Послесловие

Екатерина Морозова 4
«Горят мои фотографии,
Умирают слова и  неточности.
Это наша с тобой биография,
Наше безмятежное прошлое».

2007 год.
-Ты проснулся, пап? Мария, он проснулся, иди сюда.
-Папа? Мы так за тебя беспокоились!!!  О чем ты только думал!? Пойти в твоем возрасте одному купаться в озеро!!! Ты знаешь, что тебе никто не поможет. Мы в городе,  ты здесь один, как можно было? Голоса их близкие… Чем ближе, тем страшнее... Родные, порожденные мной, голоса из другого мира, с другими голосовыми связками.
Штука ли - гены? Где-то в их нуклеиновой цепочке мы должны быть идентичны, но я смотрю своими толком не разлепившимися глазами, сморщенными старостью, алкоголем и войной, и чувствую, что пара моих хромосом, основа меня самого, не дошла до них. Дело в поколениях? Во временных разрывах? Какой фактор сумел вмешаться и сделать их такими, а меня таким? Я люблю своих детей. Потому что они мои дети, а не потому что я люблю их за их рвение к жизни, за их непоколебимые принципы, не за их сплоченность, не за то, как они любят меня.  Я стар как Земля, я ощущаю каждую трещину старости на своей коже, всю немощность своего тела. Даже сейчас, когда я делаю первые после сна движения пальцами, скрюченными артритом, я осознаю, что мой личный календарь на последних страницах. Еще пару листков выдернуть и все, я себя исчерпал. Но мой мозг еще дышит. Дышит каждой секундой. А рот слишком устал чтобы говорить и доказывать это кому-то. Даже своей плоти от плоти. Я видел жизнь. Я жил, а теперь я умираю. И я согласен с таким положением вещей.
Голоса с кухни вибрирует по моей квартире. Их слова, лишенные смысла жизни, со смыслом дать мне протянуть еще пару лишних бесполезных месяцев, отскакивают от этих стен. Эти стены видели слишком много удивительных моментов моей жизни, они помнят голос женщины, которую я любил, которую я предавал и которую боготворил. Ее запах впитался в обои, в диванную обивку, в посуду из которой я ем. Под ногами моей дочери, которая рассуждает о безответственности своего брата, скрипят полы, по котором я не раз полз мертвецки пьяный, когда не мог справиться с демонами прошлого. Когда не мог взглянуть в пустые глазницы будущего. А вот оно, это будущее, наступило и ничего, я больше не боюсь его. Я давно ничего не боюсь. Отцы и дети, люди и не люди. Перемешалось в моей голове все. Одно воспоминание накладывается на другое, я путаюсь в лицах и именах своих друзей, надо быть готовым к моменту, когда на суде мне придется себя защищать…
- Ты должен был забрать его в город. Если бы ты так не был занят своими делами, своими женщинами, ты бы давно разобрался и со своей женой, и с сыном. Мы не можем больше позволять ему жить здесь одному.
- Ты знаешь, какой он упертый, он не станет переезжать в город.
- Что значит не станет? Просто собери его вещи и увези его. А если в следующий раз никто не успеет вызвать скорую, а если мы не успеем?
«Увези его», «Позволять ему»... Когда я успел превратится из отца и главы семейства в подопечного, в человека, которому позволяют где-то жить. Сначала ты растишь детей и управляешь их жизнями, а потом ты становишься старым, и они начинают управлять твоей жизнью. Позволять тебе что-то, что-то запрещать. Молодость всегда уверена в своей правоте. Если я стар, если мои хрипы разносятся по всему дому, если из-за больных почек я отекаю, я не отдаю себе отчета в своих желаниях. Уехать в другой город, поселиться в квартире сына, который вот уже три года не в ладах со своей женой из-за постоянных измен, сын не воспринимает его как отца из-за обиды за мать и из-за того, что тот так и не смог взять себя в руки и сделать в своей жизни хоть что-то стоящее. Внук - тот похож на меня. Ему надо было родиться в другое время. Он готов сражаться со старухой жизнью, он не боится. Страх – липкая субстанция и неверный советчик, в каком бы виде он не проявлялся. Страх ли то перед мышью или страх перед одиночеством, это всегда страх, парализующий мозг и давящий на виски. Страх – твой самый первородный порок.
Сейчас моя дочь, в глубине души она, возможно, признается себе в этом, боится не за то, что я умру. На самом деле после 70-ти они давно свыклись с мыслью, что я рано или поздно умру и эта мысль не приводит их в трепет как в детстве, например. Нет, она боится уже невыполненного долга, что спросив себя потом, а все ли я сделала, не сможет ответить утвердительно. Боится, что ее осудят люди. Ей проще перевезти меня в дрянную квартиру моего сына, своего брата, чтобы я был всегда под присмотром, несмотря на то, что я, стоя на пороге смерти, не смогу последние мгновения прожить так, как я хочу, лишенный всего, что мне необходимо.  Глупо в моем возрасте заботится о здоровье. Я помереть собираюсь не сегодня-завтра, а должен думать о том, чтобы не есть, не пить, что хочу, должен ли я выбирать выражения в своем положении? Какие к чертям выражения!? Я умираю, черт подери!!! Святое время свободы, предсмертной свободы, когда тебе действительно на все уже плевать.
Я слышу, как она, не договорившись с братом, спускается по ступенькам, садится в машину и уезжает.  Как-то на этих ступеньках я сидел с дыркой в животе. Тогда я тоже думал, что умираю, но смерть была скорее вызовом, я был не готов, я сражался за жизнь.
- Папа, Мария сказала, что тебе надо выспаться, я съезжу в магазин и вернусь.
Единственное, что связывает нас действительно с сыном – это наша прочная любовь к виски. Ни его, ни меня нельзя назвать алкоголиками даже с натяжкой, алкоголь - это просто как некий проводник, удобный в ситуациях, когда другие мосты не подходят. Как ластик для памяти, для тяжелых мыслей, когда пьешь, они немного стираются. 
Я хочу проснуться и увидеть, что их здесь нет. Никого.


1946 год.
Время пустой жизни. Время, когда никто не знал, зачем теперь жить. Парадокс человеческой мысли. Сначала мы боролись за жизни, умирала, мы рождали, рожали, прыгали под пули, чтобы сохранить жизни, чтобы сохранить человечность и человека, саму идею, сам смысл существования нашей расы, чтобы не превратить весь мир в чистилище. Когда война закончилась, сотни тысяч людей, потерявших на войне всех близких, оказавшиеся на улице, вдруг остановились после этой безумной гонки и не понимали, что делать дальше. Еще пару лет назад в их жизни присутствовал великий смысл. Каждая человеческая жизнь была бесценна, каждый считал, что его долг- изменить ход этой чудовищной адской истории, а теперь что? За что сражаться, куда деть свой разыгравшийся героизм? Кому теперь нужна твоя жизнь? Государство забыло о том, как еще несколько лет назад вещало из всех рубок в стране о бесценности жизни каждого солдата, о едином целом народа, а единой цели каждого гражданина. Теперь эта машина снова занята своими делами, солдаты вернулись домой, а те, кому возвращаться было некуда стали призраками улиц. Разрушенных, еще не восстановленных, и от того более привычных. Более родных. Им, людям, привыкшим видеть руины и кровь, вывернутые руки и ноги, дышать запахом гари и дыма, было намного комфортнее среди развалин, среди следов упадка человеческого рассудка, нежели в комфортабельных районах, среди чудом уцелевших гостиниц, как будто их богатые хозяева продали свои души, чтобы сохранить этот кусок старого мира.
Таким призракам страшно смотреть в глаза. Страшно тем, кто делает вид, что все что было осталось в далеком прошлом. Как будто все это чья – то выдумка, а разрушенные дома вынужденная необходимость. И только эти спивающиеся герои все еще живут мысленно в том времени, зацикленные, ничего не умеющие, кроме как воевать. Сначала они дрожали как дети, с трясущимися коленками шли воевать. Они насильно заставляли рождаться внутри чувству долга, жажды победить «зло», растрясали свои кладовые мужества, а теперь не знали, что делать со всем этим багажом. Их чувство долга больше не требуется ни им самим, ни властям, ни другим жителям этого городка. Родного города, родного по паспорту, чужого по духу.
