Чокнутые детки

хххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххх
Книжка издаётся и продаётся по технологии "print on demand". Изд-во Ridero концерна "Издательские решения".
Бумажн. и цифр. книги вышли на прилавки онлайн-магазинов Озон, Амазон, ЛитРес.
Купить по интернету: https://www.ozon.ru/context/detail/id/135070110/
ххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххх
Жанр: хроника, легенда, гротеск.
Структура: пазлы.
Дополнительные теги: сказка, юмор, абсурд, взрослые дети, отцы и дети, чудаки, гении, инфантилизм, детский нарциссизм, провинция, революция, шутовство, балаган. 
Изначально это было "стартовой запчастью" романа-легенды "Фуй-Шуй." В 2015 году книжка вышла в самостоятельное плавание.
Официальный гриф "+18", неофициальный "+16".
ххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххх

ЧОКНУТЫЕ ДЕТКИ
/хроники-пазлы семьи Полиевктовых из города Нью-Джорска

 
1. ГРАДОБОЙ


Увертюра

Конец октября аж одна тысяча девятьсот восьмого года.
Сезон в этом году не удался. Дождит и дождит без передышки.
По ночам несметными полчищами  роятся белые мухи.
Безоружные, несчастные, но смелые – у них только один способ борьбы: они  застилают своими хрупкими телами вражескую территорию.
А с утра хиреют войска, мельчают числом;  и позорно ретируют, оставляя на память о себе только мокрые намёки.
То слякоть, то замёрзшие лужицы во дворе, и  за воротами. Чёрт возьми: никакого комфорта! 
В день рождения Михейши, как назло, или, напротив, в его честь, началась то ли пятиминутная, но зато  плотная бомбардировка, то ли салют.
То с неба посыпалась дробь  прозрачных  шаров.
Все шарики абсолютно одинаковые, будто перед  самым обстрелом просеяны были через дуршлаг. 
Отверстия военного ситечка  – диаметром с треть голубиного яйца.
Град отбарабанил по крыше ледяную шифровку в стиле Морзе – считай конспиративное поздравление.
И стал крупнее.
Забухало не на шутку.
Небесный сюрприз заставил дрожать крышную жесть, загнал в хлева трясущуюся живность,  и начисто, мигом – будто во дворе поработал челюстями голодный железный крот – почикал-поломал последнюю жухлую траву.
В центре двора образовалась воронка глубиной в полтора шестидесятиспичечного коробка, диаметром на все сто двадцать.
На дне воронки лежит ледяная Царь-Град-Мина размером в антоновку. Она не разорвалась.

И начался спектакль!


Действие 1

– О! Ни шиша. Вот так град, – сказал Федот Иванович, выйдя на крыльцо, – в такое-то время! Небывальщина.
Федот Иванович Полиевктов – интеллигентный человек, учитель математики и большой умница. И не матюкается по пустякам.
Поёрзал он в пальтишке, свёл каблуки, зорко глянул по сторонам.
– Мать, стайку-то прикрой,  ишь, повылуплялись, будто цирк им тут. Пешком пойду... Покалечит Поньку-то мою.
Съёжился и помчал за ограду, прикрывая голову директорским портфелем.
– Бывало и побойчей, – ворчнула бабка из дверной щели, – делов-то.
Стайку закрывать не торопилась: «Не разбегутся, куда им бежать – не дураки поди».


Действие 2

Михейша с остатками зевоты вышел на крыльцо и тут же обнаружил непорядок.
Не особенно долго заморачиваясь оригинальностью  мыслью, он воткнул «учёбу» в ступени.
Подобно матросу Кошке в секунду обнаружил и подобрал  Царя-Град-Мину.
Чуть прицелясь,  фуганул Царём под карниз.
Словно редкие зубы опрометчиво залезшей на погодный  ринг Старухи-зимы и тут же поверженной изворотливым нокдауном, посыпались из неё сосульки.
Небо потемнело, и затрясся осенний воздух.
То молниеносно выпорхнула из-под кобылок  и застучала, будто окостеневшими лопастями, недовольная стаищща продрогших за ночь и толком не выспавшихся тварей. То ли мыши, то ли белки-летяги, то ли без определённого места жительства чертёнята – сразу не понять.
От неожиданности переклинило Михейшу. Он вздёрнул плечи и по самую маковку вжал голову в воротник. Зажмурил от страха глаза.
Стая, между тем, расселась, кто куда, образовав вокруг Михейши пустую полянку идеально круглой конфигурации.
Чуть переведя дух, твари принялись ругаться и делиться впечатлениями:
– Тук-тук, перетук! Чирей тебе во всю морду! Съешь тебя ливийский комар! Проткни тебя английская булавка! Мешаешь дремать, хулиганище! А не пойти бы тебе в свою дрянскую школу? Глянь на часы. Вот сторож-то тебя метлой приголубит.
– Воробьи! Какие, к бесу, черти!
Михейша так славно – для себя – перевёл на хулиганский язык птичью болтовню, что мелькнула мысль о трудоустройстве звериным брехмейстером.
Там бы он, особо не напрягаясь, и лишь слегка кривя смысл, практически между делом мог  зарабатывать неплохие деньжата.
– Дуры! – крикнул он, – я вас понимаю! А ну! Кыш отсюдова!
Бесполезно. Для разгона сходки требовалась пушка.
Ближайшие существа подскочили, потрепыхались бестолково в воздухе, и снова сели  на те же места: «Чирик-чик-чик-чирик», что непременно обозначало: «Ругаться – ругайся, а покорми!»
Михейша, совсем по-взрослому согнув руку в локте, погрозил варежкой: «Вот вам всем!»
И на пинках, выпрыскивая слёзки из-под прогибающихся, заледенелых  плёнок дворового мелкоозёрья,  погнал портфель за ворота.




Действие 3

Вышла добрая к обижаемым созданиям естества смирная и сознательная  Ленка.
Она не гадкий утёнок, она с рождения сделалась красавицей. Она учится в третьем классе народной школы №1 и ходит в кружок сохранения природы.
Сыпанула из горсти чем-то заготовленным, мелким. Разглядела в рисунке китайский веер: «Нештяк картинка! Вот так чудо-пшено!»  и поскакала догонять братца:
– Миха, чёрт волосатый! Стой, тетрадку забыл!


Действие 4

Сжался круг пернатых. Соскользнула с заборов и обнажённых веток прочая пегая,  воробьиная накипь. Переглянулись друг с дружкой и  попёрли ближе к земле их крылатые  коллеги. Засуетились враги и конкуренты. Застеснялась спуститься давеча закрепившая свои  брачные отношения парочка молодых коршунов.
Неужто сыты одной только любовью?
Немного не так: просто для свадебной пищи воробьи, не говоря уж про пшено, не годятся.
 – Харч этот не вкуснее мышиной дырки в плинтусе, – так они рассуждают. И выглядывают с высоты дичь покрупнее.
– Чик-чирик, пчик-пчик! Ах, какие же тут разные жильцы имеются: на любую доброту! – Так, конечно, могут говорить только серые и наивные воробушки.
– Р-р-р, гав!
Встопорщились мохнатые уши. Выглянули из будки проснувшиеся по очереди Бублик и Балбес,  пораззявили пасти, встряхнулись, лениво повиляли хвостами. Сделали по паре шагов. Понюхали дно плошки с ледяными остатками борща. Помацали носами смёрзшиеся в нем крест-накрест кости.  Попробовали на зуб:  «Не прокотит».
Глянули на шумное птичье торжище. Опять лаконично и без всякого азарта: «Гав, гав».
И снова забились внутрь, грея друг друга вздрагивающими телами: «И то, и это – не еда. Одно название».
Зябко и некрасиво кругом.


Coda миниспектаклю!





2. КЛАСС

Неприветливо осенью  детское учебное заведение. Зол  на опаздывающих молокососов красноносый сторож.
Никто не помогает в ускорении передвижения джорским ученикам, засунутым на кулички.

«...и нет у Шекспира ни  дрожек, ни конки,
прям, Ъ, как у вас, в перемаранной Джорке...»

Вильям III–й.
(4-е Путешествие Шекспира  в Сибирь)

***

Тем не менее, опоздания и следующее за ним чесание затылка, подглядывание в замочную скважину и доблестное стучание в прикрытую классную дверь  учителями народной школы не приветствуются. Лучше и безопаснее вернуться на крыльцо, пересидеть на ступенях весь детский академический час, копаясь в ноздрях и ища в них изумруды.
Славнее переболтать с дядей Проклом о несправедливости  и новостях в человечестве, чем норовить ворваться бандитом на урок и скользнуть в парту, чтобы согреть свою задницу соседской тёплой.
А вот и звонок. Михейша, пользуясь отсутствием учителя, незаметно пробрался в класс, скинул пальтецо, скользнул в парту и сделал вид,  что последние сутки сидел тут, но только в ушанке-невидимке.
 Сосед, вроде бы, и не заметил появления товарища, продолжая доцарапывать на обратной стороне откидной крышки  коровьи рога на портрете учительши Зухры – в детстве бывалой троечницы.
– Что говорили? Какую букву  терзаете? – спросил Михейша, засунув соломинку в недавно народившийся «кариес».
– Всякие, – буркнул сосед, не поворачивая головы.
Ему обидно, что он, как последний дурак, припёрся в школу чуть ли не с первыми петухами, нажравшимися бессонного порошка. А Михейше будто бы позволено всё – даже опаздывать. Такими товарищи не бывают.
А Михейша, между прочим, – владелец карманных часов со встроенным звоночком-будильником и с нарисованным на циферблате Биг-Беном.
Часы, правда, не совсем английского производства, а Михейшиного собственного – но, зато из британского картона. Так что часы весьма только приблизительно можно назвать английскими.
Но, зато Биг-Бен  вышел всяко лучше настоящего. Стрелки, так вообще подлинные: они от реликтового будильника.
Завидует не только Серёга, но и весь класс.
Порой – чисто ради балдовины – одноклассники спрашивают время у Михейши.
А Михейша, поддерживая игру, выпячивает петухом грудь, важничает по-генеральски. Он выставляет вперёд ногу, выставляя  условно сверкающий штиблет. Откидывает назад чёлку, подкручивает ус. Потом достаёт часы, и на минуту превращается в подслеповатого барина – генерала на пенсии в кругу слегка растрёпанных, но зато  сытых и довольных крепостных, торопящихся с любимой работы домой.
– А я и так знаю весь алфавит, – говорит Михейша.
– Ну и знай себе в тряпочку.
– Зря пришёл.
– Так иди назад.
– А я Фенимора вчера...
– Нишкни, не мешай.

Ага. Звонок.
И тут же с порога к нему: «Та-а-к, наконец-то! Однако, котишко к нам забрёл... ленивый! Проснулся-таки котишко? Шапку-то сыми. Не дома, чай!»
Вот чёрт! Михейша встрепенулся телом и дёрнул руки к голове. Класс засмеялся. Особенно девчонки. Не спасла Шапка-Невидимка. На ней и погорел! Воробьи нагадали. Вот он им сегодня-то задаст!
– Полиевктов!
– Я! – и вскочил: «Здравствуйте, Федот Иванович!»
– Ты не в армии, чтобы «якать». И здороваться надо было с утра, а не сейчас. Кстати, не тебя ли я сегодня видел у ворот? Что ты там Балбесу в плошку подкладывал? Ну-ка, поделись опытом.
– Сосульку.
Класс умирает от хохота. Ещё и потому, что учитель по совместительству является Михейше родным дедом. И живут они  в одном доме, причём в барского вида доме, но только на разных этажах.
– Кормил, значит, собачку? Молодец, это похвально.
Класс, вынырнув из могил,  рыдает снова.
– Ну ладно, шутки в сторону. Я твою мать сегодня накажу, а ты будешь в этом виноват.
– Я... мороженное... хотел...
Класс  катает головы по партам, давя смех; самые немощные вывалились на пол. Так ему и надо.
– Всем сесть. Успокойтесь. Ну, что смешного?
Класс: «Кхы, кхы», – и жмёт внутренности.
И сходу:
– А ты друг сердечный, повторяй теперь... мать твою... учения: «Аарбуз, бэбрюква, вэвишня...»
Повторил Михейша без запинки.
Только отвернулся учитель к доске, как скороговоркой для задней парты звучит:  «А я вишен летом целую тарелку...»
– Полиевктов! Не отвлекайтесь. Дальше что?
– Гэ-груша! – гаркнул Михейша.
И тихо соседу: «Отгадай осетинскую загадку. Вэсыт гэгруша, нэлза сэскушат...»
– Отвали! – ругнулся сосед.
Соседа звать Серёгой. Он друг и товарищ Михейши, будущий зубрила и совсем не хулиган. Ко всему – сын попа Алексия. Ещё они воюют пластилиновыми войсками. У Михейши уже триста пеших воинов и сорок кавалерии, а у Серёги только двести. Правда, с оговоркой: у Серёги все – конники.
– Серёга, а я вчера новое царство слепил. Двадцать миллионов . Я тебя...
Как он хотел в ближайшее воскресенье разгромить Серёгино сборно-лошадиное монголо-татарочье и крестоносное воинство, изречь не успел. От доски снова пытают:
– Дэ! Полиевктов! Опять! Что застряли? Дэ...ну?!
– Дэ – дыня, е – ель... – продолжил ученик.
И исподтишка Серёге:
– А я вчера Шишку на Балбеса ка-а-к бросил, а он ка-а-к взвился...
– Кто «он»?
– Ну, Балбес, пёс наш.
– И что?
Учитель снова вмешивается в беседу. Вот же  чёрт, не даст поговорить.
– Михайло! Тьфу, Полиевктов!
Дальше ещё и с издёвкой: «Михаил Игоревич! Продолжайте алфавит».
Тьфу!
– Жэжуравлина, зэземляника... – тянет ученик резину. Скучно ему.
– Сядь пока, лоботряс. Вижу, что знаешь.
– Фу! Жуть, – садится Михейша с размаху. И тут же: «А-а!»
– В чём дело?
– Тут кнопка... тут.
Бэмс левой! Бэмс обраткой соседу!
Серёга умирает внутренним смехом.
А умирающим даже по башке не больно.

– ...Могли бы французский учить! – мечтает Михейша. Он давно уже читает газеты и слегка брешет по-французски. Он знает двести английских глаголов и может одним иероглифом – правда, с отрывом – написать слова «государственная почтовая служба Китая». Ему вся эта русская азбука с начала нуля не интересна. Ему бы сразу в четвёртый класс. И желательно без экзаменов!

***

На каждую вторую задержку – а по учительскому, это элементарное опоздание, – пишется письменный выговор. На третью «задержку» зовут родителей. А тихое проскальзывание имеет хоть масенький, но всё равно шанс: остаться неотмеченным в зловещем классном гроссбухе с прокурорским карандашищем на верёвке.
Михейша живёт неподалёку от школы:  всего-то за пятьдесят  узких    дворов –  каждый по пятнадцать шагов. Или – в пересчёте – по десять прыжков вдоль ограды: итого четыреста простых сажен.
Но это ему не помогает, а, напротив, расслабляет.
Да и дел по пути надо сделать немало: раздавить лёд в лужах, а их видимо-невидимо. Побрехать с Николкой, обозвать досадно Катьку – неуча, а сначала придумать для этого хлёсткое словцо.
Можно рыкнуть соседской собаке.  Да так умело, и так по-львиному, чтобы повергнуть её в натуральный шок.
Есть смысл подложить в почтовый ящик Фритьоффа пустых бумаг, а ещё лучше – с таинственными каракулями собственного сочинения – чтобы тренировал сосед извращённый свой ум. 
Надо подсушить и подпалить траву, а в октябре это вовсе не просто.
Надо проковырять дыру в тротуаре, устроить рядом капкан, вынув жердь из-под ходовых досок; надо дождаться первой жертвы, чтобы удовлетвориться в пользе содеянного.
И ещё... очень много разных «и», невозможных к тому, чтобы всех их тут разом взять, да перечислить.
По причине регулярных и весьма обоснованных «задержек» Михейша выучил долгую жизнь сторожа наизусть и в мельчайших деталях. 
Сегодня Прокл был неразговорчив, и на Михейшино «здрасьте, дядя Прокл», буркнул только «здрась...», а имя Михейшино напрочь забылось.
А Михейша, напоминаем как бы между прочим, – внук директора.





3. НЕСКУЧНЫЕ НОВОСТИ  ИЗ НЬЮ-ДЖОРСКА 

Бессменный школьный староста, охранник и подметальщик двора  Прокл Аверкин «глаза залил» на сорока днях почившей супруги.
Помогали  заливать и усиливать боль утраты смурые и не особо разговорчивые нищие. Подсобляли  шустрые, вороватые, нигде не прописанные, беззубые, вонючие друзья-стервятники из Надармовщинкинской  провинции, кантон Закисловка.
На халяву чего б не побрехать, а чего б не познакомиться, что ж не посочувствовать, не поскулить с очередным вновь образовавшимся вдовцом!
Что бы не нагадать ему такой силы квёлости в одиночестве,  которую  реально снять можно только такой же мощи градусом!
Не просыхает Прокл  с того тягостного момента целую неделю.
Не понимает Прокл причины образовавшегося вокруг него кружка сочувственников, не видит результатов лечения.
Башку крутит по утрам. Не помогает ни рассол, ни отвар из репы с крапивой от алкогольной лихорадки, ни церемониальная завивка двух ранее бодро торчащих из-под носа пучков соломы и поникших теперь безвольно, будто выстиранные после магазина, но так и ненадёванные  супругой  новые, городского вида чулки, ровно в день утраты – во вторник двадцать третьего сентября.
Голова  с самой зари просит свежего, ледяной ломоты пузыря.
Плетутся ноги в обратную от школы  сторону.
Словно забыв давний уговор, припасённый на чёрный день последний целковый сегодняшним утром щекотнул Прокла через штаны, и вежливо напросился вспомнить о нём.
И будто бы, как само собой разумеющееся, уже через минуту означенный дензнак канул в лету.
А «лета» эта, не имеющая ни рода, ни склонения, ещё более подразумевает неминучесть судьбы, от которой не скрыться, хоть застарайся, ловко схоронила себя в кассовом ящике трактира «Кути».

***

Трактир назван так по ласковой форме от имени супружницы хозяина – Якутеринии, в быту Кутьки, и, только добираясь до нежной постельки, становящейся уже милой Кути.
Юморист (кажется, это был Яр Огорошков –  вечный студент-художник из Питера) дописал в вывеске фосфорной краской  всего-то навсего два простецких слова:  «по пути».
Так что днём трактир был просто «Кути», а ночью, благодаря Ярику, становился ещё и «Кути по пути». В скверном, насмешливом народце заведеньице зовут незатейливо, но в самую точку: «Прокутилка!»
«Прокутилка» по простоте душевной её хозяина и в виде исключения порой работает «до самого последнего важного клиента».
Категорию «самости  и важности» вполне демократически определяет Павел Чешович Кюхель. Он – владелец трактира, он же болтун – каких поискать, он официант, разливальщик, повар.
Он же  – коллекционер забытых портмоне, которые, вероятно уже пустыми, а на самом деле кто его знает, выставляются в остеклённой витрине, витрина запирается на ключ и…
И годами эти важные штучки дожидаются своих владельцев.
Приходит как-то раз один такой растеряха…
– О! Никакой мой кошелёк объявился, – восклицает он. И подзывает хозяина.
Пытается объяснить. Так, мол, и так. Что это, мол, в витрине пылится. Похоже будто на его имущество. А отдать вещь они не соизволят ли теперь, коли не отдали тогда? Лет пять-семь назад. Что он сам постарел за эти пять-семь, он, конечно, подумал. И решил, что его тут забыли. И что придётся бороться теперь за свой кошелёк.
Ага, забудешь такого ломтя, при деньгах, а сам сухой как баранка, что под буфетом уж второй год как прозябает. Не кормит что ли его бабёха евонная? Морда не в пузо огромная, со шрамом, и свежий фингал под глазом. Кадык гуляет при каждом слове. Забияка, по всему видно. Но пронырливый. Своего не упустит.
Кутька все лица помнит. А эту морду тем более. Как фотографию актёра-любимчика. Правда, подретушированную временем.
– Он это, тот самый, с Москвы, – шепчет шефу.
– А я  и сам знаю, что он. А порядок требуется соблюдать, Кутя. Иначе из почёта выйдем… при попустительстве-то таком.
Странные тут порядки, следует заметить! С элементом, так сказать, бюрократии.
– Так и было, голубчик, вероятно, – примерно такие слова сказал Кюхель соискателю кошелька. – Мы внутрь не заглядывали, драгоценный мой. Что внутри – не знаем. Если Ваше, то вернём, даже не сумлевайтесь. А порядок он… он требует соблюсти некоторые тонкости, дорогой наш, как там Вас по батюшке и вообще. Напомните-ка нам.
Претендент напомнил.
– И что за особенности Вы упомянули? – спрашивает сей кент.
Тут Кюхель воткнул палец в потолок и громогласно обратился к присутствующим, типа господа, мол извините, типа тут требуется некоторое их внимание, так сказать и прочее, что требуется в таких случаях!
Господа повернулись лицами к Кюхелю  и потребовали продолжения.
Там:
– Господа, прошу вас кого-нибудь одного, ненадолго, засвидетельствовать так сказать… чтобы протокольно. Дело такое. Дело чести, заведения нашего и сего уважаемого господина надо не обидеть, – подойдите уж, мол, кто-нибудь, будьте так добры.
Вместо одного у стойки собирается добрый десяток любопытных добряков. Это им вроде спектакля. 
Соискатель называет примерную сумму и купюрки.
Ничто не совпадает как обычно. Попахивает разводом, с одной стороны. С другой стороны все знают, что тут ровно наоборот, только соискатель немного постарел, и потому позабыл детали и теперь тушуется.
Кюхель меж тем назначает второй тур, щадя бедолагу. Он даже делает мутные подсказки, которые не так-то просто угадать.
С четвёртого раза что-то начинает походить на правду. Любопытные советуют Кюхелю прекратить мучительство над господином и вернуть кошелёк.
Под аплодисметы собравшихся кошелёк приобретает хозяина, честь заведения подтверждена, и сумма в кошельке оказалась немалой. Этой суммы вполне достаточно чтобы отблагодарить каждого участника сценки бокалом самого лучшего пива. Добёр бобёр оказался! А вы: шрамы, морда, сухарь!
Питиё затягивается. Из бытового приключения оно превращается в банальную выпивку. Вскорости забывается и причина всплеска пития, и виновник создания сей благодатной атмосферы. 
Итак, мы видим, что шансы на возврат потерянных здесь денег есть. Из чего делается вывод, что заведение-то порядочное!
Где Вы такое в последний раз видели?
То-то и оно, похоже сие дело на сказочку для детей.

Относительно же упомянутых до этого случая «самости и важности» клиентов-завсегдатаев, то последние, самые незаурядные клиенты этой категории это, во-первых, иногородний, не молодой, и не совсем старый, но, тем не менее, уже бывший полицейский  чин Серж Прохорович Долбанек.
Он с роскошными баками, подцепленными снизу, и с тонкими концами, завёрнутыми на заросшие  уши-пельмени.
Он  с липовым пенсне (стекло плоское, как грань Посольского Штофа, что на варшавской полке)... а пенсне на золотой верёвочке.
 Имеются скреплённые оловянной пайкой две половины от карманных часов швейцарского производства с рассечённой надписью на них: «За боевые заслуги – тут склейка – в боях с туркестанскими ба».
«Ба» обозначает, разумеется, «банды», но на «нды» русскому гравёру не хватило места.
Маленькая стрелка фамильных часов остановились навечно на цифре «9» в правой половине хронометра.
Большая  – на левой. 
В девять часов утра XVII-го  столетия при переходе границы дед Долбанека потерял бы не только часы, но и самоё жизнь.
Но, так уж бывает, что пуговицы, ордена, кошельки с монетами, а равно пряжки, портупеи, погоны и особенно часы порой жертвуют собой ради спасения их владельца, беззаветно подставляясь под пули и под острые, как бритва, ятаганы.
 – Носите на себе больше металлических предметов, – говорили всегда будущим воинам всех родов войск, особенно уланам, драгунам, казакам.
– Не стесняйтесь бряцалок, не снимайте касок ни в жару, ни в снег, даже при запланированном и прекрасно исполняемом под барабан отступлении.
Стоимость ремонта равна тройной стоимости самих часов. Вероятность успеха такая же, как у серии операций на больном, разорванном посередине.
Девятка будет мозолить взор нынешнего хозяина до гробовой доски.
Половинки уникальных часов – предмет гордости и повод для военных бесед. Наш Долбанек определяет время на глаз с максимальной ошибкой в десять минут. Так что он особенно не переживает. Вот что значит опыт! Ура окопам! Вот что значит высшая военная учёба! Ура училищам! Ура казарме! Ура полевой кухне, ура Суворову, ура всему, что помогло воспитать таких крепких и доблестных воинов!
Каждый вечер он теряет себя в клубах дыма,  а следующим днём находит.
Будучи дома, эпизодически, но полностью растворяет себя в нескончаемо изготовляемых и непрерывно льющихся наливках собственного производства.
А утром непостижимым образом возрождается подобно Фениксу и снова хорохорит крылья, оглядывая себя – расплывчатого и двоящегося – в зеркало: хорош! герой!
Второй – тоже герой:  это некурящий, тоже не старый, преданный религии, но весьма падкий на алкоголь  человек, щегол, каких поискать.
Он совершенно повёрнут на душещипательных разговорах: о вреде абсолютной нравственности  и о семи перпендикулярно-пересекающихся мирах: политическом, бытовом, духовном, лукавом, половом, биологическом, магнитном... Заимствованного термина «гравитация» тогда не было, потому мы  останавливаем этот статистический перечень на магнетизме.
Перемножая и сталкивая параллели во всех возможных вариантах, тема нашего лектора-болтуна становится обширной до значка «восемь набок». И потому, несмотря на причёску «а ля первый доллар USA», этот человек навсегда задержался в званиях  «Философ», «Попёнок», реже «Купюра» и «Доллар», а чаще всего: «А, обалдуй что ли этот?»
Мыслитель Попёнок-Купюра-Обалдуй  – давний, неизменный друг и моложавый товарищ по философским кутежам отставного Долбанека.
Посещая Нью-Джорку, они по традиции  договаривались «заглянуть» в Кути.  Вечерком, когда проявляется уже  фосфорная «по пути», клюкнуть «ещё по махонькой». Потом «ещё по одной» – на чемоданах, после  – «стременную» в дверном проёме. Перед тем, как залезть в седло,  – «на дорожку». А там снова возвращались под крышу: «пить, так пить». А дальше шлось-ехалось по неизменному и бесконечному без всяких сопровождающих кавычек.
И потому нередко досиживалось до утра.
Лилась в бездонные кружки карманная мелочь, превращаясь в пропитый капитал.
Шелестели, вытираемые об лица, купюрной величины салфетки.
Летали и тыкались туда-сюда вилки, звеня,  скрежеща.
Топорщились на фоне обнажённых вензелей и барышниных немецких грудей нежные скелеты обглоданных селёдочек.
Донышки приветствовали русских пантагрюэлей шутливыми по-мейсенски лозунгами и призывали к нешуточной любви:  «Монархи всех стран, объединяйтесь!»
Мусолились бараньи рёбра, печёные свиные уши, усыпанные  золотистыми, отменно прожаренными кольцами.
Радостный череп хряка с загорелой кожей и с пучками лука, пристроенными вместо усов, улыбался и щурился вставленными в глазницы яблоками.
Ложками черпалась икра. Красная! Чёрная! Осетровая! Кетовая!
Нетонущие пятаки клались в пену, проверяя силу напитка, сверяя результат с правильностью древнемюнихских технологий.
Пользовались  рюмками  без приложения рук, швыряли картами и показывали из них фокусы.
Изобличали и ставили капканы на  Сверчка-долгожителя и местную достопримечательность,  неуловимую как Синяя птица  и скрытую как тайные кинокамеры двадцать первого века.
Метали на спор саблю в трефового короля – копию Франца Иосифа.
Вызывали  на дуэль или целовались с музыколюбивой пани Влёкой – коровой попа Алексия (о, моя-то снова гуляла!),  забредавшей в кабак на звук патефона. Вешали на Влёкины рога любовные записочки для попадьи, и толчками в задницу посылали домой.
Смеялись. Возвращались к столу. Брали карты в руки.
Но не проходило и пяти минут, как снова приоткрывалась дверь, и снова Влёкина голова с роскошными рогами украшала дверную щель, и снова голова упоённо хлопала ушами, ловя звуки музыки.
Обнимали половых, сражались на поварёшках, жеманно подбоченившись и уставив в пояс лишнюю руку.
Объяснялись в любви скрипачу; и от переизбытка чувств заливали его слабенькую, старческую, волосатую и еврейскую даже сквозь манишку грудь горючими слезами.

Нередко приходит сюда дядя Фритьофф. По привычке привязывает к столбу Марфу Ивановну – графинюшку.
Графинюшка –  в сарафанах, и отдаёт свининой, несмотря на все их ряженые игрушечные прятки.
Стоянию в одном ряду с гордыми лошадьми она не достойна, хоть и одета не бедно. Дама – вымытая, лоснящаяся, а ума и логики всё равно нет. Всё как у людей. Ну что с неё взять?!
Фритьофф заходит и с порога щёлкает пальцами: «Гарсонша! Кутька, подь-ка сюды».
– Я Якутериния, господин месье Макар Дементьевич! Вы забыли? Я Вам давеча говорила. Вам как всегда? Начнёте с Немировой, как вчера, или, может, Смирноффки подать?
– Как вчера.
– В графинчики или в рюмочки? А винца вам как? Сразу или после?
– Сразу.
– В бутылочке хрустальненькой или толстого стекла в оплетёнке?
– Куть, ну что ты, будто  первый раз замужем. Всё давай! Хоть тифлис свой давай, хоть армяшку. Хрусталь давай! Всё сразу и побыстрее!
Действует здесь джорский принцип: «пиво без водки – мёртвому припарка».
Кутька помнит всех не только по именам, но также и суммы даденных чаевых. И то даже, каким «макаром» они были поданы, причём в мельчайших подробностях. Знает она наклонности каждого, и заранее догадывается по настроению глаз – сколько и чего будет сегодня выпито, и чем будут опохмеляться с утра.
Приходит  железный дед Федот Полиевктов – вечный учитель, далеко не бедный человек – скорее наоборот.
Он крепок, ловок и зарабатывает на жизнь исключительным умом.
Ещё он – местная достопримечательность, почти памятник при жизни, – со шляпой, опущенной до половины носа, в стареньком, но когда-то роскошном, камуфляжном австрийском плаще. Хорошо получились бы в бронзе его многочисленные, живописные складки!
Не снимая убора, подсаживается к неразлучной тройке. Для прочих незнакомых посетителей делает вид, что он человек не местный, что не из особо умных, а именно «из этих горьких тружеников», что потеют за столами, вкалывая подыманием бокалов.
Наблюдает за кубиками, скачущими в подносе. Делает уместные и прочего рода подсказки, но чаще молчит.
Жмёт руки за самые удачные и редкостной, борцовской красоты броски. Потрескивают в эти минуты интеллигентские и военные косточки. Ему, как достойному и абсолютно справедливому человеку, любят поручать судейство.
– Я бы тут перекинул. Не явь! – говорит Федот Иванович авторитетным тоном, – но! – тут он обычно делает паузу и поднимает к небу убедительный перст, – решайте сами! Я только эксперт.
Кубик стоит на едва срезанной вершине. Это  уникальный случай, и точных правил про это не прописано.
– Юридический казус-морталес!
– Нет, – говорят ему, склонясь коллективом к центру игры,  – тут ближе к пятёрке.
– А я говорю: это ближе к двойке ровно на пол-градуса. Потому, что у стола уклон. А полградуса в такой ситуации – несчитово.
Вот так глазомер!
Кто-то приставляет к кубику рёбра ладоней и пытается вычислить градус эмпирически.
От прерывистого дыхания и толкотни спорный кубик шатается, вертится и падает на грань. Выпадает двойка. Но, приходится действительно перекидывать.
– Я же говорил! – удовлетворённо хмыкает Федот. – Старших надо слушать: они ботвы не скажут.
«Ботва» – заимствованное у Долбанека слово. Но, Серж не обижается. Он даже рад, что его лексикон постепенно внедряется в толпу и тем увеличивает собственную значимость.
Дед Федот, цедя,  выпивает чарочку, и так же незаметно, как всегда не прощаясь по соображениям конспирации, исчезает.
И снова продолжается праздник.
Словом, испытывался там весь тот родной и импортный арсенал питейного гульбища, что вместе со ссыльными революционерами, начинающими террористами, опальными дворянами и нашкодившими государственными чинами плавно и навсегда переехали из столиц в глубинку.
И уже не понимали посетители: то ли они зашли в провинциальный кабак, то ли они в Питере. Или, сидя в Макао, как в давешнем году  у шикарных казиношных вертелок, гребут и тут же пропивают синие, красные, чёрные фишки.
Позже, слегка повальяжив и перекурив, кто пустую трубку, а кто самокрутку в мундштуке, вновь смыкали лбы.
Снова кидали кости, считали бронзовые углубления, складывали в уме цифры: почти мгновенно, будто самые быстрые счётные машинки.
Бранились и матюгались сердечно и со злостью. Смеялись над промахами и вылетами кубиков с игровой территории под соседние столы.
Разминая скрюченные от усердия руки, заполняли результатами брани изрешечённые квадратами блокнотные листки и салфетки.
Проигравшему ставились шутливые щелбаны. На деньги играли редко и ставки делались копеечные.
И, радуясь по-детски, вспоминали двухгодичной давности рекорды и невероятные случаи.
– А помнишь, а помнишь!
– О-о-о!
– А это... а стриты подряд два круга шли, а вместо «тюрьмы» помнишь как в «свободу» записал, а как все шестёрки выпали три раза подряд!
– Фишки-шутихи принёс, ах же ты сволочь!
– И молчал, сволота такая! Издевался.
– Надурить хотел.
– Ха-ха-ха.
– Селифаний с Мойшей сделали.
– Руки у них золотые.
– Руки у них жуличьи!
– Пиратская порода.
– Сабатини! От «собаки».
– От саботажа, дурья твоя башка.
– Ха-ха-ха.
– А нуль, помнишь, как ты в премию добавил? А я тебя поймал, помнишь же?
– О-о-о!
– Со мной так больше не шути! Я – адмирал Ух-Каков! Могу, если что, и в глаз!
– Ха-ха-ха! В глаз... Да ты и в слона с трёх метров не попадёшь.
– Хочешь, проверим?
– Слона где найдёшь?
– Зачем слона, давай сразу в глаз.
– А ты не расширяйся понапрасну... перед мастером «д' жанра».
– До моего д' оживи.
– Сами таковские!
– Ёкских мы кровей.
– Ёкчане чоль?
– Пройдохи!
И так сидится по трое суток подряд.
Фотография этой исперва упомянутой, известной двойни уважаемых клиентов с приспущенными штанами,  держащихся одной рукой за столб, другой  за кран личного водопровода, на фоне распряжённых, косматых лошадей в забралах, не единожды попадала в оппозиционную газетёнку «Нью-Джорск новостной» в статью «Как у нас иной раз ведут себя разнузданные гости из столичного Ёкска».
Или в следующий раз: «Как деньги портят хороших с виду людей».
Или так: «... поэтому г-н Долбанек С.П.  привёз с собой из г.Ёкска три новых лавки с резными спинками взамен попорченных им давеча при показе борцовских приёмов шести венских стульев...»
Местных военных, гражданских чинов, мещан, запосадских, курящих и не курящих,  исключение  на предмет «избранных доутрешних клиентов» не касается.
И, вообще, казалось бы,  какой прок охранять малоимущих, часами лежащих в тарелках, в облитых пивом штанах, с летающими по залу подобно космическим пришельцам предметами:
– Эй, половой! Гарсон! Молодой!  Офици... словом, мужик, мадам, Кутерина! Мне ещё пару...
Чего «пару» иной раз выпадало из головы: «Позже подойди».
Забывалось и значительное: покормить бедную лошадку, стреноженную и пришпиленную к коновязи, послать мальчишку-гонца до дому, чтобы испросить у истосковавшейся супруги десять копеек на последний шкалик. Одолжить денег тут можно только у самого себя.
Гони алкашей, и всё тут!
С богатыми по-другому! Заколебали уже их часы в залог, шарфы, перчатки, вышедшие из моды, но по-прежнему не дешёвые цилиндры  индпошива, закладные на дом, позолоченные шпоры, серебряные колокольца, резные дуги, кожаные плётки, бочки с капустой, высушенные крокодилы, зубатые сомы, астролябии, кактусы и попугаи... Ещё бы каменную статуйку с Пасхи припёрли! Дед Федот... Так этот как раз смог бы. Он на Пасхе, говорит, побывал и мерял истуканов деревянной линейкой с бечёвкой. А немцы металлическими приборами... И размеры у немцев оказались неправильными: идиоты – металл-то на солнце расширяется.
Да вот беда: пьёт совершенно маленько, и никто его не видел охмелевшим!
Учитель! Обследователь неизвестного и тайного. Важный человек! Пример остальным.
Места для заложенного добра уж нет в шкафчиках, полках, на стенах, а долги так и не возвращаются.
Растёт коллекция невозврата!
Хорошеет интерьер не по дням, а  по вечерам.

***

Долбанек с Долларом каждую встречу строят планы, собираясь посетить обмусоленную  на перспективу неутомимую общественную любовницу, а также содержательницу весьма весёлого и слегка законспирированного заведения высшей категории с пятью звёздами на каждой бутылке, с тремя на каждой двери, с двумя на каждой единице постельного и кружевного бабского белья, с одной, обыкновенной, тощей-притощей, зато раскалённой  деревенской звездой под каждой юбкой.

***

Речь в последнем звёздном упоминании  идёт о деловой, далеко не бедной, но весьма умело скрывающей свой расходно-доходный баланс леди Вихорихе в знаменитом её приюте для страждущих любви и очарованных гостеприимством странников.
Официально то заведеньице называется «Хотелем Таёжным». А согласно сарафанной рекламе, попросту говоря «в народе»,  это  «Таёжный Притон».
Отстроен хотель в лесу,  стоит хотель на берегу  полноводного ручья. На карте ручей зовётся рекой Чик. 
Чик (а их в земстве не много и не мало: ровно шестьдесят шесть; мы об одной такой ещё услышим, запоминайте) вливается в Баба-Чику. Эта старушка всего одна.
Одинокая Баба-Чику непринуждённо, с высоты птичьего полёта падает, губя пустоголовых  нерестовых вместе с их обречённым на загубление потомством, в большую, неразливанную сибирскую реку Оба-На!
Полно у Вихорихи не только спальных мест, но и вечного строительства. Окружены деревянные трехскрёбы начатыми пристройками, незаконченными флигельками, хламовниками, заполненными лесной дрязгой.
Нет-нет, да занимается какая-нибудь опилочка весёлым языком пламени. Нет-нет, да уголёк выпадает то из камина, то из печи, и греет, и сверлит через железо упорно, неслышно, тайно дубовую плаху. Выпархивает вместе с горячими, мерцающими  ночными светляками дым из трубы.
Но, Бог и домодельный – из-под топора – «Тотем Тайги», что приякорен шпильками и цепями  к воротам,  стерегут, охраняют Вихориху.
Ни разу пока не случилось большого пожара: так, по мелочам – конюшенка, сарайчик, курительный павильонишко: в трёхскрёбах куренья вообще запрещены. И то хорошо для нас. А то и нечего было бы сказать о деревянном Вихорихином дворце. И, кстати,  негде было бы переночевать зимой и погреть озябшие косточки беглому каторжному племени.
Тропинку шириной в Сибирский тракт протоптала эта паскудная категория казённых бегунов от закона. Благодаря Вихорихе ударяться в бега стали не только в сезон. В сараях Вихорихи наряду с обычным деловым скарбом хранятся отпиленные зимние цепи и кандалы со ржавыми гирями.
Надо сказать специально для читателей-иностранцев, основательно пудря им мозги, и чтоб не подумали плохого, и чтоб не прописали в злопыхательской вражьей газете лишнего, что курьёзная русская Каторга со столицей Поселение-На  это вообще отдельная  курортная страна,  обустроенная монархами себе  на пользу (ради спокою) и  непорядочным гражданам для их же блага.
А бегство из  такого курорта – сплошная прихоть:  никто не держит любезного каторжанина там: хочешь, живи, не хочешь  –  иди.
Желаешь – ходи в рудник, устал – отдыхай на лесоповале, надоело однообразие – плотину строй.
Прекрасная рабочая сила там! Работают не за деньги, а для души.
Едут и едут туда целыми составами, телегами, санями, пёхом, сотнями и тысячами душ, семьями, холостыми, молодыми, здоровыми, побитыми, брюхатыми, с младенчиками, виновными, грешными, обманутыми, оговорёнными, случайными, заслуженными.
И впрок приглашённых  тоже бывает.
Не хватает гостиничного типа бараков для всех приезжих.
Коли сбежишь до гостеприимного миллионного Ганга – а это далековато, – за это только спасибо.
Но: редко кто добегает до места мировой реинкарнации.
Полиция делает вид, что ловит избранных счастливчиков, чурающихся местной фортуны.
Количество невозвращенцев растёт. Следовательно надо расширять штаты и повышать зарплату служивым, а также всей конной жандармерии.
В Каторге и Поселении-На текучка, увеличивающаяся в каждые пять лет: со всяким беглым (а бегают они традиционно партиями, а не поодиночке, как раньше бывало) освобождаются места  «для свежих».
А потребность в отсидочных местах с каждым годом и с десятилетием растёт. Надо прорезать канал от Оба-Ны до Елисейки, надо вспять повернуть какую-нибудь злосчастную реку, надо вскипятить какое-нибудь холодное море, напоить всю Землю Байкалом  и осушить кусок тундры под запланированную дорогу на Ледовитый океан.
Дел в этих неосвоенных краях много: надо продырявить тоннелем вставшую поперёк торгового пути Гамбург-Прохоровка-Токио гору, по выгодному курсу променять Аляску, побить китов, вытащить из них ус и вытопить жир, слегка потоптать Чукотку, накормить моржей, котиков, оленей, уссурийского тигра, потопить без приказа сверху такой нужный японцам Варяг, подружиться с Китаетибетом, поделить Курилы, начать копать мамонтов, никель, аурум, снарядить аврал и поглядеть на дыру в Тунгусске, замостить новые ямы и искусственные насыпи  свежими шпалами и новым железом. Покричать лозунгов. Потом забыть всё это. Положить на всё сверху!  Повоевать вдоволь! Устроить мировую пожню. Покосить лишние головы.
Вихориха принимает на постой не только знатных. Поэтому любит её вся Сибирь.
Пора, пора  отбаллотировать Вихориху на уездную предводительницу – защитницу всех  обиженных и лиц без определённого места жительства!
Отсюда до Пришлососедовки (а в ней на каждый дом старожила приходится по три хибары пришлых – отсюда и название) всего-то двое суток конной тряски. А до Таёжного Притона ещё полдня пути.

***

Но нет, не доехала до Вихорихи соблазнённая и перехваченная нью-джорской Прокутилкой двойня гулён. Их поперёк правил честно повязали и отправили домой согласно прописке.
Лошадок в Джорке не воруют, считая это дело сильно заметным и потому неприличным.
А вот кошельки, особенно в Прокутилке, в карманах  владельцев подолгу не залёживаются.
Нужные люди в жандармских шинельках, не размышляя долго, загрузили  пьяную в дупель, в прах, в дрободан парочку в заказную пролётку. Прицепили «поездом» ихнюю лошадиную собственность и отправили под честное слово свидетелей по адресу в Ёкске.
Не поддаваясь на адекватные предложения честного бокса и обшарив кошели, взяли за собственные услуги по три рубля на каждого беспорочного.
Провожатому попутчику Мойше Себайле (не забудьте это имя!) дали из Попёнково-Долбанекских остатков ещё и синенькую. Из тех же кошельков.
Поручению попутчик был не особенно рад. Второе чрезвычайно  польстило.
И не так скучно стало в дороге.
Чурающаяся бокса полиция Джорки – лучшая, и, пожалуй, самая добрая во всём  мире.
Чин-Чин Охоломон Иванович – заместитель начальника всех охранных дел и представитель права всех граждан, любя и оберегая моральные характеристики сих важных чинов, аннулировал корявую, лишённую всякого экономического смысла запись его подчинённых в ежедневном Протоколе чрезвычайных нью-джорских происшествий.

***

– Как жить с пустым кошельком знают только у стен далёкого, жаркого Ерасулима, увитого бесплатным виноградом, – уверен Прокл. – Как избежать встречи со строгим директором, чтобы продолжать протирать штаны в насиженном и тёплом местечке?
Проклу только и остаётся теперь, что целовать  лбом своё  пьяное отражение в облюбованном мухами зеркале, испрашивая ответ.
Чтобы не упасть на виду бойких на словцо школяров, упирается Прокл в сучковатые грабельки, изредка оттаскивая от учреждения притулившиеся к цоколю жидкие, осколочные остатки лета.
Меню поменялось у Прокла.
Замаливая грех голодом, мочит Прокл высушенный горох, прикусывает семенцем.
Снимает с бочки камень, снимает крышку, ворошит палкой укроп.
Нанизывает на загребастую вилку огурцы и без хлеба кушает их.
Запивает затворницкую еду рассолом.
Задумчиво хрумкая солёные листышки вишни, лопает запасные квашенья ушедшей на небо супруги.
Ведёт задушевные подстольные разговоры с зелёными человечками.
Журит домовых за бесхозяйственность  в хате и хвалит за упадок мышеводства в миниатюрном хлеву.
Холщовый мешок в кладовке потому цел и невредим, хоть за два месяца осталось в нем зерна-муки на самом донышке.
Не так уж и плохо, если разобраться!
Только пучит с чего-то живот, просит брюхо жареной картошки, куру и водки.
Зарплаты ждать ещё месяц.
Но! Выдержит Прокл-молодец! Ему не впервинку.
А до того, когда  был Прокл красавцем и трезвенником, втихушку шептали, помаливались и тыкали в  Прокла пальцем бабы, удивлённые сошествием в их нью-джорский коллектив ангела-праведника: «Живой  ли ты человек, али рисунок с иконки?»
В подвале школы у Прокла вторая квартира, давно ставшая основной.
В первую он пустил временных жильцов – приезжих на фольклорную практику студентов-литераторов Лизавету Самсониху-Кариатиди с грудями, будто у только что народившей бабы, и Брызгалова Славку – тощего, как продольная половина питерской селёдки.
Зато умён и памятлив Славян как три Лизаветы.
Пишет в начале диплома:
«В указанном согласно заданию месте... (тут точный адрес) фольклора очень много. Тут и песни, тут и сказки, тут тары-бары необычные и затейливы традиции народные. Чудны ремёсла и копотливо художество самодельное. Тут присказки, плачи в смеси со смехом. Словно взяты  с Востока венчальные шутки, приёмы свадебные, похороны  ихние наивеселейшие, добрые, назидательные.
– Жизнь хороша, но смерть есть лучшая часть бытия на Родине, – говорят их обряды. И в чём-то они правы.
Нет явной черты между посадской частью и бедной окраиной.
Одинаково любопытна кухня, трактирский быт, способы содержания скотины.
Надо же: тут в центре пасутся коровы! В Нотр-Даме, говорят, теперь такого уж нет!
Смешны игры шахтёрские, полугородские, где ядро составляют кулачные бои без правил. Тож и зимой после взятия Царь-горы. «Массовость и привлекательность» – девиз директората U.А.«Коpizub & Belg–Frank» и всей его рекламной компании.
Стравливают собак с боевыми петухами, крысиные бега в ходу. Тараканьи в ближайшей перспективе. И то против тараканьих восстают местные скрупулёзные историки олимпиад: «Не наше это, – говорят, – привозное, нет у нас африканских породных скакунов, проиграем любому».
В середине Славян пишет:
«И сексуальные игрища среди неграмотных селян чрезвычайно распространены, а уж как любопытны! Фольк! Голый фольк! В воде, в бане, в кустах чертополоха, в стогах, у костра в ночном. Пугают любящиеся на колючих сеновалах мельничных крыс с мышами, и зверей полевых. И только свиньям и кобылкам все эти хлевные сношенья до лампочки! Хрюканье  да фырканье – вот их ответ на логичное, хоть и несколько шумное человеческое времяпровождение. Видывали они и не такое.
А уж как нелепо оригинальна и бестрадиционна местная архитектура, ни на что не похожая: бездна рукоделия и непрофессиональной, но такой забавной выдумки и безграничной фантазии.   
Чокнутые, придурковатые и счастливые все люди! Словно недоступный посторонним и обжитый весёлыми аборигенами остров посреди квёлой цивилизации.
Логовища тут деревянные имеются в переизбытке.
Дома узорчато-каменные и просто каменные встречаются значительно реже: в пропорции полтора на сто деревянных.
Растут как грибы землянки, лабазы, сараи, хлева, хранилища. В борах и лесах смешанных – охотничьи домики мелькают в ветвях, числом как гнёзда; есть избушки  на своих тихоходах... 
Захаживают в Нью-Джорку охотно, как в бесплатную зимнюю столовку, волки, лисицы, медведи, иной раз – лоси. И, судя по частым ночным крикам жильцов, всполохам петушиным и ночным блеяньям, питаются эти нередкие спонтанные гости – те, что не хуже татар – регулярно и по дореволюционным меркам вроде неплохо.
А уж как староста с переулка Фёклы-казачки приплясывает с девками – любо-дорого посмотреть.
Вывод: сюда киношку надо везти и съёмку делать... хватит на десять американьскихъ серь...»
Пишет ближе к  концу (а это сотая страница диплома):
«...и Лизка – дрянь, тоже не станет глядеть, ей бы в стакан заглянуть: совсем попортилась девка в местной глуши. И пошла, кажется,  по всем рукам, которые только готовы эту шутиху мацать».
И в самом окончании:
«...и  всё это полнейшая чепуха, отсев, шелуха, мусор, навоз, пепел пожарища, ни одного явного артефакта... Сметёт  всё к чёрту революцией,  дождёмся.
И пошли вы все нахрен, потому что читать наш говняный диплом всё равно никто не будет.
А я запишусь на войну –  всем вам и родителям назло и себе на потеху, матушку вашу! Вон они – ходят переписчики с повязками будто на рекрутском соборе!
Хренов вам, господа профессоры, фольклор: в солдаты иду».

***

Прокл не против, чтоб ревнивый Славка пошёл в солдаты. Нравится ему самому Самсониха-Кариатиди!

***

...В подвале школы есть ещё склад отжившей срок мебели: там изрезанные ножичками парты и поломанные лавки. Есть слесарный и столярный инструмент. Имеется кухонка – в миру «Преисподня», а фактически она – кофейня директора, и она же учительская на три персоны.
Перед сном Прокл вычёсывает шелуху запущенных пяток, применяя нелегально добытый в общественной бане кусок пемзы, на стройке – кусок кирпича, на мостках – морскую вехотку, напоминающую миниатюрную воронку смерча.
У плотины – о чудо! – кухонное хозяйство обогащается самоделочным – из плоского напильника – бандитским ножичком, выдернутым из развалившегося на запчасти утопленника.
Грызёт Прокл без устали жёлтые ногти рук, ловко перекусывает заусенцы  и горестно плюёт добытой органикой в окно, удобно расположенное у самой земли.
Была б земля плодородней, то вырос бы под окном целый легендарный лес кустистых ногтей и закрыл бы он собою и школу, и солнце.
Из окна видны гимназические ворота, за оградой топорщится  облезлая луковка и чуть-чуть более целый гонтовый шатёр церкви.

…Заигрывает с революционно плывущими облаками  колокольня…

***

В солнечное утро, ровно в семь тридцать пять, двадцать третьего октября с Рождества Христова по григорьянскому календарю, –  а безветрие и тучки вчерашние куда-то, надо сказать, словно по заказу расползаются, – тень от колоколенки родится. Стелется, ломаясь, аж по шести  крышам, выстроившихся будто по линейке с востока на запад. 
Конец  тени с двумя дырявыми  насквозь спаренными арками ровно в семь сорок пять взбирается на известняковую стену раскольничьего, а позже – при батьке Ермаке – казачьего скита.
Теневой рисунок арок с точностью до десятинки вершка повторяет рисунок окон  упомянутого в казачьих летописях охранного дома.
Так что, если вы глянете из одного из сих окон, то увидите солнце, обрамлённое волшебной изящности аркой.
Красотища в раме и вопросище в голове: почему так?
Отойдёте к следующим окнам – картина другая: солнце уже сбоку и лепит вам луч в ухо.
Тень от носа ломается на косяке, напоминая Гоголя.
Да, действительно странно, оченно странно.
Не иначе как древняя обсерватория, едрёный ты корень! Язви его!
Не иначе как обсерватория построена не просто аляпом с авосем, а как будущий Знак Михейшиного рождения.
Не иначе как намекают на важность Михейшиного присутствия тут, и на бронирование ему места в книге нешуточных Историй Российского государства!
Но, волхвы не пришли ещё к Михейше в гости.
Далеко не Христос Михейша, скорее наоборот: чрезвычайно хитёр, непоседлив, но умён чертёнок, этого не утаить! Значит, не обсерватория то была, а простое совпаденьице.
Такое же случайное совпаденьице, как план пирамид и разрез по вентканалам вкупе  с созвездием... Ориона, мать его, что в центре Вселенского зоопарка: Стрельцов по Псам, Раков, Лебедя, Щуки, Кобылы. В космических баснях Михейша не силён.
Свой теневой Знак он вычислил точно.
В первые семь лет своей жизни водил по утрам родителей и дедов к приуроченному к чернокнижице природно-искусственному явлению.
Там же, папенькой и маменькой вручались ему подарки, приговаривая фамильный стишок и дёргая уши:

– Не будь лапшой, поглядывай в оба,
хитри, завирайся, да не особо!

***

...За воротами школы  вторая по главности площадь Нью-Джорска, по вечерам напоминающая оживлённостью Ёкского производства Сад Буфф.
Здесь проистекает совершенно другая – весёлая и беззаботная жизнь.

Со скуки и отсутствия денег решил одичавший Прокл  лузгать семечки, – вон их целый мешок подсолнухов, – и под щёлканье обломков жёлтых коренных слушать вечерами уличное радио. К сему железному с картонным глашатаю новинок культуры, как только выставили мудрёный прибор, собирается теперь – а раньше крючком не затянешь – четверть населения Нью-Джорки.
Изрядное число разных новостей о войне и мире, о рождении сто девятнадцатого монарха в Сиаме (что за страна?) несётся с железа.
О возросшем количестве   волков в товарищеской Тамбовской губернии поговорят.
О возрасте дубов и буков в Гайдпарке где-то нароют. (Где ж такой смешной Гад-парк?).
О количестве  армейских дирижаблей (чьих?), привязанных к вершинам секвой, дырявящих тучки (а  это что за страх?).
Вспомнят о зубной пасте из кремния и поташа (что за хрень?).
Словом, много чего любопытного и таинственного сообщается из радио.
А ещё больше несётся оттуда утешительной народу и горькой православию дикой, разгульной, смущающей музыки. Там мазурки, запорожско-военные гопаки, вальсы венские, кендзы японские, чечётки бетельгейзейских хомосапевидных тараканов. Жгут по публике танги греховные бразильские, аргентинские, прочие и разные, как кошки и рыба.
Устроили уездные начальники для увеселения шахтёрского народишка  уличный клуб с танцульками на булыжных камнях. Грузинские пляски, да хохлятские ухватки против всего этого отдыхают  в конце очереди.
Для душевных разговоров насадили лопухастых тополей и натыкали вдоль оград лавок.
Для развлечения детского поставили качалку, гуливерские шаги. Вы тут микробы против них, и страшно даже смотреть, не то чтобы круги резать там.
Воздвигли карусель. А зимой делают лабиринт из кисловского льда. При этом с прожекторной подсветкой. Лектричество им, видите ли, лишнее!
Подумывают о фонтане с вертящимися гипсовыми лебедями, с красноносыми гусями-селезнями и золочёными петушками.
Всё торчит прямо напротив простецкой и толстой как в каземате Кронштадта Прокутилкиной дверцы.
Хозяин трактира Павел Чешович Кюхель (а, снова он!) готов совместный пай держать там и сям.
Прекрасное руководство в Нью-Джорске. Рай, да и только. Нью–Йорк, Шанхай, судя по количеству расставленного света и... закрой варежку...
Стоп! Никаких гетт! Никаких краснофонарных кварталов!
Нет там света ночью, начиная во все стороны от иллюминированной площади.
Никаких намёков на иноземную пошлость! Максимум разумной экономии и моральной пользы!
Гуляй честной народ в темноте и при свечах, пропивай пензию, забудь о голодных бунтах, о сходках, о пожарах и недовольстве! Еды и пития на складах завались! Ну, где ещё таковского найдёшь на восток от столицы?

***

Дивится неуклюжий, наступленный медведем, Прокл красоте звуков и сбалансированности их с посадской звонницей.
Управляет всеми типами музык, дёргая спутанные вороха бечёвок,  крутя вертушки волновых настроек, продвинутый Мирошка-колокольщик с волосами до плеч, скрывающими растопыренные и розовые локаторы его. Мирошка курит еловые иголки, говорит: жутко полезные вещества прут с того в мозги и добавляют знаний в искусствах.
Храм знаний, радиотруба и церковь  «Всех сокрушающих радостей» с земным Мирошкой, вознёсшимся от нужности своей под самые облака, расположены бок о бок.
– Новости! Опять сшибательные новости! Сегодня вечером дадут отменные  амери-каньские но-о-во-сти, – кричат вольные озорные мальчишки – глашатаи: «Финишен Интертеймен! Сэнди Росс едутЪ сюдысь! Синди энд Патрик наслышаны нашего фольклору и тоже готовы со Спарками, Стенлями, Линдслями ехать в Нью-Джорск. Сымать кино про нас будут!»
Ждали артистов с киношниками ровно сто лет и тридцать три года.

***

Сняли-таки! ишь, чертяки синемастые! хвильму про нас!
На краю деревни нашли остатки фона. Половину фона подложили под боевик, другую заменили кактусовыми штакетниками и росписями по павильонной фанере. Получилось неплохо и вроде бы даже смешно. Похоже на Квартальчик Собачьих Драк . Похоже на мультик: беготня с саблями по всей Руси, пожарчики, кулачные бои, праздники, весёлые революции, несбыточные мечты о мире (какому зрителю мир интересен?) и кровавые диктаторы с широчайшими улыбками на лицах, и все, как один, в  солдатских кальсонах.
Правильно разрисовать их может разве что Дюрер-немец, а оценить и пропечать «Швайнен унд Брудер».
Красота! Ранний пример коммунизма, равенства, братства!
И что же с того?
А то, что после деревни начали снимать боры, снега, отступления белогвардейские и нечаянно нашли почернелые останки «Хотеля Таёжного».
Нашли их владельца. Вернее, владелицу. Теперь «она» живёт в Париже неподалёку от Форума.
Правнучку Вихорихи зовут Фаби. Фаби любит Nexte, покуривает травку, однажды переспала с  Кирьяном Егоровичем Полутуземским, дважды с Ченом Джу (на ступеньках Форума и в фонтане Стравинского) и обожает читать  Мишеля Полиевктова в подлиннике.
В Нью-Джорке обнаружили совершенно целёхонький «Кути по пути», отделанный, разве что, алюкобондом, и с пристроенным флигельком в семь этажей.
Отсюда следует, что всё то «гугло-нудло», что выше было написано, является самой что ни на есть правдёшенькой правдой.




4. ЧОКНУТЫЕ С МАЛОЛЕТСТВА

Закончился короткий по-бостонски завтрак у младших.
Хруст, схожий с ходьбой по свежевыпавшему градобою, или со скрипом зубов, если применить сей жевательный инструмент к еде из стеклянного порошка, пошёл теперь от центромира немалой и нескучной  семьи Полиевктовых.
Сердце и мозг Большого Дома имеют серьёзное двузначное  наименование этого объединённого органа:  «Библиотечный Кабинет».
Зацепленный  нами  Кабинет этот – священная Мекка, знаменитая пирамида Хеопса, знатный Капитолий,  занятный, но недоступный клуб Ватикан, званный штаб Клуба Диванных  Путешественников и  Спальная Служба хозяина.
В присутствии Хозяина – дедушки Федота – это, прежде всего, публичная читальня «для своих и со стороны», сравнимая по многообразию жанров разве что с Александрийской. Она двухсветной высоты, с тремя выносными галереями-ярусами по контуру стен, с книгами на вынос и без  предварительной записи.
Она удобна для пользования: без очередей, с самообслуживанием, с недействующим гостевым кальяном – какому чёрту он тут нужен – и кофейным прибором, замученным непрерывным извлечением прока.
А в отсутствие хозяина это главный игральный и спортивный зал для двух самых молодых домочадцев женского пола, банты и макушки которых едва выше крышки стола.
Девочки приходят сюда без кукол, но зато с корочками  жевательной извести в карманах и сгустках их во ртах.
Они, с каждым месяцем юных жизней,  всё  глубже и выше осваивая  пространство, порой неожиданно, словно корабельные обезьяны в момент пушечного выстрела, вдруг начинают  орать и пищать пиратскими лозунгами, кидаться мелкими объектами, носиться стремглав по антресолям и испытывать  на динамическую  прочность  средства вертикального передвижения.
Лестниц в кабинете, кстати, по всем пожарным правилам,  две.
Первая – стационарная винтовая, негорючая, выполненная из наборного чугуна, расположена рядом со входом.
Вторая – её правильней назвать «лестниЩЩЩа»  – передвижная или, правильней, перевозная. Тягловая сила: ручная.
Она с массивными деревянными колёсами.
Колеса неоправданно брутальны: они будто бы предназначены везти стенобитную машину с катапультой, цивильно  и по-модному слитых  в одном предмете.
Девчонки по принципу скалолазов: чем больше на вершине льда,  тем интересней водружать флаг, снимают с верхних ярусов витиеватые фолианты, залистанные книги и изъеденные ветхостью книжонки,  ранее им санитаро-аморале недоступные.
Скрытым нюхом следопытов-первооткрывателей находятся экземпляры с самыми-самыми распрекрасными картинками, которые, естественно, прячутся  от девочек злющими врагами передового столичного журнала  «Эротическое просвещение провинц-молодёжи».
И, естественно, что на самых-присамых  верхних полках.
Они, словно древние строители на известняковом плато,  копошатся на тёплых досках  инкрустированного дубовыми  бляшками пола.
Они обкладываются параллелепипедами книг.
Собрав количество, достаточное для производства личного гнезда, водружают жилые пирамиды.
Затем забираются внутрь – каждая  в свою ячейку, – и только там начинают листать и смотреть картинки избранной запретной, но такой милой от этого всего вещицы.

***

– Пора обедать! Всем вниз!
– Мы заняты.
– Подождём Ленку с Михейшей.
– Они уже подходят.
– Это они в сенках стучат?
– Они, милые. Лаптями тряся, колы-двойки неся.
– Хи-хи-хи. У них сапожки с подковками. Даже не валенки. И пятёрки бывают.
– Не хочу есть: я сытый солнечный диск, я качусь по небу в свой звёздный муравейник.
– Кому-тебе говорю! Эй!
– Неа: я фатефон Татунхамат.
– Девочки не бывают фараонами, – сердится бабка Авдотья.
– Тогда мы обе Нефертёти.
Нефертёти разумны и сообразительны не по возрасту.
– Деда Макарей (мсье Фритьофф, батюшка Алексий), у вас есть «питонцы»?
– Детей имеете в виду? Или змею?
– Нет, канарейку, болонку, хамелеончика.
– У меня только домашний музей.
– У меня колледж для поросят.
– У меня приход и своих семеро под лавкой.
– Полошить на штол луковишу... начинает Даша-глупыш,
–...и заведётся ручной сверчок, – заканчивает Оля-умничка.

