Можжевеловый куст

Кушу Аслан
Шел 1983 год, июль, пора моих последних летних  студенческих каникул. Как и прежде в это время, мой старший  брат, который руководил одним из местных  леспромхозов, определил меня для подработки в помощники лесоруба.  Шефом мне достался человек бывалый в лесу. С жилистыми руками-крючьями, широкоплечий, коренастый и  колченогий, он,  казалось, весь был заточен под это дело, под бензопилу, которой, играючи, валил  деревья одно за другим, что  я едва успевал зачищать за ним топором стволы от веток и сучьев. А прозвищем этого  доки дела было грозное Атаман.  В ту пору ему уже было за шестьдесят. От многолетних тяжелых физических  нагрузок у него  болела спина, но и это не являлось помехой для работы. Он придумал  и смастерил  для  себя  приспособление из кожи, которое надевал на плечи и грудь,  а от него к ручкам  пилы тянулись два  ремня.  В редкие секунды перебоев мотора, которые он допускал при  распиле очищенных мной деревьев, он расслаблял руки,  и вся нагрузка  от бензопилы мгновенно перекатывалась на ремни, а с них на плечи и  грудь, а спина при этом отдыхала.
На соседнем горном склоне валила лес целая бригада и там,  то и дело, так же жужжали  бензопилы, а потом смолкали, и под протяжные крики и эхо «Поберегись!» с треском и грохотом падали  наземь  рослые   кавказские дубы и грабы.
В полдень в летнем лесу, в котором  и так было трудно дышать, стало невыносимо душно. Мой «патрон» с тревогой  изредка посматривал сквозь макушки деревьев в небо, на котором сгущались серые тучи, но работу не останавливал.  Однако у матушки-природы свои законы, она никогда не ждет – закончил ли ты дело или нет, и, как говорится, «разверзлись небесные хляби» в тот полдень и хлынул сначала  крупными каплями, а потом единым и непрерывным  потоком, как из пожарного шланга, летний дождь.
- Баста! – забросил на плечо бензопилу Атаман. – В Подвислу пойдем, к Луше, там переждем дождь, - и направился в гору.
Шли мы недолго,   и я увидел небольшой каменный домик, что приютился под нависающей  над ним скалой. «И впрямь, подвисла!» - подумал я, не переставая удивляться даже в эту  летнюю стихию умению людей выразительно,  с простонародной точностью давать названия  той или иной местности или природному  объекту.
На пороге домика нас встретила, будто бы ждала с минуты на минуту, высокая и согбенная старуха в черных платке и платье и провела в комнату, говоря при этом:
- Первый день в лесу, что ли, Степан Никифорович. Все руки зудят, наработаться не можешь. Нет, чтобы остановиться и уйти пораньше, видел же,  тучи к дождю собираются.
- Есть, есть, Луша, такой  грех, - согласился с ней тот. – Заведусь с утра, как юла, а потом остановиться не могу. И так,  боюсь, будет до гроба.
Старуха вышла в другую комнату и принесла  нам две сухие и чистые спецовки, которыми, вероятно, разжилась у  тех же лесорубов для их  же пользы, и сказала:
- Переоденьтесь!
Когда же мы переоделись, она снова вошла в комнату, взяла всю нашу мокрую одежду,  развесила на террасе дома, и только затем напоила нас крепким  диким чаем с хлебом и брынзой.
А дождь все  шел и шел до самых  сумерек, но когда перестал, я поднялся.
- Куда? – одернул меня мой «патрон» с кровати.
- Не век же нам здесь вековать!
- Не  знаю, как с веком, а эту ночку  заночевать  нам у Луши  придется. Реки в округе от такого дождя, как пить дать, разлились, не добраться к дороге.