Один из таких призраков поскользнулся, ударился плечом о стену и медленно сполз по ней на асфальт. Сидя на обочине он чувствовал себя намного увереннее, чем на своих двоих. Время, он все время теребил свои часы, циферблат держался на двух тонких шнурках, обмотанных вокруг руки. На циферблате была выгравирована надпись «Age of braver». Лицо, испещренное рубцами, то ли от оспы, то ли от грязи, над бровью кожа была распорота, но покрылась уже красным рубцом, стянулась, благодаря только иммунной системе, так как никаких медикаментозных средств явно не принималось этим получеловеком-полудухом. Шлепанье ботинок по размокшей дороге звучало для него привычной музыкой, было бы неплохо если бы они сняли обувь и босиком шагали, как он когда то, три года назад, шагал стертыми ступнями по гальке, неся сапоги в руках. Попытка встать… еще одна… еще попытка… поскользнувшись еще раз, медленно врезаясь левым плечом в стену, цепляясь плащом за дверную ручку, восхождение в горизонтальное положение было совершено.  Дверная ручка принадлежала, как и все прочее здание, хозяину отеля «Аргентум». Туалет. Раковина, облупившееся стены, но чисто. Это уже неплохо. Умывшись, вытерев лицо полотенцем, дух стал выглядеть, как живой человек с огромным количеством вредных привычек. За барной стойкой сидело три человека, которые по ране запланированному плану должны были составить кампанию призраку-алкоголику.
- Две водки.
Бармен, щуплый паренек лет 20-ти на вид, с далеко посаженными карими глазами,  кудрявый, с темным отливом кожи, неодобрительно взглянул на вошедшего призрака, а я в свою очередь подумал, что еще пару лет назад он не смел бы не то, что на кого то неодобрительно взглянуть, он не работал бы здесь, он не работал бы нигде,   а он, тот, на кого он с укоризной посмотрел, кто сейчас представляется ему грязным алкоголиком, ассоциальным элементом, защищал само право этого сопляка на жизнь и подставлял свой череп под пули тех, кто хотел его и ему подобных стереть с лица земли. Нет, я не психанул, война не успела сделать меня чокнутым. Мне самому только 26 лет. Я подумал обо всем этом без злобы, просто скривив рот, с легким недоумением, как все меняется, как насмехается жизнь над человеческими предрассудками и порывами. Жизни плевать, кем ты был раньше, ей есть дело только до настоящего. И миру вокруг плевать что ты делал до сего момента, спасал ли ты чью-то жизнь или строил больницы, сейчас ты одет в грязное, неважно опять же по какой причине, какие обстоятельства послужили тому причиной, ты весь в грязи и от тебя дурно пахнет – будь уверен, общество тебя не примет и оценит тебя за твое нынешнее положение.
Водка – уникальный напиток. Она не пахнет, от нее не заболеешь, она не заставляет тебя испытывать чувство вины, когда пьешь шампанское на похоронах, как будто ты привнес с собой в эту обитель скорби неуместный атрибут праздника. Она уместна всегда и везде, она гордая, холодная, и не требует бесконечного продолжения, как с мартини. Кампания справа, которая была отмечена при входе, ретировалась в сторону выхода, унося с собой единственную надежду на собеседников.
В детстве отец внушал мне, что трусость-это не просто порок. Это преступление против человечества. Это клеймо, трусостью является все, что мешает тебе выполнить свой долг. Для долга не существует отговорок. При чем под словом «долг» он подразумевал любое обязательство настоящего мужчины. Настоящего «человека». Не столько образцового семьянина, он и сам таким не был, сколько человека, который не готов сливать свою жизнь в унитаз, который знает, к какой цели идет. Есть только цель, все остальное - отблески слабости. Отговорки, выдуманные препятствия, преграды к его исполнению – все не более чем дрожащие коленки и нехватка мужских гормонов. Мать была согласна с отцом и предпочитала только молча кивать головой, когда начинались подобные разговоры. Я полностью был под влиянием своего отца, и на протяжении всей своей жизни доказывал, что сделан из железа.



1933 год
Мать, никогда не отличавшаяся разговорчивостью, перестала говорить вообще. Формальное приветствие после школы, формальный поцелуй в лоб при проводах в школу. Следить за ним никто и не собирался, поэтому прятаться, возвращаясь домой со сбитыми кулаками и синяками не было никакой необходимости. Каждую среду и пятницу они, Д. и некоторые соседские парни, примерно одного с ним возраста, собирались у школы, когда двери закрывались, охранник уходил ужинать, свет гас, и устраивали сражения. Дрались на кулаках, до крови, но без лишней жестокости, только чтобы выбрать победителя. Никогда не доходило до случаев излишнего садизма, избиения. Драки были способом избавиться от ощущения зажатости в этом маленьком городе, доказать свое превосходство, но не за счет унижения соперника. В них бушевала кровь и жажда доказать себе и друг другу что они не боятся боли, они взрослели через синяки и ушибы. Это было лучше, нежели нападение втроем на одного.  Их встречи продолжались уже полгода, когда к ним в кампанию присоединился новый боец. Его семье переехала на эту улицу недавно, его быстро приняли, так как выглядел он сильным, быстро бегал и увлекался шахматами, значит был не дураком. Иногда они развлекали себя тем, что залазили к соседям, забирали с заднего двора всякую утварь, необходимую им для их встреч. Спортивный инвентарь, могли вернуть на следующее утро, могли через неделю, могли провести вечеринку на газоне у старой глухой соседки Франко,  могли поджечь мусорные баки, закидать дом недруга всяким хламом, подраться с парнями с другой улицы, а значит потенциальными врагами, но на этом их криминал заканчивался. Строгие чистые рубашки, подтяжки, штаны асфальтово-синего цвета, начищенные ботинки, толстые пиджаки, кепки - так они выглядели днем, не позоря своих семей, не роняя тень  на своих отцов и не заставляя падать в обморок матерей. По вечерам они скидывали пиджаки, поло, рубашки, оставаясь в белых майках, закатывали штаны, снимали ботинки, ставили их аккуратно в угол, вставали босиком на траву, наматывая тряпки на кулаки и дрались, исполняли танец мужского самолюбования. 
В одну из таких пятниц было решено снова арендовать дом старой глухой Мириам. Она бедолага, как всегда смотрела свои фильмы, слова которых и так знала наизусть, поэтому слышать звук ей и не требовалось. Она сидела в своем кресле, с кошкой на коленях, и не слышала не бельмеса, пока в ее дворе устраивались импровизированные бои гладиаторов и распивалось живое пиво.
- Вы знаете кто живет напротив?
Голос у Г. Был совершенно не юношеский. В 15 лет он обладал голосом взрослого мужчины, переломавшимся баритоном,  грубым и вибрирующим. Что-то в нем внушало опасение, в отличии от этих ребят, дерущихся для удовольствия от собственной силы, он дрался для унижения противника.
- Там живет Дженни. На прошлой неделе ей исполнилось 15, ее родители устроили ей праздник на 15 человек, отец пригласил своих коллег по работе, мать всех соседок, подарили ей прогулку на пони по городскому парку и новый велосипед. Она нравится Франко, да?
- Нет, мне нравятся ее волосы. У нее красивые вьющиеся волосы, не такие как у большинства девчонок с нашей улицы, которые они завивают на салфетки, у нее они волнами, она мне снится иногда.
- Представляю эти сны.
- Придурок, в нормальных снах, в таких снах мне снится твоя сестра.
-О, ну за это ты ответишь.
Поединок со смехом вперемешку, разлитое пиво на траву, штаны покрашены травой, сцепились мертвой хваткой, локоть Д. уперся в грудную клетку другу. Пока все наблюдали за поединком, выкрикивая возгласы поддержки, только распыляющие схватку,  Г. задумчиво всматривался в дом напротив.
- Вы знаете, мне кажется у Дженни никого нет дома, давайте залезем к ней во двор, они вроде неплохо живут, посмотрим ее новый девчачий велик.
- Зачем тебе женский велик, ты случаем в гомики не заделался?
Пара оплеух, Д. и его партнер встали с травы, отряхиваясь, взяли по бутылке пива, и встали к остальным. Пять человек, разглядывающие темные окна уснувшего дома. Время было к ближе к 11 вечера, все жители попрятались по скорлупкам, упаковались в кровати и дремали.
- Я пойду, кто со мной?
