Кпдкд

Белоусов Шочипилликоатль Роман
Озадачившись вопросом начать исследование новое и весьма способное заинтриговать современные мистически настроенные круги молодёжи, решил я поподробнее разузнать о мировых сподвижниках и продвиженцах подобного направления в деятельности. Предо мною самым распрекрасным образом лежала целая череда величайших фамилий и имён, но, не располагая в подобной же степени величайшим объёмом времени, я вынужден был выбрать из всех них лишь кого-то одного.
 
И вот, выбор мой пал на представителя местных le propri;taire foncier de village, проще говоря, сельского помещика - не то, чтоб мелкого, однако ж, и не крупного помола, с земель коего ежегодно получали мы ни много ни мало, а двадцать тысяч пудов зерну ржаного, тысячи полторы мешков зерну пшеничного, высшего сорту, да льну ещё тканей готовых аршинов по восемь иль девять сотен в полотнах домотканых с кустарного производству, налаженного у барина в приусадебном хозяйстве. Тем он, собственно, и кормился.

Но сельская жизнь образа патриархального была бы скучна и, верно, виделась ему невмоготу бессмысленной и сполна провинциальной, далёкой от роскоши дворцовых увеселений Петербурга и царских интриг, если бы занятием любимым не разрешил барин в резвые годы младости своей бурной избрать науки толка оккультного, широко продвигаемые в ложах тайных сообществ, оплетающих, как известно, своей конспирационной паутиною, версту за верстой просторы Российской Империи, заглядывая даже в такие медвежие углы, коими, всенепременно, явились бы взору представителей благородных des couches nobles и окрестности нашего глухого городишки, не от хорошей, однако ж, жизни основанного в уральских предгорьях высоколобыми учёными мужами Татищевым и де Гениным чуть менее, нежели с полтора столетия уж как тому назад. И в сиих, упомянутых мною сообществах таинственных культов, отысканный барин даже всевеличественно удостоен был высокого звания le ma;tre и знатока сил сторонних, ведомо, представляющих опасность немалую для ума неподготовленного и непосвящённого, иль же вовсе влияний гибельных для душ чистых, за помазанника нашего престолонаследного радеющих.

Впрочем, понять барина можно было и проще, безо всяческих тех масонских премудростей. Крестьяне пред ним ниц падали да дрожали со страху, а он всё лишь посмеивался над собственным, сложенным народной молвой, образом, да с довольствием преогромным, вестимо, пользовался всеми, открывавшимися с этого образу, преимуществами. Помещика величали по паспорту Пётр Игнатьевич, а за глаза, кто - авелитом, кто - альбигойцем, кто - манихеем, ибо именно в этих течениях и бывали, по слухам народным, сокрыты глубинные корни, как говорят в столице, la soci;t; ma;onnique secr;te, куда, по сути дела, и входил Пётр Игнатьевич.

Хотя без пущих доказательств голословная молва du peuple мнится мне всего лишь преисполненной пустоты напрасно сотрясаемого воздуха во время плетения сети сплетен людских, мелкой рябью проходящих по поверхности тёмного ума всенародного, ищущего себе забаву всё в глупых слухах да домыслах бестолковой болтовни ровно настоль же, насколь сей дворянин искал себе забаву в ритуалах сфер вечных духов, шифрованных заклятий, алых свечей да замысловатых пентаклей. Так что, с явленной нам в корне нетипической позиции ближайшего усмотрения умственного, барин и мужик обнаруживались до поразительного подобными друг другу созданиями. К слову молвить, Пётр Игнатьевич происходил персоною своею из мелкопоместного и, пожалуй, ещё более измельчавшего за последние годы дворянского роду, сосланного в давние ещё века высочайшим указом на холмистые равнины предгорий зауральских, ведомо за некие прегрешения иль смуту сотворённую, а коя же истинно была вина та пред государством российским - память всенародная до времён нынешних уж донесть не сподобилась.

И вот сейчас я, покрикивая на кучера, да указывая тому стегать лошадей покрепше, нёсся по кособоким русским дорогам, не делавшим принципиальных исключений ни в одной деревне, в том числе и в затрапезного вида поместье, куда имел я честь направиться, и прозванном Мелихово-Чухонеевкой. Поименована так старая деревня сия была в честь основателей своих - кругосветных путешественников, фамилии коих являлись, как следовало из названия, Мелихов и Чухонин. Излазив за полжизни сроку пешим ходом почти toute la Terre, сии два друга-товарища решились было поселиться на старости лет в краях здешних отшельниками, избрав жильём вседневным на годины жизней своих заката этакие претесные хижины-сторожки, отстоящие подальше от мира суетного цивилизации столичной, точно бы, премало сумняшеся, согласившись на ссылку добровольную в одном из самых популярных регионов ближней la province, куда во времена непредугаданные былого брожения всенародного, с Ермака-то впервые заначатого, стеклось в поисках житействования лучшего проторенными тропами переселенцев нищих немало крепостного беглого люду, попав под новую кабалу металлургического услужения дому Демидовых.

Однако же и вовсе не желая возвращаться к господам прошлым своим, крестьяне, окромя, конечно же, черносошных, скопом преподали сиим своим помещикам былым отменный урок, выказывая оных отнюдь не в лучшем свете средь прочих, даже и мелких, дворянских родов, коим, чудилось ранее, жалованная грамота, дарованная им великой императрицей Екатериной Алексеевной, навеки направила властные длани помещичья к свершениям, просвещённому самодержавию угодным всецело, покуда не столь давние события сызнова не смешали  каждую масть карточную, где сникшие тузы нежданно возвелись в ряд единый с былыми шестёрками,  воспрявшими к жизни деятельной.

Хотя всего лишь с четверть веку тому назад поутихли отзвуки народного эха, разносившегося с подачи романтически-восторженных возгласов дворян, страдавших обострённым чувством справедливости и невесть что возомнивших о себе и, ведомо, лишь от безмерной скуки хорошей жизни, данной им государством, аристократов замечтавшихся и потому наивно прыгавших, точно благостно возгордившиеся блохи, на Сенатской площади подле удивлённо взирающего на них с высоты своего пьедестала медного Петра Алексеевича. Эти витавшие в облаках высокородные неженки, тем не менее, явились для молвы толп исконными предвестниками испуганной и суровой николаевской эпохи давящего гнёта и чугунной цензуры, не желавшей мириться с вызревающей, как подкожный абсцесс, необходимостью кардинальных перемен в государственной и общественной жизни Империи.   

Мелихов и Чухонин же просто немало поотвыкли от цивилизации за долгие годы скитаний своих, что и послужило премного невозвращению путешественников в юдоли огней и des bals крупных городов. Минула совсем лишь невеликая доля времени, и тогда помаленьку да полегоньку вокруг поселения отшельнического, столь сходного со скитом монашиим царившими здесь бытом прескудным да настроем чувств унылым, принялись отстраиваться избы всё тех же беглых крепостных, пришедших  нахлынувшей волной из иных регионов нашей страны необъятной, и годков навскидку десятка этак чрез три вкруг обители былых скитальцев возвысился даже терем барский, богато-изразцовый, высокий да резной с крашеными ставенками да крышею стальною, филигранной сканью да зернью высоких мастеров сплошь изукрашенною.

Так, за измышлениями, мечтаниями, представлениями и вспоминаниями, мы с кучером почти незаметно подобрались к особняку Петра Игнатьевича, разве что традиционные ямы да колдобины с ухабами напоминали мне, с завидной регулярностью отдаваясь болью в копчике, о том, что странствую я по родимым тропам de ma Patrie. Надобно было отдать должное и экономной нерасточительности да бережливости хозяина поместья во всём, что касается содержания крестьян в поместье: избы, хаотически понатыканные вкруг дворянской усадьбы зрились мне зело неухоженными - с потемневшими срубами полусгнивших круглых брёвен да натянутым на окна заместо стёкол ветхим пузырём бычачьим мутно-непрозрачного облику, да ещё соломенными крышами, обращёнными бегом времени в сущий кормовой силос и прохоженными насквозь во многих местах мелкими красноглазыми домашними вредителями полей да степей, c'est-;-dire les souris.

Зато барский терем роскошно высился над скошенными хижинами крестьянскими неимоверным трёхэтажным особняком из дерева, блестевшего так, словно было оно искусно остругано местными «левшами» всего лишь намедни, да расписано по всей поверхности промыслом общенародным под гжель с хохломою, будучи изукрашено изразцовою облицовкою вкруг ставен наипрекраснейшими образцами зодчества и древесной резьбы. На крыше терема на высоком медном шпиле с флажком восседал красный, напомаженный суриком железным, le coq и облика почти что живого, детально отлитый из чугуна, вестимо, под особый барский заказ в соседней Оренбургской губернии, на тамошнем заводе, что в Златоусте значится, иль же у нас, в Каслях губернии Пермской.

Каждое бревно терема было изукрашено всевозможными красками, белилами да румянами, прямо как на свекольных щеках любопытно принявшихся поглядывать на мою видавшую виды карету конопатых симпатичных деревенских девок, или, на благородный манер, la jeune fille sympathique du village, бегавших босиком по хлюпающим лужам, лишь едва приподняв мешковатые юбки, дабы не забрызгаться, и старательно обходя des verrats, мечтательно полураскисших в полном забытье среди луж и в нескончаемой радости оттого, что снизошедшие вечор ливни осенние даровали новые прохладные и сырые постели для полуденного сну.

Стоило мне лишь едва покинуть карету - и вот уж створки помещичьих ворот пригласительно отворились. Верно, что сам барин заприметил меня по скрипу и грохоту ухающих на ухабах колёс, хрипловатым окрикам старого кучера да ещё самодовольному ржанию тройки породистых de mes chevaux bais, призакупленных на позапрошлогодней ирбитской ярмарке ажно за добрых сотни три червонцев каждая. Барин оказался разодетым в атласный халат, алого, как весенне-осенние лучи догорающего заката, цвета, оснащённый пронзительно-пурпурными вставками с примесью дымно-серых полос, верно, от повсеместно и безраздельно властвующей пыли. Пётр Игнатьевич распростёр ко мне свои объятия, точно был я гостем, жданным им со издавних пор. К некоторому же стеснению своему, стыду и терзаниям душевным, отмечу, что обстоятельства заставили меня столь торопливо вести приготовления к поездке в помещичью усадьбу, что позорно pour l';ducation noble запамятовал я уведомить барина заранее о внезапном прибытии своём, что, верно, как снег на голову ему образовалось, не сочтя также, ведомо, за необходимость жизненную, отправить письмецо или, хотя бы, записку краткую с ближайшею почтовою оказией, чего ранее, selon les r;gles de la convenances, не позволял себе ни единого разу.

Письма, по обыкновению, привычен рассылать по неким случаям, подобным сему, на пропитанной специальным восхитительно-цветочным l' eau de Cologne дорогой французской бумаге с водяными знаками, притом ставя, всенепременно, жирную сургучную печать собственного же старинного дворянского роду на конверте, равно как и фиолетовую печать чернильную по соседству avec le monogramme personnel. Иные же письма, кои в более изрядной степени являли ценность по содержанию внутреннему, и даже ещё более преважного толку, предпочитаю доныне слать на телячьем пергаменте, кой в наш столь же передовой, сколь и кощунственный век открытий научных да повсеместного властвования светоча разума человеческого, нередко почитается изрядным ретроградством многими прочими господами, в равных долях прогрессивными и нигилистическими в проулках и лабиринтах измышлений собственного философического ума, сполна сдобренного  и уже насквозь изъеденного изнутри чёрными семенами республиканских философических поветрий, на корню противных святой воли монаршей, а оттого густому яду уподобленных, медленно растекающемуся по жилам Российской Империи, сердечно страждущей благоденствия всенародного, выраженного в непоколебимости правления Императорского дома семьи Романовых в великом государстве, ныне находящимся под присмотром царя нашего Александра Николаевича, что по свершениям его достойным прозван был светлою молвою всенародною Освободителем.

Барин Пётр Игнатьевич вскинул свои лопатоподбные длани долу, широким жестом пригласив меня в дом, и тотчас же ажитированно воскликнул, карканьем выкрикивая слова, доносящиеся откуда-то из-под двойного подбородка и вылетающие прямиком из кривобокой воронки толстогубого растрескавшегося рта, кое-как размещённого на скомканном щетинистом блине неумытого лица, помятого от чрезмерно частых питейно-праздничных гуляний и к тому же исконно заспанного:

- Проходите, проходите, le monsieur, я как раз таки ожидал Вашего прибытия с минуты на минуту!
- Да как же, le seigneur, Вы ожидать меня в гости изволили, отколь предупреждены мною заранее не были, даже отнюдь?! - поинтересовался я у хозяина особняка, испытывая небывалого свойства и широты изумление и смятение ума, захвативших самые дальние пучины естества души моей.
- Так это уж мне одному токмо ведомо, откуда. Но Вы проходите, проходите, - помещик хитро посмеивался, хотя улыбка его и тонула в худо расчёсанной бороде, где застряли несколько кислых капустин, вестимо, из обеденных щей, и торчал тёмно-зеленоватый хвостик лаврового листу.