***

Процесс познания и строительства храмов развлечений в Кабинете-читальне бесконечен, ибо бесконечны ископаемые дедовы карьеры.
Все полиевктовские девчонки с трёх лет сочиняют устные стихи, с трёх с половиной – сказки, с четырёх пишут  межкукольные романы.
Начало собирания сокровищницы положено Федотовыми прадедами. При последнем  переезде в Джорку  для перевозки библиотеки дедом Федотом (тогда он был просто Федотом Ивановичем) был нанят и переоборудован грузовой вагон. Вагон до самой крыши набился печатной продукцией и строгаными начерно брусками. Из брусков, чуть поправленных резцом столярной вертушки, позже сделались каркасы стеллажей.
До деревни от Ёкского вокзала библиотека ехала караваном. Нет, не верблюжьим, не ослиным, но из... Просто из... Просто из немыслимого количества неиндейских подвод, ведомыми неегипетского вида мужиками, одетыми в неевропейские зипуны и обутыми в  ужаснейшие, совершенно неавстралийского вида чуни.
В перерывах между «чтением», пританцовывая и вальсируя, юные читательницы и спортсменки ходят кругами по галереям и ощупывают богатые резные украшения интерьерного убранства. В них с возрастом выискиваются всё более новые, и всё более разгаданные весёлые подробности.
Что вам ещё рассказать?
А то, что всё спортивным обезьянкам доступно для исследования и ломки. Всё,  кроме приличной величины и грубовато состряпанной из железного лома  люстры, свисающей со стропил до геометрического центра описываемого пространства.
– Дедушкин стол притягивает люстру как магнит.
Поэтому люстра не качается.
Олечка, проверяя это  некачательно-магнитное обстоятельство,  оставила на зелёном сукне молочные зубы.
Даша уронила на себя «Беспамятную собаку », скучающую без дела во втором ярусе библиотеки справочников.
Старшая Леночка в своём детстве аналогичным образом и чуть ли не смертельно близко познакомилась с симпатичными ребятами – Яшкой и Вилькой Гримм. Те – радостные, отбросившие страховку циркачи, летели со «сказочной» галёрки третьего яруса на любовную встречу с Ленкиной головой.
От мозгосотрясения и непредусмотренных природой наростов, спасла картонная и цветастая бонбоньерка , надетая в качестве  Сорбоннской короны .
Младшим девочкам не претит часами вошкаться в кресле, забираться с него на магнитный стол-монумент и переставлять с места на место занимательную дедову канцелярию. 
Любят колотить в рынду, названивать в мелкие коллекционные колокольчики, приспосабливать для катания отломанную носорожью часть черепа, наливать компоты в мозги бронзового Наполеона-чашки и ловить вишни оловянными, рельефными ложками со следами битвы при Ватерлоо.
Катают они по полу двухпудовые дедовы гири, вытряхивают мелочь из китайской и удивительно прочной поросёнко-копилки, трут пуза божков-обжор, удивляются  несуразности некоторого вида круглых, дырявых, каменных, деревянных, верёвочных  – с навесными жемчужными раковинками – денег.
Ожесточённо, с проклятиями и угрозами, со смехом и прибаутками, на все лады трут шалые девчонки бока посеребрённого и пыльного кальяна-кувшина, в котором спрятался и столетиями сидит бородатый,  испуганный, неприветливый, стеснительный джин-жадюга.
Ни разу не показался он девочкам, ни разу не дал проверить себя на всемогущество по части исполнения самых простецких их желаний.
Даше всего-то-навсего хотелось выпросить себе маленькую гамбургскую куколку в немецком сарафане, а Олечка хотела один-единственный раз обернуться вокруг всей Земли и посмотреть, где, в какой стране больше обезьянок. И при возможности найти и прибрать себе самую хорошую, самую умную Читу, умеющую разговаривать человеческим голосом, чтобы взять с неё интервью про жизнь динозавров .
Попугаиха Фенька, сидящая в потёртой соломенной клетке, подвешенной к Пальме, как-то раз непокормленная, будто в отместку забыла весь свой богатый артистический репертуар. И на любые вопросы домочадцев всегда, словно заезженная и старая пластинка Шаляпина шипела всего лишь  одним из трёх вариантов:  по-русски «Молчи, Фенька-дура», «Р-р-р, попугая мать, попугая мать, попугая!»,  и  с сильным китайско-немецким прононсом: «Фуй-Шуй ес, Конфуций ба, фуй-шуй йа!»
Про свою прародительницу – прамать ея – Фенька обычно повторяла, если не накрывать её тканью, не останавливаясь ни на секунду ровно триста шестьдесят пять раз – не больше и не меньше.
Фенька знает високосный год и кричит-вызванивает подобно ацтекской кукушке соответственное количество.
Михейша на спор с дедом побился, что сможет довести Фенькин рекорд до двух тысяч двенадцати раз.
И как-то раз...
Нет, нет, мы сильно отошли в сторону.

***

Итак, пусть не самое главное, но:  девчонки просто обожают крутить глобус грубоватой, похоже топорно и малоискусно скопированной с английского первоисточного образца.
Горы, низменности, океаны не просто нарисованы: они скульптурны и потому великолепны!
Их вершины пробивают толщу стратосферы и потому являются частью космоса.
Рыхловатая их поверхность сделана из папье-маше. Леса выкрашены изумрудной зеленью, океаны – берлинской глазурью, мелководья – кобальтом небесным.
К стойке глобуса прикручен вензель изготовителя – «Основанный Его Величеством принцем Генрихом, штатгальтером Люксембургским, адмиралом флота Нидерландского Географический Копийный Печатный Двор» (G.C.P.C.).
И фраза на металлическом диске основания: «С нанесением несовпадений г-на фра Мауро и достижений глобуса Золотого Яблока, выполненного г-ном Мартином Бехаймом, а также учтены сведения и нанесены основные корректировки с атласов Герх. Меркатора и Theatrum Orbis Terrarum г-на Абр. Ортелиуса. Отм. и выделено в порядке перечисления сих славных сынов: бронзой, серебром, красным, синим контуром и соотв. шрифтом». 
Имеется и надпись, сделанная самим хозяином глобуса – дедом Федотом: «Линии Антарктиды, нанесённые с портолана  г-на адмирала Пири Рейса от 13.. г. н.э., он соотв. с участием ранних карт Орнелиуса Финиуса, нанесены мною пунктиром. Средиземное море и Понт Евксинский с карт А. Македонского – пунктир серебряный».
Девочкам наплевать на эти важные картографические тонкости.
Они увлечённо плавают по морям и океанам, ведя  мизинцами крохотные деревянные модельки каравелл и стручки акации – это джонки. Указательным и средним шагают, бродят, вымеривают плоскости, впадины и реальные выпуклости континентов.
Они смеются над буквами «N», «R», «Q», натолканным там и сям, и так похожим на правильные «И, Я, О», но только с ошибками и всякими выкрутасами вроде хвостов, косичек, змеев. 
В огромном этом Земном Шаре, если бы между меридианами и параллелями  удалось прорезать калитку, смогло бы разместиться в съёженном виде с десяток – а то и больше –  таких любопытных и прелестных дюймовочек.
Глобус странен: земная ось в нём воткнута в экватор. Ввиду этого  Шар вращается не по правилам: с севера на юг и в обратном направлении.
Но девчонки, ввиду своей малости, этого курьёзного вымысла не знают.
Зато Михейша знает, но не делает из того помпы. Дед попросту обожает изучать оба полюса, а ось вращения ему там мешает.
Аркаша-столяр вправил ось так точно, как ему было заказано. И заработал на этом бесконечно понравившуюся ему фриттовую  статуэтку «Заблудившаяся в райских кущах пастушка с агнцем». Пастушка обнажена, овечка одета кудрявой шерстью и несъедобна. В раю – известно дело – питались бесплатно фруктами. Зачем тогда девчонке таскаться с агнцем, спрашивается, если кушать всегда было навалом?
В глобус вбиты булавки с флажками, булавки соединены нитками. Смысл ниток не понятен никому кроме деда. Ещё более они бы удивились, если бы узнали, что флажки на равных основаниях воткнуты в совсем непримечательные и забавные по названиям и, наоборот, в весьма почётные места. Например, самый большой  Федотовский флажок торчит в Антарктиде (вот что ему там делать?), чуть поменьше – в Гизе и рядом с Суэцем – в Александрии. Есть по нескольку в обеих Америках, пара в скандинавской лошади и во фьордах, похожих на развесистые женьшени. Один флаг отчего-то в море, неподалёку от Гибралтара. Воткнуто в остров Крит, в Рим, в Лиму, в альпийскую подкову, в большой город Bailing, в Великую Китайскую стену, в Макао и Гоа, в зебру Суматры, в Тегусигальпу, в лёд Арктики, в австралийский песок.
Зелёный  флажок тоскует посредине Сибири.
На флажке рукой знаменитого путешественника по глобусам – Михейшиной рукой – коряво выведено: «St.New–Dzsorsk – my tut szsiwem».
Отсюда следует, что Нью-Джорск – город совсем не простой.
Он чуднее не бывает, потому, что это родина наиНЕпутёвейшего в мире, начинающего жизнь молодого гражданина Михейши. Он ещё всем покажет!

***
 
Не стоит и говорить, что Кабинет никогда не закрывается, а проходимость его конкурирует с успехом объединённой кухни и столовой залы.
Аборигены дома называют это нешуточной величины и растянутое на спор двумя паровозами проходное общественное помещение «Рестораном Восточного Вокзала». Третий недоверчивый паровоз судил тот спор.
Сокращённо помещение называется «РВВ».
Полтора вагона с залом, с барной стойкой и кухней вписались бы в это помещение, и смогли бы накормить в две быстрые смены всех пассажиров поезда «Москва-Пекин».




5. ДРОЖЖИ

– «Москва-Пекин», ха-ха-ха!
Сочетание двух столиц в одном слове вызывает неизменно устойчивый смех домочадцев.
Стократно повторённый и заученный наизусть рассказ о долгом путешествии из Пекина в Сибирь ящика сухих дрожжей пользуется долголетним успехом у гостей дома.
Дед Федот приносит и показывает в качестве документальности случая затасканную телеграмму начальника Иркутского отделения Тр-с.Сиб. железной дороги, предназначенную вроде бы официальным лицам, а больше всего касающуюся мещанки Полиевктовой Елены Игоревны, пол женский, 18-ти лет, проживающей в посаде Джорск (ныне г. Нью-Джорск) Ёкской губернии, пр. Бернандини, 127. Телеграмму Ленка вынула из  мусорной урны почтового отделения.

Вот её длиннющий  текст с некоторыми цензурными поправками… нах. «Нах» это уже начало телеграммы, а не выдумка, не ошибка, не балдёж сочинителя.

Итак:

«Нах вскл 04 июля 19** года тчк 
Его высокоблагородию командиру перл тире охранного отдела Ёкского жд почтового усла тчк
Стенографирую живую под страхом расправы со слов коменданта  поесда Пекин тире Москва скб литерныи скб  Головотяп ЕС епт вышедшего ис г Пекин реисом NN тире 4021 01 июля 19** года тчк
По поручению его превосходительства гна гла Спирина КВ
Буква сэ Сина Синаида как есчо объяснить вам что буква Синаида не работает
Телеграф морзе дрянь от мороса или  ху ево снает почему не отбиват набор простите тчк меняем оную на букву Е тчк спешу извините нах тчк грозят наганом вскл
И краткая не работает тож тчк наган над ухом тчк буду не жив списываите на этого слого гражданина началника поесда 4021 прощеваите еслив что браты тчк
Уважаемыи  господин Ривош  Я точка Г точка епт прошу срочно принять меры вскл
В нашем поесде тире багажном вагоне нумер 2 литерного состава чресвычаиная ситуация тчк Некто епт насвавшиися в документах поручиком Гольским А тчк С тчк епть с соответствующими полномочиями Манчжурскои миссии его Величества Императорского двора отправил ис города Пекин дипломатическои почтою сапечатанную посылку синаидапт вашу мать синаидапт которую главное Пекинское отделение не сумело согл правил епт или поленилось их мать ити секретно перлюстрировать на предмет внутр содерж тчк
Посылка находится в пути тчк
Уважаемыи  господин Ривош епт вы епт  конечно епт  понимаете сегодняшние трудности с передвижениями поесдов тчк
Политическая и экономическая ситуация такова епт что поесд ептыт вашу мат движется с серьесным отставанием график тчк  как всегда впроч нах тчк
Ввиду того епт что посылка епмать  как выяснилось епт саполнена не бомбами и не почтои ити мать епт а дрожжевым веществом епт  а наша гражданская багажтехника не снабжена холодильными устроиствами епт
Уж начиная от границы посылка стала исдавать сапахи епт несовместимые с нахождением ее в дипломатическом отделении багажного вагона тчк
Черес сутки пути ящик начал исдавать булькающие свуки епт а еще черес некоторое время ис ящика потекло желтым тчк
Мы приняли меры  На свои страх и риск мы перемещаем посылку в медиц поесд епт следующ паралл направл Екска тчк
 Конкретно в вагон тире холодильник системы Силина  нум 535944 СТ МВР прикомандир военно тире санитар поесда Харбин тире СПетерб тчк
Просим Вас немедл и саблаговр высвать гражданку Полиевктову  Е тчк И тчк с поселока Н тчк Джорск для вручения адресован еи посылки тчк
Предупрежд иби вашу мать ибо двоеточ на дворе июль епт  даже сист Силина не дает надежн гарант спт что этот вагон не вслетит к чертоматери в ближаиш два дня тчк
А вам придется отвечать са порч гос имущества и иметь неприятност госпожои Е И Полиевктовои епть  у кот по сведениям имеются серьесные свяси с губернатор и экспрокурор Екска епть с начальством всея нашея и вашея несчастн транссиб  ЖД тчк
Когда епть  черт восьми епть  в вашем гребаном Екске население будет иметь такои простои продукт как дрож тчк грибок три  вскл три вопрос снак
Вписду такая ваша работа вскл
Буду жаловатса вашего губернатор включ глав охрансыск вскл
Подрываете основы государства ****и вскл
Не воина зпт не плен не тюрма бутто могли бы осаботица кормежкои населения дрожжами тчк
Адрес гр Полиевктовои прилагаю тчк
Ноги в руки и успеха епт едрении ваш хер вскл
Нахер мне ваша а пожалеите нашу и мою сарплату тчк
Деиствуете немедля тчк страхом расправы»

***

Телеграмма редка длиной ленты: 5,5 м. Даже начальники фронтов не пишут таких.
– Ха-ха-ха!
Посмеёмся вместе с гостями и мы.





6. РЕСТОРАН ВОСТОЧНОГО ВОКЗАЛА

– Сегодня в РВВ подают фаршированных кур, финно-угорскую утку в скляре и  савойскую пасту! – слышны иной раз утренние переговоры мужчин.
– Может, рыбу в скляре?
– Я сам слышал.
– А у меня кроме ушных раковин мозги есть.
– А сколько курей в насестах?
– Хватает пока. На Благодарение,  вот, отец Алексий обещал  индейскую  несушку поднести. Шибко хороши  индейские курочки, говорит.  Плодовиты несусветно, и мяса в них по пять фунтов.
– Смеёшься, батя! Уж не страусов ли тебе взамен индеек с Австралии батюшка Алексий выписал?
– А хоть бы и страусов. Хоть бы с Аделайды-порта. Тебе хоть кол теши на башке:  сырую картошку с редькой хрумкать горазд,  а внучкам моим будет здоровая польза.
В школе натуральный расчёт. Причём, по искреннему желанию, а не по обязательству. Дед – учитель, директор, меценат  принимает или отвергает подарки по собственному почину сердца. С бедных не берёт,  а за барчуков и зажиточных платы не чурается.
Время обеда.
 Пришли  и раздеваются в сенцах голодные школяры. Младшие уже оседлали стулья.
– Я не хочу курицы, вчера она  была живой! Я ей зёрнышки давала. – Это Даша. И она плачет. Её не удосужились спросить:  какую курицу можно  резать.
Весь курятник с именами. Есть куры добрые, а есть вредоносные  капризницы, которые сами напрашиваются в суп.
– Да, Пеструшка была душевной курочкой. – Это Оля с куклой Катериной в руках. Кукле рассуждения безразличны. Кукла только что примеряла новое платье. Кукла живёт на Земле Королевы Мод. В платьице ей там холодно. Но Олечка не в курсе дела. Тут обман чистой воды.
Михейша – старший брат девочек. Он любит розыгрыши. Это он поселил куклу Катерину на ледяную Землю и убедил Олюшку, что там родина всех её кукол. Дашины куколки и тряпичный их Маркиз ди Палисад  живут славно и дружно, как мясо в борще, на скалистом каблуке итальянского сапога. Ленкины – они чопорней  – обитают в Лондоне, Париже и Берлине.
– Добросердечная курочка, значит, вкусная, и сердце у неё мягкое. Я буду сердце, – рассуждает лицемерный от возмужалости  Михейша. Садится и тянется к блюду.
– Мне, чур, только белого мяса. – Это Ленка-неженка. Она уже успела скользнуть в кабинет и вынырнула из-за портьеры  с новой, припасённой заранее  взрослой книжкой. И по одной только  книжке и по шелесту только что надетого длинного, совершенно не казённого, не школьного платья – с лямками, всего в кружевах и оборках, стало ясно, что она – самая старшая сестра и самая главная героиня обеденного спектакля  против остальной мелкоты. И все несчастья транссибирской железной дороги тоже идут от её скорости взросления и поразительно классического вида фигуры от головы до пят, включая главный фэйсад лица. Она не любит пупырчатых шкурок и молочной пенки.
Вот так, ёпть, дак деревня! Где ж такая, чтоб пенок и шкурок не любить?
– Всем сидеть смирно и не рассуждать!
Это баба Авдотья. Она в доме вторая по главности после деда. Рассудительная Ленка на третьем месте. Папа с мамой  – декоративные лица. С этим согласны все.
Пришёл дед Федот, в сенцах присел на лавку и отвинтил заиндевелые шнурки оранжевых ботинок с белочным мехом, с голенищами почти до колена, с крючками вместо дырок. Нерусь! Ну что за фасон!
С порога залы, не глядя, заученным движением дед зафинтилил картузного вида утеплённый из нутра берет в вешалку, расположенную к нему под острым углом. Попал. Зимний вариант картузоберета поболтался и затих на счёт «четыре».
 – Не фу себе! – вырвалось у Михейши.
Дети застыли в стеклянной неподвижности – каждый со своим съедобным предметом, Смотрят на него, переглядываются  и недоумевают: откуда у деда эквилибристская сноровка?  Небось, и ножи умеет метать, и мячи в корзину через спину и с центра поля.
– Дед, ты, поди, у Гуда учился? – Это Ленка.
– Чего-чего?
– Ну... у разбойника, у Робина... который.
– А-а-а. Учился слегка. А ты книжку-то почто с собой таскаешь? Умной хочешь выглядеть? Мы и так это знаем. Жиром хочешь помазать устремление твоё, чтоб  блистало как Михейшина шевелюра? Неси книгу назад. Потом возьмёшь.
Ленка обиженно ныряет в библиотеку. Теряется на десять минут.
Михейша пощупал причёску: точно, пора кудри стирать. Отвлекающим криком: «Ленка, мясо остыло. Греть тебе не будем».
Баба Авдотья: «А это не твоя забота, милок, а моя».
Дед: «Это её личное дело, может и сама разогреть. А вообще принято сообща сидеть, а не прыгать, кто куда горазд. Может, по очереди будем обедать? Или каждый сам себе начнёт готовить?»
Молчание за столом. Никто не хочет готовить каждый за себя.
Даша сидит на стуле с подложенной подушкой и мотает ногами: «Деда, а ты по проволоке ходишь?
– Чего-чего?
– По проволоке...
– Только по канатам ходил в детстве, по семипальным «пучкам», – ответил дед, ничуть не смутившись.
– Мой точно по канату пройдёт, – думает бабка.
– А через пропасть? – продолжает Даша.
– Не пробовал, детка, а что? Через пропасть пора идти? К кладбищу чоль дорога такая короткая? – и огненно щурится.
– Да-а-а... нет вроде... пока.
– Ну и помалкивайте тогда. Как надо станет – так и пойду.
Дед, пока полоскал руки, подслушивал и наматывал на ус куксивые застольные разговоры. Дед как гора велик, на вид сухопар. А в худых свиду горах часто водится феррум.
– Как зайдёте, не вздумайте здороваться с ним по-настоящему: руку сломает, – подсказывают иногда новым гостям, желая их обычным косточкам добра.
Процесс поглощения пищи идёт размеренно и поначалу мирно. Дед на правах домашнего монарха догладывает третью ножку. Делает он это весьма умело, не обрызгиваясь жиром и методично: от начала до конца, словно жук-короед. Добродушно бурчит, не выпуская ногу изо рта: «Не хотите трэскать – нэ эшьте: мнэ больше доста-а-а...  ух, хороша... а вам не до-ф-ф-ф-ца».
Шлёп! Кость в сторону.
– Дашуленция, а подайте-ка мне, милая принцесса, ещщо  вон то крылышко, что на Вас смотрит, а про меня мечтает. Кхы!
Матери и отца дома не видно. Отец на работе, а мать задерживается в пути. В доме как-то было  принято, что семеро одного не ждут. Но дожидаются, как минимум, пятидесятипроцентной наполняемости. Иначе застолье может не состояться вовсе. Это главное дедово наказание. Проверено практически, и запомнилось надолго.
– Надо бы на водокачке бак  ревизнуть, – говорит дед ни с того, ни с сего, поёрзав в кресле. – Эти котельные придурки всё не так сделали.
У него страшно-престрашно красивое кресло – ровно как у датского придворного стоматолога. С высокой фронтонистой спинкой, прорезанной насквозь параллелограммами. На кубиках перекрестий награвированы  числа, вдоль оснований нарезанного поля – цифры. Смахивает на таблицу умножения, если бы не путал такой мотив: внутри пустых квадратов вмонтированы вертящиеся на осях костяшки бухгалтерских счёт. По креслу видно, кто в доме хозяин. Угадывается, что, несмотря на гротескно юмористическое кресло, он вовсе не стоматолог, а скорее костолом, считающий выбитые бандитам ребра, или математик, которому кто-то из наивных студентов-двоечников   вместо пузырька с  ядом подарил всего лишь прощальный намёк.
– Копец!– сказали бы сегодня.
– «Ревизнуть» – что это?
– Читайте «Мёртвые души», а лучше «Ревизора».
– Там про водопровод? – это Ленка. – страшные, наверно, книжки?
– Скучные книжки! – бурчит Михейша.
– Молчи уж, умник.
Молчат. И снова:
– Дед, я с тобой! Чего там, шланг засорился?
– Причины не знаю пока. Может, просто труба замёрзла и к нам не идёт. Может отверстие на входе в наш бак не то. Может мотор ослаб. Умыться толком нельзя. Качаешь-включаешь, а воды всё равно нет. Хоть снова переходи на...
Тема знакомая. Перебивают тотчас же: «Не хотим из чародейника! Не модно!»
– Давления-то  нет, – философствует дед-изобретатель и механик, – будто в пустыню, а не в бак, зараза,  уходит.
– Где Зараза? В воде  Зараза? Какая она из себя?
– Дед просто неудачно выразился, – сглаживает бабка возникшее недоразумение.
– Деда учитель, он не может неправильно говорить.
– И я учительша…
– Баба, ты, правда, учительша?
– Бывшая, детки, бывшая. Но правила все помню.
– Деда, я с тобой хочу! – начинает канючить Михейша.
– Ну, так пошли. За погляд денег не возьму.
– Какие инструменты берём?
– И мы с тобой сходим! – Это пищат малолетки.
– Сначала всё съешьте, потом поговорим.
Весь народ, кроме бабки,  желает поучаствовать в лечении водокачки. У бывшей учительши, а теперь кухарки и всегда хозяйки дома, дел и без того хватает.
За столом иерархии не видно. Там царит относительная демократия. У демократии свои правила: шалить можно до определённого предела. По лбу ложкой никто, никогда, и ни за что не получал, хотя большинство  того периодически заслуживали. Деду достаточно напомнить про наличие деревянного черпала, чтобы воцарялось временное спокойствие, похожее на грядущий Брестский мир. Дедовой строгости побаиваются. Деда уважают как царя-батюшку Злако-Гороха.
Дети помнят страшилку про древний способ наказания, а именно: стояние коленями на горохе, в тёмном углу.
– Съешь крыло, – говорят  Даше, – научишься летать.
– По двору или по улице? (дальше улицы Дашина фантазия не распространяется).
– По небу, как голубок, – посмеивается Михейша, – как Катькин дутыш... Хе!
Ленка прыснула и заткнула лицо в подол. Только она оценила тонкое Михейшино остроумие. Потому, что единственный  Катькин дутыш, не смотря на то, что он был птичьим королём, и не в пример прочим её даровым и грязным птицам, летал привязанным за бечёвку. То же самое Катька сотворяла с крупными стрекозами, только летали они на нитке. А также с теми золотыми мухами, которые прилетали явно не с задворных навозов, а – бери выше – с пирамид Египта. Вершины пирамид покрыты гуаном умерших летучих динозавров, превратившимся со временем в зелёную известь.  Отсюда и золотозелёные перелётные мухи. Катька утверждает это  бесповоротно и готова намылить шею любому оппоненту-выскочке.
Даша: «А в Машкву мошно станет долететь?»
– А то! Конечно.
– Хасю крылышка. – И хлопает в ладоши от привалившего счастья.
– Надо говорить «хочу».
Даша старается: «Хочу крылышка».
Оля: «А мне дайте лапку...»
Михейша: «Ногу, надо говорить. А зачем тебе чужая нога?»
– Ногу, да. Я быстренько сбегаю в Петербург. Мне там свадебный билет надо взять.
– Зачем билет? Замуж собралась?
– Ваньке-Встаньке надо и Петрушке. Они сделали предложение Мальвине.
– Оба сразу?
– Они любят Мальвинку.
– А Мальвинка кого любит?
– Обоих поровну.
– Так не бывает.
– Бывает, бывает! – Оля почти плачет. – Им много деток надо.
Взрослые смеются.
– Да ладно, – утешает Михейша, вгрызаясь в крыло. – Попроси лошадёву ногу... с копытом и подковой – быстрее добежишь.
– Правда, добегу?
– Правда-правда!
– Михайло! Опять детей заводишь! – раздражается дед и хлопает шлёпанцами об пол так нескучно, будто давит педали  заевшего клавесина, – смотри, а то я тебя с твоей «правдой-правдой» по кусочкам  разберу!
Михейша обиженно бросает кусок, растопыривает пальцы веером – будто сушит, а сам поглядывает на Олю и Дашу и мелко покачивает руками, будто предназначенно для Оли и Даши:  нате вот вам, мол,  я не боюсь, а вам от меня сегодня выпадет на орехи.
– А теперь будем ломать вот эту ключичную косточку, и загадывать желания, – предлагает Ленка, усердно оттирая руки об шейную салфетку, – кто будет ломать?
– Я, я, я!
От курочки не осталось ничего;  даже доброта её упакована в детские желудки и благополучно забыта.
– Сломаем косточку, а остальное похороним.
Похороны хоть  чего – одна из частых детских игр. Дом почти на самом краю  жилья, дорога на старое кладбище проходит мимо, и ни одни похороны не остаются без  внимания.
– Лучше Хвосту отдадим.
– И поддадим. Собакам куру не дают. Они могут подавиться. – Это опять всезнающий Михейша. – Деда, ну что, идём?
– Всем спасибо за компашку, – говорит дед и шумно поднимается с места. – Кто со мной – одевайтесь теплее. Нагих, хворых и голодных не беру.




7. ИНТЕРЬЕР И ЭКСТЕРЬЕР

– Покушал с ними, читатель? Понюхал только? Ну, извини, друг, в бронь-заявке тебя не было. Ходи  голодным в Кабинет: дальше, если желаешь, будем рассматривать интерьер. Стоит того. Не утомил ещё? Ты дама... простите, Вы дама? Мужик? Вау! Тут в начале рассчитано исключительно на сентиментальных дам.
И началась перекличка!
– Костян, и ты тут что ли? – Я! – Эдичка? – А что, ну зашёл на минутку. – Иллиодорыч! – Я!  –  Борис! – Я! – Пантелеич! – Я! – Годунов? Годунов, твою мать! – Молчание. – Иван Ярославович? – Ну, я. – Порфирьич, Димон,  Григорий, Разпутин? – Я!  – Трипутин? – Я! – Простопутин? – Я! – Сорокин, Галкин? Мишки... Таньки... и вы тут?
Годунов запоздало: «А чего?»
Григорий недовольно: «Распутников я».
Дашка-худюшка, Жулька-толстушка: «Тут мы!»
Разного вида Иван Иванычи, бесчисленные Артуры и вообще вскользь читающие кавказцы, ищущие жертв будущего национализма: «А что?»
– Всё равно, браво! Медаль вам! Бабло когда вернёте?
Разнокалиберные книги там расставлены по стеллажам. Стеллажи сплошняком идут по галереям. Последние полки упираются в основание шатровых стропил.  Галереи занимают весь периметр Кабинета,  и только у  широченного эркера, будто выпавшая клавиша в момент апофеоза великолепной чёрно-белой музыки, неуважительно разрывают свой органичный массив.
Эркер, смахивающий на парковую ротонду, огранён витыми поярусными колоннками. На капителях ярусов раскрывают клювы и издают потусторонние звуки пернатые муляжи, прикрученные к колоннам тонкой проволокой.
Дотошный декоратор засунул в эркер живую Пальму.
Волосатая – пуще обезьяны – Пальма вылезает из кадки. Когда-то пальма была маленькой, но теперь она в три обхвата детских рук и ежегодно  – по весне – пытается  вытолкнуть наружу потолок. Культурно себя вести она не умеет. В середине множится на стеблевидные отростки. Ближе к потолку  ветки-стебли-листья скрючиваются и начинают расти вниз. В эркере тесный южный курорт.   Моря только нет.
Десяток лет позёвывает и поглядывает Пальма в потные стёкла. А там: то ли улица, то ли ободранный променад,  то ли  прогон для скота... короче, в последней степени немилости рогатый, босоногий, наудачу перспективный штиблетный проспект.
– Проспект? Полноте!
– А вот то-то и оно-то.
Проспектом этот отрезок пути называют не только местные люди: в Михейшином  адресе тоже так написано.
Вот и недавний полицейский пример из Петербурга.
– Ксиву (паспорт, значит) молодой человек!
Даёт паспорт. Раз есть паспорт, значит, парень не из деревни: деревенским паспортов не дают.
– Нью-Джорск? Где это?
– Ёкской губернии.
– А-а.
(Не поверил.)
– Тут пишут: Арочный проулок 41А  повернуть и идти вдоль проспекта Бернандини к номеру 127. И почтовый отдел есть? Большой что ли город?
– Да так себе. Обыкновенный.
– В маленьких городах проспектов не бывает. Да и улица не маленькая. 127. Чёрт! Да это как Невский. Больше Гороховой. В Гороховой 79. Ратького-Рожнова дом знаешь?
– Откуда?
– От верблюда. Сам-то что тут стоишь?
– Гувернантку Лемкаусов жду.
– Зря ждёшь. Она сегодня не работает.
Вот так Клавка! Даже городовой её знает. Чем же так прославилась Клавдия? Неужто с жёлтым билетом девка? Только с таким билетом на работу не устроиться. Что-то тут и казеином  не слепляется.
– Что, и арки у вас имеются? – спрашивает городовой.
Михейша тут поёживает плечами, не желая полностью раскрываться. Есть одна. Всё равно Арочная!
Значит всё-таки проспект, хоть и глиняный. Хоть дома на нём преимущественно деревянные, а не глянцевые. Не для журнала город! В Брокгаузе Джорки точно нет. Проверял один критик недавно. Там пишут: городом называется если... если... или город свыше трёх тысяч жителей, или если в нем что-то есть  любопытное. Ну что за город в три тысячи жителей? Позор Всея Руси. А любопытность есть в каждой деревне!
Удивляется Пальма неизменяемому убожеству и вечной грязи удивительного этого проспекта.
Дождь: без деревянных мостков, проложенных вдоль сплошных оград и деревянных фасадов, вряд ли можно было бы пройти и не исчезнуть навечно человеку. Венеция, Весенька, Осенька  отдыхают!
А вот коровам хоть бы что: радостно вертя хвостами, в дождь и в жару бредёт стадо то по грязи, то в пыли, по проспекту. Умело находит свои ворота. Мычат, как заевшие граммофоны: «Отворяйте!»
Окончательно растворяется стадо у высокого Строения нумер один бис. Это адрес церковки, колокольни и дома священника Алексия с задним палисадом и ещё более задним хлевом, красиво выставившим свой единственный каменный зад  уже на другую, пусть даже длиной в скошенный угол дома, улицу.
– Улица «Заводчика», – гласит табличка.
– Что за Заводчик? – интересуется Серёга. – Не знаешь? Фамилия есть у Заводчика?
– Написали бы: «Заводчика Лошадей, Доильщика Коров, Пасечника Пчёл, Дрессировщика Тигров такого-то» – рассуждает Михейша, лучший Серёгин друг. – У деда спрошу.
Эта дурацкая улица в одно кривое окно зачинает Площадь Соломенного Рынка. И это единственный адрес, по которому можно колесить вкруговую, не натыкаясь на заборы, на пни, на сосны, на свинарники и конюшни. Нет! сказочно богата всё-таки богом забытая джорская деревня-полугород!
И грязь в этой части  особенная: говорят, кроме угольной, в ней каолиновая пыль. И шапчонки-то тут носят…
Ну, понесло! Стоп на этом! Не о попе Алексии, и не о русском провинциальном строительстве  речь. Погуляли. Мало? Пора-пора. Нехотя и голодно (нет на улице груш), но возвращаемся в дом Федота-Учителя.

Разберём его дом с точки зрения искусств и строительных ремёсел.

***

В стену, отделяющую КабинетЪ от Ресторана Восточного Вокзала, впломбирована огромная двустворчатая дверь  неопределённого стиля и ужасного образца. Дверь в два этажа. Середина прорезана обходной галереей. Так что получается на внешний вид одна дверь, а фактически их две. Это отдельная архитектурная находка, гимн дверям и соборным порталам, лебединая песня театрального декоратора, марсельеза парадного триумвирата. Даже не песня победы, а триумф разбойного, буйного, умалишённого зодческого братства.
С некоторой поры – а «пора» названа разбогатевшим на проданном учебнике дедом «второй ступенью домашней реинкарнации», – дверные полотна – толщиной едва ли не в полвершка – замощены цветным стеклом.  Куски стекляшек связаны между собой свинцовыми протяжками и образуют в совокупности  растительный узор. Зовётся это мудрёное дело «родинцовским  витражом».
Родинцов давно спился, пишет портретики с прохожих, а витраж вот он: впежён как миленький.
Медные петли двери первого яруса, учитывая их толщину и количество, могли бы запросто удержать створки знаменитых Красных ворот, ведущих в Запретный город вместе со всем навешанным на них металлическим ассортиментом.  Выдержали бы дедовы двери пару китайских евнухов мордоворотной наружности, приклейся они для смеха дверного катания к огромным, литого изготовления,  ручкам.
Створки верхнего яруса двухэтажной двери значительно проще. Там простая перекрёстная решётка с обыкновенными серенькими – пыльными что-ли? стёклами.
Что в этих кунштюктных дверях ещё интересного? Пожалуй, а вернее даже на правах главной достопримечательности, – весьма необычные барельефные обрамления косяков.
Вглядываемся, но понимаем не сразу. Блестящие обшлага чёрного дерева изрезаны рукой талантливейшего мастера. Но в момент данной заказной  работы, видимо наширявшись видениями  Босха, виртуоз сильно захворал головой.
Тут, подобно африканскому заповеднику, что распластался вокруг озера Виктория, или схоже удлинённому пятачку Ноева ковчега, помещён чудной  зверинец, обитатели которого выстроились будто бы по безоговорочному намёку весталок в походную колонну.
Тут прилепились и вымеряют свой путь лапьими и копытными шагами объёмные твари млеком, мясом и насекомыми  питающиеся. Одни – лесные, другие  – пустынные. Третьи – жители саванн, тундр, степей, скалистых гор и плоскогорий. Они узнаваемы с первого взгляда, но отчего-то все с серьёзными отклонениями здоровья. Первые – с незаконными крыльями, другие с излишним количеством горбов, клыков, ласт. Третьи поменялись кто головами, кто шкурами. Кто-то продал ноздри, зато прикупил у соседа нелепый хвостище.
Криво вьющиеся ветви оседлали необычные воздушные персоны: они с клыками и бивнями вокруг клювов.
Под ними страшные морские каракатицы, снабжённые человеческими лицами, с выпученными, как при бросании живьём в кипяток,  глазами.
Всего многообразия дружного обмена зоологическими членами не перечесть.
Бегают все эти не имеющих законных имён гадоюды по наличникам и обкладкам; они вросли в плинтусы, возглавляют углы, жуют свои и чужие хвосты. И, весело улыбаясь, азартно впивают зубы друг в друга. И, скалясь домашними вампирами, добродушно попивают соседскую кровь.
Фигуры совершенно не кичатся натуральностью извлечённого резцом отображения. Они плюют на чудаковатый принцип подбора хороших друзей.
Соседствуют меж собой они так же спокойно и гармонично, как порой возлежат припрятанными для пользы дела и в ожидании волнительных сюрпризов противопехотные мины пограничной полосы.
И это ещё не всё: если приглядеться, то кое-кто из зверушек и чудоюд заняты ужасным делом: они беззастенчиво занимаются любовью. При этом заняты продвижением вовсе даже не своего рода.
Они сливаются телами с тварями иных нижних видов, словно пытаясь приумножить представленное разнообразие звериного, насекомого, пресмыкающегося, крылатого мира, грубо поломав дарвинские стереотипы умеренной и порядочной эволюции.
Проем увенчан  надтреснутым фронтоном корытного  дерева,  явно  позаимствованным из интерьера Схимника Заболотного.  В центре фронтона – карикатурный  слоник с  парусообразными ушами, опущенными безветрием, и с задранным кверху подобием хобота. А по сторонам его – инициал из двух необъяснимых для чужеземных неучей букв.  Игриво заоваленная древнерусская «Ш»  со стручками  гороха на поворотах добавочных линий вплетена в квадратно-китайскую «Ф, будто бы выполненную из  разможжённых в концах битьевых палок.
– Как водяной кистью по тротуару написано, – утверждает дед Федот, – живо и художественно в высшей степени. Талантлив наш землячок Селифан. Настоящая готическая резьба! Ему бы ещё дворовые ворота по-гречески порезать и ставни по-мавритански! Некогда ему пока: готовит выставки в  Лондоне, Токио  и одну для аборигенов... кхе! ....Гонолулу, – и улыбается.
Все, особенно Михейша,  безоговорочно верят деду.
– Деда объездил весь мир, – утверждает Михейша без всякого на то основания и без засыпания неверующих Фом фотографическими  фактами. Три «Ф»!
Запомним всё это.
...Инициал дверного фронтона придерживают  бурундуковатого узора жирные коты с тонкими как стебли,  завёрнутыми в спираль, хвостищами. На задних шлейфах их выросли крапивные листья с увеличенными будто  линзой мелкоскопа колющими устройствами.
Хобот сказочного по-восточному слоника – какой ужас – форменное безобразие и насмешка над опытом божественного сотворения мира. А с другой стороны, это апофеоз больного, бредового экспериментаторства по спариванию человечества с животным миром:  оно  даже не напоминает, а откровенно являет собой Нечто и Непотребное в паранормальном единстве.
Нечто Непотребное закрутилось в тяжёлую спираль, воинственно напряглось, готовое распрямиться и пробить своим оголовком любую крепость – хоть животного, хоть искусственного происхождения. Это  комический слепок с того, что особи  мужского пола человеческого племени достают только в случае крайней необходимости. Вариантов тут немного: с его помощью получают искреннее удовольствие от незаконного соития; благодаря ему законно продлевают род; и – простите, мадемуазели – без него не справить малой нужды.
Как такое можно допустить в доме, где гурьбой бегают малые дети и где женщины являют собой пример целомудренной морали и торжества моногамии? Где исповедуют, пожалуй-что,  устаревшие и излишне пододеяльные отношения, причём при закрытых окнах, выключенных ночниках и потушенных свечах.
Скульптурная дерзость парадных, общественных  дверей в домашнем дворце науки и литературы необъяснима и крайне непедагогична!
Добавим красок в описание: кабинет этот – сказочная обитель, не меньше – а ещё – загадка, колыбель знаний, филиал звериной Камасутры и кунсткамера удивительного, нереального мира, способного взбудоражить и напугать любой  податливый ум. Да и весь остальной дом необыкновенен, как прибежище исключительной странности умников.
Все отпрыски старшей  пары Полиевктовых потому – чокнутые с малолетства. Здравы ли нижние ветки родословного древа?
– Умом?
– У деревьев ума не бывает.
– Уверены???
Короче, это история рассудит сама. А мы будем только оперировать...
– Ой! Больно нам от одного только вида шприца со скаль...
– Фактами, граждане!




8. ПЕТУХ  ПОД СТОЛОМ И ЦАРЕВНА СОФЬЯ

1909 год. Конец мая.
Дед Макарей сегодня – гость. Гость кукарекает под столом. Над ним потешается вся развесёлая Полиевктовская семейка.
Царевна Софья с князем Голицыным перевернулись в гробах.
В чём дело? Какая связь?
Всё с виду просто, но не так уж легко практически.
С тайнописно – любовной записочкой царевны Софьи через триста лет случился провальный огрех. Князь Голицын с возвышенной любовницей благодаря юному сыщику ещё раз предстали перед общественностью в не самом выгодном свете. 
Позволение на расшифровку выдал уже упомянутый Михейшин двоюродный дед – Макар Иванович Полиевктов. Среди всех Полиевктовых он – просто Макарей. Родом и по долгу службы – из далёкой Тюмени. В Тюмени хватает своих чудаков. Макарей – один из них. Нет, он самый главный чудак всего Тюменского края, если, правда, не считать  тобольского Тритыщенки (прадеда господина-художника Евжени Тритыщенко), который обивает пороги губерний, утверждая, что каждый уважающий себя город должен иметь хотя бы одну конную статую. Каждый губернатор считал за честь выпроводить Тритыщенку из кабинета на вежливых пинках, и удовлетворённо прощался каждый, радостно помахивая одной ручкой в окно Тритыщенке, а другой стирая лапшу с ушей.
Где ж ему бедному набрать столько бронзы на лошадь? А где взять народного героя-всадника? На коня уйдёт больше бронзы, чем на героя. А сам губернатор тобольский пока не герой, и на войну неохота, а на другого героя кроме себя денег совсем нет... Нет, нет и нет! Своим не хватает. И не будет хватать. Война с Америкой на носу. У чинца ширится глазной  разрез на нашу землю. Мост надо строить через Тобол-Вонь-реку.  А войны и мосты всегда в авангарде сметы. А к концу стройки мосты будто законно удлиняются в три раза. И арьергард и всю колонну тоже надо чем-то кормить. Такие-вот бухгалтерские дела в тмутараканских тюмениях.
В Нью-Джорск Макарей  приезжал редко: на самые-самые главные события семьи Полиевктовых. Дед – главный хранитель  Тоболо-Тюменского Губернаторского Музея истории и естественных наук, а также  владелец личной исторической коллекции преимущественно бумажного свойства.  У него дома хранятся в порядке и беспорядке  манускрипты, старинная переписка на бересте и бумаге, рукописи, староцерковные книги, узелковые и бусинные сообщения, иоганские – начиная с самого Типографа – шрифты.
Буквально перед  самой поездкой в Нью-Джорск, практически случайно обнаружился потерянный ключик от ящика коллекционного шкафа. Отомкнутый  ключом ящик поначалу долго не вынимался. Дед трясанул шкаф. Битком заполненный ящик что-то высвободил внутри себя. И неожиданно почти целиком выскочил наружу. Пошатался, и, не дождавшись от деда сноровки, бухнул вниз. Вывалились, словно потроха из брюха, бывшие когда– то важными исторические бумаги, и разъехались по плахам. Не упал единственный предмет. Зацепился тесёмкой с печатями и покачивался на половине пути к полу пожелтевший, дранно-передранный, местами подклеенный, вскрытый давным-давно конверт с  письмом премило свергнутой царевны.   
– Неспроста это, – решил тогда Макар Иванович,  даже не подумав о грядущих последствиях.  – Возьму-ка я его с собой, удивлю кузинку.  Кузинка, так это никто иная, как родная Михейшина бабка Авдотья Никифоровна.
Приехал. Поболтали о том, о сём.
– Интересное письмецо, – сказала бабка, – повертя трухлявую бумажонку и посмотрев её на просвет. Понюхала: выветрились французские духи за триста лет (Софье обещали четыреста). – Пахнет заплесневелой бумагой. Больше ничем. Ожидала роз, фиалок... и не понятно ни черта. Тайнопись, пожалуй! Любопытно, да-а-а, любопытно.
– Потому и привёз, голубушка, чтобы вас всех позабавить. Это письмо Софьи Голицыну в пору их ненасытной любви. До того писано, как он свою жёнушку по её желанию или согласию  отрядил в монастырь. Там внизу датировано.
– Любовное, что ли, значит, там?  Я люблю про любовь. Дайте-ка почитать, – испросил присутствующий при том деле  Михейша, и уверенно протянул жадную до сенсаций руку.
– Как так можно сквернословить, – сердится бабка, – «люблю про любовь» – разве так можно выражаться!».
– Прочитать? Ха-ха! Не сможешь!  Вот же, взяла мышь кота за шиворот, чего надумал! Ну!? Слепой музыкант  чтецом заделался!? На худой дуде ты игрец – вот ты кто...  – В сердцах высказывает полное недоверие Макарей Иванович: «Это тебе не газетка у мальчика – тут тайнопись. Тайн-но-пись! Никто ещё не смог прочитать. Триста лет лежало. Лежало себе и лежало. Были люди, да, брали с собой. Возвращали через неделю.  Я тоже пытался – и, догадываешься? А то: полный ноль, без никакой пользы дела».
– А я прочитаю! И не такое разжёвывал, – уверенно резал Михейша. – А зачем привезли? Дайте, деда Макар, я прочту, уверяю... почти на девяносто уверяю.
– А если не прочтёшь, не в гневу  будет сказано, а для смеха: тогда давай ты полезешь под стол и станешь кукарекать. Положим, подряд десять раз! Годится?
– Я не петух, – обиделся и одновременно зажёгся Михейша. – А сами-то станете кукарекать, если я прочту? Слабо на спор?
– Помечено! – заливается смехом Макарей.
Ну и молодёжь нынче уродилась!
Бабушка по инерции хихикнула тоже. Но засомневалась в надобности и правилах спора. Уж она-то хорошо знала тайные склонности и занятия своего внука. В самом деле: как бы не пришлось опрометчивому брату кукарекать!
– Если письмо в затейной литорее , то плёвое дело, – манерно заявил Михейша, ничуть не струсив.  – С тайнописью я, дедуль, знаком  не понаслышке.
– Вот фанфан, а! Ну, фанфан! – засмеялся дед Макарей. Откинулся на спинку стула. – Молодость, молодость всё это, отсюда бравада и шапкозакидательство!
Вспомнил об ушедшей его собственной студенческой  юности, задрал  ноги и выказал миру вязаные носки цвета испуганной зебры.
– Весной, почти  лето, тёплые носки, полоски дурацкие как у половика, – отметил втихаря Михейша. Чухля домашняя.
– Что, заинтересовался рисунком? Это не простая вязка. Оренбургские ткачихи, они не только...
Какое! Не дослушав исключительной технологии вязки, и воспользовавшись неустойчивостью дедушкиной диспозиции,  Михейша выхватил из его рук и конверт, и письмо.
– Эй-ей, ещё не договорили!
Какое там! Нелепой стрекозой, махая руками и выворачивая ноги в коленях – чтобы одолевать сразу по три ступеньки – начинающий сыщик взмыл на второй этаж и зарылся в своей комнатёнке.
Там вооружился лупой.
Для начала переписал текст более явно. Изобразил какие-то столбцы. В столбцах выставил значки и пересчитал каждый. Переписал ещё раз. Переписал второй.
В час ночи крикнул:  «О»! В час тридцать: «Е»!
После того, как определилось ещё несколько основных гласных и согласных, дело было почти выполненным. Царевна использовала всего лишь слегка усложнённую «мудрую литорею».
Михейша положил на алтарь науки вечер, ночь и кусок утра.
С первыми петухами письмо было окончательно расшифровано. Кроме, разве что, четырёх слов с абсолютно непознаваемым, видно староцерковным  смыслом. В библиях Михейша не силён. И упомянуто о каком-то Фуй-Шуе, которого царевна грозилась отобрать у сожителя, если он не будет приезжать с любовью и поцелуями по два раза на неделе.
– Кукареку! – крикнул  для начала дворовый будильник. И вежливо: – Вставайте лю-у-у-ди, кох-кох-кох! Кому врача? А, может, палки?
Зашипел картонный Биг-Бен. Пришлось придавить его подушкой.
Михейша высунулся в окно и вгляделся в поднимающееся над дальними елями слабое зарево. – А не отдолбануть  ли  от бабкиной сигары кусман?
– Кукареку-у-у! – прозвучало опять с Федотова  двора, ещё громче и нахальнее.
Обложили со всех сторон Михейшу идиотскими звуками!
– Не сплю я, – пискнул Михейша в окно.
– Кок-н-ду, кок-н-ду! – прямо под нос во французском переводе. Это  действительно петух Фритьоффа – красно-синий с одной стороны и огненно-рыжий с другой – оседлал совместную с Полиевктовыми границу.
– Вот же сволочь, издевается! И ареального петуха научил по-французски лопотать. Мог бы кричать по нашему: не так занозисто!
– «Фуй-Шуй, Конфуций, фуй-шуй!», – также «будяще с тысячелетним оттенком» донеслось из Федотовского кабинета.
– И Фенька, дура, туда же, – подумал Михейша, – странные песни поёт, гайки бы ей под хвост навинтить! Дак нет же, самка она: ничего не выйдет.
– Кукареку! – зашептал петух православный с далёкой Бернандини нумер айн бис.
– Вот так  дед Макарей будет сегодня горлопанить,  – подумал удовлетворённый совиными деяниями Михейша. Он представил деда под столом. Живот его  – будто сам собой –  содрогнулся, а затрясшиеся параллельно животу губы выдали спазмическую серию хихикающих звуков.
– Дед он хороший, что уж я так развеселился? – журился Михейша, – разгадал, так разгадал. Не велика заслуга, коли знать ключ.
Хотя по правде: ключик Михейша придумал сам. Так честно, как будто по незнанию доказал себе – дурню - уже известные всему миру Пифагоровы штаны. – К кровати шагом марш! Ать-два!
Подушка вомнулась на три четверти, приняв в своё податливое ложе сосуд с мозгами достойного сыщика. Ноги упёрлись в прохладный никель.
Внизу уже начинали шевелиться родные. Северный Сосед   выпал во двор и принялся концом метёлки – там колючки шиповника – раскупоривать ставни.
– Кончай орать, – пригрозил он стягообразному паразиту, – кому надо, уже проснулись. И будто бы мигнул засыпающему Михейше.
– Ба! Сегодня экзамен, чёрт... Стоп. Воскресенье! Не надо. Слава Бо...
Это была последняя здравая мысль Михейши, перед тем, как... как...  как...
Сонный ветер повалил Михейшу так просто и без затей, будто шуткуя сдёрнул сноп  с колымаги. 

***

Каждые Михейшины закладки в книгах имеют тайный смысл, спрятанный в многочисленных игольных проколах тонкой биологической субстанции. А как же ещё поступают по-другому будущие следопыты, собиратели  скорпионов,  охотники за тиграми, анакондами, сокровищами?
Имеются в виду трафареты с перфорацией, размещённой по сторонам квадрата и в центре, которые позволяют менять по определённой схеме – в сплошном ритме проколов – написание одной  и той же буковки. А код разворотов, применяемых к определённой группе знаков в сбитом ритме, не угадать без ключа.  Маскировочный ключ при надобности тайной переписки выдаётся Михейшей агенту, с которым обуславливается порядок его применения и смены другим кодом.
Главный Михейшин агент – это его старшая сестра Ленка.
Комната Ленки рядом с Михейшиной, но в минуты и часы ссор, проигранные по – серьёзному и начатые по игрушечным причинам обеты молчания длятся порой неделями. Тайная переписка в эти недели – за исключением языка глухонемых  – единственный способ тягостного  – по необходимости – держания языка за зубами и развесёлого  – по той же незамысловатой причине – общения друг с другом.
Михейша с детства увлечён разгадыванием чужих шифрованных записей и созданием собственных стилей маскировки текстов.
Стоит ли говорить, что однажды найденная в дедовской библиотеке  книжонка по криминалистике привела отрока, достойного хитростью и умом своих отцов, к дотошному освоению физики и химии. Она же заставила полюбить до того ненавистную математику.
Хинин, аспирин и нашатырь, кислое молоко, марля, утюг вовсе не для больничных целей ютятся в средних ящиках не по возрасту огромного шкафа в Михейшиной каморке, вклинившейся в полумансарду, что над первым этажом.
Шкаф в средней части больше напоминает аптекарско-алхимический алтарь. В верхнем отсеке – книги и брошюры. В самый низ шкафа встроен засекреченный, выдвигающийся на колёсах, обитый жестью детско-юношеский филиал дворовой лаборатории; она же, собственно говоря, – семейная и сугубо мужская   мастерская. Места швейной машинке, олицетворяющей, по мнению Михейши, все наивные, глупые и никчёмные женские пристрастия, в ней не нашлось.
Взрывоопасные Михейшины пробы осуществляются на песчаном берегу речки Кисловки, которая неожиданно для её, в общем-то, ровного течения, словно умышленно для авантюр делает поворот совсем неподалёку от  родового поместья.   Ограждение территории здесь представляет собой распиленные пополам лесины, разрежины между которыми не годятся для убегания со двора скотины, но зато вполне устраивают ловких мальчиков и любопытных девочек.
Как автор не уворачивался, но повествование само собой подвело к необходимости  описания экстерьера будущих сцен. Не будем этому противиться и максимально коротко опишем. Впереди ещё триста (ну, соврал же!) пустых страниц.
Вход в дедушкино государство (вот те на: государство-то без названия!) представляет собой конструкцию из четырёх циклопических столбов. Столбы увенчаны двухскатной кровлей. Между столбами вписаны двустворные ворота из плах кедры. Встроены две калитки: – одна «людская»  и другая – откидная у самой земли   – для торжественных выходов на улицу живности, не лишённой демократического права на свободу передвижения.
Планировка двора выполнена в форме буквы «П».
У короля Луи Филиппа – похожая ситуация, но с большой разницей. У последнего в перекладине «П» размещались приёмные покои, главные кабинеты, торжественный зал и парадная лестница. А для поперечного на всё старьё деда классический способ организации французского дворца  это инфантильный, дурацкий, изживший себя иностранный штандарт. Увещевания жены и ссылки на древние правила устройства дворов и палат не приняты им во внимание никак.
– Любая искусственная симметрия –  исключая, конечно, биологическую, вызванную условиями эволюционного выживания,   а то ж любая парадная схема, предназначенная только лишь для возвеличения субъекта –  жизненных сил не имеют-с, да-с! – говорил он. И в самом почётном месте буквы «П» выстроил мастерскую и лабораториум с полуподвалом. Was ist das «лабораториум»?
И из детства: «Вас ист дас, вас ист дас, выпущу кишки из вас».
Дас ист:
Подготовка химических опытов осуществляется в слесарке и в полуподвальной лаборатории-мастерской, расположенных на самом почётном месте дедовых сооружений: в перекладине важной буквы «П». Ну, то самое место, куда обычно привязывают петлю самоубийцы, варвары и диктаторы. Отец, мать и дед с бабкой знают о странных Михейшиных развлечениях, но по большей части не мешают и не запрещают. Они  ограничивают сына и внука лишь в степени взрывной силы и попутной вредности.
 – Химия – занятие безусловно достойное, но здоровье домочадцев следует уважать, – говорит бабушка.
Надо отметить, что относительно безопасные эксперименты Михейша осуществляет в дальнем и скрытом лопухами углу огорода. Там есть, где спрятаться. Там в мягком грунте нарыты искусственные летние окопы, и сооружены песочные бруствера в два наката кругляков. Любой – слава Богу – не пороховой пока, – а предварительный, самоделочный, детский, игрушечной величины взрыв лишь только слегка всколыхнёт дальние постройки. А окружающие берёзки и сосны, поначалу вздрогнув,  беззаботно, ни за что не отвечая и не выдавая никого, шелестом крон и треском отламываемых и отживших отростков деревянной плоти поприветствуют озорника.
С неба посыпал шишковый град. Хорошо, что он не из Бразилии, не из Америки, а местный. В Бразилии много любителей запускать с  попутными смерчами лягушек. Из Америки шлют доллары. Но пока прилетают доллары, становятся они грязными, потрёпанными, мокрыми и никому не нужными (кроме олигофренов-олигархов) клочками бумаг.
Главные опыты проходят в отсутствие дома родственников.
Время отлучки домочадцев тщательно вычислялось заранее, а порой планировалось и стимулировалось самим Михейшей.
Например, Михейша внезапно заболевал и тогда: «Кха-кха, бабуля, я козьего молочка что-то прихотел».
Болезнь внуков для бабки это святое. Тут бросаются все необязательные дела. Козье молоко Михейша принципиально не пьёт, но единственная в округе чужая коза проживает существенно дальше, чем родная корова в стойле, и это выгодно Михейше.
Михейша продолжает ныть: «Болею. Горло дерёт».
Медицине ради такого Михейше тоже пришлось поучиться. Благо, тётка его – звать тётя Нина, а в быту просто Нинка, оставила здесь все свои студенческие шпаргалки и десяток книжонок по врачеванию.
Бабушка: «Ох, батюшки-светы! Сейчас сбегаю. Потерпи, внучек».
Михейша: «Ах, ох и ой»,  – вдогонку для правдоподобия.
Или: «Мамуля, тебя дед в школу чего-то зовёт».
А дед, кроме преподавания черчения, математики, физики, химии, – ещё и директор, а ещё он – инициатор строительства в Джорке теремка знаний для малолеток. Года четыре назад теремок разросся вширь четырьмя помещениями, накрылся тёсом и стал теремом. А точнее: реальной, рациональной, крытой, тёплой школой нового образца с заполнением новейшими металлическими арифмометрами гражданина-изобретателя Феликса.
– А что такое? Двойку схлопотал? Почему бы втроём дома не поговорить?
– Деда любит официоз.
И это правда. Всё – правда, кроме вымышленной болезни. Даже двойки приходится специально вымучивать и приносить в жертву успеваемости. В журнале у Михейши колы соседствуют с пятаками на равных.
Другой вариант. Мамуля надолго, увешавшись корзинами,  плетётся на Большой рынок. Не тот, что за Бернандини номер один, а ещё дальше. А Полиевктовский дом почти на самой границе. Бабка собирается через Кисловку в лес за ягодой, беря с собой изрядную порцию табака и любимую, засмолённую насквозь трубку. Взрослых мужчин дома нет: у них как всегда масса вневедомственных забот.
Как только дом опустевает наверняка, тут начинается военное представление:
– Ленка, всё на мази! Тащи нитроглицерин. Где? Он на лоджии... в бумажках... под моим подоконником в щелях,  между брёвен посмотри. Высох. Готов. Ссыпай в мешочки. Сорт первостепенный. Действуй чрезвычайно... Осторожно, Ленка! Мать твою!
– И твою тоже! – огрызается Ленка. Она готовит себя на эсерку Каплан, хотя пока того не знает. И Фани не знакома с Ленкой, а то пропустила бы Ленку вперёд, и, глядишь,  сама бы осталась жива.
–  Много не бери, хватит осьмушки. У нас в запасе всего пара часов.
Верная сообщница Ленка заворачивает порошок в бумажки и половину вручает Михейше. Бандит и бандитка на цыпочках несутся в огород. Падать и трясти порошок противопоказано любому живому человеку. Мёртвому – хоть затрясись. Одноногому и однорукому не рекомендуется: можно потерять остальное.
В городском саду так оно и было пару лет назад. Взрыв. Ближние крыши насупились. Попадали хрупкие деревца. Лишние ноги и руки развесились по веткам, будто бельевые тряпицы. Не нашлась голова. Вездесущие озорники приносили в школу только  оторванные пальцы. Девочек тошнило, а мальчики, найдя ранцы, бросив все хозяйственные и игральные дела, волочились к школе со всей округи, будто сроду пальцев не видели или сильно соскучились по учёбе.
...Минут через двадцать заканчивается подготовка и начинается серия взрывов, похожая на отдалённую канонаду. Ещё через пять понемногу начинает рассеиваться дым.
Через следующие пять-десять минут  стучат в ворота. Это непременно мсье Фритьофф. Он сосед справа.  Мы уже говорили.
А слева – забитая Катька Городовая, частенько восседающая на Дальних Воротах за копеечку. А дома у неё старый отец. Он абсолютно глух. Кстати, и слеп на правый глаз – после одной из кабацких драк в молодечестве. Первое обстоятельство радует особенно. Простите за то  Михейшу.
И стёкла у соседей какие-то мягкие: приспособленные к любой динамике от мастера Михейши.
Мсье Макар Дементьевич Фритьофф не особенно дружит с головой. Его провести легко.
– Les angelots natals , ... ... ... (тут в середине непереводимые французские словеса), et non si entendaient vous quelque chose comme l'explosion ?
– Quelle explosion, le grand–p;re Makar  ?
– Moi m., n'oubliez pas ...
– Грохоток, m. du grand–p;re Makar. Regardez: le nuage s'est rencontr; au loin avec l'autre ...
Смотрит. Действительно встретились.
– Je ne murmure pas sur la nature , – рассуждает месье Фритьофф, – tout lui est permis .  Et non direz, gentil  ...(опять абракадабра), не ожидается ли очередное нашествие шаровых молний? Chez moi ma madame des ;clairs craint beaucoup. Et je non octroie beaucoup ce ph;nom;ne naturel . Упомянутые мадамы – это свинюшки Фритьоффа. Но об этом будет сказано где-то ниже.
А явления природы иной раз рождают брат с сестрой. Месье только подозревает в неладном, но ни разу не ловил в деле. На шее у него  трофейный бинокль. Но он не помогает: мешают разросшиеся вдоль общей ограды ёлочки и густые заросли хмеля.
К царевне Софье всё это не имеет никакого отношения. Поэтому сворачиваем главу.





9. ШАРОВАЯ МОЛНИЯ

«Гек Финн:
– Том, а ты пробовал когда-нибудь палить в шаровую молнию?»