-Иди один, если так хочешь.
- Позже, пока предлагаю отметить нашу совместную встречу в этот замечательный осенний день, я украл из магазина бутылку вина.
-Зачем ты воровал? Лучше бы сказал мне, я взял бы у родителей из бара, следующий раз спроси нас, прежде чем заниматься воровством.
-Ты слишком нежен для подобных собраний, мой юный друг.
-Ладно, украл и украл, уже поздно что-то обсуждать, давайте лучше наслаждаться ею. Я покажу как открывают ножом такие бутылки.
Пробка была вынута спустя 15 минут ковыряния горлышка, вовсе не ножом, а проволокой со двора Мириам, вино стало новым этапом в жизни этих парней, ознаменовало переход в более взрослое состояние. Пиво было для малолеток, а теперь они пили вино, напиток серьезных парней, знающих себе цену, имеющих успех в жизни, не торопясь, они распевали вино из горла, пели песни про великое будущее и постепенно теряли фокусировку. Серьезными они были только в своем идиотизме юности, в своей жажде раскрасить свое существование, пока еще есть на то причины.
С той стороны улицы, из дома Дженни, донесся какой- то грохот. потом Резкий вскрик и тишина.
- Где Г.?
- Не знаю, был с нами, а потом исчез.
В любой кампании всегда есть человек, который выпадает из общего звена. Он вписывается в общую картину, но, если начать разбирать его детально, он выпадет. Не всегда удается сразу почувствовать гниль, трусость,  огромное количество комплексов может быть скрыто за отчаянной бравадой, или хорошими манерами, в зависимости от выбранного образа. От цели, которую преследует этот человек. Мы ничего не знали о Г., кроме самых общих моментов. Знали, что он живет только с матерью, отца своего он не знал, сменил уже три школы, они постоянно переезжали, в нашем городе мать работала продавщицей в магазине ткани, он всегда был одет дешево, но аккуратно. Как-то он рассказывал нам, что на прошлом своем месте жительства набросился на учителя с кулаками, за то, что тот обвинил его в расизме, мы разумеется были на его стороне, так как по версии Г. учитель был старым маразматиком и сам не понимал смысла этого слова. Никто из нас толком не понимал смысла, мы просто знали, что это грязь и что наши отцы против националистических идей, звучащих по стране. А мы во всем верили своим отцам. Они были оплотами нашего мини-общества, основой основ нашего мироздания и нашими учителями в этом сумбурном мире.  Г. же всегда отзывался о своем отце как о предмете, он не одушевлял его. Склонность к жестокости проявлялась у него в мелочах, поэтому никому не бросалась резко в глаза. Он мог отнять у более младшего парня то, что ему понравится. Конечно, при нас он никого не избивал, не воровал, а если и забирал вожделенный объект, то делал это с присущей ему харизматичной нагловатостью. Он ею и притягивал к себе людей, все казалось так просто в его жизни, как будто он ко всему относился легко, ничто не могло пробить его броню. Только позже я понял, вспоминая его поведение, что он состоял из сплошных комплексов и страхов. Он ожесточился из-за неприязни к нему людей, из-за положения в обществе, он позиционировал себя как человек чего-то добившийся, имеющий авторитет. Однако если разобраться, разумеется, становилось ясно, что он боится взяться за что-то более или менее стоящее, из-за страха не справиться. Многие из нас устраивались на подработку, хотя бы на лето, Г. говорил, что мать получает достаточно, он ни в чем себе не отказывает, что он достоин лучшего, чем разносить газеты соседям. Мать не получала достаточно, но из тактичности мы молчали, не желая задеть его гордость.  Молчаливая ненависть ко всему миру уже тогда рождалась в его внутренностях, зависть к подаркам его друзей на дни рождения, желание обладать тем, что другим недоступно. Ущемленность, им же выдуманная. Никто из нас не был богат, мы все жили скромно, но нас с детства отцы приучили ценить то, что мы имеем, а если хотим большего – добиться этого самим. Именно после знакомства с Г., после той ночи, я стал ненавидеть светлые голубые глаза. Светло-серые, как будто прозрачные, бесцветные, пустые, всю свою жизнь я помнил эти бегающие бесцветные глаза, ищущие в наших глазах, полных отвращения, подтверждения того, что он герой.
Когда мы добежали до дома Дженни, увидели, что дверь входная открыта. Свет в прихожей не горел, но сверху, со второго этажа, доносились глухие звуки. По всей видимости родителей не было дома, в углу коридора валялась брошенная наша бутылка вина, недопитая Г., не пришлось долго соображать, чтобы понять, что происходит. Я помню, как поднимался по ступенькам, отсчитывая их в голове, чтобы собрать эмоции в кучу, я не разбирал что я чувствую. Слепую ли ярость, отвращение, злость, гнев, тошноту, я был пьян, очень молод и очень сжимал кулаки. Рядом со мной шли люди, которые так же как я, ощущали приступы злости, предвидящие картины, которую мы увидим на втором этаже, не верящие в нее, но готовящиеся к мести за принесенную грязь в нашу жизнь. В жизнь Дженни, которая в тайне нам всем нравилась, хоть и была старше нас. Я должен был побежать, ворваться в комнату и начать избивать Г., но я шел, шагал медленно, четко ставя ногу на пол, что-то во мне рушилось, рвалось на куски, все мое естество сражалось с осознанием происходящего. Дверь в комнату Дженни. Славная милая дверь, с запиской от мамы, что они переночуют у бабушки. Тихая мирная жизнь всегда была за этой дверью. До этой ночи я ни разу не был в комнате у девчонки, я вступал в нее как в святыню. Заляпанную уже и оскверненную. Две секунды. Все длилось две секунды. Насколько я медленно шел сюда, настолько быстро я бросился к нему, стащил его и начал избивать. Повизгивающая Дженни и бегающие глазки Г., светлые, ненавижу светлые глаза, водянистые, крысиные, как болотце, смотрели на нас в ожидании поддержки. Дженни стала не просто жертвой его скрытой натуры, вывалившейся наружу при помощи алкоголя и нашей подбадривающей дружбы, она стала символом того, что мир уже не будет для меня прежним. Она не орала, пока мы били его. Не просила остановиться, не кряхтела. Она, молча села на полу, и смотрела неотрывно за тем, как я вышибаю дух из Г.  Двое пытались поднять ее, укутать в одеяло, под которым она еще полчаса назад спала, остальные оттаскивали меня, пытаюсь оставить Г. хотя бы пару целых ребер.  Странное ощущение было внутри меня. Я не чувствовал ярости, я как машина, делал то, что должен был, противодействие действию. Я просто хотел измельчить этот кусок мясо потому что до этого он хотел распотрошить психику   и тело несчастной Дженни. Дженни, с ее замечательными волосами. Когда я остановился, он валялся на полу, с разбитым лицом, с разбитым нутром и не дышал. Злость уже не душила меня, я просто холодно соображал. Мы все молча сели и смотрели на него, и думали. Судорожно думали, что теперь делать с ним, с нами, со всем этим. Я подобрал бутылку вина и пил, потому что больше ничего решать уже не мог. Надо позвонить в полицию? Надо вызвать скорую? Кому? Ему? Дженни? Надо позвонить ее родителям? Что надо сделать? Ничего не делать? Дать ей пару таблеток успокоительного и оставить, все-таки он не успел сделать задуманного, поклясться, как в детстве с ребятами что мы никогда не будем об этом говорить, что за бред. Бред бредом, но мы действительно решили, спросив мнения Дженни, никогда не вспоминать об этом. Пара ребят осталась с ней, они увели ее из комнаты, конечно, она не поняла, что на самом деле случилось. Все были как в вакууме, машинально двигались, перебрасывались фразами. Решено было отнести его на улицу, на обочину, как если бы он подрался с каким-то бродягой, благо никто не знал, что он гуляет с нами. Я не был по локоть в крови, но долго мылил руки в туалете Дженни. Мылил, смывал, снова мылил, тер их друг об друга, соскребал с ладоней остатки преступления, въевшиеся в кожу уже. Мне кажется тогда я в первый раз умер сам. В 13 лет. После я умирал еще сотни раз на дню.  Когда я добрался до дома, я рассказал обо всем отцу. Разумеется, тот сказал, что надо было бы сдать его полиции и что родители Дженни все равно что-нибудь узнают. На счет моего избиение Г. он сказал, что подарил бы мне кольт для таких случаев, но слишком консервативен и по-прежнему считает, что мужчина должен драться голыми кулаками.  Когда я сказал, что тот умер, он долго сидел молча и не смотрел на меня. Мы пошли с ним к тому месту, где бросили его тело, перенесли его в другое место, все происходило молча, я знал, что отец мысленно ищет мне оправдание, но не имеет права произносить его вслух. Он ДОЛЖЕН был меня ругать и вынести мне приговор и наказание. Но я не чувствовал его злости, только сосредоточенность. Только тяжесть от того что подобное сделал именно его сын, а не парень с соседнего дома.  После того как все было сделано, мы не пошли домой. Никто не хотел нести всю грязь этой ночи в дом, где спала мать, где все когда-то было под абсолютным контролем отца. Он так и не заговорил со мной до утра, только когда стало светать сказал, что мне надо будет уехать на следующей неделе, погостить у бабушки пока все не уляжется.