Сказав это, отвернувшись на бочок к стенке, он, посапывая, крепко уснул, а мне не спалось, я вышел  на террасу, и, как узник стихии, с томлением  и тоской бросился  мысленно туда, за горы, где  меня ждала мать с больным сердцем, и отец, который имел привычку  не спать, если кто-то из нас, трех его сыновей, без видимой причины не возвращался на ночь домой. Так я и просидел,  пока не стемнело, а потом еще и еще, слушая невообразимую музыку гор, чья  природа - живая и неживая  впервые  жадно вздохнула полной грудью после дней палящего зноя.
- Ну, что ж тебе не спится, внучок? -  вышла и присела на лавку на террасе рядом Луша.
- Да так, не спится и все, - пожал плечами я.
- Для твоего возраста это совсем негоже,  - сказала она. – Не выспишься в молодости, не  жалуйся на сон в старости, потому как бессонница ее верная спутница.
- Зовут-то тебя, как?
- Асланом.
- Меня Аршалуйс зовут,  а Лушей солдаты, что  стояли в войну на нашем перевале, нарекли, - сказал она, а затем задумчиво, в невольном продолжении своих мыслей, добавила о ком-то  неведомом мне. – А он  звал меня Айшой…
Она смолкла, а я спросил:
- Ну и как вы, Аршалуйс, столько лет тут одна живете?
- Как?! А так, - ответила она. – Другой-то  жизни у меня и не было. В 1915 году  в эти места мой отец Аршак и мать Лусинэ из  Трабзона  бежали, спасаясь от резни армян турками. В 20-м году я у них родилась, а мать умерла при этом. Отец  меня растил и воспитывал все те годы, пока не отдал  богу  душу перед самой войной.
А потом, словно предтеча той истории, которую она собиралась рассказать, где-то там, у подножья горы, затрещала  цикада и треск от нее, как автоматная очередь,  гулко разнесся по долам и ущельям. Некоторое время Аршалуйс  слушала эту дробь, потом отвлеклась и продолжила:
-  А  когда пришла в эти места война,  мне уже вовсе было не до себя, потому что стала для добрых трех  сотен солдат  матерью и сестрой, верным другом, а кое-кто из них меня даже величал  своей лесной невестушкой. Бои здесь шли  жаркие, а потому раненых  всегда  было не счесть.  Я с первого дня боев пошла работать в госпиталь и стала ухаживать за ранеными,  убирала за ними, кормила немощных с руки,  до поздней ночи кипятила и стирала их окровавленное белье, одежду и бинты, потому как последних всегда не хватало. Спала по три часа в сутки,  если  это, конечно, можно назвать сном, потому как в голове никогда не смолкали  стоны и мольба о помощи покалеченных войной людей. Как выдерживала все это?  А так, сначала по-бабьи – плакала. Всяко  бывало, вот, например, только-только привезли раненого с поля боя, а он умоляет меня, весь горя: «Лушенька пить, пить!...» А ему воды нельзя, вот я и отойду в уголок, спрячусь ото всех, и от беспомощности плачу навзрыд. А бывало и другое – оторвет человеку в бою руку иль ногу, а  он после операции зовет и тоже  умоляет: «Христом богом  прошу тебя, Лушенька, помоги, нет сил моих, болит…» А я ему по неграмотности своей: «Да как же она, миленький мой, родненький,  может у тебя  болеть, если ее уже нет, ноги-то иль руки?»  И снова плачу от беспомощности…  И так  было до тех пор, пока доктор наш,  майор Полетаев не одернул меня и не приказал: «Отставить слезы и больше не плакать, санитарка Маркарьян! Война идет, на всех слез не напасешься! А насчет оторванной руки иль ноги, уверяю вас, может она болеть – фантомной болью у нас это в медицине называется».
После этих ее слов в низине снова застрекотали цикады, и уже не одна,  а целым  хором, и снова, как автоматная очередь, их стрекот  гулко  разнесся по ущельям и долам, будто бы салют в память о  тех,  кто намертво врос в этот перевал и стоял перед врагом насмерть.
