Последние сцены

Юджин Дайгон
Юджин Дайгон          Последние сцены
Две, словно обугленные, лошади, шкура которых коробилась и морщинилась, шершавилась и была покрыта трещинами, тащили по пыльной дороге театральный фургон. И все вокруг было, как эти лошади: и серая облачная муть, и серый же песок, над которым она повисла, и пепел пыли, носимой ветром над золой песка, и черные потрескавшиеся непонятные обломки, выступающие из этого песка, и сумеречные заржавленные, оплавленные и разъеденные, покрытые темными пятнами решетки, валяющиеся между едва обозначенными уплотненностями – двумя размытыми полосами, прокатанными редкими колесами. Эти полосы – как две колеи и странным образом они в точности подходят под транспорт любых размеров, а если пойдет одинокий путник, то они превратятся в следы, и путник будет идти по этим следам, как по колее. Все решетки сгорели, костер был достаточно велик для этого, ни одна из них не уцелела, и не из чего теперь делать стены для клеток. Могут ли клетки зверинца сгореть так, чтобы звери остались невредимы? Конечно, нет. Но некоторые звери все же уцелели, только выглядят они теперь немногим лучше не унылых даже, а мертвых лошадей, восставших по чьему-то гневу к загробной жизни в том же мире, где прошло и первое их, живое существование. Звери обгорели, они сохранили на себе след пожара, но зверинец пал от пожара, порожденного им самим, и теперь звери вырвались на свободу, вернее, не вырвались (они для своего освобождения ничего не сделали, только время от времени бросались на стальные прутья и ломали себе об них кости), пожар освободил их. Но не всех – только тех, на кого обратился его выбор. Ведь пожар – оборотень, вот и сейчас он превратился в одного из зверей. Возможно, он даже уснул в своем звере – ему нечего больше сжигать, но когда вновь будет, где разгуляться пламени, он проснется. Когда спящий проснется? Этого не знает даже он сам.
Но кто-то не может видеть небо, не разделенное на ячейки и геометрические фигуры, пусть даже небо это посыпано золой и пропитано пеплом, а облака его – клубы дыма, которым некуда улетать, потому что все место до самой небесной тверди занято их старшими братьями. Отец их моложе их, он – дитя, они – старцы.
Но кто-то уже чертит новую геометрию – геометрию нового зверинца и новых клеток, пусть пока что в планах, и готовит сети, чтобы поймать разбежавшихся обезумевших зверей. Этот кто-то – зверь, отказавшийся от своей свободы, чтобы лишить ее и других, это – зверь, снова ставший человеком. Он стал им первым – и стал хозяином, пусть будущим. Остальных тоже не минует его участь, но их превращение произойдет уже в клетках. Он выкует цвета и раскрасит мир теми красками, какие взбредут в его больную голову. Он болен – только больной зверь мог заняться геометрией.
Таковым стал этот новый мир, мир, принадлежащий сильным. Непонятно только, откуда в нем мог взяться театральный фургон, да еще такой старый, потертый, скрипучий, как и положено всем театральным фургонам? Разве что из реквизита?
Ну, если есть фургон, и он к тому же едет, то неприменно есть в нем и актеры. Не может же он ехать сам по себе.
Двое из них сидят на передке и облачены они: один – в серый штопаный камзол, другой – в монашеское черное одеяние с откинутым капюшоном. Первый бледен и худ – вечный Пьеро, второй плотен, лыс и смугловат – столь же вечный Отелло. Лыс он совсем не по естественным причинам, точно так же, как первый – сед, несмотря на молодость. Пожар. Или, если угодно, расшаркавшись – пожар-с.
-Посмотри на этих кляч, они не останавливаются ни днем, ни ночью.
-Они мертвы.
-Я знаю. Многие мертвецы получили свои души обратно и обречены на тягостное заточение на нашем пепелище. Ад переполнен.
-Даже Ад для лошадей?
-Даже для лошадей. Может, в первую очередь для лошадей. Но воскресшие дики и ненавидят все живое. Мы в предаднике.
-Их нельзя назвать воскресшими. Они же трупы. Некроть. Хоть и не разлагаются, но не живые. Воскресший – это возвращенный к жизни.
-Тем более странно, что они пришли к нам.
-Куда мы едем? Ты представляешь? Я не представляю.
-Я знаю, куда. И они знают, раз я знаю.
-Тут одни развалины. И чем дальше, тем более разваленные. Какой-то полюс разрушения.
-Скорее, полюс разрухи. Там тоже была сцена. Я помню. Открытая, каменная.
-Все сметено, раздавлено. Почему ты думаешь, что она уцелела? Пока что здесь мы наблюдали одни осколки. И даже ты не знаешь дороги. Не спорь, ты помнишь путь среди зданий, а не среди руин. А они идут. Они что, видят ее? Или ее призрак?
-Может быть, и видят. Почему уцелела сцена? Жизнь – театр, люди – актеры. Пока есть жизнь, есть и сцена. Было бы кому играть. Вспомни, мы точно также шли в развалинах и находили нетронутые сцены – ни одна не исчезла.
-Ну, не такие уж нетронутые…
-Все равно, они вечны. И мы должны переиграть на всех уцелевших сценах Земли. Океаны высохли и мы пересечем их по дну. Я уверен, мы еще вступим на подмостки атлантов.
-Они что, тоже вечны?
-Конечно! Все сцены нетленны. Время не властно над ними.
Некоторое время они молчали.
-Люди – актеры? Может быть. Но людей-то почти не осталось. Мы – последние люди. Кроме нас – одни звери. Могут звери быть актерами?
-Могут, если они обладают человекоподобием.
-Другими словами, если они оборотни?
-Ну, это уже само по себе – искусство. Искусство перевоплощения. Могут. Только театр их будет страшен…
-А спектакли через чур натуралистичны…
-И жестоки…
Сцена стояла на холме из разнородного мышиного крошева. Она и в самом деле уцелела, хоть и пострадала, но не настолько, чтобы совсем развалиться. Ничто рядом с ней не уцелело в той же степени, степени необъяснимой, фантастической. Словно то, что было раздавлено, приняло на себя удар, предназначенный ей и отведенный внезапной прихотью неких потусторонних сил.
Отелло первым взобрался на нее и след его босой ноги отпечатался на ровном слое пыли – след первого человека на долго пустовавшей, истосковавшейся по представлениям сцене. На ней оставили так много, что из оставленного вполне могла сформироваться полноценная суть. И неважно, кто оставлял – юнцы, мастера, любители, сумасшедшие. Оставляли себя. То, к чему сейчас прислушивался, а может, принюхивался, смакуя, как гурман, старый мавр.
Когда-то лицедеев сжигали на костре. Вместе с ними сжигали сцены. Кое-где. Но редко – никому не приходило в голову. А зря. Если оставить сцену, всегда найдется, кому на нее взобраться. Главное, чтобы из нее не сделали эшафот. С другой стороны, и из эшафота можно сделать сцену.
-Шекспир. Буря. Акт первый, - возвестил мавр.
