виду, и снова опустилась тишина, нарушаемая порывами ветра. А я всё лежал, не шевелясь, на холодной земле и думал о судьбе-злодейке, о смертельной усталости в ногах и своих кровавых мозолях – если бы не они?! Вот уж воистину: что Бог не делает, то к лучшему. Только жалко было мужиков – всё-таки не выдали меня. Дай Бог, чтобы их довели хотя бы до места, не пустив по дороге в расход.
А между тем усиливался ветер, раскачивавший верхушки деревьев. С неба повалил крупный мокрый снег. Спускались ранние ненастные сумерки поздней осени. Поднявшись с земли и с трудом натянув мокрые сапоги на вконец закоченевшие ноги, я выбрался из своего убежища на дорогу и пошёл по ней к Иванкову. Понимая, что до Ижевского мне уже не дойти, была одна надежда на родительский дом в родном селе. Но надо было ещё пройти по моим расчётам эти пять-шесть вёрст по раскисшей от мокрого снега дороге в сгущавшихся сумерках уходящего дня.
Едва передвигая одеревеневшие от стужи под порывами озверевшего ветра мокрые ноги, я шёл и в отчаянии думал, что этой дороге не будет конца, пока, наконец, не заметил впереди тусклые огни в окнах домов за околицей показавшегося Иванкова. И в этот миг я услыхал за своей спиной чавканье конских копыт по грязи ехавших трусцою нескольких всадников. Не иначе это были те красные конники, которые отконвоировали в Выжелес задержанных ими пятерых беглых ижевских мужиков и возвращались в Иванково или ещё дальше в Ижевское.
Собрав последние силы и превозмогая боль в изувеченных кровавыми мозолями ногах, я побежал вперёд. Мне повезло и на этот раз. На окраине Иванкова просёлок круто поворачивал в сторону, протянувшись метров пятьдесят вдоль околицы, и уже потом входил в село. А потому я прямо с поворота через кювет рванул напрямик по задам, по чьим-то огородам, с треском ломая изгороди и будоража на подворьях местных собак. Наверное, увидав шарахнувшуюся от них вперёд неясную человеческую тень и услыхав треск ломаемых плетней, мои преследователи после громких словесных окриков: «Стой! Стрелять будем!» дали залп из нескольких винтовочных выстрелов по мне вслед, не решившись преследовать на лошадях во мраке огородного бездорожья.
Трудно сказать, повезло мне или нет и дальше, но только провалился я с разбега в какую-то яму, прикрытую щитом из хвороста. Слава Богу, шею себе не свернул и рёбра не поломал, только шапку потерял да разодрал штаны снизу доверху. И, лёжа на дне этой ямы, радовался, слушая, как наверху со свистом проносятся посланные мне вдогонку пули. Когда же утихли выстрелы и крики, и по дороге в сторону села стал удаляться чавкающий конский топот, всё равно пришлось какое-то время подождать, полежать и помёрзнуть на дне ямы, а потом ещё и выбираться из неё наверх.
Грязный, мокрый, с разбитою мордой и ободранной задницей, в изнеможении от усталости и нервотрёпки, без шапки и рукавиц, залепленный с головы до ног валившим с неба снегом, я пошёл вперёд – всё так же напрямую, по чужим огородам. И откуда только силы взялись?! Хотя, конечно: жить захочешь и силы найдёшь. Вот так я и шёл, валил плетнёвые изгороди, утопая по колено в мягкой огородной земле, заметаемой всё более усиливавшимся сверху снегом, падал, вставал и снова шёл, боясь лишь пройти мимо своего дома…


9.
– Стой, брат! – оборвал Трофима на полуслове Григорий.
Пока тот рассказывал о своих злоключениях, невзначай обернувшийся к окну Гришка вдруг заметил, как кто-то с улицы прильнул к оконному стеклу и внимательно рассматривал сидевших у них в избе за столом. И только поймав взгляд Григория, отшатнулся от окна во тьму, и не только Гришка, а и все Конкины услыхали быстро убегавшие в ночь шаги.
– Ну-ка, Трофим, – уже на правах хозяина, а не младшего брата, скомандовал ему Григорий, – дуй, пока не поздно, на чердак, заройся в сено и сиди там тихо, как мышь!
Не заставив себя долго упрашивать, Трофим вскочил изо стола и бросился в сенцы, а следом за ним кинулся туда же и Григорий.
– Ой, засиделись мы, заговорились на свою шею! – запричитала Маруся, и в глазах у неё блеснули слёзы.
– Ох, Господи! – простонала мать и торопливо закрестилась на образа в углу.

10.
Над Иванковым вставало ясное зимнее морозное утро нового дня. Хрустел снег под ногами проснувшихся и забегавших по своим делам крестьян. Валил пар из ноздрей проносящихся по наезженной дороге запряжённых в сани лошадей – установился санный путь. А из печных труб над избяными крышами повалили в небо сизыми столбами дымы от затопившихся печей.
– Здорово ночевали, хозяева! – сняв шапку с головы, произнёс вошедший в избу к Конкиным крупный бородатый мужик в овчинном полушубке Антон Еремеев и затопал у порога ногами, стряхивая на половик налипший на валенки снег. Из-за широких плеч Антона выглядывали сзади его сын Иван и ещё один молодой комбедовец – активисты местной власти.
Когда-то Антон Еремеев, по-уличному Еремеич, вместе с покойным Андреем Конкиным в одной плотничьей артели рубили по округе крестьянские избы. Корешами не были, но общались накоротке между собой и по-соседски домами. А после революции разошлись их пути-дороги в разные стороны, когда один охотно пошёл в новую власть, а другой её не принял и ругал нещадно.
– Здравствуй, Антон Иванович! – с почтением к председателю комитета бедноты отозвалась, выглянув из-за печи, занимавшаяся утренней стряпнёй Катерина Михайловна, – Что-то рановато ты к нам пожаловал?
– Да уж не в гости, а по делу.
– Мог бы и в гости по старой памяти зайти.
– А зачем? У вас и без меня гостей хватает, – не по-доброму усмехнулся Еремеич.
– Какие такие гости? – забеспокоилась Катерина Михайловна и, бросив ухват у печи, подошла к нему поближе, – Ты на кого это намекаешь?
– Не намекаю, а должон у вас спросить, – прищурился председатель комбеда.
– Нет у нас никаких гостей, – нахмурившись, отвечала ему Катерина Михайловна, – Вон Манька горницу метёт, Гришка на двор к лошади пошёл, да я вот у печи.
– А кого ж тогда у вас вечор видали?
– Может, кому-то спьяну чего-то и померещилось.
– Может, и померещилось.
– Тогда какого лешего тебе надо, Антон?!