Год 1909.  Лето.
Настоящая природная чудо-беда заглянула в дом деда Федота.
Это случилось ровно в тот момент, когда, словно для будущего всеобуча,  в дом понаехали гостевать дальние кузены полиевктовской малышни. Вновь прибывших было двое: девочка и мальчик. Между кузенами – тоже Олей и маленьким шкетом Толькой – и уже сбитой группировкой «Ленка, Михейша, Даша и Оля» тут же составилось некое физически разношёрстное сообщество. Разобраны они  по возрастам, лицам и характерам как разнокалиберные и разноцветные стекляшки на дне калейдоскопа. Нет ни одного камушка одинакового. Но, каждый камушек дополнял другой. Собираясь вместе, вертясь босиком на траве, захаживая ежедневно в домашний зверинец, скользя по доскам пола, бегая вверх-вниз по лестницам, звеня ложками в «РВВ» и роняя – кто тарелку, кто вилку, а кто стаканы, они были счастливы. Они были так прекрасны вместе, будто то был ангельский узор божественного на поверку прибора. Взрослые не могли нарадоваться игрушке.
И что же? Именно в это время, одним из дождливых вечеров, когда, как назло, старших, кроме бабки Авдотьи, дома не было, следовательно, за всей ситуацией трудно было углядеть,  где-то совсем рядом, почти что над головами, бабахнул гром. (На следующее утро обнаружили оплавленное место в кресте Алексиевой церкви и «чёртов круг» в том пятачке, куда опущен громоотвод). Дети в тот момент играли кто в «слова-шарады» под предводительством Авдотьи Никифоровны, кто возился с куклами. А кузен Анатолий – картавый, всклокоченный малыш, крепкий и загорелый как  сушка, которую он жевал, – раскачивал босой ногой табурет и вспоминал считалку о крыльце и о короле. Он забыл, какой персонаж шёл за сапожником.
– Кагхоль, какхалевич, шапожник... кто, кто!? – крикнул он одновременно со вторым, ещё более мерзким и страшным раскатом.
Но дети, даже не услышав его, закричали, повскакивали с мест, ринулись со страху кто куда.
– Надо окна закрыть! – гаркнул Михейша. Да так полезно и умно крикнул, как его по предмету грозы учили-погоняли отец с матерью, а тут весьма кстати случился экзамен.
– И двери! – присовокупила Ленка. И сказала так пискляво, и так покойно и несоответственно силе беды, будто она – взрослая – сидела в детском кабаке, а тут случилась драка. А она была сильней и спокойней всех. И она просквозила слова через трубочку так спокойно, будто ей абсолютно безразлична вся эта детско-кабацкая паника. Или как будто ей напрочь опостылела бурная, шумная жизнь, И она по законам обычно-драчливого  и изредка забавного ковбойского времяпровождения продолжала вместе с не такими уж важными словами выпускать розовые коктейлевые пузыри.
Но было уже поздно. В Ресторан Восточного Вокзала величаво и медленно – как гроб первой категории – вплывал без спросу и приглашения томящийся огненно-красным цветом, колеблющийся  и потрескивающий искрами, то ли полупрозрачный и включённый в небесную электросеть Плафон, то ли приличной астраханской величины огненный арбуз. 
Народ догадался тут же.
– Это шаровая молния, – прошептала, остановившись, упёршаяся локтями в печь, Оля. И по-взрослому, будто рядом с пожаром, лаконично и по делу заорала: «Люди, беда!»
– Я боюсь, – тут же захныкала Даша. У неё непроизвольно затряслась голова. Чтобы остановить её, она присела на корточки, схватила косички, закрыла ими накрест лицо и застыла в такой позе.
– Мне страшно, – крикнули схватившиеся друг за дружку Оля и кузина Оля-Кузнечик. И так монолитно и враз, будто заранее сговорились, или всю жизнь желали быть сиамскими близняшками.
Упала Толькина табуретка: «Лазыщь!» Упал и завертелся по полу надкусанный Анатолием сухарь. И будто сухарь, а не Толька, заорал благим матом: «Шпашайша, кто может!»
Панику следовало прекращать.
– Слу-ушай маа-ю  каа-ман-ду! Играем в... в «застынь на месте-е»! – Это протяжным и  неузнаваемым, нарочито безмятежным, словно привычным к катаклизмам боцманским голосом закричала-забурчала бабуля: «Кто не застынет – я не виновата! Всё поняли? Не шевелиться!»
Её незаметно внешне, но мелко потрясывало изнутри. Потрясывало так мерзопакостно, словно она держалась за оголённый провод с не смертельно мощным, но зато ощутимо неприятным электрическим током.
Дети послушно застыли. Они натренированы лучше всех на улице. Игра в «замри на месте» была знакома, а вот с шаровой молнией раньше никто не виделся. Никто не хотел дружбы со страшным и загадочным незнакомцем-нетопырем.
Авдотья, белая как рояль у батюшки Алексия, и  подобно Иисусу на Голгофе, стояла почти неподвижно, сначала по швам, потом медленно вытянув в стороны руки. И, похоже, собиралась в случае беды притянуть шар к себе подобно героическому самоубийце громоотводу.
Дети честно играли свою роль. Даша, обе Оли и Анатолий попытались было снова захныкать, но бабка опять тихо цыкнула.
– Всем молчать – кому говорю! И не дышите, – пригрозила, – накажу строго!
Степенно, не торопя событий, летал по дому и трепыхался светящийся, наполненный внутренней страстью, строгий в наказаниях электрический судья. Он как будто выбирал для расправы жертву.
Побродивши минуты с три, показавшимся детям вечностью, и не найдя в нижних интерьерах ничего интересного, напрочь не заметив онемевших, недышащих детей, шар, ещё сильней колеблясь, нашёл невидимую глазу струю воздуха. Заторопился, и по невидимому течению поплыл на второй этаж.
Шло время... Будто вечность растворила в себе Ресторан Восточного Вокзала с полуживыми статуями. На самом деле всё заняло минут четыре – пять, не больше.
Вот бабка Авдотья решилась на подвиг. Она на цыпочках и медленно, словно больное привидение,  стронулась, подкралась к   лестнице и, держась за перила, стала подниматься наверх.
Через некоторое время оттуда раздался хрипловатый возглас радости и не вполне литературный текст. Оставляем только литературный:
– Ушла тварррюга! Эй! Лю-у-ди! Дети, Оля, Даша, Толик, отбой! Всё! Размораживаемся: молнии в доме нет.
– Как нет? Где нет?
– Нет, как не было. Сбежала тварь!
Оказывается, шар нашёл приоткрытую дверь на южной галерее и покинул дом на пару со сквозняком.
– Свистать всех наверх! – заорал благим матросским матом Михейша. – Стройся!
– Мишка, брателла, где твой пишталет? У меня три пиштона ошталошь!
– Стрелять в шар собрался?
– Толька, дурень ты, не вздумай! Разорвёт напрочь! По пуле ток пойдёт и каюк тебе. И нам всем. Бери рогатку.
Полетели наверх с рогатками, сшибая друг друга со ступеней. Огляделись. Проверили соломенные качалки, цветы в кадках. Целые! И шторы целые и стёкла. Выперли на воздух. Посмотрели прижжённую в серёдке дверь.
– И как только в такую щёлочку проскочила? – удивляется бабушка.
– Сплющилась тарелкой, – предположила Оля-Кузнечик.
– Он мягкий, я видела, – это Оля.
– У-у-у, тварь! – присвистнул Михейша, поднеся палец к краю двери, – горячая подлюка. Ещё бы чуть... и пожар!
– Тваррр! – радуется Анатолий возможности ругаться, – пожар? Ух ты! А где дым? Мадамушки, где дым?
– Ура!
– Победа!
– Мы выиграли войну... то есть игру, – сказала Ленка. – С кого-то причитается.
– Нам баба Авдоша тортик спечёт, – догадалась Оля.
– Я хочу с черёмухой, – пожелала Оля-Кузнечик.
Откуда-то жалостливое: «Мяу!»
– А вот и наша... кошка, – заметила Ленка растрёпанное чудо домашней фауны. Раздел приручаемых животных.
Кошка Манька выкатила откуда-то из-под дивана. Вот она распрямилась, после взъерошено выгнула спину и ещё раз недовольно мявкнула, поглядев по сторонам. Раскрыла пасть, сделав вид, что зевнула. На самом деле её просто отпустил страх, и ослабленные нервы разжали сухожилия.
Котёнок Шишок  взялся неведомо откуда. Взвыл, пахнул гарью, пронёсся, опрокинув цветочный горшок,  и покатил по ступеням. Обрызгал лестницу кошачьей навозной  жижей.
– Что же он съел такого? – удивляются дети.
– Всё самое интересное проспала, дурила! – пропел паяцем Михейша и собрался шутливо пнуть бедное животное женской полонаправленности в мягкие её, бабьего рода, множественного числа  рёбра.
Кто-то гладит Маню: «Ма-а-ня, Ма-а-ня-а. Маленькая киса. Ну, и где Маня была? Прошляпила молнию?
Все засмеялись.
– С её шкуры искры сыплют, – заметил Анатолий.
– Не трогай, ёпом шибанёт!
Анатолий отдёрнул руку.
Опять рассмеялись.
– Бросьте её мучить, Она и так со страху чуть не обоссалась.
– Михейша, при детях-то...!
– Чего такого необычного сказал?
– Я вам на радостях три разных тортика спеку, – решительно и бесповоротно пообещала баба Авдоша.
– И сверху ещё один черёмуховый, – озаботилась Оля за Олю-Кузнечика... первый черёмуховый она определила лично себе. – И пирожок с яблоками, – это к утрешнему чаю.
Авдотья Никифоровна, грамотная в подобных природных явлениях,  после шаровой оказией сначала успокоила всех, а потом, будто в школе, подробно разжевала детям свойства электрического пузыря. Вспомнила несколько случаев из жизни и один натурально школьный пример. Попутно сокрушаясь, поведала – отчего с ней и с детьми произошла такая великая оплошка.
– Заигралась я с вами, вы такие чудесные детки, а мне так нельзя. Я должна за вас отвечать.
– За всех?
– Конечно за всех.
– И за хороших и за плохих?
– А кто из вас плохой, ну-ка сознавайтесь! Есть плохие?
– Мы никому не расскажем!
– Все «хароршие», – закричала Даша, – я самая-присамая «хароршая».
– И я! Я как  моряк, ничего не испугался, – рассудил  Анатолий, – а вы орали как...
– Как кто?
– Как дед Пихто!
– Кхы! – сказала Лена, – как дед Пихто. Кто-нибудь его слышал? Может, видел? Ну и вот. Все просто орали как оглашённые и напуганные люди. А потом замолкли…
– Благодаря бабе Авдоше, – стала подлизываться Оля-Кузнечик, – она вовремя смекнула как себя вести.
– Да уж, сообразила. Нашли, кого хвалить. Я самая последняя...
– Кто последняя?
– Не важно. Самая последняя глупая баба, вот кто. Повинюсь перед вашими родителями. Махра я старая, ей богу. Вот кто! Ох и дура! Ну и дура!
Люди замолкли, не ожидав такого поворота. Всем казалось, что они проявили себя героями. Каждый!  Впору выдавать ордена.
– Вот клянусь, – крестится баба Авдотья, – чтобы ещё раз... Нет, нет... допущать эдакое... вот обошлось же. Господи, господи! Мария богородица, спасибо, не дали... и как можно, нет, нет, нет! Молитесь, детки, что мы не погибли, а могли  ведь сгинуть. Бабах и всё! Могли же?
Народ жмёт плечами: «Вроде могли, но не погибли ведь: Бог миловал».
– И что никто не пострадал – какое счастье! Все живы!
– Мы живы, живы! – радости нет предела.
–  Леночка, Оля, Михейша, свечи с комода несите, да там вверху, за серебром, вы знаете, где ложек-вилок новый набор... Будем Всевышнего с судьбой благодарить.
 Зажгли свечи. Помолились: кто во что горазд. Даже засыпающий на ходу Толька. Сели за стол снова. Теперь учиться уму-разуму. Толька-Анатолька уткнулся в стол и тут же заснул.
– Бедный, бедный мальчик, как устал, а как испугался... Бабка погладила его по вихрам-кудрям и вспомнила себя учительницей. Принялась ходить взад-вперёд, произведя за собой ручной  замок.
– Даже при наличии на крыше громоотвода, – объясняла она, – а вы пейте чаёк-то, закусывайте перед сном... Шаровой молнии наплевать на громоотвод и на мокрые сосны: это не молния, но он рождён или молнией, или наэлектризованным воздухом... Пейте, пейте. Не горячо ли? Холодной воды, Михейша, принеси-ка девочкам... Сахар вон ломайте, щипчики где?
И в замедленном темпе, как при начитке диктанта: «Яркий шар... колеблется... оболочкой... словно мыльный... пузырь...»
– Как так, – рассуждает кто-то, – может это и есть водяной мыльный пузырь, только с током...
– Взвешенное статическое электричество, – утверждает всеядный и всеумный Михейша. – Слышали, как потрескивало?  Мицино одеяло (Мица – любимая при жизни овечка) так же трещит. Видели ночью?
Кто-то, действительно видел, а кому-то пришлось пообещать показать. Показали. Для этого пришлось создать темноту и разбудить Тольку.
– Трыщщщит!  Ух ты!
– Сколько там току?
– Ерунда, не убьёт.
– А щи-и-плет маленько.
– Щиплет же, да же, Даша?
Щиплет всех, кроме толстокожей и старшей Ленки. Вернее, она прикинулась толстокожей. Она хотела, как всегда, быть оригинальнее всех.
На этот раз известному вралю Михейше Игоревичу поверили. Любитель розыгрышей доказал подозрительные утверждения опытом.
– Продолжим занятие. Или спать?
– Нет!
– Никогда!
– Рано!
Толик снова уткнулся и без того замаранным киселём лбом в лужицу из каши.
– В лучшем случае... шар улетает... в  открытую... Куда?
– Бабуля, ты разве сама не знаешь? – спрашивает удивлённая Даша.
– Я экзаменую!
– В форточку, – кричат.
– Тише, Толенька, бедненький мальчик, накувыркался сегодня. Заснул в тарелке. – И добавила, желая развеселить малышню: «Будто пьяный Кок».
Никто пьяных ни коков, ни кокосов  не видел, потому  юмора не понял. Отметил только Михейша, потому что он читал «Капитана Блада», а там, на пиратских кораблях «квасили» все, не исключая коков-поваров. Пили-бухали, даже сидя на ненадёжном, шатающемся гафеле, оседлав кливер и повиснув на грот-стень-стакселе .
– Михейша, неси его в койку.
– Опять я?
– А кто ещё тут у нас мужчина? Опять Ленка… что ли? Ну?
Михейша замычал. Даша с Олей засмеялись, но уже так напряжённо, словно силы уже вышли и они сами уже вот-вот попадают со стульев. Оля-Кузнечик неопределённо хмыкнула: даже она иной раз носила брата в кровать.
– Правильно, в форточку... Откуда и приходит чаще всего... либо в другое отверстие... В какое, деточки? Ну, кто ответит?
– В подходящее по размеру...
– И где есть сквозняк.
– В задницу, – себе под нос сострил проснувшийся в очередной раз Толька, не пожелав опубликовать громче. И непозволительно злорадно засмеялся, представив, как из задницы деточки-сестры тонкой струёй появляется и раздувается в пузырь шаровая молния.
Всё равно услыхали: «Вот ты и есть пьяный Кок! Съел?»
– Правильно. – И уже быстро, почуяв, как надоела: – Страшный шар он может что? – И сама отвечала: – Взорваться сможет, наткнувшись на препятствие, а может и просто поиграть-пожалеть, не затронув смертью никого. Дети, а что нужно закрывать в случае грозы?
– Окна, двери, форточки...
– Трубу, заслонку, подпол!
– Как же, подпол! Как туда молния залезет?
– Там дырочка есть.
– Точно есть, её ещё на зиму затыкают.
– Задницу заткнуть, – совсем осмелел Толик.
– Накажу! – прекращает бабушка дебаты.
– А как накажешь, бабуль?
Дети желают схватить, повалить, связать и наказать гнусного шутника. Но не получается:  все руки заняты: они держатся за животы.
Дети многое знают, невзирая на возраст. Но! Учить малых детей осторожности всё равно, что предупреждать цыплят. И снова учёба.
– И те – детки неразумные, – говорит учительница менторским тоном, – и другие. Цыплята – ещё хуже детей. Сами бросаются под ноги. За ними нужен глаз да глаз. Это опасно. Одни играть хотят, клюя сандалии. Другие что? А только играть и целовать... Кто? Кого?
– Мы – цыплят.
– Они на пуховые шарики похожи, – заметила Оля-Кузнечик.
– Ленка: «А помните как Даша... сразу двоих...?»
Это сказано зря. Даже ради учёбы зря. Даша мгновенно заплакала: «Я не виновата-я, они сами-и-и, а-а-а!»
– Я и говорю: никто не виноват, случайность, а вот ведь как выходит иной раз...




10. ЦЫПЛЯЧЬИ  ДУШИ

«... Я и говорю: никто не виноват, случайность, а вот ведь как выходит иной раз...»
– Ой, откуда эпиграф?

Да, было и такое в жизни дома в самом начале нынешнего лета.
Сначала над цыплятами нависла подошва сандалии величиной с куриное небо. Потом небо опустилось. Раздался слабый хрусток-шепоток, а потом округу потряс невообразимый Дашин вой.
От цыплят остались две маленькие бесформенные грудки, чуть ли не кашица. Был и плач, и рыданий хватало на всех.
Ревмя ревели Даша с двумя Олями. Толик, надув через нос глаза, молчал в стороне: ему не положено ни плакать, ни, тем более,  рыдать, ведь он – мужчина. Из глаз брызнули и залили очки вовсе не слёзы, а выжимки, сусло, издержки принципиально нечувствительной скупости.
И поначалу печалилась вся ребячья гурьба. А потом случились, как водится в таких случаях, похороны малых божьих созданий. То, что осталось от цыплят, подгребли лопаткой. Вместо гробов применились вместительные, на целую роту цыплят (в будущем – груз двести... стоп, забыли, это кощунство!)... спичечные коробки «Swenska Faari». Засунули туда прахи, вдвинули внутрь спичечной рубашки.
Процессион! Процессион! Ура, мы устроим шикарные похороны! Умчали в огород организовывать Процессию Прощания, Прощения, Пращувания.  Что значит пращувание? Никто не знает. Может, выпускание камней из пращи? Украинцы поправят, если что. А наши люди взялись за дело с азартом неоспоримого и предпочтительного на все случаи жизни русского «авося».

Дедова пристань, полоскательный мосток, а теперь ещё церковь, траурный зал, кладбище и поминки расположены в одном месте. Это берег Кисловки. Совсем неподалёку от взрывного полигона. Кошек хоронят совсем в другом месте, нежели курицыных детей.
Церковь, а в нем траурный зал. В зале, как полагается, приглушённо и по-деловому беседуют организаторы:
– Панихиду надо бы...
– Кто будет поп?
– Не поп, а священник.
– Разница, что ли, есть?
– Кто его знает.
– Священник святее!
– Поп – толоконный лоб.
– Ему панагию или ризу следует...
Оля-Кузнечик сбегала и за тем, и за другим. Это вафельное полотенце с юродивыми махрами и тёткина шаль.
– Корону!
Принесли известную уже всему миру сорбонскую корону.
– Я, чур, с кадилом.
– Пороху принести?
– С ума стронулся, Михейша! Ты чего! Это же не... Молчи!
Детям не положено знать увлечений старших.
Соорудили кадило. Собственно,  мастерил только Михейша из подручных заготовок, а остальные только мешали. Полуделом занималась только Даша, которая принесла совок – без совка бы не обошлись – и Толька. Толька принёс из сарая лопату. Без неё тоже бы не состоялось. А кадило это – ржавая железная банка от американской тушёнки, на крышке которой Ленкой когда-то был нарисован абрикос, похожий на бычье сердце, а бабкой сбоку сначала было написано «варенье», а потом зачёркнуто, оторвано, насколько хватило умения, и приклеена бумажка «томаты» (ну никуда без этих проклятых мерикосов!)... Съели абрикосы-помидоры. В дне гвоздём пробили дырки. Приделали проволочную ручку. Засыпали банку сухими  листьями и иголками. Полыхнуло. Пожелтела от жара этикетка. Изнутри кадила невкусно пахнет обычным дымом. Затушили. Задумались.
– Ленка, неси духи... или одеколон.
Принесла Ленка того и другого, чтобы дважды не бегать. Прыснули в банку, не жалея ни подобия русского О' де Колона номер три, ни родственности с поздней Красной Москвой и романтической стенной башней. Словом, напрыскали от души. Что это? Из дырок потёк жидкий самоделочный елей.
– Цыплята того заслужили.
– Скорее, пока не вытекло!
Зажгли. Вспыхнуло в кадиле  так, что полыхнуло шибче первого раза. Второе кадило упало, рассыпав огонь по траве.
И отпали, сначала порыжев и завившись в концах,  брови у Толика.
– Туши пожар.
Принесли, зачерпнув ладошами кисловской воды. Затоптали следы пожара сандалиями. По Толькиному лбу прошлись мокрыми ладошками.
– Не больно?
– Я фак Фанна фэ Фарк .
– Повторим?
Повторили. Сунули пару прошлогодних шишек. Сверху засыпали у листьями и иголками. Заткнули все щели, чтоб меньше поступало кислороду.
– Капельку, Ленка.
– Поджигай.
Подожгли. Пока горело, советовались.
– Молитву надо. Знаете молитву?
– Я знаю.
– Ну-ка!
– Еже еси на небеси...э-э-э.
– А дальше?
– Дальше не помню.
– Эх!
Безбровый Фанн фэ Фарк ходит кругами в дырявой «шальной» панагии вокруг шведских спичек с цыплятами, трясёт кадилом: «Еже еси на небеси, э-э-э-эх, еже еси на небеси, э-э-э-эх, еже еси на...
– Хорош! Неправильно! Ленка, дураки мы!
– Почему?
– Тащи «Патриархов и Пророков». Что на твоей полке у деда. Второй ряд, третий пролёт от двери.
– Тьфу, точно.
Принесла. Это не молитвенник, но тоже сойдёт.
– Толька, читай!
– Я щэ фэ умэю, – сказал Толька и заплакал: теперь у него «кадилу» заберут.
– Не плачь. Ты ходи, как ходил, у тебя здорово выходит, а Ленка будет читать.
– А что читать?
– Ткни пальцем, а что выпадет, то и читай.
Но все захотели тоже ткнуть пальцем. Решили, что пальцем ткнёт каждый, а читать будет только Ленка: она самая старшая, а главное, что Ленка может с выражением.
Кинули на пальцах, кто будет тыкать первым. Выпало Ольке Маленькой. Полистав книженцию, Олька закрыла глаза и наугад ткнула в серёдку.
Ленка, подбоченясь и натянув маску страдалицы, читает ткнутое место:
– Людям, которые говорят о своей любви к Богу, надо подобно древним патриархам, сооружать жарт... тьфу... жа... жерт-вен-ник... – Ленка тут запнулась, – ...Господу там, где они раскидывают свои шатры…
– Луды, надо шатор шделать и жарт-фу принэсты, – отвлёкся от кадильного дела Толик. Он понял жертву, как производное от жратвы.
– Обойдётся, это не про нас...
– Про нас, про нас, – заорали обе Оли, – цыплятам надо жарт-ву...
Принесли Ву-жертву-жарт-Ву. Это были преотличнейшие, но остывшие домашние пельмени с недоубранного обеденного стола.
Съели охладевшую жертву.
– И никаких шатров!
– Ладно.
– А вы тихонько подпойте вот  так, – подсказал Михейша девочкам: «А-а-а, у-у-у».
Так всегда за хорами три подьячие старушки  поют.
Послушницы мигом выстроились за хорами и запели «А-а-а, у-у-у».
– Не сейчас, а когда Ленка продолжит читать.
Ткнула в книгу одна из подьячих старушек. Она была следующей в очереди.
– Сарра, находясь в преклонном возрасте, думала, что ей невозможно иметь детей, и для того, чтобы Божественный план исполнился, она предложила Аврааму взять в качестве второй жены ея служанку...
Тут дети насторожились и навострили уши.
Ленка, не замечая повышенного интереса, продолжала:
– Многожёнство так широко распространилось, что не считалось грехом, но тем не менее...
– Олька, шмени меня, – вмешался Толик, – я малэнко подуштал.
Даша выскочила первой: «Я хачу! Мне шальку отдай».
Даше торжественно вручили панагию и ризу.
– ...тем не менее, это не было нарушением Закона Божьего, которое  роковым образом сказалось на святости и покое семейных отношений. Брак Авраама с Агарью…
– Это первые за Адамом евреи специально для себя так придумали... – шепчет Михейша Оле-Кузнечику, – они сначала оплошали, а потом поменяли в Библии слова и добавили кое-что, понимаешь-нет?
Но Оля не понимает, или специально не старается понимать, потому что она решила именно сейчас, пока куют горячо, понять максимум о многожёнстве.
– Ленка, сестлицка дологая, а цто такое «много жёнства»? У моего папы только мама, а ещё Лушка-поломойка, так это что у нас тогда, много жёнства или не очень?
– Мы тут не лекцию читаем, – зло сказала Ленка. – У нас отпевание, поняла!?
– Поняла, – сказала Оля, – но всё равно любопытно.
– Я тебе потом разъясню, – успокоил её Михейша, – потом, отдельно, когда подрастёшь. Малышне это нельзя знать...

Выкопали ямку, погрузили в неё гроб. Бросили по горсти песка. Зарыли. Взгромоздили сверху холмик в форме кургана. Воткнули ветку. Обложили венками. Красиво!
– Так положено.
– Помолиться теперь надо и медленно, опустив головы и сморкаясь в платочек, отходить.
– У мэна нэт платка, – сказал Толик.
– Просто сморкайся.
– Ф! Ф! Ф-ф-ф!
– А надо было  головой на восток класть, – сказал кто-то запоздало.
– Там не разобрать, – грустно подметила Оля младшая, вспомнив недавнюю картинку цыплячьего раздавления.
– Мы гроб правильно расположили, а с головами они сами как-нибудь…
– А могилку весной подмоет Кисловка, – грустно сказала Оля-Кузнечик.
– Ш-ш-ш, – цыкнул Михейша, – без выводов, я сам уже про это подумал. Теперь поздно. Это будет кощунство над погребением. Над погребениями даже доходные дома нельзя ставить.
– А что так?
– Рухнут! Говорю, что это кощунство.
– А у нас дак...
– У вас дак, а у нас эдак. Нельзя. Только сады можно и то только лет через сто. Понимаешь, души нельзя тревожить, а они летают сто лет. Если дом построить, то сны будут плохие и самоубийства увеличатся...
– А-а-а. А души из них (цыплят) уже выскочили?
– Вроде да.
Хотя какие у цыплят могут быть души. Разве-что цыплячьи.
–  Души летают?
–  Вроде того.
– Цыплята как пишутся?
– В виде исключения через «ы».
–  А душы через «ы»?
–  Тут как раз через «и».
Очень странно, что для цыплячьих душ не сделано словарного исключения.
Смеркается.
К поминкам разгульного народу прибавилось. Пронюхали соседские мальчики-рыбаки и пришли на дымок. Никто и не выгонял. Чем больше народу на похоронах, тем значимей покойник. На слышное за версту тонкоголосое песнопение припёрлась растрёпанная и как всегда голодная соседушка Катька Городовая. Она уже взрослая наравне с Ленкой. Стояла молча, скрестив руки, и, кажется, не произнесла ни слова, вспоминая не такое уж давнее погребение матери. Задумчиво уминала коврижку, принесённую добрососедской, запасливой, гдечтолежитведающей Ленкой.
В конце поминок был десерт: жевали стебли одуванчиков (в них горькое молоко – самое то для похорон) и дамские калачики (их росло навалом). Вместо крепкого напитка пилась  чистейшая кисловская  вода, налитая в свёрнутые кульком листы подорожника. Приглашённые приносили с собой сучки и сухие шишки. Разводили костёр. Костром руководили Михейша с Ленкой: уж они-то эти  преступные дела хорошо знали. Сбегали за ложками и через полчаса уже черпали уху, наспех, но вкусно сооружённую мальчишками-рыбаками – Петькой и Квашнёй. Они не беспризорники и не воры, но летом, помогая семьям, живут и промышляют у реки. Не умея ещё толком читать, носят с собой Гекльберри из Федотовской библиотеки. Рассматривают картинки и страниц не удаляют. А Ленка прочла им уже треть. За это они обожают Ленку и порвут любого, кто будет к ней приставать.
Завершался ритуал  дикими танцами, прыжками, огненными манипуляциями. Напоследок в Кисловку запускались лодчонки, сделанные из коры, щепок и газет. Судёнышки посыпались доверху лепестками ромашек и красотой анютиных глазок.
Как прекрасна игра! Как прекрасны цыплячьи  похороны! Скучная реинкарнация побеждена: вечное им неживое блаженство!
Первые пробившие темноту звёзды обозначили конец погребального шабаша.
Шум поубавился.
Детям начинала надоедать беготня.
Толька прикорнул и заснул на лопате.
Все пожелали сидеть кто на травке у гаснувшего костра, который постоянно требовал пищи,  а кто на днище перевёрнутой лодки. Кидали в речку камни, пускали  блинчики. Михейша был впереди планеты всей. У него выпало восемь блинчиков, а у Петьки только шесть. После считали смешно вытягивающиеся в воздух носы пескарей,  слушали задушевную песню зяблика и кваканье встревоженных детской неугомонью лягушек.
– Рыб ловить и их кушать это преступление? – спросила Оля-Кузнечик.
– Они сами мошек с червяками едят. Значит, они вроде преступников, а мы их наказываем и заодно приносим себе пользу.
– Клёв вечерний! – заметили рыбаки.
– Шикарный клёв!
– Не положено так сразу рыбы, можно только на девять дней говеть.
– Долго ждать. Давайте сейчас разговеем.
– Может забросить удочки, а поутру снять?
– Может, на лодке покатаемся? И заодно щук половим.
Лодку малышне перевернуть не удалось. А старшие встревать не стали. Кроме того, лодка была на цепи, а ключ у деда Федота. Не дал бы всё равно ключа дед Федот.
Забросили удочки с берега. Тут же начался дикий клёв, выдёргивание рыб и снимание их с крючка; и пацанов уже от воды не оттащить.
Дети  готовы были дрожать хоть до утра, щупать скользких пескарей с их смешно шевелящимися ротиками-воронками, и слушать-слушать, пуча в темноту и в угли глаза, чёрные-пречёрные Михейшины и Ленкины бытовые россказни и кладбищенские байки, где полно бесов, ведьм и нечистых.
Катька тоже внесла лепту, победив молчание, и рассказав про бешеную корову, и про то, как к ней на рога наделся далёкий и гордый испанский тореро. У тореро была молодая жена, которая с горя,  или сойдя с ума, переоделась в юношу и тоже стала торерой. Первой среди всех женщин Испании.
Михейше Катькина история понравилась, и он решил когда-нибудь написать об этом бедном тореро книжку с картинками, и вставить туда побольше эпизодов про любовь.
Толик периодически падал, поднимался и снова седлал лопату.
В его отрывочном сне, будто из понатыканных на каждом шагу паноптикумов тянулись к нему окровавленные, обмотанные червяками и объеденные пескарями руки утопленников.
А для других – бодрствующих – чудилось, как с их чердаков и подполий этой же страшной ночью вымахнут вампиры с двухметровым размахом крыльев, а из-под карнизов разом выпадут и затмят звёздное небо несчётные стаи летучих мышей.
– Всем домой! – кричали со дворов.
Округу заплетал ворчливый лай собак, в дрянную музыку эту вслушивался разбуженный соседский бычок и добавлял недовольных басов.
Толпа малоростков рассыпалась радостная и впрок возбуждённая замечательным вечером, проведённом по всем похоронным правилам.
Откланивались за воротами.
Попрощалась наконец-то по-человечески угрюмая Катька. Пожелала доброй ночи без вампиров и ведьм. Застала момент,  когда спящий на ходу Толька чисто по заведённой привычке,  игриво и, для добавления прощального кайфа, дёрнул легко одетую сеструху Олю-Кузнечика за раздутые пуфиком трусы, отчего в темноте высветилась белая  полоска сочной Олькиной мякоти.
Ребята – из тех, кто заметил, – засмеялись.
Девчонки возмутились. Больше всех Катька.
Кузнечик взбрыкнула. Отпустила, кому следует, затрещину. И, не попрощавшись как положено, умчала к дому. На то она и Оля-Кузнечик, а не Оля-простокваша.
Михейша поутру расставит виновных по заслугам. Он заранее придумает Толику кару: Толик будет завтра... это... это... во, шкурить калитку рашпилем, а потом мохрить её щёткой. До состояния дикобраза. Во!
Тишина. На крыльце перешёптывались взрослые. В верхних и нижних окнах попеременке (видно кем-то из экономных домовых!)  тушились люстры и ночники. Зажжённая свеча появилась в торцевом окошке хлева, поморгала и тоже затихла. Треснула шагла , и кто-то молчаливый исчез в темноте, ловко и воровато просочившись сквозь доски ограды.
На утро не досчитались курицы.
Перед сном бабка докуривала трубку и выговаривала что-то  тихо-притихо  маме Марии.
Дед Федот прикрывал ставенку от прокрадывания в спальню  ночной свежести.
Испортили почин: «Не надо баню тут городить, ночью испаримся!»
Вот так тебе и самый главный генерал!
Души погибших цыплят довольны. Редко кто из отряда куриноголовых так славно заканчивал жизнь!
Николка-Кляч ни свет ни заря соскребал со дворов и собирал до стройного войска бернандинскую скотину.  Забирая полиевктовскую бурёнку, утробно отрыгнул через калитку: открывай ворота, выводи, тороплюсь, заспались тут! Нагло сверкая морской синевой,  перездоровкался со всеми, с кем только можно было, чего за ним отродясь не водилось. Пытал у Авдотьи Никифоровны здоровье её самой и домочадцев, и сладко ли спалось. Осведомился о том, как прошли похороны, и не ожидается ли чего-нибудь подобного в ближайшие дни. И трижды  зачем-то выспрашивал точное время. Рассказал про цыган, разбивших табор в паре вёрст от Джорки.
По поводу кражи курицы и этого чрезвычайного происшествия Михейша с Ленкой, присовокупляя Олю старшую,  задумали было учинить следствие. Но, были остановлены бабкой.
– Не пойман, не вор, – спокойно реагировала бывшая учительша. Самим, дескать, не надо было рты разевать.
А ещё добавила, что у воров и убийц принято посещать места боевой славы.
Бабкина мысль пригодилось Михейше в будущей работе.




11. БОМБЁРЫ  И  МЕСЬЕ  ФРИТЬОФФ

1914 год.
28 июня в Сараево сербским террористом  убит наследник австро-венгерского престола эрцгерцог Франц Фердинанд...
1 июля в России объявлена всеобщая мобилизация.
1 августа германский посол в России вручил российскому министру иностранных дел ноту с объявлением войны.
...На следующий день после вступления России в войну на Дворцовой площади собрались тысячи людей, чтобы поприветствовать Николая II-го.  Император поклялся на Евангелии, что не подпишет мира, пока  хоть один враг будет находиться на русской земле, а затем появился перед народом на балконе Зимнего дворца.
Тысячи людей встали на колени перед императором и с воодушевлением пели "Боже, царя храни...»


На волне противостояния с немцем и необходимости защиты братьев-славян, а также с учётом наличия в названии столицы немецких буквосочетаний, Петербург вдруг неожиданно для петербуржцев, а с другой стороны вполне закономерно для  истории, стал Петроградом.
В космосе, изрыгая магнетизм, показалась  новая неизвестная комета величиной  в Берлин, и летящая  вроде прямо на 53-ю широту. А широта эта известна не только своим размахом, и пересечением континентов, исключая Африку и Австралию, которую, если бы мыслить без амбициоза, вполне можно было отнести к острову. Широта отличается близостью к Шёлковому пути. Но, самое главное, тем, что именно на этой пятьдесят третьей параллели проживала Михейшина семья. Радостного в этом для Полиевктовых совсем мало.
Доказательство: объявлена всеобщая мобилизация и сильно запахло жареным, а также и всеми теми ингредиентами смятения, что выплывают накануне всякой войны и приземлении кометы:  порох, керосин,  дрова, голод, бинты, йод, кожа чемоданов и призывы в Красный Крест.
Только в далёкой, и потому независимой,  Нью-Джорке пахнет по-прежнему: нежным навозом и восхитительным дымом шахтёрской котельни.
Пахнет по-особому и в доме деда Федота.

***

Ржаного цвета бутерброд, откромсанный по периметру и с привкусом жжёных кувшинок, примостился среди настольных экспонатов библиотечного царства.
Рядом дымится чашка кофею, и от него тоже прёт нюфаром .
– Ну и бабуля! Опять намесила смертельного приговора!
В центре помещения, высунув язык и надвинувши на затылок картуз с высоким, синим и достаточно потёртым  околышком, пристроился уже знакомый нам озабоченный молодой человек годков восемнадцати. Михейша, или по-правильному, Михаил Игоревич Полиевктов  – Большой Брат, увеличенный временем, поставивший сам себя в такую позицию Секретный Брат. Или просто брат уже упомянутых особ с бантиками.
Убежав от сестёр по возрасту, он, кажется, забыл выбросить из закромов души привычки детства. И, кажется, определившись и самоосознав себя, застеснялся родства с глупыми ещё и по-деревенски скроенными младшими сестрицами.
Он в гражданской одёжке, сшитой далеко не в роскошном Вильно, и не в Питере, откуда он недавно прибыл: жилет из чёрного крепа, расстёгнутая и намёком покрахмаленная рубашка, сбитый в сторону самовязный шейный аксессуар.
 Галстук дорог на вид,  но лоск на нём чисто наживной. Образовался он по причине чуть ли не ежеминутного ощупывания его, выправления и приглаживания перед зеркалом и без оного. Блеск усиливается во время обеденного застолья, завтрака и ужина, в пору пластилиновой и глиняной лепки, в полном соответствии с немытостью рук и... Скажем ещё честнее, – закрепился он окончательно по причине напускной  творческой запущенности Михейши в целом, неотъемлемо включая детали.
Завершает описание внешности  полутаёжного денди тускло-зелёный, художественно помятый сюртук с чёрными отворотами. Как  дальний и отвергнутый родственник всего показного великолепия, сейчас он  апатично свисает  с деревянного кронштейна, украшенного резными набалдашниками и напоминающими своей формой переросшие луковицы экзотического растения, – то ли китайского чеснока, то ли корней североморских гладиолусов, удивительным образом прижившихся в сибирской глухомани.
Рассеянность и острейший  ум, направленные по молодости не на целое, а на ароматные детали, являются органическим продолжением облика юноши и направляют всеми его поступками.
Михейша только что вернулся с практики. Скинув штиблеты, натёртые жёлтым кремом, совершенно неуместным в здешней летней пыли, и, заменив их домашними тихоходами-бабушами,  он первым делом осведомился о дедушке.
– Деда дома?
– Нет его. Уехал в Ёкск.
– А зачем?
– А тебе почём знать? – посмеивается бабка, – нечто сможешь месторожденьем керосина помочь? Или на тебя ёкчане топливный кран переписали?
– Бензин с керосином делают из нефти, бабуля.
– Это вопрос или утверждение?
– А то сама не знаешь! Смеёшься, да?
– Как знать. Может, нефть сделана из бензина или керосина. Под землёй разве видно?
– Вот чёрт! Запудрила мозги.
Обнаружив полное отсутствие хозяина и разумной мысли у бабы Авдоши… или наоборот... а, всё равно… Словом, Михейша ринулся в Кабинет.
Он водрузил колени в важное дедово кресло, обтянутое потёртой кожей крапчатой царевны, подросшей в лягушачестве и остепенившейся, оставшись вечной девой, не снеся ни икринки, ни испытав радостей постельной любви  с Иванодурачком – боярским сыном. До сих пор тот скулит где-то на болотах в поисках небрежно отправленной стрелы.
Михейша облокотился на столешницу, подпёртую башнеобразными ногами, заражёнными индийской слоновьей болезнью посередине,  и с базедовым верхом, привезённым с Суматры. В столешнице  пропилена круглая музейная дырка,  накрытая толстым стеклом от иллюминатора. То ли с рухнувшего Цепеллина, то ли с недавно расколовшегося на две части Титаника. Под стеклом светятся фосфорные Дашины зубки. Привинчена назидательная бронзовая табличка «Итоги качания на люстре!»
Михейша сдвинул в сторону кипу мешающих  дедовых бумаг. Вынул и постранично разбирает хрустящие нумера  прессы.
Газета с неорусскими буквами, – страниц в тридцать шесть, – растеряла от долготы пересылки естественную маркость, типографский запах и пластичность газетной целлюлозы. Любую прессу, приползшую сюда черепашьими стежками, здесь называют не свежей, а последней.
В номере уже имеются дедушкины пометы в виде краснобумажных, вставленных на скрепы листков, и имеются отцовские. Эти – синие.
Михейше, читающему с измальства, тогда ещё, благодаря бабушкиному покровительству,  доверили вставлять в газетки вместо привычных взрослых вставышей листы растительного происхождения: с бузины, берёзы, осины. Всё дозволено, кроме запрещённого. Возбранён тополь. Его листья клейкие и маркие.

***

Возвращаемся к горячим и долголетне совершаемым проказам.
Вонючие, но невзрывоопасные опыты проводятся также  на лоджии, это под самой крышей. Это сдвоенная, не разделённая границами, лоджия Михейши и его старшей сестры. При такой планировке удобно подглядывать и подбрасывать в окна дохлых, задохнувшихся пылью гадюк! Кто кормил гадюк пылью – история умалчивает. Но мы-то с вами догадываемся, верно? Каждая гадюка, хоть зоологическая, хоть политическая, заслуживает страшной смерти в мучениях. Каждая гадюка точно знает,  как больно становится тому, кого она удостаивает почести быть ею укушенным.
Ленку уговорить легко. Она сама падка на такого рода «фейерверные» развлечения. Но, Михейша здесь играет главную роль, он – идейный руководитель, химик, технолог и исполнитель, а Ленка – всего-то-навсего – назначенная «осторожница»  и санитарка.
Осторожница Ленка Михейшу не только не продаст, но ещё и прикроет с самыми нужными интонациями. Ещё и алиби  придумает: мы только что (кто бы поверил, но верят) с братиком из лесу вернулись, вот что – набрали клюквы; вот корзинка (вчерашнего дня), но вы сегодня туда (неведомо куда)  не ходите, «там» (неизвестно где расположено это «там») туман и комарьё: смотрите, как нас покусали, а покусаны Ленка с Михейшей всегда.
Ветер Розы – Роза Ветров  разносит чумовато-едкие запахи по всем сторонам света. Западный ветер несёт запашок вдоль почти-что глухой стены родительского дома, потому родственникам он не мешает, а северный...
Соседский север – это не север Фритьофа Нансена. На нашем доморощенном севере  живёт Макар Фритьофф с двумя «Ф» в конце фамилии и одной в начале. Это что-то!
В понимании Михейши, жизнь соседа Фритьоффа – это отдельная песня – короткая и бесшабашно длинная, печальная и одновременно разудалая песня. Как у преступников и героев далёких Соловков.

***

Северный сосед – это упомянутый уже курносый и рябой, крайне застенчивый и с мелко дрожащей головой от когда-то пронзившей насквозь все её нервы  вражеской пули отставной полковник  Макар Дементьевич Нещадный. Теперь у него никогда не болит голова. Даже после двух бутылок не болит.
Он помнит ещё цветные вышитые погоны. Захватил переодевание армии в зелёное, безрюшечное, простецкое одевалово.
У него клочковатая причёска, прихваченная в нужных ему местах китайской нитью, которую теперь и причёской-то по большому счёту назвать нельзя: какое нам дело до немодных китайских причёсок? Причёска – это вам не шкаф и не швейная машинка. Вот с этого и начинается дурь! А ещё он носит данную ему дедом Федотом занятную кличку «Фритьофф – нихт в дышло, найн в оглоблю офф». Вот это уже совсем в точку, и похоже оно на весёлую в смеси с сермяжиной правду.
Этот увлечённый человек  занят выводом свиной породы, излучающей приятный запах навоза. На этом деле он надеется разбогатеть и поправить свои дела, пошатнувшиеся после развода с хозяйственной, умной, но,  в некотором роде, и чисто лишь, по его мнению,  блудливой женой.
Слегка взбалмошная, абсолютно верная, но, как водится в высылочных полудеревнях, – флиртоватая до определённой черты – жена отставного месье-полковника по книжному имясочетанию Софья Алексеевна при разводе сработала классически.
Вот как дело было:
Во-первых, отобрала у мужа половину пенсии, а также всю внутреннюю меблировку, кухонное серебро, сервантные и потолочные хрустали. В новую жизнь взяла обветшалый, но со вкусом собранный и ещё годящийся на переделки женский гардероб.
Во-вторых, не поставив в известность мужа, неглупая Софья прихватила половину общих накоплений в виде пары рулончиков ассигнаций. Ассигнации свёрнуты в немалые диаметры и перевязаны по-моднобанковски каучуковыми тесёмками. 
В-третьих, не пересчитывая, Софья забрала, все  золотые, чеканенные ещё царицей монеты: в Питерах, видите ли, они ей нужнее. Чтобы «правильную» доходную квартиру арендовать. В общий улов  – десяток коробочек с украшениями, нажитыми во время довоенно теплящейся любви. В то число входят мелкие боевые трофеи женской направленности, взятые напрокат у турков, сербов и греков – всё  золотого оттенка.
Успешно потратив оставшиеся накопления, Макар Дементьевич вовсе не растерялся. Отсутствие жены простимулировало дремлющую до поры диковинную предприимчивость: Фритьофф активно занялся упомянутой наукой селекции.
Он активно коллекционирует и сортирует результаты. Хранит их для потомства вполне надлежаще: в никелированных медицинских ванночках, с  подписями на крышках. Все подписи, как полагается, сделаны на латыни. Баночки и ванны  составляются штабелями в лабаз со льдом.
Экспериментирует Фритьофф в белом, облицованном изнутри керамикой и обвешанном цветастыми лоскутными занавесками, сарае, по чёткости планировки больше похожим на казармы для младшего военного состава.
Он умело дрессирует питомцев... – Питомцев? Да, да, да, кажется, мы уже об этом говорили. Помните «питонцев» Даши и Оли на nn-ой странице?
...Короче, показывает им, любимым, музыку. Кормит цветами – преимущественно геранью, а по сезонной возможности розами и сибирским виноградом. Для всего этого лабораторного умопомрачения старик-месье Макар содержит спецоранжерейку. Имеются: плодово-цветочный сад, огород и Пристойный Двор для приличного выгула.
Моется сие привилегированное стадо в уличном душе. Давление в шланге создаёт странный прибор с инерционным штурвалом – он же мотор. Кто банщик и по совместительству механик – отдельно представлять не надо.
Спать своих воспитанников Макар кладёт на нары. Нары больше похожи на среднего класса кровати  an ein persons с частой решёткой, будто бы защищающей от расползания младенцев.
В свинюшкины спальни проведено отопление.
Скотный селекторско-колледжный двор Макара Дементьевича сплошь замощён деревянным настилом и выскоблен до палубного блеска. Провинившихся свиных учеников и службистов, ненароком, и не со зла, а ради шутки нагадивших в парадном дворе, Макар Дементьевич, невзирая на юмор, на ранги и половую принадлежность, наказывает запиранием в гауптвахте. И в дополнение – лишением чесательных  льгот.
Живёт дедушка Макар практически за счёт сдачи на убой тех, и лишь только тех возвышенных животных, кто не прошёл экзамен по «Основам спартанского этикета», а также тех, кто «купился» на простейших «Десяти признаках испорченной аристократии». Первый признак там (извините): «германцы и римляне выпускают газы во время обеда, а в Октоберфест облегчаются по-малому под стол».
Надобно ли с сожалением констатировать, что на «пятёрку» пока ещё никто не сдал? Форменно  никто. Зачем тогда их держать? Поэтому в небольшом, но достаточном количестве медные деньги и серебро у полковника водились.
На дедушку месье, кстати, не похож: полковник выглядит гораздо моложе своих пятидесяти пяти лет. Дряхление прекратилось благодаря давней пуле (мы говорили, повторяем для невнимательных), усыпившей  каких-то специальных мозговых деятельниц-клеток, отвечавших за упомянутую отрасль старения и за обозначение боли. Макар Фритьофф на спор протыкает руку раскалённой спицей. Дым, гарь, вонь, котлеты. А не больно!
«В люди», а, точнее, в циркачи с придачей небольшого, пошитого индивидуально военного гардероба, выбилась лишь пара наиболее способных и философски настроенных, думающих о своей карьере хорошистов.
По причине всех перечисленных странностей соседа-селекционера весьма слабые ароматы Михейшиного производства, несущиеся с чужой лоджии,  Фритьоффу не только не страшны, а даже, напротив, по-своему интересны, и даже извращённо приятны на запах.
Как-то раз Фритьофф  рассказал о своих целях, посетовал на свои крайне медленно растущие естественно-технические достижения, выделив и похвалив при этом некоторых отличившихся чушек за музыкально-танцевальные способности. Затем осведомился на предмет коллективизации научной работы и защиты совместной диссертации. Обещал при удачном стечении подарить соседям свиноматку, одаривающую симпотными розанчиками.
Михейша, уважая научный склад ума и неиссякаемое трудолюбие Макара-Фритьоффа – почти академика данного жанра научных изысканий – сотрудничать в таком ключе наотрез отказался.
– Ну и зря, милостивый государь, – журил полковник, – а ваши-то свиньи совершенно обыкновенны и чахлы, словно солдаты после годовой муштры... в азиатчине. Уж я – то точно знаю азиатскую породу. Плюнь на них, травокурящих, они и рассыплются.
Обиделся Фритьофф, заподозрив Полиектовых свиней в болезнях, которые того и гляди, как вши или тараканы  переползут через ограду в его какающий исключительно розами колледж.
 – И вы... а чем вы своих кормите, позвольте спросить? Неужто обыкновенной травой и гадостными отрубями? Сплошь ненавижу отруби. Это гниль, позор, научение свиней противоестеству и грязи. Свинюшки, даже не считая деточек, – это само собой должно быть понятным – должны быть розовыми и чистыми всегда. Повторяю по слогам: всег-да! Это в России-матушке так повелось: в грязи, голоде и нищете бедных животных выращивать. Le peuple tromperont par la pratique des barbares sauvages . А в цивилизации так не делается. Помяните моё слово: пройдёт время и даже в России поймут правила обхождения с обижаемыми сегодня домашними животными. А вы посмотрите только на их хвостики: какие они нежные и беззащитные. Дрожат по доверчивости и от любви. Каждому человеку бы по такому хвостику, и, глядишь, не было б в человечестве войн.
Михейша от этакой  гениально пацифистской  панацеи нашёлся не сразу.
– Зато ваши – словно кокотки  на конголезском параде, – затянув с ответом, съязвил Михейша, хотя не имел возрастного права на такой сомнительного качества комплимент. – А кормим мы, как и все нормальные... то есть как другие люди. И причём  на летнем коллективном выгуле, а не дома. Свинюшкам, пребывая только дома, скучно. Мы за это платим, а людям от этого хорошо. У нас деньги есть, а у кого-то не хватает. Простите, месье Макар. Это их выбор – дедули и бабули. А Ваше предпочтительное право – поступать так, как Вам заблагорассудится. Вы же их по-другому любите, нежели неаристократы... И во Франциях мои не бывали. Только в Англиях... Это, правда, островки, но-таки настоящее государство. У них и флот свой...
– Это верно. Настоящих аристократов теперь не водится... – перебил Михейшин предвыборный, английский спич Макар Дементьевич Фритьофф (он-то француз!),  – ну разве что, всё-таки исключая ваших батюшку с матушкой. Хоть они и не дворяне… Ну, и дедов ваших, включая Авдотью Никифоровну. Хотя, от аристократов, пожалуй, у вас только бабка, если я правильно запомнил вашу родословную, и поелику теперь имею право рассуждать. А остальные – папан и маман ваши – просто благородные и грамотные... простите, весьма грамотные, замечательные и забавнейшие – в смысле, извиняюсь ещё раз, интересные – люди. Федот – дед ваш – тоже пригож. Умнющий человек. Деятель, как сейчас говорят. Меценат и миссионер в некоторых смыслах. Хоть и терпит убытки. Не люблю транжиров. Но тут случай особый. Выходит, я его люблю. Так-с, да, выходит по логике?
– Я тоже деда люблю. Можно сказать, обожаю и уважаю, – воодушевился Михейша.
– Je ne vais pas blesser vos commentaires sinc;res?
– Нет, всё в точку.
– Простите, что неумело выражаюсь, – продолжил Макар. – Ce que j'ai sept portes, tout est dans le jardin . А для вас, для вашей возвышенной честной семейки  существует другая пословица. Великолепная пословица. Правда, не припомню подходящей-с. Excusez–moi, monsieur g;n;reusement. Pardon. Jesuis d;sol;. Oui .   
– Да нет, так оно и есть, – подтвердил Михейша, немного вспомнив французский и не вполне уверив себя в точности перевода, смутившись и позавидовав семейке, – специальной такой пословицы для нас вспоминать не надо.
Ему хотелось, чтобы Фритьофф дополнительно отметил и его – Михейшину склонность к наукам и умению правильно, а,  главное, вовремя, светски приодеться. Но, видимо, людям не принято говорить в лицо сладкой правды такой высоты.
Про кормление свиней Михейша более того, что уже сказал, ничего не знал, потому отзывчиво, от глубины сердца добавил:
– Отдайте своих мадемуазелей и прочих их женихов  на воспитание Николке-Коню. Конечно, если Вам тяжко самому,  и Вы не справляетесь. У Вас их сколько? Не меньше пары десятков, так ведь? Или вот, хотя бы проконсультируйтесь у него... Он с пастушьим делом хорошенько знаком.
Ответ Фритьоффа Михейшу поставил в тупик. А сказал Фритьофф буквально нижеследующее.
– Я, сударь милый мой, этому неотёсанному человеку, пусть он и лучший в мире пастух,  своих воспитанников и воспитанниц не отдам ни в какую,  – хоть вы меня на бутерброды порежьте. В кого он моих превратит? В пустую скотину? Грязью намажет, заставит найти самую подлую колею и помчит, и попрёт по ней. Не-е-ет. Не годится мне такой коленкор. Я их держу в мундирчиках и кофточках модельной выделки, пусть и по моим не вполне уверенным эскизикам... да ведь вот и матушка ваша поучаствовала в одевании мамзелей и офицериков моих. Вот же какая сердобольная у вас матушка! А вкус, – какой отменный. Вот Ваша фуражечка на Вас… ведь она тоже в её мастерской сделана. И глядите же: она будто бы настоящая форменная фуражечка. Уж я толк в военной форме знаю... Словом, не согласен я, как генерал и воспитатель, выпустить своих в такой высший в кавычках свет. Это вам, мой дорогой Михайло Игоревич,  не фунтик конфет распотрошить. Мои свинки другого полёта пташки. Я из них букетиков, цветочков, деликатесов таких, нимфочек готовлю... Фью-у! Ах, что за персики получаются! Поверьте! Да Вы ж сами видели: они почти-что благородные лошадки, Пегасики, разве что без крыльев.  Поэтов ращу, интеллигенцию в животном мире, чёрт возьми, а вы мне... – Фритьофф совсем осерчал и погнал без купюр: «Дурдом для идиотов предлагаете при всём моём к вам уважении и... доброжелательности. А засим не премините...»
Ба! Михейше это нокаут. А он хотел только гипотетически посоветовать, а вовсе не обязывать. Нарвался на несусветнейшую резкость.
– Представляете ли, – распаляется Фритьофф, – он их хворостиной сечёт, а ежелив никто не лицезрит, то может и пнуть ни за что. Верьте мне. Я собственными глазами соизволил видеть. А свинья – тварь благороднейшая. Их, к величайшему сожалению, только за отбивные и за сало любят... ну, может, ещё и за щетину и... и сапожки из их кожи крепкие. А они ведь ещё умны, неприхотливы и талантливы. Et en fran;ais sera bient;t parler . Ей-ей. Неужто не верите? Послушайте, как звучат ихние «хрю-хрю», совсем необыкновенно, не по-нашенски. Вы только прислушайтесь, прислушайтесь. А хотите к графинюшке Марфе Анатольевне сейчас вас отведу?
Михейша не захотел к графинюшке. Рожа у неё просит кирпича. И лягается не свиньёй, а кобылой. Какой, интересно, чум-травой её кормят, чтобы так лягаться?
– Не хотите? Дело ваше.
Фритьофф наклонил голову, и даже шевеление шеей прекратил. Вздёрнулись брови, и упал на глаза шмот волос с темени. Это означало величайшую степень гнева и конец разговора с непутёвым отроком.
Свиньи Макара Дементьевича одеты в военные кафтаны Петровской эпохи, а дамочки с детишками разнаряжены в короткие и длинные платьица с кружевными оборками. У наиглавнейшего хряка – добротные генерал-майорские погоны. В его армии – воспитательно-экспериментальном колледже – имеются офицеры, фельдъегеря и ни одного рядового чина. Все имеют громкие и подобающие статям имена. А тут такое!
Если бы Фритьофф, не дай бог, узнал бы, что на одном из заблудшим в соседний двор в поисках бодрой самки генерал-майоре катался и пришпоривал в детстве Михейша, то дело бы кончилось не так миролюбиво. Михейша – справедливости ради стоит сказать –  на тех скачках пострадал шибче скакуна. Генерал-майор, позорно стремясь обратно,  на полном галопе прошмыгнул в собачью дыру ограды, а Михейша аж целую секунду пребывал в звании человека-лепёшки, целуя замшелую доску. Ах,  сколько звёзд увидел в заборе! Век не сосчитать. А сколько занозистых комет-планет снял с лица!




12. А СЛОНА-ТО Я ПРИМЕТИЛЪ!

Возвращаясь к лингвистическим и прочим ремёслам, связанным с написанием букв, следует сказать, что свои главные секреты  Михейша хранит надёжно.
На небольшом, зато собственном, опыте дешифровки, основанной на статистике повторов букв, слогов, суффиксов и предлогов, а также зная несколько элементарных французских криминалистических изысков, Михейша вывел собственное логическое правило: чем больше текста, тем его способ быстрее срабатывает. Речь не идёт о других способах тайной передачи сведений, где в качестве подложки используется книга-ключ. Такой текст, если не знать и не иметь такой книги, однозначно не расшифровывается.
Текст до ста букв простой линейки рискует быть нерасшифрованным никогда.
Тысяча значков-букв с не годящимися для любой тайнописи пропусками в ста процентах расшифровываются. Без пробелов – только лишь удлиняют опознавательское время.
Пару тысяч значков Михейша без всяких мудрёных приборов разгадывает за три часа, причём два уходят на подсчёт и составление логических таблиц, сорок пять минут на перепись набело с лёгкими уточнениями. А последняя четверть посвящается на свободное, приятное чтение, уже вальяжно закинув ногу на ногу,  и непременно с пустой бабкиной трубкой во рту для полного сходства с мистером Ш.Х.
Возвращаясь к старому деянию, следует сказать нижеследующее. До Михейши тот текст, осевший в подвальном сейфе далёкого, старинного, опального зауральского города, не могли, или не особенно старались, дешифровать лет триста.
За прочтение Софьиного письма Михейшей дед Макарей ради справедливости наградил юного палеографа официальным письмом руководства музея, а сей любопытный случай дешифровки письма малолетним учеником (далёкой полудеревенской гимназии!) между делом был отмечен в Петербургских новостях.
Сообщение в газете произвело в научно-исторических кругах некоторое копошение, близкое к  фурору. И получило бы  большее развитие,  если бы не мешала общая, весьма напряжённая политическая ситуация в стране, когда умные люди уже порой начинали больше  особачиваться  собственной судьбой  –  каторжной или смывательской из родины. Наплевать в такой час на карьеру малолетнего гения.
Родной дед Федот – математик не только по профессии, но, более того,  по призванию. Он же – любитель кроссвордов и криптограмм – частенько подсовывал внуку хитрые задачки. А как-то, помучившись на спор кряду двое суток, не смог справиться со встречным  Михейшиным заданием по дешифровке специально созданной внуковой записи в тысячу знаков. Проиграл на этом Михейше внеочередную поездку в далёкий Ёкск. Цель поездки: покупка последнему личного, далеко не игрушечного Ундервуда    с чернёными рычагами, бронзовыми окантовками корпуса, с быстрой кареткой, рукояткой и с острозаточенными ударными буковками.
Своё фиаско дед Федот объяснял грамматическими ошибками Михейши. На что внук, напомнив интеллектуальный  бой с дедом Макареем, резонно отвечал ему, что царевна Софья поначалу также была обыкновенной девушкой, не лишённой определённой свободы в скрибентическом письме, и – к тому же – презирающей синтаксис как класс. С возрастом её грамотность не выросла ни на грамм.
Михейша, заведомо определив в царевне реальную двоечницу, сделал поправку на многочисленные ошибки, свойственные такого рода одухотворённым лицам. В таких делах мешает спешка молодых царственных особ женского пола и амурные запалы с многочисленными ляпсусами в самых заурядных словах типа «люблю», «жду», «надеюсь». Потому грамотный и понятливый отрок это затруднение запросто преодолел.
– Деда Макарей, я выиграл спор. Ты рад? Мне полагается премия. А у тебя случайно нет какой-нибудь масенькой и совсем не нужной,  царской, к примеру, печатки?
– Зачем?
– Человечкам. Я летопись пишу. Нужно серьёзное запоручительство и штамп к нему.
Через пару месяцев в бандероли пришла масенькая и никому не нужная (без ручки) почтово-канцелярская печать царя Фёдора Алексеевича. У деда Макарея  такой дешёвой  исторической дребедени пруд пруди.

***

Невзрачный конверт передают ему – тюменскому чудаку от истории – лично в руки. Тёмный человек в шляпе, надвинутой, пожалуй, ниже глаз. Виден низ темных очков в простой оправе. Какое тут – цвет глаз: причёски не запомнил Макарей, не то, чтобы глаз. Тёмная галлюцинация, тёмное видение, тёмный дух секретного ветра и ещё более закрытого ведомства. Не соответствующая важности сделки одежда. Невежливо не снятая шляпа, вопреки параграфу этикета, принятому при светских  «тет а тетах». Неприметное, серое всё, как  элита российского негласного сыска. Человек без голоса, без интонаций. Некоторое предупреждение о крайней конфиденциальности и всё. Человек растворился так же незаметно, как и появился на пороге кабинета – незваный, скользкий, проницательный. Макарей Иванович и пары слов не успел сказать. Здравствуйте, понимаю, отлично, надеюсь, безусловно, до свиданья – всё!

Конвертище.

«Нарочному: Исключительно адресату! Весьма! Категорически! Лично в руки! Без свидетелей получения».

Письмище.

«...Многоуважаемый Макар Иванович, я намеренно не указал в письме действительный адрес  моей службы ввиду особой тонкости дела, в которое я вас хочу посвятить, а после спросить по этому поводу у вас совета. Не обессудьте за таинственный тон моего вступления, но таковы реальные и жёсткие условия нашей работы. И прошу принять это обращение к вам, как просьбу освятить  ту поднятую… вернее, промелькнувшую как-то в С. Петербургской научной печати тему, которая  при правильном ея проистечении (говорю весьма серьёзно) может весьма и весьма помочь нашему государству.
Мною (и не только мною, а также не указываемыми здесь более важными персонами) движет чрезвычайный интерес к тому расчудесному  молодому человеку, наделённому величайшим чутьём, склонностью к разгадыванию непростых шарад,  а также некоторым образом – надеюсь, это  из чисто приключенческих побуждений  –  он любит химию, сочиняет детонирующие вещества, и пользуется этим, к счастью лишь, для распугивания воробьёв. Эх, юность! Сам когда-то был таким. Насколько я понимаю, он чрезвычайно молод  ещё,  – который, как я понял, по линии родственности  доводится  вам двоюродным внуком. Речь идёт о мальчишке – сущем озорнике Михайле Полиевктове, который, как я понимаю, ещё не созрел для взрослых разговоров, но способности его для нашего будущего (имею в виду Россию) очевидно важны. Здоровья ему и всех благ, неотступленья от наук и заклятья от порочных соблазнов жизни!
Он, при нашем участии и стечении прочих обстоятельств: вашего неустанного присмотра и наставления к истинному пути,  сможет сделать величайшее благородное, богоугодное, праведное дело, а параллельно и заслуженно прекрасную и честную карьеру для себя. И, соответственно, сможет  в случае неминуемого успеха защитить материальную сторону  клана: ведь у вас один за всех, и все за одного. Он сможет лучше помогать своим родителям в старости и дражайшим родственникам, которых в вашей нижней ветви полно, как листьев на дубе. Деньги – тут мне не противоречьте – нужны всем: кому-то для семейного счастья, а кому-то ради наживы. Цель наживы для вас лично и всех Полиевктовых не актуальна: вы все заняты настоящим, достойным, квалифицированным делом. Настолько полезным, как мы убедились, что местами мы удивлены, насколько вы и ваши родственники из Нью-Джорска честны и не подвержены тяготению к обогащению ради собственно обогащения. Нью-Джорские и тюменские мужи вроде вас готовы сами отдавать деньги на то, что многим нашим меценатам и не снилось даже.
Уж, не из круга ли вы «Христозащитников Неявных»?
Не вы ли любите божье Слово, внешне не веря во всю мишуру, что посыпана на реальной Земле, и что продаётся во всея стороны, забывая об истинной сущности Веры?
А не ниспосланы ли ваша ближайшая семья, вы сами  и ваши сибирские родственники в далёкую и потому неиспорченную ещё тайгу со священных небес самим Богом? Шучу, разумеется.
Я отношу это к редкому случаю порядочности и кристальной честности, что сегодня не в моде и, пожалуй, мешает жить и выкручиваться из перипетий жизни.
Кстати, не слышали ли вы о новом Символе спасения мира, о котором я узнал почти совершенно случайно из тщательно законспирированных источников, хотя... стоп на этом.
 Одно могу сказать, что и эта тема совершенно интересна для исследователя глобальных величин и смыслов. Особенно это интересно для того, кто копается в, казалось бы, совершенно несмежных и даже внешне несочетаемых областях. Это, кажется, попадает в сферу интересов вашего брата, а частично и вас, как собирателя и толкователя древностей.
Если это так, то искренне желаю ему успеха, а также вынужден предостеречь его от чрезвычайной опасности указанной мною темы.
Подсказываю: конечно, вы слышали о некотором предмете, символе Порока, Искушения и при этом вселенского Добра и Условия, тайны жизни человечества в образе животного со странным и нелепым  хоботом...
Кстати в том раскодированном письме упоминается мимолётом об этом. Вспомните слово «Фуй-Шуй». Вы не могли не обратить внимания на это смешное слово, вставленное царевной Софьей невпопад, играючи, ведь, видит Бог, она даже не могла подумать, что письмо её  останется вообще целым и, тем более, будет читаться через триста  лет посторонними людьми. Вот же святая простота! Вот же неминуемость Провидения!
Любовь бывает слепа и забывает об осторожности, когда дело касается кипения крови.
И если вы, Макар Иванович, даже не обратили… Нет, нет, нет, вы не могли не отметить этот странный намёк. Обратите внимание на скульптурное отображение этого наистраннейшего символа Фуй-Шуя на портале двери в кабинете вашего брата. Это говорит об одном. Или он, или резчик по дереву знаком с указанной, тщательно скрываемой правительствами темой.
Извините, что я раскрываю тайны интерьеров вашего брата, даже не будучи ни разу гостем его.
Однако, слухи, слухи и проверка делают своё злокозненное, а в нашем случае, беспокойное, предупредительно-профилактическое дело.
Словом,  кончаю о мистике... Надеюсь, что это всего лишь мистика, и кто-то из врагов всего человечества специально делает эту «подземную», страхолюдную тайну такой величины, чтобы как можно больше об этом шептались по углам.
Это в надежде, что кто-то болтливый и знающий всего лишь песчинку купится на приманку и принесёт главарю на тарелочке ушко, царапинку, отпечаток ключа,  или хотя бы подсказку на то, где может храниться остальное или даже оригинал.
Судьба человечества, согласно данным мистических отделов иностранных разведок, чрезвычайно зависит от внутреннего «здоровья» этого самого символа.
Тайный мир ищет символы антиопоры.
Я не особенно верю в это, ибо это далеко от прозаического материализма, в который я сам лично влюблён, и мне по роду конкретной и узкой работы потусторонних сил привлекать не приходится. Достаточно шелухи, грязи, кровавых преступлений и живых, а вовсе не мистических помощников и мстителей в реальном мире. Но, крупным людям эта тема весьма и весьма интересна.
Возможно, вашим братом и резчиком дерева уже интересуются.
Уверен, что если интересуются, то делают это весьма умело и осторожно.
Сделайте, право,  намёк вашему брату, не ссылаясь на меня, что это вполне серьёзно и может обернуться непредсказуемыми последствиями для всей семьи.
Рекомендую срезать указанное украшение и по возможности загнать его в такой далёкий утиль, – сжёг, мол, и всё,   – если Федота Ивановича радует такое опасное искусство, так чтобы никому и не пришло в голову копаться на свалках и, тем более, не рвать клещами тело, вызывая откровения.
Напугал? Теперь вы думайте сами.

Извините, что так откровенен, но мне действительно стало не по себе, когда я волей случая коснулся данной темы. Лучше бы мне не знать. Но мною руководят реалии не совсем честной, а, напротив, бандитской жизни... Я с ней борюсь, борюсь успешно, и потому предупреждаю, где возможно, конечно и стоит того, о грядущей опасности для спокойного бытия нормальных людей.
Профессия у меня такая. А служу я своей профессии аж с прошлого царя. Из чего легко можете вычислить мой возраст и возможность набирания мною за это время соответствующего опыта.
А мы чистим этот мир по нашему разумению, по нашей совести, данной нам Отечеством.
И пусть поможет мировому согласию, если он существует на самом деле, наш всемирный Бог, одинаковый для всех. 
На сознание человечества рассчитывать не приходится. Мир сошёл с ума. Хотя и во все века он не был никогда умён.
Каждый борется за свой интерес так, словно он пещерный человек, а кругом одни только хищные звери. Но сейчас не об этом.