-Брэк, ниггер, брэк! – крикнул с треснутой гранитной скамейки второго ряда Пьеро. – Какая Буря? На небе и в пустыне штиль! Стыдитесь, мавр, ведь вы в сутане!
-Однако, этот малый меня утешил, - вещал Отелло. – Он отъявленный висельник, а кому суждено быть повешенным, тот не утонет. О, Фортуна, дай же ему возможность дожить до виселицы! Если ему не суждено быть повешенным, мы пропали.
-Сапожник! – возмутился Пьеро. – Ты не знаешь текста, целый кусок от начала пропустил.
-Болван. Я читаю избранные места.
-Тоже мне, святой отец. Креста на тебе нет!
-Какая разница, все равно я правоверный. Но если ты уж так подвигаешь меня на библейскую стезю, то изволь.
И он загудел поповским басом:
-Блаженны слепые, ибо они услышат! Блаженны глухие, ибо они увидят! Блаженны трахающиеся, ибо они дотрахаются!
-Очень остроумно. Костер по тебе плачет. Слепые услышат, а глухие увидят, насколько я понял, как дотрахаются трахающиеся? Сдать бы тебя инквизиции, фак твою мать!
-Давай, валяй. Мавр сделал свое дело, мавра можно материть. И кому он нужен, облысевший, с выпадающими зубами? Ну уж если ты меня слушаешь, то слушай до конца. Тебе не суждено быть повешенным, потому что тебя сожгут.
-Такими вещами не шутят, - сказала выбравшаяся неизвестно когда из фургона Джульетта.
-А тебя – заживо разорвут на куски!
Мавр уже не мог остановиться, на него напал пророческий раж. И жутко стало комедиантам, потому что его предсказания часто сбывались. Но они не могли винить его. Дар Отелло не зависел от своего обладателя и никак им не контролировался. Он был сам по себе и вел себя совершенно самостоятельно. Он притягивал к мавру и его ближним всевозможные беды. Но он же и спасал, довольно изрядно попугав. Правда, не всегда. Так они потеряли Русалку и Руслана. Так чуть не погибли Ланселот и Арлекин.
Отелло видел молнии, ослепительно белые, они разорвали серость мира трещинами – угловатыми змеистыми разломами. Никто, кроме него, не видел их. Никто никогда не видел их, кроме него. От одного этого можно было сойти с ума.
-Блаженны пророчествующие, ибо они допророчествуются… - прохрипел он, сползая с выложенных матовыми шершавыми плитками подмостков, серых, как и все в прекрасном новом мире, пришедшем вслед Пожару.
-Ты-то точно скоро допророчествуешься, - сказал Арлекин и засучил рукава черно-белого (вернее, светло-темно-серого), в крупных чередующихся ромбах, комбинезона.
-Джульетта, шприц, - скомандовал Арлекин и сдвинул с потного лба раздвоенный, с контрастными же половинами и колокольчиками на концах, колпак.
Укол он сделал в руку. Что-то случилось с биоэнергетикой выживших, точки и меридианы сместились, если не исчезли, по крайней мере, Арлекин не мог их найти. Изредка, копаясь в трупах, он обнаруживал, что все сосуды перепутаны, идут не там и не туда, как положено. Все тысячелетние медицинские знания, как западные, так и восточные, бесценные прежде, ничего не стоили в прекрасном новом мире.
Отелло, или, как звал его Ланселот, Отел, трижды сообщал Арлекину о тупике его судьбы. Но каждый раз Арлекин, относившийся к зловещим предупреждениям внимательно, выходил из ловушки последнего шага. Пожар даровал ему разум – последние годы прежнего мира Арлекин провел в беспросветном безумии. Он маньячествовал в меру сил и способностей. Если вы думаете, что маньяк может обойтись без таланта, если вы уверены, что он способен без него обойтись, вы плохо разбираетесь в самой идее этого благородного занятия, если не сказать – промысла. Промысла душ, достающихся тому, кто успевает взять их первым. Настоящий маньяк талантлив, и не только как маньяк. Арлекину (именно в этом костюме он нес свою миссию освобождения) крупно повезло, что поймав его над трупом, блюстители закона не расправились с ним тут же, а Пожар даровал ему разум.
Удобная вещь комбинезон. Несомненно, его придумали шуты, чтобы рубаха не задиралась, когда кувыркаешься через голову.
Арлекин похлопал мавра по лысине и тот пришел в себя.
-Ты плохой актер, мавр, - сообщил он прорицателю. – Ты никогда не договариваешь свои слова до конца. И роль свою ты не доигрываешь.
-Оставь его, - подошла Джульетта. – В прежнем мире он был пьяницей.
-Да, - согласился Арлекин. – Он был хроником. И может быть, даже марсианским. И его тоже, как и меня, исцелил Пожар. Но человек, представляющий себе свой потолок, материализует его. Особенно, если этот человек обладает Дарами.
-А ты не видишь своего потолка? – спросил Пьеро.
-У меня его нет, - просто ответил Арлекин. – У меня и крыши-то нет. Четыре стены – и небо, в котором звезды есть даже днем.
-И нет двери, - добавил мавр, прокашлялся и продолжил. – И нет выхода из четырех этих стен. И ты не можешь выйти из них. И ветер врывается в твой огороженный квадрат, сметая все и смешивая листы сонетов с грязными носками, хоть ты и бос. И тучи льют дождь на тебя и роняют молнии, и град, и снег. Смерч приправляет твой пир песком, а солнце, которого нет, сжигает кожу, пробирая до изломанных костей. Разум подобен крыше, он укрывает нас от дождя и ветра, от песчаной бури и от любой другой непогоды.
-И от Света, - тихо сказала Джульетта.
-Но и от Тьмы. Небо твое днем полно звезд? Солнце не восходит в небе твоем. Над стенами нет голубого небосвода – нет и Рая. Но есть под ними Ад. Твой собственный маленький декоративный Ад, в котором – несколько десятков душ.
-Стены городов тоже не имеют крыши, - возразила Джульетта.
-Объяви свой дом городом, а себя – народом и царем, и Дьяволом, и Богом, но все равно останутся четыре стены и запертый в них человек.
Отелло вновь взобрался на сцену.
-Арл, твой город стоит на муках душ. Пусть он прекрасен – купола, висячие сады и минареты, фонтаны на вершинах рукотворных гор, и шпили, флюгера, знамена, знаки, луны – но он стоит на душах. Страшен твой фундамент.
-Мой город вечен.
-Да, он вечен. Но он пал не раз, и не раз еще падет. И снова возродится – еще более прекрасным. Но если снять слой мирной тишины, то вопли дикие восстанут, как с цепи сорвавшись!
На мгновение мир потемнел и две извивающиеся молнии обрамили мавра колдовским плетением.
-Так что мне, отпустить их?
-Да, всех.
-Но если я отпущу их всех, то не останется меня.
-Тогда ты вечен. И будешь вечен в этом новом мире. Но с ним ты не погибнешь, а перейдешь в тот, что грядет за ним. На сколько миров и вечностей тебя должно хватить?
Где-то громыхнуло. И далеко, и близко. Нечто сотрясло прекрасный новый мир, мир сильных и последних людей. Их одновременно дернуло.
Отелло слез со сцены.
-Что мы будем играть? – спросил Пьеро.
-Сыграем что-нибудь, - буркнул мавр.