Помолчал Еремеев, потоптался у двери, посопел сердито и ответил:
– Ладно, мать, обойдёмся пока без обыска. Но, смотрите, сами себе беды не накликайте от непрошенных гостей! – и, надев шапку, взялся за дверную скобу, – Бывайте здоровы, хозяева! Пойдёмте, ребята! – хлопнул он по плечу одного из своих активистов, поворачивая его на выход, и пошёл с ними из избы.
– И ты будь здоров, Антон Иванович! – вслед выходившему из избы Еремеичу сказала Катерина Михайловна, а когда захлопнулась за ним дверь, и на дворе послышались его тяжёлые шаги, уже другим тоном добавила, – Спасибо тебе, Антон, за намёк!


                Часть II
                Ижевская пани

                1.
«Здравствуйте, любезная моя супруга пани Агнешка! Пишет вам живой и невредимый ваш муж Трофим. Милостью божьей и вашими молитвами убережённый от недавней великой напасти обосновался я под родительскою кровлей в некогда родном мне Иванкове. Спасибо матушке да брату с сестрой – приютили беглеца. Но пора и честь знать: перебираться в родимый с вами дом. Письмо это вам передаст Григорий, а вы ему на бумаге или на словах – как вам будет удобно – ответьте: когда и как мне возвращаться в Ижевское.
Целую ваши ручки, душа моя, Агния Львовна.
Желаю вам здоровья и скорой нашей встречи.
Трофим Конкин».

2.
Пять вёрст между Иванковым и Ижевским по наезженной санной дороге Григорий одолел одним духом. Низкое утреннее солнце в морозной дымке окрашивало в нежно-розовый цвет толстый слой инея в зарослях ветвей деревьев. Прыгая с ветки на ветку, звонко попинькивали в тишине бойкие синички. Скрипел под ногами путника утоптанный снег, валил пар от разгорячённого быстрой ходьбой дыхания, здоровый румянец алел на щеках, да лихо сбитая на кудрявый затылок шапка-ушанка норовила упасть с головы.
Входя в Ижевское по Польной улице, Григорий из осторожности пошёл по другой её стороне, противоположной той, где жил Трофим. Идти было недалеко, где-то с полверсты, но, чем ближе он подходил к дому брата, тем тревожней становилось у него на душе. Он шёл и не узнавал некогда оживлённую от пеших и конных крестьян самую длинную улицу села. Нет, она не опустела, но у неё были новые хозяева и новые порядки.
Выходившие из ворот местные мужики и бабы, идя по селу, держались поближе к своим домам и старались без нужды не попадаться на глаза представителям большевистской власти на проезжей части. Там, подпрыгивая на неровностях очищенной от снега булыжной мостовой, проносились автомобили с сидящими в них комиссарами в кожанках или партработниками в цивильных пальто. Громко цокая копытами по мостовой, скакали красные конники в будёновках. За ними шёл пеший отряд красноармейцев в потёртых шинелях и обмотках, и шедший в стороне их командир зычным голосом без устали повторял:
– Р-раз, два, три! Р-раз, два, три! Левой! Левой! Выше ногу, вашу мать!..
По селу ходили армейские патрули, видевшие после недавно подавленного мятежа в каждом встречном мужике бандита или кулака, социально опасного или чуждого элемента, короче – контру, которую надо было выявить и разобраться со всей революционной строгостью. Их-то больше всего и опасался Григорий. А, ну как остановят его, проверят документы, обыщут да найдут письмо и поведут, как миленького, в ЧК на Красную улицу. А там его и допросят с пристрастием: кто такой, откуда, куда и зачем шёл. А потом и поминай, как звали их обоих с братом.
Поглощённый этими мыслями, Григорий шёл и видел, как навстречу ему шагает такой патруль. Впереди его был молодой военный, высокий, подтянутый, в офицерской шинели, с наганом в кобуре на поясе и за ним трое красноармейцев с примкнутыми штыками к их винтовкам за спиной. Поравнявшись с домом, где жил Трофим, Григорий остановился и на мгновение заколебался, что делать дальше. Наконец, решив, что в доме брата у него ещё будет шанс спрятаться от патруля, нежели добровольно отдать себя им в руки, Григорий круто повернул и затрусил на противоположную сторону улицы.
Патрульные тоже заинтересовались этим странным, подозрительным мужиком, который явно предпочёл уклониться от встречи с ними и, не сводя с него глаз, тоже прибавили шагу. Преодолев проезжую часть и оказавшись у ворот нужного ему дома, Григорий торопливо повернул кольцо в калитке и прежде, чем зайти на двор, обернулся назад. Вслед ему смотрел патрульный офицер, кивая на дом Трофима Конкина, и что-то говорил красноармейцам.
– Попался! – мелькнуло в голове у Григория, и, толкнув калитку, он нырнул за ворота и быстро задвинул  за собою засов.
– О-о, Г-гришка, дчень добгрый! – послышался за его спиной знакомый женский грассирующий голос.
Повернувшись, Григорий увидел стоящую на подворье хозяйку пани Агнешку.
Высокая, худощавая и стройная, с аккуратно подобранными светлыми волосами под платком, в свои тридцать с небольшим лет она не утратила внешней привлекательности и даже в повседневной крестьянской одежде старалась отличаться от окружавших её сельских баб. Агнешка как раз возвращалась в дом из амбара, где только что кормила курушку с цыплятами, и была немало удивлена внезапным появлением Григория. Она знала, что мужнина родня не одобряла выбора Трофима себе нерусской жены, и гордая от природы полячка платила им тем же. Может быть, только для самых младших Конкиных она делала какое-то исключение.
– Здрасьте! – ответил на её приветствие Григорий.
– Как жизнь, Г-гришка? Цо тамо у вас новего?
– Слава Богу, всё по-старому.
– Зачем тогда п-гришёл?
– Дело есть до вас касаемо.
Подойдя к жене брата, Григорий запустил руку к себе за пазуху и, пошарив там за подкладкой полушубка, извлёк оттуда сложенный вчетверо листок бумаги и протянул полячке. Та быстро схватила его и, шевеля губами, не один раз прочла мужнино письмо. Прочитав, она спрятала его у себя на груди за расстёгнутой шубейкой и благодарными глазами взглянула на Григория:
– Бардзо дченкую, панове! Большое спасибо, Г-гришка!
И только собралась Агнешка о чём-то ещё спросить своего гостя, как вдруг с улицы раздался резкий стук в ворота и чьи-то громкие, матерящиеся по-русски нерусские голоса:
– Хозяин, отворяй ворота, едрёна мать!
– Именем революции, итить вам некуда!
– А, ну живо, растудыть вас контру!