Я не знаю, почему я чувствовал такую пустоту внутри. Я сделал все правильно, в этом я ни разу не сомневался. Я чувствовал только желание сходить в душ, как будто измарался в грязи, и еще недоумение, что могло заставить 15 летнего парня, с нормальной внешностью, не голодающего, пойти на такое. Как собственные выдуманные комплексы и неутоленная жажда быть хоть в чем то впереди может привести к безумию, одержимости. Да, Г., ты стал первым. Первым, кого я готов был убить. И убил, случайно, не запланировано, и все же убил. Много подростков моего возраста отнеслись бы так хладнокровно к тому, что совершило подобное? Видимо, я тоже был не из лучших парней этого света.

1946 год.
Водка, водка. Водка, водка. Вечер кончился. Деньги кончились давно. Кредит у бармена тоже кончился.  Я вспоминаю войну. Не сказать, чтобы у меня, как у других фронтовиков остались такие яркие впечатления, которыми бы я упивался. Война это и есть война. У меня всегда было ощущение, что я рожден для войны. Ну я просто рос и думал, что в одно прекрасное утро встану, возьму оружие и пойду палить налево и направо. У меня не было возвышенного чувство перед Отечеством, я не болел больными идеями правящей партии, не служил в секретных подразделениях, я просто шагал, каждый день, сотни шагов, я шел, иногда падал на землю, иногда ел грязь, пока лежал по несколько часов в сырой земле. Вот как-то так я относился к войне. Она была и прошла, и пес с ней. Я воевал потому что должен был воевать, а не потому что верил во всю ту чушь, которую мы должны были слушать. Я убивал людей, какой пропагандистской дрянью это можно оправдать? Я считаю еще большей мерзостью войну оправдывать какими-то высокими целями, уж лучше и справедливей сказать назвать вещи своими именами, извините, вы умирали и убивали, потому что нам нужно улучшить положение нашей страны,  вернуть себе независимость и выйти из унизительного положения бывших капитулянтов.  Я бы сказал, да? А ну ладно, все понимаю, война есть война. А слушать лицемерие о сверх целях – нет, на такое велись только фанатики, сумасшедшие и простые ребята, не пытающиеся разобраться, что к чему. Я часто думал, что где-нибудь, в какой-нибудь такой же части как моя, Г. упивается наконец возможностью исполнить свое предназначение, он наконец то где-то пригодится и все его амбиции о величии, осуществляемые через жестокость, наконец то обретут почву. Тысячи таких Г. составляли нашу армию, тысячи, выплескивающие свои комплексы и страхи, свою ущемленность на сотнях пленных и мирных жителях.
А пил я собственно, не потому что заливал ужасы войны. Отец всегда говорил, что воспоминания – это то, что ты сам сделал со своей жизнью. И не черта от них прятаться, ты теперь несешь ответственность за то, что встает у тебя перед глазами. Так что вставай и смотри в глаза своему прошлому. Я пил потому что просто хотел выпить. Я хотел пить, потому что до этого редко мог себе это позволить. Потому что вряд ли смогу позволить себе это позже. Я просто сидел на обочине дороги и был рад вообще-то тому, что люди не хотят замечать меня. Я для них как призрак, в своем желании сделать вид, что меня не существует. Они подарили мне возможность сидеть вот так, грязным, в старом пальто,  портя свой единственный костюм и пить, взятую с собой из бара водку. В понедельник я поеду в родительский дом. Искать мать. Может хоть война растормошила ее, и она снова начала разговаривать.  Со смерти отца прошло 13 лет.  13 лет он чувствовал, что тот смотрит на него и дает ему подзатыльники, когда он ошибался. Однажды он струсил. Когда надо было идти по полю, на котором скорее всего были мины. Точно это никто не знал, и вдруг мысль, что он не готов умирать, однажды на секунду пущенная в голову, зацепилась там клешнями и стала заполнять собой всю черепную коробку. Раздулась до размеров галактики и тормозила весь процесс, сводила мышцы, ноги, чтобы они не шли. Я остановился, завязал себе глаза, чтобы даже не смотреть куда шагаю, умирать, так без трусливой осторожности, боясь сделать шаг, я просто шел и ровно дышал. Шел и думал, что каждый шаг -  это просто шаг, это не самоубийство, это я просто иду. Я иду, а со лба капает пот, я иду, а мин все нет и возможно не будет. Но я не озираюсь по сторонам, не смотрю себе под ноги, присматриваясь к каждой помятой травке, я не пригибаюсь к земле, я не ползу, чтобы распределить вес и не подорваться, я просто иду. Я прошел. На середине пути я снял повязку с глаз и шел уже без нее, утираю ее лоб. В тот момент я как никогда знал, что он видел все, посмотрел на меня и отвесил мне оплеуху. Потом еще одну. Первую за трусость, вторую за безрассудство, потому что война – это не смешно.
А я смеялся не раз. Потому что выхода было два, или смеяться или сойти с ума.

2007 год.
Кажется, я в больнице и судя по моим ощущениям, я собираюсь помереть. Не сегодня, завтра. Может послезавтра. Теперь, когда меня силком вывезли из места, в котором я хотел умереть, бродить по углам своего дома, как свихнувшийся старик и наслаждаться запахами прошлого, они привезли меня в это заведение с надлежащим уходом. Теперь не важно, теперь нет смысла считать дни. День, два, здесь они станут одинаковыми. Никто не имел права отнимать у старика последнюю прихоть. Я не был им хорошим отцом никогда. Когда родилась Мария, я был очень далеко от ее матери. Мне было тридцать пять, и я не в первый раз оставлял ее. Но только тогда я серьезно увлекся другой женщиной, к которой и ушел. Она работала со мной, в прямом и переносном смысле слова, подозреваю, что я был не первый в коллективе, с кем она сошлась. Странная женщина, рыжая, у нее был очень низкий голос, она всегда жила одна, никогда не высказывала желания выйти замуж, родить детей, ничего не рассказывала о своей семье, родственниках. Носила рубашки с воротом под горло, строгие, темных цветов, фигура у нее была не худая, оформленная, скорее даже е можно было назвать полноватой. Но при этом у нее была удивительная черта – она никогда не надоедала. Может от манеры мало разговаривать, может потому что всегда было ощущение, что она понимает намного больше, чем хочет показать. Я не любил ее, разумеется. Но я хотел с ней находиться рядом. Мне на тот момент жизни было необходимо разговаривать с ней, обо всем. Мне было нужно другое мнение, мнение моей жены было исчерпано. Хотя особой разговорчивостью она тоже не отличалась, она была и менее эмоциональна и не излучала тех уникальных флюидов, которые исходили от рыжей.
Когда я только уехал от жены, мы сидели с рыжей в ее доме за городом и разговаривали. Она спросила меня, хотя редко чем то интересовалась у меня, я все выкладывал сам, сколько я планирую прожить.
- Такие вещи не загадывают.
- Почему это?
- Потому что я был на войне и знаю, как бывает, сегодня ты жив, завтра ты мертв. Закон жизни. Ты планируешь, он насмехается над тобой и делает по-своему. У нее свой план.
- Тем не менее. Почему это нельзя запланировать. Ты ведь не знаешь, сколько тебе отмерено. Ты можешь запланировать, ориентироваться на эту дату, а там как повезет, вдруг доживешь.