-Молилась я Венере, молилась Афродите. Но в это время ты другим богам молился.
-Мертвы мои боги. Я всмертвлен в этот новый мир. Вмертвлен в него, как камень в склон горы. Намертво. Я убью для тебя. Я убью для тебя.
-Кого?
-Я убью для тебя.
-Кого?
-В прежнем мире я пытался добраться до сути того, что было тогда людьми. Я разрезал одежду, кожу, фасции и мышцы, раздирал хрящи и кости, но после вскрытия всего поверхностного, всех оболочек, я ничего не находил. Кроме пустоты. И я кричал, в ужасе и ярости: «Ничего здесь нет!» А ночью мне снились тела. Целые и вскрытые. И на всех органах, на всех бугорках, вырезках и ямках были написаны по латыни их названия. Где крупно, где мелко. И я разбирал все названия, я исследовал тела. Сны изматывали меня еще больше, чем реальность. Ведь это очень страшно – потерять свою последнюю опору. Моей последней опорой были сны. Но и они оставили меня. Волшебные миры пропали, реальность торжествующе залезла в них и воцарилась. И оказался я меж ней и близнецом ее, как между жерновами…
-Ты успокойся, вспомни, Пожар ведь даровал тебе свой разум.
-Да Он даровал мне разум свой. Отличный от того, что разумом считали в прежнем мире.
Два голоса витали, зажатые всесильной серостью и сверху, и снизу. Два никому не принадлежащих голоса.