Понимая, что это он привёл за собою незваный патруль, Гришка виновато смотрел на Трофимову жену и молчал, не зная, что теперь делать. Та, напротив, оставалась совершенно спокойной и, кивнув на входную дверь в избу, тихо сказала ему:
– Иди до дому и ничшего не бойся – я сама с ними гразбегрусь!
Но, оказавшись в избе, Григорий в горницу не пошёл, а остался в сенях и через небольшое окошко смотрел оттуда, что будет дальше на подворье уже без него. А там, быстро поняв, что хозяева не торопятся открывать им по-хорошему, красноармейцы начали с разбегу тараном выламывать калитку. С каждым новым ударом подкованных сапог трещали доски калитки, но задвинутый между скобами засов был крепок и надёжен. Проводив Григория и не дожидаясь, когда будут окончательно снесены ворота ретивым патрулём, Агнешка улучила момент, рывком отодвинула засов и отбежала вглубь двора.
С последовавшим затем мощным ударом несчастная калитка была с корнем выдрана из нижней петли и кособоко повисла на одной верхней. Сами же красноармейцы, потеряв от неожиданности равновесие, кубарем полетели друг за другом во двор. Следом за ними туда вошёл и их командир, уже доставший из кобуры свой боевой наган, и увидал как раз то, что меньше всего ожидал там увидеть.

3.
Посреди своего двора, уперев руки в боки под расстёгнутой шубейкой, стояла разгневанная пани Агнешка. Ветер шевелил её светлые распущенные волосы с гордо поднятой головы, с которой она скинула на плечи платок, глаза полячки горели ненавистью к незваным гостям, крылья носа раздувались от кипевших в её душе нешуточных страстей, а с поджатых губ срывались вперемешку неистовые польские и русские ругательства:
– О, матка боска! Сучье племя, пся кгрев! Тудыть твою растудыть, вгражий сын! Лайдаки, пся вягра! Язви тебя в душу! Холегра ясна! Кугрва маць! Едгрёна вошь!
Немало удивлённый необычной хозяйкой, командир патруля медленно пошёл навстречу к Агнешке, не сводя с неё глаз и прислушиваясь к странной смеси местного говора и нездешней речи.
– Что хце пан офицегр? – сердито спросила его Агнешка.
Подойдя  к ней вплотную, офицер убрал наган в кобуру и в свою очередь спросил:
– О-о, мадам полька?
– Точно так.
– Оказывается, мы с вами соседи по нашей исторической родине, волею судеб заброшенные в эту варварскую, взбаламученную революцией Россию, – произнёс он на ломаном русском языке, – Жаль, что я по-польски ни бельмесу и вы, наверное, по-латышски тоже ни гу-гу. Что ж, будем общаться на этом великом могучем ядрёном русском языке. И для начала позвольте полюбопытствовать: как зовут очаровательную пани?
Она назвалась Агнешкой, хотя в замужестве приняла христианство и новое русское имя Агния, а местные бабы зовут её по-своему Анюткой. На что молодой офицер, прищёлкнув каблуками сапог, поднёс два пальца к виску и в свою очередь представился:
– Айвар Гипке, командир отряда красных латышских стрелков.
Потом он опустил руку и, слегка наклонив голову, добавил:
– К вашим услугам, пани Агнешка!
Будто не замечая явного заигрывания с ней командира латышей, рассерженная Агнешка указала ему на ворота:
– П-грикажите вашим (она чуть не произнесла «идиотам») вашим подшчинённым жолнешам повесить на место мою калитку.
– Пусть пани извинит моих неловких солдат, которые добросовестно исполняют свой долг защитников революции, – ещё раз слегка поклонился ей латыш, – Сожалею, несравненная пани Агнешка, что произошло подобное недоразумение. Но, если в вашем хозяйстве найдётся нужный инструмент, то через десять минут всё будет висеть на прежнем месте так, как это было до нас.
Вернувшись к своим красноармейцам, он в двух словах по-латышски отдал им необходимые распоряжения, и когда они приступили к ремонту ворот, Айвар Гипке снова подошёл к Агнешке.
– Если пани больше не сердится, то пусть позволит офицеру полюбопытствовать, как она оказалась в здешней холодной пустыне за тысячу вёрст от родного края? Сдаётся мне, что пани не простая мужичка, и в её жилах течёт кровь гордых шляхтичей.
– Пан офицегр догадлив и очшень любопытен.
– Не волнуйтесь, ненаглядная пани Агнешка, это не допрос, и всё вами сказанное останется между нами.
– Как-нибудь в д-гругой граз.
– Хорошо. Но всё-таки ответьте мне на ещё один вопрос: что это за мужик, зашедший к вам перед нашим приходом?
– Это мой гродственник.
– А где же ваш хозяин?
– Уехал мешочшничать в ГРязань.
– А пани Агнешка не лукавит? – и Айвар Гипке погрозил полячке пальцем, при этом губы его улыбались, а прищуренные глаза были злы.
– Ниц-ниц, иначше бы я так не гразговагривала с паном офицегром.
– Ладно, в следующий раз, когда я буду более свободен, мы поговорим с ясновельможной пани о её далёкой родине, об отсутствующем хозяине, о здешних родственниках и о чём-нибудь более приятном для нас обоих. Извиняюсь, служба!
Обернувшись и убедившись, что за время их разговора солдаты повесили калитку на место, забив в сорванную петлю новые гвозди, командир латышей снова молодецки прищёлкнул каблуками сапог и поднёс два пальца к виску:
– Честь имею, пани Агнешка! До встречи!
– До видзення, пан офицегр, до видзення!
И Айвар Гипке вместе со своими патрульными красноармейцами вышел за ворота на улицу. А Агнешка, сложив молитвенно на груди руки и прикрыв глаза на приподнятой к небу голове, прочитала про себя молитву и пошла в дом. В сенях она столкнулась с Григорием.
– Ты всё видел и слышал? – спросила она его.
– Да! – кивнул Гришка и добавил, – Спасибо!
– И тебе бардзо дченкуе за письмо.
– Ну, я пошёл.
– Гриш, есче едно добже дело сделай, – от волнения Агнешка мешала русские и польские слова, – Прошу пана, вшистко поможе моему Т-грофиму добграться до дому.
– Когда? – он вопросительно посмотрел на неё.
– Когда? – повторила полячка и на мгновение задумалась, а потом лукаво улыбнулась своим потаённым мыслям и ответила, – Да хоть завт-гра. Как тут у вас кажут: будут и волки сыты, и овцы целы. Так мы и сделаем, – и она тихо засмеялась озорным смехом, – Всё будет бендзе хо-грошо, Г-гришка!
Отказавшись от предложенной ему Агнешкой водки или чаю, Григорий попрощался с ней и пошёл из дома на двор. Там он оглядел  отремонтированную калитку, усмехнулся, вышел за ворота и настороженно покрутил головою по сторонам. Не обнаружив нигде знакомого грозного патруля латышей, Гришка облегчённо вздохнул и ходким шагом направился по Польной улице в сторону Иванкова.