-  Тогда я планирую дожить до 60, дольше мне не надо.
- А если ты доживешь до 60, обнаружишь, что еще живой, что у тебя нет рака мозга, что ты будешь делать?
- В смысле?
- Ну план есть план, ты жил в соответствии с ним, все дела переделал еще в 59, это как уговор с  судьбой, тебе 60, судьба пошла тебе на встречу, дала дожить до намеченного, ну а теперь что? Самоубийство, чтобы не терять лицо?
- Почему бы просто не продолжать жить, радуясь тому, что ты запросил себе меньше, чем тебе положено свыше.
- И сколько ты будешь жить? А если тебе положено 180 лет? Ну, представь, что ты уникум. У тебя есть особый ген, ты можешь прожить до 180 лет, ты будешь жить пока не умрешь от скуки?
- Нет, я думаю я введу себе морфий где-то в 90.
- У тебя глобальные планы на жизнь? Ну я не знаю, что ты планируешь делать до 90 лет? Носить себя по миру, плодить детей, покупать и продавать дома, что? Куда тебе столько времени?
- Вот черт, я  не знаю, я просто пока что хочу жить.
- Я хочу дожить до 55 лет, сейчас мне 38, я не хочу видеть даже тени старения на себе. Я посетила за свою жизнь лишь треть стран, из тех что планировала, пока была война, потом спустя 5 лет, ездила к родственникам. Я наслаждалась жизнью, у меня было много мужчин, но никогда я не чувствовала себя шлюхой, и они никогда не считали меня ею. Все были моими добрыми собеседниками,  я помогала им забыть о несбывшихся планах, амбициях, давала им снова поверить, что они всемогущи, а они вносили в мою жизнь необходимую долю новых историй, разнообразия. Некоторые даже были умны, и их мнение влияло на мои поступки. Привязанность у меня была лишь однажды, в 22 года, но мы с ним поняли, что сделаны из одного теста и долго нам не протянуть, ложь отравила бы нам все существование, поэтому доведя друг друга до сумасшествия, мы разошлись каждый в свою сторону.
Скажи мне, все-таки, надо жить думая, что каждый день последний или заботясь о завтрашнем дне? Чтобы завтра не застигло тебя врасплох?
- Хотелось бы ответить первое.  Я всегда живу, как будто завтра умру, не пускаясь во все тяжкие, а просто рассматривая с холодным разумом этот факт, что такое возможно. Я видел не раз как обрывается жизнь, а человек еще собирался присмотреть для жены новую мебель вечером. Сейчас я просто хочу дожить до завтра. Остальное уже будет, как бонус.
- А я вот каждый вечер пытаюсь обмануть Бога, говорю, что я прошу только дать мне прожить еще день и за этот день я обязательно докажу, что он не зря его мне дал. Я веду блокнот куда записываю все свои хорошие поступки, даже самые маленькие, потому что больших и плохих у меня гораздо больше, чтобы потом, на суде мне было что показать, я уже представляю себя, как я, старая, сморщенная, стою с трясущимися руками, униженно щурюсь рассмотреть записи в своем блокноте, сделанные еще молодой рукой, пытаюсь сказать, что, «нет, подождите, я проработала всю жизнь на фабрике, в отделе кадровой подготовки, просматривала чужие дела, следила за правильностью мыслей у рабочих, подготавливала характеристики, и вот я подготовила свою, я не такая уж дрянная женщина, товарищи заседающие, председатель Бог, зачтите мне, что в 36 лет я дала денег на операцию соседке, пусть даже я год потом пользовалась ее квартирой в своих целях, когда она ездила по санаториям. Все субъективно, добавлю я, своим беззубым ртом. Нет, не так я хочу выглядеть. я хочу в 55 лет, в красном платье из ангорки, с прямой еще спиной, взойти на трибуну и гордо сказать, что я прожила жизнь так, как умела, похуже многих, получше большинства, я никому не обещала ничего, я не врала о своей натуре лишнего, я наслаждалась тем, что имела и старалась получить больше, так что судите меня, и наказание мое не будет таким трудным, зная, что хотя бы 55 лет дались мне с удовольствием.
Это была больше разумная связь. Не интеллектуальная близость, тем более не духовная, просто наши разумы неплохо ладили, и я сбегал к ней, чтобы оказаться в ее мире. В мире где все просто и стоит на своем месте, и никто, казалось, даже война, не смогли разрушить в ее жизни удобный ей одной порядок. Просто в ее расписание добавилось пара пунктов «бомбежки» и «поиск убежища».

1948 год.
Моя жена. Мы познакомились, когда она пыталась сбежать из больницы святого Марка. Я шел с фабрики, а она стояла полуголая, в больничном халате, на снегу, в тапочках и держалась руками за забор. Черные волосы, обрезанные под мальчика, флегматичный вид, худая, прозрачная, анемичная кожа, папирусная, стояла себе и наблюдала как синеют ее руки от холода. Я жил тогда в съемной квартире, очень много пил после работы, наведывался в бордель и единственным моим увлечением было слушать по вечерам пластинку классической музыки, я слушал и вспоминал что в детстве мечтал стать писателем. В больнице она лежала с отравлением, какие-то медицинские препараты.
- Если ты дашь мне свое пальто, откроешь дверь, ты совершишь первый в своей жизни подвиг.
- Почему ты решила, что это будет первый?
- Люди с таким лицом как у тебя подвигов не совершают.
- Я воевал.
- Все воюют. Каждый день. Это необходимость, а не подвиг. Думаешь, я не воюю? И поверь мне, у меня враги пострашнее чем твои солдаты из плоти и крови.
- Ты чокнутая, да?
- Я не слепая, этого достаточно, чтобы здесь оказаться.
Она забавляла меня своим странным говором,  внешностью, граничащей с мальчишеской, совсем юной, хотя лет ей было около 23-25. я тогда решил, что можно взять ее на пару дней к себе. Возможно, она расскажет пару забавных историй, и это развеселит меня. Я взял ее тогда на 15 лет.
Когда мы поднялись на мой этаж, я открыл дверь, и она увидела обстановку моей квартиры, она заявила:
- Мы не сможем здесь жить, я часто болею, надо будет потом переехать.
Она говорила это медленно продвигаясь по квартире, обращаясь не то чтобы ко мне, а просто как будто, рассуждая с собой и со стенами, или со своим воображением.
- Я не собираюсь с тобой жить, ты здесь на пару дней, отмоешься, отоспишься, не могу сказать, что отъешься, кормить мне тебя нечем, скажешь где ты живешь и мы попрощаемся. А пока можешь рассказать мне забавную историю о том, как ты оказалась в том непотребном месте.
Но увы, она вдруг стала глухонемой, переодевшись в мои старые вещи, села в мое кресло, взяла мои книги и стала читать, попросив вдобавок сделать ей чай.