Кстати, ваши научные изыскания и интересы вашего брата весьма пересекаются именно вокруг этого символа Ф–Ш. А ваш малолетний отпрыск взял и по-ангельски просто, и гениально, по-земному точно соединил ваши интересы, даже не зная о силе своего открытия и деталей занятий своих дедов.
Вы заметили это? Как человек со стороны, и как человек, уважающий любого рода открытия, полезные человечеству, сам даю вам бесплатную подсказку, если вы сами, извините,  не поняли или не удосужились вникнуть. Такое  бывает, что не замечают слона, – про Мосек ни намёка, тут совсем не о том, –  а в данном случае так оно совершенно буквально и есть: щупая столб и верёвку, слон на ум не приходит. А в нашем случае есть вот что: только ровно поперёк пословицы кричу я вам:
– «А Я-ТО СЛОНА ПРИМЕТИЛЪ!»
Объедините ваши силы и вам, возможно, откроется эта мистификация или тайна Правды. Это как вам угодно рассудить.
Мы специально не стали разговаривать с отцом Михаила, хотя, как вы вероятно догадываетесь, мы максимально узнали и про отца его  – Игоря Федотовича Полиевктова, и про его прекрасную супругу, и про  удивительную жену Федота Ивановича, и про всю эту чрезвычайно интересную и развитую семью. Девочки-то растут какие разумные и живые! Дай им Бог счастия и мира!
Уж извините за наш стиль. Мы наблюдательны иногда впрок. Простите, простите нижайше.
Наша сеть достаточно развита, так что узнать некоторые подробности незаметно и настолько этически тонко, чтобы не задеть этим «чрезмерным» вниманием указанную семью, нам по-видимому, удалось. И так ставилась задача нашим людям: тише воды, ниже травы, никаких заносов, грубостей, дешёвых и прямых расспросов. Это чрезвычайно важно. Никто из вас не должен пострадать или высветиться перед обществом в любом, даже в минимально подозрительном, свойстве.
Нас  сильно заинтересовал также Федот Иванович – ваш родной брат. Наслышаны про его занятия и про его способности.
Мы вообще удивлены, насколько в почти деревенской глуши встречаются такие замечательные, порядочные и весьма, весьма грамотные, широко образованные и передовые люди. Среди вас инженеры, научные работники, естествоиспытатели, писатели, математики, лингвисты, историки, собиратели книг и коллекционеры практически кунсткамерных  редкостей.
Это можно назвать династией науки и просвещения, вами сообща продолженной.
Дерзайте, дерзайте.
Комплимент и вам, Макар Иванович, мы про вас тоже наслышаны. И, уверяю вас, наслышаны только с хорошей стороны.
На таких людях как вы, и как старшие члены семьи Федота Ивановича зиждется лучшая часть России, поверьте.
Извините, но по роду службы мы «пробили» вашего племянника Геродота. И опять тот же результат. Честнейший бизнес. Честнейший человек. Ну, просто тяжело верится, что так бывает!
Но не удивляйтесь дальнейшему развитию нашей с вами скрытой беседы.
Про скрытость это величайшая просьба. Подчёркиваю слово  «величайшая». Про это письмо не знают в самом верху (понимаете: в самом – самом).  Это, честно сказать, лично моя инициатива, и тайна этого разговора останется между нами двоими, если не повернётся по-другому, о чём я и хочу сказать далее.
Независимо от результатов  нашей дружеской «болтовни» на перспективу, постарайтесь, пожалуйста, не говорить никому ничего лишнего. Даже отцу мальчика. Недаром это письмо прислано к вам проверенным и серьёзным нарочным из нашего круга: мы хотели, чтобы это письмо миновало даже наши  параллельные службы.
Вы, пожалуй, в курсе, что в наше время письма выборочно перлюстрируются, и мы... вернее я, не хотел бы, чтобы это письмо (подчёркиваю) особой  важности попало бы в любые руки кроме Вас.
Прочтёте  и, просьба такая:  больше ради безопасности, нежели для чего-то другого, сожгите его, запомнив только адрес совершенно непосвящённого посредника, где я буду забирать ответ.
Писать мне много не надо, напротив – чрезвычайно коротко. Вам нужно ответить единственно: согласны ли вы поддержать наше начинание или  нет. И ответьте только единственно: «да» или «нет» без прочих текстов. Если нет, то мы забудем этот разговор навсегда без всяких последствий. Если «да», то дальше мы сами вас найдём, и тогда уж поговорим о деталях в нормальной обстановке.
Мы специально выбрали вас, а не Игоря Федотовича, и даже не Федота Ивановича: именно вы можете стать хорошим посредником для перспективнейшего дела.
Теперь главное и по существу. Больше всего – да вы уже поняли, наверное, куда идёт наш корабль, –  нас интересует именно молодой человек – пусть даже ему сейчас всего, надо же, всего двенадцать лет! А такие категорически колоссальные успехи!
Такие люди, как он, называются просто молодыми, может начинающими, гениями, людьми «индиго»,  без всяких преувеличений и натяжек, а при надлежайшем осторожном воспитании и грамотной работе в этом направлении с ним – Михаилом, могут получиться весьма впечатляющие результаты.
Во-первых, я хочу сказать, что род нашей деятельности, приближенной к государю и со вкусом безопасности таков, что нам тоже приходится порой ковыряться в химии, но больше тяготеем к тайной переписке. Причём чужой переписке, преимущественно явной и враждебной важнейшей переписке. И, поверьте в очередной раз, это делается исключительно из добрых побуждений, а не для наживы, не для  сотрясания основ или запугивания более слабых иностранных сообществ и отдельных бедных, слабых, поддающихся пропаганде и прочим порокам  существ.
Наши основные побуждения – каюсь как на духу –  это охрана нашего государства, нашего монарха и его семьи, духовной сущности  от различного рода посягательств. Тут речь и о суверенности державы, и о здоровье важных членов и чинов, и о благости России во всяких больших и достойных смыслах.
Я не знаю ваших политических убеждений совершенно точно. Точность  для нашего дела даже не важна, а важен общий настрой без всяких подтекстов.
Тем не менее, мы провели соответствующую работу, которая далась нам не без затруднений.
Преимущественно затруднения связаны с моральным порядком, а не от абсолютно прозрачного по существу – и если внимательнейшим образом присмотреться – проистечения жизни.
Согласно паспортно точным докладам, вы, прежде всего, – патриот отчизны, извините за избыточность украшений, и человек, далёкий от политики вообще.
Вы занимаетесь историей в том очищенном виде, как она есть. То есть без всяких намёков о политизированности и направленности исторических сведений в сторону нашего времени. Тем более вы занимаетесь артефактами, в том числе расшифровкой законспирированных артефактов с научной, естественноисторической  целью, а вовсе не с целью делать из них глубоко идущих политических выводов или флагов, под которыми кружкуют избранные лица, передовики, двигатели настроений и истории в целом.
Вы не состоите ни в одной из партий, не ходите в кружки,  не посещаете демонстраций.
Ваш брат в точности такой же. Он занимается математикой, помогает бедным детям, воспламеняется географическими исследованиями и по-научному бредит структурой земной коры, интересуется сотворением мира, связывает некоторые человеческие проявления натуры с космическими  влияниями. Но то, что является важным для нас условием, он – честный, чистый человек. А имея заслуженные деньги, никоим образом «не клюёт» на современный варварский и обманный способ зарабатывания: он не составляет ни с кем мерзкий исторический бизнес и чиновничий альянс. Он не участвует в террорах и не финансирует политических движений.
При всём при том Федот Иванович знаком с некоторыми влиятельными людьми и гостями нашей страны, уж которые, поверьте, готовы снимать  пенку хоть с котла инквизиции, хоть соскребать съедобный жир с адской сковородки, где жарятся грешники и несчастные, поддавшиеся на посулы и обман. А уж грешников в наше время развелось столько, как никогда не было.
Десятая... какое, тридцатая часть из них настоящие смутьяны, а остальная их паства – человеческие жертвы… да-да, настоящие послушные жертвы, которые как стадо неумных овечек шлёпают, куда их гонят ласковой с виду хворостинкой, радостно блеют на подходе к  обещанному раю, обильному пастбищу. А на самом деле там обман, шкуродёрня и немереные аппетиты сдатчиков,  мясников и покупателей.
Я уже говорил, что мнение о вышеперечисленных лицах у нас самое положительное.
Нас интересуют редчайшие способности упомянутого неоднократно молодого человека.
Слава Богу, что они проявились в раннем возрасте, благодаря чему стали известными.
Благодарим и вас, Макар Иванович, потому как с вашей подачи был опубликован сей знаменательный факт. Вы – человек, не зацикленный на собственной славе. Плохой человек мог втихаря присвоить открытие себе и на том обогатиться хотя бы славой научно-исторической победы.
И, конечно, ему, Мише, надо сначала подрасти, чтобы говорить с нами на равных. Мы хотим предложить ему достаточно сложную работу, начиная с учёбы, с которой, учитывая его способности ещё в малолетстве, он не только должен справиться, а станет ещё и знаменитым. Но не сразу, конечно, а через много-много лет, когда эту тему можно будет обнародовать. Ну, вы меня, должно быть, понимаете.
Я поначалу желал быть максимально кратким в изложении темы, но как уж получается. Извините.
Кстати сказать, ради справедливости общих оценок, я поручил лучшим нашим сыщикам и дешифровщикам ту же самую задачу, с которой великолепно справился ваш внук, и что вы думаете? А то, что никто не смог дешифровать этот текст! Вот такой поразительный номер! И такой талантливый юноша. Здоровья ему и продвижения!
Я также рад за всех вас.
Я думаю, Макар Иванович, что вы всё прекрасно поняли, и мне остаётся от вас только одно: получить «да» или «нет». Будете вы составлять  внуку респект или нет. От вас зависит многое. Причём, уверяю вас, кроме предлагаемой ценнейшей работы на пользу государству, у молодого человека будет возможность заниматься той работой, которая ему по вкусу. На мелочи мы его отвлекать, ей богу, не будем.
Рад буду увидеться с вами лично. При вашем искреннем желании, конечно. Хотя не исключаю возможности просто-напросто с вами посидеть без всяких таинственных дел за «рюмашкой» хорошего винца. А как вы относитесь к более горячительным  напиткам? Думаю, что ввиду вашей чистокровной русскости, изредка употребляете, извините за этакую антисекретную лапидарность и нелепость слов в нашем, надеюсь, серьёзном деле.

С уважением и надеждой:
Евпедифор Фр. Запазухин – Володуевский.

P/S: Возможно моё редкое и смешное имя (или созвучное прозвище в определённой среде) вы уже слышали, хотя его, особенно в миру, не таскают лишь по той простой причине, о которой вы теперь-то уж точно знаете лишка, мой друг.
Можете называть меня упрощённо Евфором или Явором: моя ненаглядная зовёт меня и так и этак. Ей виднее, она женщина в возрасте и ей простительно всё. Да и мы с вами, чувствую, практические шутники и  ровесники. И, кроме того,  – как много повторяюсь сегодня! –  я о вас знаю только хорошее и почту за искреннее удовольствие подружиться с вами.
Надеюсь, и я честен аналогично, поскольку даже в той «ненашенской» оборотной, воровской, бандитской среде меня уважают и ни разу пока не пытались подстрелить. К чёрту, к чёрту это последнее!»





13. ПОНИ,  АГИТАТОРЫ,  ЗОЛОТАЯ  УЛИТКА

Забудем об этом письме, как кот порой  забывает распотрошить туалетный рулончик.
Мчим назад, в год 1899, когда юный гений едва только перевалил за трёхлетнюю отметку.

Отец Михейши – Игорь Федотович  Полиевктов – инженер котельных любого известного человечеству рода.
Изощрённый технарь по специализации и ленивец по бытовой жизни успешно тренирует сына в планиметрических задачках и физических казусах. Но проваливает все экзамены перед Михейшей в словесных жанрах детских загадок. Лупоглазый – только с виду – Михейша штампует их, как на поточном заводе.
Некоторые ранние опусы последнего дошли первоначально до школы, потом распространились по Джорке. Не останавливаемые цензурой, они в мгновение ока растеклись  по Ёкским дворам и медленно, но верно, попёрли на запад.
Через десятки лет уже взрослый Михайло Игоревич Полиевктов – известный дешифратор, бумагомаратель и консультант всяких излишне путанных сыскных дел, шарахаясь по улицам, колодцевого вида дворам, блуждая по бесчисленным набережным, заходя в рестораны, магазины, толкаясь на вещевых, рыбных, капустных толчках, вытягивая голову на шумных блошинках и выстаивая в вестибюлях театров аристократски-билетные очереди, вдруг узнавал в питерских шутках-прибаутках-загадках свои сочинения детских лет.

***

Ленке – а это самая старшая в линии детей – для закладок в книгах разрешили пользоваться сухими хвойными породами. Но, ввиду их объёмности даже после сплющивания в гербариях, Ленка этой сомнительной льготой не пользуется.
Она таскает в девичью камору только настоящую литературу и, причём, безвозвратно.
В Ленкином закутке постоянно прибавляются книжные секции и добавляются полки на стенах, заставленные разнообразиями любви и вариантами дамских нарядов.

***

Было исключение из общего правила библиотечной доступности: особо пользующиеся спросом фолианты как то – энциклопедии, книжки по живописи, мастерству зодчества, по истории и географии каждый вечер следовало возвращать на место. Ибо именно отсутствующий на своём месте экземпляр, согласно закону подлости, требовался очередному злокапризному читателю. В таких, пользующихся особой популярностью книгах, и сухая правда, и  чистое искусство, затёрты до дыр.
Какие ещё существовали библиотечные законы?
Листки взрослых читателей предполагалось испещрять частными надписями, которые не полагалось разбирать другим. И, надо отметить, это условие соблюдалось с тщательностью, разве что кроме особых исключений, которые Михейша, ни секунды не колеблясь,  присвоил только себе.
Каждому названию газеты определялся собственный выдвижной ящик.
Каждая книжка стояла ровно в полагающейся ячейке.
Имелся каталог, упорядочивающий в правильную статику каждое случайное перемещение.

***

Надо сказать, что в родовом гнезде Полиевктовых аж три библиотеки разного статуса.
Слишком застарелым газетам, вышедшим из употребления, и в особенности исчерпавшим потенциал учебникам, уготавливается негромкая сеновальная судьба.  Книгам посвежее, однако не помещающимися в Кабинете, – дорога на холодный чердак Большого Дома. Чердак примыкал к Михейшино-сестрицыной мансарде и облегчал к нему доступ через котёночьего размера люк.
Вернёмся к дальнему сеновалу. Верх его делится на две части. Первая часть  – архив. Это простые полки, притулившиеся на стойках – кирпичах зеленовато-оранжевой глины.
– Э-э, ведаем, – скажет презрительно какой-нибудь самородный геолог типа Мойши Себайлы, что живёт вёрстах в пятидесяти отсюда. – Золота тут ни на грамм.
Или нахмуривший брови над разобранным наганом Коноплёв Аким – а это сущий чёрт с дипломом – не отвлекаясь от военного дела, произнесёт:
– Это всенепременно тощий каолин. Алюминий-сырец,  другими словами. И с небольшой, совсем  не годной для промышленности примесью меди.
Всё не так просто, хотя тут они намеренно ошибаются в свою пользу. Потому как из всего жёлтого достойным цепкого внимания хищных глаз их является только чистый аурум промышленных слитков и самородных жил.
Но,  забудем на время торопливых в решениях копателей.

...Те полки, что повыше, подвешены к стропилам вдоль скатов кровли. Между поперечными стягами и коньком – склад разнообразнейшего хлама.
Самоё сеновал используется по прямому назначению.
От тёплых весенних дождей до намёков на снег, для старших детей Полиевктовых и их двоюродных родственников сеновал всегда был запашистой сезонной читальней.  А  в плане доступности, романтики и фантастически кувыркальных качеств в разгар лета он  конкурировал с самим Кабинетом.
Под сеновалом тоже две секции: под читальней живут беспокойные куры с огненно-рыжим председателем, одна гусиная  и одна утиная семья с выводками, далее – скучающая  от незамужества  корова Пятнуха, запертая в отдельном номере.
Главный и самый любимый персонаж полиевктовского зоопарка – это безропотная и ручная, кучерявая и светлорыжая овечка Мица Боня, с удовольствием исполняющая роль чопорной клиентши женской цирюльни, – она же манекен для примерки шляп и панамок человеческого гардероба.
Изредка по вёснам в загородках появлялись хрюшки-недолгожительницы, которые под Рождество, едва слышно повизгивая, исчезали. Потом появлялись снова, чаще всего под бой курантов самого главного праздника, разнаряженные зеленью и прекрасные в своей поджаристости.

***

Под библиотечным сектором-архивом третьего класса теснились то телега, то сани, в зависимости от времени года, а позже, – во время машинизации царской империи, – здесь прописался едва ли не самый первый в городке автомобиль вполне серьёзного уровня, но со смешным и абсолютно не высокомерным названием «Пони».
Имя машине-лошадке присвоили, наскоро посовещавшись, съехавшиеся на лето в семидесятипятилетний юбилей хозяина, родные, двоюродные и троюродные внуки и внучки деда Федота Ивановича и его супруги Авдотьи Никифоровны. Среди  гостей в тот день были тюменские родственники во главе с отметившимся уже на Нью-джорских страницах Макареем Ивановичем.
Храня исторические реликвии, переписывая и пересчитывая  содержимое не выставленного перед публикой огромного подвального фонда, дед Макарей сам считался Главным Раритетом  Тюменского музея древностей, – по крайней мере, он так обычно себя рекомендовал.
Были ещё родственники из Ёкска.  Последние – побогаче. Глава этой семьи – Геродот Федотович – родной дядя Михейши, понимая  в электрической физике, производил взрывоопасные опыты, милые его мироощущению. Геродот бродил по горам, постоянно что-то копая, он искал и шерстил кругом, находя новые виды энергии по собственному почину сердца. Он постоянно нанимал каких-то чрезвычайно угрюмых мужиков, ходящих по закугам с лопатами, и составлял из них партии копщиков. Мимоходом – кормя семью и этих незадачливых копателей – заведовал небольшой торгово-производственной мануфактурой, изготавливающей подобия вечных двигателей для швейных машин.
Может, у любимого михейшиного автомобиля было и другое какое заводское имя. Но на бампере красовалась именно маленькая лошадка, сверкающая никелем и в позе взбешённого Буцефала, а отнюдь не другой какой зверь.
Поэтому имя «Пони» прилипло сразу и навсегда.
К Пони, согласно инструксьона, прилагался инструмент для вытягивания машин из русско-немецких грязей. Название ему – полиспаст. Принцип действия его Михейша при всём своём четырёхлетнем старании понять не мог.

***

Когда Михейше стукнуло указанное количество годков, авторыдван вдруг поломался в ходовой части.
Шахтовые и котельные механики отказали в починке, сославшись на неизвестность внутренних круговых и поступательных движений. Кроме того, они, как бараны под новыми  воротами, толпились в яме под днищем, не предпринимая никаких действий, лишь дивясь на неизвестную им двухвинтовую разновидность червячной передачи.
Михейше только и оставалось, что без эффекта  крутить баранку, доставать, сползая по сиденью, педали, и нажимать без надобности рожок. Машина всё равно не двигалась с места.
Дед Федот морщился от досады,  пару недель буравил затылок и без пользы дела – то открывая, то закрывая капот – орудовал отвёрткой. Засовывался с головой под крышку с сыновьями: старшим Игорем и часто гостюющим тут «младшеньким» Геродотом. (Младшенькому уже под сорок). По очереди и вместе вращали тугую заводильную рукоять. Сыновья чертыхались самыми главными подземными козырями. Плюясь и плеща лобным потом во все стороны, упоминали неизвестных Михейше особей  и – судя по выражению их озадаченных лиц и багровым щёкам – не самых добрых на планете.
Серьёзных правил, воспитанный в традициях, культурный дед  в сердцах пинал колёса.
– Бум, бум!
Безрезультатно!
Михейша сострадал случившемуся недугу наравне со старшими.
Пони, по мнению взрослых, серьёзно болела не только ногами, а, судя по кашлю и рыданиям, чем-то другим, гораздо более серьёзным и страшным.
– Наша Пони не умрёт?
– Не знаем, не знаем, – говорили туповатые лекари и продолжали издеваться над бедной лошадкой. Каких только инструментов не было применено. Разве что зубовыдиральные клещи не использовались. Нету зубов у металлических лошадей. Вместо зубов и рта у них бампер. Вместо лица  капот. Только глаза были почти настоящими. Только отчего-то их было четыре и прикреплены они: одна пара – к обводам колёс, и другая – на самом носу – близко друг к другу, как стереомонокль военного образца.
Всё это время соболезнующий скорой смерти  Михейша нарезал круги вокруг умирающей, помогал подношениями инструментов, между делом разобрался в нумерации гаечных ключей и, соответственно, получал начальные физико-арифметические познания и мускульное понимание крутящего момента.
Глядя на успехи, сему отроку доверили кнопки, включающие фары; а за дневной бесполезностью того действия, изредка поручали вертеть зажигательный ключик махонькой, но симпатичной и важной красно-оранжевой лампы с непослушными искорками в глубине рифлёного стекла.
Умного Михейшу не перехитрить: фары он умел включать без официальных позволений. Но: тсс! Молчим. Это одна из его профессионально-шофёрских тайн.
Стоит ли говорить, что Михейша любил Пони как самую лучшую и самую большую заводную игрушку. Деревянный, крашенный под зебру конь-качалка, засунутый в хламильник Михейшиной комнатушки, засыпанный ворохом прочих отвергнутых развлекательных приборов, погибал от ревности.
Порой, под грустное мычанье Мадамы Боньки  и жалобное блеянье Мицы, Михейша добивался права ночевать в Пони-салоне на пузатых, тиснённых под крокодила, кожаных сиденьях.
Разговаривал он с железной лошадкой на правах лучшего на планете жокея. Ласково и нравоучительно. А порой тёр живомашину щёточкой с мылом, примерно так, как углядел у деда. Начиная с крыши, гнал воду сначала по бокам, после по капоту с вертунчиком внутри, а затем по багажному крупу.
– Я пошёл купать Пони, – высокомерно говорил Михейша  матери и бабушке. Надевал огромные шофёрские перчатки. Вооружался шваброй в полтора собственного роста. Тащил цинковый кузовок, наполненный мыльной водой.
На колеса воды уже не хватало. За очередной порцией ходить лень. Колеса довольствовались выковыриванием палкой и вручную травинок, листьев, сосновых иголок и глинисто-песочной грязи, набранной в округе. По завершении чистки Михейша забирался с огрызком карандаша, с острой  палочкой и замасленной обёрточной бумагой в гаражную яму. Устремлял взор под брюхо Пони. Изучал и перерисовывал, карябал сложные, красивые, как недурственный египетский чертёж, сочленения нижних механизмов и немыслимые переплетения труб. Чертыхался  на скользкий современный папирус. «Тля изморская (из-за моря),  шклизяга, мамирус».

***

Как-то (давно) – тогда Пони  была в девушках – и только чуть-чуть приболела корью (температура, тусклый взгляд, то-сё),  дед надел кожаную фуражку и очки, что говорило о его серьёзных намерениях одним последним – рассерженным  махом – вылечить стальную лошадь и выехать уже на здоровенькой в свет.
Отец вооружился огромным гаечным ключом и средней по величине кувалдой Геракла.
Михейша стоял поодаль и наблюдал за невразумительной суетой.
– Неужто будут крушить? – подумывал он с крыльца, добывая соломинкой ушную серу и складывая её в конфетную золотинку.
Ленка по секрету сказала, что сера горит. А при большом её наличии и добавлении спичного фосфора можно сделать небольшую зажигательную бомбу. Фосфора по верхам сервантов напрятано было навалом, а с серой пришлось трудиться кряду две недели. Намеченный срок изготовления бомбы уже кончался, а серьёзного компонента, даже с учётом Ленкиных копей, не хватало даже на то, чтобы взорвать собачью калитку в главной ограде или – хотя бы – расширить щелевой проход между прутьями ив, отделяющими  огород от вольной воли.
Папа Михейши забил в землю стальной кол и прицепил к нему полиспаст. Другой конец полиспаста соединился с крюком, что приделан под Пониным бампером.
– С ручника не забудьте снять,  – прикрикнул дед довольно безадресно.
Михейша, подобно американскому ковбою, подпрыгнул на месте. Держась за поручень, перелетел шесть ступеней, и, не коснувшись земли, с воздуха ринулся в сторону кабины.
– Чёртово отродье! Прошляпил! – прошёлся инженер котелен по свою душу. Степенно подойдя ближе, он сместил в сторону скорого Михейшу, терзавшего бронзовый вензель дверцы,  да так ловко и споро, будто Михейша был вредной и пустой брюссельско-капустной кадкой на тележке, опрометчиво и наивно вставшей в позу баррикады на пути железно-немецкой армады. 
– Извини, брат, – у тебя силёнок не хватит.
Михейша не был прошляпившимся сыном чёрта, поэтому к себе ругательство приспособлять не стал. Он  обиделся за диагноз астении. Заметался перед раскоряченным отцовым  седалищем, обтянутым пёстрой клеткой старых студенческих штанов. Новомодный технический карман распростёрт во всю ширь низа папиной спины.
Карман давеча пришит  мамой Марией по спецзаказу. Предназначен для ношения слесарных приспособлений.
Попа отца враз стала неродной и злой. Михейша попытался найти щель между карманом, наполненным разнообразнейшей рухлядью, и дверью, чтобы проникнуть к рычагу и доказать несогласие с приписанным ему бессилием.
Михейша изо всех сил потянул отцовы подтяжки на себя. Отпустил. Крестовидная застёжка хлопнула в позвоночник.  Загундело пружиной.
Тщетно. Монолит, человечий колосс, Зевс и Горгона в образе клетчатой задницы, находящейся в уровне Михейшиного носа,  продолжали терзать заевший рычаг, не обращая ровно никакого внимания на рвущегося в бой   помощника.
Попа отца – честно говоря – раньше Михейше  нравилась. Отец по Михейшиной естествоиспытательской просьбе мог сделать свою задницу то железной, то резиновой. 
Михейшин кулачок, тукнув при переусердии в первом случае, мог принести боль обоим, словно при дружественном обмене деревянными палками. А во второй раз кулак игриво отскакивал, будто от большой каучуковой, разделённой на манер апельсиновых долек, боксёрской груши.
Был ещё вариант с догонялками.
Соль заключалась в том, что одному надо было хотя бы попасть в заднюю цель, а другому вовремя увернуться. Это был самый справедливый вариант, ибо – стоит ли экивокать перед понятным раскладом – Михейша большей частью побеждал.
Этот вариант игры для Михейши заканчивался сладостным удовлетворением от осознания своей ловкоты. Папа, естественно, рыдал от обиды, размазывая её по физии обеими руками.
Михейша как мог, утешал отца. – Да ладно, папа, я пошутил. Сознайся: – тебе же не было больно?
– Как же не больно, сына? Больно. Если тебя так же торкнуть, то что тогда? А ремнём, давай, попробуем. Я ремнём  о-го-го как  владею! Тогда я тебя прощу.
Такой расклад Михейшу не устраивал.
– А хочешь, я тебе попу подставлю, а ты так же стукни. Только не ремнём, а кулаком, и не изо всех сил. И не понарошку, а посерёдке. А я не буду увиливать? Давай?
– Уговор.
Удовлетворённый предложением с отягчающими ограничениями отец шмякал «по ополовиненному существу разговора».
Сын, будучи иногда честным мальчиком, не уворачивался, а, напротив, наклонялся и выставлял мишень выше головы.
Позже, скача по овалу, как юная, игривая аренная лошадь и, расставив  аэропланом ручонки, кричал:
– А вот и не больно, не больно совсем, а ты хныкал... как малыш!
Остановясь и сверля насмешливые, но добрые отцовские глаза своими:
– Ты притвора, да? Так нечестно!
Мир возвращался на круги своя.
– А знаешь, сын, такую поговорку: если тебя ударят в щёку – подставь другую?
– Не знаю, а зачем так? Разве нельзя  дать сдачи?
– По нашей вере нельзя. Это сложно объяснить. Говорят так: зло рождает другое зло... и... словом, получается такая бесконечная лавина, вечная месть, которую не остановить. А по мне, то я бы тоже ответил. Я бы тоже щёку не подставлял. Тут наша вера хитрит или глубоко ошибается. А ещё есть такое у нас: зуб за зуб...
Но тут подошла умная бабушка и, выставляя излишние, непроизвольно-женски рвущиеся из неё познания, укоризненно напомнила сыну, что зуб – если что – в переводе с арамейского обозначает достаточно неприличную часть мужского тела, расположенную вовсе не в челюстях.  Стратиграфию  тела с философией кровной мести пришлось прервать.

***

Отец справился с ручником сам.
Очищая от дворовой пыли, по лицу Михейши проползли две солёные,  по-детски прозрачные струйки, обещая при продолжении немилостивого отношении родственников залить их в отместку разливанным потопом.
– Что за дождь, а тучек нету! – испугался папа, глянув в небо, где мерцали увлажнённые глаза новоявленного Перуна.
Дед Федот с Перуна перетрусил немеряно, и со страху возмездия позволил Михейше крутануть локотник  полиспаста.
Михейша без краг  и очков вращать ручку отказался напрочь.
Поверили! Всем известно, что без очков и перчаток ни одно серьёзное шофёрское дело не творится. Дали всё, что было истребовано.
Экипированный по-правильному Михейша крутанул ручку механического прибора. Верёвки подобрались, вытянулись в струнку, кол чуть-чуть дрогнул и стал острыми гранями взрезать дёрн, норовя выскочить и побить задние стёкла авто.
– Погодь-ка.
Игорь Федотович подошёл к поленнице и снял с верха небольшой сосновый чурбак без коры. Шустро и несообразно приписываемой ему родственниками медлительности, словно нелюбящий детей папа Карло он нанёс полену три дерзких, колющих удара топором. В сторону полетели отломки.
– Пиноккио с такого полена родился бы калекой, – подумал Михейша, съёжившись. По телу его поползли мурашки. Он представил, будто на месте Пиноккио был он сам, и скорым, непроизвольным движением коснулся своего носа. Нос был на месте, и Михейша тотчас успокоился.
Из полена получился клин. Отец присоединил его к колу и отоварил штатную единицу с добавкой обухом.
– Бум! – охнул Пиноккио деревянным голосом.
– Бом! – звякнул металлический сосед.
– Крути его! – сказал Папа Карло, подразумевая застывший в обмякнутом виде бездельник полиспаст.
– Давайте, давайте! – угрюмо командовал дед Федот. – Хватит время за хвост тягать.
Михейша встрепенулся, напрягся и возобновил кручение рукояткой. На этот раз ему пришлось налечь всем телом.
И, о диво! О, чудо-юдное! Автомобиль сначала медленно тронулся с места, а потом и вовсе спокойно, без излишней спешки пополз к растерянному мальчику.
– Ура!
Брови, если уместно таким образом назвать молодую светловолосую поросль над Михейшиными веками,  от удивления поднялись вверх. Очки соскользнули, не обнаружив на лбу кустистой растительности, и упали на траву двора!
А дальше известно: на дворе трава, на траве дрова, коли дрова, смеши курей двора.
Было ещё что-то про колена, поленницу и  дрын, но этого Михейша уже не помнит.
Эту весёлую забаву-скороговорку внедрила в детский обиход бабушка Авдотья. Тут она пришлась весьма кстати.
Куры, утки, гуси, гуляющие по двору и даже Мица, привязанная к ограде, смеялись навзрыд, каждый на своём языке.
Вразвалку подошёл  Балбес – отец Хвоста, а потом на общий интерес подлип Шишок Первый.
Один со всех сторон и по всей длине обнюхал повисший в воздухе полиспаст и, приняв натянутые верёвки за балеринский станок, приподнялся на цыпочках и задрал ногу.
Другой попробовал зубами крепкость троса и, почуяв невкусность, стал возмущённо загребать и жевать невытоптанный копотливыми горе-мастерами клочок скороговорки («траву двора»).
За такое неблаговидное отношение к серьёзному прибору любопытные домашние животных  заработали по крепкому  тычку берёзовым перемерком,  нагло торчащим из поленницы, будто специальный инструмент для экзекуторских упражнений Федота Ивановича.
– Ещё тут вас Макар не пас.
В минуты расстройства в Федоте Ивановиче просыпался волшебно-державинский дар рифмоплётства.
– Кшыть, человечества друзья, будто б жить без вас нельзя!
Михейша, подняв и заложив шофёрские глаза с кожаными обрамлениями в полосатые по-моряцки трусы, прицепленные за одну лямку и на единственную матросскую – с выпуклым якорем – пуговицу, принялся разглядывать главное внутреннее устройство полиспаста.
Колеса и колёсики там – все перепутаны и обмотаны верёвками. Что, зачем? Непонятно даже после дедушкиных объяснений об обыкновенных линейных рычагах, которые в данном случае были заменены колёсами и колёсиками разных диаметров. Разница в диаметрах, согласно дедовому объяснению, и являла собой круглый прототип линейных рычагов. Вместо точки опоры тут применена ось. Комбинация переходов верёвки с одного колеса на другое как раз и составляла чародейный множитель силы.
– Молодец, – скупо прозвучала чья-то похвала, сдобренная зрительскими аплодисментами. Кажется, то были мама с бабушкой.
– Вот видишь, какой ты здоровый парень, – смеялся отец.   
– Илья Муромец, – не меньше, – уточнил дед, – забодал  прутиком Соловья . – И, не медля ни секунды, принялся колдовать с машиной.
Михейша сражён наповал железо-верёвочным фокусником, придавшим его рукам невиданную мощь.
Познание волшебного свойства полиспаста позволило Михейше в ближайшем последствии доставлять  физическое и умственное наслаждение не только сверстникам и прочим малолетним друзьям, но также дурачить старших по улице Бернандини и её проулочным окрестностям.
Со старшеклассниками – Ленкиными сопливыми любовниками и прыщеватыми ухажёрами, даже не будучи тогда учеником,  Михейша по очереди заключал пари и, не сомневаясь ни грамма в победе, выигрывал.
Ставкой в спорах были шоколадки, обёртки от совместно съеденных конфет, нужные в хозяйстве железки, гвоздики и проволочки. Так составлялась первая Михейшина коллекция редкостей.
Михейша на полиспасте безмерно разбогател и стал знаменитым в радиусе трёх вёрст.
– Ленка, брат-то твой – прохиндей энд жулик!
– Не спорьте, если не уверены в победе.
– Это у него лимонно-серебряные Торкуновские обёртки от сладких по-шоколадному свинячьих трюфелей?
– Эге.
– Это тот самый шкет Михейша, что может одной рукой двигать авто?
– Тот самый. С ним лучше дружить и меняться по честности.
Малолетние враги стали обходить Михейшин дом стороной.
Спасибо деду Федоту.
– Дедушка Федот – это самый своеобразный человек в мире, – не без основания считал Михейша.
– Ума у деда – палата, руки червонного золота и растут откуда надо, а сердитость чисто напускная. Да же, папаня?
– Как отметим сей благородственнейший фактус? – поинтересовался как-то обиженный отец.
Он тоже претендовал на Михейшино уважение.
– Вырасту – поставлю во дворе позолоченный памятник Деду Федоту. Величиной будет до самого флюгера, – заявил Михейша, – а то и выше.
Папа сник духом.
Петушок,  с горным молотком под левой мышкой и с инженерными круглогубцами в  гордо поднятом крыле, сидел на жёрдочке специально созданной для него проживальной трубной башенки. Башенка возвышалась над трубой вершков на тридцать. Увлечённый танцевальными выкрутасами кухонного дыма и весёлыми голубиными играми, петушок поскрипывал шарниром и уворачивался от норда не всегда правильно, потому с воздвижением святаго памятника великому Федоту ростом выше себя спорить не стал.
Может, так бы и вышло. Может, Михейша Игоревич с помощью папы Игоря Федотовича так бы и сделал, если бы не последующая революция и череда войн, поломавших все радужные семейные планы.

***

Полунищие агитаторы  стали изредка похаживать по дворам и раздавать  желающим социалистически-пролетарские книжонки. Обложки их были с  черным и грустно поникшим двуглавым орлом,   насквозь пронзённым красным трезубцем. Названием была лукавая санитарная надпись «Хватит терпеть гниль!» А эпиграфы внутри ещё чётче: «Дайте свежего воздуха!», «Ловля карасей в приватизационных водоёмах».
В коноплях-оврагах, а пуще всего на облупленной горняками-добытчиками  Едкой Горе, проводили собрания преимущественно бомжи и, естественно, привлечённые лозунгами рыбаки, и среди них – вот же неприглядное какое дело – были молодые и, кажется, приезжие из Европы чрезвычайно  умные, начитанные рыбных политик и византийско-браконьерских страстей бабы-лекторши, знатоки ловли рыбы в мутной воде. Лица их замотаны тёмными шелками.
– Конспирация, – считали знающие браконьеры.
Сквозь обмотки виднелись только чёрные, телескопически выдвигающиеся очки с огромными линзами, у других пенсне и лорнеты. Всё это дурь и пропаганда!
– Двойная переконспирация, – думали совсем умные ловцы и знатоки хищных снастей.
– Инопланетные рыбачки, дуры, голландские тёлки, – мечтали другие, – хотят породниться с нами – обычными землянами.
После тайных сходок оставались вытоптанные будто ведьмами пятаки земли, следы обыкновенных деревенских лаптей и, то ли особенных каблуков, то ли свиных копыт, а также затушенные кострища. А в их останках горелые бумаги, плавленое стекло и чёрные консервные, иностранные, иероглифические (шпионские, по всему) банки со шпротами, с заморской икрой, обглоданные рыбьи кости. А также находились битые бутылки с остатками горючих смесей на отколотых донышках, пустые коробки от разобранного по дворам рыбаков-революционеров динамита.
Как-то раз сходчики обнаружили рядом с Писаной Пещерой Троглодита  обглоданное дикими зверями крыло какой-то твари, похожее на крыло летучей мыши, с одной только разницей в размерах: оно было размахом в две человеческие руки. Рядом с крылом нашли железяку, смахивающую на кончик посоха странника, ибо в набалдашнике  было изображение навроде свастики с пиратски скрещёнными костями внизу, а также две буквы, близкие к русским «Ф.Ш.» Набалдашник моментом исчез. Весть быстро разнеслась по дворам. А сходчики объявили рыбным агитаторшам бойкот, обозвав их натурально ведьмами и предательшами всамделишной ловли. 
Местные учёные любопытчики во главе с дедом Федотом, присовокупляя сумасшедшего на выдумки Фритьоффа, батюшку Алексия, появившегося невесть с какой целью в Джорке Антошки-Антихриста – местного прохиндея, схимника и расхитителя, а также Охоломона Ивановича Чин-Чина – Нью-джорского представителя Главного земского полицмейстера, как только услышали о странной находке, объединились, нахватали рюкзаков с инструментами дознания, сходили на объявленное «нечистым» пещерное жильё бедняги-троглодита. Вернулись они смурные и подавленные.
Костлявые останки  действительно лежали там, но от них несло таким невероятным тысячелетним смрадом, а, от пребывания в указанной местности  отдавало таким безотчётным страхом инквизиции, что большее, на что хватило сил и решительности у комиссии, так это забросать находку пустопородными камнями и загладить первичную грубость известняком.
Сходки в том месте, а также по всей ближайшей округе, докуда только докатились слухи,  прекратились. Отец Алексий с кафедры объявил верующим, что это всего-навсего останки крыла увеличенной  от обильной жратвы летучей мыши. Верующие и неверующие, а их в тот момент, привлечённых рекламной темой религиозно-природоведческой лекции, было размером в церковный аншлаг,  успокоились.
Однако сам отец Алексий так не думал. Во-первых, он слышал звон падающих в церковную копилку монет (лекционный сбор), а во-вторых, если по сути дела, по его личному утаённому мнению, это были «греховные мощи Детей Дьявола».
Мнение Федота, поднявшего руку в качестве научного оппонента: «Это ископаемая летучая полуящерица типа птеродактиля».
Антошка-Антихрист тут же заявил, что всё это есмь происки полиции, дабы напугать будущих революционеров. 
Чин-Чин под неопровержимым напором и доказательным антошкиным градом публично согласился с последним.
Фритьофф утверждал, что это – древняя летучая пра-свинья. И обещал продолжить раскопки, чтобы найти следующий, попутный ископаемый предмет, каковые на любых толковых раскопках не должны находиться в единственном числе.
И нашёл через несколько дней после лекции, и даже копать ему не пришлось. Только не ископаемый предмет, а полуживой с небольшой коркой, облепленной зелёными мухами помёт. Только ему не понравился запах: отдавало  дерьмом обыкновенного кабана, смешанным с человеческим необыкновенным. Фритьоффа тут не проведёшь политическими доказательствами. Фритьофф засунул фрагмент артефакта в банку и, вернувшись в свои лаборатории, засунул ископаемый навоз в ледник. Ему потребовался теперь более мощный микроскоп, чем имелся. Он одолжил денег у Федота Ивановича и стал ждать оказии, чтобы съездить в Ёкск и купить приличный его статусу цивильный прибор.

***

Притихли революционные рыбаки. Зашебутилилась  вслед  неверующая россказням учёных сплочённая, обижаемая жирной верхушкой шахтёрская братия. Да и в центре иной раз, нет-нет, да объявлялся очередной «как бы шуточный» погром «на жирных имущественников». Городок маленький и все модные пропагандистские дела с их дурными шутками и потешными лозунгами становились известны всем. Конные люди в шинелях, с шашками и плетьми (среди них цирковые учительницы в полицейских погонах) приезжали  вовремя и предупреждали богатых и середнячков о вселюдском начале сплочения.
Богатые организовали патриотическую сходку.
– М Ы О Д Н О Ц Е Л О Е, – повторяли там зомбирующим тоном. – Возьмёмся, друзья, за руки и напишем американскому президенту, чтобы все имущие вставали в начатый  нами круг. Защитим нажитое! Нет  социалистам всех мастей! Да здравствует всемирный доллар!
Замешкались шахтёры, и засмущались такой сплочённости оппозиции. Уткнули носы в кирки.
Пожаров и погромов, благодаря охранной огласке, не случалось. Но в сыскном месте и в негласном розыске дел прибавилось. Задёргался Охоломон Иванович, затребовал из Питера новых помощников. Письмо его переправилось до университетского города Вильно, где ковали молодых следователей, судебных приставов, дознателей и профессиональных провокаторов.
Дед Федот почистил охотничье ружье, подшил рвань  патронташа и обновил пороховые запасы.
Мирный до того  папа Игорь тайно от женщин обзавёлся браунингом. Потом  продырявил  брёвна спальни и обложил прореху кирпичом. Вставил туда железный ящик с толстенной дверцей. Занавесил Селифановской картиной с изображением обнажённой коровы с пирсингом на вымени. 
– Тут у нас теперь будет сейф.
И спрятал ключ в «надёжное место». По секрету всему свету:  под панцырной сеткой раздельной койки своей жены, что в супружеской спальне.

***

При появлении в семье Полиевктовых автомобиля Пони, дом перестал считаться уважаемым «учительским», каким был до этого, а стал «буржуйским гнездом с заводной кабриолей».  От того возрос риск попасть во вредную будущим социализмам дворяно-кулацкую прослойку.
Бедных гостей и попрошаек от внешнего испуга стало чуточку меньше. Но,  до революции от того никто особенно не пострадал. Горбушку, кусок соли и шмат требухи можно было выпросить в любых других, пусть даже в бедных, но в гостеприимных для любого странника и не столь зажиточных дворах.
– Наш учитель с покупки стал жирным буржуином, – переусердствуя в выражениях, трындели и шептались по углам босоногие завистники, хотя жилистого и могучего деда жирным назвать было никак нельзя.
Катька, по прозвищу «Городовая», воззавидовала Михейше, но любить его от будущего наследственного и дорогущего приобретения не торопилась.
Её  взрослый друг Васька-Конь, старшой против Николки-Кляча (братья и банда одна, и удачно живут на отшибе неподалёку от чрезвычайной свалки, там хватает делового железа), обожающий губить подрезанием ранние маковые головки, познакомился со ссыльным мэном, который много интересных постельных подробностей  рассказывал про богатых, а особенно про тех, у кого самодвижущиеся автомобили, очень дурное.
– Они на задних сиденьях зачинают детей.
– Это большой грех, – поддакивал отсталый Николка, – и вспоминал в уме про свои штуки с подружкой Катькой и прекраснейшие развлечения с милой козой-резвушкой попа Алексия. Васька и Николка оба любят Катьку, но поврозь. И делают вид, что не знают об этом.
– Они нам всю землю вынут, а мы будем в кандалах и станем  землю эту с места на место перекладывать. А чья земля, как думаешь? – говорил ссыльный.
– Царёва, чья ещё.
– А вот и нет, это нам указы впаривают фальшивые. А по человеческому закону земля для всех людей одинакова.
– В какой же это человеческой статье прописано?
– А вот принесу брошюрку и прочитаешь.
– А кто не умеет читать?
– Тот дурак.
– А если у меня уже есть похожая книжка, только  с трезубцем Нептуна?
– То иди в школу.
– А если неохота?
– То всё равно дурак, и дураком останешься.
– А в рыло не хо?
– Ты полицайская морда и ихний прихвостень.
– Сам нечист. Чего в Управе вчерась стоял? Филёрил, поди?
– У филёров  спецквартиры, они свои дела не народуют, а я штраф давал.
– Кто тебе поверит.
– Копейку дай за книгу, да я дальше пойду агитировать.
– Там цена не проставлена. Оставляй даром или катись.
– Не получится по твоему. Полкопейки, и разойдёмся миром…
Сам напросился на морду агитатор. А у Васьки с Николкой мышцы хоть и белые, а накованы как у негров.
Ушёл агитатор обиженным на всё грубоватое и ни хрена не имущее крестьянство.

***

Машину федотовскую взялись починить заезжие горных дел мастера. Ловкоточечными, хупаво -франкмасонскими ударами молотков и кувалд, завистливо в части поощрения и признания немецкой сноровки,  они лупили по всем агрегатам подряд.
За полдня свинчен и вновь собран  мудрёный германский мотор.
Остались лишние болты, тут же присвоенные Михейшей – хозяйственным и скрупулёзным старьёвщиком в деле коллекционирования валяющихся под ногами – и свиду лишних для мира – артефактов. Но только не для Михейши!
Обрусевшая, теряющая болты и гайки, Пони внутренним резиново-металлическим голосом покряхтывала, выражая неудовольствие.
У неё не хватало слов, чтобы объяснить иезуитскую болезнь совершенно внешнего происхождения, никак не связанную со столетними  немецкими гарантиями и с умножающимися с каждого ремонта пустыми отверстиями.
Починил машину всё тот же вездесущий герой и испытатель всего неизведанного.
Перебарывая  страх преступника и заранее гордясь величием будущего апофеоза, Михейша велел отцу засунуть загнутую крючком проволоку в выхлопную трубу и там как следует повертеть.
Из глубины трубы посыпались чёрные остатки мексиканского земляного корня. Раздробленной проволокой органики набралась ровно трёхлитровая склянка.
Дедушка удивился и виду не подал, но, судя по последствиям,  немало разгневался.
Поняв причину засорения, вслед за Федотом Ивановичем осерчало и Михейшино Отчество.
Есть в таком виде картошку Михейша категорически отказался.
Наказанием для физического естествоиспытателя стало заключение его на дальний сеновал, и, как следствие любого особо вредного заточения,  оставление преступника без обеда и ужина.
Но Михейше, по правде говоря, скучно на сеновале не стало.
Во-первых, там его ждали недочитанные и недосмотренные с минувшего года книжки с заплесневелыми изнутри и пиявочно пахнувшими  картинками рыцарей, их невест и замками Синих Бород с оборотнями в виде кошаков и волчар, с Красными Шапочками и ужасными горбунами Квазимодами. Там бегали, копошились безымянные гномы, вредоносные и танцующие в приличных германских дворцах злобные  карлики,  зубатые, стальные и раскрашенные под Хохлому деревянные Щелкунчики.
Во-вторых, редкое сено прошедшего собирательного сезона обнажило щели в полу. Сквозь них прекрасно было видно нижних, таких же несчастных, как Михейша, заключённых обитателей.
В-третьих, надеясь на совесть воспитанного узника, и в естественной спешке надзиратели не убрали с сеновала хлипкую шаглу. Пользуясь этим обстоятельством, Михейша незаметно слетал в надворный туалет, который правильней было бы назвать «огородным». И, после его использования (в виде рисования очередной зловредной, желтоватой черты на щербатых досках) изловчился опустить внутренний крючок в петлю.
Отчего туалет – а он в целях экономии места в придомашней яме был предназначен для летнего употребления –  стал для невежд Дома временно недосягаемым.
Дед Федот, вернувшись с папой Игорем с верховой прогулки на ожившей и повеселевшей, поцеловавшей в буйности столб, но радостно тарахтевшей на буераках Пони,  первым обнаружил этот редкостный казус.
Он тут же  возмутился и от естественной необходимости, придерживаемой в пути, нарушил им же заведённый строгий распорядок применения летнего и зимнего туалетов. Он помчал в сенки первого этажа, впрок сбросив подтяжки и судорожно дёргая заевшую застёжку брючного ремня.
Успел Федот Иванович секунда в секунду. Чему, с одной стороны был рад, а с другой стороны – отчего же такая несправедливость! – в назидание отроку добавил лично от себя сроку.
Мамке и бабуле велено закрыть плаксивые рты и на Михейшины призывы к доброте и всепрощенческому настрою не поддаваться.
И, всё-таки – счёл Михейша, – коли уж на то пошло, приумноженный срок всяко лучше даже мелкой ремённой экзекуции!
В-четвертых, уже ближе к закату, руководимая Николкой-пастухом, уставши надутым травой животом путаной иноходью приплелась с выгула любимая овечка Мица.
Преданная Михейше-Ромео Мица-Джульетта за сутки соскучилась по нормальному человеческому общению.
Любовная веточка Михейши кончиком доставала до Мицыных ушей, а если Михейша особенно старался, приплющивая живот к брёвнам наката, – то до спины и хвоста. Мица радовалась щекотливым прикосновениям возлюбленного – пусть даже через растительный проводник, а не от тёплой, как обычно, ладони, и не от затяжного поцелуя во влажный и трепещущий преданностью нос.
Джульетта оживлённо скакала в загоне. Разворашивая солому и поднимая столбы пыли, она, как цирковая дама, поднималась на дыбы и громозвучно блеяла, готовая отдаться страсти настоящей.
Её восторг незамедлительно передался  крылатым подсеновальным друзьям, которые и оповестили жителей человеческого Дома о достаточности Михейшиного заточения.

***

Подарочную крысу, лягнутую полунасмерть Фритьоффской свиньей Марфой Игнатьевной, Михейша уложил в железную коробку от инструментов, просверлил в ней дырки для воздуха и припас для следующего дня. Её следовало лечить парами бензина. Фритьофф утверждал, что от дышания и умеренного употребления бензина, который является лучшим продуктом цивилизации и, соответственно, японским акселерационным лекарством группы AL , крысы вымахивают до размеров собаки. А этот процесс требовал определённой конспирации и недюжинной подготовки.

***

– Бабуля, а я  за летним сортиром отыскал золотую улитку, – поделился  радостью амнистированный Михейша, войдя в дом чистым и свободным, честно отсидевшим свой срок, готовым к следующим приключениям.
Бабушка повертела живую находку. Панцырь неведомого существа твёрд как камень, блёсток как кусок марсианского колчедана.
– Не знаю, внучек, такого зверя. Это как живой кристалл. Первый раз вижу и в книжках сроду такого не видывала. И не кричи так: всех окрестных чертей с соседскими домовыми соберёшь. И не сортир у нас, а уличный безватер-клозет.
Михейша приуныл.
– Ты погоди и не плачь. Завтра дед отойдёт от сегодняшнего, и тогда спросим. Сейчас  и не вздумай подступаться. Или в «Насекомом энциклопедии» пошарься... Но не сегодня, разумеешь? А в дедовых стеклянных ящиках  – насколько я помню – такого чуда нет. Может, он будет находке даже рад.
Михейша вовсе не хотел отдавать находку деду – а вдруг он возьмёт, да порежет улитку из познавательного интереса, или проколет булавкой, как делал с красивыми трупиками жуков и бабочек.
«Зверя» между делом показали всем присутствующим гостям, в том числе попу Алексию, пришедшему с Бернандини нумер один бис на запах вечернего застолья в расшитой рясе, с кучей нагрудных бряцалок, для  которых у обыкновенного, без усердия верующего человека, даже названий не найдётся. Показали  двоюродным сёстрам и братьям, прочим домочадцам, включая отца и маму Марию. Посмотрел Макар Дементьевич Фритьофф, помямлил, попытался приклеить улитке свиное происхождение. Замолк, почуяв недостаток научной аргументации.
Прочий взрослый народ удивился, молодые пришли в восторг. Растущее насекомое золото! Вот бы раскормить-расплодить, да завести ферму!
Забежал Шишок, залез к кому-то на колени, ткнул в золотоулитку мокрый нос, чихнул, испустив соплю, и брезгливо отпрыгнул. Улитка пощекотала его крылом и матюгнулась по-кошачьи. Никто этого не заметил. Даже Михайло Игоревич. А Шишок не пожаловался.
Толкового в итоге никто и ничего не высказал.
Единственно благоразумный и покамест трезвый отец Алексий высказал мысль о божьей выдумке и тут же хульнул Дарвина, засунув его в грядку хрена вместе с его антибожественным промыслом. Намекнул о месте Дарвинских книжек и выдуманных им впрок животных в инквизиторском костре. Вспомнил расчудесно безобразный кабинетный портал и заочно отжурил деда. Приготовился раскладывать по лавкам грешных домочадцев, дабы посечь антиеретиковой хворостиной, но, глянув на предложенный самоделошный кагор, тут же спустил дело на тормозах.
Михейша нашёл спичечный коробок и – от костра подальше – сунул туда не открытую пока апологетами эволюционной теории живую драгоценность.
Ночью улитка легонько потрескивала панцирем, и будто бы даже разговаривала со сладко спавшим Михейшей.
– Михейша, Михейша, ты спишь? Спи, родимый, спи крепче – нашёптывала она голосом отца Алексия и Макара Фритьоффа.

***

– Улитка! Драгоценная моя диковинная Улиточка, высунь рожки, – пропел Михейша с утра,  вынув коробочку из-под подушки. И...
Ой-и! Ужасное чудо! Миракль из мираклей! Коробка была закрытой, но золотой улитки и её почкообразных рожек с волшебными, дополнительными черными глазками-шариками на концах их и след простыл!
Чёрная полоса расширилась в жизни юного отрока.
Солёное море потекло по ступеням, залило этажи, выплеснуло во двор.
Шапка у воров не только не сгорела, но и не тлела даже.

***

Вот ещё один важный факт, без которого, пожалуй,  не двинулось бы дальнейшее повествование об упомянутой мимоходом  штукатурке – а во всём нужен порядок. Забытый уже читателем  гладиолусный кронштейн-вешалка родился из-под резца дедушкиной вертельной машинки с ножным приводом.
Вертушка достойна отдельного описания. У неё четыре скорости, масляная подсветка на кронштейне, который можно было переставлять по усмотрению, смазочные отверстия и специальные пипетки с принципом Паскаля, медные рычажки и живовертящиеся подписанные ручки, зубчатые, сверкающие качественной новизной передачи. Стальной каркас, прутья, ремни  – всё забугорной пробы.
Вешалка же пришпилена к стенке внушительным  гвоздём с пирамидальной шляпой. Стены, защищающие оригинальной архитектуры фамильный дом, при строительстве первоначально начали складывать из местного крупноразмерного камня. Хватило этого материала только до низа окон. А далее на каменоломне завалило десяток рабочих, пришли люди с главной конторы, с   полиц-управления, и опечатали прибыльное дело. Поэтому камни, набираемые из запасов, сперва измельчали, а полумансарда вообще слепилась из брёвен. 
Для целостного вида  дерево оштукатурено снаружи,  а заодно изнутри папиным русско-авосечным способом.
Михейшин папа вечно занят другой работой. Домашние дела он делает наспех. Он – важный инженер шахтовой котельни.
Потому гвозди бьются им с одного удара. Если не считать тех двух-трёх, что, согласно закону вредности, завсегда попадают по пальцам и надолго чернят ногти.
– Как так? – удивляется присутствующая при всех важных свершениях маман, – может, ещё разок стукнуть?
– Достаточно! – иначе стену насквозь пробью, – утверждает отец, разминая побитые суставы, и подмаргивает Михейше.  Мол, знай наших и умей по-семейному наперёд хитрить.
Потому вешалка грозит вот-вот оборваться. Грозит она так лет пятнадцать, но отчего-то не падает.
– Папа прав. Зато зимой не околеем. – Михейша поставил  жирную точку в многолетнем споре отца и матери вполне справедливо, учитывая будничные способности деда Мороза пролезать без подарков в любую щель.
– Папа, а у тебя ноготь стал синим. Он не отпадёт?
– Он ещё будет чернеть и желтеть. А как совсем станет похожим на дряблую кору, так отпадёт.
Синий ноготь увеличился в размерах и стал величиной в торцевую стену РВВ. У Михейши потемнело в глазах. Тело его обмякло и как тесто из сдуревшей кастрюли поползло на пол.
– Мария, мальчику дурно!
Отец вовремя подхватил впечатлительного сына.
Мать помчала то ли за валерьянкой, то ли за нашатырём.
– Не бойся, друг мой, козлёнок. На месте этого ногтя вырастет новый, ещё краше прежнего.
Михейшу распрямило, и он скользким, бодрым ужом выпростался из рук отца. Подпрыгнул, оказавшись на воле: «Как хвост у ящерицы?»
– Ещё лучше и длиннее. Знаешь, почему ветки у деревьев подрезают?
– Нет.
– Чтобы придать дереву жизни. А из среза полезет сразу несколько маленьких побегов, и превратятся они в ветки, а на ветках густо поползут...
– Фрукты! Я догадался! – закричал Михейша, но тотчас одумался, – вдруг отец имел в виду райских змей.
– А если два пальца не молотком стукнуть, а только легонько прищемить, то  шестой палец не вырастет? – скромно, затаивая страх ответа, спросил Михейша. Он час назад, крутясь с плоскогубцами, загнул в дверце Пони медный ключик и заодно прищемил составную часть кисти. А теперь старательно прятал её в кармане штанов.
– Что? 
– Как?
– Покажи.
– Эх, сынок, видать таким же непутёвым вырастешь, – сказала со вздохом мама Мария, наблюдающая сцену с заранее открытым пузырьком в руке.
Она автоматически приблизила к носу нашатырь и взбодрилась на весь остаток злополучного вечера. Затем трижды поцеловала и натёрла  покрасневшее место будущего шестого пальца левой Михейшиной руки волшебным зельем.

***

Михейша подрос и в степени непутёвости трижды обогнал отца.
Неожиданно для всех он стал левшой.
Место шестого пальца заняло вечное перо.
Вместо крови там течёт чернильный ручей.
В голове его поселился великий книжный червь, неустанно пожирающий дедовскую библиотеку и перерабатывающий её в гекалитры беллетристского яда.







14. ВЕЛОСИПЕДЫ - САМОЛЁТЫ

– Бабуль! – кричит Михейша, выпивши кружку напитка со вкусом лилий и подойдя к пролёту лестницы.
– Не слы-ы-шу, вну-у-чек! – надрывается бабуля. Она с кочергой и совком в руках  трудится в глубинных недрах РВВ.  Когда отходит к печи, то исчезает из видимости. Чтобы её усмотреть сверху, надо прижать глаза к полу галереи и найти между досок нормальную щель. Все выбиваемые Михейшей сучки дед – как только заметит – забивает столярным клеем с опилками.
Михейша свешивается вниз через перила галереи и поднимает одну ногу для равновесия. Спускаться по ступеням ему лень.
– Ба-бу-ля, слышишь теперь? Если без этого твоего растительного дела никак нельзя, то можно, хотя бы, по-мень-ше зелёных семян класть?
– Отчего бы и нет, – бубнят внизу,  – токмо, внучек, это не пользительно станет! Слишком обныкновенно.
Вот так учительша! Токмо! Обныкновенно! Надо же так исковеркать родной русский язык!

***

Бабуля, едва начавши посещение первой женской группы филиала Оксфордского университета, совершенно неслучайно вышла замуж за Федота Ивановича, прочитавшего с кафедры  «Начало и Конец» своей весьма романтически сложенной математической рукописи,  позже принёсшей ему мировую славу и некоторые денежки.
– На Середину дополнительно требовался месяц лекций. И то бы никто ни черта не понял, – объяснял оплошку приглашающей стороны дед.
Одним глазом он как-то сразу усмотрел прелестную русско-золотоволосую  девицу в первых рядах чопорных, тайных заморских слушательниц , а вечерком пригласил девушку в парк погулять и  для пользы дела  дождаться, поглядеть и сравнить восхождение британской зари  с зарёю отечественной.
Требовалось, как водится в таких завлекательных эпизодах,  найти три отличия.
Майские ветлы и корявые стволы, живописный обломок римской постройки и яркая, приветливая травка как нельзя лучше помогли Федоту ввечеру поприжимать попеременке Авдошу ко всем перечисленным элементам Бедфордского пейзажа, а также сформулировать признание в мгновенной любви ровно в начале приподымания дневной звезды над розовеющими стрелами и гримасничающими львиными рожами кованых оград.
Словом, найти три отличия не представилось возможным за нехваткой выделенного на науку природоведения времени. И три разницы в объявленных восходах потому никто в мире до сих пор не ищет и,  соответственно, не знает.
Скорый отъезд Полиевктова Федота Ивановича на далёкую родину сделал для Авдотьи отказ невозможным.
Авдошенька бросила Бедфорд и заканчивала образование в каменных университетах Москвы и  полудеревянного Ёкска под присмотром универсального гения, человека самых серьёзных правил  и, притом, писаного красавца с обликом благородного датского принца и  причёской шервудского  ёжика.
Теперь же, сильно постарев, она знает толк не только в сугубо декоративных английских растениях, но и во всех нужных и питательных для человечества.
Новинки она сначала пробует на себе. Михейша для неё – испытательный кролик номер два.
Маленьких внучек она кормит по проверенным деревенским правилам: парное молоко, черника в молоке, малина, брусника – всё в молоке. И непременно деревянной ложкой, сделанной высоко в горах тружениками-джорцами.
Молоко, молоко, молоко! Коровье, козье, – втихаря, может, и овечье. Домашний сыр, рукотворный творог, сбитое с молока масло, грибы, пирожки, варенья, соленья, чай из берёзы, горьковатый напиток из странной древесной опухоли – чаги.
Речная рыба полагалась только с пяти лет после печального опыта с Михейшей.  С той поры, как кость застряла глубоко в горле, Михейша рыбу не ест.

***

Дело было зимой. Отца с матерью и деда дома нет.  Они в гостях с ночёвкой в соседнем поселении.
Михейша схватился за шею и заорал. Домашние средства в виде тычков по спине не помогли. Даже наоборот: кость ушла в зону невидимости для сахарных щипчиков и полной недосягаемости для завивательного прибора. Кочерга к такому тонкому хирургическому делу не приспосабливалась, хотя для  утихомиривающих целей и это орудие в руки схватывалось.
Глотание сухой корки не пособило тоже. Боль не проходила и усиливалась каждый раз, когда Михейша пытался глотать, рассказывать про ощущения или реветь, изображая голосом белугу.
Поэтому он – подобно сообразительному зверьку – вычислил пользу молчания  и следил за всеми последующими буйными бабушкиными  операциями с неподвижной на шее головой, в которой судорожно вращались белки с расширенными как с атропина зрачками и с распахнутым ртом.
Бабушка спешно закутала Михейшу в тёплое и посадила в салазки с лихо заверченным передком и по-барски задранной  на все возможные возраста спинкой сиденья.
Поехали.
Местный врач как назло исчез. Шторки задёрнуты, а сквозь них мерцает газовый свет ночника.
– Спрятался  внутри, подлец, не желая искать подштанников, – думает опытная Авдотья, будто видит больничку в рентгене.
Юная любовница врача, одетая в исподнее, с распущенной как бы на ночь косой, перепугавшись насмерть,  будто забыла  медицинские науки и отправила санную пару в большую больницу, расположенную в другом конце Джорки: «Дуйте туда, у них всякие истончённые хваталки и цеплялки есть».
Михейша от надоедливых хлопот изрядно устал. Он глубже вдавился в спинку, поклевал носом в шаль и заснул с раззявленными челюстями.
Доехали. В больнице давно погас свет и врачей, супротив клятвы Гиппократа, но зато по новомодной традиции, уже не было. (Это вам не скорая советская помощь и не шустрый чекистский грузовик!)
– Всё, конец Михейше, – сказала опечаленная бабушка ночному сторожу, вышедшему на крыльцо по требовательному стуку.
– Извините-с, ничем помочь не смогу. Разве что тряхнуть его вниз головой. Сами не пробовали-с?
От страшных таких слов Михейша проснулся.
– Бабушка, хватит кататься. Поехали домой.
– Что говоришь, бедненький мой?
– Уже не болит. Домой хочу, – захныкал больной.
Кость то ли от долгой тряски по сугробам, то ли с надоеда  провалилась в безопасное место желудочного тракта. Михейшин тракт крепче Сибирского.