4.
Чем ближе подходил к концу следующий 1919 год, тем всё больше Катерина Михайловна не давала покоя своему Григорию.
– Гриш, сынок, – начинала она канючить по вечерам, – сходил бы в Ижевское к Трофиму, проведал бы, как он там.
– Али мне заняться больше нечем, мать, – отвечал ей Гришка, – как только приключений искать на свою голову по нонешним дорогам?!
– Так-то оно так, сынок, – соглашалась Катерина Михайловна да всё не унималась, – Только извелась я вся оттого, что ни слуху, ни духу о Трофиме с той поры, как ты проводил его до дому. Случись чего, разве эта полячка, холера ясна, что скажет нам?!..
Упирался Гришка, артачился, но однажды утром всё же допекла его мать. Чертыхнувшись в сердцах, он сорвал с гвоздя на стене свой полушубок, нахлобучил шапку, натянул валенки и шагнул за дверь.
– Варьги, варьги возьми! – крикнула ему вслед Катерина Михайловна.
Матернувшись с досады, Гришка вернулся за тёплыми рукавицами и уже потом не пожалел об этом. Хоть и отпустили крепкие морозы к концу декабря, но это ещё не было настоящей оттепелью. Поднявшееся за Лиштуном солнце бросало на дорогу косые тени от избяных крыш и деревьев в палисадниках. Подобревшие собаки не брехали на прохожих у своих дворов и, принюхиваясь, весело помахивали хвостами. Громко галдели галки, облепившие церковную крышу и верх молчавшей колокольни. Громко ругались о чём-то мужики и бабы, толпившиеся у соседнего с церковью Иванковского сельсовета с красным флагом над крыльцом.
Выйдя за село, Гришка пошёл по дороге на Малышево и вспомнил, как он год назад провожал домой старшего брата. Запряг на дворе лошадь в сани, набросал в них сена, куда зарылся с головою вышедший из избы Трофим, накинул сверху на него ещё какую-то дерюгу и выехал со двора. Сразу огрев с плеча вожжёй своего жеребца, он припустил по сельской дороге, и пока гнал его по селу, кидавшиеся с бешеным лаем за санями собаки скоро отставали и возвращались по своим дворам с чувством выполненного долга.
А Григорий, не замечая недоумённых взглядов односельчан себе вслед, молил Бога, чтобы никто их с братом невзначай не остановил. А там он им расскажет про своего внезапно взбесившегося жеребца, коли спросят потом: куда это он давеча утром понёсся, как оглашенный. И Бог услышал его молитвы матершинника. Странно, но в тот день дорога до самого Ижевского была свободна от пеших и конных отрядов красноармейцев, от встречных и поперечных крестьянских экипажей.
«Обезлюдела деревня, – подумалось Гришке, – Скольких мужиков и лошадей побрали в эту Красную Армию, а сколько их поубивало»!
С визгом уминаемого снега под полозьями саней проехали они Иванково, оставили позади Малышево и живо промчали Макеево. Почуяв, что заскользили по неровной булыжной мостовой его села, Трофим высунул из-под дерюги свою вспотевшую голову:
– Ну, Гришка, ёшкин кот, ты и гнал дорогой – всю душу вытряс!
– Ничего, брат, зато в целости и сохранности доставил!
Подрулив к самой его избе, Гришка, не останавливаясь, проехал мимо и, обернувшись, успел заметить, как на ходу выскочил из саней Трофим и, что-то крикнув ему  напоследок, юркнул в ворота своего дома. Доехав до ближайшего заулка, Григорий развернул сани и погнал в обратный путь своего взмыленного коня. Выехав из Ижевского и убедившись, что на этот раз всё обошлось, Гришка с облегчением помянул Бога и пустил шагом до самого Иванкова захрапевшего от бега жеребца. 
С той поры прошёл год, ещё один год Советской власти, ещё один год бесчеловечной гражданской войны, народных восстаний, жестоких чекистских облав, постоянных реквизиций и обрыдлой продразвёрстки.
«Хреновато, а, слава Богу, живы, да ещё бы можно пожить»! – думал дорогою Гришка.
 За прошедший год что-то изменилось и в самом Григории. Это он почувствовал, когда вошёл в Ижевское и пошёл по той стороне Польной улицы, где жил Трофим, уже не шарахаясь от увиденных им патрулей, рядовых красноармейцев с оружием и их командиров. Да и маловато их попадалось теперь на глаза, видно, многих из них отправили на Южный фронт воевать с Деникиным, а большевистское начальство от греха подальше перебралось поглубже в тыл.
Был уже полдень, когда Григорий подошёл к Трофимовой избе. Ещё издали он увидел самого хозяина, мирно сидевшего на скамейке у ворот, покуривая цигарку и греясь на тёплом солнышке. И у Григория сразу отлегло от сердца:
«И чего мать панику наводит»?! – подумал он, подходя к брату.
– О-о, Гришка! – увидав его, встал со скамьи обрадованный Трофим и, обняв Григория, затараторил, – Здорово чертяка! Хорошо, что пришёл – хоть лишний раз тебе спасибо скажу за доброе дело! И Агнешка моя тоже будет рада.
– Да это мать меня к тебе прислала узнать – живой ты или нет.
– Как видишь.
– Обошлось, значит, – присаживаясь рядом с братом на скамью, сказал Григорий.
– Да как сказать, – вдруг замялся Трофим, – Скорее, обошли меня с обеих сторон, а я, как телок – глазами хлопал да с ума сходил.
– Как это? – поднял Гришка на него удивлённый взгляд, – Кто ж тебя обошёл?
– У-у, брат, это целая история, – вздохнул Трофим и, протянув кисет с табаком и бумагу, добавил, – Коли не торопишься, давай закуривай и слухай, что я тебе расскажу. Только пущай всё это по-братски между нами и останется.

5.
– Нет, я ничего не имею против своей жены, – начал рассказывать Трофим, глубоко затягиваясь и выпуская клубы табачного дыма, – Она баба хорошая, не смотри, что полячка. Была Агнешка, а когда замуж за меня вышла, приняла христианство и новое имя Агния, но для меня так и осталась Агнешкой, а для соседних баб у нас в селе – Анюткой. А ведь поначалу, когда я пятнадцать лет назад начал работать на нашем Ижевском молокозаводе, не сразу-то и разглядел её. Там этих поляков целая колония до революции работала.