Особняк при ближайшем знакомстве изнутри оказался ещё грандиознее, чем виделся снаружи. Он не уставал поражать меня сиянием отполированных до блеска кресел, донельзя пёстрых и просто неприлично пушистых персидских ковров, распрелестно шикарной отделкой лиственных стен и небывалыми для незнатного рода, в общем-то, в захудалой деревеньке позолоченными и посеребрёнными портьерами, мраморными статуями в полный человеческий рост, стилизованными под le style antique мастерами не столь par les antiques - почему-то я был в этом целиком и полностью уверен. Статуи сии размещались в похожих на висячие корытца закруглённых полуцилиндрических альковах из яркого и прочного тиса, изнутри крытых толстым слоем смолистого лаку да расписанных сценами из былинной русской жизни: шапкозакидательскими бородатыми боярами, княжескими одеяниями, тройками крепкого телосложения богатырей в начищенных стальных латах, сверкающих на солнце, тут же были скипетры, короны, химерические наши орлы - les jumeaux siamois - как бы выразились, ввиду двухголовости оных, некоторые современные медики из кругов аристократических.

Присутствовали здесь и прочие символы верховной монаршей власти, да и всего, что в сём особняке повсеместно казало себя ныряющему в суть вещей взору созерцателя или внимательному к мелким деталям взору исследователя, поистине было не перечесть: от разнообразия начинало мельтешить в глазах, прямо как перед нырком в бездну par la syncope - состояния, очень популярного и часто происходящего по любому поводу и даже вовсе без такового в благовоспитанно эстетствующей среде чувствительных петербургских мадемуазелей-гимназисток из высшего общества манерных отроковиц, неровно воздыхающих по поводу европейских порядков и чужеземной роскоши в надежде заарканить какого-нибудь иностранца, стоящего поближе к ещё оставшимся в живых монаршим домам тамошних земель. Что же до сего, в известной степени, помутнения рассудка, упомянутого чуть ранее, то оно, как правило, поддавалось исцелению нашатырём, свежим воздухом да бриллиантовым ожерельем, вовремя переданным даме в качестве задушевного du cadeau, призванного свидетельствовать её запредельную неотразимость и восхитительность природной красы нежного дворянского облика, даже если таковая барышне едва ли мнилась на деле только в самых смелых мечтах.

Так же и все предметы интерьера барского терема панорамно казались гранями драгоценных камней, но стоило лишь на мгновение приглядеться - и на всём виделась печать абсурдной безвкусицы хозяина, но вместе с отсутствием во всём аляповатом стиле хоть какого-то намёка на гармонию, чувствовалась немалого размаха страсть барина к помпезности, вычурности, чинопочитанию и лизоблюдству, отдающая даже, в некоторой степени, нездоровым душком его вероятной de la pathologie psychique, которую, впрочем, совершенно не дивно было приобресть, являя собой одного из самых активных и фанатично преданных участников тайных оккультных сообществ, традиционно склонных излишней иерархичности, мрачной ритуалистичности и запутанности учений, всей правды о коих не ведали даже самые «высокопоставленные» культисты, а отколь истина им и бывала открыта порою, то предпочитали благоразумно помалкивать, ибо тупиковость и куцая ограниченность их единонаправленного движения становилась тем очевиднее, чем ближе оказывался тот самый l'impasse in;vitable sur les voies, с высот которого яснее и горестнее виделась изначальная ошибочность посыла для всех тех неисчислимых конструкций ума, что и составляли первооснову исповедуемого масонами учения о Запредельном и, конечно же, непостижимо Высоком, но, почему-то, насквозь человеческом.

Ведь мир отнюдь не обязан следовать тропам людским, а всё перенаселённое человечество, пёстро размазанное по поверхности планеты пятнами разноцветных рас, а равно  и порождённый ими мир - лишь одна-единственная грань Бытия, притом бесконечно малая, ограниченная и ничего, в общем-то, не значащая за пределами выдуманных людьми смыслов, хоть и по-прежнему неотделимая от Сущего. Но об этом-то как раз гордые масоны задумываться не только не желали, но и неосознанно боялись всем своим мелкопакостным существом, ибо знание сие напрочь принижало их самих и исповедуемые ими смыслы в ровное по глобальным масштабам и бескачественное ничто.

Оттого-то любой человек, коий бы осмелился вдруг хотя бы полунамёком указать aux serviteurs du culte даже на вероятность  подобного расклада дел, всенепременно, послужил бы впоследствии объектом искренней ненависти и повсеместного испуганного преследования со стороны оккультно настроенных идеологов учения и адептов, запутавшихся в сетях тавтологического словоблудия, ничего не объясняющего, но лишь мастерски создающего фокусническую l'illusion de la compr;hension через использование бесконечных отражений объектов ума на самих себя, исконно и подспудно страшащихся небытия, но стесняющихся признаться честно даже себе самим в подобной трусости. Ибо где тогда была бы вся их патетика и возвышенность, отличавшая масонов от мира непосвящённых? 

В такой ситуации, чем рациональнее и логичнее мыслил человек, тем более он оказывался уязвимым, ибо рассудок его, усмотрев dans une nouvelle connaissance уже нечто известное, всегда готов был подменить действительное новшество на суррогат такового, эклектично сотканный в подобие гармонии из знания об известном, а потому никогда ничего не узнавал в действительности, но лишь кружил вокруг да около, складывая вскормленные в младенчестве с материнским молоком ракурсы ландшафтов повседневности в лоскутные загогулины полотнищ, подменяющих знание узнаванием, ибо quelque chose est v;ritable le nouveau при вездесущих развитых способностях к рациональным хитромудрствованиям человеку дано постигать лишь живым смешением чувствования и вчувствования, но никак не сухими конструктами выверенной логики. Причём дано таковое отнюдь не свыше, но всё той же наклонностью человеческой воспринимать весь мир под строго определённым углом наклона и столь же однозначным способом, traditionnellement et erron;ment почитаемым за единственно возможный.

И даже если сложить противоречивую совокупность мнений всех ныне существующих людей на Земле, то оказывалось, во-первых, что противоречия эти часто мнимые: точки зрения разнятся по внешней описательной форме выражения, но едины в глубинной сути придаваемого им смыслового истока, вызывающего таковые к жизни кажимостей, а, во-вторых, зримый, на первый взор, кавардак и хаос из смешения всех сиих разношёрстных мнений оказывался целиком и полностью «человеческим», в большей или меньшей мере упорядоченно понятным для представителя любой цивилизации, как раз и являя собой тот самый, напрасно мнящийся единственным, способ взаимодействия с действительностью жизненных обителей каждого из нас, привычно размещаемых в трёх мерах пространства и линейном времени, служащих par les cat;gories non absolues, характеризующими всё сущее, но лишь мерами удобного и сложившегося исторически приспособления нас к жизни как к конгломерату процессов совокупного взаимодействия нас-и-мира, до постижения сущности разнообразных проявлений и протекающих процессов которого оставалось по-прежнему бесконечно далеко, несмотря на все никуда в результате не ведущие успехи мировой науки и философии.

Ведь успехи сии, на поверку, сплошь оказывались всё той же ложью и мнимостью в силу упомянутого принципа: узнавание не вело к постижению нового, к прорыву в понимании данной нам реальности, но всего лишь заменяло собою старое и давно уже familier et habituel. Потому-то и наука, и философия на протяжении всего многотысячелетнего периода существования таковых в качестве неотъемлемых свойств и аспектов человеческой цивилизации, всегда лишь находили практические способы осуществления технического прогресса, но ничего и никогда по-настоящему не объясняли и не открывали, хоть их изначальная цель и заключалась именно в объяснениях и открытиях, тогда как прогресс из века в век рассматривался лишь в качестве следствия - даже этот первоначальный подход оказывался, в конечном итоге, глубоко и разносторонне иллюзорным путём опасного самообмана и сладкой лжи, верить в кою столь страстно вожделела l';me humain, будучи готовой променять дуновение сквозняка непостижимой свободы на уютную затхлость давно постигнутого - а потому и столь предсказуемого - укрытия. Даже если и принципиальная постижимость оного есть не более, нежели видения разума наших спящих самостей.

Не минула скорбная чаша сия и Петра Игнатьевича, вполне герметично и без острых уголков вписывающегося в образ мистика, обожающего напускать туману, мраку да пыли в глаза всем aux visiteurs de la propri;t; luxueuse, а ещё в большей мере - самому себе, будучи искренне убеждённым в собственной потусторонней исключительности в качестве проводника знаний древних цивилизаций и избранности в целях спасения планеты Высшими Силами, довлеюще правящими целой Вселенной - ровно так, как правил бы и он сам, если бы кто ему позволил такое дело за пределами милой сердцу Мелихово-Чухонеевки, конечно же. И в сём своём качестве восхищённо тщеславного самовозвеличивания и честолюбия до блеска в глазах, готовый тщательно законспирированными заклятьями ушедших в  небытие атлантов, оставивших магическое наследие, вершить громы и метать молнии, низвергая человеческие эпохи в прах и пепел. Почти Зевс, сей барин, по чести молвить, более всего, однако же, напоминал заигравшегося в бога ребёнка, совершенно точно понимающего, что картонная молния в одной руке - вовсе не настоящая молния, а кленовая палочка в другой руке вовсе не обладает никакими волшебными свойствами, но упрямо не желающего верить в подобное положение дел. Ибо les r;gles du jeu устраивают его куда более, нежели les r;gles de la vie.

Но что может помешать страстному и мистически настроенному полубезумцу, уже в летах, и впрямь сделать правила любой игры правилами собственной жизни, ведь и те, и те правила, если вдуматься, искусственные и были выдуманы некогда другими людьми. И тогда оказывалось, что единственной, по сути, ошибкой Петра Игнатьевича, был настырный поиск чуда вовсе не там, где таковое можно было бы отыскать. Мир - вот подлинное чудо, и оно всегда пред нами, ибо мы неотъемлемая часть оного. Вопрос в том лишь, сумеем ли мы не просто постичь, а всем существом своим достичь сокровенной сути мира. Барин же, будучи приверженцем тайной оккультной ложи, явно был склонен в визионерских les voyages des ;me скорее уж нарочито визуализировать посещаемые им нефизические планы Бытия, перекраивая оные на манер собственных ожиданий, чем полностью перекрывал себе les canaux tous possibles de la perception, но зато в который раз с удовольствием обретал от «Сил потусторонних» очередные подтверждения монотонной правдивости полученных им в масонских посвящениях загадочных знаний.

Следует ли молвить, что сколь бы реальными, осязаемыми и зримыми ни были все посещаемые Петром Игнатьевичем миры и непримиримо вершимые им личные битвы с рогатыми демонами из Запределья, все они происходили лишь в узких пределах оккультной головы, постепенно раскачивая и без того уже шаткую психику помещика. Но, несмотря на весь его театрально-патетический инфантилизм, барин, похоже, действительно обладал небывалым объёмом редких знаний из старинных и, быть может, новых европейских книг. Часть этих знаний, совсем, кстати, крохотная, мне и была нужна. Хозяин усадьбы, разглядывая меня с весьма чванливо-тошнотворным выражением на похмельном лице, лишь только стоило переступить порог его основательного и прочного на вид терема, указал на ближайшее дубовое кресло, что было крепко, но грубовато сбито и худо остругано. С визгливым нетерпением в голосе Пётр Игнатьевич подозвал прислуживавшую по дому девушку-крестьянку:

- Хыть, Марыська, а ну-ка подай гостю местных яблок да винограду лозы с три-четыре. Да вина красного с моего погребу ковш большой налей десятилетней выдержки и мёду черпака с два деревянных, а то, ишь, прохлаждаешься тут безо всякого делу.

Конопатая горничная-простолюдинка, весьма, надо сказать, невзрачная из себя и представшая ко взору моему обликом самого неряшливо-чумазого свойству, приземистого и какого-то уж слишком полусогбенного виду, как перепуганная скромная старушка, хотя было ей на вид не более, как лет двадцать, понеслась выполнять просьбу своего покровителя, а я, меж тем делом, обратился к нему самому:

- Как Вы, барин, верно, сумели догадаться и самостоятельно, я к Вам прибыл по делу свойства таинственного, ибо стало известно мне, что до познания свойств мира в отношении всего mystique et non connu, вы охотник не малый, и не просто любитель, а, как у нас принято выражаться, le vrai professionnel. Что же до конкретных вопросов, приведших меня в здешние края, так, быть может, Вы сумеете, задействуя особливые умения, полученные в ходе таинств, церемоний и ритуалов, ответить на наиглавнейший средь всех вопросов, что я намереваюсь задать Вам: скажите, уважаемый, Пётр Игнатьевич, доводилось ли Вам в неких  сокрытых ритуалах, в кои, всенепременно, посвящали на веку Ваше высокопревосходительство, слыхивать о некоем понятии толку du transcendantal, прозванного средь народа тёмного и непросветлённого, к коему по данному вопросу относится и Ваш покорный слуга, говаривали ль   мудрецы о  невесть что означающем термине - «междометии Улум»?

Было бы преприятно, отколь бы соблаговолили Вы просветить меня  в любой удобной Вам форме также и относительно взаимосвязанных с междометием оным поползновений душ человеческих и умов. Не является ли знание сие тайным настоль, что Вы были б смятенны от просьбы моей, возможно, неподобающей и, ко прочему, совершенно не в состоянии поведать во благо человечье о смысловом наполнении междометия названного, даже если б и во всеведении находитесь относительно сокрытых тайн жизни, о коих я столь дерзновенно осмелился вопрошать du ma;tre des soci;t;s secr;tes, то есть Ваше высокоблагородие?