-Прекрасный новый мир не бесконечен. Он имеет толщину, он объемен, но в плоском слое. Он ограничен плоскостью небесной и земной – золой и пеплом, между ними можно вечно блуждать, но это – запертая вечность. И он бесцветен. Он лишен измерения цвета.
Кто сказал это? Пьеро? Еще один бесхозный голос, наложенный на слабое шуршание остатков пира, уничтожившего прежний мир. А если это просто песок и просто облака? А если цвет просто выключен? Но люди? Их лица и руки не серы, как руины, осыпи и дюны. В прежнем мире говорили: «голубой, как небо», в прекрасном новом мире говорят: «сер, как небо». Хотя, пожалуй, если поискать, то вроде бы удастся откопать светящихся ярко-голубо-шкурых мышей и кроваво-красных крыс. Сейчас они зарылись глубоко.

-Кто как хочет, тот так и хохочет.

-А Ланселот, наверное, один лежит.
-Пойди, приляг с ним рядом.
-Ты жесток. Он ранен. Он бился с драконом и дракон ужалил нашего рыцаря жалом кончика хвоста.
-Значит, это был не дракон, а скорпион.
-Он так страдает, наш последний рыцарь.
-Мы все последние здесь. Ты – последняя Джульетта, я – последний Арлекин, мавр – последний Отелло, он – последний Ланселот.
-А Пьеро?
-А Пьеро – оборотень. Зайдет за угол – выйдет тенью. Поэтому мы так часто не можем его найти.
Остаточная тяга, отставшее от общего воинства своих братьев, дуновение ссыпало золу с холма, выдуло пепел из трещины в параантичной статуе и растрепало, распустило чьи-то волосы. Чьи?