Все еще забавляясь ситуацией, я пошел на кухню, общую с другими соседями, сделал ей чай, себе налил водки и сел рядом с ней. Она очень тяжело дышала, как будто каждый вдох давался ей с трудом. Я много раз потом вспоминал, как познакомился с ней, и почему она так и осталась у меня. Никакой близости у нас с ней не было больше месяца. Она просто ходила по квартире как привидение, как она говорила, она обживается. Рассказала, что у нее есть семья, но к ним она не вернется, из-за них она и пыталась отравиться. Ее довольно обеспеченные родственники сражаются за общее дело, делят его, пилят, пилят друг друга, подкупают нотариусов, а она занималась лишь тем, что преподавала музыку детям из других обеспеченных семей и покупала вещи. Когда мы действительно искали более сносное жилье, одним из условий было, чтобы в квартире стояло пианино. Еще год я посещал бордели, пока не понял, что это худощавое, бледное, дикое существо не исчезло вдруг.  Я пришел с фабрики, поставил себе и ей водку, ждал ее. Час. Два. Зная ее своеобразную голову, я пошел ее искать. Пройдя два квартала, я нашел ее сидящей на лавочке. В одном платье и туфлях, с цветами в руках. У нее вообще была странная мания к самоуничтожению, она не то чтобы была одержима идеей умереть, но и совершенно ничего не делала чтобы защитить свой организм. Она так ненавязчиво убивала себя понемногу, боясь ада возможно за самоубийство, она делала это медленно, но с завидным упорством. Алкоголь, в пределах, конечно, но каждый день, сигареты, привычка гулять зимой в легком пальто, с газовым шарфом на шее, скрывающим шрам от падения с велосипеда в детстве, распахнутые окна, чтобы ей «было чем дышать», когда она вдруг решала, что она задыхается и настолько в это верила, что действительно похрипывала и с трудом вдыхала воздух. Чокнутая конечно. Через два года родилась Мария. Она назвала ее. Сказала, что в больнице была очень добродушная девчушка по имени Мария, она ей нравилась и рассказывала ей о своем молодом человеке, который обесчестил и бросил ее, она взяла опасную бритву и в общем, все как обычно. Хорошее наследство для дочери. Перед рождением Мария я рассказал ей о Г. Я вообще все ей рассказывал, казалось уж она то способна принять все. А вот она никогда не делилась тем, что приходит в ее голову. Волосы она не стала отращивать. Хотя в то время все носили аккуратные стрижки по плечи. Сказала, что, если общество сочло возможным обкорнать ее волосы, превратить ее в подростка мальчика, пусть теперь смотрит и терпит, и принимает ее. Я часто уходил от нее из-за постоянного ощущения, как будто я лишний в ее жизни. Как будто она терпит меня, позволяет мне находиться рядом с ней, не она тогда пришла в мою. квартиру, а я пришел в ее жизнь и остался, попросился пожить. В редкие моменты, когда она разговаривала и я знал, что она говорит откровенно, она была удивляла меня образом своих мыслей, по поводу детей она говорила так, как будто она рожает для меня, а она просто участвует в процессе, но скорее сторонним наблюдателем, о жизни в целом говорила, что мы на правильном пути, еще немного и все пойдет как надо, но никогда не удосуживалась объяснить мне, что значит это «как надо» и куда ведет этот чертов путь. Спустя годы я смирился с тем, что она живет в своем мире, отгороженном от всех остальных, я устал чувствовать себя гостем в этой волшебной стране. Когда должна была родиться Мария я встретил рыжую, и зачаровался ее реальностью, осязаемостью и прямотой. Каждый день пытаться пробить эту каменную стену требовало подпитки. Когда рыжая сама отправила меня к ней, я забрал ее из больницы вместе с Марией, я купил ей новое пианино. А себе печатную машинку. И начал писать. о жизни, о смерти, о деньгах, о своем новом кольте, который отец бы не одобрил, обо всем. О соседских передрягах, о кражах в магазинах, пока не нашел нужного мне стиля и темы.
Еще спустя полтора года родился сын. Моя жена была в больницы с воспалением легких, роды дались ей тяжело, у нее начался очередной приступ ее помрачнения. Я закончил тогда первую книгу, за которую мне заплатили ровно столько, чтобы внести задаток за квартиру. После ее выписки мы много ругались. Точнее ругался я, ее на долго не хватало, она просто уплывала куда-то, таращила в стену глаза и сидела в своей голове, куда мне вход закрывался еще пуще прежнего. Я уехал в другой город. И прожил там год.


1952 год.
Я приехал на могилу Г. В свой старый родительский дом. Сколько человек может носить в себе чувство вины? Не знаю, потому что я вины не испытывал. Она не пришла даже с годами. Видел Дженни, она все с теми же волосами, с мужем с идеально уложенным пробором жила себе, с двумя детьми в уютном дома, все в том же дома. Куда я когда-то вломился, спасая ее от бесчестия и позора. Мне только доспехов не хватало. Могила отца. Рядом могила матери. Мама умерла, когда мне было 20 и это к лучшему, потому что она не увидела, что война сделает опять с ее страной. Отец умер за год до нее. Я взял с собой ему выпить. Это был человек, у которого всегда был ответ. Но я слишком сильно был привязан к нему. Его влияние на меня заставило меня не раз поступить не так как я хотел. Я все время оценивал свои поступки, достойно ли я выбрал, не струсил ли я, я смог дать отпор или проявил слабость. Я знал, что мой отец изменяет моей матери. Не часто, раз в год. Знал, что он не разговаривает со своими родителями из-за того, что те когда-то не дали денег мамино лечение, хотя бабушка каждый год присылала на все праздники подарки и письма, в особенности мне, раскрывать их не разрешалось. Даже думать было страшно в детстве, чтобы с ним было если бы он узнал, что я принял ее подарок или хотя бы прочел открытку с поздравлениями.
- Ну как ты тут, на семи ветрах? Что нового? Слышал, наши соседи через дом собираются штурмовать Америку, открывать там свое дело, а Дженни все такая же хорошенькая. Смотри, как я накачался, я бы смог тебя одолеть сейчас, в детстве ты никогда мне не уступал, боясь задеть мою гордость, и чтобы я сразу был готов в полной мере драться. Я принес тебе выпить, хотя не знаю, может ты завязал, у вас там ведь с этим туго. Я женился, знаешь. На чокнутой, конечно. Помнишь в детстве, у нас перед домом сбили собаку.  Ты подвел меня к ней и сказал, что это может случится с каждым из нас, поэтому надо всегда быть готовым держать ответ перед Богом за свои поступки. Знаешь, я до сих пор не готов. Я ничему не научился. Я написал одну книгу, о молодости и глупости, о перерождении, о взрослении и старении, о том, как трудно быть простым человеком, когда претендуешь на роль полубога. Я забил до смерти одного человека, убил пару десятков на войне, съездил во Францию, увидел Триумфальную арку, заработал себе болезнь желудка, женился и родил двоих детей. Знаешь, связь с родителями - это хорошо. Но порой она слишком сильно довлеет над человеком. Как будто кто-то за тобой все время идет следом и нашептывает тебе на ухо, что делать. Это немного сбивает, поэтому не обижайся, отец, но, когда я напьюсь окончательно, придется мне эту пуповину перерезать. К тебе я больше не приеду,  вряд ли окажусь случайно в этих краях, а специально сюда, сам понимаешь, возвращаться мне не хочется. Поцелуй от меня маму, она так мало всегда разговаривала, вряд ли и сейчас развлекает тебя беседами. Вряд ли ты встретишь там Г., наверняка он обливается смолой, но если что, если вы там все в одном месте, скажи ему, что он мог кончить и хуже. И все-таки я бы остановился немного раньше, вернись я в прошлое.
Я поставил бутылку рядом с его могилой, посидел, послушал звуки, кладбища никогда не вызывали у меня негативных эмоций. Мне всегда казалось, что это неплохой последний дом, неплохо можно отдохнуть, и я бы не хотел, чтобы какие-нибудь родственники каждое воскресенье ко мне ездили и меняли цветы.  Хотелось бы после смерти полежать, подумать в одиночестве.
Я привез с собой не только алкоголь и цветы на могилу матери. Еще две канистры бензина, по пол литра каждая. В моем доме все было так, как я оставил после похорон мамы. Вся мебель покрыта белой тканью, шторы закрывают плотно окна. В моей комнате все еще старая мебель. Я так и не вернулся жить к родителям, когда уехал после случая с Г. Сейчас этот дом тоже вызывал у меня смешанные чувства. Что-то во мне здесь пошло не так. Я всегда мечтал вырваться. Не сбежать из семьи,  а просто вырваться из здешнего строя. Я любил своего отца, боготворил его и слушался, но внутри испытывал желание побороть желание всегда мысленно спрашивать его мнение, у нас был неплохой город, но меня тошнило от него после воспоминаний о Г. Все здесь не имело отношения к моей нынешней жизни. Я вообще не хотел оставлять своих следов здесь. Меня здесь не было. Дом оставался последним воспоминанием. Поэтому ему суждено было пострадать во имя моего перерождения. Я смотрел как он загорается и пламя начинает отражаться в стекле входной двери и чувствовал, что горит не только дом, но и последняя нить прошлого. Показное прощание, человеку всегда требуется все материализовать. Он не может просто в голове сказать себе «до свидания, прошлое» или «папа, дальше я сам, спасибо». Нет, он должен театрально порвать фотографии, сжечь дом, отпустить в небо горящее письмо с прощальными словами, мы слишком драматично настроены. Но я был пьян и все мне было безразлично. Я уверен, мой отец, как всегда, сказал бы, что я выбрал не плохой способ, только слишком пафосный. Но это был мой способ. И это уже было неплохо.
