Шел 1983 год, июль, пора моих последних летних студенческих каникул. Как и прежде в это время, мой старший брат, который руководил одним из местных леспромхозов, определил меня для подработки в помощники лесоруба. Шефом мне достался человек бывалый в лесу. С жилистыми руками-крючьями, широкоплечий, коренастый и колченогий, он, казалось, весь был заточен под это дело, под бензопилу, которой, играючи, валил деревья одно за другим, что я едва успевал зачищать за ним топором стволы от веток и сучьев. А прозвищем этого доки дела было грозное Атаман. В ту пору ему уже было за шестьдесят. От многолетних тяжелых физических нагрузок у него болела спина, но и это не являлось помехой для работы. Он придумал и смастерил для себя приспособление из кожи, которое надевал на плечи и грудь, а от него к ручкам пилы тянулись два ремня. В редкие секунды перебоев мотора, которые он допускал при распиле очищенных мной деревьев, он расслаблял руки, и вся нагрузка от бензопилы мгновенно перекатывалась на ремни, а с них на плечи и грудь, а спина при этом отдыхала.
На соседнем горном склоне валила лес целая бригада и там, то и дело, так же жужжали бензопилы, а потом смолкали, и под протяжные крики и эхо «Поберегись!» с треском и грохотом падали наземь рослые кавказские дубы и грабы.
В полдень в летнем лесу, в котором и так было трудно дышать, стало невыносимо душно. Мой «патрон» с тревогой изредка посматривал сквозь макушки деревьев в небо, на котором сгущались серые тучи, но работу не останавливал. Однако у матушки-природы свои законы, она никогда не ждет – закончил ли ты дело или нет, и, как говорится, «разверзлись небесные хляби» в тот полдень и хлынул сначала крупными каплями, а потом единым и непрерывным потоком, как из пожарного шланга, летний дождь.
- Баста! – забросил на плечо бензопилу Атаман. – В Подвислу пойдем, к Луше, там переждем дождь, - и направился в гору.
Шли мы недолго, и я увидел небольшой каменный домик, что приютился под нависающей над ним скалой. «И впрямь, подвисла!» - подумал я, не переставая удивляться даже в эту летнюю стихию умению людей выразительно, с простонародной точностью давать названия той или иной местности или природному объекту.
На пороге домика нас встретила, будто бы ждала с минуты на минуту, высокая и согбенная старуха в черных платке и платье и провела в комнату, говоря при этом:
- Первый день в лесу, что ли, Степан Никифорович. Все руки зудят, наработаться не можешь. Нет, чтобы остановиться и уйти пораньше, видел же, тучи к дождю собираются.
- Есть, есть, Луша, такой грех, - согласился с ней тот. – Заведусь с утра, как юла, а потом остановиться не могу. И так, боюсь, будет до гроба.
Старуха вышла в другую комнату и принесла нам две сухие и чистые спецовки, которыми, вероятно, разжилась у тех же лесорубов для их же пользы, и сказала:
- Переоденьтесь!
Когда же мы переоделись, она снова вошла в комнату, взяла всю нашу мокрую одежду, развесила на террасе дома, и только затем напоила нас крепким диким чаем с хлебом и брынзой.
А дождь все шел и шел до самых сумерек, но когда перестал, я поднялся.
- Куда? – одернул меня мой «патрон» с кровати.
- Не век же нам здесь вековать!
- Не знаю, как с веком, а эту ночку заночевать нам у Луши придется. Реки в округе от такого дождя, как пить дать, разлились, не добраться к дороге.
Сказав это, отвернувшись на бочок к стенке, он, посапывая, крепко уснул, а мне не спалось, я вышел на террасу, и, как узник стихии, с томлением и тоской бросился мысленно туда, за горы, где меня ждала мать с больным сердцем, и отец, который имел привычку не спать, если кто-то из нас, трех его сыновей, без видимой причины не возвращался на ночь домой. Так я и просидел, пока не стемнело, а потом еще и еще, слушая невообразимую музыку гор, чья природа - живая и неживая впервые жадно вздохнула полной грудью после дней палящего зноя.