И снова чей-то обреченный глас печальный:
-Нет повести печальнее на свете, чем повесть о несбывшейся Джульетте.
Чей?

-Не убивай никого. Не надо никого убивать, тем более – для меня. Здесь некого убивать.
-Ты права. Здесь некого убивать. Но даже здесь найдется, кого убить. Но даже здесь найдется, кому убить.
-Ты знаешь?
-Я чувствую это не хуже, чем мавр.
Зола и пепел.
-Но чем?
Пепел над золой.
-Кровью.
-В ней столько всего, что она уже не твоя.

-Один мой коллега сдавал ее. И те, кому ее переливали, либо становились его рабами, либо он приходил к ним и говорил: «Отдай мою кровь!»
Сумрачный ветер, серый песок, мутные тучные страны.

-Мой медальон, мой заговоренный медальон. Пока ты носил его, ты любил меня.
-Я должен быть свободен. Нельзя отравлять вечность любовью. А я вечен.
-Ты скажешь это, когда станешь умирать. А Пьеро? Он тоже вечен.
-В прошлом мире оборотней изводили серебром. В этом – огнем. У прекрасного нового мира свои оборотни, они  не похожи на оборотней прежнего мира. А медальон твой я отдал Ланселоту. Иди к нему.

А Ланселот лежит в фургоне и в бреду его восстает во всей своей красе и мощи единственный убитый им дракон, порожденный мглистой призрачной границей двух миров, их зыбью, их трясиной. Все драконы живут  в болоте, а этот вылез и нашел своего рыцаря. Уже обезглавленный, зверь,  никогда не бывший живым, ужалил победителя. Так павший убил сильнейшего. И исчез, растаял. Болото пришло за ним невидимо и утащило. А рыцарь, пораженный ядом, занемог. Последний рыцарь – и последний же дракон (а может, первый, кто знает, кроме Пожара?). А может, яда не было и только кровь зеленую свою чудовище безглавое коварно впрыснуло побившему его? И, выздоровев, станет Ланселот драконом. Ему же лучше, чтобы болезнь его сломила. И так со всеми, побеждавшими драконов. Иначе, ну откуда брались бы  драконы? Все они – бывшие люди – рыцари, могучие бойцы. Поэтому драконы не высиживают яиц, и нет у них слабых и глупых детенышей. Но в сказках об этом не пишут. В легендах об этом вскользь упоминают, или намекают. А в мифах проклинают это.
Драконы появляются тогда, когда мир старый пропадает и в гибели его рождается мир новый.
-Мой медальон. Мой медальон на шее Ланселота. Мой медальон. О, я обречена. О, колдовство, ты демонов работа! Теперь меня он любит, я ему нужна. В бреду мое он повторяет имя, и будет повторять, пока не снимет… Мой медальон. Теперь я связана лишь с ним. Теперь я проклята заклятием своим, и дым глаза мне застилает. И чей-то силуэт, как замок тает в тумане призрачном, в котором нет комаров – есть эльфы и гномы, и прочий волшебный сказочный народ. Но эльфы в нем – вампиры, гномы – живые трупы, да и прочий сказочный народ не лучше. И всякий принц – маньяк или урод. Что омерзительней – злодей, прекрасный, как новый мир, или святой, ужасный, как ублюдок подземелья? Великий сон, туман твой мрачен и морочен, он если зеркало – то обязательно кривое, в котором ночь светла, а день напоен тьмой, под тьмою погребен, в нем солнце – как луна, луна – как солнце. Но если полная луна является нам еженощно, то нечисть вся уже не нечисть, а жизнь, естественная для мира с ежедневной полною луной. И если солнце возникает в привычном виде всего раз в месяц, то все, что называлось прежде жизнью, наречено теперь тем именем, присущим прежней нечисти. А солнце? Его изогнутый слепящий месяц на небосводе голубом? Хотя постойте, разве есть здесь небо, в этом мире? Я путаюсь! Здесь только пепел. Ах. В вырезе его камзола мой талисман сияет, точно глаз Бога и смотрит прямо в душу мне!

-Мы, находя, теряем что-то. Мы, что-то находя, теряем. А почему, никто не знает. Никто не знает, почему.