- С того дня я плакала только тогда, когда кого-то из них хоронили, - задумчиво продолжила Аршалуйс. – Там, в низине,  их кладбище, сто двадцать три солдата в нем упокоились – русских и нерусских,  поживших немного и совсем молодых, безусых, нецелованных из разных городов  и весей  нашей бескрайней страны. Я до сих пор помню их лица и поименно, могу указать на могилы, кто  и где похоронен. А потому, убираясь на кладбище, я разговариваю с каждым из них, как с живым.
- А где же у вас братские могилы?
- Их у этого перевала нет! – ответила она. - Я так перед командиром Омельченко настояла, чтобы  каждого отдельно похоронили,   и у каждого  был свой уголок,  нередких из которых жизнь удостоить его не успела.
Она снова смолкла и, устремив свой  взор во мрак ночи,  словно в вечность, в которую когда-то  проводила свой  бессмертный полк, глубоко вздохнула и развела руками:
- Что же я все о смерти да  о смерти. Нет, чтобы за жизнь поговорить. В то лето 1942 года,  когда  наши пришли сюда, а доктор Полетаев уже давал мне денек-другой для отдыха, я принималась за заготовки   сухофруктов, ягод, дикого чая, трав и кореньев целебных – всего, чем был богат наш лес, и занималась  этим до  самой глубокой осени, до первых заморозков. Моих  припасов в ту суровую зиму хватило солдатам на компоты, чай, настойки  лечебные  вплоть до  их наступления в конце февраля 1943 года. «Что бы мы  без тебя делали, Луша, - как-то, попивая холодный компот из дички,  похвалил меня командир Александр Иванович Омельченко, который был на постое в моем доме. - С такими, как ты, женщинами, нас никогда не сломить немцу».
- И еще мох,  который всегда зелеными коврами лежит в нашем лесу, - дополнила она, -  «Чудодейственную силу имеет этот мох  в лечении ран», - как-то сказал мне отец. И я этого не забыла, и предложила его нашему доктору Полетаеву, который всегда испытывал недостаток   в лекарствах и мазях всяких. Он  попробовал, прикладывая мох к солдатским ранам, и был поражен увиденным, и сказал: «Йода в избытке,   наверное, в нем, этим и силен мох».
- Неужели, Аршалуйс, из множества молодых людей, которые вас окружали в те полгода, вам так никто  и не понравился? – спросил я, воспользовавшись тем, когда она  снова смолкла.
- Ухаживал  за мной политрук Петр Олешко, который также у меня  был на постое, как и командир, - ответила она. – С самого начала  пребывания их здесь красиво ухаживал, но это была не любовь, которую я ждала. А когда ее ждешь, она обязательно придет, и он пришел…
После непродолжительной  паузы Аршалуйс сказала:
 - В тот вечер командир Омельченко вернулся  позже Петра и был чем-то очень расстроен. «Разведка из дивизии сообщила, что к нашему перевалу десять горных  стрелков-снайперов хваленного «Эдельвейса» из-за Майкопа перебросили, - сообщил он политруку. – Принесла их сюда нелёгкая! В обед они половину нашей разведгруппы, что  возвращалась на перевал,  расстреляли,  а потом еще трех бойцов, что бдительность  потеряли. Как теперь  быть, не знаю?» - озадаченно развел он руками.
Олешко же спокойно  ответил ему:
- Да не переживайте вы, Александр Иванович, так сильно. Есть у меня на примете   один человечек, которому по силам справиться с этими хваленными «эдельвейсами» .
- И кто он? – поторопился Омельченко.
- После училища тыла перед войной меня  как  лучшего  выпускника определили на службу в отдел продовольственного  обеспечения  высшего военного руководства страны и генералитета при Наркомате обороны , – опять же спокойно повел разговор Олешко. – Так вот, был у нашего отдела небольшой  завод тут в Туапсе, который зверье всякое  съедобное и дичь консервировал. А при заводе том, в охотничьей  артели один адыг работал – Рашидом  его звали. Приезжая сюда, я не раз ходил с ним на охоту. И скажу вам,  Александр Иванович, непревзойденный  он в этом деле мастер-  знаток местности,  следопыт, слухач и нюхач в одном лице.