Если у нас красные наших мятежников сразу к стенке ставят, то во времена Российской империи мятежных поляков высылали из родной Польши на каторгу в Сибирь или в ссылку куда-нибудь к чёрту на кулички. А то определяли на какие-нибудь работы – вроде тех, кого к нам, в Ижевское, когда-то прислали. Они и прижились здесь, корни свои пустили. Хоть и басурманы, а ничего народ, работящий, умный, грамотный, да не простой, видно, не мужичьего рода, гордый – палец им в рот не клади.
Познакомили меня тогда с Агнешкой. Глянул я на неё и лишь в затылке почесал. По сравнению с нашими дородными девками-тёлками там не то, что пощупать, а и посмотреть-то не на что было: молоденькая, волосы светлые, а глаза тёмные, худосочная, видать, от нелёгкой работы на заводе, говорит чудно и глаз поднять боится. Да ведь верно говорят, что в тихом омуте черти водятся. Не иначе что-то колдовское было в её глазах: посмотрела на меня раз, другой и околдовала мою душу грешную.
Недолго я за ней ходил: взял да и заслал сватов. А она взяла да за меня, русского, замуж пошла: не мужичка, а не побрезговала сватов принять и за мужика пойти. Тихая, а своенравная была девка. Ну и я в долгу не остался. Построился, посадил её в доме на хозяйство, откормил, отпоил, отмыл да обласкал, и – откуда что взялось. На глазах расцвела, как барыня стала, но дело своё крестьянское она добре знала: детишек рожала, хозяйство вела да мужа почитала. Так что я на неё не в обиде.
Трофим докурил свой бычок, кинул его в сугроб, сплюнул и, вздохнув, продолжал:
– Вот так и жили мы с моей Агнешкой при последнем царе Николае, не бедствовали, и никакой нам революции не нужно было. А вот, поди ж ты, совершили её товарищи большевики в семнадцатом. И на кой ляд она, ежели с тех пор в стране один раздрай всех цветов радуги: белые, красные, зелёные и чёрт чего и сбоку бантик. Вчера была одна власть, сегодня другая, а народ никто не спрашивает, чего он хочет. Им бы, власть имущим, только жратвы от мужика подавай: у тебя в амбаре шаром покати, а ты вынь да положь, мать их дармоедов! Вот и возмутился у нас в прошлом годе народ, да чем кончилось это возмущение ты, Гришка, не хуже моего знаешь.
– Было дело, – поддержал брата Григорий, – собрались мужики, пошумели, постреляли, повоевали, да только потом мало кто из них спасся – вот тебе и Спасск.
– Ну, мне-то, считай, повезло, – невольно перекрестился Трофим, – не положили меня из пулемёта енти красные, шашками не порубили да ещё убёг у них из-под носу и до дому живым добрался – за что, дай Бог, тебе, Гришка, здоровья! А вот соседа моего, Мирона Сапрыкина, баба его так и не дождалась. Видать, нашли его чекисты в том Семикине, где я его оставил. И Богу ведомо, что они с ним да с хозяевами, приютившими его, сотворили.
Трофим перекрестился, немного помолчал и продолжал:
– Ну, вернулся я тады домой. Поначалу с неделю таился у себя на сеновале, а потом потихоньку осмелел и в дом перебрался. На улицу, правда, не выходил, но по дому и на подворье дела свои делал. А там и совсем успокоился, как вдруг однажды поутру постучали к нам в окошко. Выглянула Агния, увидала, кто это пришёл, и на меня с нашими детьми руками замахала – мол, из ЧК пришли, да из горницы нас в соседнюю комнату прогнала. А сама пошла на двор – встречать непрошеного гостя.
Сидим мы, значит, в комнате своей, помалкиваем, а я ещё в щёлку из-за неплотно прикрытой двери посматриваю. Вижу: заходит следом за Агнешкой в горницу красный офицер, молодой, подтянутый, высокий, у порога застыл, честь двумя пальцами ей отдал и каблуками сапог пристукнул – видно было, что нерусский. Снял фуражку, шинель на вешалку повесил и прошёл вперёд. Посмотрел на себя в зеркало, походил по горнице, по-хозяйски разглядывая наше жилище, и всё что-то этак тихо и вкрадчиво говорил, посматривая на Агнию.
Пройдясь туда-сюда, офицер присел за стол и, откинувшись на спинку стула, продолжил свой разговор с сидевшей напротив него хозяйкой дома. Её-то я не видел, да и плохо слышал, но, похоже, отвечала она ему неохотно. А я, как дурак, сидел и маялся, не понимая: что это за чекист такой нерусский, и что за странный допрос он ведёт – уж больно мирная у них получается беседа. И офицер какой-то не такой: вроде из интеллигентов, воспитанный, голоса не повысит, а лицо у него такое, что, похоже, убьёт человека и глазом не моргнёт. Сразу видно – чекист, страж революции.
Ходила в народе молва про такого командира латышских стрелков, которые наших восставших мужиков в Спасске шашками порубили, а сам он лично по всему уезду и в нашем Ижевском расстреливал пойманных повстанцев и сочувствующих им. Но он это был у нас в доме или не он, не скажу – документов его не видел. Только всё равно не по себе стало от одного его присутствия в доме, а уж каково было моей Агнешке сидеть рядом с ним да о чём-то разговаривать – не приведи Господь?! Одним словом – супостат, басурман.
Наверное, часу не прошло, как поднялся изо стола тот красный офицер. У порога надел свою шинель и фуражку, снова поднёс два пальца к виску, прищёлкнул каблуками сапог и вышел за дверь. Вежливый, а как он вышел вон, так у меня гора с плеч свалилась. Проводив его до ворот, вернулась в дом Агния. Я сразу её расспрашивать: кто такой, откуда и зачем? Если из ЧК, то почему не обыскивал, не арестовывал, а столько времени балаболил с ней наедине? Она в двух словах рассказала, с чего это всё началось: как недавно приходил Гришка из Иванкова, как тогда патрульные красноармейцы своротили нашу калитку в воротах, и как появился этот командир латышей Айвар Гипке.
– Сама не пойму, что ему нужно, – делилась сомнениями Агния, – то зубы заговагривает пгро очагровательную пани Агнешку, то начинает выяснять, где был муж в ноябгре месяце, где он сейчас и до каких погр будет отсутствовать, да и зачем в тот граз к ней заходил её гродственник, так не похожий на поляка. Потом опять начал грасспграшивать, как она, полячка, оказалась здесь, в ГРоссии, как ей живётся пгри Советской власти, не тоскует ли она по гродине. Пгризнался, что сам давно уже не был в своей гродной Латвии, что погра бы домой возвращаться. Так и играл с ней в кошки-мышки: то напугает, то успокоит. А на пгрощанье во двогре сказал, что, если пани позволит, он будет изгредка наведываться к ней в гости на чашку чая – сахагром он обеспечит.
– Добже, пан офицегр, – отвечала ему Агнешка и, подумав, добавила, – А как же мой муж?