Когда я вернулся к жене, она была рада видеть меня, но я всю оставшуюся жизнь с ней чувствовал, что в глубине души она не простила меня. Никаких криков, истерик, жалоб тем более, просто стена превратилась в каменную глыбу. Она заботилась о детях, но даже они не находили себе места в ее закрытом мире. Через пять лет она повторит попытку отравления, я тогда допишу третью книгу. О человеке, который врал всегда и везде.

1967 год.
Она болела уже слишком давно, чтобы мы надеялись на ее выздоровление. Помимо хрипов в груди, которые становились слышны за стенкой в соседней комнате, когда она задыхалась, у нее начала случать провалы в памяти. Она была похожа на сомнамбулу. Я знал, что последние два года она принимала какие-то лекарственные препараты, которые вызвали зависимость и содержали фенобарбитал, бензедрин и кодеин содержащие. Спать от этого она лучше не стала, бредила какими-то идеями о всеобщем спасении, пугала детей, Мария правда уже жила отдельно, в женском пансионате, учась на филолога. Каждый день она начинала с того, что садилась за пианино, в ночной рубашке, играла лунную сонату и шла на балкон курить, там могла начать петь. Я не считал ее сумасшедшей в прямом смысле слова. я все еще ее любил, хоть и уезжал от нее и детей как прежде. Пару раз я даже ударил ее ладонью по лицу, когда она напившись каких-то своих таблеток, начала сначала просто бубнить себе под нос, что в доме все вверх дном, потом начала переходить на крик, а потом и вовсе на визг, что все в жизни пошло не так, и что я виноват во всем, во всем виноваты дети. Я дал ей пощечину, она замерла, потом молча села, не заплакав, взяла ноты, разбросанные по полу, и начала играть, потом встала и пошла к тумбочке с таблетками. Я вдруг почувствовал очередную оплеуху от отца, я ведь даже не знал, что она пьет. Я не вытащил ее из этого мрачного болота, в котором она была, потому что мне надо было всю жизнь обязательно залезть с ней туда, я никогда не думал, что раз она меня туда не пускает то возможно не потому что, не хочет со мной делиться или не доверяет мне, а потому что любит меня и не хочет марать в этом. Вместо того чтобы вытягивать ее оттуда, я пыталась залезть с ней вместе туда. А потом и вовсе, махнув рукой, сдался. Отказался от нее. Я даже не знал когда она начала принимать свои таблетки, не знал, откуда у моего сына, который, кстати сказать,  если с кем и был близок в этой жизни, так это с ней. Он вообще пошел в нее. Такой же отстраненный, такой же безответственный. Я узнал где она покупала свои «лекарства» и поехал туда. Обычная улица, обычный дом. Не скажешь снаружи, что там живет какой-то криминальный авторитет, или фармацевт, или вообще кто-то с профессией. В квартире, номер которой я с трудом из нее выбил, дверь мне открыл мужчина за 40, маленький, тощенький, с козлиной бородкой. Не сказать, что я рассчитывал на приглашение войти, поэтому я просто отодвинул его одной рукой и прошел в коридор. Квартира у него была уставлена всяким хламом: одежда валялась везде, тарелки с едой, остывшим обедом, склянки, какие-то баночки, пластинки, мебель довоенного времени, дешевые плакаты на стенах, грязные окна, запах был удушливый, как будто помещение давно не проветривали и держали взаперти. Я представился ему чужим именем, сказал, что мне нужен сенофлан, что страдаю бессонницей, моя жена посоветовала мне обратиться к нему. Разумеется, он стал говорить, что не понимает меня. Я не стал долго слушать. Схватив его за шиворот, я выволок из комнаты его небольшое тельце в коридор, прислонил к зеркалу, ударив головой о стекло, и стал спрашивать, что он продает моей жене. Когда он понял о ком я говорю, ответил, что это обычное снотворно, оно не вызывает привыкания. Я долго тряс его. Не знаю, что не выдержало первым, зеркало или его голова, может они одновременно дали трещину, но в итоге он начал судорожно рассказывать мне, что ей в принципе уже все равно ничем не поможешь, а от этих таблеток она хотя бы месяц сможет нормально спать. Добьет ее не сон, а кашель. Не знаю зачем я бил его, говоря ему больше никогда ей ничего не продавать. Я ведь действительно знал, что она утекает у меня сквозь пальцы. Но я хотел, чтобы она растворялась такой какой она была, мне была противна сама мысль, что что-то отравляет ее белесое прозрачное тело, сводит с ума. Интересно, сколько ночей я пропустил, и когда именно, в какую из ночей, когда меня не было рядом, она вдруг перестала спать и стала мучиться кошмарами? Где я был? С рыжей? С редактором своей книги о необходимости драться до последнего, всю жизнь драться?
Несмотря на то, что она перестала принимать таблетки, ее настроение не улучшилось до самой смерти. Тона душилась всеми духами подряд, но это меня не раздражало, играла без нот, просто тыкала по клавишам, учила английские стихи, Томаса Мура, и декламировала мне их из ванной. Я не стал вдруг особенно нежен с ней и не лез к ней обниматься каждый раз, когда она кашляла. Я дал ей спокойно, хотя бы перед смертью жить так, как ей угодно. Нельзя сказать, что она была особо духовно развита, она не интересовалась тонкими матерями, все ее интересы, кроме пианино, были быстро сменяющиеся, она могла философствовать часами, но не чтобы найти ответ, а чтобы озадачить окружающих, а самой ей было, в общем-то, все равно, круглая Земля или плоская. Я просто наблюдал со стороны, как протекают все медленнее и медленнее жизненные процессы в ней. Естественно, от больницы она отказалась. А я не стал настаивать.
Когда она умерла, плакала только Мария. Сын сразу же сказал, что уедет из дома. И я понимал его. Я был рад, что он принял хоть какое-то решение, это уже было что-то. Я не считал его возраст слишком юным. я встретился с ее родными на похоронах, ее родной сестрой и ее мужем. Они выразили мне сочувствие, я молча докурил и ушел. Я много думал в тот день. Я всю свою жизнь был одержим идеей не бояться. Не трусить. Не ронять гордость. Все крутилось вокруг этого. И мысленно я начал перечислять поступки, когда я должен был быть сильнее, а проявил малодушие и наоборот. Как рыжая со своим блокнотом «добрых дел».
Я вспомнил последствия истории с Г. Должен ли я был предстать перед судом? Ответить за свой поступок, как он ответил за свой. Когда я уехал, через три дня начались поиски Г.,  еще через два дня нашли его тело. Разумеется, всех нас допрашивали, как и всех остальных подростков, с кем он иногда общался. Мы еще долго ходили к Дженни и успокаивали ее, иногда я срывался и кричал на нее, что в конце концов защищал ее, она плакала и я был уверен, что она выдаст меня. Ее родители долго не могли понять, что с ней происходит, почему за полгода она из светлой веселой общительной девушки превратилась в запуганное привидение. Потом спустя год все кончилось. Она сказала тогда, что он забрался к ним в дом, она напугала его тем что вызовет полицию он ушел и больше она его не видела.  Все мы, кто в ту ночь были с ним, стояли на его похоронах и понимали, что кажется нашим вечерам и боям конец. Каждый оставался наедине со своим скелетом. И это нормально. У парней так и должно быть.