- Вот так, сразу к делу! Уважаю практичных людей и их цепкий деловой подход! Сейчас всё больше водятся les romantiques, выросшие на дешёвых парижских новеллах, да душащиеся такой же дешёвой западной туалетной водой: всё у них ветры в голове гуляют, а о знании истинном задумываются нечасто, реже, чем следовало бы задумываться или, по мере крайней, чем я бы изволил посоветовать им задумываться о таковом. Несть числа им! Всё бы им лишь пистолетами друг в друге дырки оставлять, по кабакам шастать, служить на Кавказе, да кадрить мамзелей, des jeunes filles aristocratiques. Впрочем, век таковых беспечных молодых людей недолог, отколь Вы знаете, сударь, романтики сии, в коей мере ни были бы известны на всю Российскую Империю итогами творений стихотворческого поветрию, помноженного на воображение, воспалённое ветрами младости бурной, а всё на тех же дуэлях и с теми же французами порою век свой скоропостижный оканчивают. Сколь бы ни являл себя миру величественный поэтический дух и гениальный полёт их мыслей, признаваемых в кругах всезнающих столичных книгочеев да знатоков литературы русской, однако ж, гибельная l' extravagance юных романтиков единомоментно всё перевешивает. Всецело рад, что Вы, сударь, не из числа оных мечтателей и устроителей замков воздушных.

- Значит, мы можем приступить к делу, Пётр Игнатьевич?
- К моему повествованию о междометии Улум? Опасаюсь разочаровать Вас, но оно ожидает быть недолгим, как и век мечтателей, о коих лишь миг назад беседу вели. Я и взаправду слыхивал о сём междометии, да токмо ни в одно из таинств не входит оное. То ль слишком мелким считают таковое, то ль напротив - слишком тайным. Есть у нас здесь, средь прочих поселенцев в Мелихово-Чухонеевке, человек один из монашествующих, l'asc;te-ermite, что ведать об Улуме может поболее. В местном ските обитает. Тут я всё ради него, ради него лишь одного за деревней монастырь обустроил. Аки пришед он ко мне однажды: бородища топорщится в разные стороны, точно бы метла ведьминская, сам весь сплошь растрёпан, на ногах лапти худые, во времена ещё давние, поди, связанные да стоптанные, и то - кое-как надеты, рубаха домотканая грязная и лохмотьями вся висит, а сам-то весь в ссадинах - какой-то юродивый иль нищий, одним словом - la personne sacr;e, да и как падёт на колени прямо пред порогом моего терема. «Ой», - говорит. - «Барин, не вели меня гнать взашей, позволь лишь в деревне твоей селиться. Ведь место здесь, знамо, великое».

Я, его слушамши, сам же всё заизмышляю: «Да какое уж там великое место, сюда за последнее столетие даже никто из крупных и значимых des fonctionnaires не наведывался, ни средь дворян, приближенных дому царя нашего, никто не заезживал, обитель мою трёхэтажную не посещал. Но, ведает судьба, всё меняется, да меняется, порою, не в лучшую из сторон своих, отнюдь: царь-то наш, батюшка, как пару лет тому назад уж велел долгу крепостническому крестьян пред дворянами саван заказывать, так с тех самых пор житья ни нам, ни крестьянам освобождённым не стало. Они, того и гляди, бунт подымут, барина на вилы посадят, восстав супротив непомерного оброку втридорога. Оттого-то и дворянам беспокойно живётся, и крестьянам в тяготу делается.

Ежели раньше крестьянин работал сперва на барина, а затем ещё и для себя ради, и всё взращенное в собственном хозяйстве приусадебном вкруг de la maison paternelle для выгоды же собственной и пользы немалой имел, так отныне, мало того, работа его осталась, как же и прежде бывала, так ещё и средства с хозяйства своего на откуп личный барину откладывать должон. Ради откупу крестьянин и штаны последние с рубашкою, и даже лапти залатанные продаст, а всё на нас, помещиков, серчает, окаянный мужик, что, дескать-то, мы тяготы оные ему хомутами вкруг шеи затянули. А мы-то же здесь причём? Всё царь-освободитель делов взял да и натворил.

Ну да ладно, не станем разглагольствовать лишку. То ведь, попик местный в церквушке всё толкует народу, святотатство превеликое - о помазаннике Божьем худо отзываться, да токмо, грех на душу, мало я что-то верую словам проповедника, он, окромя своих Библии да Евангелия, и книг иных за жизнь всю не ведывал, мне же в ; la loge ma;onnique, бывало, такие тайны приоткрывались, от коих бедный священник наш местный, мелихово-чухонеевский, точно бы безумцем не похуже старца того навеки заделался бы.

- Возвращаемся в мыслях насущных к аскетствующему Вашему au sage, сударь, - решил я самую малость отвлечь помещика от потока изливающихся вовне сведений, излишних для ума моего в свете событий сложившихся, за сим немного пожевал губы, переложив ногу на ногу на манер западный, аглицкий, позволив себе опосля спросить у Петра Игнатьевича. - Отчего же Вы полагаете, что этот Ваш «святой отец» пригодным образом разбирается в делах столь, на первый взгляд, de non les sacr;s, к коим осмелюсь я причислить, опасаясь навесть на чело своё гнев светлых существ вышних, и общую le th;me разговору нашего - междометие Улум?

- Ах, да вот Вы, господин, слушать ли изволите-с, барина-то не перебиваючи? Так обо всём по порядку Вам и поведаю-с. Значит, бросается предо мною тот юродивый на колени да и слово небывалое скорым таким шёпотом молвит под самые мои уши: «Не знатного роду я, да знавал на веку своём поболее многих знатных, полмиру излазил ходом пешим. Старец Чурисий меня величать. И, вот, наконец-то, именно здесь, на околице, сподобился отыскать я то, что за жизнь всю предшествующую углядеть тщился с возрасту дитячьего самого: в местах тутошних, прямо за деревнею, лаз имеется в мир иной. Ход тот не всякому приоткроется, а тому лишь, кто в душе его и духе прозрение великое хранить сподобится.

Ведаю, барин, слыхивал о подвигах Ваших на алтаре наук оккультных, да токмо этакое мне соизвестно сделалось, о коем общества твои тайныя отродясь и не сказывали, отколь и сами не ведают ничего сподобного. Аки взалкаешь ты всем сердцем и душою, тут и свожу тебя в изновый мир иной. А отколь же ты вовсе не взалкаешь - что же, буду сам в те дивныя места путь держать за знанием, мудрость величайшую содержащим в краеугольном камне оного ж. Но упредить тебя должон: поход сей зело опасен, посему не всякому барину приглянуться сподобен».

Но сколь бы всё сие свершившееся ни померещилось мне тогда и в самом деле удивительным, смысл истинный сокрыт здесь отнюдь не в говоре старца ветхого, а сокрыт он вот в чём: отвёл меня раз старец Чурисий в место, им указанное - часа тогда три иль четыре было, это в ночное-то время. К тому самому ходу сокровенному, потаённому направлялись мы. Идём, а вкруг осень промозглая сыростью дышит, дует в лицо хладными шелестящими ветрами, подвывающими заунывными par les fant;mes в чёрных кронах деревьев, вороны бесцеремонно со древ тех дальних крик подняли, да жёлтые с красными листья оземь бросаются, подскакивают и перекатываются с одного места на другое, аки испуганные мужики крестьянские, усердно бьющие челом пред судом барским. И так меня хлад сей октябрьский пронзил льдистыми иглами своими, ужаснув в мере столь зело немалой, что мыслями усеми унёсся я тотчас к возвращению в натопленный терем мой тепла и уюта, ратуя и хлопоча за доброго здравию схранение да жизни вековой la chance. Посему ж понудил я Чурисия обратно в расписной терем златоверхий меня сопровадить, да и впредь велел по делам страхолюдного толку подобного не тревожить.

- Что ж, барин, Пётр Игнатьевич! Мир дому Вашему, да и преогромных величин благодарствие от нас к Вам за дивное угощение хлебосольное да гостеприимство радушное. Могу ли я du sacr; Вашего Чурисия повидать, иль нелюдимым бирюком старец сей отрекомендовал себя, а оттого и гостей незваных привечать не соизволит? - я решил, что ничего нового, окромя услышанного, хозяин усадьбы уж сообщить навряд ли сумеет.

- Людимый аль нелюдимый - кто же сподобится спрашивать старца о сём? Пока на моей он земле, вот пусть и живёт по правилам тутошним, мною же заустановленным. Уж гостю-то доброму, наподобие Вас, отказать, верно, не посмеет, иначе невесело будет ему, измышляю я, и тогда ужо никакой лаз в миры чуждые, чурисические, не позволит здравия доброго схранить старцу. Пойдёмте со мною, сударь, уж извольте-с, - Пётр Игнатьевич развернулся спиной и, переваливаясь с ноги на ногу, как пожилая клуша, прошествовал к парадным вратам собственного терема.
Наблюдая за помещиком со спины, я обратил внимание, что именно, как говорится, de la position indiqu;e, тот сильнее всего уподабливался внешностью жирной сварливой старушке, вестимо, страдающей, в силу возрасту своего, костяными наростами да полостей внутренних расширением на ногах, но уж всяко не походил он на самого себя - долженствующе крепкого с виду и бодрого мужчину лет ранних пожилых, с едва проглядывающими со всяких мест идеально округлого черепу его витыми волосками, выбивающимися из-под давно нестиранного и засаленного головного убору, называемого светскими дамами le bonnet, а простолюдинками - чепчиком, и столь же чаще носимым дома в дамских кругах, сколь редко можно было наблюдать оный на экстравагантных мистически взирающих на жизнь les propri;taires fonciers ;g;s, к коим, несомненно, всецело можно было бы причислить и Петра Игнатьевича. Впрочем, хозяин - барин, кто ж я таков, чтоб судить о причудах la mode, осуждая высокие вкусы русского дворянства, к коему сполна принадлежу и сам?

Свершив по Мелихово-Чухонеевке пешую прогулку, вместо конной, моциону ради, я ещё раз освежил в рассудке своём представления о хозяине здешнем. Околесь поместья громко покрикивало грязно-чёрное воронье, прямо, как у Петра Игнатьевича в его рассказе недавнего времени, повсюду валялись пыльные зёрна, просыпанные, вестимо, с худых крестьянских мешков, а покосившиеся сараи в приусадебных хозяйствах этих милых сельских обитателей, ютившихся на тесных клочках земли, виделись мне готовыми повалиться на нас с барином со всяких сторон от легчайшего дуновения ветру, ибо доски крестьянских построек испокон веку обращены уж были в сущую древесную гниль и ветошь.

Из подворотен пронзали нас сквозящие тоскою голодные взгляды отощавших и облезлых des chiens и провожали маслянисто кувыркающиеся подуставшие мысли лениво-полосатых des chats со свешивающимися патлами грязной шерсти, которую их хозяева, ведомо, и не думали отмывать за весь недолгий и безотрадный в сём захолустном поместье кошачий век - мне мнится подобная нечувствительность и безразличие народа vers le niveau du confort своих домашних подопечных зверей в изрядной степени возмутительным дикарством, чего в обществе высшей аристократии усмотреть по факту il est impossible, за редким и повсеместно осуждаемым исключением.

По прошествии ещё невеликой толики времени захудалая деревня, состоявшая из нескольких десятков убогих и страшноватого свойству дворов, закончилась, уступив пространство гранитной стене монастырского скита, высокой и долго тянувшейся куда-то вдаль. Le couvent сей не сказать, чтоб был уж слишком велик - скорее уж как раз наоборот - он производил впечатление обиталища размеров зело небольших, однако же, учитывая, что житие там вёл, по-видимому, всего один лишь старец Чурисий, для оного сии скромные и серые тишайшие кельи, должно быть, казались воистину великими хоромами царственными, величиною вторые в поместье после знатного особняку барина Петра Игнатьевича. К тому ж скит обладал пред особняком одним немаловажным преимуществом, выраженным в гораздо  большей прочности гранитных каменных стен по сравнению с древесными брёвнами барского терему. Мне подумалось, что en hiver в ските, ведомо, делается крайне зябко - и поёжился от хлада, сей же миг сотрясшего самое глубинное нутро моё. На крыльцо вышел сам отец Чурисий - всё указывало на то, что это именно он и был - и поклонился пред нами, искромётно воскликнув, распираемый неким внутренним импульсом, как натянутая тетива или сжатая пружина, наконец-то обретшая свободу импульса:

- О, барин Хорохорин прибыл да гость его безвестный!

Пётр Игнатьевич вздрогнул. Кажется, по фамилии без имени-отчества его здесь никто величать не осмеливался, что, впрочем, было вполне простительно для аскетствующего святого отца, коему называть помещика по фамилии отнюдь даже не воспрещалось.

- Что же привело таких господ в мой скромный скит, в мою обитель? Подперев фертом руки в боки, барин гордо выпятил грудь колесом:

- Да вот, гость мой с тобою сговаривать пожелал. Я ему про мир твой тайный поведал да про ход в него, что в лесу сокрыт. Вот и интерес возник к персоне твоей. Поведаешь гостю, что да почём с миром тем.

- Мир тайный - он на то тайным и зовётся. О, оно, конечно же, поведать-то поведаю, да только знайте, что так просто ход не пред кем не отворяется. Как Вас величать-то, сударь? Аль ещё барин один?

- Аркадий я, Геннадьевич по батюшке, уж соблаговоли, le vieillard sage.

- Ась? Вы, Аркадий, верно, аки барин мой, тож всё иноземщину во снах видите, кланяетесь в ножки всему чуждому да забугорному. Так знайте - не дворянского роду я, посему ж на вашем, лягушачьем, не разумею, хоть бы Вы и разопнитесь прям здесь предо мною. Токмо на родном языке сговоримся мы с Вами, - от сиих слов старца мне и впрямь аж как-то неловко сделалось, я уж и поотвык от общества людей, свершенно не разумеющих величественных и не ведающих преград по красоте звучания музыкальных переливов французской речи. Но впредь избрал решением в разговоре с Чурисием избегать переходов на напевную речь жителей с берегов Сены, используя лишь фразы и слова вечно отстоящих вдали от западной культуры потомков южных полян, веками тому назад смешавшихся с прочими славянскими племенами и настырно не желающих перенимать культурный опыт Запада во всей его полноте.