На мгновение Арлекин закрыл глаза и ему приснился сон – сон среди бела дня. Дом без двери, с окнами на все четыре стороны. Четыре стены – четыре окна. А вместо крыши – решетка. А может, этот мгновенный сон приснился не ему. А Джульетте. Или Пьеро. Или Ланселоту. Но только не мавру.
Потому что с самого Пожара мавру снился другой сон, в котором люди – единственные не серые пятна, являлись единственными же обладателями теней, затем, когда люди стали менее не серы, их тени стали тенями теней. А когда-нибудь люди сольются с прекрасным новым миром – и последние станут первыми, а старые – новыми. Но не только станут, но и перестанут. Они лишатся своих теней. Зачем Пожару тени? Он съел их.
Мавр помнил, что в прежнем мире были сумерки – час призраков, время тотального бестенья, на границе которого тени теряли четкость, размывались и таяли, исчезая в таинственную странную, но естественную, вечную, как все миры, вместе взятые, невидимость.
И Арлекин тоже знал это – не предчувствовал, а знал.
Он открыл глаза и снял с себя все. И пошел по руинам, проходя между разваленными, растреснутыми, слоями расшелушенными скамьями.
И кто бы ни смотрел на него со сцены – он был один, его бледно-желто-розовое тело являлось единственным цветным пятном на серых планах – на всех планах: ближних, средних, дальних, сверхдальних, верхнеоблачных и тех, что вытянулись дугой на горизонте. И следы его босых ног оставались в пепле, среди обесцвеченного мусора.
-Самое страшное в этом прекрасном новом мире – то, что небо стало серым, - сказала Джульетта.
-Нет, Джульетта, - не оборачиваясь, ответил Арлекин, - гораздо страшнее – серые горизонты, все те неисчислимые миры, что окружили нас гигантским цирком горизонта. Мы – на арене, выжженной специально для нас. Мы – гладиаторы, все мы должны убить себя Им на потеху. Пепел – лучшая декорация для смерти. И мы убиваем себя, ежедневно тускнея и сливаясь с этим миром, пусть он и прекрасен. Мы сгораем, но очень медленно, и чем больше накапливается в нас золы, тем меньше остается живого. А золе просто неоткуда взяться – только из нас. Мы не мешки, нас нельзя просто набить ею, мы сами создаем ее своей смертью. С каждым тиком часов. И когда ничего, кроме золы, в нас не будет, мы рассыпемся, в тишине и безмолвии, и невесть откуда взявшийся ветер не даст нашему праху упасть кроткими молчаливыми кучками, а бешено развеет нас, заставит безумно и вечно кричать.
-Так будет? – грустно спросили у Арлекина.
-Так будет, когда мы станем окончательно серыми. Все, что есть в нас от жизни – наш цвет, - сказал последний Арлекин последней Джульетте и предложил:
-Так не лучше ли кончить все сразу? Пока мы еще не серы, пока мы еще люди, пока мы еще не вечны? Зачем становиться рабами ветров прекрасного нового мира и голосом их?
-И голосом их…
-Русалка и Руслан, едва погибли – посерели, точно пепел и притворившаяся пеплом пыль высосали из них их жизнь – их цвет.
-Ланселло, - хрипло подал голос мавр и освободил его. И все прислушались, потому что знали – мавр может зря болтать, но голос мавра зря болтать не станет.
И сказал голос мавра:
-Спит уже в нашей повозке будущий дракон. Недавно он был человеком, нашим другом, но друг наш победить не смог болезнь – она его сломила. Еще он внешне – человек, но внутренне уже дракон. А скор облик свой он полностью изменит. И станет он уже не Ланселотом. А кем? Он просто перевертыш. Он вывертыш – все то, что подавлял он и презирал, теперь им овладело. Вот если б этого он не имел, то нечему бы было б вывернуться наизнанку, и болезнь, помучив, отступилась бы от него.
И голос умер.
-Но если вывернуть в дракона можно Ланселота, тогда в кого же можно вывернуть меня? – спросил у трупа Арлекин.
Но труп молчал, он умер, дав жить мавру.
И за него ответил так Пьеро:
-Ты, Арлекин, не рыцарь.
-Ты прав, Пьер, я не рыцарь, - согласился Арлекин. – Нет имени тому, во что я вывернулся бы, случись со мной такое. Если бы силу измеряли в драконах, то моя тварь обладала бы мощью трехсот драконьих сил. Такие звери пожирают звезды.
-Таким зверям питаться нечем и жрут они себя.