Вспомнил своего друга. Мы вместе подрабатывали, дежурили в больнице. Еще до знакомства с женой, до фабрики. До всего. Сразу после войны. Он был игрок и иногда брал у меня взаймы. Мы неплохо ладили, когда наши дежурства совпадали, мы не делали обходов положенных, набирали еды и бутылку вина и садились в подсобном помещении играть в карты. Не на деньги, я не имел лишних, да и он тоже. На дежурства, на алкоголь, на знакомых доступных  женщин. Он тоже воевал, собственно, как и все люди нашего возраста, у него была когда-то контузия, и оторвана мочка уха. Видок у него был тот еще. Но он нравился мне, его ничего не смущало, отчаянный тип. Мы частенько устраивали с ним такие же бои, как с друзьями в детстве, только уже серьезней, все-таки нам было уже не 13 лет. Поколачивали друг друга, так сказать.  Один раз он не пришел на смену, когда мы не нашли его, я отдежурил за него, через несколько дней, когда стало ясно, что он так и не появится, я пошел к нему домой. И нашел его с пулей в животе. Приехала полиция, опросили соседей. Те сказали, что он в своих азартных играх задолжал кому-то много денег и вряд ли собирался их отдавать, поэтому они предпочли просто его убить. Это был первый человек, с которым я поддерживал более или менее дружеские отношения после войны. Мы были похожи с ним, это был действительно неплохой парень, с черным юмором, он ко всему относился как к игре. Несмотря на свою азартность и то, что как выяснилось он должен был денег не одной шайке-лейке, он умудрялся периодически одалживать мне деньги, когда я был на мели. Это было тяжело. Намного тяжелее чем, когда я сам убил Г. Это отняли у меня, а не я отнял. Я почувствовал знакомое оцепенение, надувшиеся виски, вены, прилив ярости к горлу, знакомые позывы бить. Бить без остановки. Я узнал адрес тех, кому он задолжал. Через неделю я отправился в этот клуб, вонючее место, даже для таких заведений. Когда я зашел внутрь, увидел отдельную комнату, в таких всегда обособленно сидят главенствующие персоны. Я дождался своего. Мои руки звенели уже несколько часов, пальцы сводило и саднило, не получая разрядки, я начал бить его, совершенно не соображая, что вокруг люди, которые уполномочены заниматься его безопасностью. Не долго длился мой триумф. Через минуту я ощутил жгучую боль в животе, меня замутило, согнуло пополам, дальше был хороший удар об асфальт. Я перевернулся на спину, увидел небо и понял, что меня выволокли через задний вход в здание, бросили на асфальт за мусорный бак и собственно видимо здесь, в этом героическом саване из ошметков мусора, истекая кровью в лужу, я и встречу свою славную кончину. Я полз и думал, как меня все достало. И все-таки я полз. Я дополз до аптеки, шатаясь, купил себе перекись и бинтов, и привалившись у обочины, стал пытаться обработать рану. Естественно, отключился. Какой-то тип, проходящий мимо, начал меня тормошить, пытаться кричать полицию, я сказал ему заткнуться и просто дотащить меня до моей квартиры и найти врача. Вид у меня был видимо угрожающий, потому что паренек послушался. Я помню, как я полз по ступенькам, парень пытался подтаскивать меня, но только раздражал своей суетливостью. Он побежал за врачом, а я открыл кое-как дверь, вполз в коридор и там же остался. Я не готов был помирать. Я хотел жить. Жизнь бурлила во мне, выталкивая кровь из раны. Тогда меня залатали.  Не знаю почему, но эта история дико нравилась моей жене. Я не собирался вершить правосудие,  я просто хотел надавать по морде тому, кто убил этого славного паренька.
Трусость - это не только когда боишься идти под пули. Тут любой испугается. Это и повседневное нежелание бороться, это когда ты, мужчина, прячешь голову в песок вместо того, чтобы взглянуть в глаза правде. Я долго не начинал писать. Хотя мечтал об этом всю жизнь. Я трусил. Боялся позора, смеха, провала. Казалось бы, какое мне дело до их мнения, на самом деле мужчина, тем более такой самовлюбленный как я, нуждается в одобрении. Только после того, как моя жена, прочитала от и до всю мою первую рукопись и сказала, что «если б это были ноты, она бы их играла», что значило «это очень здорово, практически шедевр», я набрался мужества и отнес ее в редакцию. Я струсил, когда бросил ее и детей, потому что не хотел нести ответственности за весь этот бедлам. Я трусил каждый раз в глубине души, когда видел Дженни, шедшую в полицейский участок на допрос.


2007 год.
Кажется, все. Если верить ощущениям и собравшимся вокруг меня людям, я собираюсь сделать это. Не думаю, что произошел апокалипсис и мертвецы восстали, поэтому это я скорее всего умираю. Первым кого я увидел это был Г. Странно, что он пришел препроводить меня. Настроен он походу не очень дружелюбно. Я лежал в комнате у сына, проснулся в кровати и вот, увидел лицо Г. Сел на кровати.
- Ну что Г., смотри ка ты совсем не в смоле, и серой от тебя не пахнет. Пришел спросить с меня за мои грехи? Отомстить? Я стар как мумия, мне уже все равно.
- Нет, пришел посмотреть, как ты будешь захлебываться предсмертным агоническим кашлем. Меня отпустили ради этого из ада на час. Ты уже одной ногой на том свете, а хочу тебе напомнить, что убийцам в раю не место. Так что, попрощайся со своей вновь обретенной семьей, и пакуй вещи.
Обернувшись, я увидел отца и жену. Странно, мама даже в виде духа решила не появляться. Галлюцинации всегда завораживали меня, раньше они случались только если я перепивал или от потери крови. Моя жена выглядела неплохо, пободрее чем при жизни.
- Вставай, пошли отсюда. Ты же не собираешься умереть вот так, как старая вешалка.
Я умирала как героиня кинофильма, а ты  будешь как старый выживший из ума дурак? Не порть нам биографию, вставай.
Все это она говорила с улыбкой, ее короткие мальчишеские волосы топорщились, раскосые глаза блестели, но лицо было без возраста. Синяки под глазами не оставили ее даже на том свете.
- Вставай сын, твоя жена права, не дело мужчине умирать в постели.
Собственно, я был с ними согласен на все сто.
- Час говоришь, да, Г.?  Ну, тогда я еще успею выпить бутылочку.
Когда я попытался накинуть куртку на себя, голова закружилась, и я упал. Секунд пять я ловил фокус, ноги тянуло свинцом, мне безумно хотелось спать. Подняв голову, я увидел рыжую. Боже мой, какая неловкая ситуация. Я всех пережил, и они стоят рядом, с моей женой. Даже на том свете бывают конфузы.
- Привет, рыжая.
- Привет, Франко, никто не хочет дать тебе отрубиться прямо здесь. Всю жизнь приходилось давить на твою раздутую гордыню и спасать тебя.
Я встал, не без труда и пошел. Мне было стыдно, я был стар, а они снова стали молодыми. Я шел, как пьяный, согнутый, скрюченными пальцами держался за перила лестницы.
- А я говорила тебе Франко, не хорошо умирать стариком. Я не умерла в 55, но и до 60 не дожила. Самое то. Я не грустила ни минуты.
Куда я собственно шел я не знал. У меня еле держалась в руках бутылка с водкой, весь живот стянуло болью, суставы жутко ныли, я кряхтел, пыхтел, но шел. Такой потертый старик, разговаривающий сам с собой, ибо прохожие вряд ли подозревали, что рядом со мной шагает целая толпа сопровождающих меня чокнутых и одержимых людей. Каждый своей одержимостью. Всех их связывала своя мания. Только мама среди нас была обычная женщина, поэтому ее и не взяли наверно.
Я добрался до бульвара, на котором находился книжный, увидел свою книгу в продаже. Последние лет десять я неплохо на них зарабатывал, пока мог писать, пока было что сказать. Потом я угомонился. Сказанного было достаточно.
Наконец я оказался на месте. Был у меня один страх, не побежденный. Я всегда боялся высоты. С детства, отец всегда выводил меня на балкон, а я трясся даже на небольшой высоте и покрывался мелкими бисеринками пота на лбу. Слава Богу, в нынешнее время есть лифты. Поднявшись на крышу, я долго не мог сделать ни шагу. Легче было идти по минному полю с закрытыми глазами. Но, вспомнив, что я умираю и что все равно попаду в ад, я двинулся вперед, к краю крыши. Сел, полу лег, открыл бутылку и стал спокойно выпивать.
- Послушай Франко, зачем ты сжег дом? Нет, это твое право конечно, он принадлежал тебе, но все же?
- Наверно потому что что-то же надо было символично сжечь, чтобы отречься от прошлого, почему бы не дом. Кстати, рыжая, как прошел суд? Ты защитила себя?
- ЭМ, не совсем, так что скоро мы встретимся в другом месте. Красное платье ни на кого не подействовало.
Я почувствовал, как уши закладывает ватой, и я их уже не слышу. Дыхание сбилось, сердце сбило ритм. Ну, вот и все. Я встал, последний раз, посмотрел вниз, последний страх должен быть побежден. Не уверен, что я прыгнул, слишком это громко сказано, скорее я просто наклонился вперед и упал. И летел очень долго, как будто тысячу лет, рядом летел Г. и рыжая. Хорошо, значит жена наверху. Я так и знал, что она не то, чем кажется...