- А может, его уже нет там, призвали на войну? – с загоревшимися глазами, но желая, чтобы все это  было не так, спросил Омельченко.
- В том-то и дело, товарищ подполковник, что не призвали, - ответил Петр. – В самом начале войны я ездил  в Туапсе с приказом начальника своего отдела о переводе завода на консервирование  солдатских  каш с мясом. Видел там и Рашида, которого против его воли директор  по брони оставил.
- Так чего ты тогда  ждешь! – оживился Омельченко. – Бери нашу «полуторку» и поспеши за ним!
Петр Олешко вышел и под утро вернулся с молодым и статным красавцем с цыганской смолью черных волос и карими глазами с поволокой.
- Я влюбилась в него с первого взгляда, - улыбнулась Аршалуйс. – Голова пошла  кругом, а мое девичье  сердце так  застучало, что  казалось, готово вот-вот, как кузнечик, раз и выскочить из груди. А ноженьки мои, ноженьки, стали, как ватные! А он так посмотрел на меня, будто бы  тутовый шелкопряд, взял да и свил вокруг  сияющий, теплый  и уютный кокон…  Прилив такого счастья я испытала только дважды. Первый раз, когде мне было лет семнадцать, и я возвращалась из станицы, в которую спускалась за сахаром и солью. Устав по дороге,  прилегла, чтобы отдохнуть,  под  можжевеловый куст и быстро уснула,  то ли от усыпляющего аромата, источаемого  им, то ли от усталости, которая вконец разбила. И приснился мне удивительный  сон – с небес спустились две девицы в   лучезарных  белых одеждах, обмыли мое тело чудодейственной водой, которое сделало его легким  до неосязаемости,  натерли ароматными мазями и одели  в такую  же, как у них,  одежду, а затем, превратились в райских птичек, взлетели и уселись на ветках можжевельника. За ними  спустились с небес два ангела и, взяв меня за руки, повели по дороге из сизого тумана… А птички чирикали мне вслед: «Божья невеста, чик-чирик! Божья невеста, чик-чирик!». А я была невероятно счастлива…
- Не знаю, чем бы завершилось все это, если бы не отец, обеспокоенный тем, что меня  так долго  нет,  не пошел бы по той тропе, не нашел и не разбудил, -  закончила про свой сон Аршалуйс.
Я поселила  Рашида в пристройке, которую за несколько лет до войны сложил отец, а потом они втроем с командиром и политруком, закрывшись в комнате, о чем-то  долго говорили. А когда солнце уже поднялось из-за гор, Рашид взял винтовку, которую принесли ему с перевала, и уверенно вошёл в лес.  Странное ощущение тревоги за  этого еще совсем  незнакомого  человека охватило меня и не отпускало весь день,  иногда бросая в   жар,  пока он не вернулся.  А вечером я услышала, как Рашид сказал Омельченко:
- Не скрою, командир, трудно было  впервые стрелять в человека, хоть и враг он. Но я его выследил и убил.
- Ничего, обвыкнешься! – успокоил его Омельченко.
Потом Рашид вышел на эту террасу,  где тогда стояли жернова, и я переламывала кукурузу на мамалыгу для  раненых и некоторое время смотрел на то, как я работаю. Другая бы при этом, наверное, смутилась, а я вот была  рада.
Потом отвлеклась, чтобы пересыпать размолотое  зерно в большую  кадку, а он,  указав  на жернова,  сказал:
- Я, Айша, всегда  любил смотреть в детстве, как  это же делала моя мать.
- Айша? – улыбнулась я тому, как мое  имя легко  перекладывается на любой лад. – Аршалуйс, Луша, а вот теперь и Айша.
- Айша! – продолжил он. – Можно я  буду вас так называть?
- Называйте, - потупилась я.