- Ты, я полагаю, сколь наслышан о тебе, и есть отец Чурисий?

- Чурисий, Чурисий, - сощурил и без того узкие глазки отшельник. Росту он был невеликого, волос на голове отродясь не имел, но зато носил патриархального облику седую бороду свойства и размеров самых препространных, кою же с младости, вестимо, и не состригал никогда вовсе, а оттого свешивалась борода та у старца гораздо ниже поясу, достигая самых колен некоторым подобием клинышка остроконечного виду. Чурисий показался мне весьма и весьма глубоким par le vieillard в возрасте уже практически предвековом, одетым в самые простые одежды из серой крупнотканой мешковины, а на ногах же носил нечто, наподобие грубых и давно стоптанных des babouches.

Но при всех тех описываемых качествах, старец своим невысоким ростом, постоянно щурящимися подслеповатыми глазками, задорно поблёскивающими из-под чуточку припухших век, небольшим носом, и наоборот, не в меру крупными волосатыми ушами да всё той же долгой змеёй бородищи изрядно напоминал монаха, прибывшего из далёкого восточного полумифического Тибета - страны поднебесных горных кряжей и непостижимых для ума тайн мистических. ; l'Empire russe, чей народ мало интересуется подобными вещами, ходило всё же предостаточно слухов да многообразных толков, ни единый из коих, при ближайшем рассмотрении, достоверным считать я просто не имел права.

- Отколь уж не покривить душой, батюшка, - ещё раз преклонился я пред Чурисием, в коем явственно чувствовалось нечто величественно-несгибаемое, чего напрочь лишён был Пётр Игнатьевич, а после продолжил беседу со старцем. - Так меня более всего интересует знание о тайном междометии Улум. Ако же естество являет оно из себя и при коих условиях достигнуто быть сподобно?

Старик с недоверием посмотрел на барина.

- Барин Хорохорин, позволишь ли мне собеседовать с гостем с глазу на глаз без твоего соучастия в вопросе его всемирном?

- Годно баешь, старик. Добро даю, ладно, собеседуй, како велишь, с гостем моим, Аркадием Геннадьевичем.

- А Вы, господин, аки ж собеседование сие закончить изволите-с, - обратился помещик ко мне. - Заходите-ка ко мне тогда сызнова: Марыська моя Вам чаю самовар заварит, вот и попьём с баранками да мармеладом, с Ташкенту нынче привезённым. Эта la servante у меня же экая шустрая: всё зауспеть сподобится, уже ж и откупные выплатила. Тут, почитай, с отмены крепостничеству-то всего ничего прошло, а она - ишь какова, меньше, нежели за два году управилась, а всё со двору барского уходить не желает. А то ль ей худо там что ль? Живёт себе в тереме расписном: тепло, хлеб-соль, разве что случается такая напасть, что клоп по ночам где заукусит в места мягкие да холёные, до токмо дело то всецело поправимое, - барину явно не давала покоя тема отмены le servage в нашем государстве, и прямо-таки зудела в его мелкопоместной и не слишком-то высокородной душе непрестанно и беспрерывно, куда уж поболе всяческих немалочисленных тайных сообществ, в коих имел le bonheur - ou le malheur - со издавних пор состоять помещик сей столь громко и антиконспиративно, что о причастности Петра Игнатьевича к оным с сих же соиздавних пор и ведомо было всей околице усталой деревни его Мелихово-Чухонеевки и даже за дальними пределами таковой.

Отец Чурисий, тем временем, указывал блестящими, как у синички, и, одновременно, пламенно-сияющими, как у филина, глазами на то, что должен я переступить порог монастыря и проследовать за стариком вовнутрь покоев его. Не сказать, чтоб внутри скита оказалось слишком уж просторно - тогда бы кельи уподобились пиршественным залам древневаряжских ярлов, но нет, большую часть пространства келий занимали именно объёмистые глыбы стенного граниту, толщиною доходящие порою аршинов до четырёх, но зато, верно, неуязвимые свершенно для снарядов вражеских, что, всенепременно, уподобляло скит крепости-твердыне, родом из эпох былого. Отшельник запер толстую дверь, целиком выструганную d'un vieux ch;ne, чугунным ключом, что весу на вид был с четверть сотни золотников, и, провернув на два обороту, точно бы премного убоявшись, что некто сподобится вдруг зайти или подслушать, старец зажёг по углам комнаты факелы да керосиновую лампу вдобавок, про себя постоянно не уставая бормотать: «Междометие Улум его интересует, ух, междометие Улум, ишь акой нашёлся такой». Усевшись на подстеленный соломкой деревянный ящик, служивший, по всей видимости, вместо стула, Чурисий скрипуче пробубнил:

- Вы, Аркадий, верно ли, не ошиблись, иль, быть может, где-то прозаслыхивал я не то - уж слух-то на старости лет совсем никакой - да токмо говаривали Вы про междометие Улум, нет ли?

- Да, совершенно верно, святой отец, именно оно меня и интересует более всех дел в жизни и вещей на Земле, - я с нетерпением крутился на ящике, подобно школяру, которого строгий учитель не выпускает во время урока в la toilette.

- В случае сем Вы ведать обязаны: знание об том Улум немалую опасность являет само по себе, ежели же применение ему найдено будет, так окажется знание сие ещё стократ опасней. Я поведать Вам должон чутка о вещи одной, основу полагающей, для жизней наших зело занадобной. Без вещи той постигать тайны междометия Улум и вовсе окажется престрашно. Скажу токмо лишь, что междометие такое начинает безо всякой на то воли выкрикивать всякой человек, постигший знание чудое, тайное. А отколь достигнет его сполна, всем единеньем телу и души дотянувшись изнутри, так станет тот человек не человеком лишь, а как бы неразличимым уже от вечного отзвука звона Улум, слившись с оным воедино и продолжая стрекотать в океане Вечности.

Именно сказанное мною величайшее оккультное сплавление души и телу в достижении знанья о междометии и заставляет человека кричать заместо «ой», «ай» или «ай-яааа» громоподобное «Улум! Улум! Улум! Улум!», чем-то напоминающее воркование голубя на чердаке или уханье кладбищенского привидения, это как уж и кому что более похожим заскажется. Впрочем, и сам человек... А ладно, не будем о том рассуждать далее, а то безвестно ещё, в кои дебри способны завести нас смутные измышления толку магического да потустороннего. Что же Вам, господин, понять следовало бы, прежде всего прочего, дабы дотянуться до знания о междометии? Всяческий малейший навык, что входит в нас с самых лет ранних существования от роду не остаётся без того, чтобы чуточку, вот на самую малёхую толику, сменить угол нашего взгляду на вещи и на сути всех вещей.

Польза, однако же, велика токмо лишь со всего нового, а любое повторение знанья бывает, порою, и насупротиву - превредно, не всюду полезно, ибо всяк человек, многократно повторив то, что узнал лишь единожды, может навеки закрепиться в уверенности собственной, позабыв, что всякое знание верно бывает по отношению лишь к применимости в жизни, и почти на всякое знание сыскаться сподобно инаковое уразумение, его сполна опровергающее. И то понимание будет столь же верно, сколь и верно первое - и столь же не верно, в сей же час, относительно любого другого знанья, его окружающего. Нет в мире правды и неправды. Мир сплошь состоит из сотен сотен правд и неправд, всякая из коих есть суть ложь превеликая, ибо действительность совокуплена со всякою истиною и со всяческою ложью единомоментно, а посему становится неопределимой и нейтральной, почти безвкусной по природе своей - а дело именно так и обстоит. Нам же остаётся выбирать грань действа и уразумения по ситуации, волю свою поднапрягая. А ако ж дела вкруг иные твориться заначинают, таки и уразуменье наше в новую грань свою переходит, сполна равную со всеми предыдущими и последующими.

Вкус же к жизни до тех пор, пока мы имеем опору - это всегда искусство самообмана для того, чтобы видеть прекрасное там, где никак, либо же отвергать ужасающее там же. Ибо опора и есть темница, карцер, а искренняя вера в действительность и действенность опоры - тот ключ, которым мы запираем себя изнутри собственных камер, отворить кои может лишь тот, кто потерял всякую надежду и веру, а путь его - скитание в сей миг. И всяк сей миг его и есть он сам, подобный всем ветрам планеты. По сути, жизнь - это и есть процесс явления живому всех доступных сторон самообмана, начинающегося в миг зарождения живым существом умения воспринимать и заканчивающегося в момент окончания жизни.

Обман беспрерывный сей, на себя же сплошь направленный сперва, а затем лишь - на других, постоянно переходит от одной сладкой лжи ко лжи иной, или, наоборот, от одной горькой лжи к прочей горестной и неприятной неправде - уж каков человек, и как привык он действовать и пред миром всем тем  ответ свой содержать внутренний в коем качестве. Истина же вкуса не имеет - мы сами заставляем себя ощущать её вкус, но именно в сие ж самое мгновенье, когда мы начинаем чувствовать вкус истины, перестаёт она тотчас быть таковой, обращаясь в нашу и токмо лишь нашу личную правду. Именно в сём и сокрыта знаковая частица  человеческая, в этом вся суть его общественная - не перестающая ни на мгновение врать себе и жить той ложью, заставляя человека чувствовать сомненья по поводу того, стоит ли ему вовсе сомневаться в окончательности данного ему и, безусловно, ограниченного опыта, что дарует сама жизнь повседневности. Эта же форма ложи заставляет человека закрывать глаза на то, что всегда лежит у него пред самым носом: жизнь пестрит странностями, нестыковками и зацепками, способными позволить человеку преодолеть самоограниченность. И всё же обман жизни предельно коварен и сокрыт. Ибо в коем направлении следует искать беспредельность, если предельность  мнится столь же беспредельной, целокупной и вполне завершённой  во всём многообразии явленных личин её?

- Но как же извечные человеческие ценности, нормы культуры, заповеди - как? - вопрошал я у старца после сиих слов его, почудившихся мне премного возмутительными безо всякой меры и точно бы безумными. Впрочем, Пётр Игнатьевич предупреждал меня, что Чурисий - старец какой-то чудаковатый, юродивый, faible d'esprit.

- Все они хороши по двум лишь причинам: аль удобны, дабы в обществе обитать без каких-то особых хлопот да забот, аль в первозданности природы человеческой сокрыты и заложены в эту самую природу его. Но стоит лишь приподнять завесу театральной ширмы, за коей всяк играет в человека, и там уж не останется свершенно ничего ценного, кроме самоей возможности мира сего существовать. Лишаясь же смысла вовсе, лишь обретаешь оный, ежели не остаётся никакой возможности задать на словах и самый вопрос о смыслах. Когда теряется даже самый смысл задавать подобный вопрос, то понимание приходит, что сущность жизни заключена в постижении жизненной сущности, а любые вопросы о смыслах смысла же действительного не имеют. Сие чувству подобно озарения снизошедшего, суть коего в том, что жаждать прекращаешь, сыскав, обресть любые смыслы, ибо поиски сии сплошь бестолковы: каков быть сподоблен смысл у самоего смысла, опричь него же самого и какова может явиться ещё глубинная суть каждой вещи, кроме той сути, что вещью этой и является? Иное ж дело, что все вещи явлены нам вовсе не теми, кои ж они есть как есть, не для самоих себя, но для Бытия самоего.

Ведь ума лишь отражения делят вещи и сути оных, в единении же все вещи и все сути едины и тождественны, и несть числа им, бесконечно оно да никаково единовременно, хитросплетены да безраздельны, а оттого - делить сути меж собою - дело ума, но не мира, и от ума одного токмо всецело зависит, кой узелок и вогнутость сопредставить искривленьем действительного. Акой же образ и смысл обретёт - вариантов тут существует столь, сколь нет корпускул в Космусе усём - несть числа им также ж. Ибо правда такова, что каждый из узелков тех и искривлений отнюдь не есть иное, нежели выгнутость ума, формою содержания оного определённая и ею же являющаяся. Что же, спрашивается, людям прочим мешает поступать сподобным же образом - теряя смысл обретать его, и они - супротив - часто предпочтут обресть таковой, напрочь понимание смысла всех смыслов утеряв?

А мешает им научение особливое с возрасту дитячьего. Сказывают им старшие: «Думайте и делайте так да сяк, а иначе же помыслить и поступить изволите - будете бяки, ежели ж по научению нашему исключительно - так вы наки». Вот и наука вся народная, воспитательная, в сущности самоей опыт меж поколениями передающая. Возьмём недавно лишь властвовавшего повсеместно идеями своими Бенкендорфа Ганса Христофоровича, умов светлых немало посмутившего на веку дела своего тайноканцелярского. Он ведь говаривал что? «Самодержавие, православие, народность». И пробовал бы при нём кто сговаривать иначе как-либо, костей бы не собрал своих опосля. Вот и выросло целое поколение, воспитанное под им преподанном государству нашему лозунгом. И бедняги сии умственные полагать смеют, что лозунг тот есть и действительно не худ, ибо патриотичен насквозь, культура их родная, народ русский велик, да и прочее всё засходное, отколь в теме оной значится.