– А что ваш муж? Где он?
– Ниц не ведам.
– Вот-вот, не ведам, – слегка улыбнувшись, сказал Айвар Гипке, – А, если появится, мы с ним разберёмся со всей революционной строгостью, ясновельможная пани.

6.
– И с того самого дня пошло не пойми чего! – сплюнул с досады Трофим и начал  крутить следующую цигарку. Подождав, пока Григорий тоже наладит курево, раскурил себе и помог брату, затянулся раз-другой и продолжал свой рассказ.
– Всю зиму, раза по два в месяц, приходил к нам этот Гибкий, как я про себя его прозвал. Когда Агния знала о его приходе, то заранее прогоняла меня куда-нибудь подальше в чулан, а троих наших детей отправляла в соседнюю комнату. Ворчал я, матерился с досады, а шёл-таки в чулан.
– Пше пгрошу, пана! – всякий раз говорила она красному командиру, открывая ему входную дверь в избу. Пройдя в горницу, они с ним садились за стол пить чай и мирно калякали между собой. Потом Гибкий вставал и благодарил на ломаном русском хозяйку:
– Ну, пани, спасибо за чай! Дай вам Бог здоровья!
– И пану нех Бог дае здгравья! – отвечала по-польски Агнешка.
 После его ухода она звала меня и отвечала на мои расспросы. В горнице на столе стоял ещё не остывший самовар, две чашки с выпитым чаем, на тарелках лежал принесённый офицером белый хлеб и кусочки сахара. Отдав всю эту неслыханную по голодным временам редкость нашей детворе, Агния рассказывала мне, что было здесь часом раньше.
И я узнавал, как она терпеливо выслушивала дежурные комплименты латыша в свой адрес, как, пряча глаза в ответ на его вопросы, выдумывала новые причины отсутствия мужа и уже сама заговаривала ему зубы, лишь бы не касаться этой темы. Рассказывала она этому басурману-латышу о своих родителях, обедневших мелкопоместных польских дворянах, о приснопамятном  императоре Александре II, который после освобождения своих крепостных крестьян взялся за поляков, тоже захотевших свободы и независимости от России, о том, как её предки за участие в вооружённом восстании 1863 года были лишены всех прав состояния, сосланы в ссылку и определены на работы в здешнюю глубинку, как здесь нашли друг друга её родители, и появилась на свет она, Агнешка Ружевич.
То ли после горячего чаю с гостинцами у самовара, то ли ещё по какой причине, но постепенно разговорился о себе и сам Гибкий. Красный латышский стрелок оказался отнюдь не пролетарского происхождения, а из крепких прибалтийских кулаков с примесью польской крови по материнской линии. Вот отсюда его интерес к пани Агнешке и взаимная откровенность. Недоучившимся студентом третьего курса университета он в 1914 году ушёл добровольцем на фронт первой мировой войны и до сих пор воюет, найдя должное применение своим силам и способностям.
Закончилась мировая война, в России случилась революция, в свою очередь, развязавшая гражданскую войну. И новой российской власти понадобились красные латышские стрелки: не по каким-то там политическим убеждениям, а по своему беспристрастному отношению ко всем этим событиям. По словам Айвара Гипке, в идею социалистической революции верят только сами фанатики-коммунисты да неизлечимые идиоты, а он со своими латышами всего лишь наёмники, преданные цепные псы революции, исправно делающие своё дело, для которого их подрядили большевики после Октябрьского переворота в России в семнадцатом году.
– Мне его биография и убеждения до керосиновой лампочки! – злился я на свою Агнешку, – Ты лучше скажи, не пристаёт ли к тебе наедине этот Гибкий, не распускает ли свои красные, обагрённые кровью, революционные руки?
 Агния в ответ смущённо усмехалась, качала головой и признавалась, как он при своих изящных комплиментах (в пшиязне, а не в любви, – уточняла она) целует ей руки до локотка, но дальше она его до своего тела не допускает, а он и не настаивает.
– До локотка, говоришь?! – усомнившись, закипал я негодованием, – Так я тебе и поверил. Вы же бабы, как кошки: погладишь и замурлыкали.
– Дуграк ты, дуграк, Тгрофим, ничшего-то ты не понимаешь, – беззлобно отвечала Агния, – Я-то знаю, что это за человек, Айвагр Гипке. Да и не человек это, а кграсный латышский стгрелок, убивец да не пгростой, а со своим интегресом к нашему дому. Он давно уже мне намекает, что знает о твоём участии в воогружённом восстании, и для чего пгриходил ко мне твой Гришка, и где ты сам до сих погр пгрячешься. И, если б он захотел, давно бы вас с Гришкой повязал и уволок в Спасскую ЧК. Да не хочет пгричинять, как он говогрит, непгриятности столь пгриятной во всех отношениях пани. И что мне после этого делать, как ни поить его чаем?!..
– Ладно, чёрт с ним, басурманом! Пусть пьёт, воды не жалко! – соглашался я, – Только что ему от тебя надо?! Ведь просто так хорошие слова бабам мужики не говорят.
– Кто его знает! – пожимала плечами Агния, – Говогрит, что за шесть лет войны устал, как собака, что всё больше тянет его домой, в Латвию, к мигрному очагу на гродительском хутогре. А в Ижевском только в нашем доме, грядом с такой кграсивой и умной пани он и может часок-другой отдохнуть душою от этой кровавой суетной жизни и задуматься  над своей судьбой. Бывшие здесь до того поляки ещё в пгрошлом году подались на свою гродину, в Польшу. Вот он и удивился, когда увидел меня во двогре. А ещё говогрит, что Советская власть всем нагродам бывшей ГРоссийской импегрии пгредоставила независимость, в том числе Польше и Латвии, за что они когда-то богролись.
– Как дали красные им эту независимость, так и отберут её, когда понадобится, – отвечал я, – Вот бы сам Гибкий и ехал в свою Латвию, чем у нас околачиваться.
– Ну, устал человек, как говогрит он, дошёл до точки, до пгредела, вот и ходит к нам, – словно в оправдание латыша овечала Агнешка, – Таки млодый пан, а устал.
– На том свете отдохнёт, убивец, мать его нерусского! – ругал я его последними словами и уходил по своим делам.
Трофим замолчал, вздохнул, переводя от сказанного дух.
– Ох, уж эти студенты-недоучки! – вырвалось у Гришки, – Шибко грамотные, сволочи-басурманы!
– Ну, да: сегодня о возвышенном толкуют, бабам мозги о любви морочат, а назавтра людей расстреливают, тьфу! – зло сплюнул Трофим и полез в карман за кисетом с табаком.

7.