- Так звали мою маму, на которую вы чем-то мимолетным похожи, - грустно сказал он.
- Мы обе – кавказские  женщины, - ответила я, -  и в этом  нет ничего удивительного.
- Нет, нет, - встрепенулся он. – Это мимолетное  не в облике, а похожи чем-то, что в  душе…
Зная, что мужчины, подбирая себе спутницу жизни, невольно ищут в женщинах черты своей матери, а женщины в мужчинах – черты отца,  я пришла в доселе  неиспытанный  восторг от этого сравнения  - значит, и он ко мне  неравнодушен,  значит, приглянулась ему!
 В утро второго дня  он ушел чуть свет, снова оставив меня наедине со своей  тревогой и треволнениями. Когда же вернулся вечером живым и здоровым, я уже  была готова броситься ему на шею и целовать до скончания  времен, но едва сдержалась. А потом был третий день,  также наполненный муками томительного  и гнетущего  неопределенностью ожидания, а после четвертого  Омельченко сказал ему:
- Сегодня эти «эдельвейсы» не произвели ни одного выстрела по нашим позициям, поняли они после трех убитых тобой , что непростой человек за ними начал охоту, притаились, стараются  не выдать мест своих  лежек.
- Вот и хорошо! – воскликнул Рашид.
- Хорошо-то оно хорошо, - протянул Омельченко, - но вот  одного  только боюсь, не начали ли они против  охоту. Может, лучше тебе  повременить с выходами в лес?
- Кто же оружие в разгар охоты вешает на стену? – не согласился Рашид. – И  потом, я повременю, а они за  старое возьмутся, солдат своих снова не досчитаешься.
- А  справишься за раз с оставшимися  семерыми?
-  Почему  за раз, командир! Не травить же они меня скопом собрались.  Справлюсь с ними, как и прежде, поодиночке.
 Так они и решили, и он выходил в лес в пятый, шестой, седьмой, восьмой и девятый разы, и возвращаясь, непременно делал на прикладе  винтовки зарубку, отмечая каждого убитого  фашиста. А я  вечерами кормила его горячим ужином и всегда думала: «О господи, так и просидела бы рядом с ним всю жизнь, только  бы он остался  живой!».
-Диву даюсь я, Рашид, - сказал ему в ту зимнюю ночь Омельченко, - они ведь серьезно обучены в Альпах – эти горные стрелки, а ты их перещелкал, как белка орешки.
- Обучить можно и медведя  ездить на велосипеде, - усмехнулся Рашид, а потом без улыбки добавил, - а вот от его звериных повадок отучить нельзя.
- Ты это о чем?
- А я  о том, командир, что в каждом  человеке сидит тот или иной  зверь. Вот я и вел их всегда от лагеря, выискивал его в намеченной на сегодня  жертве, чтобы потом охотиться на человека, как на  того зверя со свойственными ему   норовом, качествами и повадками.
- И кто же, по-твоему, сидит в этом  последнем, десятом  стрелке?
- В этом-то, несомненно, волк, - ответил,  не медля,  Рашид. - Вот я его и оставил напоследок.
- М-да,- немного озадаченно протянул Омельченко и с теплившейся  надеждой в глазах  добавил, - а может, не отважится завтра этот «волк» да возьмет и не придет.
- Этот-то? – снова усмехнулся Рашид. – Этот обязательно придет! Да и не  расстраивайтесь вы прежде времени, командир. Адыги, как говорят: «Бесстрашен волк только при нападении, но не дай Аллах, испугаться ему и сделать хоть один шаг назад, он становится подобен трусливой женщине».
- В ту  ночь, мучимая плохими  предчувствиями, я долго не могла уснуть, - грустно продолжила свое повествование  Аршалуйс, -  все волк мне какой-то мерещился. Покажется, оскалится да исчезнет…  Я не выдержала этих мук и, забыв о своей девичьей чести и гордости, переступила порог пристройки… Рашид тоже не спал, и на мгновенье показалось, что он  ждал меня.