А что же сей патриотизм-то суть есть? Патриотизм есть тот крючок, коим-то же наш царь-батюшка, не к ночи будь упомянутым, Александр Николаевич, ловит таких вот самоотверженных да дурных народных простаков, цепляя их тем самым крючком прямо в мозг, вот прямо в мозг так, что те уж и соскочить до старости лет не посмею. А отколь уйдёт удаль да бравада вся их молодецкая ко годкам-то закатным, так и не останется ничего им, окромя как уповать на жизнь свою прожитую образом самообманным. Покуда прибудет мудрость к оным, тогда уж поубавится апломбу их кабацкого, что заставляет сиих молодцев добрых горькую хлестать неуёмно да кровь друг другу носом пускать, хвастаясь пред остальными сотоварищами. Ежели ж ты понял, чем и способом коим мир проживает, и сколь микроскопична да мелочна вся наша Земля-Землюшка пред силами всевеликими и всепронзающими, что разуму даруют аки клетку, таки ж и волю да в просторах меж звёзд парят, то никогда уж не опустишься до мещанского жизни образу и того, что порою величают храбростью, заставляющей бросаться грудью на шпаги и штыки - не храбрость это, но глупость чересчур человеческая. Таков здесь ответ мой стариковский, чурисийский.

Толку что с того, чтоб погибнуть? Каков толк героям от их посмертных медалей, если им уж вовсе никак, и они токмо ж слились с миром? Герои то есть, а не медали. Каков вызов в том, чтобы просто погибнуть, ежели и так все там будем? Вековыми тропами лжецов государи пытались обмануть народ честной, а уж навыдумывали, навыдумывали - патриотизм, Отечество, смелость, ура, сражения, воинская доблесть, войнушки мужеские. По ту ж сторону небытия всё едино и все равны, но о том сговаривать, ваше высокоблагородье, вродь как, и не принято в обществе, ежели честь по чести усё углядывать заподробно, - с этими словами старец Чурисий чутка поперхнулся и тотчас смачно сплюнул на пол, а опосля изволил кашлять ещё никак не менее de deux minutes.

- Да ближе к делу, святой отец, - подтолкнул я старца Чурисия вернуться к теме первоначальной беседы нашей, с коей и начались сии мудрствующие дебри тропиков и лиан. - При чём здесь сокровенная истина об междометии Улум поведать нам сподобная?

- А междометие Улум очень даже здесь при чём. Когда люд некое новое знание вбирает вовнутрь, то даже ежели таковой весь многократно мхами разуму поверх порос в сведениях жизненных, оно всё ж сталкивает ядрышко малое в разуме сём, всё ж таки катит его в направлении том, иже готовы освободить для нового ядрышка того плотные туши знаний прочих, кишащих в разуме человеческом. И от знаний сих, а не столь от знания полученного, и зависит та направленность, в кою всё новое направляться станет, а та ячейка, та лунка, куда оно в окончании пути своего закатится, найдя применение, изначально и самому человеку неведомое, понимание в себе заизновое обретшему. Чем же более нового постигать всякий горазд, тем выраженнее меняется сей образчик роду людского, а чем шибче он меняется, тем шибче приближается к той черте, за коей он ужо и не совсем-то человек, а существо порядку иного несколько.

Опять же, скажу тебе - не ниже и не выше человека повседневного, а просто - иного порядку, ако зверь какой, да токмо разумом суть не обделённый верхним, развитым и многозрячим. И вот аки ж доходишь и ты до черты таковой, что далее, кажется, и идти-то некуда свершенно, далее видеться вообще всё некое другое заначивает, совсем за пределами людского ужо произлегает оное, то снисходит тут же великое смятение душевное, да и подрастеряешь тотчас покой на время аль навсегда от колоссальной несопоставимости ведомого тебе ранее и открытого внове.

- Что же, изволите ль узнать, святой старец Чурисий, мне снизойти может средь знания высшего и умом не запросто так постижимого, хоть  бы и в миг любой прийти могущего? Сколько лет на свете живу, а всё ж не приоткрывается, - в некотором роде, бесцеремонно прервал я поток смыслоизлияний старца, ибо монах сей говорил столь долго, что мне уж становилось, в определённой степени, даже невтерпёж от знания своего неминуемого приближения к постижению всех тайн междометия Улум.

- А вот то-то и оно, что приоткрыться премногое всем нам сподобно, да, порою, не во всяко время и не во всяк настрой внутренний. Точнее, время-то почти всяко, да рассудка форма не всяка, и оттого вынужден каждый, к знанию тайному бредущий, вылепливать облик ума, как скульптор, лепкою памятников со статуями занятый. Кстати, думку не думывали ли, господин Аркадий Геннадьевич, отчего словеса «бредущий» да «бред» друг другу засходны? А не с того ль, что бредущий по пути постижения должон познать и признать то, что дотоле ему бы лишь бредом единым сплошь показалось, отвергнув за сим изнутри, но токмо приняв снаружи бред обыденной жизни, кажущейся нормою свершеннейшей в того лишь силу, что ранее никогда заудумывать серьёзно не доводилось, что именно есть суть бреда, да от коих корней и родников исток он несёт в естестве человеческом? И не является ли бред, что многие прочие в неуразумении своём бессмыслицей дикой кликать могут, обратною стороною мудрости, в плоскости единою с оной мудростию лежащею?

Ведь всяк и сам не ведает, что ему приоткроется, ибо раскрыться может даже та бессчётность, о коей и сам-то ведать не ведаешь, да и знамо то не будет многим ещё долго, а ещё количеству большему в толпе народной - и вовсе никогда. На деле же самом, разумеет всяк, в сравненьи с возможностью того, что познать сподобен, верно, никак не более понимания у котятки новорожденного бытующего с тем в сопоставлении, что уже некогда постиг человек к мигу, в кой сравнить решил знание собственное со знанием ему доступным. В том-то собака и зарыта.

- Кажется, я начинаю сознавать, о чём Вы мне здесь сказ ведёте, отец Чурисий. Читывал я как-то раз труды тех мужей учёных, что разум всё ведают да изучают, и звали в книгах своих они подобное оговоренному Вами «когнитивным диссонансом».

- Да, звать Вы, господин, всяко можете сие Великое Смятение Ума, да токмо не всяко едино полезно оно случается - у каждого своя полезность бывает. Одно более полезно для одних, менее - для других. Прочее же насупротив - более полезно для других сказывается да менее для одних.

- Но сие уж из области наук физических нечто. Вроде «коэффициенту полезного действию» или чего-то того около. И коли дело на то зашло, то и вся тема познания сути потаённой междометия Улум оказывается в опусах Ваших подобна постижению «коэффициенту полезного действию когнитивного  диссонансу», как сумел бы учёный познаватель разума мысль свою выразить соизволить.

- Вам, Аркадий, то, вестимо, более ведомо. Моё же дело малое: я миры лишь постигаю да пространства запредельные. Да токмо знамо мне и то, что наука вся сия физическая, она по пути ложному часто люд сопровадить алчет, ибо по пути сему и сама отправлена была с пор тех, как мужу учёному аглицкому яблоко об темя заударилося с ветки яблоневой прямо. Мы ж говариваем аким образом? Есть дальний путь, а есть путь близкий, иль вот бытует запредставление, что, ведомо, слон-то ж тяжёлый, а человек полегшее слона будет. А там, где становишься единым целым с междометием Улум, там никакого различения меж оными тропами, человеками да слонами не существует - и то есть едина первоматерия, и сё есть едина она ж. Така, ведаешь, вроде свету солнечного, да токмо не от солнцу дошедшего именно, а от истока, из коего же все мы и состоим и в коем всецело и всегда пребываем, и кой вне пространств и времён лежит, все их воедино соединяя во Вселенную целостную, которая же и есть свой собственный исток без начала и конца, ибо как может начинаться и заканчиваться то самое, чему чуждо время. Корень времени лежит в истоке, и именно поэтому исток Реальности пребывает вне времени, и потому бесконечен. Время же порождают сами для себя те существа, что живут во времени, ибо оно - форма образуемого им условного порядка во всём Сущем, призванного служить выживанию таковых в качестве «узелков» мира определённой формы. Разгладь такие - и не останется ничего в порождениях истока, куда вернётся неописуемая, безликая и неделимая сила за пределами жизни и смерти, начавшая и окончившая их бытие.

Однако же в природе человеческой свет тот, сквозь все миры и меры лучащийся повсеместно, в образы оболочек кожаных, древесных да железных, в хлад и жар, в воду и пламя облачён оказывается, ибо ум наш таков, что делает свет сей чем-то отличным от него самого, раздавая повсюду имена. Но правкою имён мы великий обман ума разоблачить сподобны, обернувшись вспять - туда, откуда сплошь источаются шаткие пульсы и колышущиеся всполохи свечение всего и во всё, заставляя нас идти в сторону странствующих теней. Свечение сие подобно сиянию Луны в ночь звёздную, ибо Луна, исконно чёрная и лишь зеркальный свет солнечный по природе своей исторгающая вспять, кажется нам светочем серебристого блеску, хоть и мерцание то не от неё исходит вовсе, а ею всего лишь отражается. Так и сами мы подобны сонмам блестящих лун, чьё сияние не только им отродясь не принадлежит, но даже в них и не задерживается, тотчас же отторгаясь вовне - но с тем лишь, чтобы наполниться, точно упругий кубок, уникальный в своих кособокостях,  пламенем истока Вселенной сызнова - и вернуть его в слегка уже изменённой форме первоначалу безликой никаковости, лежащей сразу за предельными границами наших естеств в быту людской обыденности.

Зеркальный свет истока порождает представления о наших жизнях внутри самих этих жизней и, одновременно, исток сей, а также вообще всё то, что мы только можем на протяжении наших жизней наблюдать вкруг себя. Выходит, что мы и есть свет существования и, в то же время, его собственное отражение. Но в сём нет противоречия вовсе - миру мы являем его же свечение, ибо наше сияние и есть отражение поток нашего существования в данных нам границах взаимодействий, границы же эти даны нам самим временем, которого нет, и они же и есть мы сами. 

Мир же вовсе не требует от нас ничего ему являть, да и вообще ни от кого ничего не требует. Друг другу являем мы изменённые кривизной отражения того самого свечения, коим сами же и являемся, образуясь сразу из всего, что не мы. Как пузырёк воздуху, покачивающийся в миг всплытия в толще воды, обретает форму не собою, но лишь водами вкруг него, а всплыв, навеки оказывается слит с атмосферой окружающего пространству, так и мимолётность жизней наших образуется именно всем тем, что именно нас окружает, придавая нам формы. Ведомо, для того, чтобы отражения могли существовать, им требуется всенепременно куда-то отражаться, иначе бы и породившее их естество оставалось бы просто самим собой, будучи вечной сутью того, чем они и пребывают всегда в действительности.

Отчасти, тайну междометия Улум можно объяснить и как научение зеркал, поставленных друг супротив другу, перестать образовывать бесконечные коридоры иллюзий, или ещё как науку для пузырька не касаться вод ещё до того, как сольется он с воздушными потоками да ветрами всей Земли. Для зеркал отражения - свойства, но не суть, равно и для пузырька сущность его в шаре из газа, а не тех водных границах, что шар сей показать вовне сумеет. Подобная внутренняя суть есть и у природы человеческой - и к ней именно ведёт постижение мига междометия Улум, ко сему же и обретаем оный извитыми путями всяческими. Всё истоком из мига острия крохотного исходит - и в остриё же в миг сей возвращается. Вот человек, ако помирает он. Думаете, взаправду ль в рай аль в ад попадает? Игра ума сии сказки все, лишь идеи земель потусторонних, по полюсам раскиданным, к коим ум человеческий отродясь тяготение имеет особливое. Какой там ад иль рай? Растворяется человек в лучах света того, аки бы солнечного - и становится ничем, чем всегда и был изначально, расправляя и развязывая на ткани сущего котомку собственного рассудка.

Слияние в сиянии то ждёт всех и каждого, однако ж, можно обманным путём, перехитрив самую природу, оболочку узелка своего схранить - и тогда вместо слияния форма былая перетечёт в другую, приобретя черты новые - и существование продолжится уже в другом совершенно качестве, неописуемом и непостижимом до тех пор, пока мы здесь - и постигаемом единомоментно в миг слияния - но тогда бывает уже слишком поздно, чтобы кому-то и что-то объяснять. Маневр же науки сей в том, чтоб при жизни познать просветление смертности нашей сполна - смерть не приходит к уже мертвенности достигшим, если мнит за таковых существа живые, существующие скитаниями явственно расхожими от троп прочих.

Кто же междометие Улум постичь сполна сумеет, шансу обретёт не раствориться в повсеместном безличном океане бытию, а стать эдаким лучиком, из части коего взрастёт семя пшеничное, что перемолото будет на хлеб с плевелами и репейником в стране бедняцкой да на землях дальних континенту африканского, и, будучи скормленным малолетнему негритёнку, вызовет у оного несварение с просиживанием последующим долгих часов раздумий где-нибудь под пальмою ближайшею, что кокосы порождать сподобна. Вот что толку с того? По сути, постижение междометия Улум есть возможность всевеликая посмотреть на со стороны туда, где каждый человек постоянно себя миру являет и где находится сам, то есть до мелочей, былинкам, глазу незримым, подобным, смысл весь постичь изначально пустых кажимостей вещей всех тех, кои для нас реальностью становятся. Созидаем мы таковые по привычке лишь, и знать не зная, как именно их делаем, подобно сокращению мышцы сердца собственного иль дыханию во сне. Сколь прочее делаем мы неосознанно, то и сущее вокруг себя образуем столь же неосознанно, по научению рождения сперва, а опосля уж по научению детскому, до скончания жизни с нами остающемуся.

- Что ж сие междометие - ключ к жизни вечной? - удивился я настолько, высоко задрав брови, что стал, как говорится, semblable au singe anthropo;de времён доисторических, а уголки губ моих изрядно окосели в изумлении огорошенной полуулыбки. Должен отметить, что Чурисий всё же на показательно выраженный жест моей la mimique никак не отреагировал, продолжая рассуждать, размеренным голосом взвешивая, точно аптекарский подмастерье, каждое произносимое слово речи собственной, уверенно-неторопливой в интонациях.