Так прошла зима в моих хождениях между чуланом и горницей. А наступившею весной надоело мне прятаться в своём доме, как таракану запечному. «Ежели красные знали обо мне и до сих пор не забрали в ЧК, – считал я, – то значит, так я был им нужен». Да и, война войной, а надо было готовиться к севу, землю смотреть, сохи да бороны починять, семена проверить. Не густ, как в прежние времена, был семенной запас, но, если не случится засухи и будет урожай, а потом не задавят продразвёрсткой, с голоду не помрём. В апреле у себя на подворье работал, а, как в мае подсохла земля, вспахал я свой клин, засеял его ржицей, потом картохи посадил и прочую зелень. Ну и, мало помалу, остальной крестьянской работой занимался.
Гибкий показывался у нас редко и, слава Богу, в моё отсутствие. Видно, у Красной Армии начались свои немалые трудности в связи с летним наступлением Деникина на Москву. То и дело мимо Ижевского на юг в сторону Шилова уходили то пешие, то конные отряды красных, громыхали по булыжной мостовой тачанки и пушки. Провели очередную мобилизацию среди населения – видно, своих силов у красных не хватало. Вот только, наверняка, от той мобилизации полку здешних дезертиров прибавится. Не забыли ещё мужики, как год назад большевики  потопили в крови крестьянское восстание в уезде.
А в начале лета, как сказывала Агния, пришёл в очередной раз к нам в дом командир латышей и побыл-то совсем недолго. Был он необычно грустным и тихим, даже к чаю не притронулся. Сказал, что назавтра его отправляют с латышскими стрелками на Деникинский фронт, и он впервые за много лет засомневался, что вернётся оттуда живым.
– Если пани не затруднит, – немного помявшись, попросил он Агнешку, – то пусть она в своих вечерних молитвах упомянет и его имя. Может, тогда Всевышний не откажет в этой просьбе его ненаглядной пани Агнешки, и Господь убережёт от смерти раба божьего Айвара Гипке. А я ручаюсь, что пока буду жив, ничего не случится ни с вами, ни с вашим богоспасаемым домом.
– А-а, почуял безбожник, что будет скорая расплата за погубленных им наших рязанских мужиков, и про Бога вспомнил, – сказал я в ответ на Агнешкин рассказ, – Молись, не молись, а ничего ему, басурману, не поможет – всё одно гореть в аду синим пламенем за грехи свои!
Молча пропустив мои проклятия, Агния добавила к сказанному, что на прощание пан или товарищ офицер уже не так молодецки приложил два пальца к виску и прищёлкнул каблуками сапог, только чуть дольше обычного припал губами к её руке. (Тьфу ты! – сплюнул я при этом.) Признался, что, если останется в живых, то многое у него в жизни будет по-другому; как – он ещё не решил, но будет по-другому. Сказал, что – даст Бог! – ещё раз хотел бы увидеть пани Агнешку и – ушёл.

8.
– И до самой осени мы больше не видели Гибкого. Да и не до него было. В делах и заботах полевой страды проходило лето, жаркое, грозовое: что на небе, что на земле. В летние безоблачные дни на пышущий горячим солнцем небосвод часто наползали чёрные тучи, под высверки молний трещала по швам от грома небесная высь, и хлестали такие ливни, что едва успевали убирать на полях хлеб и косить луговую траву.
Но, слава Богу, урожай собрали неплохой, и всё на зиму по своим закромам оставили. Советской власти было недосуг собирать продовольственную дань с народа: как говорится, не до жиру – быть бы живу. В это время для большевиков на Деникинском фронте во всю гремели свои раскатистые грозы, хлестали ливни из пуль. И положение у них и впрямь было аховое.
Ещё летом белая конница генерала Мамонтова прорвала Южный фронт и пошла гулять по тылам Красной Армии, наводя панику на большевиков. В августе её корпус ворвался на юг Рязанской губернии, и на всей её территории было объявлено военное положение. Власть Советов на нашей Рязанщине повисла на волоске, но красноармейцы упёрлись на своих рубежах и вглубь губернии противника не пустили.
– А если бы пустили? – спросил Григорий, – Может, при белых лучше б нам жилось?
– Белые или красные – один хрен для мужика! – махнув рукою, с горечью ответил Трофим, – Как говорит моя Агнешка: вшисткоедно. И те, и другие житья не дают.
– Оно, конечно, хрен редьки не слаще, – пожал плечами Гришка, взглянув на старшего брата, – Но тут уж из двух зол выбирай что меньше.
– Это верно: при господах мы жили и знаем, что это такое, – подтвердил Трофим, – А красные хоть землю мужикам обещают, только дадут ли – вот в чём вопрос, – сплюнул он и добавил, – Давай-ка, Гришь, ещё закурим!
Закрутили по новой цигарке, прикурили, затянулись, задымили, сплёвывая на снег перед собой, и после недолгого красноречивого молчания Трофим продолжал свой рассказ:
– Как ни ожидалось смены власти, а уже в октябре узнали мы о контрнаступлении Красной Армии, после которого деникинцев разбили и погнали до самого Чёрного моря. В ноябре объявили об отмене военного положения в губернии и скорого окончания гражданской войны. Короче, красные в те дни воспрянули духом и ходили героями.
– Да пущай ходют, – прервал его Гришка, – Ты лучше скажи: этот ваш Гибкий больше не появлялся?
– А мы и забыли про него.
– Значит, деникинцы застрелили или к себе в Латвию убёг, – предположил Гришка.
– Ни то, ни сё, а лучше слухай, что дальше было, – затянувшись цигаркой, Трофим молча курил, словно оживляя в памяти недавние события.

9.
– В том же ноябре, – продолжил он, – когда ещё не было зимних холодов, однажды днём послышался какой-то шум на улице, потом вдруг утих, и кто-то постучал к нам в окно. Поглядели мы с Агнешкой друг на друга и, видно, оба подумали об одном и том же.
– Надо пожде на улич, зобачич, цо там? – опять в волнении заговорив по-польски, поднялась она со своего места и хотела было подойти к окну, но я опередил её, встав у жены на пути.
– Хватит, мать, тебе с этим Гибким балаболить, – решительно сказал я, – Теперь моя очередь настала.
– Добже, Трофим! – побледнев от нехорошего предчувствия, она пожала плечами, отошла и села на лавку.
Выглянув в окно, я увидел красноармейца в будёновке, махавшего мне с улицы руками, чтобы кто-нибудь вышел к нему из дома.
– Солдат какой-то зовёт, – сказал я Агнии, накинул зипун и пошёл в сени, через них прошёл на крыльцо и – к солдату: чего, мол, надо тебе, служивый?
– Извиняюсь, товарищ, – отвечает он, – мне ваша хозяйка нужна.
«Тамбовский волк тебе товарищ»! – подумал я про себя, а вслух спросил:
– На кой ляд она вам сдалась?