***

Понаслушавшись с детства Михейшиных страстей, мелкую рыбу не едят и сестрёнки.
Бедные, травоядные полиевктовские девочки! Папа всех их называет «козлятушками-ребятушками» неспроста. Только кто первый начал? Или они стали «козлятками» перед папусей оттого, что мало едят мяса и рыбы? Или сначала превратились в козлят? А козлята, как известно, – животные травоядные.

***

Наконец и второй, и третий лилиевый чай выпиты.
Прочитана до последней страницы и русская готическая, и другая – полупереводная берлинская газетёшка с фотографиями распетушившегося боевого кайзера почти на каждой странице.
– Стало быть, войне ещё долго урчать вдалеке. Успеваю!
Без участия Михейши в составлении хорошего плана русский император явно не справится. Глядишь, после утверждения плана наступления Михейше удастся повоевать и заработать героическим способом пару орденов.
Осталось только придумать сектор, сегмент и квадрат героических поступков.
И лучше, чтобы при будущем доблестном действии присутствовали свидетели дамского пола.
Михейша, голодный, как вечно урчащий подвальный Кот – куриный сердцеед, распускает воротник рубахи ещё на одну пуговицу, сплёвывает в сторону, отвязывает полностью галстук. Рассупонивая жилет, навостряет ноздри, и потягивает ими в сторону славного запашка, идущего с кухни.
Геройство приходится на время отложить.
Он спускается вниз и крутится у плиты. Пирог с измельчённой бараньей печенью уже на духовочном жару, но, оказывается, ещё надо подождать. А пока нужно о чём-то полезном поболтать с бабусей, чтобы не тратить драгоценное – по-штабному ратное – и не менее важное следовательское время.
– Михайло Игоревич,  а фуражку зазорно снять?
Фуражка летит на корзины в дальнем хозяйственном углу кухонно-обеденной залы.
– Вешалка есть на то.
Проигнорировано.
– Где все?
– Скоро придут, милок. Дед в столярке, мать с девочками в лесу, отец спит в машине. Устал наш старший воробей.
– Почему в машине? Почему он – воробей?
– Ему запах бензина стал родней хаты. А воробьём он для меня будет всегда. Когда был пострелёнком, то был воробьём. Если хорош и слушается мамку – а то было давненько – то воробушек. А бывает и воробьищем, когда изворотлив и сметлив в свою пользу. А сейчас он стал таков. Настроение у него меняется принципиально – как запах  с болот и жилой округи в переменчиво ветреный день.
– А мне тоже нравится запах бензина. Особенно в смеси с сеном-соломой. А отец, случаем, не закурил ли  бесповоротно?
Михейша, не в пример дедуле,  знает, что бабуля «сильно нередко» покуривает, балуется в Новый год и в английское Рождество сигарой, а также сыплет в нос табак американских плантаций.
Опиумом она брезгует, и, говорят, в своей заморской жизни даже ни разу не попробовала.
Всех салонных женщин, злоупотребляющих этим порошком, невзирая на ранги, называет зловонными потаскушками.
Даже дед не курит. Бабуля одна в семье такая оригинальная – это память об английских пабах. Ей так веселее вспоминать девичество. Папа якобы поддался, но... Но – оно и есть но.
А ещё Михейше нравится – перед бабкой он этого не обнародовал – запах адского букета с формулой: бензин + сено + навоз.
Он спокойно относится к коровьим лепёшкам, а вот свиного творчества, не смотря на волшебные ухищрения соседа-естествоиспытателя,  избегает. Не выходит пока у Фритьоффа с тех фокусов  одеколонных розанчиков.
Михейша предпочитает деревенские особенности собственного нюха умалчивать. Шерлок Холмс его бы не похвалил. Шерлок – полностью городской джентльмен. В деревне и даже в таком важном полугородке, как деловой полушахтёрский Джорск-Нью, стало бы ему скучно.
– Отец твой не курит. Разве что изредка со мной посмолит, а то мне тоскливо иной раз одной...
– Я чажу, как англичанка в сплине, – объясняет она причину частого курения.
– Чего хандрить, когда в семье так хорошо? – задумывался Михейша на странное бабкино объяснение.
Бабка приврала. Покуривал Игорь Федотович несколько чаще, чем считалось в обществе. Но курил он только с матерью, пользуясь нередкими отсутствиями жены. И удачно скрывал запахи, жуя листы мяты с укропом.
Михейша, прищурясь: «Бабуся, кстати о воробушках, а с каких это пор в нашей деревне прописалось чудо штукатурки?»
Повсеместно штукатурка обыкновенная – треснутая и корявая. В Михейшином же доме штукатурка дедовского кабинета особого рода: блестящая, как колонны и стены Эрмитажа. Называется она «утюжной», или оселковой, или «стукко», а рецепт дед  якобы привёз аж из самой Венеции.
Но не гладкая та штукатурка, а бугристая, потому как делалась-то по иностранным рецептам, а утюжили-то её наши головотяпы.
Но Михейше такие волнообразные,  рябенькие   полуколонны нравятся: похожи они на гребешки-барашки  далёких морей. Хорошо грустить у них, приникнув щекой. Будто к тёплому, а иногда суровому, обветренному Гибралтарскому мысу прикоснулся. Сколько тот мыс поймал золотых кораблей, а сколько выпустил чугунных англо-португальских ядер по вороватым транзитникам?

***

Безусый и долговязый, с пушком на щёках и подбородке, студент полувысшей бакалавро-юридической пробы прибыл этим летом на древнюю свою родину и, благодаря отцовским и дедовским хлопотам, записан служить последнюю по счёту практику в местном сыскном отделении.  – Надо говорить крайнюю, а не последнюю, – поправляет его то ли шутя, то ли многозначительно, папа.
(Ах, вот откуда пошло любимое выражение двадцать первого века!)
Надо сказать, что Михейше наново всё тут стало любопытно против Питер-града.
Всё, что помнилось с  детства, в Питере как-то постепенно подзабылось и заменилось златоглавыми силуэтами, туманными пейзажами, небесной мокроты крышами,  булыжными мостовыми, белыми ночами и мудрёно очугуненными фонарями набережных.
Летающие женские болеро на павлиньих балах накрепко засели в первом ряду Михейшиного мозга и не дают возможности прочим партерным зрителям разглядеть сцен скромного, но такого достойного  и познавательного Михейшиного детства.
Да что зрители! По забывчивости не сможет он теперь сам  найти спрятанный во мху такой простой когда-то гриб-боровик, наверняка не отличит рыжика от лисички, клюкву спутает с брусникой, землянику съест, подразумевая победную клубнику. Смертельную топь с весёлыми по обличью кочками и неглубокими мочажинами средь них  этот – городской  теперь – человек перемешает с зыблющейся, но неопасной для осторожных детей, толстенной верховой трясиной.

***

– Михейша со старшей сестрой, – сказывает мамуся про своих ненаглядных, – давно превратили этот природный феномен в безразмерную качалку. Оттого чаще обычного они «алемаршировали» в лес не за грибами, а за афоней-ягодой. И приносили, надо сказать, лесного добра полные корзинки. И не только с клюквой, а с тем ещё разнообразнейшим естеством, что произрастает и окружает прилесные акватории и болотные затропки.
– Одни ходили. Без Балбеса и Хвоста. Они – герои, – бахвалится за старших сродников мелочь пузатая.
Безразмерно жрущая скотина по имени Хвост – а это пёс размером с полтелёнка – он тоже герой, искатель заблудившихся детей и гроза окрестных курей. Но  только это случалось в давности.
Балбес – это приёмный отец Хвоста. Балбес привёл сопротивляющегося  беспризорного щенка с улицы в дом, волоча его за хвост. Отсюда взялась кличка.
Хвост, подросши,  от сердца любил охранять обглоданную костищу из голени рогатого, – не чёрта, конечно, – домашнего животного женского рода, безразличного на лай Хвоста и хлёстко наречённого ещё при рождении Лягавой Говядиной.
Бабка получила тогда от юного и мокрого телёнка ощутимый удар в лоб. И имя отскоком нарисовалось само собой.
Хвост дружил с доброй и живой тогда ещё Говядиной, находя с ней что-то общее в нравах. Но потом корова постарела и исчезла так же тихо, как исчезали порой обитатели «подсеновалка».
На память от неё осталась только жёлтая  кость, сплошь изгравированная влюблёнными собачьими зубами.
Шкуру сплавили на обшив старых валенок, которые тут же подарили бедной, папертной, черноволосой, одинокой полуцыганке, которая в благодарность нагадала Авдотье Никифоровне много перспективных семейных ужасов.
Михейша там был красивым Валетом с блестящим будущим, перемежавшимся с казёнными домами и дальними колодбинными дорогами. Нищая гадалка попала в центр мишени.
За хозяйской обителью Хвост надзирал исключительно из-под строгого приказа. Шляться по болотам и гонять куликов – ему не резон. Хвост – не охотничья собака.  Хвост – пёс надменный, на пустяки он не отвлекается.
А, тем паче, его уже давно пора перевести с многолетнего батрачества на возрастное повышение: заслуженный отдых в теплом помещении-будке, чем-то напоминающей Парфенон и украшенной во фронтоне вместо героев Эллады именными собачьими орденами и медалями.
Орден – за отыскание в лесу ребёнка, медали за просто так: за лоск шкуры и фамильную великолепность общей стати.
Но, взамен всего этого семейного и клубного почитания,  пёс мечтал о переведении наград в съедобную разновидность: в мягкий на зуб пенсионный паек – желательно в виде куриного сиропа, заваленного доверху  мясными вырезками.

– Журавлину с земляникой легко собирать. – Это хвалится Леночка.
Она, будучи старшей из четверых детей Полиевктовых, помогала нянчить младших, которые отстали от первой партии – а конкретно от Михейши – ровно на десять лет. Понимая ребячью жизнь изнутри, Леночка заслужила право обобщающего и требовательного депутатского слова от всей детворы.
Кроме того, подошла «та самая» пора. И теперь она – предсвадебная девица.
Вот-вот выйдет за командировочного офицера – слабоусатого: – не росла отчего-то лицевая поросль, – зато гладкощёкого, лишённого напрочь прыщей, милого, по напускному самоуверенного, ироничного, в меру серьёзного старшего поручика со слегка сжатыми по вертикали глазами – может, от южных путешествий его родителей.
Автор дрожжевой пекинской авантюры  старше Леночки. Но, всего-то на три года.
Раз увидевши её в недеревенской одёжке – мещанский выходной сарафан до пят, огромный поясной бант сзади, вкруг шеи – живые калиновые бусы – и поговорив с ней в ранеточном саду, сей муж не чает теперь в Ленке души.
Жаль, далеко обучается молодой денди военно-миссионерскому мастерству.
Михейша с удовольствием бы поделился с будущим родственником о военных и бандитско-шпионских делах. Но тот то в Питере арендуется и в коншпектах пером скребёт, то в самой Москве присутствует при допросах чужих агентов и политических интриганов: некогда ему болтать с Михейшей.
Может, и привирал он Михейше, преувеличивая свои заслуги.
С его слов – то он практикует на Дальнем Востоке, проверяя выученные языки, то в Киев-мать заедет потоптать живые камни Подола и скатиться на скользких каблуках по заледенелой Андреевке. И в Манчжурии-то он побывал, и живых-то он японцев видел, не говоря уж про  настоящих джорских аборигенов, засевших как загнутые гвозди в подошве местной горы.
Михейша, будто в бане, с ног до головы охолонён пенной завистью.
Высокого будущего  полёта специалист, одним словом, то был. И  настоящий эталонный Жених, презирающий модные в то время зуботычины во всех смыслах, полностью вписывающийся в полиевктовские заповеди о вечности и совместной дружбе добра и зла.
Михейша искренне завидует поручику.
Ленку, несмотря на совместные приключения и делённые пополам некоторые, самые важные тайны,  он любит второй после бабушки.
Была бы Ленка семиюродной сестрицей, он сам женился бы на Ленке.

***

– Лежишь себе на животе – если ты на поляне – или станешь на корточки сандалиями поверх кочек – если на болоте – и вот оно богатство: никуда далеко ходить не надо. Вкруг себя пошаришь – вот и плат ягоды. В узелок его и дальше гребёшь. Перенесёшься на три ползка – уже кружка-берестянка. К полудню, без напруги,  полна с верхом плетушка. С братиком – две. Были дела? Да же? – Ленка хитро так подмигивает и становится похожей на знатную, седую в буклях даму, обсуждающую девичьи шкоды столетней давности.
Ленка – весьма пригожая деваха не только для поручика Александра.
Не могут на неё наглядеться ни отец с матерью, ни бабка с дедом. Да и Михейша ревниво наблюдал над превращением Ленки из азбучного, но вовсе не пропащего утёнка – как показывает по швейцарски меткое время – а в знатную красавицу.
Мужики местные, наплюя на фрукта Сашку, заглядывались на Ленку. Но их Ленка не то, чтобы особо не жаловала, а вообще презирала, как загрязнённый безостановочным по-чёрному  питиём, как раскрашенный угольной пылью класс.
– А дальше – на болото качаться. Было так? Можно уже повиниться. Красота же? – и сама же Ленка себе отвечает: «Красота».
Леночка возбуждена давними и многочисленными совместными подвигами – вояжами по лесам и горам с братиком за ручку. Как в сказке о братце Иванушке и сестрице Алёнушке. Она может трещать про это без умолку.
Кроме того, она теперь без ума влюблена в возмужавшего брата и готова ставить его сверстникам в пример.
– Ну, так, – бурчит повзрослевший братик, опустивши голову. Он воспитывался во всём своём невеликом детстве под излишне заботливым присмотром сестры.
Бабку и мамку он понимает как необходимость. Отца и деда – как недоступных абсолютному пониманию старших мужей. Сестру – как приличную вредину, но порой и чаще всего, как надёжную защиту.
– А велосипед помнишь мамочкин? Как ты давненько через яму перелетел и головой в сосну? Мог нос размозжить...
– Мозгов в носах, вообще-то не бывает, – глубокомысленно отмечает Михейша.
–  ...А как молоко парное любил, а как козье пил? Помнишь вместе ходили на край деревни? А сейчас морщишься на корову и  на козу плюёшься. В самом Питере такого молока нет, как у нас. А Катьку  Городовую  помнишь?
– Катьку помню, но смутно. (Соврал, любил он Катьку. И, как живой факт, помнил раздувающийся от малейшего ветра шаровидный сарафан.) – А Катька причём?
– А ты её катал... Вернее, ронял.
Вот чёрт. И это пронюхали  наблюдательные родственнички.
– А велосипед-то был вовсе папкин. Взрослый и с рамой. «Срамный» – в шутку и уважительно называл его Михейша. А у девчонок «срамной» – тут только иностранец не разглядит разницы – в пику со своим – отцовским, на котором можно кататься только стоя, и переваливаясь сбоку набок как хромой мерин, скобля подпруги. Но это только до тех пор, пока сиденье было высоковато. Поэтому ноги, борясь с неудобством, росли быстрей бамбука.
– Я на девчачьих тихоходах не езжу. Раз всего-то было.
Кувшинкино озеро далеко, а всё равно в бору мох как зыбучий песок движется, и легко отдирается, если потянуть за пласт. Михейша гонял на велосипеде до озера и купался в нем, клевал землянику, ворошил мох, отыскивая спрятавшиеся боровики, тревожил палочкой муравейники, сосал кислоту, распинывал кочки, разглядывал прочих земляных жителей.
– А разогнался – так себе...
Это неправда. Михейша мчал тогда ополоумевшим рысаком; и коли рассказал бы родичам правду, то лишился бы папкиного велосипеда,  как пить дать.
– ...Еду по тропинке.
...Местами трава.
...Скользко.
...Колеса вихляют.
...На гору шишек наехал.
...Думал, проеду.
...А они раззявились, и я в сторону – рраз!
...А сбоку, как назло, – яма.
...Яму-то я не вижу. Отвлёкся на шишки.
...Водворяюсь в ямину на скорости. Бабах!
...Через руль перелетаю. Велосипед вверх тормашками в другую сторону.
...Ударился, конечно. Но вовсе не больно было.
...Тут же встаю.
...Голова кружится немного. Сосны качаются.
...Звёздочки как живые перед глазами:  шмыг-шмыг!

Девочки крайне удивлены. У них никогда звёздочки в глазах не прыгали, несмотря на то, что они, забросив трёхколёсные чудища, кренделя по двору и испытывая на сарафанах притропиночные – околооградные и дальние лесные колючки – вовсю осваивали мамкин, дырявый в середине, дрянский велосипед.
– Девочкам в платьицах не положено задирать ноги, – так объясняла бабушкам странный выгрыз посередине конструкции.
...Потом всё прошло, – не останавливается Михейша.
...Заработал на колесе осьмёрку. Знаете что такое осьмёрка? Это, если сбоку посмотреть, то...
– Увидим осьмёрку! – кричат девчонки, – понимаем, знаем эту циферку...
– Правильно говорить восемь, – поправляет бабушка.
– Не объясняй. Мы знаем. А что дальше, братик Михейша?
– Надо же, сколько вежливости! – думает Михейша. – ...Папа с дедом колесо чинили, а я смотрел.
– И-и-и. Что ли не помог папке? – закручинилась Авдотья Никифоровна за внучиковый  грех дальний.
– ...Теперь  сам сумел бы, а тогда... Тогда меня не допустили. Спрячь руки за спину и не мажься почём зря – говорили.
– Масло так просто не отмыть, – говорит Даша, защищая брата. – Надо много чёрного мыла.
– Собачьего!
– ???
Про производство мыла можно было поговорить отдельно. Но некогда:
– ...Героического в том падении ничего нет, – продолжает главный рассказчик.
– Ну, да? – По мнению девочек, падение с велосипеда – настоящее геройство.
– Это вам не с колокольни прыгать... – Последнее добавлено зря.
– Конечно, нет. Не с колокольни. Колокольня выше.
Малышки хихикают. Леночка посмеивается по-взрослому: «Пробовал что ли с колокольни?»
Михейша с колокольни не пробовал, только с нижних веток кедра в мягкий муравейник, а зимой – кубарем с мёрзлого сеновала в сугроб. Приятно получить вдогонку по затылку невесть откуда взявшейся на сеновале половинкой кирпича!
– Наша колокольня ростом с чекушку:  там не успеешь взмахнуть крылом, как бряк! – и лепёшка! Сочень для торта...  с размазкой.
– Хи-хи-хи. Тортик! Наполеон – ещё скажите. (Наполеоны у бабки – ой как хороши: вся округа выпрашивала рецепт). Как хорошо, что колокольня мала. А то у нас братика бы не стало... А больно с такой высоты?
– С такой больно. Кости только переломаешь и будешь всю жизнь инвалидом на костылях.
Девочки изобразили Михейшу на костылях.
– Мы бы ухаживали за тобой. Вот! Носили бы в постельку еду. Ты жил бы королём и только бы отдыхал.
– А в туалет тоже бы носили? На носилках или как? Горшочек бы таскали туда-сюда, да? Санитарки, да? Мне такого, уважаемые сестрички,  не надо!
Про ночную вазу милые сиделки  не додумали и потому отставили её в сторону.
– Ну, так и дальше?
– Про что дальше?
– Как упал, детальки ещё дорасскажи.
– Пошли Хиханька с Хахонькой как-то раз в лесок и встретился им...
– Нет, не так. В прошлый раз ты не так начинал...
– Смешного в паденьях ничего нет.  – От обиды нафуфыриваются Михейшины щеки.  – А Хихонька с...
– А в дурацких есть! Особенно с колокольни. Это не полёт, – перебивает Олюшка, – а люди – они не птицы. Им летать даже с велосипедом не положено.
– Падать с велосипеда это обычное и нередкое обстоятельство двухколёсного движения, – завершает Михейша, лицезря несправедливый оборот, –  не стоило даже вспоминать! Катались бы на трёхколёсных своих заморышах и без проблем. – И для перевода темы: «Кстати у нас и трёхколёсные аэропланы даже есть...»
– Что есть? Эропланы на трёх колёсах? Покажи!
– На Руси есть, а не во дворе!  Так что, почём зря, дорогушки, смеётесь.
Про трёхколёсные, многокрылые гатчинские самолёты, которых надо ещё заводить с толкача, тем более про славных братьев Райт, сестры не знают. Вообще ничего не знают про современную технику: о чём с ними говорить!
История с доблестным падением Михейши закончена. Герой развенчан до степени неудачника.
Может зря рассказал правду Михейша. Можно было поддать форсу и всё обернуть другой, доблестной  стороной.
Воцарилось молчание.
Не стал Михейша обсуждать молочные проблемы. Полностью надулся: вот-вот лопнет.
– А кто верещал дома? – Это уже последние возгласы под самый занавес.
Девочки любят, когда Михейша рассказывает ужасные истории и сказки с героями, где один  страшнее другого, где люди падают с небес, а также когда ангелы в виде голубя могут приземлиться в форточке, когда домовые свистят в трубе, когда обыкновенные крысы превращаются в...
– А кто тряпицу просил на лоб? 
Народ требует продолжения, чтобы, если  и не искать справедливости, то хотя бы  вдоволь досмеяться над братцем.
– Не верещал, а глаза сами мокрились. Сами собой мокрые были то есть. Понимаете? От росы и прохлады. Да, отшвартуйтесь уже! Прицепились репьём!

***

Было ещё одно постыдное дело, когда соседский мальчишка пописал на голову ему – двухлетнему малышу, роющему золотые пещеры для деревянных щепколюдей в песочной горе на берегу Кисловской Заводи.
Леночка, вначале не углядевшая деталей этого дурного события, – она купалась у другого берега, – но,  всё-таки  – дальняя свидетельница этого происшествия... она промчалась по мосткам как взбешённая фурия. И лучше бы тот  старший мальчик в картузе, а не в панамке даже, вовремя удалился в чащи.
Картуз Леночка проткнула палкой, а палку воткнула в песок: «Обидишь наших – станешь кашей».
Подробности этой односторонней битвы старшие члены семьи знают, но утаивают в нетравмическую пользу тонкой Михейшиной души.
Вот как в доме любят и берегут Михейшу!





15. ПЛАСТИЛИНОВЫЕ ЛЮДИ

Детские промашки – всё в прошлом. А теперь в повзрослевшем Михейшином уме два важных дела.
После Кабинета на первом месте – чердак главного родительского дома.
Там доживают жизнь недочитанные Михейшей полустаринные книги с закладками, но, чаще всего, бедные, потрёпанные, брошенные за ненадобностью учебники, не вместившиеся в главную библиотеку.
На втором месте – не ягоды и грибы, а учёные записки собственного сочинения.
Там шевелятся и сплетаются с интригами хитроумные жандармские и фраерские термины, выдуманные впрок; и вспоминаются преподанные учителями и осмысляемые после  того реальные случаи.
Про гимназисток-суфражисток, бантиковых поэтесс и смазливо-конфектных пансионерок Михейша в записях предусмотрительно умалчивает.
Бабка Авдотья Никифоровна – умнейшая женщина и бывалая учительша,  а теперь она на бесплатных вакансиях – залезши в Михейшину голову, ничего не поняла бы там. И вообще многого из того, что намотал на ус её внучок, сроду не слыхивала. И сильно бы удивилась изменившимся питерским нравам.
– Писатель ты наш. Сыщик. Лучше бы ЧЕЛОВЕЧКАМИ  поиграл.
Горе, горе Михейше! Чтоб бабушку переклинило! Не вовремя вспомнила пластилиновых человечков. Могла бы про Михейшину филателию  рассказать.
Ещё лучше, если бы бабка про это не напоминала вовсе.
Это – сердечная боль и тайна для непосвящённых, недоступная для однолетков и, тем более, для Михейшиного начальства.
Своего рода, человечки – это хобби с детства, с которым Михейша не смог вот так вот запросто распрощаться. Много сил и пластилина было загублено в своё время.
Выбрасывать такое богатство, свой фантазийный мир, историю пластилиновых королевств и княжеств, империй и вольных городов, сотни отличившихся рыцарей, их жён и невест, всех, поголовно попавших в Михейшины клещевидные летописи, – это вышло бы сердечной болью, также бы почиталось кощунством и сущей гуманной аномалией.
Михейша тут хмурился и отмалчивался. Взрослый он уже для Пластилиновых Человечков!

***

Человечков по внучиковой затаённой и неозвучиваемой просьбе-мольбе, граничащей со смертельной карой за ослушание, бабушка не выкидывала и всемерно защищала их перед остальными домочадцами вовсе не от страха возмездия, а от безграничной любви к Михейше.
Хранились долго разукрашенные и отменно вооружённые нью-джорские пластилины с немощными коротышечными ножками в виде загнутых и расплюснутых огромных ступней (для удобства вертикального стояния), с ручками, имеющими только по одному большому пальцу (для приноровления к обхвату рукоятей мечей и сабель, для держания секир и копий).
Квартировали они  в трёх немалых коробках, рассортированных по странам и видам войск, в полной корреспонденции с Михейшиными «Летописями».

***

Иной раз, едва заметно с улицы, загоралась тусклая лампа. Взрослый уже для таких дел, с горящим взором преступника, Михейша по-детски торопливо развязывал тесёмки и срывал с картонных хранилищ крышки. Потом долго ворошился внутри, перебирал что-то и, наконец,  вынимал оттуда наиболее соскучившихся по Михейше обитателей.
Называя их имена, чуть ли не целуя взасос, откладывал в сторонку и брался за следующих.
Потом находил стеклянную трубку и расстреливал своих любимцев иглой с поршнем. Смертельность или  степень ранения определяла игральная кость. Покрикивал при умелом попадании. Целкость была в силе! Целкость до сих пор имеет спрос! Ой! Чёрт, на ум Михейше приходит другое значение. Потом, как хирург, заглаживал отверстия. Это ли не настоящая любовь к человечеству?
Это происходило только в те жуткие ночи, когда за окном гремела гроза или, продавливая крышу, лил проливной дождь, когда в доме, накрывшись с головой одеялами,  спали и стар и млад,  а приведения только лишь просыпались, позёвывая от нежелания исполнять доверенную предками службу.
Бесполые Призраки поглядывали в зеркала и, находя себя симпатичными, всё-таки искажали себя, перекрашивая в бело-сурьмяные цвета прозрачные и томные свои лица.
Потом натягивали на дымчатые ноги твёрдую обувку и шнуровали её, полновесную, чтобы не слетали, – чтобы топать не безвесными ступнями, а тяжестью башмаков,  производящих подлинные уродливые скрипы.
Чтобы копить-нагуливать трепеты по чердакам.
Чтобы копились в детских мозгах страшные истории, чтобы записывали их в своих детских тетрадках чудаковатые мальчики и девочки Полиевктовы, готовя себя к гениальным актрисам, писательницам, художницам, сыщикам.

***

– А не ты ли, дружок, мой розовый камень в Человечкину казну изъял, – посмеивалась добрейшей души бабка. Она свои украшения не прятала, а откровенно хранила в хрустальной зеленоватой вазе на центральном, самом видном участке спального комода, приподнято на проволочно-кружевной подставке. В зеркале отражалась вторая сторона вазочки.
Так что, по большому счёту, и вазочек и розовых камней было по две штуки – натуральных и зазеркальных.
Следовательно,  если не принимать во внимание свойства зазеркалья, от исчезновения одной  в целом не убудет.
Бабушкин комод, согласно летописным картам, назывался вовсе не Комодом, – бери выше! Он входил в состав Коммодских островов на правах всех Коммодов, раскиданных по плоской стране «Нижатэ».
Ближе к облакам, если по-нашему,  – а если по-ихнему, то, стоя вверх ногами на Блотсах и Ынетсах , – располагалась верхняя страна.
То была часть света Выжатэ.
Соединены страны и части света между собой особым немалым промежуточным пространством с мексиканским именем Ацинтсела, охраняемым в равной степени как специализированными Дьяволами, так и Богами Человечкиными.
Чтобы попасть из одной страны в другую, надо было победить Дьявольских чертей и ублажить Всех Богов в лице главного бога Михоя («Михей», а тем более «Михейша» звучало бы слишком обыденно или досадно), а также уметь вовремя, то есть в середине пути по АцинтселА, переворачиваться на сто восемьдесят градусов. Иначе можно было после побед над дьяволами прийти в противоположную страну на голове и, вдобавок, вывернутыми наизнанку.
Этот приём, сходный по мощи разве что только с обычной реинкарнацией, у них – у Человечков – назывался священным процессом «Toroverepison» . Для того, чтобы переместиться по Ацинтсела, надо было знать правильный и единственный пароль, либо иметь много денег. Что проще?
Кто-то может и не поверит в существование вместо тяготения силы отталкивания, причём в сто крат более мощнейшего, но в  Михейшином случае так оно и было.
Человечкина Планета MOD , собственно говоря, не была круглой, как принято у людей, а напоминала чистый  куб, причём вся духовная и физическая жизнь происходила не снаружи, как на нормальных планетах, а на внутренних гранях куба.
А центр куба не притягивал, как бы мог подумать человек обыкновенного мира, а отталкивал от себя. По ту сторону Ынетсов был вовсе не мягкий и прозрачный космос, а вечная твердь.
Не было нужды интересоваться твердью, потому, что в ней не болтались дурацкие и ненужные звезды, и не дырявили твердь червяки, и не вкапывались в неё для сна и спряток наземные твари.
Твердь была настоящей и непроницаемой как золотая оболочка планеты, под пустотами которой  жил и лепил из глины  людей Бог Атлантов. Лепил атлантический Бог до тех пор, пока золото на планете не кончилось. А кончилось – и умчал Бог Атлантов в неизвестное созвездие, не оставив земляному человечеству шансов.  На Михейшиной планете настоящего золота не было, да он и не претендовал. А пластилина было завались: лепи людей, не отходя от кассы.  Твердь была полновесной: кирпичной и деревянной. Окна не в счёт: Бог Михейша их будто не замечал. Что в этом хорошего. Ведь окна олицетворяли Ужасный Космос. А бед и без космоса хватало. Самим с собой бы разобраться! Поэтому, так называемые Человечки – жители планеты Мод, благодаря доброму своему Богу, спокойно и наивно могли бы и дальше ходить по Блотсам и Ынетсам. Если бы не одно важное «НО».
В кубической, опять же, сфере «НО»  обитали особо злые боготвари – хуже  Модских богов и дьяволов, и  к  которым Человечками не придуман был правильно подтаможенный подход.
Солнца из созвездия Ыртсюл со светящимися спутниками, созданное богом Михоем  для освещения стран противоположных частей света, находилось ровно посередине невесомости и никуда не исчезало. Потому, что даже при солнечном хотении, исчезнуть ему было некуда: мешали «Ынетсы».
И бог Михой тоже того не желал, согласно главному Созидательному Протоколу Существования Пластилинового Человечества, подписанному и мелкими богами и всеми чертями во главе с Ловядом .
Иначе созданный народ мог разбежаться по инопланетным сторонам как китайцы без Великой Китайской Стены, которая была созданы только лишь для этого, а вовсе не для защиты от внешних врагов.
– Разве вы этого не знали? Эх, люди – людишки! А Михейша догадался сам.
Дак, когда Великий Могол захотел откушать китайского пирога, то он запросто это и сделал по Михейшиному мнению. А враги-предатели только ускорили этот процесс. Ибо Китайскую Стену можно было или проломить или оседлать совершенно спокойно в десяти глиняных вёрстах рядом, где неоплачиваемых спящих охранников было гораздо больше, чем взяточников на равнине.
Собственно говоря, Абаб-Коммод был самым дальним островом нижней страны Нижатэ. Согласно летописям, кроме крокодиловаранов там бегали свирепые хищники с лицами пожилых дам.
Этих, насилующих Михейшу в детских снах и вызывающих в нем потоки зряшного семени, тварей  звали «феягами».
Имелись подземные и наземные сокровища, стеклянные замки, тряпичные и постельно-доходные логовища, парфюмные и металлолатные Штудии, Крокодиловарни, Шкуродёрни и Дома Терпимых Запахов.
Билетами во все Дома Запахов заведовал чёрный пират Некук.
Михейша тут переставил акценты. По правде сказать, злой Некук – Истребитель Варанов  распоряжался всеми Коммодскими островами и был главным пиратом всех времён, всех пластилиновых стран и народов.
Всё, что стояло, лежало, бегало и прыгало по Коммодским островам, принадлежало Некуку.
Горе тому, кто ослушивался Некука!

***

Ну как, как не положить в казну те красивые бриллианты, что лежали годами на склонах кратера вулкана Азав, не принося никому пользы, кроме самой  богини Абаб? К чему богине бриллианты без оправы?
Главный бриллиант по прозванию Альманд был величиной в 0,85 роста пластилинового человека, весил сикстильон карат и стоил ровно полтора царства коммодов с учётом всех клопов, тараканов, летающих мышей и сухих мотыльков.  А, как посчитано теперь, вес всего человечества и всех тварей, бегающих по поверхности Земли,  летающих в небесах и прозябающих в морских безднах, в тысячи раз меньше крылатой и ползающей мелкой питательной массы.
Промежуточный по шкале планктон, кажется, даже не отнесённый Дарвиным ни к кому, усугубляет это соотношение.
Сколько стоил сей обогащённый брильянтами остров?  И за какую сумму его можно было купить?
Михейша долго ломал голову над этой воистину арифметической проблемищей, которую мог решить только его дед – математик по призванию и работе.
Но, дед Федот не был посвящён в Михейшину проблему и  не интересовался пластичными империями (твёрдой и статичной империей управлять лучше). Мягкая Михейшина империя незаметно для его испод-носа и постепенно  – подобно болезнетворным микробам или прапрапенициллину – расплодилась  на кирпично-деревянной территории.
А сам Михейша, далёкий от взрослой арифметики, рассуждал  примерно так:
– Если за камень, расположенный на территории острова Коммод можно купить полтора Коммода, то как сосчитать цену острова правильно? Всё-таки приплюсовывать к острову стоимость самого камня, или нет?
В итоге Михейша решил, что стоимость острова с камнем  составляет два с половиной камня. И что сами жители никогда не смогут выкупить остров у пират-губернатора Некука, по той причине, что у них никогда не будет столько денег, чтобы купить остров, ибо из валюты у них был только один гранённый розовый камень, а островами за самих себя никогда не рассчитываются.
На острове, между тем, произошла революция, в которой победила команда доброго разбойника Нибора Дуга, и поэтому камень альмандин... впрочем, и так далее,  и так далее.
Это суть другая, сугубо Михейшина история, совсем чуточную чуточку зашифрованная в Летописях пластилинового человечества.

***

Итак, розовый камень по обычному имени Альмандин,  лишённый от временной бедности золотосвадебной оправы и цепочки – то есть сущий беспризорник в обычном мире – долго мозолил ручки Михейшины, пока взял и случайно не исчез сначала в пользу пират-губернатора Некука, а потом оказался приватизированным человечками наимоднейшего Королевства Революшен.
Для Михейши камень был недорогим. Обыкновенный камушек, какой носили почти все крестоносцы и венецианские простачки типа Казановы на балах; надевали его также исключительно все богатые и нищие балдушки на карнавалах смутной нравственности.
Но генерал-пирату Некуку и настоящим привидениям в тапочках и башмаках на босу ногу,  камень, без сомненья, сильно ндравился. Так чистосердечно считал Михейша – он же бог Михой и создатель царсива Человечкиного.
– Не «ндравился», а нравился, – поправляет грамотная Леночка, прочитавши как-то от корки до корки Михейшину Летопись. Это не единственная её цензуринная отметина, сделанная красным карандашом.
Она, по большому счёту, одобряла Михейшино царственно-божественное начинание с Человечками, напоминавшее ей невоплощённый город Солнца Томазы Кампанеллы и прочих наивных мечтателей древности, мечтающих о скорейшей и всеобщей справедливости.
Ей было интересно – чем эта история закончится. Но история Человечков всё не заканчивалась, точно так же, как не заканчивается, а только обрастает дребеденью и множится несправедливостью история взрослого мира.
– «Не ндравится»... этак звучит слишком даже по старорежимному, даже  по-деревенски – неотёсанно, а тем более стыдно в городском слушании и при декламациях; а в наших словарях такого даже не прописано.
Михейша со временем согласился бы с Леночкой.
– «Мнгновение»! – Леночка опять посмеивается, – не слишком ли много согласных подряд?
– Какая нахр… разница! Бывает же тонкошЕЕЕ животное и никто, и никак по трём одинаковым буквам подряд не стенает.
Четырёхлетнему Михейше, освоившему папины газеты и искусство писания сказок, нет дела до правописания. Главное – это самое чудесное «мнгновение» успеть вовремя, в подробностях и ясных картинах запечатлеть!
Но живые бомбы и романтический дым от них Леночке по-прежнему нравились больше, чем даже все взятые вместе расчудесные и наивные Михейшины летописи.

***

Мамонька тут как тут. Но, талдычит она всегда о своём немировом, скучном и бытейском. Продолжает трагедийную бабушкину и каверзную Леночкину тему.
– А у меня драгоценный сынок все камушки из украшений повытаскивал. Хорошо, – пусть не бриллианты, а крашеное стекло. Видать, слишком-с переливчато, а Михейша наш падок на разные блестяшки-сверкашки.
– Михейша как сорока-воровка! – подсказывают сёстры хором.
– Ох и глупые девки! – накаливается ярким электричеством чья-то внутренняя спираль.
– Дурной вкус. Главное, чтобы не блестело, а было бы к месту, – это поправляет  Леночка, начитавшаяся модных парижских рекомендаций.
– Я тебя сейчас подушкой зацеплю! – сердится знаток ювелирных и портняжных ремёсел. – Вот вспомни королеву Елизавету, или Марию Стюарт. У них по одному колье и скромные серёжки. Аз камешек или изящная гроздь. Видела же, надеюсь, во Всемирной истории искусства? Не в количестве рюшек и драгоценностей дело!
Таковое лондонское черно-белое издание в четырёх огромных томах имелось в дедовой библиотеке. А появилось оно в обобщённой коллекции благодаря бабке, которой это издание подарил какой-то бердфордский почитатель – претендент на руку и сердце Авдотьи Никифоровны, пребывающей тогда в девичестве. А отец почитателя был владельцем книжной университетской лавки, что по адресу Оксфорд, Ландстрит, строение... Хотя, точный адрес знать вовсе не обязательно: проверки пойдут, подкопы... побегут читатели в Оксфорд под обаянием правдивых бабкиных пересказов.
Оп-п! Уже побежали !
– Что ж тогда остальные  королевы все так пышны и многоступенчаты, как праздничный торт на траурном выносе? На каждом торчке по бриллианту. Все они без вкуса? Портные и кружевницы у них такие неграмотные?
Сквозь историческую правду чувствуется оправдание себя.
– Сороки завсегда берут всё то, что плохо лежит, – поправляет маменька, – а наш Михейша – ковырятель и разгибатель местных железок, каких ещё поискать. Золотинки с конфеток – так ни одной не выбросит. Съедает нутро, и раскладывает обёртки по цвету и величине, как хорошенькая, но глупая девочка. Потом разглаживает ногтём наитщательнейшим образом. Всё в свой дом, к человечишкам своим. Хозяйственый мальчик!
Посмеивается, хозяйничая у печи, мама.
Она – вторая после бабушки начальница трёх чугунов, когорты сковородок и полчищ кастрюль.
– Да ладно, мамуся, – сердится оставшийся в одиночестве беззащитный мужчина.
– Теперь у меня на шее, стало быть, не ожерелья, а челюсти без зубов; я того страхолюда больше не надеваю. Не броши, а подсолнухи без семечек. Михейша нас с бабушкой форменно раздел.
Девочки внимательно и недоверчиво посмотрели на мамусю с бабушкой: нет, не похоже, что они в прозрачном наряде короля. Всё прикрыто по чести.
Теперь смеются все.
– Мы знаем, всё знаем, мамуся! – прыгают и покатываются, хлопая в ладоши, девчачьи сорванцы, лялечки безмозглые. – Ты нам рассказывала, как Михейша сушёные апельсины со стеклянными блёстками разгрыз, и к лекарю оттого попал. А они были фальшивыми игрушками для ёлки. А ещё он орехи еловые в Новый Год колол.
– Грецкие!
– Ну, и понравились тебе греческие орехи?
– Гнилые они все! И зелёные внутри. Сущий порошок. Яд! А расщеплял,  так для того, чтобы  узнать степень гнилости и вреда от ядер.
– А мы знаем. И что позеленелые внутри – тоже знаем. А ты не знал разве?
– Мелкота, а туда же, – ругается Михейша. – Если бы я тогда не расщеплял, то и вы бы не знали. Я – перворасщеплятель, поняли! Он стучит для страха ладошами по коленям.
– Кыш, копейки, кыш! Подружки – завирушки! – И медленно, с нагнетанием утробно нарастающего звука: «Сегодня… ночью... к вам придёт... кто-то мохнаты-ы-ый,  судить вас будет... и за враньё... Что бывает за враньё, а? ЗА-Б-Е-Е-РЁТ!!! – вот что!»
В следующих междометьях умело сливаются и вой зверя, и утробное блеянье бедных, скушанных прожорливой тварью козлят.
Девчонки съёжились, притихли, пожирают Михейшу расширенными зеницами.
– Ну, несмышлёныши, кто придёт, догадываетесь?
– Серый Аука придёт! – пищат враз догадливые милые сестрицы, – не надо нам волчищи. Мы не козлятки. Веди его к себе в комнату и целуйся, если он тебе нравится.
– А вам слабо поцеловать волчишку? А вдруг в нем распригожий принц спрятался?
Девочки задумались.
– А как нам знать, что в нем принц, а не зверь? На нём не написано, – это Ленуся – взрослая умница. Её не поймать на дешёвой дуровщинке.
– Мы всё равно боимся, – кричит меньшая Даша, – сильно боимся! Хоть в нём и принц.
– И принца боимся. Даша – ты маленькая дурочка. Мы ещё маленькие, понятно! Нам рано о прынцах думать. Не пугай нас! Понял!
– Это уже грубо сказано. Вам рано ещё дерзить и перечить! Я для вас всегда буду старшим! – грозится Михейша. – Я вам – будто как генерал, а вы все – как глупые оловянные солдатики!
– А ты тоже оловянный или какой? – Логика у девочек родилась раньше их. – Может, деревянный генерал, Щелкунчик, Пиноккио?
– Я золотой и серебряный. У меня кулачища, сабля, пышные погоны с аксельбантами... И тюрьма для вас по моему прожекту  строится. Вот так-то! – Михейша по-серьёзному решил отколошматить  девчонок.
– А мы всё равно папке расскажем. И про тюрьму... (надо же, – поверили!) и про апельсины твои. Ты их попортил! А папенька не знает.
Обстановка накаляется. И опять Михейша под обстрелом младших сестёр.
– Это правда, правда! Маменька сказывала про апельсины и про золотинки. Мы сами видели общие золотинки в ЕГО коробках... (с чего это михейшины золотинки становятся общими?) ...правда, мамочка? Накажи Михейшу.
Это Олюшка. Она чуть старше Даши, но умеет рассуждать по-взрослому и, не в пример сестре, умеет развязывать хитроумные узлы на картонных Михейшиных ларцах размером с треть царства.
– А секретики твои мы во дворе раскопали, и всё про них теперь знаем! Один у дальнего венца, а другой... А хочешь, мы сейчас побежим и их растопчем?

***

Вот так сильно любят Михейшу младшие сестрицы. Каждый горазд уколоть и вспомнить насмешливый факт. Будто ничего хорошего в их жизни с участием брата не было.
Михейше трудно в этом доме, наполненном любопытнейшими и вреднющими существами.
Михейша громопроволокой переводит тему.
– А ты, Дашенька, пуговицу в нос вчера засовывала... Кто вытаскивал? Сразу со страха наказания ко мне прибежала. А Олечка-то сегодня...
Олечка насторожилась и прекратила на самом красивом изгибе индийский танец. Упала шляпка с перьями. Подлетела, молчавшая до поры, Шишка и вплотную занялась нравоучением страуса.
– Мама, это такая дрянная девочка! Она  кормила варениками... Кого вы думаете?
– Кого ещё?
– Хвоста!
– Нашего Хвоста?
– Где вареники? – продолжает следствие Михейша, – сознавайся.
– Не докажешь! – почти визжит Даша за сестру. Она видела и частично участвовала. Но,  всего лишь в воровстве, а вовсе не в кормлении.
Выручает бабушка:  «Девочки голодные с утра».
– С чего это голодные? Раньше надо вставать, – утверждает защитник правильного режима. Сам он поднимается с третьего тычка и в смерть  не уважает будильников с кукушками и прочими сверещалками.
– Мы спать любим!!!
– Ага! Именно от этого, а не от таинственного воровства или от непомерного аппетита, осталось всего только два вареника, да и то с картошкой, да и те надкусаны...
–  Хвостом?
– Хвостом-с!  А кем же ещё? У Оли и Даши таких зубов-то нет. У Дашкуленции зубки как у мышонка малого, а у Олюшки вашей во рту дырка шире головы. Кто люстру зубами кусал? А? Вспоминайте!
Всех жуликов выведет на чистую воду... и там же потопит наш сибирский Холмс Шерлок.
Но опять виноват Михейша. Мама журит Михейшу за ябедничество, а Михейша – не жалобщик, а сыщик. А вареников маменьке, оказывается, ничуть не жалко.
– Какой дрянной мальчик. Михейша, ты же взрослый уже... вот, в агенты пишешься.
– Я просто рассуждаю по честности, – набухает агент.
Зато, клюнув на правдивую провокацию, непривычно взвивается бабуля:
– А я то, пнище глупое, глядь в блюдо – и стоит-то оно как-то не так, и пустое: лежат на перроне два дружка,  скрутило с посошка, всё выпили – съели, а поезд сдержать посошком не сумели...
– Не всё съедено! Один, вон, вообще целый.
– Примятый и продырявленный. Видела, да. Так это значит Хвосток нам по дружбе один вареник оставил? Лев быка пожалел – не все бока отъел! Ай да молодчинки, внученьки, будущие помощницы! Ай, хороши! Я, понимаешь, для них, в основном, стараюсь... теперь и для Михейши (вспомнила любимчика!)... а оно воно как. Нас на собаку променяли...
– Не-е-ет, бабуля!
Не верит:
– Да-а-а, не ждала такого-вот подарка.

***

Это, всего лишь, самые свежие проказы младших из не худого общего списка.
Мать продолжает сновать туда-сюда, помогает бабуле стаскивать горячее к столу. Печь это огромная, с зияющей чёрной дырой и отскобленной бабуркой  спящая зверюга – если она не в работе. И с пылающим огненным жерлом – лютый дракон – тотчас после растопки: «Не подходи, спалю!»
Изразцы совершенно не по-деревенски, а по-купечески вольно, по-барски щедро опоясывают огромную печь крестильной величины с двух главных фасадов. Остальное – простая, слегка ошкорлупленная Михейшей и остальными детьми, вкусная с детства извёстка двадцатилетней давности производства.
Оттого у Полиевктовых деток ровные от рождения, частые – без прорежек, белые зубы. Правда, с тонкой интеллигентской оболочкой: называется это дело эмалью. Именно об такую эмаль тупятся лезвия пиратских сабель.
Здоровьем в семье никто не жалуется. Авдотье – шестьдесят семь, Федот Иванович всего на восемь лет старше. Но ничего: по-железному скрипят уральские корни.
Кровь Михейши разбавлена алтайской, тульской и мариинской кровью благодаря привнесениям по линии матери. 
Никто из самых старших ложиться на плоскую лавку со свечами в изголовьях и с медью в орбитах век пока не собирается.
Помалкивал бы лучше про стеклянные – чёрт их дери – бриллианты Михейша, а теперь безбожно выкручивается, завирает от немалой обиды.
– Мама, какое: всё само повыскакивало от старости. Вечного ничего в колечках и брошках. Зубчики, глянь, какие мягкие. Разогнулись. Или Хвост куснул. Или Шишок Второй упёр. Этот всё в доме сжевал или закатил под диваны. Он умный, как человек. Вспомните, как мяско из пельменей вытаскивал – тесто ему в позор кушать. Как наблюдал за всеми:  – добренький такой котик, а сам по ночам что творил? А как на засов кидался, а как дверь с наскока открывал, помните?
Да, все помнят это. Даже две младшие сестрёнки – простоволосые соломенные красавицы двух с половиной и четырёх лет, шныряющие в чепчиках, мамочкиных шапочках с перьями, в   ременчатых греческих сандалиях и в бабкиных,  с Англии,  босоножках, и в туфлях с модными каблуками по всему дому, растаскивающие по своим конуркам неприбранных вовремя шахматных коней, королев, ладей и персонажей Человечкиных баталий, не взирая на значимость сценарных постановок уровня Аустерлица.
Они могут стибрить главных героев битвы, обобрать с них блестяшки и красивую, сверкающую разными цветами металлическую стружку, приносимую отцом из прикотельной слесарки специально для вооружения Михейшиного войска. Стружка и колечки используются Михейшей в производстве лат.
Девчонки воруют так ловко, что под утро Михейша основательно недопонимает что к чему, и не может сходу оценить силу ущерба. Тогда он, шлёпая по доскам тапочной бязью с поблёкшими, но когда-то яркими – лимонного цвета помпонами, идёт разбираться в соседние горенки.
В таких случаях в дом прилетает и поселяется на время шутливый и гвалдёжный гном-проказник Gross Ham-Gamm .
С переусердствующим Гамом-Хамом становится не просто шумно, а бесшабашно ГРОМКО.
Легко стать жертвой, сбитой летающими по лестницам и комнатам юными воровками чужого добра, и запросто стать сшибленной с доски пешкой ограбленным – и потому злющим как цепной пёс – хозяином несметных, но слабо учтённых Михейшиной бухгалтерией  сокровищ.

***

Девочки хорошо знают про Шишка Первого – а также и Второго – по бабкиным и маминым рассказам. Они могут нарисовать Шишков так точно и подробно, что даже Хвост завидовал такой популярной узнаваемости.
Шишок Второй на долгие годы прописался в памяти жильцов Большого Дома. Редкие, но меткие, завывания Шишка вспоминаются чаще, чем Шаляпинское пение, а его проказы цитируются предпочтительней, чем приключения и страсти любимых всеми Руслана и Людмилы.
Был бы жив чёрномохнатый, гордый и негусто мявкающий даже в напряжной ситуации Шишок Второй – владелец добротного пушистого хвоста, похожего на горностаевый воротник, наматывающегося вокруг ножки стула в два оборота, – то тут он уж непременно вспылил бы от ябедного и наигнуснейшего Михейшиного наговора.
Он рассказал бы всем – чем занимался в отсутствие взрослых маменькин сынок, внучек, любимчик.
Он бы поведал, как упоённо рылся юный Михейша в семь вершков роста в незакрываемых по традиционно семейной  честности сервантах, ящиках, книжных и одёжных полках,  и как чистил древние сундучища с реликвиями. Сам гражданин Шлиман позавидовал бы Михейше.
Он бы добавил про свой мученический хвост, привязываемый к лавке, про банки от леденцов и жестяные кружки в качестве погремушек, про пинки в момент регламентной наточки когтей о ножки дубового стола. Пожаловался бы на использование его в качестве вьючной,  осёдлой, дрессированной лошади, про пострижение усов и наклеивание бумажных яблок на шкуру.

***

Альмандин – алабанская вениса – так называли его в древности, промежду прочим, помог Михейше явиться на свет, так как он по бабкиному настоянию вовремя был повешен роженице на шею. И был свидетелем и помощником достаточно трудных родов.
Бабка на все сто процентов приписывала чудодейственное спасение Михейши, опутанному в горле пуповиной, своему родовому камню. То, что камень сердца попал в несанкционированное Михейшино владение, – её не то чтобы особо радовало, но и не удручало слишком.
– Воришкой пацан не вырастет – это не в наших полиевктовских правилах, – говорила и думала она. – С кем не бывает по малолетству. Зато после опомнится и покается.  Потом, глядишь, и ему этот камень поможет. Не дай Бог, на войну попадёт, или в другую какую беду.
Камень умело останавливал кровь и уменьшал любую боль.
Михейша не был за это бит ни отцом, ни дедом, так как женская половина семьи держала этот и другие случаи исчезновения блестящих семейных штучек в пользу пластилинового государства  в строгом секрете.
Для деда пропажа альмандина выглядела как обыкновенная уличная потеря, несмотря на некоторую родовитость небогатого колье, передающегося по наследству уже в нескольких поколениях.
Для Михейшиного отца это вообще ничего не означало: народив деревенский минимум, он вечно занят серьёзными делами.
А сам – для кого-то пустой камушек, а для кого-то лучший в сокровищнице камень Альманд в какой-то горестный момент, а именно в отсутствие Михейши по причине учёбы в Питере, пропал из Куковской казны.
Михейша подозревает в преступлении девочек.
Но, не доказано – не вор, то есть девчонки – не воришки, а всего лишь подозреваемые по карандашному признаку. Версия простая.
Михейша по прошествии лет дело об ограблении казны затормозил.
Девчонки отвечать отказались, обидевшись за повторяющийся в каждые Михейшины каникулы навет.
Хотя вопрос, как говорят теперь правнуки  бабули,  сам по себе интересен.





16. ВКУСНАЯ  ШТУКАТУРКА

1916 год.
О штукатурке до того не писалось ни романов, ни од. А вот Михейша вопреки мировой практике любит порассуждать о штукатурке.
И, Бог с ним, с семейным альмандином. Тут всё почти насквозь понятно. А штукатурка – это да. Это – нешуточная история, которая сыграет в жизни Михейши долгую и совсем неожиданную,  сначала зубоврачебную, а потом – почти что смертельно-детективную роль. Но последнее случится гораздо позже. И это не является сутью данного правдивейшего пересказа.
А может и не вспомниться больше никогда, ибо писатели не вечны.

***

Вообще – удивительно присутствие вскользь упомянутой и спрошенной у бабки штукатурки в этом Богом забытом медвежьем углу, превращённом в поселеньице, но больше смахивающим всё-таки не на людскую селитьбу, а на беспорядочно разбросанные по кривым плоскостям макеты ведьминых домиков, сложенные из замшелых спичек.
– Домики наши поначалу все были с крутыми крышами, с рублеными гривастыми, голоднющими коньками, с рождения  просящими сена.  Они снабжены сверху стреловидными, пещерного дезигна стропилами в два косых реза, а в углах венцами аляповато-топорной работы.
Сия сказочная, заболотно-кащеевская  застройка разбавлена была   подобиями ветхих охотничьих избушек на отшибах, подслеповатыми сараюшками с многочисленными к ним домовитыми пристроями – лабазами, складами, клетями, собачьими конурами, овечнями.
Всё это живописно многообразное строительство сляпано из умыкнутых из лесу, упавших от старости стволов и из подручных досок, высохших до синевы и скрутившихся от времени в пропеллеры. Подуй посильнее ветерок, и взлетит это хозяйство вверх наподобие аэроплана.
Распластав свои крылья  среди изрытых шахтёрских холмов, сколочен сей летательно-жилой агрегат и держатся его запчасти одни с другими за счёт деревянных  клиньев, круглых и остроугольных шипов, хитроумных врезок и врубок, кои из которых называются премудро ласточкиными хвостами. Во как! А что-то неважное попросту связано переплетением тонкого ивняка – недолгожителя, взятого с мокрых оврагов и с крутых берегов протекающей неподалёку почти-что безымянной притоки немалой сибирской реки Вонь.
– Неужто полетит? Бабуля, не смеши! Селеньица будто бы не летают. А кованые гвозди где, если говорить про времена царя Гороха? Неужто, как в Кижах или в Соловке-острове? А где обыкновенные гвоздики? Где скобы и прочие строительные приспособления цивилизации?
Так спросил бы опытный плотник и внимательный чтец.
Но Михейша с детства – просто чрезвычайно любопытный и умный не по годам мальчик. В поздние времена окрестили бы его ребёнком «индиго».
– Урал, Москва, Алтай, даже Ёкск давно уж освоили это немудрёное производство.
– Что ты, внучек! Какие гвозди!  Гвоздевой дефицит давно прописался в нашем поселении. Вот, к примеру, иностранец, а он  – художник, скульптор, инженер, писатель, словом, – весьма проницательный и изощрённый человек по имени Агас Су Лоренс с делегацией изучателей архитектурной истории три года подряд как приезжал изучать наш безгвоздевой опыт возведения землескрёбов. Сравнивал со свободным  государством-монастырём Тибетом… Хотя, какой в Тибете лес? Михейша, в Тибете есть лес? Мало? Только в подножьи? Вот и я говорю, что с Китаем у нас ничего общего...
– Только глаза узковаты у шорских. Китай, бабуля, большой. Может и есть общее с Китаем.
– Вот, я и говорю. Искал, значит, он  какой-то параллельный Фуй-Шуй. И обратился он первым делом к...
– Странно это для иностранцев, – прервал бабкину речь Михейша. Он ведь – будущий следователь. Всё, что не ложится в ровную логическую линию, тревожит и удивляет Михейшу как искривлённая неумёхой-мастером столярная линейка. – Зачем им деревяшки? Старьё это! У них все дома каменные.
– Не все. Возьми Голландию, к швейцарцам загляни.
– Деревянный дом там редкость. Они лес берегут. А попу лизать иностранцам это привилегия музейщиков и историков наших. Они чужую историю хорошо понимают, а со своей лукавят. Так было всегда и, поди, так будет в дальнейшем.
– Откуда ты всё это знаешь?
– Знаю и всё!
– В Эрмитажах тебе сообщили или как?
– Сам догадался. По нейтральным газетам. Там правду пишут.
– Мы о железе говорим. Чёрт с ними, музейщиками. Так вот, гвозди с архаики тут наличествовали редко и преимущественно в деревянном виде.  А теперь...
– А про какое время Вы говорите, баба Авдоша? Неужто в наш просвещённый так осталось? А в сенцах коромысло на чём висит, а вешало?
Прищурился смешливый молодой глаз. Отметила это бабка. Но упорно талдычит о своём:
– Даже всейчас такое осталось. Зайди, мил дружок, в боры поглубже. Найди избушку схимника, лесовика, к Афоне забреди: – всё вертится, хлопает, закрывается без щелей, но не отыщешь там, брат мой,  гвоздей, хоть слопнись. Железо в Европе давно выдумали, а к нам оно только в шестнадцатом веке пришло, а если по толковому, то деловые подтянулись с начала семнадцатого века и то из-под палки, и то не на железо, а на медь, олово и белое серебро. Из меди и бронзы толкового инструмента не сделаешь. Это даже древние рудокопы знали...
А откуда бабка-то про это знает? – думает внук, – неужто втихаря умные книжки читает? И охота ей на старости! Зачем всё?
– ...Фёдор Алексеич, царь батюшка-то давний, Самойле, что  Лисом звали, велел минерал тот сыскать и плавильные опыты над ним ставить. А из-под палки кому охота работать. Разве, чтоб ноздри не повыдёргивали. А это непорядок. Тут нужен живой интерес, а не хитростный. А ты говоришь – железо. Железо в государстве есть. Много его, но сюда везти надо. И то, для того, чтобы машинам гайки крутить. Деловые люди на этом деньги куют. Куют, да. Гвозди... – задумалась старушка, – и гвозди куют; но гвозди… они нонче дорогими стали. Не для всех они нашенских по карману.
– Будто раньше Агриколы никто не читывал. Железу – тысячи лет. А мы тут, как в каменном веке, – сердится знаток малый, – а зачем дедуле «Bergwerksbuch»? А "De re metallica" ? Вон они за стеклом – на самом видном месте.
– Это от вашего прадеда досталось; он этим увлечён был и пропахал для того все хребты, малые горбы, долины и побережья, а теперь только для красоты, внучок. Али не знаешь, как модным и умным прослыть? – Это проверка внука на прочность.
– Врёшь ты, бабуля.
Обижается внучок, не распознав бабкиного подвоха.
– Я видел, как деда с папаней их на днях штудировали. Аж вспотели, как спорили! Аж Египет с Германией попутали. Я весь их научный бред с лоджии слышал. Говорят, что под пирамидами ходы, что они все связаны, что один ход от Микерины ведёт под землёй к Нилу, что в одном тоннеле припрятано золото, а вход в него охраняет немецкий шкилет с лопатой. Про карты говорили. Дед сам что-то рисовал поначалу, а потом бросил за недостаточностью свидетельств. Правительство египетское,  говорил, шибко все тайны охраняет, а лишнее прячет в сейфы…
– Ой, уж! Нашёл доказательство. Всё сам, поди, сейчас и выдумал.
– Вот и не так. Зачем мне врать, – обижается следователь. – И вообще, у этих книженций кончики издавна заслюнявлены и загнуты. Горная книга кофе сафьяном попила, а металлическая дак с табаком внутри. Ты у нас знаток по гвоздям? А кто у нас курит, бабуля? Не ты ли?
– Не я. Дед раньше трубку имел от своего отца... Покуривал да бросил лет двести назад, до тебя ещё и до папки твоего. А ты всё-таки, Шерлок, что ли? Или как правильно твоё имя-то? – Сощурился немолодой и погасший  блёскостью бабкин глаз поверх  старомодного  учительского  пенсне. – Специальность как называется твоя? Уж ни филлёров ли будешь по улицам гонять? Или в живорозыск пойдёшь? Или в трупорезку? Или за стол сядешь? Куда тебя больше тянет? Может в бомбовики, а? Чего замолк?
Нет ответа на дурацкие вопросы. Вместо него следующий проверочный ход.
– А переводил их дедуля на наш язык зачем?
– Хе! Это для вразумления народного. Дед хотел по российским людям запустить перевод. Чтобы ума-разума добавить геологам и знатокам прочим. Запустил три книжки из шести. Да и денежки нам пригодились. Дом, смотри какой вымахали! Первый в Джорке. Вот какой важности мы учителя. Губернатор завидовал, когда приезжал. Специально останавливался, любуясь, и в дом просился посмотреть. Гренадёров своих по этому случаю переодел и без перьев в шинок отправил, ну тот, что на площади Рынка, – чтоб не мешали экскурсии. Валенки мы им и боты дали, шапки и ермолки нахлобучили местные. Попёрли: рады-радёшеньки! Где такие привилегии от губернатора найдёшь? Утром, говорит, свидимся, служивые… А уж мы его, родимого, так попотчевали... Сводили после первой рюмки вдоль ограды, показали грядки, что из-под снега вынырнули, медвежий лук изволили они попробовать. Вкусно, сказал, для здоровья шибко пользительно. Знает, хоть и городской человек. Рассказали ему про яблони, про наш абрикос, про местный ископаемо-дубок. Представили зверьё наше, а дальше повели на этажи, в библиотеку, в мастерские, показали внутренний сортир, прости меня, господи, за откровенья... ваших хором ещё не было – это всё позже строилось… Бестолковость это моя. Тьфу, прости меня, господи... ну, а где ещё есть такой толковый клозет... такой, как у нас в доме? Или душ? Плох наш душ, или хорош?
– Что ты как старая царевна заладила! Плох, хорош... В Питере, бабуля всего полно! У нас тут глушь, а Питер это, понимаешь ли, – цивилизация! Там всё во внутренних клозетах: ночные вазы давным-давно уж на свалку повыбрасывали.
– Да? Ну, насмешил, а то я не знала цивилизации в Англиях и столицах наших. И золотые горшки повыбрасывали, и китайский фарфор?
Михейша в недоумении. Про золотые горшки он не слыхивал. Потому повернул разговор.
– Ну, ладно. И как же большой чин?
– ...Ну, так еле-еле уехал с утра. Вот тебе и чин! Клянусь – истинная правда! Отпоили этого великого чина банкой рассола. Вот как, а то бы так и помер у нас. Дед тоже хватанул лишка, но выстоял. Он жилистый и крепок на этот счёт… А на сеновал и чердак они, птицы важные, не изволили забираться. А там же у нас – аккуратно ещё один музей! Опохмелились. Хлоп, потом, наплевать ему на всё стало, – так и сказал «наплевать», – вежливый такой барин, государственный барин! Что наш теперешний подзаборный депутат. И шмыг в бричку головой вперёд. А дальше – не моги. Ноги ступеньку не найдут. Шарил-шарил: никак. Без кучера бы своего и не влез. Грен;деры – пьянущие тоже. Вот уж им тогда подвезло. А чин только «добре» на прощание сказал, и тут же отвалил в сон...  в стекло нос приплюснул… с красномордой рожей лица. И глаза забыл закрыть.
Это уже лишнего и совсем нелитературно сказано.
Бабка, оказывается, ещё и шутница, каких поискать.
– Так, так... С лицом, или с мордой, или всё-таки с рожей лица? – вежливо осведомляется следователь. Тоже глумится. Дознавателю так не положено.
– Это, если нашу службу  брать, является уликой, так сказать, внешней...
– Какая разница, – обрезает опытная в  делах ловли на слове бабушка, – но, у губернаторов в любом состоянии – лицо. И не вздумай где-нибудь...
– Взболтнуть, что ли?
– Ну да. Думай всегда: где говоришь, и что говорить.
– Интересное дельце! Что, и медаль не дал?
– За что медаль?
– Ну, клюква, медовуха, полынная, дом статный, – сама же только что сказывала...
– За один дом, внучек, даже за такой, как наш, наград не дают. За отдельную конкурсную деревню... со льда  – слышал такое, нет? – непременно бы дали.
Молчат древние стены, повидавшие всяких оборотов временной мысли.
– А что с переводами было? Как у них судьба?
– Дедушкины переводы пропечатались вначале в Ёкске, а там и до столиц дошли. А папаня твой не так скор на руку оказался. Он весь в другой – в  практичной работе. Котельню для шахты строил, а поначалу с рабочими сам рукава засучал, – ямы копал. Потом только в начальники выполз. Без сторонней позировки. Он умный, ты не думай. А вот добрый излишне. Это да. Доброта в наше время – не плюс. Мамка его за это журит. А рабочие –  вот же удивительно! – на слово ему верят. Ни разу не подводили. Слушаются – что бы папанька твой не повелел. У него просьба – как приказ. Ты же его голос знаешь. Свиду тихий, улыбается разве что только дома, а серьёзный такой – попробуй ослушаться! Но интерес у него другой, не такой как у деда. А дед твой – в науке и писаниях мастер. Видел его математическую учебную книжку?
– Что-то слышал, – рассеянно пробормотал Михейша, думая совсем в другом направлении.
Математику Михейша жаловал не очень, хотя высокие баллы со школы изредка таскал. Для собственного развлечения перемножал трёхзначные числа в уме, ни перед кем этим свойством не хвалился, разве что перед Катькой Городовой, – да ей-то «покикуш»: она своих коров по пальцам знала ... и дело было даже не в деде-учителе. Наоборот как-то всё выходило.
Дед натаскивал внука с особой охотничьей острасткой, сердился, грозился неучами и хождением с шапкой по вокзалиям и церквам. Топорщился своим знаменитым ёжиком, хлопнул раз скользом по загривку. Линейку, видать,  пожалел. А с другими учениками вёл себя, напротив, – вежливо и подобострастно не по заслугам, – как с равноценными арифметиками или геометрами древности.
Обиделся немного Михейша за отстающего отца на фоне деда – профессора всех точных наук.
Бабка внимательно взглянула на внучка. Всё поняла. Переборщила, кажется.
– А отец твой, кстати сказать (тут улыбка), – практиковать любит. (Подмигнула) С людьми предпочитает общаться, а не с книгами. Ты за него не ревнуй.  О-о-о! Дом он, знаешь, как обихаживал? Дед только платил – ему деньги хорошо давались. А отец строил наравне с нанятыми, если не лучше. Сам помогал и присматривал. Брёвна ложил, фундамент подводил честь по чести. Штукатурку кидал. Наёмных повыгонял после. За неумность. Не всех, правда, а только первую партию. А что делать с неучами? Взашей их! За что деньги платить? Кормить зачем? Чтобы дом враз повалился ниц? Не пойдёт так. Чай, не Иванову колокольню строили, – без венецких разных друзей. А то бы...! – Бабка презрительно фымкнула, не досказав мысль о курьёзности участия в строительствах некоторых иностранно-подданных горе-мастеров.
– Мы мастерами-то с Венециями менялись. На царёвом уровне и по желанию. Вот как было дело. Не думай, что только они к нам ездили… лопатой наши рубли грести.
– Ну да? – Михейша того не знал, и превосходство иностранцев в цивилизациях слегка пошатнулось.  – Проверю как-нибудь на досуге, – подумал он,  – не всё же время бабке-кабыполуиностранке доверять.
– Других он разыскал, но уже с большей деликатностью. Испытывал сначала на чашке борща, как в старину, – способ проверенный, – а потом только брал. Не так что-то там первыши  намешали, и в зиму всё осыпалось. Вот как было.
Михейша насторожился и посмотрел по сторонам. Машинально задрал голову вверх. Тут же опустил, чтобы не посчитали простачком. Нет, всё цело с виду. Ничто не перекосилось, стены каши не просят, полы разве-что немного рассохлись.
Авдотья Никифоровна поперхнулась, потом странно хихикнула.
– Я тоже в корыте мешала раствор. Мне интересно было, ей богу. Я старая, а смотрю: песочек-то – он как живой, – ты же видел на бережку. Блестит слюдой, не слипчив, камушки в нем гранитные – мелкие, мельче пшена и крупнее муки. Вроде речной песочек, а знатный. Размешаешь – так красив, что хочется скушать ложкой. Ещё известь мололи. Добавляли по золотым пропорциям. Порошок ещё какой-то серый был. По типу римского цемента.  Добывали с нашей Едкой горы. Жгли и мешали с известью по своему  рецепту.  Тоже мне – растудыть его в карусель! Не стара я ещё тогда была. Что могла  – всё делала. За мной не застоится. Ты, внучок, заметил, поди, некоторую во мне шустрость? – Бабка тут заметно ободрилась, звонче шумнула чугуном и даже как-то ровнее стала фигурой.
– Заметил.
– А, кстати, не обнаружил ли ты, дружок, на нашем альмандине тусклости... когда... – легонько усмехнулась при этом,  – пока он ещё не в казне твоей числился?
– Ну, была, допустим, царапина волосяной глуботы. А что?
– А вот и то, что я его с шеи уронила в раствор и того не заметила. А когда рабочие стали штукатурить стены, то скребком-то его и царапнули. Но, необыкновенно честный один работник был. Вынул, пока он ещё не встыл, и мне отдал. За то я его отблагодарила.
– Выходит, что по твоей вине его бы не стало?
– Выходит, что и не стало бы. То было бы для меня бедой.
– Выходит, что настоящей бедой то стало благодаря мне, – вычислил внук.
Воцарилась тишина.
Михейша, судорожно обеляя себя,  решил, что бабка не лишена обычных свойств людей  – растерях и озорниц – на манер принцесс разных. А тема с драгоценностью, замешанной в раствор, попахивала излишне быстро закончившимся детективом. Зря, зря. Могла бы приврать! Могла бы «не заметить», а Михейша, как следователь дело бы  завёл, провёл расследование и нашёл бы альмандин. Вот она где была слава! Совсем рядом прошла! А сам Михейша на поверку оказался вором. И где теперь тот камень ему неизвестно. Исчез камень как бы сам собой из сокровищницы Некука. Может сестрички помогли. Может Михейша потерял, играя в траве и сооружая уличные секреты. Пора бы всё-таки дело раскрутить: Михейша – без году как готовый следователь.
– Баба Авдоша, не пишитесь лишнего.
Расстроенный Михейша обходил стороной каверзную тему с благородным и многострадальным альмандином, где он  приложил бандитскую, антиполиектовски безбожную руку.
– Как, как?
– Я всё вижу и теперь это знаю...
Михейша замялся и вновь кинул взгляд на потолок. На потолке сидела и подмигивала спасительная мысль.
– А ты... мы, помнишь, как вместе по кедрачам лазали с палками?
Причём тут драгоценности, шишки в ветках, деревянные битки  и строительство?
Бабка сейчас не рисуется, а Михейша лично сам помнит, как бабка, будучи чуть помоложе, несмотря на запреты мужа, гоанской обезьянкой ёрзала меж ветвей, сдёргивая самостоятельно не свалившиеся шишки крючком на палке, будто удлинённой ненасытью лапой. От жадности, что ли, это свойство возбудилось? Или от лишнего озорства?
Михейша уверен: добавь бабке павианий хвост  – толку бы не прибавилось. Вот такой Авдотья была ловкочихой. Не от оксфордского ученья это всё, а от сибирской изворотливости. Жизнь учительская не всегда была сладкой.
– Лишь бы правильно учили и показывали, – пропускает Авдоша Михейшины слова о шишкобитном промысле, – а вот на потолок штукатурку кидать я всё ж не могла. Всяко старалась – и нету прока. Это твой папаня и дед – мастера по потолкам. Там ловкость нужна, а иначе – шлёп, и всё мимо. Раз и в глаз. Может и на голову всем пластом съехать. Это мужское дело, а наше бабское – за кухней следить и причёски не забывать... И... остальное. Впрочем, не в этом дело.
Бабка увильнула от темы, которая, как ей показалось, была ещё преждевременной для внука.
Но Михейша не таков. Столицы превращают юношей в мужчин гораздо раньше, чем считают об этом апологеты деревни и хулители городов.
Про «остальное» Михейша знает наверняка по книжкам Ги де Мопассана,  по хмельным питерским анекдотцам и прочей побывальщине. А также по некоторому приобретённому, пусть небольшому, но уже почти-что полновесному опыту. Тут можно ему не намекать. Это остальное есть любовь, уважение и прочее следственное действие; как есть – остаток от первой и настоящей любви. Во все века. Это никогда не меняется. Есть ещё, правда,  непотребная страсть... Это штука! О-о-о! В глазах Нева, Гороховая улица, каналы, соборы, Аничков мост. На мосту грустит Клавушка-голландушка: её зонтик уносит в реку порыв ветра. О-о-о! Отсюда всё начиналось, а заканчивалось... О том, как продолжалось лучше не продолжать и не печатать, а то сестрицы прочтут.
Но, оп! Хорош цылькать лошадь, когда впереди тупик!
– Бабуля, довольно об этом.
Михейша, тронутый любовью, увлечённый серьёзным искусством чистописания, занятый разгадками не созданных ещё преступлений, не очень любил, пусть и созидательные, но зато менее романтические, чем его политзанятия,  деревенские и строительные дела.
– Если бы замок наш строился средневековым, то да, – сказал он, посерьёзнев лицом, – если б из кирпича, а не из деревяшек, то вдвойне. Я тоже бы подключился бы летом к реконструкции, или, хотя бы, поинтересовался в детстве. Хотя... когда я осознал, – дом-то уж был готов. Так ведь?
– Так-то так...
– А дом... что дом? Ну, большой, ну бревенчатый, пусть только сверху. Тёплый, удобный. Это всё!  Парфеноном и графским замком тут ни на цистерий не  пахнет. Интерьер не в счёт. Он годами сам складывался.
Тут он оговорился, толком не подумав, не осознав некабачную солидность разговора, и совершенно не зная платёжных ведомостей дедов и прадедов.
– Само собой ничего не слагается, – глубокомысленное, но скользящее по крутому ледяному извозу,  бабкино замечание. – Это от опыта живота нашего,  Михейша Игоревич. Люди своими руками всего достигают, внучек мой дорогой. Бог только сверху поглядывает и может советом помочь. Хотя его тоже надо уметь услышать. Он нас испытывает, а мы должны понять: в чём именно. Сделай себе на это зарубку памяти. Постарайся, иначе все наши нравоучения прахом пойдут. И смысл нашей жизни с мамкой и дедами твоими, и с отцом твоим... полупутячим,  – прости меня, господи, – бабка тут перекрестилась, – будет напрасным.
Внучку уже надоела правда жизни. Он ещё не прошёл до конца курс романтики, бережно, но так непредусмотрительно обеспечиваемый старшим поколением.
– У тебя сказки да истории лучше получаются, – намеренно врёт  Михейша, останавливая подробные и жизнеучительные бабушкины излияния.
– Эх, внучек.
Снова глубокий вздох, и слов уже нету на полностью непутёвого Михейшу.
– Бабушка, родимая, милая, ты не обижайся. Я тебя пуще всех ЛУБУ. – Улыбка с намёком беглой слезы.
Это слово из детства, закреплённое в семье на века. После молокососного периода Михейшиной жизни все друг друга не любят, а ЛУБУТ, или ЛУБЛЯТ.
Михейша приткнулся к бабке, обнял. Родной запах! Хорошая, славная у Михейши бабка. Не толстая, не тонкая. Умная и душевная. Лучше всех бабок на свете!
– Эх, Михейша, Михейша. Не лупили тебя ещё бытейские розги. Не впивались в твой лоб мученические шипы.
– Бабуль, только Христа сюда не приплетай!
Не хватало ещё Михейше шипов. Хотя...
– Как права бабка, – подумалось ему, – неужто без шипов в жизни никак нельзя? Неужели нельзя жизнь рассчитать и вычленить лишнее так, чтобы обойти все предусмотренные судьбой проклятия и лишние испытания, вызванные собственной глупостью и отступлением от правил благочестия?
А это у него уже случилось. Пора с этим кончать...
А куда только деть внутреннюю, неуправляемую умом и трезвым расчётом страсть?
И нет на это ответа у молодого человека.