- В мере определённой, говаривать можно и тако ж. Но самое главное: чтобы понять сие, Вам, всенепременно, нужно познать и сторону на противоположности себя, на изнанке лежащую, суть её всю вовнутрь приотворив храбро и да не убоявшись ни на толику малую. Отколь всё соткано из единого толку лучей, пронизывающих вкруг каждое, и все воспринимаемые три измерения, четыре стороны света, равно как вообще все точки, по коим человек вешки в пространстве сыскать себе сподоблив. На деле же потустороннее солнце мира, острие истока всего светит не куда-льбо, а напротив, как раз таки вовнутрь самого себя и токмо лишь самоему себе. Всяк из нас - солнечный зайчик, светилом тем порождённый, непознанным движениям его последовав, лежащим за умом или безумием. Ибо ум и безумие есть такие же частности проявлений нас, как и тела наши. Законы же сущего есть суть взаимодействие вне форм и оценок, и вне слов.

Когда его лучи, опьянённые трезвостью ясной бесконечности, пересекаясь под самыми невообразимыми и невозможными углами, образуют промеж собой клубок некоего мерцающего переплетения, то оно под непрекращающимися колебаниями движущихся лучей - ну видели, господин, как ежи морские передвигаются, и здесь примерно подобное - обращается в нечто различимое глазу людскому. Вот за дверью сей иль лежанка с сенцем, иль лампочкою керосиновою, со мною ли аль с Вами ли - едино, ибо мы есть точно такие же зайчики этого внутренне-внешнего солнца-истока бескачественности и никаковости самоего существования, - отец Чурисий поёрзал малость на месте одном, достал крынку, молока стакан налил и, прихлёбывая напиток маленькими глотками, продолжил собственную речь. - А поскольку светило сие целостно и внемерно во Вселенной всей, то и содержимое нутра его от нас самих зависит ровно постольку же, поскольку и мы сами зависим от углов наклону лучей его, от того, как промеж собою пересекаются оные, ибо сие мы сущностию жизни и величаем.

Главное же в том, что все мы находимся в месте едином, но на всякого из нас лучи малость по-разному падают и, ежели желаем мы перескочить с луча одного на другой, то казаться начинает, будто бы мы идём куда-то, путешествуем, проще говоря, смещаемся в некоторое место другое, хотя, на деле действительном, мест-то и есть всего-навсего одно-единственное в неразрывном и взаимосвязанном внутри себя источнике всего - всепоглощающем сиянии начала жизни, смерти и вообще начал всех начал. Переходя по земле аль водам из места одного в место другое, мы, придавая нужное направление, прикладываем усилия, коими снабдить нас в путь-дорогу способны всё те же лучи, и из коих же сами и состоим. А что сие означает?

- Что означает? - повторил я вослед за монахом, которому, кажется, удалось-таки меня вконец запутать.

- А! - хитро и многозначительно в который раз сощурился Чурисий, подняв вверх указательный палец. - А означает сие, что мы и есть тот самый свет, коий видим в расстояния качестве. Вот, скажем, доводилось ли Вам, Аркадий Геннадьевич, некогда с Ярославля да в Рязань кататься?

- Доводилось, батюшка, уж и взаправду бывало таковое, - хмуровато кивнул я, не желая особо воспоминать ту долгую и разухабисто-малоприятную поездку.

- Тапереча же, представьте, что дорога сия, это вот самое расстояние меж городами двумя, равно и сами Вы из тесту одного вылеплены, однако же на то, чтоб проехать путь сей из города да в другой, требуется усилие приложить немалое, а для того, чтоб Вы существовать бы изволили, усилие прикладывает как раз мира всего первоматерья и способ тот, коим существует таковая во образе острия истока всего. Точнее сказать, никто  ничего и низачем не прикладывает, оно существует постольку лишь, поскольку без прочего всего существовать не умеет, прочим же всем определяясь точно тем же способом, коим есть, суть, и Вы сами. А сие сущее даёт возможность быть и Вам, сударь также. Закон таков всемирный.

Вопрос соответственный во уразумении закона сего возникает, проявляясь. А можно ли измерять расстояние Вами? Вот сколько весу в Вас пребудет - и чем более, тем более он первоматерьи включает, а тем более Вселенной всей лучей косых, падающих вовнутрь Вас. И так уж отколи дело обстоит, то разница меж весом человечьим да расстояньем от Ярославля до Рязани иль там от Петербургу до Москвы, с Оренбургу ль до Екатеринбургу - не така ж велика в сущности своего явления. Вот чем Вы, Аркадий, расстояние ль соизмерять изволите?

- Верстами, - уверенно кивнул я в ответ головой.

- Вот. Верстами. А можно расстоянье то не столь верстами, сколь пудами взвешивать - и точно так же наоборот, человека верстами теми мерить можно.

- Да как же, меня, например, верстами б вы, старец, соизмерить порешились бы, ежели вот я и трёх аршинов росту не буду, пожалуй.

- Вы трёх аршинов можете не быть, но с верст по семь бывать обязаны-с, и не росту, отметить мне изволите ли, а весу во плоти телесной Вашей, сударь. Сие ж другое совсем. В объёмном представленьи всяк составлен изо трёх направлений разных, значится, высоты, ширины да долготы - вона долговязый Вы акой, отколь и все четыре честных аршина будете даже. А то, сколь весу в Вас вмещается - совсем инаковое то слово да сужденье. Рост весом уже быть способен в плотность переведён, коя такмо же ничто иное есть, как сущность силушки превеликой. Образуется таковая от энергий первородных, что «Ци» зовётся в стороне земель народу трудолюбивого да низкорослого, на востоке живущего. И подразделяется оная на замеры, перемноженные наполненности светом, изначально незримым существам человеческим, а наполненность та свершена быть долженствует каждым, кто преодолеет расстоянья из мер ширины, высоты да долготы собственных.

Вот кость игральная, - мудрый старец бросил на стол кубик, совершенно не вязавшийся образом со скитом аскетствующего монашества. Впрочем, разве ж не люди все эти отшельники и ne se distraient pas ужели вовек никогда что ль? - Зришь ли, сударь, весу в кости с золотник будет - и вся она не более, чем сила ж её, а плотность таковой есть энергия же на энергию и подразделённая - ту из оных, что способна, быть может, полдюйму в длину преодолеть да перемноженные на сии же полдюйму, да не просто так ишо, а по три разу. И когда поймёте Вы окончательно смысл измерения расстояния пудами, а весу аршинами да верстами, вот тогда-то сумеете Вы окончательно и бесповоротно постичь междометия Улум суть самую внутреннюю, а коли постижение сие озареньем негаданным снизойдёт на Вас, Аркадий Геннадьевич, едины будете с Улум и безраздельны столь, сколь и всегда везде безраздельны уже, да не достигли токмо знания сего всяко не умом, но вчувствованием телесным.

Размышления и измышления монашествующего отшельника мне начинали мерещиться даже прелюбопытными - старику и вправду оказалось не столь уж сложным запутать мой ум, хоть ранее и несколько натренированный в делах толку мистического. Зато смысл возвышенных le discours его принялся понемногу доходить до штиля, царившего дотоле на поверхности моего чуточку подуставшего осознания. Чурисий решился, тем временем, провести меня малость за пределы принадлежавшей ему и ради него же отстроенной обители-скита, сообщив напоследок несколько слов sur les plans дел насущных:

- Нам в самый раз постичь пристало те самые вершины мирозданья, что к вечности иль прочему желаемому привесть готовы алчущего оных искателя тайн междометия Улум.

- Вот неплохо ль было бы проделать тотчас же чудный сей ритуал трюкаческий, - усиленно закивал я. Отец Чурисий вперевалочку и покачиваясь с боку на бок, отправился тот же час в сторону дубовой двери собственной кельи, отпер её и попросил следовать за ним.

На улице ко времени окончания беседы нашей уже изрядно так поистемнело. Над головою в таинственном тёмном бархате небес блёстками вспыхивали, подмигивая нам, сочные драгоценности звёздных глазков небес поздней осени. Шквальный ветер срывал с деревьев последние листья, а в самой деревне столь же тревожно, судорожно и шепеляво откашливаясь, выли собаки, точно поперхнувшиеся изнутри именно собственными костями, зарытыми под будкою, в то время как в самих будках оставался эфемерно-пёсий святой дух, отчаянно хранивший полусгнившие срубные избёнки, тонувшие во тьме пепла, оставшегося после догоревших костров промозгло-туманного заката, сбивающегося буклями клубящейся темноты под порогами тех самых трухлявых крестьянских землянок, откуда выползало ленивое и толстеющее шевеление тоскливой сырости, принимая формы всех возможных суеверий народных, о домовых, банных да леших сказующих.

И чудилось мне, как в шатких сиих хижинах понурой, убогой и неухоженной Мелихово-Чухонеевки сидят на оструганных лавочках лапотные дедушки возле натопленных русских печек да сказ говаривают преданий старинных собравшимся вкруг малым ребятам, и блики лучин играют жёлто-оранжевыми всполохами пятнышек на их конопатых лицах, соломенных волосах да голубых глазах, пока из-под дедушкиной бороды выползают медленные, как дымок табачной трубки, и скрипучие, как чуланные дверцы, словеса полузабытых преданий, растапливая в тепле задушевной беседы юные сердца и скрашивая неуютное завывание ветра в печных трубах медовым жаром сокровенной мудрости фольклорных преданий.

В миг сей снизошло вдруг озарение, что такова и вся Российская Империя, сонное царство, вяло и заторможенно ведущее в мой progressif et civilis; девятнадцатый век свой феодально-патриархальный быт по давным-давно обветшавшему укладу старинных народных обычаев, представлений, круговой поруки и раболепного услужения всему роду дворянскому, происходя из коего, я никогда прежде мгновения сего задумываться не соизволял о дикарстве и противоестественности царящих повсеместно нравов, ибо к крепостничеству, пять сотен крестьян в услужении имеючи, привычен был с появления на свет самого, но даже позапрошлогодний закон императорский от девятнадцатого февраля мало что успел поменять как в умах освобождённых крестьян, так и в умах помещиков.

И все мы продолжали следовать нашим самодержавным традициям в то время, когда крохотные государства, на континенте европейском едва ютящиеся, вовсю уже использовали энергии электрические с силою пара совмещённые, задумывали, как свершать снимки моментальные, картинам, писанным краской масляною, на замену будущую, и о том соизмышляли, как бы ещё силу руд магнитных во благо человеческое приструнить. Уральский же край же наш губерний Пермской да Оренбургской являл собою точно бы тот дальний околоток, единою лишь силою выплавки металлов да самоцветов добычею держащийся и средства денежные имеющий, за коим начинались безрадостные хладные пространства ссыльной Sib;rie - и виделись земли родные мои вечным стражем меж Западом и Востоком стоящим, цепями горных вершин, кряжей и уступов прикованным к месту собственного обитания - более тёплого и благодатного, нежели угрюмые и неплодородные губернии вечной мерзлоты к востоку, и более дикого и неухоженного, чем деловитые и густонаселённые обиталища народные, к западу от земель моих лежащие.

Что ждёт Российскую Империю в будущем веке двадцатом, чрез долгие полвека, чрез цельный век? Обретёт ли она цивилизованное la noblesse et la prosp;rit; в вечном и непоколебимом правлении Императорского дома семьи Романовых, подобно величию стран Англии и Франции, или погрязнет в распрях и раздорах, как делящие богатства бандитские колонии за океаном, объединившиеся лишь для виду, а на деле же являющие поразительный образец республиканского хаоса и рассредоточенности, уже два года как утопающей в угольно-чёрных волнах недовольства и волнения негров, массово порабощённых и на силу привезённых из Африки этими бессчётными некогда европейскими отбросами общества, убоявшимися суровой кары в собственных государствах и позорно сбежавшими за океан в мечтательных поисках лучшей жизни, но для того лишь, как оказалось, дабы постреливать друг в друга, отменно сокращая численность собственного грабительского отродья где-нибудь в землях Техаса, либо же насмерть окоченевать в золотоносных хладных ручьях и речушках приполярной Аляски. А, может, с нами и со всей Империей случится что-то ещё, о чём я и помыслить не смею за скудным par l'imagination своим во всём, что относится к представлению быта лет будущих? Что век грядущий нам готовит? Я не знал ответа на сей пространный вопрос.

От раздумий тягостных сиих меня несколько поотвлёк сумрачный контур Чурисия, мелькавшего вдалеке постольку, поскольку, замечтавшись, я имел неблагоразумие, в некоторой степени, поотстать от старца, преопасно не учтя возможности и вовсе потерять оного из виду в сгущающихся потёмках приближающейся полнолунной полуночи. Яростные порывы нисходящих воздушных потоков относили шумный и повсеместный собачий лай куда-то вдоль угольно-зазубренной стены леса, видневшегося острыми хвойными пиками непроглядного мрака в некоем отдалении за пределами гранитной монашеской обители.