-Я видел сон. Он был так реален, что больше походил на жизнь, чем наша странная игра, наш маскарад, когда есть маски, и нет лица под ними. Нет, лица быть должны. Хотя бы морды. О ликах не мечтаем, нам хотя бы морды. Хотя бы… Мы. Как прежде, стали в нем вампирами. В этом воспоминании о несбывшемся будущем, о несбывшейся Джульетте, о несбывшемся Пьеро, о несбывшемся мавре, о несбывшемся Ланселоте. Из всех нас сбылся только Арлекин, да и то, потому что он шут. Он шут Пожара, он придворный клоун. Вот он: мы снова вампиры, мы пьем кровь деревьев. Мы не слышим их криков – они немы и позволяют нам все. Кровь немых можно пить вечно. Мы сидим на этой сцене, в шезлонгах, у складного стола, под полосатым цветным тентом. На нас цветы – один, другой, третий – цветные цветы. Мы снова вампиры, мы всасываем глазами все яркие краски, я не запомнил их. А вокруг сцены из песка растут деревья, тоже такого цвета… его здесь нет, Пожар казнил его. И вдруг прибегают статуи – блестящие и твердые. И неподвижные, если не приказывают себе двигаться. Их головы, носы и губы неподвижны. И глаза… Но они смотрят. Они схватили нас. Они своими неживыми, не созданными никаким Богом руками, вырвали деревья, и песок засыпал ямы от корней, медленно, как будто и он – тоже статуя. Статуя песка. Они сложили стволы, с ветвей которых вдруг пропали все листья такого волшебного цвета… Его невозможно вспомнить здесь. Стволы в их не созданных никаким Богом руках сразу уменьшились, словно статуи превратились в великанов. А может, и все вместе с ними, и мы, а убитые деревья остались неизменными. А сцена? Что с ней стало? Она стала площадью. Один из пришельцев залез в кучу дров и замер столбом. К нему привязали Пьеро. Они сожгли его. Он не кричал, он только разевал рот, как рыба. Может, где-то его крик и слышался, но сам Пьеро там не горел. Наши крики слышны только в пустынях, и некому узнать, каково их слышать. А может, он сам услышал свой крик – еще до Пожара… Все стало красным, а потом, после алого дыма, когда улетели его последние клубы – серым. И от Пьеро осталась горсть пепла. А статуи оказались обезьянами, мохнатыми и саблезубыми. Они разорвали Джу на части, как сырую котлету. А мавра… Бедный мавр – они сделались его двойниками, и он потерялся среди них, среди тех, кого не создавал ни один Бог. Их сработали люди, по образу и подобию своему. Но они не могли сотворить их, как боги, их набралось слишком много для этого. Даже двое – это слишком много для того, чтобы быть Богом. Богов не бывает много. Если их много, то это уже не боги. Не боги для своих созданий. Да люди и не хотели быть богами и творить, как боги. Все вместе они построили исполина с золотыми ногами и глиняной головой.
Я видел это. Или я видела это? Какая разница. Меня много. Мы видели это. Вместе мы видели все.
Мы видели огромную стальную иглу, величиной с башню. Крутая и длинная лестница из того же тщетного железа вела к вершине, к игольному ушку в ней – округлым воротам без створок. Такие ворота нельзя и закрыть, и никому это не удалось. Такие ворота не врата, а дыра. Другая лестница спускалась  с той стороны воткнутой в землю иглы. Что можно шить такой иглой? Игла – это то, чем шьют. Через ворота водили слонов, на них ездили те, кто мог себе это позволить. Кто им позволил проводить слона там, где не должна пролезьть и муза? Они все сделали наоборот, с иглой и со слоном. Верблюды пали в их оазисах, не найдя ни клочка пустыни. Тем лучше, сказали они, мы выполним условие со всеми процентами, что набежали за две тысячи лет. Лестницы стали стеклянными и сломались от первой же ноги, а игла не то тоже рассыпалась, прозрачная, вместе с лестницами, на весело и ослепительно сверкающие обломки, не то ее не было вовсе, иначе как в виде фантома.
Это произошло в год-оборотень.
На этом же самом месте те же строители принялись воздвигать новую иглу, но уже из резины. Мы видели это. Вместе мы видели все.