***

Экскурсия назад, в 1911–й  год.
Бабуля неплохо изучила историю и природу Джорского (теперь с приставкой «нью») края. Заставляла нерадивых школяров  писывать и переписывать сочинения на эту тему. Сохраняла для потомков лучшие. Вот и сейчас читает одно.
«...Имеются редкие баньки на берегах, трещиноватые навесы над колодцами и над воротами, врезанными от бедности даже не в каждую ограду. Хлам продолжает громоздиться вековыми слоями вдоль дорог, перекопанных пожизненно одинаковыми хавроньями. Нерушимый, державный мусор лежит по огородам и даже в присутственных местах...»
– Гоголем и Пушкиным отдаёт, но славно пишет, сучончик мой. Пятнадцать лет внуку, а бабку оббежал со всех сторон. А державным мусор не бывает. Это наше приобретение, а не государево.
Это Михейшино сочинение, написанное шестым пальцем – вечным пером. Сам Михейша про эту писанину давно забыл. А бабка хранит. На предание похоже по её разумению. Слог приглажен. Лишние запятые бросаются в глаз. Михейша в запятых – просто гранд-мастер. Но, в основном, правдиво. Приукрашено чуток. Но, это само собой разумеется: молодость склонна  любую петрушку кучерявить сильнее обычного.
«...И всё это вместе выглядит как некое поспешное убежище от холода, от дождей и снегов, выполненное первоначально беглыми каторжниками, а потом умеренно разросшееся и превратившееся с годами в оседлые берложища то ли несчастных бедняков, то ли самых последних бездельников – лодырей и презренных пропойц.
Слабый дымок от рыбацких костров тянется от речек, от озёр и смешивается с запахом полудеревни. Щепа от вечного строительного благоустройства  и разнообразнейший природный сор маскируется ветром-метельщиком в углах.
Лопухами заросли аллеи, слежались хвоя и листья на главном грунтовом прошпекте имени Бернандини. И откуда только это пышное имя – неужто губернатор, имеющий редкое четырёхугольно раскроенное пальто с почиканным наискось задом, будто встретившимся с пьяными ножницами,  дружен с голландскими и итальянскими принцами?»
– А вот тут губернатор бы обиделся.  – Авдотья переворачивает лист.
«...Для удобства ходьбы поверх этого перечисленного безобразия прошпект Бернандини снабжён деревянными тротуарами, плывущими по глинистой грязи и живо напоминающими дряхлые сходни с ребристого остова то ли каравеллы, то ли струга, с какого-то ляда обнаруженных и раскопанных здесь, неподалёку, на суше. Обмелела притока, либо поменяла направление – в этом всё дело.
А «ляд» совершенно понятный: дошли до нагловато путешествующей Европы слухи о существовании в этой малообитаемой части суши залежей чрезвычайно дорогого разбойного металла, то бишь, золотишка в простонародье, а также драгоценных и полудрагоценных дворянских камней редкого наименования. Попутно обнаружен был весьма пользительный горючий камень, найдены исполинские, почти с эпох двурядно зубастых древнезверей, деревья с удивительно прочной, почти что железной и витиеватой древесиной, с кронами, теряющимися в облаках...»
– Сказка, небылица – никто в это не поверит. А на правду-то как похоже! – думает Авдотья Никифоровна, вновь обратившись  в учительшу.
«...Но вот, попёрли на сказки  любопытничающие, промысловые, вооружённые, жирнопотные, словом, пёстрые существа в странных одеждах. Кто пешком, кто в стругах, чрезвычайно смахивающих на маленькие венецианские судёнышки. Разговаривали все эти людочеловеки на смешанном диалекте, набранном из местных и пришедших языков.
Цокали разномастно розовыми отростками ртов, горланили, продирая воздух удивительных слов через гланды, руками махали. И тыкали вдаль и в почвы железными посохами. Глазели смотрелками в раскидистые кроны, поражаясь богатству Сибири; и всякой великолепности шапки падали с их кудрявочёрных, рыжих, скандинавско простоволосых, французско-парикатых и совершенно лысых чингизских голов.
Так и до воровской войны недалеко!
Собственно, так оно и было, чего греха таить!
Много косточек и черепов иностранного производства находили поздние нашенские, промысловые люди.
Путались музейщики с археологами-палеографами долго, да так и не разобрались – что к чему.
Длилось озорство всё это длинно – несколько веков – начиная невесть с какого времени, вплоть до издания русским царём специального указа, запрещающего под страхом кандалов и казни всякое промышленное и познавательное изучение данной и ещё кое-каких местностей иноземцами. 
А особливо стало пресекаться изымание зарытых природою драгоценностей и тайный их вывоз.
Припрятались чужие путешественники, забоявшись царской немилости: кто домой съехал чрез восток и юг, кто на Чукотки подался, а кто, потеряв товарищей и показчиков местных, пассией обзавёлся, и в таёжных глубинах пошёл искать дружбу с медведем.
Разное тутошные говорят.
Но! Колобродят до сих пор одиночки.
То тут, то там объявляются мешочки с самородками и ценным песком.
То тут, то там находят у кабацких порогов мёртвые тела неудачников.
Громок Клондайк! Мёрзлая Аляска померкла, как стала ненашенской. Батька Урал утих с приходом и грабежом промышленных людей.
Освоен и прибран к рукам Алтай. Да куда им до тайн засекреченной таёжной Сибири!»
– Откуда всё это выдумал малой школьник? – думает бабка и учительша Авдотья,  – я того не знаю... только намёками слышала. То ли это из желания прослыть учёным, то ли напугать захотел, то ли заболел головной фантазией.
«...Минимум дворников и уличных фонарей,  наличие двух сменных вольнонаёмных городовых плюс один  околоточный надзиратель форсируют картину убогости Джорского поселения, выдают наивное целомудрие нравов здешних жителей, и удостоверяют отдалённость этого места от бурлящей в тыще вёрстах полновесной цивилизации...»
– А это чистая правда, – тут уверена Никифоровна на все сто, каждый день соприкасаясь с написанным.
«А в финале этой глубинной описаловщины всенепременно следует подметить, что самопальная водка, названная здешними умниками самогонным эликсиром,  правит здесь балом священней и трепетней, чем назначенные лица».
Эту реценсию свою, поддавшись внуковскому стилю,  дописала в свободном конце Михейшиного сочинения Авдотья Никифоровна, – дело давнишнее! Тогда она находилась во взрослости; ведя некоторые уроки в школе, и, вспоминая лихой Бедфорт – впадала в некоторую легкомысленную весёлость, несоизмеримую с правильным, почти-что дворянским детским образованием. Тогда за ней следила огранёно-красными блёстками рюмка сладкой клюквенно-рябиновой с содовой – из Ёкска – водой, напоминавшей ей по-студенчески разбавленный,  лондонский мараскин.
За такую лепту и славословие власти Никифоровна попалась на комиссию. Но умело выкрутилась. Комиссия это тоже знавала и особенно на совершении преступления не настаивала. Да и преступлением ли то было? Ведь это, как ни крути,  было очевиднейшей правдой.

***

Феноменальная городская штукатурка в таких неприглядно деревянных условиях являла собой отличительный признак или весьма редкостной здесь зажиточности, или какого-то обязательного касательства к государственной службе.
Государственная власть до февральской революции даже сюда изредка засылала циркуляры. На то она и власть, чтобы повсюду командовать бытиём, чтобы не забывали люди головного начальства, чтобы брали пример со столиц и тем самым прибавляли  бы благородства культуры во всей державе российской, включая дальние дали.
Таким образом, и сюда как-то, со времён аж Александра Второго, проник один из тех глупых пожарных указов, по которому во всех  казённых домах с целью уменьшения возгораемости должно было теперь покрывать стены изнутри простой известью, а снаружи дорогой городской штукатуркой с античной каменной крошкой, или хотя бы с втопленными в верхний слой помытыми окатышами.
Указ был без особых подробностей и условий использования, но, поелику, хоть и с трудом, но всё-таки доковылял до сюда, то его следовало слушать и исполнять неукоснительно. Тем более, подразумевалось, что, кроме непререкаемой противопожарной пользы, населению будет преподан пример красоты дальнегородского обличья.
Так оно и было в первый год. И всё бы ничего, но снаружи, даже при наличии сухой дранки, этот модный вид отделки никак не приживался.
Дранка исправно цеплялась гвоздатой мелочью на брёвна и на тёсаные,  скользкие брусья, но слой, или даже три слоя штукатурки отчего-то могли прожить тут только один, максимум два сезона.
Дожди, солнце, внутренняя дышащая физика древесины, забиваемая известью, песком и цементом, и нещадный сибирский мороз совместно и справно выполняли своё разрушительное дело.
Трухлявую штукатурку рвало на части, непроветриваемая древесина гнила, невзирая на изначально качественную породу, и, тем более, презирая правительственные бумаги, писанные неумелыми циркулярщиками.
Опыта накладки штукатурки на рубленые наружные стены здесь не было, да и  на природу серьёзный указ никто написать не удосужился – ни христианский Бог, ни давний славяно-языческий идол.
Не осмелились на то ни местный джорский божок, что поставлен был предками на единственной опушке плотной, как крапивные заросли, ближайшей тайги, ни министры царя-батюшки Николая,  нонеча ещё страдавшего от шефских забот.

***

Возвращаемся. 1916 год. Жарко. Выходит, что лето.
Михейша, забыв про дом, отца-матерь, бабку с дедом и сестёр, заседает за канцелярско-служебным столом совершенно один. Ключ ему не доверили:  для этого есть глупейшая на вид девица Марюха и урядник-совместитель Гаврилыч.
Практикует Михейша, на его собственный взгляд, вроде бы умело, но, – чёрт возьми! –  большей частью за мирнозе'лено осуконенным столом, смахивающим на бильярд без бортов, а не в деревне, не в лесу, не в бандитском подполье. В Джорке шумного дела ему не дождаться!
Его действующий шеф и, – по принуждению сверху, – начальник практики по имени Охоломон Иваныч (он ещё всем нам задаст!), бегает, как правило,  по своим делам. Сегодня он, к примеру,  ловит дешёвого абиссинского взяточника по шерстяному навету. Завтра придумает ещё что-нибудь. И всё себе гребёт. А Михейшу  с собой не берёт:  мал ещё – говорит – и не привычен к стрельбе.
– Ну, так учи стрельбе, – кручинится Михейша. – Ну, и что это за практическая работа без перестрелки? Ленка будет смеяться. Сестрёнки перестанут уважать. Слава богу, Клавдия про это не услышит. Слава богу, питерские однокашники могут узнать про Михейшины славные дела только по бумажным рекомендациям.
А, кстати, слабо им было поехать в дальние дали!
Михейша готов был взять с собой Алёху Чеснокова.
Умнейшего Соломошу Рабиновича мог бы взять с небольшими национальными оговорками.
Лужина-Ковеша можно – так это на все сто будущий проф-предводитель венгерских жуликов.
Фурлюк бы пригодился – коли сбавил бы в весе.
Тютюхина можно было бы, но тот – графского сословия, более пианист, – ему бы на гитарках и клавесинчиках трындеть... – нежели спец.
Коновала бы взять, так раньше всех застрелился чёрт Коновал. Не понравилась ему, видите ли,  доносный жанр.
Раньше времени помер Колобок. Ванющенку на самой середине взлёта прибрал Бог.
Нет, не согласились близкие друзья ехать за приключениями в глухомань.
Никто!
– Далековато, – говорят, – нам бы уж тут как-нибудь в Питер-дыре помешковать... Тут наша судьба, говорят, зарыта.
Так тому и быть. Народ, поди, правильно рассудит и оценит офицеров в штатском. Шевелятся уже, желают оценить. Пистолеты, винтовочные обрезы и револьверы привозят с фронтов.
А уж Охоломон Иваныч, поди, не оплошает в оценках практики, учитывая дедушкину суровость и некоторый папин вес в Михейшином местопребывании.
Так вот дела обстоят. Именно так.

***

А фуражечка-то у молодого человека, словно в насмешку, сшита по старинке, – однако, маман-таки поучаствовала в унижении.
Была  бы фуражечка эта почти настоящей, форменной, точно скопированной инженерной конструкцией. А то: тряпочные пуговицы, фибровый козырёк и тулья! Вручную – без помощи Зингера – всё обтянуто драпом. В околыше вместо положенного молотка и английской разводяги, торчит, то ли гимназическая, то ли  взятая где-то напрокат казённая государственная блямба со сказочной  двуглавой птицей по прозвищу «орёл». Орёл-то и тот – не наша птица: обе башки  ему приделали в Византии.
Послушали Софью Палеолог – голосок-то у неё больно красив – и привинтили орла к Империи русской.
Маман по простоте  сплоховала, не знаючи точных портняже-политических правил.
Михейше от этого не легче.
Про строительную физику штукатурки, упомянутую где-то для понимания природной суровости и маленько для красоты словца,  теперь можно забыть. Про Михейшину штукатуркину судьбу, одним задним местом связанную с его пластилиновым царством, он сам, может быть,  допишет после. Но ничего не обещает.
– Да же, Михайло Игоревич?
– Не знаю, не знаю.
А что штукатурка бывает вкусной, – вкуснее извести с печи,  – он запомнит надолго.
В кармане служебного сюртука, завёрнуто в бумажку от чужого взора, умостился по детской привычке  кусок вкуснейшей  джорской штукатурки с примесной известью (11%) и веточка сосны.
Первое – еда, жутью, тренировка дёсен, а второе – зубная щётка.





17. САМОСУД
 
1917 г.
Так-так! Незабываемый и непостаревший византийский орёл в фуражке.
Орёл? Что? Как это? Ошибка в датах? Казус? Вседозволенность в государстве?  Царские, что ли, ещё времена, или кто-то чего-то не разумеет?
Да, вроде бы уж и нет.
Ближайшее время попахивает большой государственной драчкой.
Но, Охоломон Иваныч по-прежнему орудует в Джорке с приставкой «нью».
А Михейша уже почти не студент. Но он ещё и не совсем законченный спец. И мало, очень мало платят. Пытаются заткнуть служивые рты махоркой. Лучше бы хлебом или картохой. Да есть ли это теперь в России?
И опять он в очередной, в этот раз в долгой  полугодовой практике перед получением основного диплома. До лицензии пять копеек времени. Даст ли демократия лицензию? У них, кажись-ка, и бумаги-то гербовой нет. А есть ли какой новый герб, не объявили тоже.
Сослан он в родную глушь по царскому блату.
– Сппасибо отцу! – от дальнего взрыва у синих воробышков на Кокушкином мосту, где с оказией любвеобилил Михейша, он соизволит теперь, – правда, совсем изредка, – заикаться.
Кого взрывали, спрашиваете? Какая разница: террористу, как и туристу важны сборы, порыв, а вовсе не результат, как об этом многие думают. Побывал в Лондоне, в Африке, в Кордильерах, шмякнул кого-то по башке киркой – охолонулся приключениями, записал в книжку впечатление, поставил крестик на карте, вычеркнул фамилию, и хорош. Ничего от этого в мире не изменится. Так же и у террориста. Шлёпнул кого-то важного, а жизнь продолжается всё равно на букву «х». Вместо «кого-то» на пост становится «другой» – ещё худшая копия, или просто тварь. И никто никого взаимно не боится. Антиподы, они, как кошка с собакой, как плюс с минусом: друг без друга жить не могут. Скучают, понимаете ли! Но всё перечисленное будет позже, а пока...

***

А пока...
Клавдия, не дойдя до полюбовника, но видя его издали, ужаснулась взрывом. В панике, будто по улицам шла перестрелка, побежала. Мчалась вдоль канала, свернула на Гороховую, не замечая мелькающей простоты окон, углов, дверей. У  «Глухонемого» дома толкнула нечаянно юнкера,  уронила сумочку. Юнкер поднял, но не смог с Клавдией говорить. Вернее, он-то талдычил что-то по-своему, вертя пальцами и ужасно жестикулируя, но Клавдия ничего не поняла и стала отчего-то тараторить по-голландски, быстро-быстро, не зная смысла. Потом перешла на английский. Русский выпал из памяти. Юнкер повращал пальцами у виска, намекая на чьё-то сумасшествие. Тут-то она сообразила, что шла совершенно в другую сторону от дома и махнула  молодому человеку: прощай, мол, уже всё в порядке.
На Семёновском мосту, переступая на цыпочках слякоть,  зашла в магазин, купила Славику и Надюше пирожные. Свернула в Казачий переулок и съела приобретения одно за другим. Перевела дух. Люди смотрели подозрительно. Вспомнила, что ушла на час, а уже прошли  полтора, а то и все два. Дети оставались со Степаном. А это плохо: придётся оправдываться и давать Степану деньги за молчание. И даже не в деньгах дело, а в совести: дала слово – держи. Вообще непорядок и ужасно дурной, пресквернейший день, какого хуже не бывало, кроме, пожалуй, случая в Волендаме, когда... хотя... потом... зачем...  никогда.
Зашла в другую кондитерку – рядом с домом. Поскользнулась на крыльце. Пирожных не было. Взяла  ассортимент у старушенции с лотка. Дошла до угла Загородного, вскользь глянула на казармы: там навытяжку стояли солдаты. Были и военные чины. Стояло несколько конников. Лошади скучали. Прижатые стременами, фыркали, жуя густой воздух загорода. Гражданский человек, стоя на ступеньке авто, рвался ввысь. Громко через трубу «толкал» пламенно социалистическую речь. Переминались жандармы с руками на рукоятках шашек. В мирной, в общем-то, речи оратора сквозила скрытая угроза и расплывчатая, совершенно безадресная месть. И, вроде бы, часть его речи как бы между делом относилась к Клавке: вот, некоторые бомбёры, а среди них бывают женщины... гадят в перемены... неверие в будущее... а они демократы... правительство в заднице... и так далее.
Клавдия, пройдя мимо нужной двери, взбодрённая речью пролетария,  будто очнулась. Повернула назад.
Но только оказалась в парадном дома Лидии, как снова закружилась голова и поплыли вокруг неё гипсовые розетки.  И снова покатилась коробчонка с пирожными. Теперь уже по пожелтелым от старости ромашкам в квадратах истоптанного плиточного пола в паутине трещин. Ромашки напоминали манчжурский узор, квадраты – теорему из детства. 
Сползла на ступени. Напротив носа её – две кривых лапки зверей в перильной стойке... смешные лапки в присяде... лев танцует... а где сам зверь? Где его кудрявая голова? Не очень-то хорошо Клавдии, и она не могла встать: ноги не слушались приказа.
– Чугунные, пыльные, фантастические  вензеля без всякого смысла, – думала Клавдия... – давно не было уборки, пожалуй, с полгода... мусор, говно в подъезде. Позор тебе, треклятая страна! Гетто!
И как хорошо, что она не взяла с собой на прогулку детей Лемкаусов!

***

На самом деле она чуток опоздала на встречу. Поняла взрыв так, будто Михейша был там участником. Только зачем взрывать кого-то, приглашая на свиданку? Для алиби, что ли?
Михейша того не знал, и затаил обиду.
Романический букет улетел в канаву, наполненную плывущим в Неву грязным снегом. Бумажный мусор присыпал местечковую заторную волну.
К месту несчастья хлынула толпа.
Разбитую пролётку окружили  гудящие люди. Стали щупать обломки, мерить трещины, загибы железа, и делиться впечатлениями.
Михейша был среди них, причём едва ли не самый первый.
Он стоял не так далеко, и его слегка оглушило.  Он кинулся на помощь как только ушёл коллективный шок. Развеялся дым. Спасать было уже некого.
Он и какая-то завывающая, трясущаяся  баба стояли у груды мяса с чёрными лохмотьями, застрявшими в перилах.
Тут его, всклокоченного и пахшего гарью, обмазанного чёрной слякотью, сначала ткнули в лицо, потом повалили.
– За что, за что? – кричал невинный свидетель преступления, извиваясь под тяжестью придавившего его жандарма.
– Скоро узнаешь! – отвечали ему, не разбираясь в тонкостях.
– Всем разойтись, а свидетелям остаться, – громко кричал какой-то гражданский крендель в котелке и с тростью.
Михейша, видимо, больше подходил под бомбёра, и слова эти были предназначены не для него.
Время текло быстро. Теперь Михейшу подняли, нагнули, схватили под руки двое дюжих синешинельников. По приказу кренделя отволокли в ближайший околоток. А потом пошло выше по статусу.
Усатый офицер с недобро горбатым носом, непонятного чина, с золотыми пуговицами на сером кительке и с куцым аксельбантом  по старинке, неожиданно быстро вдруг собрался выпустить запачканного с ног до головы Михейшу. Якобы за недоказанностью сообщничества.  Хотя никакого следствия не проводилось.
– Обошлось. Какой же дурак этот офицер. И какой молодец. Мог бы посадить, – наивно думал молодой человек.
Офицер грозил по-школьному: пальчиком тряс. Велел не шкодить и где попало с дамами не гулять. Кто бы ещё знал, где расположены эти гнилые места, чтобы их избегать? На них табличек «Берегись террора!» не ставят.
Отсутствием табличек вовсю пользуются бандиты.
Между делом, состроив товарищески-заговорческий вид и предложив сельтерской воды, сей строгий чин приглашал в негласность и сулил копеечку на извозчика.
И, будто приняв Михейшу за совершенного мальчика-идиота,  предлагал денег на мороженое.
Хренов вам, батеньки полиц-мастера! Михейша от этакой подозрительной привилегии вежливо отказался. Морда и особенный клюв полицейского офицера не понравились ему.
Нахрен ему и мороженое: честность, девушки и цветы всяко важнее мороженого, к тому же зажатому нелепыми вафлями.
Следующие – ещё более добрые полицейские – учли то, что был он примерным учеником, подающий надежды в сыскном деле, показания выслушали, очные ставки провели, но в неблагонадёжные списки – на всякий такой инородный случай –  включили. Время сейчас такое, что не поймёшь, кто неблагонадёжный. И сомневаешься, не станет ли неблагонадёжный завтра твоим начальником.
Страшно всем! Неопределённость и шатание в стране!

Есть у них такая нумерованная и разбухшая тетрадка с закладками чуть ли не на каждой странице. Попахивает чёткой бухгалтерией. Михейша три часа кряду наблюдал  психологический намёк. Он не повёлся на открытую страницу, даже когда офицер будто бы ненароком, и будто бы всецело доверяя,   выскользнул в дверь.
– Посиди минутку, – сказал, – я сейчас писаря позову. Дела наши будем заканчивать. – И заговорчески сплюснул лицо.
– Здесь скрытый глазок наверняка есть, – подумал Михейша, ни грамма не сомневаясь в догадке.
Его на такой грубой подставке не провести. Не зря учили. Про такую штуку охранки рассказывали аж на первом курсе. У Охоломона Иваныча такого приёма в помине нет. Подсказать что ли? Если не посадят.  У Охоломона образование больше военное, нежели специально шпионское. Он таких питерских козырей не знает. ...Вон в той картинке с императором дырку и спрятали.
Лицо у императора безразличное и усталое. Ему – с дыркой в глазу –  и дела нет до несчастного, обливаемого наветами Михейши.
– А ведь ты, мил друг, с бомбардировками-таки знаком, – сказал ему проницательный офицер на прощанье. И хитро, будто лучшему дружку, подмигнул. – За тебя Семёновские господа-учителя поручились. Их благодари. А ты лишнего-то не болтай, слышишь! Сыщик, мать твою! Особенно по кабакам. А ещё более девкам… в постельках, да на чердаках с друганами. Оно знаешь... целее станется. Живи пока смирно. Мордёха у тебя скоромная, а в душе будто амбициев нет... Не петухайся вперёд. Без тебя таких бомбёров навалом. Не суйся, не клюй в их... кружки, мать их имать! Мы их переловим. А ты честь офицерскую-то береги!
– Я штатский!
– Знаем мы таких штатских... В подпольях, блё! Может, ещё вместе придётся работать. Как знать. Ты думай, думай, гражданин, блё... Хотя время... время оно... Ненадёжное оно время, шторм, вихрит... враждебно... Беспорядок! Полный аврал.  Слышишь, Михаил, как тебя ещё... И тя поймаем, если нужно станет.  Если будет приказ. (От кого приказ?) Не шути так более, не шути!
Михейша побелел. Кто-то из дружков, или семёновские,  – а неужто Клавушка? – продал его детские забавы. Да нет, не может такого сделать Клавушка. Офицер упомянул «чердак» неспроста: Михейша действительно ходил по чердакам... В Вильне. А тут Питер. А узнали! Неплохо работают питерские...
Было дело. Не преступление. Так, ради баловства голубей гоняли в чердаках. Голод ещё... порции... о, порции стали крохотными... И ели пресными в супах... за отсутствием соли. И кричали с крыши здравицы императору... Он не виновен: всё это демократы. Бывало их там, как правило, человек по десять – по полвзвода – некормленых, муштрованных юношей в служебных кальсонах и домашних тапочках от мам и добросердых тётенек.

***

Петербург – город махонький. Отсюда совпадение: съёмная кватирка Клавушки – ровно напротив участка, где первоначально допрашивали подозреваемых в бомбизме.
И, слава богу, что Михейша этого не знал. Не то насторожил бы офицера, и Клавке бы тоже досталось! А окна и её, и в кабинете горбоносого закрыты шторами: ну будто специально!
Клавка в это время была уже у Лидии. Она страдала, уткнувшись в подушку. И не знала о ком больше думать: о Михаиле, или о бедных, покинутых отцом Лемкаусом детях.

***

В околотках Михейша куковал двое суток. В казарме, ставшей почти родной, отстирался. Перед друзьями особенно отчитываться не стал. Ждал развязки с хмурым лицом. Клевал кашу и не доедал боготворимых, невесть откуда взявшихся в столовке телячьих котлет.
С тучным генералом экс-ректором Михейша свиделся двумя днями позже. Он стоял навытяжку и дрожал с непривычки. Как жеребёнок перед арапником. Как пьяница перед недоступным стопарём на кабачной выкладке.
Вот это уже важно.
Вот это хорошее начало практики!
Чудо, что за прелестная практика! 
И такое оживительное, возбуждающее  знакомство с Главным!
И опять ему припомнили  озорные взрывы с сестринским участием в милейшей деревне.
Уж не Фритьофф ли расстарался за безопасность Отчизны?
Михейша плюётся, когда всё это дерьмо вспоминает.
Писарь с офицером-наставником сообща выдумали максимально ласковый в такой ситуации донос. Согласовали с ректором. Ректор добавил поправки «специально для родителей». В канцеляриях приспособили сургучи. По самой полной форме, со всех сторон на верёвочках висят.
Михейша, изрядно грустя,  вёз домой это судьбоносное письмо с кучей подписей и с двумя печатями от разных присутственных мест. Пишут так: «Лично Игорю Федотовичу Полиевктову!»
Бог мой, вот же изощрённая  инквизиция какая! 
И, Мать – святая Богородица! он согласился расписаться в честной его передаче родителю.
– Пусть напишет ответ, что письмо получил и отнёсся ответственно.
– Слушаюсь! Непременно! Я могу ехать?
– Разумеется. Вперёд! Документы возьмёшь в канцелярии. И не шути по дороге! Всё понял?

***

Михейша не лишён деревенских правил и дедово-отцовых наставлений по поводу чести и держания слова. Но способен он и оступиться, забыв о правилах  в самый неподходящий момент.
– Всё равно, проверят, – небезосновательно думал он, постукивая пальцем по сургучам и разглядывая конверт на просвет солнца. Сидел он первоначально в плацкарте поезда.
– Нет, не видно ничего.

Часть пути – ближе к родине – проходила по обычной грунтовой дороге, покрытой снегом и накатанной санями. И опять его посетила мысль: заглянуть в казённый конверт.
– А если всё-таки осторожно поломать... как бы случайно? Будто выпало под колесо брички...
– Что в нём? – спросила его солидная женщина с вуалью на лице, «зачикавшая» Михейшу с письмом на временной остановке почти-что в лесу: «мамзели налево, господа направо».
– Ничего особенного. Похвальная грамота, – соврал Михейша, даже бровью не поведя. И сунул конверт обратно, за пазуху штатского пальто.
– Вы, молодой человек, случайно не в Нью-Джорск ли едете?
Михейша насторожился.
– А что?
– Вы мне лицом Федота Ивановича Полиевктова напоминаете.
– Это дед мой! Вы тоже туда едете?
– Да, милок. Дела у меня там. Но не к твоему деду. Я к Вёдрову Селифанию еду. За картинами. Знаете такого?
– Слышал, – отнекивался Михейша, не желая сболтнуть лишнего: с него уже довольно!
– Это ваш художественный герой, честное слово. Талантище! Вся подпольная Москва и весь художественный Амстердам про него говорят.
– Вы уверены?
– Хм! Молодой человек! Что за нелепое подозрение! Выбирайте слова перед дамой.
– Извините.

***

Спасибо случайной попутчице! От последствий дурного искушения спасла обыкновенная... а, впрочем, может и не обыкновенная...  мещанка. Причём, знающая его деда. Богатая, судя по одежде. Или делает вид. Картины покупает в глуши. Могла бы в Париже,  в Питере, в любименьком Амстердамчике своём  приобретать. Чем уж интересно, её деревенский Селифан стал лучше Брейгелей? На вид Селифан неотёсанней некуда, и причёска у него не китайский шиньон, а под глиняный горшок.

***

– Деда, а ты случайно не знаешь такую Варвару Тимофеевну?
Засмеялся дед:
– Отчего ж! Кто ж её не знает! Вся Сибирь к ней в гости ездит. Только тебе, внук, этого пока не велено знать. Мал ещё.
Играло выращенное учителями следовательское чувство всеобщей подозрительности: «Не подосланная ли тётенька Варвара Тимофеевна?»  И тут же успокаивал себя:   
– Вряд ли по таким пустякам кто-то будет тратиться на шпионку. Тем более, тётенька, как оказалось, – знаменитая тётенька. А я – сущий пустяк, маленький человек, опущенный в жестянку рыболовецкий червяк. Привада для бандитов. Жертва невероятных обстоятельств.
Достоинство и здоровье будто бы отняли у Михейши. Обстоятельства стали приклеиваться к Михейше, как пиявки к голому, больному, прекрасному дон Кихоту.
Но он всё равно останется человеком! А не постарается, так станет глупым Санчей Пансой, которому всё пофигу, лишь бы его кормили и не лупили бы палками как беспородную скотину.

***

Зловещее, предупредительно-наставительное письмо читали дома сообща и вслух. Руководил процессом зачитывания дед Федот, отняв у Игоря Федотовича право михейшиного отца и руководителя экзекуции. В неумелых защитницах – хлюпающая мать. В слушающей публике – бабка и отец.
В открытое окно залетела злая птица Инфаркт и специально, ужасно, незаслуженно двинула отца крылом. Игорь Федотович побелел, дрогнул веками, но не умер – выстоял. Вот те, псица! Заполучи, проклятая! Не на тех напала.
Мать шатнулась, засобиралась прислониться к диванной спинке. Не дослушав сына, побрела. Не дойдя пары шагов, повалилась на доски. Что за чёрт! Неужто во всём виноват честный до произведения обмороков Михейша!
Сглазил! Тётушка Обморок вылетела на звук быстро, как лишняя зола с колосников, высыпала на слабую в испытаниях домашнюю принцессу Ленку. А, оборотившись в гирю с руками, тут же ткнула в Ленкино сердце  своим страшно худым вроде  прутьев следственной камеры, тяжёлым, зараза, как каторга, казённым, припоминающим шалое Ленкино с Михейшей детство, пальцем.
Процесс отложили на следующий день по причине внезапной болезни более половины суда и всего партера.  Казнь, соответственно, встала в очередь. А Михейша всё равно не виноват, и всё тут!
Бабка окружила дочь склянками, внучку обложила мокрыми полотенцами, а сама ночью всплакнула. И несколько раз, неизвестно для чего, поднималась и опускалась по лестнице.
Найдя Библию, нервно драла страницы. Неистово чертыхалась и крестилась вслед. Чуть ли не впервые по-серьёзному шептала и вникала в первые строки генеральной молитвы, открывшейся ей теперь совсем по-новому.
Пока Бог принимал решение, время лечило.
Полураздавленным пауком проплелась ночь.
В небесах застряло высшее прощение. 
И настало холоднее киселя утро.
Ленку не разбудили. Ленка летала за Михейшиным прощением в облаке тяжёлых грёз, путалась с адресами.
Завтракали, пили, шмыгали носами молча. После чего вновь собрались в Кабинете продолжать «Дело о Михейшином проступке». Где дело? Где проступок? Михейша плывёт, рассекая туман только что отлитой болванкой головы.
– Миша, родной, сюда иди! – шепчет мать и подталкивает сына в направлении к кабинету. – Всё будет хорошо. Я знаю, ты не виноват.
Звери дверного портала хищно улыбались.  Ужасный Слон приподнял хобот-фуйшуй выше, готовясь опустить его на невинную Михейшину голову по приказу назначенного ректором прокурора-родственника.
Дед на чтении, дослушивании и при опросе обвиняемого фыркал в ноль выбритую (за ночь) бородёшку. – Хрень, хрень! Что за... полная белиберда. И это наше...
То ли смеялся он ночной парикмахерской, то ли гримасничал случаю, то ли сердился через смех, – непонятно: публика была в ужасе от дедова поведения. Дед в гневе страшен и непоколебим в решениях. И скор на руку. Памятник! Чугун!
Но в итоге, – честь и хвала, вот же дед, вот же заглавная буква! Рассудил на семейном военсовете он по полнейшей и абсолютной честности.
И наплевать в этот раз ему было на всех святых. Над ним сиял личный нимб. Да плевал он на этот х...ев нимб!
Михейша отбился от наказания, и не только благодаря честным серо-голубым глазам и  признанию – за отсутствием вещдоков и состава преступления – абсолютной невиновности.
Его топтал Его Величество Случай. Его подбадривала Её Величество Правда. Не было ни слёз, ни лукавой повинны.
Поверил дед. Поверило семейство Михейше. Они были Полиевктовыми. Михейша – отпрыск Полиевктовых, кровь от крови! А это что-то, да значит.
Но уже чуть пошатнулись правила беспорочного, чистого, безошибочного общежития, да и дух странной Клавушки намёком проник в дом.
– Позовёшь Клавку-то свою сюда хоть когда-нибудь? Хочется взглянуть. Хороша девка?
– Может, и позову. Хороша. Правда, дед, далёковата её хорошесть...
– У вас серьёзно?
– Не знаю ещё. Сам не понял. Не пришла она на последнюю свиданку...
– Время, говоришь, покажет?
– Оно. Больше некому.
– Всяко бывает.
– Всяко.
– Выпить пора! – рявкнул Федот.
Вот так номер!
Кинулись из зала суда как из проклятого места. Просквозили дверь, расселись в РВВ. Засуетилась с закуской Авдотья: «Чего вам, селёдки? Под водочку?»
– Огурцов давай! Самогон тот самый... английский!
  Дед за столом первый. Сам открыл штоф. Ловко!
– Садитесь. Чего угрюмим? Сын! Игорь Федотович, мать твою! Авдоха! Машка, ёп... Что за...!
Упал Игорь Федотович в стул то ли с радостью, то ли... сердце отпустило.
– Мировую! – Дед  выпил махом, как никогда не пил на виду у всех.
Замахнул Михейшин папан, шмякнув в рот рукавом: «Чёрт, Миха, сын, я знал, отец – молодец, маман, за вас, за нас, за тебя!»
– Ладно-ладно. Без этих. Полиевктовы соплей не разумеют.
Михейша пригубил чуть-чуть: «Фу, пакость! Шампанское лучше».
Мать не рада упоминанию шампанского: «Сын, Миша! Что ты...»
Бабка: « Я вот...»
Дед поворочался недовольно: «Цыть, мыши!»
Замолкла публика, устремив внимание на главу семейства. Опустили головы. Дед будет говорить. Ему слово.
– Внук! Слушай сюда внимательно. Не суйся впредь не в свои дела. Избегай дурных ситуаций. Благостей от жизни не жди. Делай дело. Дал клятву – исполняй. Дал зарок – сначала подумай. Полюбил – держи марку. Можешь избежать драки – беги  нахрен, и оружьем почём зря не тряси. Время сейчас такое, что не до благородства. Думай о семье. Понял, дедово... отцово семя?
– И не воруй! – добавил к дедовым словам свою проповедь, кратчайшую из всех известных верующему миру, Михейшин отец. Ни с того, ни с сего привстал для важности. И тут же замолк.
Причём тут и опять «не воруй»? Что у отца на уме?
Михейша помнит отцову шутку – правду ли – с детства, и она у него в печёнках.
А отец, будто бы разом отбив сына от воровства, кажется, вознамерился ОТКРЫТО курнуть. Потому как завертелся он в сиденье ежом. И бросил будто бы нечаянный взгляд на шифоньерку.
Михейша знает, что складируется на крыше шифоньерки, хоть он принципиально не признаёт папирос.
Революция в доме! Здравствуй утро! Здравствуй, племя молодое! Новизна! Штука!
– Всё! Хорош на этом, – ставит точки дед. – Амнистия невиновным!
– Мать, доставай своё зло. Сегодня его величеству конец настанет, – уверенно промолвил Игорь Федотович.
И для окончательного согласования посмотрел на Федота Ивановича в упор. Ткнул вежливым, вопрошающим рентгеном серых глаз.
Дед  свёл ладони в замок, заскрипел костяшками, сделал вид, что не против. Ничего не сказал.
Мария засопротивлялась. Но, не серьёзно как-то.
Бабка метнулась к шифоньеру-серванту. Уверенно, мигом взгромоздилась на табурет. Принялась шарить за венцами.
– Вчера было здесь... Михейша!
Опять Михейша!
– Что Михейша? Бабуля, посмотри внимательно. Право, я в ваших делах не участник.
– Сын, мы же только что говорили!
– Я не ворую, и не курю, – сердито отвечал Михейша, – и ваш табак не трогал. И вообще никогда и нигде не воро...
Тут в мозгу шевельнулся пропавший альмандин: «С чего мне воровать? Вы же, папаня и деда,  не воруете сами у себя?»
– Вот! Про это можно поговорить.
Все засмеялись. Расслабились.
– Ни к чему такие разговоры. 
Михейша осмелел, но не настолько, чтобы заодно с всеобщим грехом попросить у бабки успокоительного зелья. Говорят, успокаивает импортный табак русский нерв чрезвычайно лекарственно – лучше водки.
– Кхе. Всё! Хорош нравоучать и перепираться, – требовательно и однозначно остановил дед достаточное уже разглагольство, – Михейша всё уже давно понял. Да же, внук? Я в тебя верю, хоть ты и не вполне в... нас Полиевктовых пошёл.
Михейша пригорюнился: чего ж так?
–  А вы, друзья мои, курите... сегодня... – продолжал дед, – только сегодня,  – и шутливо погрозил воздуху. –  Сколько влезет! Курите! Губитесь! Не меньше и не больше! Тьфу с вами!

Через две минуты разворот на триста шестьдесят: «Кхе. Задымили. Ну, дела! Дом мне сожжёте! Внучки, детки ваши наверху спят, а дым весь трубой и в этажи. Пофиг всем что ли? Черти! А ну-ка, выпрыгнули все мигом на улицу!»
Народ, ошпаренный праведными словами, хлынул в указанном направлении.
Дед через минуту поднялся и, громыхнув звериной дверью, зашёл в библиотеку. Наддверный Фуй-Шуй с фронтоном чуть не отломал. Вытащил из-за стекла кальянный флакон, дунул в трубку. Оттуда пошла струёй вековая пыль.
– А и чёрт с вами!
Покопался в столах и нашёл сухой спирт. Не суетясь, обнаружил в диванной полости бутылку  забродившего «бужоле нуво».  Крикнул сквозь дверь: «Авдотья, накурилась? Молока дай. Алхимиком сейчас буду тренироваться...»

Отцу обидно, и сыну обидно:  Михайло Игоревича вроде бы незаслуженно понизили в семейном, горделивом звании Полиевктовых.
Дед, в свою очередь, думал, что у него прекрасные и сын, и честный внук. Его распирало от гордости: жизнь не пропадает зря.
Но мы этого не сможем им рассказать. Мы – люди со стороны.
А они сами с усами.

***

Ленка спустилась и села за опустевший стол: что тут было?
Младших девочек в тайну случая решили не посвящать. Вон они: уже начинают шмыгать по лестницам. Любопытничают: что за тарарам и странный молочно-сладкий дым с утра? Позавтракать им дадут наконец?
Только Шишке и Машке всё пофигу. Они скромные уши опустили. И скрестились туловищами, хвосты трубой, словно на встрече однокашников в Тобакко-Клабе.

***

– Что за злые дураки у нас стали в королевстве, – сказал дед перед сном, стоя у зеркала и судорожно топорща щёткой шервудскую причёску.
– Ёжик твой не причём, – сказала Авдотья,  – оставь его в покое. Последнее выдерешь. И лыски свои не три. Сам состриг сгоряча, ум твой где был? И сам же вздумал переживать. Ночью спать надо, а не бороды свои отхерачивать.
(Слышал бы её сейчас Михейша! Как бы, интересно, прокомментировал учительшу?)
– Ты права, – просто и беззлобно сказал дед. – Были дураки и дороги, а теперь идиоты с бандитами.  И старички вроде нас с тобой... безбородые...
– Я то... Сам и...
– Ладно-ладно...
– Какой ты старичок! Ещё своё нутро покажешь. Ружье тебе зачем? Не навредить бы себе... и нам всем ружьём!
– Ружье охотничье, а не боевое, – рыкнул дедок.
– Какая им разница.
– Молчи, старушка.
– Я-то помолчу, а ты, мужик, думай.
– Приказа не было ру'жьев сдавать.
– Погоди, Прямая Нога, дослужишься до Джона Сильвера!
– А эти новые временные с социалистами не подружат, –  сказал, как в воду глядел, Федот Иваныч. – Сильно разные они люди. Вооружаются…  ****ва, мразь! Вона, глянь, дезертиров-то сколько понаехало: тысячи, миллионы. А они злые все. Ох, злые. Сама видишь. Вот давеча...
– Знаю, знаю. На площади, поди, хожу. Иду с корзинкой, а на меня все смотрят: вот-вот кинутся и корзину отберут. Видела их глаза. Как сладкие луковицы. Так и брызжут соком. Такое бывает? Опасно стало гулять. Не время теперь гулять. На машине ехать опасно, не то что пешком.
– И дороги совсем окончательно загубят. Хотя дело уже не в дорогах. Всё крепче заверчено. Резня  грядёт. Ох и скотобойня будет! Как бы самому не встрясть, ей богу! Я такой злой на них. А при императорах было-то мягче. В школу половина перестала ходить... – совсем напрасно запереживал Федот.
– Вот, зачем старался, для кого? Для этих злых крестьян? Они не оценят учёбы. И на вилы насадят так, будто от моей грамоты у них стал почечуй .
– Ложись-ка спать, мил дружочек. Не болей. Не трави душу. Прошлое это прошлое. А будущее завтра само покажется.
– Ещё как покажется. Аж аукнется.
– Тяжёл был денёк. Я засветло приду... Да шучу я, ишь, вскинулся.  – И Авдотья, шлёпая и скользя тапками, моргая устало ресницами,  пошла на крыльцо. Прихватила трубку с поршнем, шваркнула по дороге кочергой, высыпалась зола, не стала убирать.
Скучно курить в одиночку. Вернулась к сыновней двери. Постояла. Прислушалась. Там шевеление и разговор – почти шёпот. Ругаются что ли?  Тук-тук. Засунула голову в портьеру:
– Игорёк, не спишь? Давай ещё по одной! Прости, Маша. Сегодня поздно, а завтра я у тебя прощения обязательно спрошу.
– За что, мама?
Слышны её сдавленные всхлипы.

***

Это не ерунда, но дело редкое и закрытое одним махом. Дед у него молодец! Михейша постарался  забыть плохое,  начав жизнь с чистого листа.
А вот за Джорку ввсё-таки, сппасибо  деду с отцом. Чуть ли не в ссылку отправили по-родственному.
Удружил дед Федот с ответным письмом ректору, и испросил место практики, не спрося Михейшиного желания.
А уж не спрятал ли его дед от очередного несправедливого наказания и в тиши специально оставил? Тоже, взрослому Михейше – психолог! Тьфу, что за ближайшую жизнь предопределил Михейше дед Федот! И, всё-таки он хороший. Лучший в мире дед! Другие могли бы не поверить. Михейша сам нечаянно, нечаянно, нечаянно (!!!) залез в грязь. Вина его всего лишь в том, что он поскользнулся там и попачкал мундир. Хотел помочь, да какое там! Растрепало седоков по всему тротуару. Они тоже виноваты?





18. НЬЮ-ДЖОРСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

1-е марта.
1917 год.
Чуть более, чем утро.

Солнышко бочком заглянуло в окна восточной ориентации, кинуло на дом прозрачную тень кедры, насквозь пронзило эркер.
Заиграла гармошка у входа в церкву. Церковка по-прежнему стоит на завершении, вернее, в начале проспекта Бернандини. Из эркера с пальмой её прекрасно видно. Что за музыка? Кого так радостно хоронят спозаранку? Когда такое веселье бывало в далёкой Джории?
Михейша забежал в кабинет, просунул голову в створку рамы и глянул в перспективу. И что же он видит, кроме ржавой главки с крестом?
В колокольне силуэт Мирошки, повисшего на верёвках. Но верёвок не дёргает. Но живой. Но молчит радио. А толпа! Транспаранты! Сход  людей. Шумят о чём-то. Непонятки!
Поднялся Михейша на галерею, всмотрелся ещё. Спустился, вышел, сполз с крыльца. Высунулся за ворота. Зевнул ещё.
Мальчонка без шапки промчал и на ходу подбросил красного шрифта листовку сомлевшему и лохматому со сна Михейше. Читать Михейша умеет пронырливо, ловит смысл на лету.
– Дальше не беги, там дворы неграмотные! – крикнул он рассыльному пареньку; и развернул бумагу.
– Азбукиведь! 
Прозвучало новомодное, литературное, завезённое с Питера ругательство.
– Маманя, бабуля, Ленка: революция в столице.
– Чего?
– Царя ещё в феврале  скинули! А мы-то как спящие борова...
– Чего?
– Чего-чего! Ни хрена не знаем, и всё нам нипочём. Копаемся в грязи своей. Мурлыкаем… котами...
Никто и не мурлыкал. Дед-то с отцом и Авдотьей неофициально знали, да только ждали газет и  не стали говорить никому: мало ли как могло ещё обернуться: время переменчивое такое в начале века. И звезда какая-то с орбиты сошла. Прёт, говорят, и прёт в сторону Земли! Вот так радость!
Маманя давно торчит в нижнем окне, запуская в хату вместе со старыми новостями свежий мартовский воздух. Бабка на кухне создаёт полезную суету.
– Ленка? Ленка почти что замужем, может даже в интересном положении, – подумывает Михейша, поскольку чаще обычного вертится в ванной, создавая очереди, и часами, будто картину Иванова с голыми мужиками или витрину музея с прекрасной Нефертити, только с телом, рассматривает себя в зеркале. Критично ей всё: от макушки до пяток.
Но Ленка вида не подаёт. А Михейша в любом раскладе не продаст любимую сестрицу.
Нонсенс  времени!
Все Полиевктовы, как бы сказали через сто лет, – в шоке, в трансе, в ожидании, а по-современному – обычное дело, проверка на прочность. БлинЪ, куда проще жить: ждём и всё! И так и эдак – всё хорошо. Полиевктовы любят всяких деток .

***

Итак, соответственно фиксировано безразличным к времени светилом:
Ленкин офицер находится на переучении в одной из  столиц. Ленка прихорашивается в светлице. Признаков беременности нет, но она, на всякий случай, оглядывает по утрам и вечерам собственный живот и надавливает груди: нет ничего! Пронесло? Мамке стоит сказать? А у бабки взять консультацию? Нет, не стоит. Можно ещё пока для вида скакать по постелям и кидаться подушками. Нет, интерес и азарт у Ленки уже не тот.
Сестрички малые, чуть повзрослев, дрыхнут по-прежнему крепко и тихо, пуская глупорадостные пузыри.
Дед отъехал в Ёкск – повёз новую рукопись.
Отца не видно. То ли он на демонстрацию подался, то ли с вчерашнего перекурения излишне усердного, даже не позавтракав, помчался  в котельню. Такое у него случается совсем редко.
Отъевшаяся кошка по имени Шишка, – а она потомок своего одноимёнца мужского пола, – давно выползла из дому. Развалилась дурой на оттаявшем от ночного снежка крыльце. Хвост свис до земли. Шевелит ушами, чистится, будто на свадьбу, вздрагивает от дальних звуков трубы. На тук барабана брезгливо ведёт головой, отмахивается от воздушной волны будто от назойливой мухи.
Сосны шевельнули причёсками. Хрюкнули фритьоффские воспитанники и завертелся жестяной петух на посошке.
– Ах, вон оно что! – Это Авдотья Никифоровна подключилась к событию. Потирает нервные руки. От фартука несёт маслом, а от всего крепкого тела и от платка вокруг волос совершенно обычно, будто и не скидывали царя, по-домашнему  веет пирожками, ватрушками, жаренным луком, свежей зеленью.
В детстве Михейшин сопливый нос  не единожды пробовал утиральных свойств несменяемой годами поварской амуниции.
– Революция, говоришь? Знакомое существительное слово женского рода,  – вспоминает дождавшаяся реальной вести учительша, – после «цэ» всегда пишется «и», кроме знакомого тебе цыплёнка. Даже военная амуниция с «и». А слышится «ы». А уж какой злой смысл от этого женского слова.  Вот он, где ключик от ларца. Свят, свят. Непорядок в царственном королевстве.
Бабка верит в бога наполовину, а в ангелов на все сто. В царе Николае души не чает, – видела живьём на параде, –  и вычитывает с той поры о высокой семье самое хорошее. Вырезала из газет фотки скромного «Его, самого наисветлейшего», Его брата, отца, Его деток, Его супругу, большего всего влюблена в Его младшенького.
Делала  из всего художественную аппликацию (и тут «и»), вешала неподалёку от икон, в образа которых по-настоящему не верит. Но там богоматерь окружают ангелы, следовательно, пусть будут и те, и те.
– И-и-х, а  где ж он теперь, свет-батюшка наш?  Как теперь будет в политике? А Григорий, говорят, не жив уж. Как без него? Он силён был чёрт. Хоть и развратник. А как без Николая... Ради уважительной краткости: – как он поначалу ратоборствовал со всеми врагами, как побеждал, как терпел... нападки императорши своей глупой... сенат... тож не умён. Умниц единицы. И на тех сабли вострят... погромщики, бандиты. Правду всё какую-то ищут. Мысли добрые, а методы... Вроде христиане все... Православие куда смотрит? Батюшки продаются за серебряники... И что, всё теперь напрасно?
– А кто его знает. Может и напрасно. Григорий с наилюбезнейшей матушкой-подружкой всё попортили. Перегадали, перестарались. Шпиёны напахали своего. Бабок ввалили в поворот истории. Не любят они с чего-то Русь. Из-за территории нашей великой, что ли? А Отец наш помалкивал. Теперь сам виноват стал. Отбыл, поди, в заграницу. – Это Мария Валентиновна.
Вот же! Женщины, а рассуждают!
Мария знает едва ли больше, но точно не меньше, чем шустрая на улицах и бойкая в бабьих сплетнях Авдотья Никифоровна. Но обе уступают сыну и внуку в свежести мгновенного послегазетного мышления.
– Конечно, за границу. Где она заграница-то теперь? В войну не бывает границ. Всё шатко и каждый горазд друг у друга границу отъесть в свою пользу. Не зря Сараева-то эрцгерцога хлопнули. Запомнили. Вроде не наш человек, и русские не причём, а аукивается всем... до сих пор... по самые...
– Как-как?
– А вот так. По помидоры!
– Ай-яй, Маша! Тебе-то пристало ли...
– Сынок, а ты на улицу-то не ходи.
– Чего так? Я должен, мамуля. Я служебный человек, без меня там никак...
– Служебный! Воскресенье щас! – возмущается бывалая бабка, подумывая о последствиях, – Михейша, там стрелять могут. Мария, ай! Слышишь? Ты вспомни декабристов. А кровавое воскресенье... Тож ведь поначалу как...
Не верит бабка в степень кровавости того дня, но народ-то поговаривает. А дыма без огня не бывает.
– Машка, дурёха ты, хоть и  взрослая! Держи сына, тресни взашеину. Разумеешь, а?
Мамка Машка молчит. Вернее, сковало всё её тело неожиданным страхом. Мысли мелькают, думает думу, аж промазала  с сиденьем. Кровь хлынула, обуяло дурным. Слов не стало. Нет сил встать. Копчику больно.
Окутало семью тёмное одеяло, обдающее новизной  смерти. Не похоже стало на размеренную женскую жизнь. Вместо неё шустрит теперь сын. Ему, неразумному,  по кукишу абстракция смерти. Не разумеет и не чувствует её для себя никак.
– Помню! Надо, мама! Бабуль, я мигом. Разузнаю и вернусь.
Мария и Авдотья окончательно слились с лавками. Закрыли  глаза разом: несчастье, что ли, пришло в этакое ясное утро?
– Мамань, где сюртук, а штиблеты начищены?
Глупый и резвый на дурацкие выходки Михейша отлипает от ставень и стремглав мчится в комнаты, на ходу скидывая расписную в воротнике холстину.
– Сиё есть  бабское платье, – говорит он мамке часто. Но менять сорочку на ночные портки не собирается, считая её удобной для сна. И никто не видит.
– Позорного чепчика только не давайте. Выкину в окно.
Сбивает с нижней ступеньки лестницы спускающуюся Ленку.
У той подгибаются ноги с удара, и она почти что падает. Но это волнует её меньше всего: «А-а-а! Осторожней! Господи, Михейша! Кобыл ты бешеный! У меня кудри, а ты...»
– Кудри, ногти, ушки – ещё лошадиной мазью намажься! Вон её за оградой сколько. Революция, Ленка, революция! Понимаешь! – орёт наиредкостно громоподобно взрослый, возбуждённый Михейша. Будто кусок  от мухомора отжевал. Вот дурачило-то!
– Пошли со мной! Ленка-а, сеструха, дорогая! Вытирай нос. С него сметана каплет. Пошли, слышишь! Это тебе не то, что яблоками бросаться!
Но, Ленка не только фруктами кидалась. Ленка по поводу очерёдности в мытье полов и раздела территории ещё совсем недавно могла так отмутузить братика подушками, что мало не казалось.
Но, время шло. Лет с пятнадцати  уже ловкость Михейши в прыжках по кроватям и уродство его боевых африканских танцев стали возобладать над Ленкиным французским искусством изящного подушечного фехтования.