Вдруг Чурисий начал говорить, как будто и не замолкал, причём речь его показалась мне на сей раз воистину метафизической - она никак не повлияла на ритм и скорость передвижения старца и звучала так ровно, размеренно и следуя какому-то особенному внутреннему пульсу, что на мгновение даже закралось подозрение, будто слова и вовсе не принадлежат старцу, а исходят откуда-то с обратной стороны мироздания. По-прежнему, у меня была возможность наблюдать Чурисия в полутьме исключительно со спины, поэтому я не способен был составить особливое впечатление иль мнение, двигались ли его губы во время произнесения слов. Одно лишь оставалось несомненным: всё сказанное воспринималось мною отнюдь не чрез уши, а чётко, ясно и однозначно исходило откуда-то из самого центра головы. Покряхтывая, дивный монах молвил:

- А нонче-то настала самая ответственная точка времени. Поведать Вам я горазд о знании высшем, не разуму, но всему естеству сплошь предначертанном. И токмо от раскрытости лишь, гармоничности да многообразности внутренней Вашей зависеть будет, укажет ли изнутри знание сие тропы к Улум, альбо отвернёт с таковых навеки, что и впредь вернуться на оные не сумеете. Омывающие Вас, сударь, как из банного ушата, потоки, сотканные из здесь и из сейчас решают всё то, каковыми будете отныне и впредь. Наша тайна человеческая, глазу ничуть незаметная, но заметная чувству, и в том оная держится, боязливо теплясь в укрытии пучин людской круговерти дня, что нисколь мы оную заприметить несподобны. Но следует только лишь обратить внимание специально - и вот уж для сплошняком опустошённых изнутри душ чистых становится понимание самим собой, даже не требуя никоих новых собираний слов.

Дело в том, милсдарь, что во всякоем из нас живёт небольшой, но очень шерстистый и щетинистый Вепрь - исконное чувство, доставшееся люду в Древности доисторической от всяческих животин лесных да диких. Знание о Вепре уже само по себе обнажает в нас собственного Зверя. Человек ведает словеса мудрёные, зато почти напрочь позабыл чувства живые. Вепрь же не ведает никаких слов, он только чувствует - и ощущения его в стократ многообразнее, нежели человек сподобен был бы на словах означить. Загляните в пучины себя, господин, и Вы узрите там карусели красочного вращенья эмоций, лишённых форм и даже самоей возможности быть названными. Отриньте все слова - высеките названное в себе, как скульптуру - розгами, ибо любое названное исконно тождественно солганному. Всё, что останется опосля высекания и отсекания, каждое, что приобресть форму не умеет вовсе - и есть то плавное и маслянисто-жирное скольженье гладкого ворса Вепря в глубинах самых отдалённых Вашей истовой первозданности природной.

Теперь осталось лишь довериться личному Вепрю - и вот уж он, в устремлении к свободе, вырывается из тела человечьего наружу неистовой силой, соединив своею шкурной ворсистостью напрочь несоединимое и объединив вовек необъединяемое, ибо противоречивое - формы словесных завес людских с бесформенностями вчувствований звериных. Тогда-то и откроется пространная и престранная суть беспредельного междометия, ведь оно - символ невозможного, фикция неописуемого, называние того, что назвать невозможно вовсе. Улум есть слово Зверя. Оно и Вы станете навсегда едиными, когда заклятье я произнесу окончательного призывания из древней дремоты дремучего Вепря в Вас. Так слушайте же, господин, следуя чутью картин и рисунков устремлённого внимания глаз и ушей вослед за сакральным смыслом пульсирующих фраз моих стариковских: 

Невзгоды щётками сотри,
Удача - карамель,
Ведь у неё всегда внутри
Тире - пюре земель.
В твоей душе пылает зверь,
Челом его измерь.
Персоны он лихая дверь,
Войди ж и Вепрю Верь!
А коли чаша не полна,
Зато звенит карман,
Ты осушил уже до дна
Индийский океан.
Хворь никакая - не напасть,
Особенно теперь.
Через неистовую страсть
Ты только Вепрю Верь!
Когда предатель дотянул
Ладонь на твой горох,
Нагрянув праздником на гул
Стихий разгула крох,
Не напрягая ветры всласть
Среди руин потерь,
Воронкою разинул пасть.
Ползи, но Вепрю Верь!
Бежит он, хрюкая навзрыд,
Гомункул корешков,
Как будто людям говорит
Освоить край смешков
Или горшков слепить сполна.
Ты взор наружу вперь.
Пока благоволит Луна
Молчи! И Вепрю Верь!
 
Я следовал за Чурисием и пытался обмыслить и ощутить всё услышанное от монаха. Внутри меня и впрямь нечто тяжко и ворчливо заворочалось на уровне, что называется, сугубого торжества безраздельной экзистенциальности, где ничто не складывало и даже не сумело бы сложить конкуренции оному. Однако ж у меня отнюдь не было никоей твёрдой уверенности и оснований полагать, что грузное смятение чувств, нежданно ввергнутых в суровую хмурь неистового хаоса, и есть тот самый первородный Вепрь, о коем рассуждал святой старец Чурисий. Смышление в мгновения сии образовывалось как-то не очень effectivement, в гимназии и получше бывало, кажется, зато, спустя ещё с пяток аль десяток минут, я и вовсе устало прекратил измышлять обо всех тех думах тяжких, что последовали с самого начала визита к старцу, зато обратился к светлым и по-детски жизнерадостным воспоминаниям лет гимназического обучения...

Учитель выводил каллиграфически верные кракозябрины мелом на доске, а я носился между парт, грохотал вёдрами, раскачивался на люстре, как мартышка, дёргал за косички девчонок-однокашниц. Вспоминал я и о том, как прятал или же вовсе выкидывал, опасаясь последующего наказания за все деяния свершённые, стоявшие в углу каждой из учебных комнат розги, потихоньку намокающие в ведре с водой для пущего качеству проводимого воспитанию. Впрочем, избегать таковых мне редко удавалось.

И много ещё припоминалось мне премилого и забавного в ходе следования за Чурисием, но, отметить надобно, что слишком уж надолго отвлечься от мыслей мне так и не удалось, поскольку совсем вскоре старик свернул вдруг под мрачно-тёмную кромку ночной чащи, куда мне идти отнюдь даже не возжелалось. Но всё же, влекомый любопытством, я, превозмогая и всячески ругая себя в мыслях за столь постыдную для воспитанника родового дворянства сиюминутную слабость опасения et la peur, всё же продолжал сей сомнительного свойства путь за монахом, мелькавшим предо мною в некотором отдалении покачивающейся белесой спиною, облачённою в мешковатую груботканую рубаху.

Чрез срок времени малый осознал я, что шествую время некое по чёрному, будто сажа мелкая, лесу, уже свершенно Чурисия не наблюдая, а то, что я только что принимал illusoirement за спину старца, оказалось просто простиравшейся под ногами лунною дорожкою, ощущение покачивания коей создавалось от моего собственного быстрого, почти переходящего на бодро-боязливый бег, пешего ходу в окружающей непроглядности и прохладе чрезмерной степени усиленности. То, что воспринято было мною за проплешину старческую, отсвечивающую под лучами ясных, как в обсерваторном зале, созвездий, оказалось низко висящей над линией горизонта преогромной цветочно-жёлтой Луной, расположившейся прямо по курсу лесной тропинки и светившей мне прямо в глаза со своей клумбы неба.

В момент сей, к стыду признаю, что стало-таки мне вконец жутко. От пронзившего каждую из моих стынущих жил ужаса сел я под ближайшею елью, начиная зазывать надрывно не своим голосом, точно паникующий перед экзаменом школяр: «Чурииисий! Чурииисий! Батюшкааа! Куда же ты сгинул в час ночной, дикому лесу лишь меня, несмышлёного, оставив?» Монаха, вестимо, нигде не было, точно растворился он просто предо мною посредь всего обступившего меня плотною стеной жутчайшего свойства пейзажа, где под каждым деревом и кустарником ложно мнился поблескивающий угольками глаз le monstre иль грузный зверь хищный, зубастый и шерстию свалянной клочьями обвисающий, покуда от меня клочья такие же точно не останутся здесь. Крючья древесных сучьев, бахрома хвои, свешивающиеся заросли древ так и норовили оказаться то волком, то медведем, то ещё невесть каким-нибудь лешим. В лучшем случае - белкою иль бурундуком малым, коих в темноте дворянину тоже повстречать бывает порою преопасно, ибо сущая жуть снисходит, поджилки трясутся и сердце наружу выскочить велит от самоего облику беличьего посредь ветвей подмеченного да взгляду бурундучьего из-под куста бузины, дерезы иль ракиты, ух зело сурового взгляду.

И здесь я, к посрамлению своему, сполна предавшись помыслам панического толку, принялся бежать со всех ног, куда глаза глядят. А глядели они всё же на ту самую безликую, безличную и безразличную к судьбам человеческим полную la lune, свысока и пусто взиравшую на меня с внимательной хладностью, как зрачок хищника, со своих бриллиантово-обсидиановых перин безоблачной полусферы осенних небес полуночи. Я изредка смотрел назад, и всё мне не переставало чудиться, будто издали гонится да близится некий шорох наитаинственнейшего свойству, а кусты шевелятся повсюду, где токмо возможно было и даже вовсе невозможно им шевелиться, топорщатся морды, носы и оскалы пастей из тьмы чащобы.

Однако ж, несмотря на все, верно, небезосновательные в сложившейся ситуации, опасения, никто из зверья лесного, на деле, в округе не объявлялся и нападать тако ж не стремился - да я и ведать не ведал, велик ли был лес и водились ли в нём взаправду les b;tes sauvages, кроме всё тех же белок, сновавших в округе то туда, то сюда, прогибая и пригибая ветви с разных сторон. Прошло совсем немного времени, и постепенно принялась подкрадываться волнами накатывающая усталость от бега, производимого подобным образом, когда вдруг резким и нежданным движением ума физически почуял я размытие и смутность, накатывающие на окружавшую меня чащу.

Ощутив очередной прилив de la terreur я оглянулся и узрел, что за мною гонится некое странного образу существо, подобное тюленю морскому со снятою кожею и пульсирующими кровеносными жилами на поверхности. Точно, как и тюлень, было оно неповоротливо и медлительно, и посему вскоре удалось от него оторваться, а в следующее же мгновение нечто, похожее на удар тёплого воздуху в лицо, заставило меня остановиться, чему сопутствовала необычайная le jeu чувственных преобразований, точно бы я налетел в беге своём - нет, не на стену, а на нечто мягкое и упругое, уподобившееся незримой оболочке воздушного шару, тотчас же взорвавшееся в клочья с дичайшим посвистом, отдавшимся рокочущим звоном в ушах.

Тотчас же обнаружил я себя на залитой солнечным светом поляне, а приглядевшись, открыл практическое отсутствие стволов древесных вокруг. Точнее, отнюдь не было здесь глухой и тёмной ночной пущи: впереди простиралась узкая просёлочная тропинка, зримо и качественно прохоженная каретами и повозками, верно, часто проезжающими в здешних краях. Вкруг произрастали невысокие кустарники то ли ив, то ли карагачей, особо я не приглядывался к оным. Удивлению, снизошедшему в сей миг, всё же не было пределу: место сие отнюдь не было тем самым и в том же самом времени, где я только что бежал в страхе, нагнетённом глухою заращённою par l'atmosph;re de l'humeur de la for;t vierge de minuit. Оно не просто было не тем же самым, но вовсе являло некие романтически-синеватого облику предгория или даже сами горы, заметно выдававшиеся вдали - верстах в десяти иль в пятнадцати, переходившие опосля в едва заметные и потому подобные низко висящим облакам в кажущейся своей полупрозрачности высокие пики острых гор, столь нежданных для взору, пообвыкшему к лесистым покатым вершинам хребта Урала.

Горы же, подле коих имел я изумительный случай явиться, скорее уж заставляли любое бойкое воображение помыслить об острых заснеженных зубцах гор Альпийских, столь детально и сполна представленных ещё в гимназические годы на уроках истории, великому суворовскому переходу посвящённых. Вершины точно так же, как и сымпровизированные псевдо-Альпы, упирались в небо, покрытые шапками первозданных снегов, подобных стылой стружке сладкого молока, приготовляемого к праздникам в погребах по всей Российской Империи, иль же уподобившихся хрустящему сахарному насту le bonbon fondant с весенних пасхальных куличей. Пейзаж сей являл бы собою презнатный образчик для идиллических ландшафтных картин эпохи романтизма полувековой давности, если б не был столь реалистично запущенным и неухоженным, заметно отличаясь от нарочитой случайности деталей в столичных дворцовых парках, где размещения всякого цветка, куста иль камня были, на деле, тщательно продуманы лучшими художественными умами Империи, а то и вовсе гостями des pays occidentaux, приглашённых высочайшим повелением ради создания кажущегося сумбура природности там, где оного не было уж более, как лет с полтораста.

Та растительность, что окружала меня, вовсе не походила на травы и колосья степей, но и лесом поименовать оную также язык не поворачивался: невысокие кустистые заросли, перемежающиеся с частыми полянками, покрытыми густой ярко-зелёной травою свойства самого наисочнейшего. Поразительное изменение свершилось и со временем года - из осени я точно переместился в жаркое и солнечное июльское пекло лета. В красках лазурной выси над теменем проплывали кучевые облака, клубящиеся в вечном изменении форм на протяжении всего своего существования, так что трудно было заметить тот момент, в кой одно облако превращалось в другое - или оно, в самом деле, существовало всегда лишь самый наикратчайший миг, в следующий же тотчас перерождаясь в новое облако новой формы.

Так и мы, подобно сим вышним облакам, всякую секунду уже не те же самые, что были только что - меняются мысли, чувства, телесные физические ощущения, настроения рассудка и хваткость ума, а с нею тысячи и тысячи прочих измеримых и неизмеримых свойств и особенностей, так что явным становится лишь одно: каждый из нас - точно такое же le nuage informe вероятностей и характеристик, коему не принадлежит и коего не объясняет даже самый процесс изменения тех вероятностей и характеристик, ибо процесс сей производится не сам за счёт себя, а посредством возможности воспроизводиться токмо, полностью и всецело основываясь на всевозможных сторонах общего процесса Бытия.