- Я люблю тебя, Айша! – тихо прошептал  он.
- И я  люблю тебя, Рашид! – ответила я.
И мы любили друг друга в ту зимнюю  ночь трепетно  и страстно, как в первый и последний раз…
А утром, перед его уходом, поклявшись друг другу  в любви и верности, обручились  кольцами, что остались от моих отца  с матерью…
В тот день за перевал не было боев и мы разделили участь ожидания на двоих с Александром Ивановичем  Омельченко, который,  как и я,  не дождавшись Рашида  к вечеру, стал сокрушаться?
- И дался мне  этот «волк» и, чтобы он теперь один  смог серьезно  изменить в существующей ситуации, зачем я отпустил Рашида к нему?
- Рашид бы все равно ушел. Такой человек! – ответила я. – И нет в том вашей  вины.
Поздно ночью кто-то выбрался на  нашу террасу и, задев лопату, которой я   расчищала у дома снег, с шумом  упал. Догадавшись кто этот «кто-то», я поднялась и выбежала за дверь. На террасе, придерживая двумя сцепленными руками  живот, лежал Рашид… Омельченко вызвал  свою «полуторку» и мы отвезли его в госпиталь.
- Крови много потерял, да и органы  каким-то режущим предметом, предполагаю, что ножом, сильно задеты, - пояснил нам после осмотра Рашида доктор Полетаев. – Но положение его не совсем безнадежно. Постараюсь вытянуть.
- Вы уж постарайтесь, постарайтесь, Лев Сергеевич! – попросил Омельченко.
Более десяти дней Рашид пролежал в госпитале без сознания, а я денно и нощно  не отходила от его кровати, -  продолжила Аршалуйс. – И представь,  насколько была счастлива, когда он  впервые за все это время  открыл глаза и прошептал имя,  которым меня называл: «Айша»… Узнав  об этом, пришел в госпиталь и Омельченко, которому Рашид, тяжело дыша, рассказал: « В тот день, командир, он трижды менял места своей лежки, сам охотясь на меня, но я опередил, обнаружив его последнее  прибежище.  Матерый оказался фашист, долго  мне пришлось  повозиться  с ним, пока не убил, но и он успел при этом подрезать меня»…
- В конце февраля 1943 года, - сказала  с нотками большой гордости в голосе Аршалуйс, -  наши войска, как снежная лавина, сорвались с этих гор и, сметая на своем пути укрепления врага,  погнали его со всей Кубани, но перед тем  Омельченко снова зашел к нам в госпиталь и, склонив  поседевшую голову, поблагодарил Рашида:
- Спасибо тебе, солдат!
- Солдат? – усмехнулся Рашид.
- Солдат! – настоял  командир.
Вслед за ними к местам новых сражений отправился и наш госпиталь, а я перевезла Рашида из него  к себе.
А потом в горы, как-то тихо пришла весна, наполнив их радостным ликованием птиц, усеяв лужайки и лес цветами, вселяя в наши молодые сердца новые надежды. Как-то в конце марта я вывела Рашида из дома и усадила на солнышке, еще не распалившемся  и ласковом, а сама занялась работой по хозяйству.
- Смотри, смотри же, Айша! -  окликнул он меня через минуту-другую и указал на соседний утес, на котором стоял огромный дикий кабан.
- Это Султан! - обрадовалась я. – Война  все зверье в округе распугала, а теперь вот они возвращаются.
- Что еще за Султан? – спросил он.
- Отец его совсем маленьким и больным  подобрал в лесу, а через несколько месяцев, когда он подрос и выздоровел, отвел  обратно, сказав при этом, что зверь должен жить среди зверей. Вот Султан с тех пор часто приходит на этот утес и подолгу смотрит  в наш двор.