***

В Ленке поселилась любовь. Даже во время шевеления мокрыми тряпками и задумчивого вращения их в ведре Ленка размышляла уже не о чистоте досок и не о шикарных трещинах, в которые было затыкано много мелкого и интереснейшего добра, ранее просто замедляющего процесс. Теперь она думала о милых глазах молодого поручика, с какой-то стати ставшего навещать с определённого лета нескромный, великобарский снаружи, но  такой уютный, страннодеревенский, гостеприимный изнутри  Полиевктовский Дом с его главным теперь живым украшением – Ленкой, обуреваемой прекрасной и лихой напастью любви.
Весенней кошкой стала Ленка, а не скромной девицей на выданье. Башку крутит от переизбытка чувств. Подпирают девичью одёжку бугры. Так подпирают, что даже про бомбовые развлечения на пару минут забыла.

***

Если уж зашла мимоходом речь про пассии и страдания, то первая любовь Михейши стала для него глубочайшим разочарованием.
В пять лет он умудрился влюбиться в босоногую  и рыжую Катьку Городовую, что жила рядом с Михейшей, но орудовала в самом конце деревни, и за копеечку, а если повезёт, то и за гривенник  промышляла открыванием перед приезжими гостями пограничных – на самой околице – ворот.  Катька была старше Михейши всего-то года на два-три. Она практически Ленкина ровесница.
Ворота защищали городок-деревню от тупых и непрошеных коров, презирающих пастушеские обязанности мастера хлыста по имени Николка, или по короткому: «Кляч». Потому, что он был потомственно Клячевым. Ещё Николка носил с собой особой длины посох, вставляемый им в по-заграничному,  по-румынски разверзнутые руки.
Немытый Кляч любил Катьку и не раз задирал ей подол, но не для сексуальных утех (рановато ещё было Катьке, и такого точного слова тогда ещё не придумали), а просто так, для смеха и для обозначения своего присутствия в познаваемом им через скотину человеческом  мире.
В точности повторяющая степень любовной неумытости, Катька обожала такого же негигиеничного Николку и особенно любила вставлять в свой рот (чисто для смеха) тот живой предмет огурец, какого у девочек сроду быть не может в их огородах.
Катька местных коров знала наизусть, и ей не составляло труда запускать на территорию «своих», а чужих приветствовать самыми злобными ругательствами и нещадным хлестаньем специальным гостевым букетом, в котором ветки шиповника и листы крапивы составляли преимущественную часть.
Ворота запирались на кривую и гладкую от старости оглоблю, вставляемую в ржавые скобы, завёрнутые в безобразные, насильнические, кузнецовые  кривули.
Катьке наплевать на маленького, благоухающего цветочным мылом, напрочь без пастушьих навыков и по уши влюблённого в неё Михейшу.
Чтобы привлечь Катьку в свои любовные сети, Михейша на время заделался клоуном; и как-то – внутриполовым слухом – решив ускорить процесс, принялся любезничать, приносить  и класть на забор ромашки; и выделывал перед любовницей такие увражи, какие только смог сплагиатничать с виденного  в ближнестоличном шапито.
Катька по Михейшиному плану рано или поздно должна была сдаться, переодеться в блестящее розовое трико девочки-канатоходки и удрать с ловким трюкачом за границу.
Было большое «но»: папа её – пьяница и дед-подлец, по мнению Михейши, не давали Катьке добра на замужество: видимо, у них тупо не хватало денег или лишней коровы на свадьбу с ним.
– Ах, дак ты, кажись,  клоуном заделался? – строго спросила Катька прилипчивого молодого человека, на время спрыгнув с ворот и перестав лузгать семечки.
– Ес! Я клоун! А по-итальянски паяц.
Обрадованный похвалой Михейша встал с ног на руки, потом качнулся в сторону и изобразил один оборот колеса.
Катьке колесо однозначно не понравилось. Сбоку оно походило на изуродованную  кувалдой букву «Х», а требовалось чёткое и круглое  как арена  цирка «О».
Катька вытащила оглоблю из ворот, уронила тяжеловатый конец, поволочила его кругами по вонючей и истоптанной коровами трещиноватой корке из грязи с навозом. Набрав скорость, ужасная хабазина взлетела в воздух и ринулась в сторону Михейши.
Михейша в первый раз увернулся, совершив великолепной изворотливости фигуру. Но второй удар пришёлся точно. Жердина на мгновение приляпала потную Михейшину рубаху к тонкому его стану, и тут же, словно отработанное чугунное ядро,  не вертясь и не грозя взбрыком огня, безжизненно упала наземь.
– А теперь ты тоже клоун? – спросила удовлетворённая Катька, – надсмехайся ещё. Скаламбурь чего. А я послушаю. Может рассмешусь. А лучше рассержусь.
Катька принялась устанавливать употреблённый дрын в приспособленное место, прикидывая и сожалея, что замах получился излишне слабым: клоунов обычно отоваривают крепче.
Михейшиной спине стало неприятно. Смеяться и повторять колёсный опыт вовсе не хотелось.
– Ты просто деревенская дура, и никто более, – сказал он, не торопясь, встрепенувшись от удара и поёживая тело. При этом он глубокомысленно успел изобразить  среди редких коровьих лепёшек  какой-то одному ему известный рисунок – то ли символ мести, то ли крест умершей любви,   – я с тобой купаться не пойду.
– Очень надо. Ты мне зарабатывать мешаешь, – зло отвечала Катька, запуская руку в полуоторванный карман за порцией семечек, – купайся один. Может, потонешь.
Тонуть Михейша не собирался оттого, что видел раз утопленника с согнутой в колене  чёрной ногой, с которой кусками отваливалась вонючая плоть, и приятного в этом ничего не было.
Тем не менее, у Михейши была кличка «моряк с печки бряк». Это почётное звание Михейша заработал абсолютно честно от тёти Люси и дяди Юрия, нередко пребывающих в Джорке на каникулах. Нередко  – чисто для компанейского отдыха – они брали с собой шустрого молодого человека, его сестру и прочих двоюродных молокососов.
И в речушку Кисловку, и в дальний омут на повороте, и с берега, и с лодки, малой Михейша бросался с проворностью тюленьего детёныша. Погружался он с головой, потом выныривал, бестолково мельтеша и шлёпая руками по воде, вызывая фонтаны брызг, но никак не поступательное движение. Больше всего это походило на деревенский стиль «собачий толчок», а если  по-заграничному, то «баттерфляй» с обнажением заднерозовых пятаков.

Михейша подбежал к Катьке. Подобно Николке вздёрнул край  сарафана, оголив её грязные коленки и ноги до самого стыдного места. От познавательного ляпсуса на мгновение обомлел.  Но тут же, уразумев степень грядущей опасности, всунул меж ног коня, которого отпускал только лишь для  проведения цирковой манипуляции, и поскакал по дороге зигзагами, оставляя за собой в пыли тонкую кривую  линию.
Катька взвизгнула и, не медля ни секунды, соскочила с жерди. Кошачьими прыжками погналась за галопирующим всадником.
Обнажая на мгновения вертящиеся чумазые пятки, полностью игнорируя правила изящного физкультурного бега и забыв о подлостях широкого сарафанчика, держа в поле зрения все Михейшины увражи,  она вытворяла не менее ловкие кульбиты собственного, уникального изобретения. И – кажется зоркому Михейше – за всё время погони Катька как назло не попала ни в одну коровью лепёшку.
Тогда Михейшина победа была бы громозвучнее.
Бесполезно тягаться глупым девочкам с воспитанными на ковбойских историях пацанами! Индейский конь по имени Прут Ивы мчал Михейшу вдаль до самой площади Рынка, не оставляя босоногой и по-своему изворотливой Катьке никаких шансов на поимку ещё более изощрённого скакуна заминированных коровами Бернардинских Прерий.
Михейша нёсся, оглядываясь иной раз, удовлетворённо оценивал увеличивающееся расстояние и размышлял:
– И отчего это Катька не носит дамских портков? Уж не купалась ли одна в ручье, голой и без Михейши? А может, у неё и трусов-то дома нету? Спрошу у Ленки – что к чему. Когда началась такая мода?
У Ленки – не в пример Катьке – панталон по шкафам – рассыпчатые  горы! Есть даже с лионскими кружевами.

***

Прокатила в февральские дни революция – в обеих столицах.  Ожила радостью надежды слабая русская буржуазия. Вдохнула разок полной грудью совсем уж наивная интеллигентщина. Службы уж собрались рядиться в новые одёжки. Но, временное правительство, занятое более серьёзными общегосударственными и в перерывах – ратными делами,  про это толком ещё не думало. Собралось оно раздеть солдатчину, допустив в армию демократию и хаос.
Озверел, оторвав головы от конвейера, рабочий класс.
Замученная войной солдатня запросто браталась с извечными немецкими псами и со своими, оставленными дома односельчанами и горемыками-рабочими, заготавливающими пули-дуры, смачные обмотки, башмаки-подковы, дула, колёса и порох, защищёнными от войны законной бронью.
Гордые и смелые матросы подружились с колючешинельными двух-трёхгодичными серыми мышами – бывшими трудящимися, привлечёнными на службу милостью жребия. И принялись все эти лица дружною гурьбой творить уродливую новую историю.
А жребием, кстати сказать, случалось,  бывала  обычная медная монета, кидаемая избранными поверщиками у призывного стола. Где жребий – там  слёзы невест и рыданья матерей, лишающихся на время, а то и навсегда, вторых и даже третьих кормильцев. 
В доброй старой доантантовской Англии было проще. Там рассчитывали на дуровщину, и придумали фокус с шиллингом на дне кружки. Наших на такой королевской мякине не проведёшь!
– Будем бесплатно давить своих клопов!
Скоро, скоро отыграются на генералах все их призывные компании. Неохота  заранее пугать, но, судя по развитию событий, веет уже издали разливом багровых рек, и окружать эти фантастические потоки будут далеко не кисельные берега.
– О-у-у! То ли в трубе, то ли в космосе. Слышны даже взрослому, но наивному, глупому, потешному Михейше предродовые стоны уродливого ненастья!

***

Все эти перечисленные нешуточные дела и чудные дружбы  происходили покамест слишком далеко отсюда.
Февральская революция дошла до Джорки хилым столичным первомартовским отзвуком, будто эхом от клёкота больной, но хищно разевающей клюв птицы. И на изумление гладко: не было ни крови, ни резни. Обошлось без избиения полицейских, без товарищеского пожурения директоров, мастеров и главных инженеров. И наоборот: рабочих не трогали, подмастерьев перестало гнобить начальство.
Словом: пострадавших не было.
Казалось: наконец-то всё изменится по-честному.
Похоже: этой революцией довольны были все.

***

Всего один раз и в одну только сторону прошлась по студёной мартовской слякоти здешняя поселковая и шахтовая  толпа в четыре сотни душ от разного сословия, изображая подобие демонстрации и показывая тем самым согласие с мирным демократическим преобразованием.
Одним из первых шмыгнул в толпу одичавший свинский воспитатель – отставной полковник Макар Алексеевич Нещадный-Фритьофф.
Пнув в доску загона и отпустив воспитанников со двора на праздник, сказал он нелепейшую для непосвящённых фразу: «Можно, наконец-то, ура хрюком прохрюнчать» . 
Михейша с Охоломоном Иванычем, одетым на этот раз в штатское пальто с непритязательной шапчонкой,  важно проследовали параллельно с шатко вихляющей колонной. Охоломон что-то нашёптывал на ухо Михейше. Учил жизни и заодно предупреждал – что надобно делать, если толпа поведёт себя некрасиво.
Папаня Федотович Полиевктов сослался рабочим на котельню: нельзя её покидать, мало ли что. А вы-то идите, коли так положено. Он покараулит. Политика-политикой, а железо и пар требуют к себе внимания почище иных модных  барышень.
Среди тех иных людей затесался пятачок-другой умственно передовых калек, – служивых и инженеров – работяг, среди которых самым важным оказался брандмайор по фамилии Пилипенко.
Брандмайор выпил перед тем пол-литра местного эликсира на пару с брандмейстером, и нацепил взятую напрокат после братания единственную в огневой службе фирменную, тонкой немецкой работы медную каску. Бородатый как настоящий селянин, и лысый как ошкорлупленное яйцо, брандмейстер Конусов, выбившийся из какого-то Ёкского речного околотка, – а до того он  побывал в рабочих порта, закончил  народный причально-речной курс, факультет береговых махальщиков флажками. С галёрки далёкого университета прослушал пожарные лекции. Затем получил бесплатный сертификат старшего помощника брандмейстера в борьбе с огнём. Три дня справно нёс службу. Осмаливая личную «рыбочную» лодку, уверенно спалил припортовую деревеньку. Умело залил водой то, что осталось от строений. И пошёл с того эпизода «на повышение» в дальнюю Джорку.
Выйти на общенародную демонстрацию он постеснялся, или попросту говоря, струсил, отодвинув соблазн общего умопомрачительства от себя подальше.
– Мало ли что ещё потом будет, – сказал мастер устало после первой рюмки, опустив глаза в фарфоровую селёдочницу с изображёнными на ней немецкими фёклами. Чувствует Конусов за  нынешней революцией какую-то деланную игру и криводушную ненадёгу.
– Подождём, покамест  всё уляжется, а там будет видно, – сказал он после второй.
– Возьмите мой медный реквизит на демонстрацию, – посоветовал брандмайору перед завершением пирушки и выходом на улицу, – наши деревенские, по глумлению веселясь, могут каменьями завалить.

***

Неополченчески безтопорная и «не по-дубровски» безвильная демонстрация мирно проштудировала улицу принца Бернандини. В толпе, навеяв зевакам живопраздничный настрой, потрепетал убогий, наспех скроенный, бесцветный сдаточный флажок. Был он, соответственно новой ситуёвине,  без царской символики.
Смелый местный служка-колокольщик Мирошка с модной причёской «под горшок с прицепной кисточкой по-бурятски», уговорив давеча присланного скромного попёнка на сей авантаж, представил  в своём бетельгезийском лице передовую, политически сознательную  Земляную Церковь.
Головной, плутократно святейший Синод, как поговаривает история,  перед самой смутой без особых церемониальных объяснений предал царя-батюшку, не став спасать его и сочинять от своего лица извинительного обращения к народу.  Исполнил Синод, как говорится, свой христианский долг. Потрафил и простому народу и, в равной степени,  политическим баламутам этой бешено раскручивающейся, наполненной энергией злости, планеты. С такого нового бешеного ускорения запросто случается засуха или обледенение: берите  на выбор. Можно даже слететь с орбиты.
Спотыкаясь в колдобинах,  шустрый колокольщик Мирошка  втесался в середину гурьбы и наудачу пронёс возвысившийся над человеческими головами потёртый в фольге церковный образок лохматого великомученика с лентами и кистями, так похожего на человека с созвездия Гвоздатого Креста. Всё это нацеплено на длинную, раскрашенную пасхальными узорами, палку. Революции вообще местами походят на разгульный праздник, где смех, слёзы, ожидания, кровь – всё обобществлённые без разбору синонимы.
Никто толпу не разгонял, служку не дубасил. По-прежнему веруя в Бога, уже  не памятовали о свергнутом, таком домашнем, читающем что попало, смиренном  по земным меркам царе всех отвергнутых русских.
Побаиваясь возникновения пожаров, – славную историю с осмолением лодок и их последствиями народ прекрасно знал – в майора булыжниками не швыряли.
Да и не сумели бы этого сделать местные жандармские и шахтовые погонялы. Даже в сумме с просто интересующимися и ничего не понимающими обывателями, уткнувшими свои рожи в надышанные стёкла, – они по количеству равны были толпе демонстрантов. Вместо грамотного разгона получилась бы обыкновенная равносильная потасовка методом «стенка на стенку».
Да и лозунги, пожалуй, с виду были приятными, и устраивали   всех, кто мог их прочесть.
Например, был такой приятный и разумный лозунг, как «Долой войну!» Непонятно только было: кто же эту войну должен был остановить первым. Наевшиеся войной германские «хенералы идри ихъ муттеръ»?
Или вначале побеждающие, а теперь бесхребетные, больные краснухой русские войска должны были быстрей полюбить немца, сыграть в Бресте свадьбу, и в качестве  приданного отдать Москву, паровозы, железную дорогу, Питер и всю Украину? 
– Отдыхайте, друзья, катайтесь по России! – сказал вождь чужестранцам чуть позже.
А теперь были лозунги такие: «Даёшь в скоростях республику» или «Поменять смертельную казнь на лёгкую  каторгу!», «Розги в утиль», «Вызволить  баб из неученья». Были совсем нелепые, смешные, бодро революционные, например: «Изъять свинец из белил немедля!»
Последнее придумал от лица всех художников и написал на транспаранте слабосильный и худоватый, заросший до мочек ушей космами соломенного колера, местный малярщик-рисовальщик деревянных порталов над бревенчатыми крыльцами, он же единственный авангардист местного значения Ярий Маникеевич Огорошков.
Он – большой оригинал, приехавший на попутных дровнях и с перекладными бричками на манер Ломоносова, только наоборот,  – из Питера в тмутараканную Сибирь, в поисках славы и денег, спрятавшихся за большой художественной натурой отдалённых провинций с их девственным естеством: непроходимыми чащобами, бурными водами, чистым морозным небом.
Но, матерясь и выбрасывая замёрзшие краски, забросил он сию великолепную природу в связи с постоянными простудами немощного горла и чахоточных лёгких, получаемых  после  каждого межсезонного пленера.
Теперь стало понятно насилье европейской пейзажной школы над художественными одиночками русского Зауралья.
Слабые художнические горла – вот в чём причина. Да и тулупы мешают правильно шевелить руками, даже продырявленные варежки спутывают холодом пальцы (водка тут не помощник) и не дают метко кидать краску в холст.
В домашних условиях – по памяти – тоже можно рисовать. Но только зачем это делать в далёкой сибирской хибаре: не лучше ли всю свою великолепную память вместе с нашлёпочными эскизами  отвезти в тёплый и благоприятный для вытворения разнообразных художеств город  Питер?
Но только раньше это надо было делать: а теперь орудуют в Балтике немецкие корабли.
Финны поглядывают на российские военные развалюхи в аппетитно приближающие бинокли.
Злятся и дружат по принципу меньшего зла Британия с Францией. И только дядя Сэм посмеивается в бородёшку: приезжайте к нам, пока совсем не покраснели, у нас тихо. Берите остатки золотишка, пока не заржавело золото от крови. Грабьте банки, если на билет не хватает. Словом, приезжайте в долгие гости заранее, господа хорошие.
Так и стали делать те, кому по плечу были билеты на трансатлантический пароход. А в море-окияне штормы, треугольники смерти, звери-айсберги, капитаны-кораблеубийцы, сирены-проститутки, зовущие в гости к себе. Многие предпочли жизнь в Америке роскошным угодьям сирен. А это бесплатность всех удовольствий, включая немеряные донные столовые высшей категории. Кто ж не клюнет на такое!?

***

Для интереса прошёлся пешком в толпе случайный еврей,  середняк-десятчик Мойша Палестинович Себайло, слезши с замызганной грязным снегом санной брички, и заехавший на шахту в самый революционный порыв с дружбаном по имени Вилли. Поспевали  они  за каким-то вышедшим из строя железоделательным оборудованием, – мотором ли, – для свежеиспечённой тайной мастерской, расположенной в значительном отдалении от Джорки. Оборудования им получить не удалось, так как начальство и народно-советские депутаты, покушающиеся на полную реквизицию,  уже вторую неделю были заняты ревностной и честной делёжкой шахтового имущества, присовокупляя   должностные посты, освободившихся  по причине раскрытого плутовства.
На въезде к управлению люди в нарукавных повязках реквизировали у Мойши все екатерининские рубли и два рогожных кулища с сахарными головами в качестве платёжного средства. Головы скрытно пристроены под сиденьями, а монетное золото на виду. Ткнули Вилли пальцем в пузо:
– А этому одноглазому что тут нужно? Говорит иностранец по-русски?
– Нет, я у него переводчиком.
А при выезде уже другие люди извинились; и вручили они ему  заверенную комитетскую купчую на деловое железо и на движущиеся силой пара чугунные прилады. Они жали Мойше варежки, выдавливая с них промозглый март. «Проздравили», как выразилась бы бабушка Авдотья – Машкина мать, – с революцией. Подарили вместо охранного пропуска червлёный лоскут, и помогли ловчее пристроить его на левый бицепс. Бицепс утонул в глубине енотового ворса. Повязка, вялая, как вся февральская революция, махом съехала на запястье.
Велели ему приезжать за своим впрок оплаченным товаром  не ранее сентября одна тысяча девятьсот закопчённого революцией семнадцатого года.
– Подновить надо кой-какие немецкие зубцы и ременчатую передачу, а остальное всё в надлежайшем порядке, – уверенным тоном мотивировал ему необходимость отсрочки штамповочных и иных преступных дел мастер некто Мишка Брюхочешин. Когда-то он был  с лошадино крупным и полным, а после испытанной в полной мере болезнью «рожи» – с исхудалым и раковистым, по-иконному страшным лицом. Взгляд бывалого проходимца и разбойника довершал диковинную внешность. А теперча он слыл передовым буржуазным револуцынером.
– Ваш печатный и военно-бомбовый  продуксыон будущэй револуцыы всэнэпрэмэнно сгодыца, но по-другому, к вэлыкому вашэ-нашэму сожалэнию,  нэ выйдэт, – подтвердил самый грамотный и сведущий исполкомовский деятель в кожаной тужурке а ля Янкельс-Свердловъ-салонъ. Лицом Тужурка-Кожан  смахивает на асэтына.
– Не смушшайтэс: дэнги Вашы – тэпэрча нашы, оны в надэжном банковскэм мэсто, и пойдут оны на помошш нашему родному шахтозаводу – мат ево эти – и осэдлым бэжэнцам, – тэм, кто пожэлает у нас робыть.
– Знаю я этих беженцев: пять политических на сто уголовщиков из кичи, – огрызнулся Мойша. И чуть не получил за это пулю в центролоб от присутствующего при разговоре ретивого коммохранника всего нацыоналызыруемого ымущэства. У того имелся весомый противоаргумент супротив Мойшиной речи: то был заряженный малыми летальными снарядами боцманский маузер.
– Ноу, ноу, – сказал Вилли, – нэ стрэлят майн товарышш. Амэрык обыдытся.
Понимают осэтыны Амэрыку. По привычке побаиваются. Не стреляют поэтому ни Мойшу, ни американца. Американец пригодится: глядишь, ешщо и долларов с цукором привезёт. В Амэрык многа харошыйт сахайр.
Клацкающих наганов в Сибирь разослано было  крошечку, хаврошечку и ещё полчуточка.
Мойша ещё не очень вник в полномочия всех новых, растущих как грибы организаций последних месяцев, не понял он нового равенства жизни и смерти. Не знал он и прав бывших заключённых, удачно попавших под амнистию. Не особенно понял он и своё место на общественной лестнице: едва поднялся с колен, как, охрясь! – и снова беда на дворе.
Того и гляди – пустят гулять по богатым дворам алчного, смертельно острого в клюве и  когтях, пламенного в гребне революционного петуха.
Понимает это и богач Вилли. Ой, хорошойт понимайт! Лучше самих русских понимайт.
С Виллей Ленин здоровался за ручку в Германии и даже в Швеции.
Давал Вилля  немецких денег и Ленину. Много давал, себе оставлял. Может зря давал? Иначе, отчего бы это хотят пригвоздить пулей толстяка Виллю красные коммунары к каждому столбу?
Сидит Вилль в бричке и только об этом думает. Стал отчего-то на запад поглядывать и тосковать по тишине. Только раньше надо было думать. А сейчас Вилле придётся расхлёбывать за свою иностранную жадность.
– Заедеймт к господин Дедт Федойт, курньём кальянс на дорожкайт? – спрашивает Вилли.
– А чё б и не заехать. Пять вёрст всего. Попаримся, пожуём и поедем дальше. Поехали, заодно совета спросим про революцию эту.
– У Дедт Федойт не палат отдых, а дом-хаус дэловыйт совэйт, амэрык сэнайт. – Смехуёвничает Вилли.
В русскую революцию Вилли стал по-русски материться и по экономному, только выехав за околицы, сморкаться мимо платка.

***

Мелькнуло в демонстрации толпы суровое, мужественное лицо Коноплёва Акима Яковлевича – неглупого и деятельного человека, – бывшего политического каторжанина, а ещё грамотнейшего инженера, одинаково склонного как к умственно-сидячей работе, так и к любым авантюрным приключениям с военными подвигами. А теперь он был нанят в шахтовые начальники, зарабатывал неплохо и даже мечтал открыть собственное золотоискательское или  алмазогорбатное дело.
Прочитал он по поводу буржуазного бизнеса и тонкостей горного ремесла немало важных книг. Среди них, пожалуй, если не считать толстенной политэкономии и нехуденького марксовского Капитала, самым существенным был шеститомный труд древнего гражданина Агриколы в переводе всё того же умнички деда Федота, что звался Полиевктовым. А книжка та снабжена сотнями интереснейших иллюстраций и тыщами русских подсказок в сносках и в краях страниц,  и тож в предисловиях к каждой главе. Куча сведений между строк! Мало, кто читает предисловия и сноски. Мало, кто перемножает сноски с текстом и делает надлежащие выводы. В этом все беды наших чтецов.
(И в этой книженции тоже так: все новейшие литпельмени едятся наспех, беспамятных собак не замечают.)
Кстати, и про золотишко в том труде было отмечено немало. И где оно находилось – тоже были консультации. И карты имелись с наспех помеченными, но правильными местами.
По полутайным картам Агриколы и по тому, что здесь произрастало, напрямую выходило, что в джорских кущах имелось не так уж глубоко зарытое золотишко.
А сорт драгметалла по Федоту был таков, что «любил он прилабуниваться» к залежам каменных углей.
Хитрый тот уголёк, примагничивающий золото,  в этих краях водился: это-то и сподвигло Акима Яковлевича швартануть здесь и прицепиться угрём-якорем за скользкую корягу.
У Акима – яркое и редкое свойство: он не уважал женщин с детства. Особенно – неумных, а ещё более – красивых; в частности матерей, бросающих детей на крыльца детприютов. И на то было многолетнее опытное основание. Потому слонялся он по миру один.
Но, забудем женщин, коли речь идёт о мужской истории.
Короче так: где назревали интересные события, – политические ли, разбойные, горнокопательные акции, – всегда там отыскивался этот человек. Под какой фамилией находился он тут в этот раз, – никто не знал. Не знала этого ни бывшая царская охранка, ни сыск, ни злая жандармерия, ни временно народная милиция. И здоровались они с Коноплёвым, по незнанию, как с одним из самых уважаемых людей Джорки.
И ещё. Говорят, что он сболтнул где-то, какому-то заезжему серьёзному человеку,  про его собственное отношение к морскому делу. Де плавал он в молодые годы на английском военно-исследовательском судне вдоль берегов Антарктиды, изучая шельфы и сравнивая с дранными картами некоего господина Оронтеуса Финиуса. А карты  якобы сделаны аж в 1531 году. Утверждал, что эта карта срисована Финиусом с карты адмирала Пири Рейса, лишившегося головы незадолго до этого.
И где он их взял, спрашивается, этот молокосос Коноплёв? В Александрийской библиотеке позаимствовал, в частном собрании Федота Полиевктова, у деда Макарея из Тюмени? Пири Рейс перед смертью поделился?
Это ещё не все глупости. Говорят, якобы бы с его слов, что он будто бы подтвердил упомянутого, такого же сумасшедшего Финиуса на предмет существования в Антарктиде какой-то реки, докопавшись до настоящего ила в заливе Земли Королевы Мод. (Там, кстати, где проживали Дашкины куклы). Утверждают, что он привёз завалявшиеся среди тамошних континентальных льдов куски камней. И показывал их научному сообществу.
Как же! Откуда среди  льдов могли оказаться камни и скалы?
И – что самое невероятное –  утверждал, что на этих льдах когда-то жили древние люди, и де, что поучаствовали они рекомендациями в строительстве пирамид.
Да, кто же в эту глупость поверит!
Словом, за Акимом Яковлевичем некоторым следком тянулся дымок серьёзного враля и слегка тронутого умом человека, фантазёра и научного отщепенца, презирающего современную науку географии и стратиграфии Земли.
Пожалуй, у Коноплёва был не один паспорт. А, если знающему человеку подумать и вспомнить всю его раннюю деятельность и все его похождения по белу свету, – то даже и не два.
На каторгу Коноплёв плюнул ещё лет пять назад и ушёл с неё, не спросясь у охраны. И так запросто, как будто ему надоел тот прохладный напоселенческий курорт и он решил заменить его местностью с более явным суровым климатом, свободным, обеспеченным самодельной етьбой  и достойным настоящего мужчины.
Удалой путешественник, перекрашенный разбойник и бандит с интеллигентным лицом и двумя высшими образованиями, он продолжал учиться в своём главном заведении, называемом яркой и неординарной жизнью. В кругу таких же людей, повёрнутых на политическом буйстве, алчных приключениях и новейших открытиях.
Эта демонстрация пришлась Коноплёву по нраву. Она стала для него как весёлое торжество без какого-либо осознанного названия и без гневного смысла, как прогулка с наивными,  беззаботными и недалёкими людьми, наравне с транспарантами и перестроечной мыслью, гордо несущими бутылочный  спиритус в толстом зеленоватом стекле, наряду с домашним самогоном, перелитым из прозрачных четвертей в пузато-ребристые немецкие фляжки, взятые с фронтов. Дезертирские фляжки те сильно напоминают бочонки противогазов.
Он чувствовал, что новая временная власть не продержится долго, так как её уже подпирали снизу и с боков внезапно прозревшие рабочие во главе с будущим железным вождём-диктатором, сочиняющим втихаря на финских пеньках ещё более крутые революционные интродукции.
Политически неглупый Аким Яковлевич, пребывая в Джорке,  сумрачно готовился к  новым своим кровавым и неотвратимым похождениям, мешающим нормальной естествоиспытательской жизни.

***

Махом кончилось беззабото-весёлое шествие.
Незлобно, как смерч в соседней «Мериканьской губернии что Нью-Орлеаньскаго округу», пролетело несколько месяцев  не особо тревожных ожиданий.
Приходили кое-какие противоречивые новости.
Указы Временного правительства, читанные из газет, тут же, согласно рабоче-солдатским листовкам, призывалось игнорировать. Непослушание и теми и другими сторонами называлось грозным словом «саботаж», которое, как минимум, попахивало мокрыми розгами, а на самое  худое недопонимание, – дешёвой рогожной, даже не пеньковой  петлёй.   
Народ понимал петлю как остроумную старорежимную шутку: «Как же, кхе, демократия сообразуется с петлёй? Да никак теперича ужо! Была пЪзда с бороздой, да срослася с бородой».
Хотя гремят уже матросские каблуки по палубам, кучкуются передовые рабочие, снова шумит по ночам Петроград, слегка зашевелилась и заволновалась Москва, но сигнальные звуки аврорских выстрелов ещё не раздались. Тайно, будто в Орде,  матросы копили летательную брюкву, а инженеры сочиняли царь-танки, читай танки-цели, танки-самоубийцы. О двух колёсах! Мамма-мия, просто представить уже страшно такой лисапет!
А приготовления или какие-либо другие намёки к  этому особой значимости выстрелу, до этой глубинки покамест не дошли.
Живут здесь люди в эту очередную смуту  по старинке.
Поминают здесь задним числом доброго царя-батюшку, гораздо более сердечного, чем глупые и скорые на руку демократические избранники.
Но всё равно жалуют его последние предреволюционно-распутинские промашки соответственно заслуженным словом. А про новое начальство помалкивают и свирепых оценок деятельности пока  не дают.
Здесь, редкие и, по всему, очень смелые люди по привычке гордо носят царские знаки отличия и ордена.
Те, кому довелось  и успелось их заполучить, ковыляют на костылях, заработанных на полях мировой войны. И радуются, что так легко удалось отделаться.
Но, в основном, осторожничают полусельчане.
Не знают здесь отношения новой, наверняка невечной власти, к царским отличиям. И неведомо им наверняка,  что же с наградами делать? То ли настала пора прятать их в дальние шкафы от греха подальше, то ли можно надевать в праздники.
– Марюха, спроси у своего начальства, пришёл ли запрет на ордена?
– Нека, не пришёл ещё.
– Отчего знаешь?
– Наш-то Охоломоша сам Георгия носит.
И все одинаково, от самого избранного красно-эсеровского председателя Буржсовета, до самого никчёмного вьюноши михейшиного возраста, клянут  пришедшее немощное Временное правительство. Клянут и чертыхаются ровно так же, как  кляли бы любую другую старую, и так же, как будут клясть позже  всякую новоследующую власть.

***

Сотворяют уголовную службу в Джорке по древностным правилам, хоть и с новыми надписями над воротами и с табличкой на казённой двери с вполне городскими колокольчиками и, – это уже для местного колорита, – с абсолютно амбаристыми засовами.
Собственно, и дверей-то в этом учреждении немного: всего пять, если присовокупить к ним ещё входную и одну чёрную – на случай бегства огородами.
Условия несения службы здесь такие: телефонную проволоку кто-то порвал в темных перелесках, почтовых мотодрезин отродясь не было, пароходы прибывают только летом, а также в более-менее спокойное водяное межсезонье.
Новости оттого, особенно в суровую зиму,  доходят хуже некуда. Железная дорога закончилась где-то в дальнем уезде и до Джорского  нью-поселения так и не дошла. А может и не мыслила даже дойти.
Неподалёку за приземистыми горками акционеры неспешно добывают уголёк. Но его так «много», что основная его часть уплывает для отопления в город Ёкск, и для самой Акопейки и Джорки официозно не достаётся почти ничего, если только вовремя не стибрить и не припрятать  разрозненными дольками до зимы.
Многие занимались этим не вполне благородным делом. И, надо сказать, что зимой не мёрз никто, разве что кроме самых ленивых пьянчуг.
Для чиновников, согласно договору с акционерами, горючий камень поставляется почти-что бесплатно. Это, можно сказать, хорошая привилегия бюрократства.
Тридцатью вёрстами ниже по течению другие акционеры, но одной и той же головной компании, вершат между собой конкуренцию. И, пожалуй, у них с добычей того же энергического  сырья получается лучше.
Завидуют нью-джорцы, да что толку: водки у них на душу населения гораздо больше, а на работу иной раз их гонят как по стари палками, плетьми и мастерскими дубинками.
Ну, какая же после этого – демократическая революция, если пить, сколько хочется, всё равно не дают, и, загоняя шахтёров в спускные клети, частенько пользуют дубиной как метким хлыстом дрессировщика!
– Нет, – думают некоторые, но редкие пока активные красные нью-джорцы, – эдак не пойдёт, пора бы раскулачить буржуазию. Пора забрать у них то, что могло бы быть нашим. Надо бы посильней забить лавки славными напитками и сбавить на них цену!
– Вот как? Так, значитца, выглядит рабоче-крестьянская революция?




19. БЕЗНРАВСТВЕННОЕ ДЕЛО

И ещё: это глава, в которой кроме прочего на арену событий активно выдвигается герой-бедолага художник в первом поколении Селифаний Вёдрович Вёдров.
Время действия? Вспоминаем, вспоминаем, вспомнили:  детская игра в классики. Стоим в одной клетке – январской, – находим другую. И прыгаем через интереснейшие, забавные месяцы прямо в  летнюю клетку 1917-го года. Не забываем толкать по ним взрывоопасную Михейшину пинашку.

***

Молодой чиновничий сан сначала полицейского, а по политической инерции – теперь уже народно-милицейского департамента, между тем, почти целый год кряду продолжает что-то строчить ловким пером, взрослея на присмотрах, как мокрый груздь.
Глазея и невзирая на государственные перемены, на смену благородного начальства руководством обыкновенным, он по-прежнему бабахает острым предметом в потомственную бронзовую чернильницу в виде колокола на постаменте, с дыркой для чернил, обрамлённой златопёстрыми узорами. И колоколенка там ещё какая-то была.
От такой силы желания писательства насквозь можно продолбить прибор. А большая вылитая копия того средства звона с обломком величиной примерно с елизаветинскую карету, который – к слову и если кто не знает,  – стоит, как назидание любому высокому падению, изнутри  Кремля. Намёка самодержавие не поняло и должным образом не подготовилось.
Для настоящего сыскного следователя чиновничий отпрыск ещё слишком молод. А вот для описательской деятельности он вполне пригоден.
Правда, он большой фантазёр. По словам Никифоровны, может написать такого, чего и в помине не было. Неважное это качество для будущей сыскной работы.
В помещении, тем не менее,  воспаряет по-деревенски высокий культурный дух уголовного права.
На полках блестят шафранными заголовками корешки учебников  по этой древней гражданской науке возмездия по заслугам, перенятой  от всех времён, разных правительств, иродов, и отредактированной сообразно русским обстоятельствам.
Перед взрослеющим на глазах отроком возлежит огромная, сверкающая заграничным цейсом лупа.
Присутствует важная, редкостной красы приземистая конусовидная лампа на кривой птичьей ноге, с горящим газом внутри, и с блёклым пучком света, направленным в центр покрытой бильярдной суконью столешни.
В расплывчатом пятне луча – листок бумажки с каким-то рисунком.
Если интересно, то подойдем поближе, разглядим картинку и подсмотрим текст.
Ага! Знакомый нам уже молодой человек по простому русскому имени Михейша, пробует описать словами то изображение, что сотворено на целлюлозе.
Это не так-то уж просто. Это новый жанр следственного дознания, хлеще конан-дойлевского, и произошедший от бедности. В уголовке попросту нет фотографической камеры. Далека Сибирь: не до всюду дошла ещё англо-немецкая оптическая техника. Дороги дагерротипные стёкла с прилагающейся к ним проявочной химией.
У Михейши из техники имеется личный Ундервуд, о котором уже шла как-то речь, но отец с дедом, не особенно довольные политическим раскладом, переговорив между собой, унести его на службу не позволили.
– Наладится ихний социализм, тогда посмотрим.
Про стереоэффекты фотографии не говорим: они имеются только у тётки Благодарихи, устроившей не так давно в бельэтаже своего дома некий интересный во всех мужских смыслах гостевой двор с двумя-четырьмя справными бабёнками. Бабёнки имеют в своих немудрёных саквояжиках по-столичному настоящие, и периодически обновляемые в губернском военно-гражданском лазарете жёлтые билеты.
Обновляют они эти документы, удостоверяющие  пышное здоровье тела гораздо реже, чем в столицах, но посещаемость скоромного того заведеньица от этого не снижается. Кто ни зайдёт, то копеечку оставит, да не одну.
На рубли счёт пока идёт, не на мильоны. То станет позже. И всё с радостию, от души. И шалят там с особенной весёлостью, и зажигаются глаза с порога.
Скорое на раздвижку ног проживает там бабёнистое население: удобно это очень занятым людям. Нет надобности тратиться на лишние слова и уговоры, как непременно случается с неблудливыми жёнками. Главное: не забудь пройти мимо Благодарихиной кассы.
Сгори то заведенье по нечаянной судьбе – зальётся горькими слезами сильная половина Нью-Джорки. Заплачет и хозяйка – её это, кровное дело, поднятое со дна на вершину самых трепетных мужских  миражей. Говорят, пишут комиссары запрет на это славное дело, но, то ли не дошёл он ещё до Джорки, то ли комиссарам это заведенье самим по нраву.
Скрипит перо под рукой Михейши. Помарок и правок поверх текста на полях очень и очень много.
Переписывать, что ли он ещё будет? Так оно и есть. Под столом – кучка разрозненных листков. То – попорченная бумага.
Не экономно, чёрт возьми. Завтра Михейшу за это похулят. А, ежели,  вдобавок ещё, он будет писать и дальше эдак подробно, то справится  только к утру.
Так оно и вышло.
Излишне силен у Михейши эпистолярный запал: не хуже и не короче, чем у описателя  русской жизни потомственного негра Пушкина.
Не так давно Михейша строчил письмецо о девятнадцати  листах своей питерской подружке, знакомой на пару раз, – иностранке, гувернерше, поэтессе декаданса, куда вложил весь свой любовно-фантазийный пыл, заметно разговевшийся от недавнего экскурсионного посещения Благодарского дома. И, похоже, не зря прошёл там обучательский курс и не напрасно в другом месте постарался: самый первый письменный ответ он получил вроде бы благожелательный.
Артефакт, лежащий перед Михейшей, слишком любопытен, чтобы перенести всё это описательство на завтра. Михейша зевает искренне, как кошка Шишка при пробуждении – то есть по вертикальному максимуму, во весь анатомический размах челюстей.
Иногда утомлённая голова самостийно дёргается к низу, стараясь прочесть бумагу ноздрями.
Искренний интерес  сподвиг Михейшу  к  ночному бодрствованию.
Крепкого чая, в смеси  с кофием, с оболочками лилиевых семян и раздельно Михейша за ночь выпил четверть ведра.
Михейша всё успел.
Более того, он сложил-написал служебно-критическое  дознание, больше похожее на долгий литературный отчёт, аж в двух чистовых экземплярах, и притом с приличной разницей в текстах.
Как так может быть? Да очень просто. Один экземпляр, что громоздше и подробнее,  он отправляет своей любимой фландрушке-голландушке Клавоньке в Царьград Питер, так как он стал походить на двусмысленный, но довольно познавательный и смешной рассказец. А второй – тот, что поскромней – должен лечь на стол главному сыскному полицейскому – Охоломону Чин-Чину – то ли полурусскому, то ли полукореянину, то ли беспородному обывателю, то ли дворяшке в опале, переведённому пару лет назад  с Чукотской службы и ведущему основные  уголовные расследования теперь уже в этой, тоже достаточно удалённой от остального географического и политического мира части света.

Утром раньше всех пришла Марюха-дворничиха. Это дородная девица с лицом, будто только что вынырнувшим из кипятка, и с излишне живыми глазами, словно готовыми съесть с потрохами молодого человека, предварительно поваляв его в запашистых сеновалах.
Она – бывшая работница, а позже –  крестница у Благодарской дочки, которая совсем  ещё мала, но к последней уже ходит единственно настоящий, профессиональный домашний учитель.
По последнему обстоятельству  Марюха немного смыслит  в грамоте. По той же причине знает половую страсть не понаслышке.
Она же – кухарка сыскной службы по совместительству.
Марюха – уже опытная дама в бумагомарательных делах начальства. Она сгребает с полу разрозненные черновики, игнорируя способ корточек, широко расставив дорические свои колонны, чуть не вываля напоказ миру важной величины и взбодрённые уборочной тряской кегельбанные предметы, и смотрит вопросительно на Михейшину реакцию.
Михейше будто бы всё побоку: он по-прежнему увлечён писаниной. Тогда Марюха, чуть выпрямившись, поводит плечами. Отправив отмеченные свои шары в положенные места, начинает, не торопясь, кидать бумаги в урну, полисточно, в полной уверенности, что всё делает правильно: вдруг там окажется  случайная важная бумага Чин Чина. При этом успевает выхватывать из текстов отдельные любопытные слова, которые пытается нашептать губами. Из слов смысла для неё не складывается, и она обиженно ускоряет движения.
Шёпот с шелестом, наконец, доходят до Михейшиного слуха.
Тут же звучит грозный оклик:
– Ай-ей-ей!  Это надо немедленно всё мелко порвать-посечь и сжечь на улице. Тотчас же. И не читайте, пожалуйста! Там военный секрет. Давай-давайте, двигайте... это... задним телом своим!
Так распорядился насчёт бумаг и так повелел Михейша уборщице. При этом он покраснел и стал лицом подобием самой Марюхи. Вдобавок он надавливал в голосе, изображая глубочайшую серьёзность своего занятия  и показывая этим полновесную взрослость.
При взгляде на Марюхины телеса у него шевельнулось  что-то в брючине, но через мгновение движение  это расслабилось и окончательно сникло под холодной властью ума.
– И чаю покрепше налей... И поскорее.
Последнее уже было высказано привычно просительным и обыкновенно ломающимся дискантным писком, словно как у птенчика, нечаянно свалившегося со скользкой и мокрой  от дождя  тополиной ветки.
Марюха пошла с урной во двор. Сотворила горку. Запалила.
Михейша видит, как горят бумаги.
Со двора двинулась в небо перекипячённо-молочного цвета спираль.
– Успел пожечь, – радуется и посмеивается Михейша, щипля те подкожные места головы, где вот-вот должны были начать проявляться усы с бородой, – теперь не влетит. А мало ли чего я там жёг. А может, доносец строчил,  ха-ха-ха!
Михейша с детства был честных правил, но примеривать к себе вперемежку плохишество с филёрством – исключительно для философского интереса – мог бы. Слава богу, только теоретически. И то – только ради приключения.

***

Громыхнув дверью,  пришёл на работу председатель комиссии.
Михейша рапортует бодро и по староуставному порядку: «Всё готово,  господин первостепенный следователь!»
– Ну и молодец.
Похвалил Михейшу Охоломон Иванович, одетый во всё светло-зелёное, кроме редкого сиренево-чёрного, пятнистого, как далматинская сучка, стоячего воротника, являющегося неестественным продолжением спрятанной в сюртук марокеновой  рубахи.
– Коли выполнил задание, иди на постой. Подремли, можешь десяток колечек из попы пустить, а к двум часам-таки возвращайся. Первое совершай по желанию, а второе это приказ. Понял? К двум часам, не позднее. А я покамест почитаю твой шерлокский труд. У меня к тебе вопросы могут появиться. Кстати, обращение своё замени на «товарища». Не забывай, брат, в какое время живёшь. Политграмота у тебя никудышная. Вот так-то, дорогой. Будь на острие событий, так сказать, а не тянись в хвосте. А то жизнь тебя по-своему шустро научит. Кхе!
Михейша поторопился с бумагами и, не удержав привычки, косо щёлкнул каблуками штиблет.
Цокнула неуместная для такой обуви железка.
Подковки чаще вредили Михейше в искусстве хождения, нежели приносили пользу.
Как смог, он удержал равновесие, вслед за тем повернулся к стенке, снял с крючка и долго нацеплял кургузый, одомашненный матерью сюртук,  внутренние карманы которого оттопырили припрятанные, скрученные листы почти законченной романической эпистолы для Клавушки-голландушки.
Толстовато вышло, но, кажется, незаметно для чужого глаза.
И отправился он восвояси, слегка пошатываясь от бессонной трудовой ночи, чрезвычайно удовлетворённый писательскими деяниями.

***

– А слонишку-то я здорово отделал, – улыбнулся Михейша, заворачивая подушку вокруг головы,  – и Селифанию мало не покажется. К «человечкам» в коробку завтра загляну. Заскучали мои Пластилины.
Золотозелёная муха, вдутая с Африки попутным Катькиным  вихрем, покружила над Михейшей, но нашла только полузатвердевшие согласно возрасту, безмозольные, но невкусные, – ну, совершенно пресные  пятки.
– Ну её к лешему, эту Сибирь!

***

Опять сыскное заведение.
Однако подул в другую сторону ветерок. В комнату вместе с запахом жухлой  травы и дальних навозов проник едкий бумажный дым.
Председатель подошёл к окну:  «Ну,  всё, что ли, закончила, Марюха?»
В сторону отлетела  заслуженная и отработанная опытом, любимая Охоломоном почти-что ласковая финишная фраза: «Ядрёная твоя кочевряга!»
Потом он прикрыл окошко, оставив совсем небольшую щёлочку.
– А? – донеслось сквозь неё.
Дважды пришлось растворять и закрывать створки.
– Что жжёшь? Говорил же, что, если надо, то всё жечь в огородах. Зачадила всё.
– А? Что говорите?
– Немедля заливай свою богадельню. Вертай  урну сюда, изъясняю! – сердится Охоломон, – костёр туши и сажу  всю тотчас со двора выкидывай!
И вдогонку уже просительно и почти ласково:   «А сначала чайку поставь».
– Помешались на чае, – сердится Марюха, – чай уж с утра в самоваре!
– Чаю, говорю. Не слышишь, что ли?
– Внутри смородиновый ли-и-ист! – Дворничиха-кухарка кричит до чрезвычайности соблазнительно.
Вот, называется,  и поговорили по душам.
Марюхе годков под тридцать – тридцать пять, но выглядит она как никогда незамужняя, но созрелая для этих игривых дел молодуха: пухла и  свежа Марюха не по возрасту.
Сними  с неё платок, рассыпь причёску волнами по плечам, расчеши и умой лучше – вот и   готова баба хоть на выданье, хоть на приятное времяпровождение на корме лодчонки с ухажёром за вёслами: а сама с вертлявым ситцем на палке.
Неблудливая, но до чрезвычайности охочая до положенных бабских дел, Марюха умеет делать и успевать всё!
– Блинчики позже поднесу с дома. Будете блинчики, Охоломон Иваныч? Ох, и блинчики! Поутренние! Запашистые вышли! Загорелые. Со сметанкой будете?
– Эх, ты,  бабья дурилка. Всё бы вам мужикам потакать.
Ругнулся Охоломон почём зря, ибо  на блинчики он согласие тут же дал.
Скушал.
– Жениться что ли на ней? Такое тело пропадает. Кого тут ещё лучше найдёшь? Почти что опрятна и совсем не пахнет, если стоит в отдалении и не принялась ещё пыхтеть шваброй;  и даже по своему красива, если не всматриваться подробно в детали курносости.
Затем он подошёл к столу, жир и сметану со рта вытер, потушил раскочегаренную лампу и принялся читать Михейшин труд, предварительно спихнув щелбаном нерасторопного и, по всему, неумного  таракана, залёгшего в страницы на отдых так спокойно, будто пришёл после тяжёлой занятости в родной спальный плинтус.
Через минут десять громыхнули боем часы. Затем крикнула восемь  тридцать утра железная кукушка.
Ростиком она поменьше чашки и чуть больше стопаря,  но свою службу знала исправно.
Минут через двадцать Марюха услыхала в комнате грохот падающей мебели, серию браней, неровные каблучные шаги по комнате.
Потом раздался громкий, усердно-искренний смех строгого председателя расследовательной комиссии Чин-Чина.
Такой хохот в уголовке Марфа слышала в первый раз с тех дальних времён, когда начала прислужничать в сыскном.  До того всё вполне обходились криками и руганью и совсем изредка полезными нравоучениями.

***

Из Михейшиного донесения на столе:

Приложение № ХХ к Нравственным Делам о Селифании» за № ХХХ от ХХХХ года.
Продолжение подробного описания нами реквизированного от ХХ марта 1916 года доказательного артефакта №1.

– Это рисунок, – пишет Михейша, –  типа иллюстрации к книге. Изображает или фрагмент из пошлой групповой жизни в бедном доме терпимости, или намёк на жизнь художника, являющегося подозреваемым:
1-е – в общечеловеческой безнравственности,
2-е – в загублении кошачьих жизней,
3-е – в содомском случении с животным миром.
Смотреть тут надобно  донесения Акопейских и Нью-Джорских однопосельчан, а также отчёты музейно-служащих работников города Ёкска, начиная с 11-го года сего века. Полка № 4, коробка №3, списки с №1 по №19.
...Размер сего произведения, которое так можно назвать весьма условно, и только применяя иронические кавычки: 390 международных миллиметров на 420.
(– Почти золотое сечение, – подумал тогда следователь, вспомнив на мгновение математику, – и ничего революционного: одни шаловства. Молодец!)
Дислокация размера – горизонтальная.
Выполнен рисунок на тиснёной, болотновато-серой бумаге с неровными краями полуручного производства, питерского Дома Гознака. О чём имеется водяной иероглиф в двойном овале и с вплетённым вензелем в виде имперско-канцелярской короны.
– Неплохое начало, – подумал Чин-Чин и отслюнявил страницу.
...Изображены три человеческие фигуры.
Чин-Чин взглянул на картинку и посчитал персонажей,  – всё верно.
...Видна откровенная насмешка над теми, кто всё это срамьё смотрит. Все фигуры голые.
– Ого!
...Все голые. Непристойные очень, особенно персонаж «Кудрявый».  У двух персон (у женщины: женщина молодая, лет двадцати-тридцати, вряд ли больше, если судить по грудям, и у «Кудрявого» – неопределенного возраста) – открытые половые органы. У третьего, того, что старик, угадывается худой член. Но половина тела и член его полностью спрятаны за столом.
– Верно, член укрыт. А может, мужик одет в портки, – не без основания подумал привередливо дотошный Охоломон Иваныч и подчеркнул это недоказанное место жирной, двойной чернильной линией.
...Типаж, возможно, изображает самого подозреваемого субъекта Селифания, судя по порочности, но этот, что бумажный, – гораздо тоньше телом и лицом.  И вместо бороды у него только усы.
Может, изображает он себя в старости и облысевшим, а может, пишется неизвестной, но угадываемой  аллегорической фигурою типа «Старость» и вроде как бы с насмешкой на великого Альбрехта Дюрера, а также на всех бедных и несчастных тружеников и обывателей государства российского.
Есть такой подобный старческий персонаж у Альбрехта Дюрера, но то  гораздо большей и цветной убедительности полотно, и относится оно в равной степени как к религии, так и как назидательство к человеческой жизни, весьма склонной к порокам, которые надобно пресекать, а не поощрять.
Иначе к концу жизни каждый из начально-любопытствующих и предрасположенный к недочётам, превратится в настоящего жулика, похотника и в нехорошего учителя своих озорных отпрысков. Я свидетельствую  это сам и многие люди, обладающие художественной способностью – аналогичной моей  и с такой же любовью к художественной культуре – могут подтвердить то же самое бесповоротно и однозначно.
– Какой грамотный, – удивился Охоломон Иванович, – я того не знаю. Вот что значит питерская школа. И запятые-то как ловко пристраивает мошенник!
...Рисунок выполнен в одну линию, написан вроде бы уверенною, хоть и слегка постаревшей рукой. Неуверенная рука бы остановилась, а засечки, стало быть, были бы видны в лупу.
Может, выполнено не отрываясь, потому как пересечек немного. Такая техническая маневра уже есть за границею.
По-видимому, рисунок сделан пером и чернилами или новомодной нынче  китайской тушью.
– Экспертиза покажет это отдельно, – решает Чин-Чин.
...Линия темна  до черноты с фиолетовым отливом...
«Ровно как наша Шишка», – хотел было именно такой перл выпустить в свет Михейша, дабы приобщить глупого животного к уголовной культуре. Но вовремя сообразил, что Шишку знают немногие, соответственно могут спутать с эмбрионом сосны или кедры… у дознателей и судейских появятся лишние вопросы из области биологии, где он не силён и не сможет дать разгромной лекции… А может и дурным смехом обратиться. Нет, нет, такие сравнения можно допускать только домашним поэтам, а он человек серьёзный...
...Рисунок обрамлён непрерывным прямоугольником в линию, который внизу превращается в инициальный символ, и в котором почти явственно угадываются буквы «С» и «Ф»...
Тут Михейша надолго задумался. Уж очень эти «С» и «Ф» напоминали ему вензеля над фронтоном входа в кабинет его деда. Не подставить бы кого почём зря... Но! Правда  есмь справедливость. Да и кто про это знает, кроме самого деда. Видно, этот мужлан Селифаний с дедом долго в одни игрушки играли.
...Вероятность их дешифровки:  восемьдесят – девяносто процентов.
Что обозначают сии инициалы?
«С» однозначно обозначает Селифаний, ибо все прошлые рисунки Селифаний обозначал так же, а букву «Ф» во всей его галлерее я вижу впервые. Может, тут сокрыта какая-то тайна?
Может это есть  гнусный намёк на Китай, ибо государство Китай обозначается именно таким простейшим иероглифом. Квадрат – это планета и мир, а черта посередине – это государство Китай, так как оно – по общекитайско-императорскому мнению – а также (или) согласованное с Конфуцием, находится в середине мира. Именно этот значок обозначает затаённую китайскую потребность рано или поздно – скорей всего ползучим путём – завоевать мир, а пока что достаточно нахождения в серёдке.
Да и глаза изображаемого якобы самого Селифания весьма раскосы и узки, так что – если бы этот персонаж был или является  отчасти восточно-китайского происхождения – то, попав в музей (что не дай Бог!), то и, присовокупив смысл изображённого к политическому домыслу, могло бы привести к недопониманию и к обиде востока на нас.
А при совершенно нехорошем раскладе это могло бы привести к конфликту между восточных государств и нашим, присовокупляя Монголию, Манчжурию, Корею, может и Сиам... а также Курильские острова, что непременно привело бы, учитывая нынешнюю дислокацию, к новой провокационной тяжбе и – следом – к войне.
А это – при недавних Порт-Артурских обстоятельствах – не имеет подходящей желательности.
Об этом всём надобно бы слегка попытать самого подозреваемого, благо, пока он сидит взаперти...

***

– Это мы запросто сможем, – так решил известный кулачный боец  и мастер защитных единоборств Чин-Чин, свернув руки в огромных размеров кулачища и рассмотрев на них  синяки, не сошедшие ещё с царских времён.
У Охоломона Иваныча, если заглянуть к нему в дом, на самом почётном участке заместо икон и фотографий царственных особ висят подарочные кривые сабли, иноземный офицерский кортик от побеждённого японского морского чина, случайно оказавшегося в русском плену и отбывающему наказание в тунгусском посёлке близ космических раскопок. А возглавляют сию трудовую и спортивную выставку несколько цветных почётных поясов по имени «даны».
...Далее. Местами непрерывная почти линия перескакивает с одной фигурки на другую, с одного предмета на другой. В итоге весь сюжет являет собой слитое переплетение обманных линий, где пустоты естественно перетекают в массив и наоборот.
Обманка, фиктив, как непрерывная лестница в одной из знаменитых и старинных франко-итальянских иллюзорий. Это непорядок и жульничество на основе испоганенного автором художественного ремесла. Ибо натуру надобно изображать правдиво, а не добавлять отсебятины и тем не развращать почтенную публику, а также народ, только начинающий приобщение к важному искусству честных живописаний.
Позволь добавлять каждому, и истинные художества превратятся во вседозволенность и в подлые измышления – кто во что горазд. Припомните Лукаса Кранаха: сколько там дерьма и чудовищ, развращающих публику, и что даже в писаниях о Страшном суде не было писано, и даже не было на то намёков.
Почто ж так извращаться над религиозной историей, писанной очевидцами и поднятой до литературного художества древнекультурными переписчиками!
Чин-Чин послюнявил пальцы, перевернул ещё страничку.
– Так, вижу далее, – честно пишет Михейша,  – в центре композиции Нечто. Это, видимо, – столо-тубаретка. Иначе этот крупный объект назвать не представляется возможным, потому что так оно и есть – стол и табуретка (тубаретка ль?) в большом симбиозе. На ней стоит не особенно опознаваемый предметъ  нумеръ ; .
Тут, конечно, можно удивиться. Потому, что легко рассуждать с археологической высоты и клясть ошибающихся. А! В жизни всё проще: перепишите всё подробно, перепишите ещё, но не с точки зрения науки, а немного наплюйте, сделайте поправку на писцов и на проверяющих: им тоже бывает некогда, их тоже гоняет заказчик и пугает петлёй и крокодилами в яме, а он порой император и мчит на свидание, читать ему некогда – давай результат – вот в чём дело недописок, извращений фактов и загадок! Про шутки молчим: будешь без головы!
Короче говоря, с правописанием некоторых слов у Михейши есть масенькая проблема: бабушка говорила «тубаретка», а отец с матерью – «табурет». Кто прав – неизвестно. Словаря Даля в их библиотеке с определённой поры не было. Спёр кто-то из милейших, но невежественных, дремучих  дружков: «на время, люстрашки поглядеть», – сказав, – да так и не вернув. В рукописном служебно-блатняковском переводчике, изображённым рукой самого Охоломона Иваныча, что стоял на полке весьма умеренной по весу библиотеки сыскного отделения – тоже ничего нет. Словом, читаем дальше.
...Предметъ нумер ;  чрезвычайно мелок, чтобы распознать наверняка. И чернила тут по центру расплылись. Это похоже на самогон или на иной какой напиток, залитый в странного вида малоштоф, слипшийся (здесь слово «слипшийся» перечёркнуто Михейшей много раз и несколько раз восстановлено в разных вариантах)...  со скорлупой разбитого яйца.
Предметъ два. (Буки)
Это уже опрокинутая, твёрдая на вид (не понять) скляночка, курительница, горелка – может быть –  или какое-то животное типа скульптурки производства  китайского; это, всё-таки, видимость  слона. Elephas maximus. По крайней мере, угадывается слоновое тело типа индийского, но с некоторыми физическими извращениями. Оно бесцветно, как уже было доложено. Имеется также у него:  четыре (4) башнеобразные ступни, бивни (2) и хобот (1). Про непотребный предмет сей, упомянутый последним, то бишь отростокъ типа «носохоботъ вальковатый», писать буду далее.
Опознаваемость указанного предмета нумеръ два: полтора – десять процентов...
– В количественных мерах Михейша по жизни весьма аккуратен и точен до скрупулёзности, а иной раз до идиотизма, – думает Чин-Чин, – это весьма недурственное качество сыщика
...Тоже расплылось. Сильно расползлось. Вроде в жёлто-чёрном китайском чае марки «Зоолонгъ».
Из предмета нумеръ два (буки) течёт какая-то жидкость. То ли это подсобное лекарство для убогого этого,  усатого старичка, лежащего на голой сетке кровати, то ли это изображает модное декадансное снадобье – мочу или слюни псевдослона.
– Навострите очки, не забывая стиля!
А если вдруг это детородно-животная жидкость, называемая по-медицински ;;;;;;? В Китае это лекарство – для внутриорального употребления. Определяется иероглифом «Цзин»  – «тождество сексуальной и психической энергии», или «Шен» – «жизнь». На бутылочке имеется иероглиф, но он настолько мелок, сколь и неразборчив. Но это не имеет значения. У нас и то и это даже зазорно придумать! Непорядок! Не пристало ту слоновью ;;;;;; в баночки дислоцировать, поелику пользительностью, как, к примеру, маралье снадобье из пантов, тут не пахнет. Если это склянка, то назначение отверстия с проистекаемой жидкостью понятно. Если это слон, то отверстие расположено, каким бы это не казалось странным, расположено на конце хобота. Но хобота, больше смахивающего на загнутый ф;;;;; со всеми прилагающимися к этому самому ф;;;;;у привилегиями.
Не излишне заметить, что по другому половому признаку, который обычно у слонов находится меж задних лап, и по которому пол животного можно было определить наверняка, пол животного не определить.
Не видно там ничего, ибо ноги такой толщины, что все четыре слиплись в серёдке в один столп...
Охоломон Иваныч тут задумался надолго, так как тонкостей китайского и, тем более, даосского эроса он не знал. Единственно, в чём он был уверен, так это в том, что эротические преуспеяния китайцев значительно грандиозней и полезней, чем Великая Стена. – Надо бы у Благодарихи детали испросить, – подумал он, – это её специализация, а не скажет, так можно будет и в Таёжный Притон наведаться: там – говорят знатоки этого дела – искусство спальни у них замешано на Конфуции.  – И совсем шальная мысль:
– А не навестить ли этот  храм любви с Михейшей? Этот плут молод, но зато сможет на русский все их фокусы перевести. А не понравится, так... Так можно этих молельщиц в каталажку определить... Время сейчас такое тёмное, шальное, что... Под такой эмалированный замираж можно отбезобразить  всё!
Чин Чина увлекла эта наиприятнейшая тема, вынырнувшая из такого простого рисунка Селифания и подробного, словоблудо-научного Михейшиного описания. Тему самосовершенствования в эросе он оставил «на потом» и вернулся к тексту.
...У старика тонкие, костлявые пальцы, – пишет далее Михейша, – большой палец правой руки старичок сей засунул себе в рот. То ли он сосёт его с голоду, то ли с досады. То ли намекает на непотребство уже произошедшее, или будущее.
Другая его рука свесилась до пола.
Старичок практически сполз с кровати и лежит на её крайней грани.
Четыре полоски  обозначают рёбра, как у распятого Христа.
Ага, старичок, поди ж ты, – голый, совсем голый.
Не наверняка, однако, но сильно подозревается, что именно так и обстоит:  намёка на шкаф  с нижней или какой другой одеждой в картинке этой нет. На Христе хоть была тряпица, и то благородным девицам бывало стыдно. А тут такое!
Но его обнажённого и, угадывается,  мерзкого тела даже, и тем более без кальсон или иных бельевых ветошек, не видно из-за стола и из-за другой упомянутой уже группки людей, которые расположены  художником-хамом маленько спереди и слева...
– Насчёт хама – дак это следствие будет точнее определять. Загибаешь, Михейша. Сам-то, поди, не далее как на днях в честь дня рождения у Благодарихи побывал. Ну! Кто после этого похабник и хам?
Охоломон Иваныч подумал было бросить чтиво. Но, присосавшись к чаю и выловив губами смородину, улыбнулся, раздавил ягоду языком, поморщился и, явно  запараллелив её неоднозначный вкус с Михейшиной логической интригой, изучение трактата продолжил.
...Спинка кровати схожа со спинкой венского стула. Это намёк на какой-то архитектурный мотив стиля современного венского. Может, это  есть модная теперь, но упрощённая будапештская Сецессия или немецко – австриякский стиль Югенд.
Югенд – направление нам политически враждебное, хотя Москва сама грешит сим украшательством. К примеру: расписной и разузоренный дом купца Рябушинского. А тож похожее есть в Ёкске: в фасадах новых буржуазных и доходных домов.
Но в Ёкске всё это сделано послабже, с наличием русского духа и скоромности, без пальм, экзотических фруктов и синезадообнаженных обезьян; и без политического издевательства над аллегориями.
Дознатель Ваш предоставляет следствию, и сторонним зрителям, и читателю сего не по службе, и защитнику, и присяжным,  право самим додумать этот намёк, наказать или миловать по закону.
...Одна ножка кровати вставлена в ночной горшок, так что при всём желании больного, или пьяного персонажа «Старик», он не сможет горшком воспользоваться по назначению. Что намекает на несусветную вонь в помещении, домашнее непозволительное безобразие, свинство, издевательство, хоть и над пошлым, но всё-таки больным существом, тем более человеком, а не животным,  и видно всю  антисанитарность этого места. Это надо проверить вживую.
И  следует непременно наказать этого новоявленного голохудожника штрафом поначалу, коли это в действительности так.
А если будет продолжаться и не исправляться, то насыпать ему надо будет во двор, в сенки и в комнаты хлорки побольше, не жалея, под видом дарственного благодеяния.
...Слева – обнажённая крупнотелая молодая женщина, похожая на ранние, относительно реалистичные рисунки Дэвиса Дэниса.
...Женщина длинноволоса, возраст указан ранее, лицо ближе к греческому профилю, но может быть и французской физиогномией, и английской, а лучше всего подобствует  голландской роже,  если померить нос по соотношению к высоте лица от подбородка до высшей точки лба.
Словом, по всем внешним признакам – это европейская дива типа куртизанки или голая и переодетая нищенкой  высокая царственно-иностранная или художественная особа типа актриски, переводчицы, горничной, учительши музыки, пребывающей в гостях у этого сибирского мозгокрута, настоящего потного мустанга и обманного живописца Селифания, и пустившаяся в блудливые  соотношения с присутствующими другими членами так называемой групповой композиции.
«Ночным дозорством» гражданина Веласкеса тут ни на грамм не пахнет.
Зато сильно пахнет групповой распущенностью.