Так и любое возмущение ума не есть иное, нежели разглаживающаяся волна от начертанных символов на воде - пройдёт её крохотное время, и вот уж на зеркальной глади вод не останется ровным счётом ничегошеньки, засвидетельствовать могущее недавний разгул бурлений разума, тщетно пытающегося всколыхнуть полотно des forces spatiales, тогда как разум сей не есть иное, нежели блики и искажения самоего полотна же, колышущего суть себя под давлением ветра, приносимого со всех пространств. И мнится тогда, что ветер сей прилетел вмиг, дабы рябь на водах тех обустроить, покуда же иначе дело обстоит: не ветры волны те всколыхнули, но сами волны, в глубинах вод порождённые, создали все ветры, в головах людских сложив стройный морок понимания связей меж причинами и следствиями, тогда как истинное положение дел рассудку вконец непостижимо.

Но я продолжал свой путь и уже вскоре обнаружил вышедший из-за дальних пиков гор слепящий le globe du soleil chauff;, пронзающий светом настоль, что даже пришлось слегка прикрываться от сего сияния козырьком вытянутой в лист ладони. Куда направиться теперь - сие мне было неясно абсолютно, посему я подумал, тем временем: «Эх, как было бы здорово, если б сейчас в краях здешних объявился бы некий возница». И тотчас же, как по мановению волшебной палочки du prestidigitateur, со стороны, оставшейся у меня за спиной, подъехали двое кавалеристов, сидящих на одной лошади. Зрелище, воистину, нелепое: если бы каждый из тех усатых вояк полу-гусарского облику имел по лошади, иль если бы таковой оказался всего один из оных, то выглядело бы сие действо даже по-своему благородно. Но, поскольку их было двое, практически неотличимых друг от друга, точно братья-близнецы, тяжёлых и жирных на, в общем-то, молодой и неокрепшей кобылке, то производили они целиком и полностью впечатление комически-цирковое, словно Дон Кихот и Санчо Панса, если бы последнему вздумалось вдруг слезть с персонального ослика и взобраться на крестец лошади своего покровителя за тем лишь исключением, что здешние кавалеристы оба толщиною были, как Панса, а высотою, как Кихот.

Узрев бравых вояк, я принялся отчаянно кричать им вослед: «Постойте, постойте, остановите лошадь, люди добрые, не изволите ль вы ещё и меня подвезти хоть немного и недолго?» Только они остановились, я тотчас же взобрался на самый le croup du cheval, коромыслом прогнувшейся под весом троих немаленького размеру наездников. По безвестной мне причине, вояки не произнесли вообще ни единого слова: похоже они были утомлены предыдущей долгой беседой во время, по крайней мере, не менее долгого и утомительного пути, то ли просто не склонны к общению человеческому, но сии господа даже не поприветствовали меня, рьяно рванувшись с места галопом вперёд, и столь же, не произнося ни единого звуку, принялись набирать скорость.

Прошло совсем немного времени - и лошадь оторвалась от земли вверх, поднявшись на приличное la distance. Скакун нёсся стремглав прямо по воздуху, а под копытами на расстояньи никак не менее тридцати трёх аршин, а то и всех сорока, проносились верхушки оставленных где-то далеко внизу кустарников, преобильно усыпанных листьями. Держаться оказалось неудобно, и у меня от огромной скорости и столь же немалой высоты зело начала кружиться голова, однако ж, прямо предо мною не было видать вообще ничего по единственной причине: весь обзор перекрывал затылок заднего из «гусаров».

Тогда я попросил сидевшего предо мною du cavalier, которому я и дышал прямо в гладко выбритый препротивного виду затылок, как-нибудь повернуть голову так, дабы не загораживать весь лежащий пред моими глазами ландшафт. Наездник сразу же принялся вертеть головою в разные стороны и, в конечном счёте, нарушив собственное равновесие, свалился с лошади да, так и не издав ни единого звуку, полетел в левую сторону, каретным колесом кувыркаясь в воздухе по направлению супротив часовой стрелки, безвольно болтая руками, ногами и головою так, будто уже пребывал в обморочном состоянии. Возможно, оно и впрямь именно так обстояло, но за всё время собственного падения горе-кавалерист продолжал оставаться чудесным образом непреклонно беззвучным, долетев в итоге до верхушки какого-то ближайшего куста приземистых размеров, что не мешало ему оставаться широко раскидистым - как кусту, так и упавшему с летучей лошади военному.

Прошла ещё толика времени - буквально пара минут - я уже и сам вертел головою по сторонам не хуже свалившегося гусара, разглядывая окрестности: вкруг и взаправду пышила краса пылкой природы, лику просто непередаваемого на словах, речь раскрывает уменье в подобных случаях лишь указывать на жалкие эскизы, кои рисует наша способность к внутреннему представлению, по сравнению с истинным восхищением от действительно окружавших меня чудных мест. Вдали тянулись ярко-сине-голубые les montagnes, запредельными цветами сияло небо, сущими смарагдами переливалась зелень далеко внизу под лошадкой, как вдруг я понял, что уже не на кобыле сижу отнюдь, а на том двухколёсном средстве передвижения, что пользуется популярностию немалой в Лондоне да Париже, составляет росту воистину немалого и зовётся la bicyclette.

Впереди не обнаружилось уже никакого кавалериста, а это я сам вцепился обеими руками в каучуковые ручки руля, рьяно проворачивая педали по кругу подошвами сапог. Велосипед, как известно, есть новый и модный вид транспорту, вдоволь распространявшийся в последнее время всё более и более в крупных городах, и достигавший высотой, наверное, не менее четырёх аршинов в переднем колесе, тогда как колесо его заднее было куда как поскромнее и составляло в диаметре едва лишь всего с аршин единый, а то и поменьше даже. И вот я, восседая на сём le monstre de fer, только что ещё, казалось, бывшем лошадью, мчался навстречу далёким горам, замеченным сразу же после перехода в предивное место сие. От делириоформной абсурдности сложившейся ситуации - я безвестно где со скоростию преогромной еду высоко над верхушками кустарников по воздуху на велосипеде - меня разобрал le rire hom;rique, почти что сполна театральный даже.

Я ехал и заливисто просто покатывался со смеху от практической невозможности всего, что со мною тогда имело необыкновение происходить, но именно в сей же самый момент мне почему-то пришла в голову идея о том, что завершающий итог поездки мнится по-прежнему всецело неизвестным, а ещё через пару минут велосипед внезапно провалился в тёмное пространство без выверенных и однозначно зримых границ. Ещё спустя некий незначительный период времени я внезапно обнаружил себя стоящим уже безо всякого велосипеду посреди роскошной картинной галереи, напоминающей наш столичный le Ermitage.

Прямо под ногами обнаружилось моё собственное тело в лежащем положении и разодетое в яркий, по-парадному лоснящийся угольно-чёрный смокинг, белую рубаху с кружевами и галстук-бабочку. И тотчас же раздались чьи-то шаги, показавшиеся крайне и крайне неудобными в сложившейся ситуации. Стоя рядом с собственным телом я опасался неведомых последствий, если тело сие будет единомоментно обнаружено, а посему принял решение куда-нибудь его припрятать, как говаривают в народе, от греха подальше. Схватив лежащее на полу галереи тело, я пощупал пульс. Оно явно было тёплым, чуть приглушённо дышало, а la pulsation du sang в жилах также прощупывалась, однако же тело не шевелилось и не подавало вообще никаких иных явственных признаков жизни. За сим я как можно быстрее затолкал собственное же кукольно-обвисшее на моих вторых плечах тело куда-то под стол, поспешив покинуть необыкновенное помещение, задействовав ближайший же парадный вход.

Взору вдруг предстала ещё не столь уж давно виденная буквально до отправки к Петру Игнатьевичу le panorama de la ville natale, что никак не вязалась и даже при желании не могла бы увязаться с только что покинутым образом de l'Ermitage. В открывшемся городском пейзаже было почти всё таким же, каковым оно и было всегда, за исключением единственного момента: посреди низеньких деревянных и кирпичных теремов и изб высилось невероятное многоэтажное здание, казалось, упиравшееся в небо - такие не строят нигде в целом мире, и неизвестно ещё, построят ли когда-нибудь в будущем. Являло собою здание полосатый короб белого бетону да чёрных стекольных прослоек окон, похожее на растянутого от земли и до небес охотничьего кота-мышелова. Опять-таки, дом сей, в граде родном ранее не виденный и за краткий la p;riode отсутствия моего отстроенным быть отнюдь никак не могущий, смотрелся настолько нелепо и дико, что тотчас вызвал же у меня новый приступ гомерического смеху.

Я побежал по улицам тем зело рьяным образом, что совсем не подобает  для благородного и благовоспитанного дворянина высоких кровей, и вскоре же узнал, что обрёл новую поразительную способность подпрыгивать высоко, очень высоко, легко взбираясь по воздуху и проносясь над крышами не только одноэтажных, но также и трёхэтажных построек в центре городу, потирая руки от радости, вызванной нежданными событиями, свершившимися за столь недолгий временной l'intervalle, но добежав до дому не мог с удивлением чудным не отметить, что преспокойно прошёл всем естеством своим сквозь закрытую входную дверь, даже немало и не обратив внимания на оную.

Тотчас мне сделалось жутко: что же это такое творится-то в самом деле? Тогда я принялся вновь и вновь истово взывать к святому отцу Чурисию, но безрезультатно: никто и не помыслил откликнуться на завывающий зов мой. Следующим открытием стала возможность, прикладывая небольшое усилие воли, действительно мерить любое расстояние: одна мера воли требовалась на перемещение аршинов в тридцать длиною за мгновенье лишь единое, но и на цельных триста аршинов мог я пролететь вдаль за тот же миг и прикладывая волю отнюдь не в десять раз большую, как можно было б помыслить, а ровно ту же самую, что требовалась и для перемещения на тридцать аршинов.

Очередное открытие поразило меня до самоих глубин душевных, ведь расстояние обратилось отнюдь не в то, чем казалось ранее, а лишь в категорию приложения усилий умственных. Но и плотность собственную ощущал я не как нечто материальное, а сполна как le degr; de l'intensit; понимания самоей сути своей, того du fait, что я существую как данность, и эта внутренняя содержательность обращалась в раскатывающееся изнутри сотрясание тела всего тем ярче, плотнее и выраженнее, чем более явственной была насыщенность давления моего внутреннего самосознания.

Вполне возможно было судить о том, что между уровнем чувствования себя, понимания собственного существования и степенью раскатывающихся изнутри des vibrations не было никакой разницы, за исключением наличия двух сторон воззрения на свершающееся и наблюдаемое явление сие, да и то - стороны эти были всецело и полностью сокрыты в сути моей, а не где-то за пределами сути той лежащие. «Так вот ты какое, самопроявление междометия Улум!» - восклицал я, но с каждым словом голос становился всё более смутным и смазанным до тех пор, пока изо всех слов, какие бы я ни пытался произнести не получалось отныне лишь единое лишь: «Улууууум! Улуууууу! Луууууум! Улуууууум-улуууууум-улууууууум! Лууууум!!!» И тогда я окончательно убедился, что не я постиг сущность междометия Улум в силу того лишь, что эта сущность междометия Улум теперь и есть я сам - и мы вовек неотделимы!

Хотя, с другой стороны, момента, в коий прекратил я бытие свое в качестве Аркадия Геннадьевича и стал чистейшим Улумом, уловить всё же никак не удавалось. То ли это был момент, когда я перестал видеть перед собой мудрого старца Чурисия, то ли миг, когда ночной лес обратился залитою солнцем поляной, то ли - когда увидел собственное тело со стороны, то ли во время прохождения сквозь двери в собственном доме. Ответа на поставленный самим же собою вопрос я не ведал, а монашествующего отшельника, у коего можно было бы поинтересоваться и коий, как был я почему-то уверен, всенепременно должен был знать ответ на вопрос о мгновении перехода de la condition du noble ; la condition de l'interjection, повстречать я отныне возможности также не имел.

Первой меня в новом моём облике заметила сестра, пришедшая домой с улицы. Когда я попытался подойти к ней и приветственно приобнять её, то у меня вырвалось всё то же «Улум! Улум! Улум!», а руки прошли сквозь неё. Сестра пристально посмотрела в мою сторону, побледнела буквально на глазах и, пронзительно и исступлённо закричав, тотчас выбежала на улицу, даже забыв запереть дверь за собою. Следующим живым существом, заприметившим меня, был мой le chien aim; domestique, жалобно заскуливший и свернувшийся калачиком под роскошным чугунолитейным стулом высшего качеству, принявшись изредка и со всенепременным страхом, изрядно удивившим меня, поглядывать в ту сторону, где я расхаживал дома по гостиной зале взад и вперёд. Ещё не более, как чрез две недели, все вещи из дому были вывезены родственниками в неизвестном направлении, а окна и двери наглухо заколочены прочными деревянными брусьями. Так мне довелось обратиться в местную достопримечательность.

Les citadins мой дом отныне обходят за полверсты, как минимум, а суеверные старушки крестятся, лишь едва завидев сию постройку по улице чрез весь город. Оно и неудивительно. Ведь дом пользуется дурной славой de l'habitation avec les fant;mes. Благо, нашёлся смелый человек с ясным взором и непредвзятым отношением к призракам, городской медиум, что всеми местными простаками зазря ошибочно принимается за городского сумасшедшего. Он повёл со мною беседу многочасовой длительности, пообещав поведать сию судьбу трагическую, дабы впредь уберечь всех интересующихся от общества треклятых масонов, силы внеземной, междометием Улум даруемой и веры суетной да напрасной в россказни старцев монашествующих, за святых почитаемых и Чурисию подобных.