– Так мой командир велел.
– Что за командир?
– Геройский командир, беззаветно преданный делу революции! – гордо вскинул голову красноармеец, – Скольких он беляков шашкою в боях порубил да из револьвера пострелял!
– А ты хто такой?
– Его ординарец.
– А где он сам?
– Вон на тачанке лежит, – и, обернувшись, кивнул на мостовую.
И тут я заметил, что стоит на нашей Польной улице кавалерийский отряд, а на одной из тачанок напротив нашего дома и вправду кто-то лежит, накрытый шинелью.
– А чего это он подняться не может? – недоумённо продолжал я допрашивать солдата, – Больной что ли?!
– Умирает мой красный командир! – с грустью отвечал красноармеец, – В недавнем бою с деникинцами под Воронежем накрыло его в контратаке во главе отряда артиллерийским снарядом: коня зараз убило, а всадник, осколками израненный, вот уже пятые сутки мучается. Как узнал, что наш отряд возвращают в Рязань, попросил заехать в Ижевское, где на Польной улице он укажет дом, у которого надо будет остановиться.
– Зачем это?
– Проститься с его хозяйкой хочет командир, – ещё раз оглянулся на тачанку солдат, – Только одним этим ожиданием он и живёт последние дни, а иначе давно бы помер.
– Как зовут его?
– Айвар Гипке, – ответил его ординарец и снова с гордостью добавил, – из преданнейших делу революции красных латышских стрелков.
– Ладно, солдат, – вздохнув, сказал я ему, – так уж и быть: позову я тебе хозяйку – пущай попрощаются.
Вернулся я в дом, а в горнице Агния всё так же сидит на лавке со сложенными на коленях руками. Подняла на меня глаза и опять спросила на своём языке:
– Но то цо, Тгрофим? Доконд иде?
– Что-что? – отвечаю я, кивая головой на улицу, – Иди, простись со своей пшиязней, с убивцем нашим. Вон он, Гибкий, на тачанке лежит, тяжело-раненый, бинтами перевязанный, помирает, повидаться с тобою хочет на прощание.
Ничего больше не сказала Агния, встала с лавки, накинула шубейку, платок и пошла из дому. А я встал у окна, чтобы видеть, как всё дальше будет. Встретил её стоявший у дома красноармеец и проводил до самого места. Подойдя к тачанке, ординарец наклонился к лежавшему под шинелью командиру и заговорил с ним. Тот зашевелился, задвигался, попытался было приподняться, но, видимо, был так слаб, что скоро оставил свои попытки. Встала перед лежащим подошедшая Агнешка, поздоровалась с ним. Посмотрел он на неё и, узнав свою ясновельможную пани, уже не отрывал от неё своих глаз.
Да и я из окна признал в нём нашего недавнего знакомого Айвара Гипке, только был он сильно худ, измождён и бледен на лицо, дышал прерывисто и кашлял кровью. Знать, тяжело был ранен в грудь и, похоже, был уже не жилец на этом белом свете. Смотрел он, смотрел на Агнешку, что-то тихо говорил ей, еле шевеля одними губами, пока его вконец не замучил кашель. Вот таким недолгим было их общение. И тут, словно почуяв неладное, Гибкий о чём-то попросил Агнию, и она подала ему свою руку. А он припал к ней губами и, как в былые времена, запечатлел на ней прощальный поцелуй.
Когда же Агния отняла у него свою руку, он закрыл глаза, затих и уже больше не шевелился – видать, последних сил лишился. Стоявший подле него ординарец накрыл Гибкого шинелью и замер в ожидании. Так во всеобщем молчании прошло ещё какое-то время. Потом красноармеец приложил ухо к груди своего командира, прислушался и, видно, ничего не уловив, распрямился и стянул с головы будёновку. Вслед за ним и остальные красноармейцы обнажили свои головы.
После чего ординарец обратился к Агнешке с какой-то просьбой. Та наклонилась к Гибкому, что-то произнесла, поцеловала его в лоб, поклонилась и, сойдя с дороги к обочине, стала беззвучно читать молитву и креститься. Минуту спустя прозвучала из конца в конец колонны зычная команда «Вперёд!», и красный кавалерийский отряд с громким цоканьем копыт и грохотом тачанок по мостовой двинулся в сторону Красной улицы. И, пока кавалеристы не скрылись из глаз вдали за холмистыми неровностями многокилометровой Польной улицы, Агния всё стояла и смотрела им вслед.
Вернувшись в дом, она встала в горнице перед образами, трижды перекрестилась на икону Спасителя, молитвенно шевеля губами, потом села на лавку и так молча сидела, сложив на коленях руки. А я и не пытал её, и так всё было понятно – переживала баба. Через какое-то время Агния встала и, взглянув на меня, сказала:
– Тгрофим, надо бы бендзе помянуть усопшего пана.
И я не отказался. Сели с ней за стол и уже по-русски помянули почившего латыша. Что ж мы, не христиане что ли: убивец, басурман, а всё равно живая душа к Богу отлетела. А там уж Господь сам на суде своём разберётся в его грехах и воздаст по заслугам.

10.
Трофим замолчал, зашарив по карманам в поисках махорки. И оказалось, что они на пару с братом незаметно скурили весь её запас, захваченный им с собою. В дом идти не хотелось, и хорошо выручил Гришка, предложив свою махру.
– Так и помер этот Гибкий? – спросил его младший брат.
– Так и помер басурман, только не ведомо, где его похоронили – точно не у нас, в Ижевском, – отвечал Трофим, – А энтих латышских стрелков мы с тех пор в наших краях больше не видели. И – слава Богу!
– Ну, а как твоя Агнешка?
– Ничего, живёт-здравствует. Только первое время после той последней встречи что-то она малость загрустила. Бывало, вот так сядет у окна и смотрит, смотрит на дорогу, как будто ждёт чего. А, если кто-то невзначай вдруг стукнет с улицы в окно, так она вся вздрогнет, перекрестится да меня посылает: глянь, говорит, кто это к нам стучит. А теперь ничего, обвыклась, успокоилась.
Трофим обернулся, кинул взгляд на окна своей избы, ожидая увидеть в одном из них лицо его Агнии-Агнешки-Анютки, которая могла услышать его, снова посмотрел на брата и закончил свой рассказ теми же словами, с каких и начал его:
– Да я ничего не имею против своей жены. Она баба хорошая, не смотри, что полячка. Ведь, если бы не она, то кто знает, что с нами было бы. Время нынче такое, дурное.
– Это верно, – кивнул Григорий, – Дай Бог вам обоим здоровья!
И он кинул докуренный бычок цигарки перед собою в снег, испещрённый десятком таких же брошенных и вдавленных ногою окурков за время их долгого разговора.