- Чтобы собака или какая-другая дворовая скотина помнила своего хозяина и тосковала по нему, видеть мне доводилось, но чтобы дикая свинья – никогда! – удивился Рашид и добавил пораженно. - А смотрит-то, смотрит, как! С тоской, как на потерянный  некогда рай,  из которого ушел в свой  звериный мир, полный тревог и опасностей. Смотрит, как человек, оглядывающийся с тоской на свое беззаботное и безвозвратное  детство…
В ту ночь ему стало совсем  плохо, видно, так и не срослось что-то там, под раной. Я дала ему лекарства, которые мне оставил доктор Полетаев, но и они не помогли, и он умер во сне… Высох мой  можжевеловый  куст, под которым я  приютилась и испытала безграничное счастье, свою  первую и единственную любовь…
На следующий день я отвезла его на своей «одноконке» в горный аул, в котором он  родился и вырос, и похоронила там с оставшимися в нем в войну стариками и женщинами. В тот же день одела этот вдовий черный траурный наряд, чтобы не снимать его с себя никогда!
Она опять смолкла, будто снова и снова  глубоко переживая ту давнюю утрату, а потом продолжила:
- А политрук тот, Петр Олешко сразу после войны ко мне приехал и позвал с собой в Москву, где он жил без семьи. Но я отказала ему, указав на  могилы его однополчан: «Не обижайся, Петр Семенович, не могу оставить, предать их!». «Нельзя  все время жить прошлым, Лушенька, нельзя,  невозможно и мертвых предать!» - не согласился он, а я ему ответила: «Предать погибших легко и проще просто, стоит только подвергнуть  забвению  память о них и их подвигах, а могилы запустить, чтобы быльем поросли».
Закончив свое повествование, она обратилась ко мне:
- Вот ты спросил в начале нашего разговора, как я здесь одна живу, на что отвечу тебе – одной-то я никогда и не была – души Рашида и тех, кто упокоился тут, всегда незримо  присутствуют рядом.  Я чувствую, а иногда, кажется, что  даже вижу их тени. Да и живые не оставляют меня  без внимания, то охотник или рыбак какой, или ваш брат, лесоруб, заглянет на огонек, посидим, чайку попьем, покалякаем и на  душе станет спокойней,  и нет места одиночеству.  В другой раз кто-нибудь из тех, кто остался в живых с войны, и зовет меня  однополчанкой, в гости  приедет, побудет тут денек-другой, повспоминаем с ним о былом. А на  День Победы в моем саду яблоку негде упасть, собираются многие из выживших, вдовы, сыновья, дочери и внуки тех, кто похоронен на этом кладбище, и мне снова не до одиночества. Вот так и живу!
Утром мы ушли с Атаманом на работу, а вечером за нами пришел вахтовый автомобиль и мы уехали домой, но в будущем, в дни  постигавших меня, сопутствующих  каждому  человеку в жизни невзгод и неудач, я спешил к этой  неунывающей  героической женщине, чтобы почерпнуть у нее  заряд жизнестойкости и жизнелюбия,  и жить дальше. В  один из таких приездов  я был глубоко разочарован, найдя ее дом с заколоченными ставнями и дверью. Проходивший мимо  охотник сказал мне:
- Если вы к Луше, то ее нет.
- И где она?
- Померла Луша месяц назад. Свезли  ее  в станицу и схоронили.
От неожиданной вести  и растерянности, последовавшей за ней, я присел на валун, что был рядом, а когда охотник ушел, поднялся,  приложил ко рту  ладони и, будто бы там, на небесах, она могла услышать меня,  громко  позвал: «Ар-ша-луйс! Лу-ша! Ай-ша!»  И горное  эхо раскатисто, царственно, и, как она говорила,  на все лады,  ответило эти три имени, которыми звали ее при жизни  любившие  люди…
  P.S В прошлом 2015 году прототипу моего рассказа легендарной и героической женщине Аршалуйс Ханжиян поставлен в центре г Горячий Ключ Краснодарского края памятник.Деньги на его изготовление и установку собрал благодарный ей народ Кубани.
Аслан Кушу.