– Было дело, – вспомнил Чин-Чин, – приезжали к Селифанию неотметившиеся в участке иностранцы, совместив осмотр останков кораблей, изучение безгвоздевого строительства и местного искусства, начиная с появления тут первого древнего человека, исцарапавшего скалы непристойными сценами охоты к совокуплению. И вроде бы даже покупали у Селифания его немыслимо безнравственные творения. С чего бы иначе он накупил угля и досок новых? Будь здоров – у меня столько во дворе не имеется. Бумаги и красок откуда-то понавёз.
В сыскном такого количества того и этого нету...

...Она скрестила нога на ногу, будто устала. Как известно, данная поза и покачивание ногой в этом состоянии у женщины обозначает мастурбъ, то есть в переводе с латыни – ласку половых органов, похотливость и желание впасть в кровосмешение с наблюдаемыми ею лицами мужского пола.
...Гениталии у неё обозначены одной-единственной, но очень  энергичной чёрточкой. У женщин может так и есть, но у моей... (слова «моей Клавдии» усердно замарана, далее текст Михейши становится всё неразборчивей, видно парень напрочь ослеп с ночи)... – у других женщин навыворот лепест...
– Следствие посещения Благодарственного дома. Психлазарет неподалёку, – подумал, попав почти в точку с домом,  Охоломон Иваныч.
...Строение оных гениталий разнообразнее, великолепней и живописней, – продолжает лепетать Михейша в богатой сверхмедицинской детализации.
Охоломон не стал изучать сию анатомию, предпочитая живой опыт, и перелистнул сразу несколько страниц.
...Левая рука ея  опирается локтём на дальний угол стола-табуретки. В растопыренных кривоватых пальчиках она держит сваренное вкрутую яйцо с желтком – крупной точкой. Явно намёк. Правая рука...
И так далее ещё на десяток страниц, включая подробное, почти-что медицинское описание полового органа третьего персоналия, названного Михейшей «Кучерявым».
Глянул Чин-Чин в самый конец. Там, будто Михейша не придал поначалу значения, спешно приписано:
«В левом нижнем углу так называемого произведения изображена совершенно неуместная для взрослых притонов детская юла (волчок). Волчок необычен своей величиной. Он огромен (в диаметре 300 межд. милл.). Ребёнок такого, однако, испугается. Материала, ввиду типа графики не разобрать. На самом волчке изображены по кругам какие-то – по-видимому, декоративные – значки и такие же бесполезные циферки. Лежит волчок – юла на боку. Ручка, выполненная в  виде китайской стрелы, сильно вытянута из волчка. Если по её направлению продолжить условную линию, то она пройдёт через предмет «Слон», явно указывая на их совместное, и вовсе незряшное нахождение в картине».
Словосочетание «не зряшное» Михейша дважды подчеркнул.

***

– Двадцать восемь страниц, – вскрикнул для начала Охоломон, взглянув на проставленную в самом низу стопки циферку, аккуратно выведенную римской вязью с утолщёнными засечками.
Над нумерацией страниц, – считай шедевром каллиграфии, – Михейша попыхтел изрядно и затмил своим искусством живописца Селифания.
– Четырежды семь – двадцать восемь.
И захохотал Чин-Чин опять, да так, будто в этой волшебной цифре заключалась  сила бурятского цирка и весь мировой опыт смехотворения, включая развесёлые сказки про тысячу и одну ночь в балдахине с лютой  извращенкой, притом шамаханской красавицей.
– А каким постскриптумом он тут подписался? – заглянул Охоломон в конец рукописи, и бегло его пролетел.
«...Любимая...» – что это!
«Клавонька...» – японца мать! 
«... Увидимся... приеду...»  и прочая, и прочая ерунда типа «немедля...»
– Что за чёрт! Что за идиотские шутки?
Всмотрелся ещё. Черным по белому: «Клавонька. Любимая. Увидимся».  – Да чем он тут ночь занимался? – свирепеет Чин-Чин.
– ****ские романы! На службе! Ядрёный ж ты корень!  Пристраннейшие романы. Глупейшие письма. А отчёт где? Разве это отчёт?
– Михайло Иго...  – ринулся было крикнуть Охоломон, но тут осенился, что Михейша им самим намедни, вернее только что, послан дрыхнуть.
Охоломон в сердцах треснул по бумагам так, что дурацкая писанина разлетелась листопадом по столу, пошла вихлястыми партиями на пол.
Подскочил колокол с Ивановой башней, хлынули по сукну чернила, небольшое озерцо закапало вниз, и глухо  крикнула, отпустив с испуга пружинку голоса, стенная кукушка. На выход из домика у неё не хватило мужества. Баба глупая, а не птица на службе!
Обрызгав немыслимой красоты сюртук неуместным фиолетом, Чин-Чин с досады, перемешанной с идиотским смехом,  едва смог выползти из-за стола.
Как в замедленном синема, неровно дёргаясь и произведя звук удара боевой африканской дубины о пальмовый щит, упал простецкой формы стул, да так и остался лежать до поры.
Читать творчество сотрудника, адресованное далёкой и невиновной ни в чём, – кроме дружбы с воздыхателем, –  девушке Клавдии, он по честности настоящего офицера  дальше  уже не мог. Хотя там было много познавательного из истории слонов, искусства, литературы и умеломодной порнографии.
Он бросил сюртук на посетительский диван, походил по комнате, теребя собачий воротник, застёгивая и расстёгивая верхнюю пуговицу, лихорадочно вертя шеей.
Стрелял себя подтяжками для успокоения нервического смеха, понижающего степень собственного достоинства. Как отменно, что в эти минуты никто не видел Чин-Чина.
Заглянул в шкаф, плеснул из штофа в рюмку. Замахнул. Ещё и ещё.
Крикнул в окошко что-то совсем бессмысленное, не предназначенное никому, кроме ветра.
Заглянул в ящик, вынул рисунок Селифания, с которого Михейша делал описание, и брезгливо бросил его поверх столешного беспорядка. Потом наклонился и всмотрелся в картинку.
Мужик на кровати ещё более смешливо сосал палец; и будто бы уже не свой, а палец Чин-Чина. По крайней мере, большой палец Охоломона дрогнул, будто бы получил некое щекотное движение, будто бы котёнок пробежался по нему шершавым язычком.
И Кучерявый Персонаж прихамел: он будто бы копотливо подмигнул Охоломону.
– Тьфу! Чертовщина какая-то, – с расстройством произнёс Охоломон Иваныч, стряхнув видение головой. Посмотрел ещё раз в Кучерявого. Точно: подмигивавший глаз теперь был закрыт полностью.
Чин-Чин встряхнул листок – глаз открылся.
– Какая ерунда! С одного стопаря такое мерещится! Солидный на этот раз вышел аперитивчик! Надо бы ещё испросить.
Охоломону Иванычу хотелось перекинуться с кем-то живым словом и, может, даже за совместной рюмочкой.
За неимением никого более поблизости, затеяна лёгкая словесная переброска с Марфой Авдотьевой. А начато, – который уж раз, – с похвалы смородинового листа.
– А чаёк-то с ягодкой неплох вышел.
– Может, ещщо подгреть, Охоломон Иваныч?
Усмехнулся: «Спасибо. Пожалуй, можно и подгреть».
Вошла Марюха и засуетилась у самовара. Чин-Чин внимательно изучал её со спины. Классная кобылка. Вот бы оседлать и пришпорить...
– Марюха! – прервалось молчание.
– Да?
– Марюха, подружка дней моих суровых, мать твою имать! А вот ты, случаем, не видала ли Михейшиного отчёта?
– Нека. Не припоминаю. А на столах что?
– На столах не то. А что ты  там тогда жгла? Припоминай-ка ещё раз, да повнимательней.
– Всё что жгла, сперва было порвано в клочки. Остатки мною и маленько Михайло Игоревичем. Так Михайло Игоревич велели... А что, особливого именно произошло, Охоломон Иваныч?
– Да ничего, просто чертовщина какая-то творится,   – хотел-было поделиться фокусом с миганием в бумаге, но умолчал.  – Отчёта дать себе не могу. То есть, понять не могу – куда он смог деться... Отчёт этот. И всё тут! 
Охоломон Иваныч, чертыхнувшись, снова подпнул стул и ловко загнал его в ближайший угол. Но тут же исправился. Поднял стул одним пальцем за внутреннюю перекладину спинки, пристроил к столу. Придавил  к полу мощным ударом ладони.
– Ладно, иди пока, займись делом. Ты ещё здесь? Пш-ш!
И в сторону: «Личинкино дитя!»




20. РУБЛЬ ЗА ШЕДЕВР

Но не прошло и пяти минут. – Марюха, а природе цифра семь  свойственна, или нет? Как думаешь?
Марюха, как Яга на метле, подлетела к окну, приподнялась на цыпочки и сложила руки на подоконник: «Не знаю, Охоломон Иванович. Не считала. Разве, может, у  вши есть в наличии семь ног?»
– В комнату ещё зайди.
– Ага.
Подошла, вкопалась в проем.
– Сядь на диван,  – велит новоявленный философ и математик.
– Ну так вот, голубушка, всё больше как-то пятипалость присутствует в природе и чётность цифр. У осьминога сколько щупалец? Точно не семь, – он осьми – ног, – а могло быть и семь, тогда звали бы его семиног, но назвали... Тьфу! У цветка, разве что, может быть семь лепестков, но не у живой твари. Вот ведь как, Марюха.
– Может быть, – уклончиво отвечала Марюха, поглядев по сторонам и обнаружив близко с собой забрызганный сюртук Охоломона.
Её биологические познания ограничились отрыванием в детстве лапок у ползающих и летающих насекомых и разворошением муравейников. Ну, про собачьи свадьбы немало знала в девичестве. Слышала про Карла Линнея, то – красавчик в шведской ливрее. Видела фотку Дарвина: фу, старикашка. Но как умно оба-то пишут! Цветочки в столбик, человека к обезьянкам. Похоже всё как на правду. Уму непостижимо, а эти разобрались.
– Не так уж глупа Марюха, как иной раз покажется, – думает Чин-Чин.
А вот и она: «Ой, а сюртук-то Ваш...!»
– А «восемь» тебе нравится? – спросил Охоломон с каким-то дальним прицелом.
– Цифра как цифра.
– А если перемножить?
– В уме не могу. Только в бумажке.
– Так вот, глянь, Марюха, а наш-то  перемножил и двадцать восемь страниц за одну ночь народил. Наилюбопытнейшего текста, причём! Представляешь, каков наш работник? Ай, да Михейша. Четырежды семь – двадцать восемь. Кто он теперь по твоему: вошь или человек?
– Человек вроде... всё равно.
– Ха-ха-ха, человек! Уморила. По чётному – человек, а по нечётной семёрке – дак вошь. Сама сказала.
– Сама, да не то... Всё равно человек. Только что разве молодой, горячий больно, а уж какой трудолюбивый человек...
– Да ты только прочти человека этого.
– Где?
– А, ладно. Брось. Это я так. Со зла. Это вовсе его личный роман, а не служба. Тьфу! Собери всё по страницам – там прописаны все в углах, но не вчитывайся – проверю! и на стол мне. Придёт – отдадим. Чернила тряпкой промокни и вот...
– Слушаюсь.
– А сюртук – то  вот мой... пострадал, Марюха... от человека твоего, – с ядом пожаловался Чин-Чин, – глянь рядом с тобой. Какова новая модель? – Голос его тут дрогнул.
Сюртук Охоломон Иванович обожал и жалел в этот момент даже больше, чем именную саблю из-за неисправляемых зазубрин, получившихся после рубки ею (по-пьяни) дров с гвоздями.
– Батюшки-светы! – Марюха будто только-что увидела порчу и изобразила вскрик щеглихи жёлтопёрой на краю разорённого кукушкой гнезда со скорлупяными детьми.
– Пятен словно звёзд на небе. Да какие мелкие, с красивыми лучами...  как на иконе вокруг Богородицы. – Удивляется Марюха новому узору кителька с совершенно честным состраданием.
– Только наоборот! Звезды все чёрные, а кителёк-то светлый, – поправил Чин-Чин, – исхитришься с него чернила убрать? А то ведь выкинуть придётся. Жалко. Один он такой был – единственный в Питере. Светский экземпляр, индив-пошив, пуговицы я сам расставлял в эскизе, прислан из Франции самой m–le Жюссон.
Удивляется, конечно, Марюха, что мамзель Жюссон прописана в швейной мастерской «Иванова на подряде совместно г-жи Ольги и Бризан», но виду не подаёт – иначе хуже будет личной её карьере.
– Всё сделаю, – всплеснула ладошками Марфа, – всё по букве закона. Слетаю, прочистим, где надо, простирнём, утюжком сгладим. Эге. Да. Сделаем, не беспокойтесь.
– Ну ладно, уговорила. Денег возьми. – И полез по карманам.
Добавил для острастки и прекращения интрижек на работе: «А с человека твоего вошьего  вычту!»

***

Михейша весьма начитан и много чего наслышан от дяди Геродота Фёдоровича из Ёкска – большого, но платонического, любителя чужого женского тела, весёлого шпунта и редчайшего пакостника, готового для смеха подкладывать в жёнкину кровать кактусные иголки и скользких ужей наравне с лепестками шиповника, завялых вонючих георгинов и роз колючей изгороди, растущей сама по себе. Разок прибивал тапочки к полу,  да и другое беззаботное непотребство бывало. Был бы доступен крокодил, и его бы смог приспособить Михейшин родственничек для славного и развесёлого действа. А  любит при том жёнку беспрецедентно. Готов на руках носить и приделал бы жёнке крылья ангела, кабы продавались.
Но Михейша не мог всеми этими безграничными знаниями правильно распоряжаться. А другого, более правильного наставника и духовного покровителя, в последующее после учёбы время с ним рядом не было.
Охоломон Иваныч ближе к обеду заново припомнил отчёт. И   снова его принялся терзать и душить умело сдерживаемые при Марюхе приступы смеха и выплески ярости.
– Ну и Михейша, мордовский ты сынище-ёжище, полиевктовщина, обть! Ну и писатель, ей-ей! Сатирик! Кальмар, моржовым хреном фаршированный! Остёр. Любого языком продырявит. А троицу-то как живо отобразил! Ай-яй-яй. А семейка, ёпа мать, вот же содомское убежище! И Селифанище-то наш каков. Объёмисто, оригинально, славно прорисовано. – Так абсолютно честно думал Чин-Чин.
Подумал. Искривил чуток.
– Сильны оба. Будто братья. Юморные мерзавцы! Надо отдать должное, талантливы: один – бес, другой – бесёнок. Наш-то старшой  – проходимец, каких поискать. Изобразить такое. Молодец, хоть и гнус. А этот-то, этот. Нюх, талантище большой силы! В голой картинке столько вреда найти. Да уж, уморили оба наповал. Весь мир будет потешаться над такой нашей уголовной темой и благородноугодной службой, кабы ноги делу повелели пришить де факту.
– Марюха! – крикнул он в интерьеры, задумчиво ухмыльнувшись.
Молчание в ответ, шорох крадущейся крысы, и писк её, взметнувшейся в воздух от меткого подцепления сапогом.
– Тварь! Развели бардак!
Это было началом развлеченья. До конца ещё не остыв, он что-то придумал новое, хлобыстнул ещё, вышел на крыльцо, раззявил глаза и крикнул во двор, разглядев бабское шевеление:
– Марюха, сносила сюртук?
Ответ последовал быстрым.
– Отдала прачкам, у Благодарихи. Сказали, сначала к схимнику снесут, а потом уж к вечеру прийтить. Простирнут и обсушат на ветряной пушке.
– Оп, и такая есть?
– Есть и не такая. Готово будет. Не сумлевайтесь.
Но сильно сумлевается Чин-Чин в возможности чернила отстирать, и сердится опять, будто Марюха в чём провинилась.
– И заворачивай там уже пыль ворошить.
– Да  уж прибрала всё!
– Ну так шустриха! Тогда вот что ещё: хватай ноги в руки, и слетай живенько к господину-товарищу уряднику, зови сюда, а… И пусть  ключи от каморы прихватит.
– Чаво? Плохо вас слышу.
– В кабинет зайди!

Зашли оба. Чин-Чин подошёл к столу и, подёргав ус, схватился за чернильницу.
– Урядника сюда, Марюха. Вот чаво. Гаврилыча, клюшника нашего, ёпа мама! Зови!
– Суда чоль??
– Сюда-сюда! Бегом марш! Крысоловку пусть прихватит... нет, лучше… Это! Кота у Полиевктовых попроси дня на три.  Сама, сама. То есть кошку… Шишкой, кажись, звать… Её весь город пользует, ох, говорят,  и ко-ошка! Всем котам учительша… уж так она их… за ними… гоняется… Гоняет, то есть. – И Чин-Чин искоса глянул в Марюхину сторону.
Он продолжал  возить чернильницу по столу, намереваясь определить ей безопасное место. Но не просто безвредное, чтобы капли в случае чего не долетели, но также чтобы было красиво, и что бы в пропорциях разных расстояний угадывалось золотое соотношение. Стол тут был площадью,  чернилка памятником, прочие предметы – домами. – О! – Отклонился и будто архитектор на приёмке прищуривался, цокал языком и  всяко разно удовлетворялся результатом. – Ну, Марюха, глянь красоту! Это… в Ёкске ей хотят памятник… при жизни, представляешь? Шишке, кому ещё! Губернатору, говорят, услугу сделала… спасла… Собаку там крысы насмерть загрызли.
– Вот так спасла! – усмехнулась Марюха.
– Другую, я про сеттеров, а это что… так себе – дворняжка.
– Да знаю я её, Охломон Иваныч, – прервала Марюха. – Стерву эту, Шишку. Чё коты, она и крыс гоняет… У неё работа такая. – Марюха явно ревнует к Шишке. – Эка невидаль! Что прикажете ещё?
– Да? А-а-а, ну конечно, чё уж там, не о том речь. И глянь там по пути… в щёлку, не помер ли наш подследственный, тот, что содомщик наш – художник Селифаний Вёдров? Нет? Почём знаешь, ха-ха-ха! Жив ещё курилка... придорожный? И не удивляюсь. Ну, и, слава богу. Пусть этот герой благодарит наше Временное правительство с его раздобрейшей демократией. Туды её мать в качель-карусель! 
Тут Охоломон плюнул с отвращением.
– И тащи сюда этого... Михейшу Игоревича за шиворот... Пожёстче. Не жалей обшлагов.
– Спит он, небось, не добудишь ево! – зычно кричат в ответ.
У Марюхи кулаки о-го-го! В обычных, казалось бы, по-деревенски угловатых руках – сила лошадёвых ног.
– Зови, говорю! Выспался уже. Хватит атмосферу пузырить.
– Жалко мальца, взгреют его,  однакось, ввечеру-то,  – расстроилась Марюха.

***

Марфа на все двести оказалась права.
Селифан, не пророня ни одного слова, вцепился двумя руками в центровую подпорку и приник к ней волшебной бородой, усиля тем деревянный магнетизм.
Пришлось применить усилия.
Пинками и посулами несчастного вынули из тюремного сарая.
Крыша сарая воткнута в стену управления и прогнила в наветренной стороне. Сугробы, сугробы! Зимой, весной, осенью. Ещё б летом – и кранты управлению!
Взяли письменную подписку о гласном невозмущении, о полном добровольстве и помощи следствию.
Первому Селифан не особо рад. На второе ему плевать с высоты «свого искуства».
В тихую революцию стали кормить подследственного отменно (в тюрьме он был один, не считая мышей), давали борща, похлёбку с крапивой и грибами – благодаря Марюхе. А в последний праздник в миску втихаря подложили достойный кусман мяса.
Да и сарай был не простым сараем, а бревёнчатым сооружением, с паклями в щелях;  и топился он зимой и в межсезонье от печи теплее, чем у Селифана в собственном доме.
Закрыть дело, к сожалению, было нельзя, ибо оно было не политическим, не уголовным, а долгим и нравственным, которое при правильной подаче можно было бы превратить в дело о растлении и подкопе под любую власть, заботящуюся о чистоте и скромности нравов. Не в Риме, поди.
Кроме того, было собрано под подпись и без них немало письменных наветов, взятых со слов односельчан. А поспособствовал этому всему наш драгоценнейший и романтичный от неопытности и вседозвольства демократического честнописания Михейша.
Кроме того, в следственном архиве дело на Селифана хоть и обросло пылью, но  пребывало живым, а пыль легко сдуваемой, незажиренной. Дело было до конца не доведенным, но зато интересным, как паразитный роман Александра Дюма, – если бы его как следует опоганить непристойностями и насытить добавочно голыми персонажами.
Открывалось и закрывалось дело  неоднократно. От его толщины помещалось оно в нескольких картонных папках; и было  зафиксировано в приходном гроссбухе под номером 8К64У/Н, Дж-к.

***

Михайлу Игоревича Полиевктова долго – до слёз –  кормили обидой и дрючили моралью в следственной (что смежно с кабинетом председателя). Чтобы никто лишний не слышал.
Обсмеивали и журили недобрыми посулами.
Словом, надсерчали сильно, но с практической работы всёж таки не уволили. А позже, забыв происшедший казус, Охоломон Иванович Чин-Чин написал Михейше отменную рекомендацию.

***

Пара милых завитковк в виде морских барашков и флагштоки по углам карниза украшают шкаф в кабинете Чин-Чина. Подножки его выточены так искусно, что кажется, что стоит шкаф не на техническом приспособлении, а на стопках заскорузлых от старости, но вкусных когда-то жирных блинов. Чем заслужил бедный шкаф немилостливое отношение к себе Охоломона Иваныча, но трепетал он так, что сыпались оттуда книги, отпали три флагштока из четырёх, карниз сдвинулся с места и повис на одном гвозде, норовя заехать боксёру в глаз. Выдержал предмет старой столярно-плотницкой работы все хуки Охоломона Иваныча, не преклонил колен-блинов. А страдал он за Михейшину оплошку и запачканый сюртук, в чём молодой практикант не был виноват.
Не хотел бы Михейша стоять на месте шкафа.
– Тебе басни надо вообще-то писать и статьи для взрослых юнцов в анималистическом жанре. А нашей дознательской обязанности, – а это наука, друг мой, –  тебе ещё долго-долго учиться надо. Может, и будет толк. Переусердствуешь слишком, – выговаривал Чин-Чин, ласково поскрипывая зубами и гоняя цыгарку из одного угла рта в другой.
– М-м-м. Я...
– И литературишь, друг-паршивец, а это служба точная-с. Тут язык должен быть короток, правдив и без всяких внутренних излишеств и энтузиазмов. Домысла нам не требуется. Это лежит совсем в другой стезе, – наконец сказал  (уже шёпотом) подобревший в конце беседы Охоломон Иванович, перейдя с жертвой нравоучения из «злого»  в «добрый» кабинет.
На столе анисово-рисовая бутылка с красным китайским иероглифом на желтоватом фоне. Перед Охоломоном пустая рюмка, прыгающая от стола ко рту со скоростью спугнутой с насиженного листа квакши. Перед Михейшей  тоже рюмка, но только чуть-чуть отпитая, чтобы не сливалось с переполненных краёв. Эта передвигается черепахой.
– Когда попросят, тогда и выдумывай. Физкультурой займись:  что сиднем сидеть? Надо качать силу мышц. Иди, отдыхай пока. И слюни  вытри. Мамка заметит, папка вздует. Или сюда припрётся с дедом. А мне твоего деда причёска... о-о-ченно не нравится,  – напомнил ближе к прощанию Охоломон и, подумав, добавил: 
– Шумная у него причёска. Скандален твой дед без меры. И колет-то словами обидными, не распуская рук. А сила-то у него есть. Да. Кряжист учителёк твой. Сразу видно. Уж даже я б с удовольствием померялся бы силой. На столе, на столе-с... руками... не думай лишнего.
– У него на голове обычный ёжик, – взмыкнул Михейша.  – А отчёт-то вам поменять?
– Плюнь на отчёт... хотя, нет, – сократи и выбрось ерунду. Одну-две страницы пиши. Не! Бо! Ле!  – Охоломон погрозил пальцем размером в перезрелый и шершавый от тяжёлой грядочной службы огурец.
– Что ты барышне своей пишешь – мне наплевать, хотя совет мог бы дать неплохой: так девушек не завораживают! Понял? Им цветы и слюни подавай! Ихние слюни знай, а сам, будучи в обаятельском уме, держи мужскую марку. Делай строгую мину лица. И привирай аккуратней. Вот так-то вот.
Охоломон опрокинул очередную рюмку, изуверски хакнул и вытер усы.
– Сам-то пей. Не скромничай. Сегодня можно. Служебное время мы с твоей антибожьей помощью ныне укоротили.
Малоопытный Михейша, непроизвольно исказив лицо, тянул градус так долго, словно, отфильтровывая крокодилов, пил воду Нила через тридцатиметровую соломинку, просунутую в мокаттанскую толщу Гизы. Побеждая запах мерзкой, сладковатой рисовой водки, забросил в рот колечко лука и  медленно стал жевать.
– Так вот я и говорю – причёска твоего деда мне не нравится. Кайзера напоминает. Рискуете накануне большой войны. Не немецких ли кровей будете? Да я, однако, спрашивал уже, но подзабылось как-то.
Охоломон при приёмке Михейши прилично выпил на пару с его мало пьющим батяней. Батяня еле допёрся до дому, получил от Марии первую в жизни взбучку, а Охоломон задержался до утра по диванно-кабинетной службе. А перед тем – до самых петухов – мучил Марюху рассказами о доблестной военной службе.
– Русские мы все. Я сказывал при приёме: уральских мы кровей. Добытчики камня. У нас даже живой малахит в наследстве есть.
Михейшу в стуле после выцеженной рюмки покачивает.
– Уральских, говоришь?  А чёрт-то по тебе гоголевский плачет, не наш он. Тот хохляндских кровей. Пересмешник, каких поискать.
– Отчего так говорите? Всё так худо?
Чин-Чин всмотрелся в практиканта. Оценил пыл и старание. Исправил речь.
– Да, молодец ты, Михейша. Не грусти уж так слишком! Ишь, раскраснелся. Брось. Остынь. Дело наше как и везде – наживное, даётся трудом, а не наездом. Николай Васильевич, промежду прочим, по таким пустякам не хенькал. Понял, что почём?
– Понял, Охоломон Иваныч. Вашо вышокобло... – шмыгнув носом в последний раз, хотел что-то добавить и извиниться за всё произошедшее Михейша.
– Опять за старое! – прикрикнул на него Чин-Чин, по гоголевски сдвинув брови,  – ступай, ступай. Товарищ-щ, твою мать.

***

– Марюха! – снова позвал помидорномордую девку Охоломон Иваныч.
– Ага? Я!
– А у Благодарихи твоей есть картины на стенах? Какие-либо. В рамках или расписные.
– Есть цветочки, дас-с. Имеются и обои красивые. Все в французско – жёлтых лилиях и в жабах красивых на листах. И плавают, и сидящие имеются, и противоположные разные звери на берегу. Алёнушка есть – ёкского художника руки, что ещё манускрыпт продаёт на площади и всё не может продать – уж лет восемь как. Хроменек он и ростом мал. Но шибко известный. Ой, шибко! Царица французская есть – так то ж типографский снимок. Дама в постелях с арапкой и опахальщиками. Отличные картины есть и куплены преимущественно по заграницам. Цветы кактусы есть, один даже с шапкой Клауса, пальма в приёмной и... дамочки с офицерами есть в дагерротипах и раскрашенные красиво. Дак там эти офицеры что вытворяют на картинках... Ойеньки! И снизу-то ходют, и на коленках-то подползают, к тётенькам прислоняются, и... это... генерал есть типа нашего Давыдова... с усищами, с букетом, в зеркало глядит, а сам-то... будто кобельком сейчас сделается... А дамы-то... С бокалиями, а сами... хохочут, радуются, видать, гостям безмерно. Как только вина на ковры да  покрывалы не разольют...
– Стоп, стоп, раскудахталась! Не в галерее, поди! Что-нибудь типа этого есть?
Чин-Чин сдёрнул Селифановскую картинку со стола и сунул её в лицо Марюхе.
Марюха аж отшатнулась. Глянула секунду, – ей, опытной деревенской даме, того хватило, – перекосилась сморчком и закрыла лицо руками.
– Ах! Боже, Охоломон Иваныч, конечно нет. Это же сраму подобно.
– А то, чем девки там у вас занимаются, а в фотографиях, тобой расписаных, что? Ну! Там не срамно?
– Не знаю, Охоломон Иваныч, – кручинится Марюха, – то у них работа такая, по закону всё, а здесь...
– Так сильно срамно, что ли?
– Бесстыже рисовать. Как можно такое изображать, ведь когда прописываешь, думаешь про это всё и представляешь!
– Эх, дурёха ты малограмотная! Что ты о любви знаешь!
– Может, так и есть, только мне эта картина не нравится. Можете меня убить, а всё равно не понравится.
– Короче так, Марюха. Расщебеталась как в супе курица! Слушать  меня сюда  внимательно. Ты иди в художную лавку бегом, пока не закрылось заведенье,  и купи там с золотом багет. Если закрылись, а Силивёстр там – точно знаю, хлещет свой клей  втихушку – стучи и ссылайся на прокуратора египетского.
– Багет? Хлеба что ль, французского? Дак это... Там не подают такого хлеба.
– Рамку вот этого размера, женщина ты... Вот же непутёвость твоя! Пусть вставят туда картину и...
Тут Чин-Чин осёкся. И задумался.
– И?
– Пусть вставят, говорю, Силивёстр лично пусть займется… – голос его потвердел, – и стеклом сверху пусть замостит, и завернёт пусть крепче в розовую бумагу… с блёстками... Будто в Новый год! И не показывай народу-то, а тащи всё сюда сразу. Я качество проверю. Плохо будет: опечатаю всю его... типографию... под полом. Так и скажи: подпольную. Не стесняйся правды. Держу его под прицелом и про запас: мало ли что! А ты под моей протекцией и защитой. Так что не боись. Понятно?
– Понятно, чего-с не понять.
– А  я эту картинку Благодарихе презентовать надумал. И не зря, а по службе. Это тоже понятно?
Марюха пожала плечами.
– Для её заведения самое то выйдет. – Посмотрел внимательно: «Я так думаю. Всё! Решил, так решил».
– Ой-ёй, Охоломон Иваныч...
– Пойдёт ещё хлеще народ. А я их всех на карандаш! Да, точно!  Именно на карандаш. До поры. А ещё купи настоящих живовосковых цветов в вазе. Денег дам. И тебе дам. Веришь-нет?
– Хорошо, – покорно соглашается Марюха, хотя ей эта история с царским кительком в стиле рококо не очень – то нравится, – всё сделаю, как скажете. (Ей бы такой турнюр и позолоты).
– В большой вазе с боками! Чтобы верх был на кувшинкин развал похож.
– Дас-с. Понимаю.   
И в сторону ропотнула себе под нос:  «Не дура, поди, сам-то...»
– А Селифану этому отнеси от меня рубль.
– Ого! – Марюха сильно удивилась такому раскладному обращению с преступником,  – за что?
– Как автору. Заработал. Называется по-ихнему гонорарием. И скажи, что в этой части мы делу его пуску не дадим. Пусть только помалкивает в тряпицу. Это в его же интересах.
– А не сильно много чести... за рубль такую порнографию-с?
– Не сильно. Всё по-деловому. И скажи Благодарихе, что я её сегодня посещу с L'Amou...ром.
Пауза. Уточнение:  «С проверкой, примитивно с проверкой. Не за личный интерес. Ты это... там... не думай лишнего».
– Ага.
– И пусть без шума примет. Предупреди. Это официальный манёвр. По службе, понимаешь? За сюртуком... со звёздами, – бывшими, надеюсь, – заодно схожу.
– Ага. – Марюха шмыгнула носом.
Тяжёлый денёк оказался благодаря Михейше. Да и ревность всколыхнула чистую и влюблённую в председателя Марюхину душу.
– Зайду с чёрного входа. По демократичному. Вот так-то. Время щас такое. Понимэ?
– Ага. То есть да, равно что понимэ. (Что за новое изобразительное средство в лексиконе?)
– Ловить надо текучий момент. Это тоже понимэ? – Чин-Чин хитромудро подмигнул и улыбнулся до ушей. Встопорщились усища и будто рыжим праздничным  бриолином заблестело в суровой комнате.
Тук-тук – каблуки.
– Дело Ваше.
Марюха ещё шибче пригорюнилась от этакой текучести момента.
В другую сторону от Марюхи струится любовь Охоломона Иваныча.
– Вот же пакостник – с благородного виду его так поначалу и не подумаешь.
– Постой, – Чин-Чин заглянул в стол и вынул оттуда чёрную накладную бороду. Приложил к лицу. Повертелся, нахмурил брови, оскалился в шкафное стекло, – идёт мне такой прикид?
– Чисто ужас, – сказала, сморщившись, Марюха, – вам виднее... коли по службе и охоте, так и...
– Вот и я говорю. На ловца с такой мохнаткой зверь сам набежит. Мда-с!



21. СЕМЬ  ПИСЕМ ИЗ  ДЕДУШКИНОГО  ЧЕМОДАНА

1
– Мой очень дорогой и недоступный lower angel and sweet demon, and dessert, мисс Пастилка и мисс Горькая Постель! Вы как шоколадка в золотой обёртке и за стеклом тройной толщины  – сверкаете, пахнете и бирка-то на Вас есть, но не даётесь. Вам не надоело выходить замуж за всех, каждый вечер, каждую ночь, за всех, чёрт возьми, кроме меня? У меня есть деньги, а Вы же знаете, что за деньги можно купить всё. Вы считаете себя королевой бала? А Вам разве не нужны деньги? Может, Вы думаете, что я, представляя Вас в постели с другим мужчиной, вместе с вами подобно бледным англичанкам рассматриваю  розетки на потолке? Нет, нет и нет, дорогая. Представляя Вас там, я плачу и рыдаю, потому, что я не дал бы Вам такой возможности. Да Вы, наверно, помните. Или Вы такая притворщица, что мне это всё привиделось?
Я рыдаю потому, что передо мной нет двери, в которую я бы мог скрестись, как голодная собака в надежде когда-нибудь быть впущенным не от жалости, а от любящего сердца. При Вашем невнимании  к моим страданиям, я даю волю своим рукам, обрекая себя на разбивание сосуда с животворящим вином, которое настолько терпкое и шипучее, что выливается тотчас же, как я прикасаюсь к пробке. Оно предназначено для нас двоих, а мне приходится пить его в одиночку...

(Мишель)
1916 июнь Нью-Джорск Ёкск. губ. 

2
– Мой дорогой молодой друг, mon Мишель, – а, друг ли Вы мне, или скверный покупатель, как узнать? Я сомневаюсь в непорочности Ваших юных измышлений. Уж не собрались ли Вы меня любить как животное? Мне это не нужно, потому я собираюсь Вам сообщить правду.
Я бы, наверно, давно забыла бы о Вас, кабы Вы не писали таких смешных писем. Они же и жестоки по отношению ко мне. Вы перестарались в очернении меня, поверьте. Но я не могу выбросить Вас так же твёрдо, как Вы мне старательно и изощрённо грубите. Мне жалко Ваш драгоценный сосуд. Мне жаль, что Вы, не думая о последствиях для Вас, делитесь такими intimate detail. Ощущение, что Вы сошли с ума, потеряли стыд и находитесь во власти дьявольской страсти, не разумеющей порядочности касательно ко мне и осторожности  в отношении к собственному телу и душе.
Уж не на Кокушкином мосту ли Вы испотрошили свой ум?
Я каюсь, что сообщила Вам адрес. Это не даёт мне покоя. Я не уверена, что рано или поздно Ваши письма не будут перехвачены кем либо из моих младших  русских cruel Bloomfield  и будут переданы  дальше моей благодетельнице.
Я уже свыклась со всеми и мне будет горько уходить. А я, несмотря на старание и успехи, не только буду уволена, а буду растерзана, выкинута, передана на общественное порицание. Мне велят надеть на башмаки жёлтые банты – если это только поймут в вашей ужасной стране, – и запретят надевать шубу, и выставят на мороз в самый неподходящий сезон. А Вы знаете, какие в Петербурге бывают холода.
Вы этого добиваетесь? Пожалейте бывшую нищенку! Подайте на пропитание! Замуж возьмите бедную иностранную поданную. Или присоветуете в батрачки идти, или в подёнщицы определите кирпичи таскать?
Смеюсь. Не сочтите за серьёзность.
Мне в год двести пятьдесят рублей дают. Это немного, но и не мало. Из этого я  на чёрный день откладываю и – случись что непредвиденное – на обратную дорогу хватит.
Я читаю Ваши письма и заливаюсь то дурацким смехом, то плачем, то ли чувствую себя  девочкой-дурой, то ли несчастной потаскушкой, то ли возлюбленной, то ли жертвой маньяка. Я Вас, может быть, и люблю, как можно только любить Дракулу, но, слава богу, только по письмам. Не люблю упырей, пусть они даже живут в замках и имеют по двести душ работников.
Я боюсь того, что Вы мне пишите. От Вашего рассказа про Селифания Вёдровича Вёдрова мне стало сначала весело, как после чарки рома или водчонки – так, кажется, у вас называют это мерзкое зелье – а потом было дурно как никогда. Я уважаю искусство в вашей стране, но Ваш пример – для меня как воровской нож в полотне Рембрандта. Я знаю средневековых художников, знаю Дюрера, видела ещё некоторые жуткие вещи, но ты было невежественное средневековье, издевательство, беспричинные убийства, а теперь в России решили его повторить? 
Я понимаю Ваше негодование, когда Вы описываете детали, но Селифания вашего стоит пожалеть – у него не всё в порядке с умом (как и у Вас, промежду прочим, мой дорогой друг), он тронулся в хлевах, наслушался коровьих причитаний, он плоть от плоти – член своего стада. Зверёныш, который когда-нибудь мать-старушку съест.
Вы сами измываетесь над неучёным художником, пусть даже у него набита рука и полон дом скотины, которую не терпится убить, высушить и изобразить с чучельного вида будто живую.
Пусть к нему едут заграничные покупщики – у них руки загребущие, а в глазах презренный металл. На искусство им наплевать! Сквозь Ваши слова видно неуважение и издёвку. Вас должны поругать более сведущие и терпимые в таких делах люди.
Вы разве сами не боитесь того, что у вас там в глуши творится?
Поверьте, про это всё я знаю не понаслышке, я видела Красные Фонари, я знаю, что это гнусное ремесло не прекратится никогда. Но этим заставляет заниматься общество. Оно этим пользуется. Оно его поощряет.  А ваш Селифаний – дитя вашего порока, ему, как ребёнку дали краски, умышленно похвалили вредные люди, и он клюнул.
Он – сам теперь кисть, холст и бомба. Он усиляет мировой бред. В распространении его псевдоискусства не сомневаюсь. Всё дурное в наше дикое время имеет скорость лучшую, чем всё хорошее и доброе.
Наивный, бедный, исступлённый – он не ведает, что творит. Его рукой водит сатана. Сатана, сатана – не меньше!

...1917 г.


3
...Ужасное сейчас время. Вы сами всё видите и испытываете. Кругом так наэлектризовано! В столице голод. Но мне страшно совсем не от этого. Я более трясусь, когда мне вручают от Вас письма. – Отчего так? – подумаете Вы.
Вот как: я всматриваюсь в нашего мсье Степана, – а его обязанность открывать двери и так ещё по пустякам –  а мне кажется, что его голубые глаза излучают не русское почтение, как Вы меня уверяли, описывая доброжелательность всех русских, а насмешку и желание предательства.
Он так страшно жуёт усы и – принимая полтинник или гривенный – этак жарит взглядом, будто я покупаю у него краденое или дешёвую подделку даю. Слава богу: он не силён читать прописи. Пишите лучше по-французски, или по-английски – как Вам удобнее.
Мадам Лидия также не сильна в языках, какой бы она не делала вид. Какое это для меня двойное счастье!
Хорошо, что и мсье Владимир не часто бывал дома, а теперь он вообще надолго уехал в Кёниг спасать православие, или учить клиросному пению немецких братьев по разуму, или бить с военными братьев шляхов – кто его знает. Сказал только, что это сейчас не опасно, что русские победят, а семью целовал будто бы в последний раз. Где же это сказано, что рядом с войной не опасно? Даже у меня мурашки по телу пошли, хотя уж мне это, кажется, ни к чему. У нас теперь бабье государство и лучше ли это, чем было при месье отце Владимире – только один бог это скажет.
У нас в доме сущий Везувий. Дети готовят каверзы, несмотря на мою вполне соответственную военному положению дипломатию.
Скажите, Мишель, Ваши сестры и братья тоже такие? Или не все русские дети одинаковы по отношению к иностранкам?

То, что между нами  «давно» было, это просто нечаянная встреча для Вас, а для меня – случайный проступок, а вовсе не вынужденное занятие от тяжёлой жизни, как Вы ошибочно могли себе вообразить.
Хоть я и  родилась  в рабочем квартале, жила на берегу с рыбаками, а теперь я с натяжками почти что леди. Ха! Леди с рабочего квартала… Даама с  Воолендама! Хотя в наше время... нужны ли кому-нибудь переученные, искусственные  леди?
...Извини, не могу больше писать. Работа, друг мой. Дети чужие почти родными стали, хотя все такие разные и местами вредные даже. Про них, может быть, отдельно напишу. Приезжай уж. Придумаем что-нибудь. Русскую песню споём, как тогда на «Воробьях». А ты спляшешь голландку. У тебя неплохо получилось для первого раза.

(Клаудиа)
августа 1917
Петроград

4
...Эти рабочие и красные исподфронтовые «гвардейцы», комиссионеры из чрезвычайки  – дезертиры все что ли? Или иезуиты? Такие все страшные. Ходят в пыточных кожанах: им ещё фартука на груди не хватает! И набора секаторов в чемоданчике. Они забирают людей на улицах и приходят к ним в дом с оружием и – говорят – хватают иной раз без особенных каких-то бумаг.
Скажите, чем провинился перед ними мсье Владимир – честнейших правил человек, не обидевший в своей жизни ни одной души. Он давал деньги в воспитательные дома, ходил в первых рядах на манифестациях в пользу безработных, нищих и сирых. И теперь – после всего этого – любой бывший безработный, обиженный рабочий ли – а теперь он солдат или член народной дружины – спокойно может остановить месье только за то, что вне церкви он может позволить одеть себе гражданскую шляпу! Это ужасно!
Вы понимаете меня?
Есть ещё более страшные люди, но тут надобно ставить  большую точку. Постарайтесь понять за этой точкой другое, и не попасться на это самому. Вы ведь в таком странном департаменте. Возможно, и к вам идут перемены. Приедете в Петербург – узнаете сами. Но я отвлеклась...

...Думаю, что Вы не будете смеяться над таким превращением, ведь Вы – грамотный молодой человек, хоть и начинали жить в отдалении от Европы. Поймёте. Надеюсь, что всё переменится, надеюсь, что Петербург и касание жизни реальной, а не учебно-подготовительной, рано или поздно даст Вам правильное мышление и освободит от юношеского задора, бахвальства и шапочных оценок.
Я всё своё плохое, вынужденное забросила тотчас же, как переехала в вашу страну. Я сменила имя на похожее. Фамилия меня смущает. Но с этим ничего не поделать. Теперь я  не дуюсь на судьбу: для меня и мрачный Амстердам  и бельгийский филиал Governesses B.I. , который дал мне шанс, теперь всё в прошлом.
Я не придаю своему первому вынужденному занятию порочного значения. Так же, как и Вы не смущаетесь, изредка занимаясь не вполне благопристойным и далеко не пуританским делом.
Матушка Ваша про это, надеюсь, не знает.
Матери часто мудрее мужей, ибо на них висит воспитание и поддержка очага. А разве не воспитание детей есть главная цель жизни?
Я совершенно изменилась, начав учиться  и, тем более, приехав в Россию; а Вы ревнуете меня к прошлому. Зачем я только, доверившись, Вам это рассказала? А Вы уж и разнюнились. А влюбились, – если влюбились, а не играете со мной, –  вообще как наивный ребёнок.
Поверьте, мне совершенно до Вас при таком отношении нет никакой охоты. Правду сказать, я и в деньги Ваши не верю.
Не то, чтобы я когда-нибудь отказывалась от денег – вовсе нет, как раз-то их я особенно и «люблю».
Хочу подчеркнуть – они мне нужны – да, очень нужны, – но не для праздности и не для распутства, как Вы изволили сперва подумать.
Они мне нужны как кровь для жизни и  как лекарство для спасения.
У меня в Голландии мать и отец.
Отец серьёзно болен, – у него теперь идёт горлом кровь. Он лежит, передвигается едва ли не ползком, и не способен уже работать. А мои сестры и братья ещё не стали на ноги.
Длинной селёдки, как у вас насмешливо говорят, – и с чего только так придумали? –  в наших краях теперь нет. Говорят, сельдь от морских течений или отчего-то ещё  ушла ближе к океану. Может, что-то изменится, но для меня каждый выход брата в море – как военное испытание.
Вы когда-нибудь видели, как ветром выламывается кливер? А как стреляют леера? Думаю, что нет. Они рассекают человека пополам.
А что такое «лёгкая» волна в пять – семь ваших сажен? Думаю, что Вы этого всего не знаете, будучи сухопутным человеком. Я горжусь братом и боюсь за его жизнь. Он молод, годится только на юнгу, а из него делают настоящего рыбака без всяких скидок.
Выходят в море не только в путину, но и в шторм, так как он тоже гонит рыбу в наши заливы.
Наши баркасы не прочнее, чем в любой стране, а бури и штормы везде одинаковы.
Вспомните русских рыбаков на Балтике, вспомните ваши буйные реки, а Северный океан, а Белое море, а восток: там, думаете, легче?
Вы не пугаетесь от их нелёгкого труда и не удивляетесь ежедневному героизму? Люди  не рыбы и долго плавать в море не могут. Двадцать минут... и нет человека.
Я матери помогаю. И, думаю, Вы тоже не считаете это животным инстинктом или пустым делом.
Деньги мне нужны больше, чем удовольствия в постели и, соответственно, мужчины. Без мужчин можно обойтись, хоть это и противоестественно для всякого живого человека, тем более для женщины, призванной самой природой и Богом рожать. Это так.
А деньги как плата за любовь мне противна. Мне мерзки даже Ваши «шутливые» намёки на это.
Благородные люди так не говорят и не думают.
Хотя и в России верность и честность семье не в должном почёте. Порядочность и порок не могут друг без друга. Русский человек этого тоже не лишён.
Этот искус идёт от сатаны: дьявол и его слуги в этом весьма преуспели, а перед Богом это только испытание. И то, не каждый верит в раскаянье и про существование суда. Расплата приходит тогда, когда уже бывает поздно вернуться к началу с тем, чтобы попытаться изменить жизнь.
Не берите с Европы дурного, мой друг и истязатель, избавляйтесь от собственной пошлости. Когда Вы это поймёте и осознаете сердцем – тогда только о чём-то с Вами можно станет говорить.
Как Вы понимаете, на такой ноте я не хочу с Вами встречаться. Приедете с той же мыслью и теми же дурацкими шутками в Питер – даже не ищите меня.
Приедете чистым, освобождённым ото лжи и напуска, – пожалуйста. Сердце моё не занято. Но и ждать Вашего исправления не стану.
Пусть Бог мне и Вам станет судьёй.
Да, мне и не велят влюбляться.
Если я влюблюсь – я точно потеряю работу.
Но, ещё в последний раз говорю – это не моя служба – брать с мужчин деньги за любовь.
Надеюсь, что после лекции этой, или исповеди, – как хотите, – Вы меня уже более не собираетесь купить?
Если это не так, то прошу Вас меня больше не беспокоить.
Не рвите мне сердце, не унижайте, пожалуйста, себя.

...января 1918 г.
Петроград




5
...О чём я говорю! Какие пошлости пишу! Холодно и нечего есть! В Питере вроде бы говорят о наличии обильной еды на целых три дня. Ничего подобного. Эшелоны стоят на Урале, а кто-то их не отпускает. Может, немца боятся? Что у вас в глубинке говорят про всё это?
...Какая тут любовь и обиды! Всё так мелко против реальной жизни.
...Россия это большая клетка, или зимний, мерзкий, холодный капкан. И он, кажется, для многих уже захлопнулся... Деньги бы моей мадам Лидии не помешали... Мы одни здесь: мадам и мы. Дети, женщины и взрослые. Нет мужской защиты. Глянешь в окно – там бандиты и голодные, которые одинаково хуже зверей. Полки в кухне пустые. Месье Владимира нет, и нет от него вестей. Жив ли он? Пожалуй, прости меня, Господи, за такой прогноз, уже и нет. Иначе дал бы он хоть какую-нибудь весточку.

...1919
Петроград


6
Мсье Степан исчез в тот самый важный момент, когда нас следовало бы особенно охранять.
Как бы сам не нанялся в революционеры этот Степан-Таракан. И не донёс бы. Хотя на что доносить? Мы не богаты теперь.
...Мы сдали в наём комнату одному человеку. Отделились от него кирпичной стенкой – заложили проём. Он сам поставил такое условие, будто побаивался жить за простой занавеской, а так многие теперь делают. Из общего коридора пробили вход и поставили дверь. Теперь это вроде и не часть нашей квартиры. Как бы не стал оспаривать – кому оплачивать угол: нам или коммуне. Нет, он вроде хороший человек. Пускаем его в ванную. Но только по средам и субботам. А ему провели умывальник и удобства, тем более, что стояк как раз на границе. Ловкая вышла планировка, и хозяин доходной коммуны не был против. Наоборот, был, кажется, даже чрезвычайно рад и помогал с материалом и рабочими.
В общем, поселили мы этого прекрасного молодого  гражданина. Он вроде бы из Сибири. Приехал совсем недавно. Жил где-то под крышей тут же в Питере, был в Москве. Сначала бедствовал, а потом, говорит, вывернулся и немного, и  случайно («секретно» – так он сказал) разбогател. Такое разве в наше время бывает? То ли наследство пришло ему, то ли как? Но не знаю, не знаю и врать не буду.
Я вот смотрю на него внимательно, и не поверишь, он чем-то похож на тебя. Не манерами, нет, а чем-то духовным внутренне, и хитренький такой одновременно. Говорю, как твоя молодая копия. Думаю, что если бы ты его увидел, то вы бы могли познакомиться и даже понравиться друг другу...

И, удивительно, но он нам подвернулся вовремя и пришёлся весьма кстати. Сильно помогает. Платит исправно. Неплохо... вернее, чисто одевается. Где работает –  сам не говорит. А в прописном листке  – я посмотрела тайно, записан кровельщиком в Эрмитаже. Как-нибудь сбегаю посмотреть его труд. У меня чувство, что на Эрмитаже давно исчезли работники, все, кроме сторожей, да директора.  По манерам и одежде совсем не похож на деревенского. Думаю, уж не филёр ли он, или шпион какой? Хотя нам без разницы. На шпиона он не похож: языков совершенно не знает или хорошо маскируется… Да нет, нет, слишком молод, во-первых, а во-вторых, я его пробовала учить своему (забавному для вас) языку, пыталась и английскому – бесполезно: талдычит что попало и совсем не попадает в тон, и грамматику не понимает. Абсолютный неуч. Но порой рассуждает очень здраво, почти по взрослому.
И у него ещё какой-то любопытный  и повышенный интерес к золотым вещицам. Спрашивал про ломбарды, про скупку предметов. Про то, сколько золото может весить и как его отличать от подделок. А я сама толком не знаю: послала его к ювелирам. Неподалёку есть Монька, так он у него консультировался. Монька сам мне проболтался.
А красоту понимает так тонко, будто он заканчивал тут «художку». Знает краски. Знает, что с чем можно мешать, чтобы со временем не произошла химическая реакция  и не погубила картину. Свинец и цинк, и титан, оказыватся, в белилах есть, и ведут они себя совершенно по разному: одни разбеляют краски, а другие их разъедают. И то не все, а только по выбору. Этим он меня удивил. Юнец, а каков багаж! А вот не читает, подлец, почти ничего, как я ему книжки не всучала. И в каморке у него ни одной книги, Как так? Значит, он студентом никогда не был. Современная молодёжь ходит с книжками и газетами в руках. Это модно, несмотря на военную обстановку. И кистей, и красок ни одной...
И на дельца, и на вора мальчишка... юноша  этот не похож. Видела у него новые, абсолютно не помятые стодолларовые купюры. Откуда вот у юнца такое? Странно же, да? Сам же видишь, что подозрительно. Ты когда-нибудь держал в руках доллары? Вот и я нет, только гульдены, франки и немецкие деньги.
Хотя нам и без того нечего бояться: он сам видит как мы плохо живём. А золото и все дорогие вещи мадам Лидия давно уж сдала. До этого мы так и жили: на всё ими с месье Владимиром нажитом ранее.
Кажется, наш жилец подружился со Славкой и Надюшей. Не то слово: не «кажется», а совершенно основательно  «подружился». Они его обожают, и, кажется, ...опять это «кажется!» Они форменно превратились в его младших брата и сестру.  Щебечут, щебечут постоянно о чём-то. Вот какие у них могут быть общие интересы?
Он ходит к нам в гости, а дети к нему заглядывают, и мадам Лидия его тоже любит и постоянно приглашает. Она его зовёт, а я сторонюсь. Всё присматриваюсь, присматриваюсь, и понять не могу. Ни разу не говорил о своих родных. Где они, что с ними, есть ли они вообще. У него какие-то странные совершенно игрушки. Китайский слон на подставке ужаснейшего образа. С детьми вот стал крутить волчок. Говорит, что это всё подарки от китайского императора. А говоря это, так заразительно смеётся, что почти-что веришь в это. Вот врать-то горазд. А детям такие сказки нравятся. Они гоняют волчок по комнатам и всё  твердят какую-то выдумку: «Я честный, я честнее, я чудесный, я прелестней».
Он молод, не совсем грамотен в манерах... Даже совсем не грамотен. Деревня! Но ведёт себя очень прилично. И у нас на столе стала появляться пристойная еда. Один раз принёс дорогой напиток. Так мы его разбавили и пили долго. Выставили свечи будто в праздник. Он как Христос свалился к нам с неба...
Да что я всё про него, да про него.
Приезжай, я уже тебе всё простила, если было на самом деле что прощать. Приезжай и познакомься с нашим жильцом. Он тебе точно понравится...
А  я, кажется, заскучала... по тебе что ли? По твоим милым и ребячьим выкрутасам, по твоей наивной лжи, и хочется какой-то дурацкой выходки... А кругом быт и борьба за место под солнцем.
Что у тебя с учёбой, почему не отвечаешь? Ты сейчас где?

...1919
Петроград


7
Миша, я едва осталась жива... В дверь сначала стучали, да что стучали – били ногами! Это были те самые бандиты за окнами, или страшные агитаторы, которых  мы, увы, таки дождались. Я видела до того слежку. Мужик был в валенках, в ушанке, и совершенно туп. Пялился весь вечер в наши окна и как заколдованный мерин или свинья, раздражающиеся на любое шевеление, исподлобья дырявил занавески. Я только теперь поняла – зачем это.
Степан был среди «этих». Вот и сглазила в прошлом письме. Да ты, помнишь, наверно. Я побежала тогда открывать. Иначе бы сломали дверь и мы бы непременно замёрзли. Боже, боже!
...Бедные дети! Я успела пробежать коридор и спрятать детей у Никоши... Это имя того молодого человека. Я раньше вроде стеснялась говорить его имя. Точно уже не помню.
Потом всё было как в тумане. Меня били эти сволочи. Я была без сознания. Очнулась в совершенно непонятном месте. Меня каким-то образом вызволил из этой передряги Никон. Он наш спаситель, волшебный спаситель, не меньше. Ты не представляешь: он и детей смог спасти и меня. А мадам Лидия... Бедная Лидия, как мне её жалко!
После этого было столько приключений. Страшных приключений, хуже каких не бывает. Мы спаслись как в сказке. Я будто летела по небу,  и прыгала как чёрт по крышам. Это был сон, страшный нереальный сон...
Я не договорила: мадам Лидии больше нет: её убили бандиты в ту самую скверную в моей жизни ночь. Мы... хотя не буду рассказывать. Туман, сплошной туман и по-прежнему болит голова... и я теперь как старуха без трёх передних зубов. Стараюсь не улыбаться и говорить через щёлочку. Никон посмеивается при том, утешает через смех, и говорит, что у меня станут скоро королевские зубы с алмазами. Вот же чёрт! Иногда с ним бывает весело как в цирке, а иногда хочется рыдать, что я и делаю, когда рядом нет детей...
Мне вообще Никон запретил появляться на улице, ведь бандиты все живы и они могут охотиться за нами... За что? Почему они стали искать нас – совершенно обыкновенных и обедневших?
Никоша смешит, и говорит, что моськи слона ищут, чтобы нагавкать на него. Странная шутка, правда?
Степана вроде убили. Если, правда, убили, так  поделом ему.
Я не жестока, но он заслужил смерть. Он навёл на нас этих людей.
Это, во-первых. Хотя бы за предательство...
Во-вторых, а какой спрос за предательство с бандитов? Никакого. Для них вонзить нож в женщину – геройство, а воровать и грабить так же просто, как ежедневно садиться обедать. 
А главное, обидно за смерть Лидии Григорьевны. За что, спрашивается? За то, что у неё дети, а они веселы против всего населения? Теперь их надо вести в приют.
Кажется, все так делают, но я не могу...
Я уже настолько с ними свыклась, что теперь не представляю, как можно быть врозь. Это во мне говорят неиспользованные материнские чувства, инстинкт женщины-защитницы всего маленького.
На Степане кровь мадам Лидии, хотя убивал с Никошиных слов вовсе не он. А один из них. Главный целил в Никона и промазал. Я этого, разумеется не видела, то, что мне Никон рассказал – в деталях не помню, потому утверждать не буду. И ещё этот Степан до того затыкал мне рот половой тряпкой. Главный бил меня как боксёрскую грушу. Я блевала внутрь себя и чуть не утопла в своих... Ну ты понимаешь...
Мерзко, жить не хотелось поначалу... Я, когда вспоминаю,  дрожу. Вот и сейчас меня только при упоминании пробирает трепет, но я хочу с тобой поделиться. От этого мне легче.
Мне Никон ничего толком не говорит. Что и как, как выбрались. Ничегошеньки. Говорит, что мне знать не положено. Выбрались, да и ладно. Говорит, порошок есть такой для забывчивости, а для памяти вроде нету. Всё придумывают, говорит, да не могут выдумать. И будто я для забывчивости выпила лишнего.
Он  командует как себя вести, а я ему верю. Он умён и изворотлив как добрый Люцифер. Он жалеет и заботится. Даже отец  бы мой не смог так оберегать и заботиться. Без него мы бы не выжили. Но, всё на этом!
Не знаю свою  дальнейшую судьбу. Не сказала главного: а дети со мной. Они стали ко мне относиться очень хорошо, но плачут, всё время спрашивают о маман Лидии и своём  отце. А мне приходится  врать, что это всё временно. Что мать их уехала, но скоро прибудет. Верят или нет, уж не знаю сама, но продолжаю и продолжаю сочинять небылицы. Живём мы – ты не поверишь где и как. Да, и говорить про это даже намёками Никон не разрешил. Если меня по пути с почты убьют, то я даже не удивлюсь: я получу за непослушание по заслугам. Никон говорит, что мы должны вот-вот уехать далеко-предалеко. Он пытается справить нужные документы, но пока не получается. Это бы нас спасло. Он говорит, что побывал в нашем доме, что вскрыл комнаты: они уже под надзором уголовки, и было тяжело проникнуть. Мадам Лидии нигде нет. Кошкин – это кассир коммуны – сказал, что её тело забрала народная полиция. Всех во дворе расспрашивали, но дело ничем не кончилось. «Замяли» будто бы дело. Потому что это была не Чека, а обыкновенные грабители под видом ЧК, или наоборот.  А это, как ты сам понимаешь, при любом варианте удар по престижу власти. Хотя, какой там престиж, разве об этом сейчас думают! Как он сам не попался, когда в дом проникал, – не знаю. Говорит, что переодевался в маскировочное, что у него есть ключ от чёрного хода, что на свой риск снял печать – чекисты с милиционерами опечатали квартиру, – но будто бы опять пристроил незаметно. И будто бы был он там ночью, а не днём, когда всё видно жильцам. Притащил кое-какие вещицы из гардероба, плошки-ложки и прочее. Они именно наши, потому я ему верю. Ругался, что не нашёл свою китайскую юлу, а детям этот волчок запал в душу. Он как лучшая игрушка был.
Иногда закрадывается в душу... по русскому это называется «всякая хреновина». Подозрения дурацкие на прекрасного человечка. Зачем? Вот что значит глупая женщина из какой-то малюсенькой, смешной страны, против вашей необузданной и дикой, совершенно неумной какой-то державы.
Но пока ничего не знаю, что-то обещала держать в тайне, и адреса у нас нет! Очень странный адрес. Брошенный казенный дом. Когда-то тут был пожар... и так далее. Не Луна, конечно, но пусто и экскременты животных, и несъедобные тушки птиц. Это я выжимаю из себя юмор.  Не поверишь, но это так.
Думаю, что я тебя уже никогда не увижу. Война среди людей не кончилась; и кончится ли когда-нибудь этот страшный кровавый поток взаимной ненависти?
Прощай, мой друг! Вспоминай бедную Клавдию! Если ты только прочитаешь это письмо. Я уже не уверена, что письма мои до тебя вообще доходят. Раньше ты был более скор на ответы! У этого есть только два варианта...
Я уже должна уходить, потому что на меня подозрительно смотрят почтовые, я сильно задержалась, клюя в чернильницу как в молоко хлебом. И много посетителей: будто с цепи сорвались и примчали за посылками... А в них еда, вижу вон фрукты... Африканец припёрся... кудрявый-прекудрявый...  не Пушкин, хи-хи. И смотрит на меня, будто я из его чума... Китаец с фотоаппаратом... На улице его Ройс пыхтит. Как ещё не отобрали. Посол Китая?
Три волосинки до самого пупа. Нет, просто волшебник из их сказок. Только не в тыкве, а в железе на колёсах.
Нацеливает магний. Отворачиваюсь. Чудеса! Прощай!

...1919г.

CODA


Рецензии
Неоднозначное прочтение. Если бы не было оговорки, что повесть-пазлы,
сложно было бы ловить центральную нить.
Очень понравились словесные приколюшки и речевые обороты.
Чтобы сказать свое мнение о работе, мне надо её осмыслить и поразмыслить над ней.
Скачала для этой цели. Почитаю в бумаге, поразмышляю.

Людмила Танкова   12.12.2017 19:52     Заявить о нарушении
Всё верно: сюжета принципиально нет. Текст соединяется в единое произведение хронотопом и героями, переходящими из пазла в пазл.
Это как Солнечная система, в которой "пазлами и героями" являются планеты и их частные истории. Хронотопом является время и место Солнечной системы в Млечном пути (Россия, революция). Планеты относительно независимы, однако крутятся вокруг единого центра - Солнца. Солнцем в "романе" служит провинциальный городок Угадайка со своими "угадайскими тараканами".

А хотите, я подарю вам бумажную книженцию? Я уже такие фокусы проделывал.

Ярослав Полуэктов   12.12.2017 20:35   Заявить о нарушении
Буду рада!

Людмила Танкова   13.12.2017 08:43   Заявить о нарушении
Тогда пишите почтовые реквизиты и Ф.И.О. получателя согласно паспорта. И номер телефона, по которому будут звонить курьеры. Надеюсь, вы в России живёте, а не в Америке. Инфу ПИШИТЕ В СООБЩЕНИЯХ, не тут!
Заказывать печать буду в Ridero. Они работают не через гос.почту, а через курьерские каналы: потому требуется № телефона.

Ярослав Полуэктов   13.12.2017 09:11   Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.