Пожар явился Ланселоту в виде краснолицего и рыжего Артура, короля-дракона, сидящего на разлапистом троне-молнии, в багровой полутьме. Его глаза горели рубинами. И золото, которого на нем висело больше, чем алой парчи, отсвечивало на троне кровью всех убитых королей. Пурпурная мантия не спокойно колыхалась алым пламенем. Артур был грозен.
В этой трагедии он являлся и публикой, и занавесом, и хозяином кукол. Он сам себе устроил представление. Он сам себе показывал его и сам смотрел свою работу. Смотрел сам на себя, со сцены и из зала. Он был то тем, то тем, и вместе – всем. Он был мальчишкой. И поэтому играл. Играют боги иногда, но не признаются в этом. В азарте их не уличить и не застать врасплох. Для этого надо тоже быть Богом, а двое эдаких существ в одной планете поместиться не сумеют, как две души – в одном, пусть даже прекрасном, теле. Иначе треснет наше жалкое хромое мироздание. Оно ведь хлипкое – оно больно божественной болезнью. В нем боги завелись, как черви в дереве, как паразиты в жирном чреве. Они его и точат. Оно от них страдает. Они его заморят и подохнут вместе с ним.
Пожар плясал, как ржавый призрак динозавра, меняя тысячи обличий, оставаясь все на том же троне и в той же полутьме. То великаном он плясал, то карликом, то буйволом, то раком. То тигром, то медузой, то олень копытом бил. То осьминог с козлиными рогами, то орел, то саблезубый крокодил. То городом раскинется, то морем разольется, то вырастет грибом, то горным и крутым хребтом. И тень его плясала вместе с ним на сомкнутых очах у Ланселота. И коброй раскаленной в них вползла, протиснувшись под сомкнутые веки.
Спящий вздрогнул – сейчас, а может, бесью дюжину недель назад.
Спал, выздоравливая, Толеснал. И шелушащаяся корка старой кожи лопнула и поползла одной злорадной щелью, отпадая тонкой оболочкой, как снимаемый футляр или чехол.
Дракон еще раз вздрогнул и проснулся. Он вызрел. Слипшаяся чешуя, металлически щелкая, вставала дыбом от принесенного пробуждением холода. Дракон поежился и медные черепицы его панциря вновь сомкнулись. От этого по ним метнулся чахлый блик затхлого света, протянувшего полное танцующей пыли щупальце от неплотно прикрытого полога входа. Джульетта осмотрела больного, небрежно, не заткнув, опустила ветхий, скрипучий от прибоя воздуха, ковер.
Щупальце задумчиво и не осторожно коснулось ноголапы Толеснала и тут же в ужасе отдернулось наружу.
Толеснал лениво потянулся и зевнул, шелестя зубами. И чего это глупому щупальцу вздумалось шариться в недоразвалившейся рухляди? Пора менять эту декорацию. Пора сворачивать эту затянувшуюся историю. Надо же было развести такую лабуду!
Дракон победил рыцаря.

Мавр все наврал.
Дракон вылез из фургона и сожрал (сожрал, а не сжег) Пьеро. Арлекин убил его последней, уже начавшей тускнеть зеркальной стрелой и бросил лук в пыль. Пыль поглотила оружие, как вода или по-настоящему густой туман – бесследно.
-Ты сказала – не надо убивать для тебя? Тогда я убью тебя, потому что я должен кого-то убить.
И Арлекин, выхватив из-за спины неизвестно как попавший туда серебряный кинжал, заколол последнюю Джульетту. Она уже почти не имела тени – вернее, она никогда не имела даже намека на тень – Арлекин всегда знал это, потому что только он умел видеть такие вещи.
Еще он убил последнего мавра и себя.
Но Арлекин воскрес, потому что он вечен, вытащил кинжал из сомкнувшейся за клинком груди, так и не пролившейся кровью, встал и побрел по бесконечной холмящейся золе. Он шел долго, может быть, вечность. И нашел следующую сцену, точнее, остаток ее, которого хватило только на то, чтобы подняться по пяти ступеням и сделать один шаг.
Они умерли и некому развеять их пепел…
Пепел развеется сам – и так будет всегда в прекрасном новом мире. Наверное, они уже обуглились. В этом крематории день ото дня становится все жарче.
-Кайся, Арлекин, - сказал он прекрасному новому миру. – Кайся, раз ты вечный.
Серые холмы прекрасного нового мира внимательно слушали его.
-Ну что ж. если ты хочешь, - сказал последний Арлекин, поразитель дракона, которым стал последний Ланселот, - то слушай.