- Ну, что ж тебе не спится, внучок? - вышла и присела на лавку на террасе рядом Луша.
- Да так, не спится и все, - пожал плечами я.
- Для твоего возраста это совсем негоже, - сказала она. – Не выспишься в молодости, не жалуйся на сон в старости, потому как бессонница ее верная спутница.
- Зовут-то тебя, как?
- Асланом.
- Меня Аршалуйс зовут, а Лушей солдаты, что стояли в войну на нашем перевале, нарекли, - сказал она, а затем задумчиво, в невольном продолжении своих мыслей, добавила о ком-то неведомом мне. – А он звал меня Айшой…
Она смолкла, а я спросил:
- Ну и как вы, Аршалуйс, столько лет тут одна живете?
- Как?! А так, - ответила она. – Другой-то жизни у меня и не было. В 1915 году в эти места мой отец Аршак и мать Лусинэ из Трабзона бежали, спасаясь от резни армян турками. В 20-м году я у них родилась, а мать умерла при этом. Отец меня растил и воспитывал все те годы, пока не отдал богу душу перед самой войной.
А потом, словно предтеча той истории, которую она собиралась рассказать, где-то там, у подножья горы, затрещала цикада и треск от нее, как автоматная очередь, гулко разнесся по долам и ущельям. Некоторое время Аршалуйс слушала эту дробь, потом отвлеклась и продолжила:
- А когда пришла в эти места война, мне уже вовсе было не до себя, потому что стала для добрых трех сотен солдат матерью и сестрой, верным другом, а кое-кто из них меня даже величал своей лесной невестушкой. Бои здесь шли жаркие, а потому раненых всегда было не счесть. Я с первого дня боев пошла работать в госпиталь и стала ухаживать за ранеными, убирала за ними, кормила немощных с руки, до поздней ночи кипятила и стирала их окровавленное белье, одежду и бинты, потому как последних всегда не хватало. Спала по три часа в сутки, если это, конечно, можно назвать сном, потому как в голове никогда не смолкали стоны и мольба о помощи покалеченных войной людей. Как выдерживала все это? А так, сначала по-бабьи – плакала. Всяко бывало, вот, например, только-только привезли раненого с поля боя, а он умоляет меня, весь горя: «Лушенька пить, пить!...» А ему воды нельзя, вот я и отойду в уголок, спрячусь ото всех, и от беспомощности плачу навзрыд. А бывало и другое – оторвет человеку в бою руку иль ногу, а он после операции зовет и тоже умоляет: «Христом богом прошу тебя, Лушенька, помоги, нет сил моих, болит…» А я ему по неграмотности своей: «Да как же она, миленький мой, родненький, может у тебя болеть, если ее уже нет, ноги-то иль руки?» И снова плачу от беспомощности… И так было до тех пор, пока доктор наш, майор Полетаев не одернул меня и не приказал: «Отставить слезы и больше не плакать, санитарка Маркарьян! Война идет, на всех слез не напасешься! А насчет оторванной руки иль ноги, уверяю вас, может она болеть – фантомной болью у нас это в медицине называется».
После этих ее слов в низине снова застрекотали цикады, и уже не одна, а целым хором, и снова, как автоматная очередь, их стрекот гулко разнесся по ущельям и долам, будто бы салют в память о тех, кто намертво врос в этот перевал и стоял перед врагом насмерть.
- С того дня я плакала только тогда, когда кого-то из них хоронили, - задумчиво продолжила Аршалуйс. – Там, в низине, их кладбище, сто двадцать три солдата в нем упокоились – русских и нерусских, поживших немного и совсем молодых, безусых, нецелованных из разных городов и весей нашей бескрайней страны. Я до сих пор помню их лица и поименно, могу указать на могилы, кто и где похоронен. А потому, убираясь на кладбище, я разговариваю с каждым из них, как с живым.
- А где же у вас братские могилы?
- Их у этого перевала нет! – ответила она. - Я так перед командиром Омельченко настояла, чтобы каждого отдельно похоронили, и у каждого был свой уголок, нередких из которых жизнь удостоить его не успела.
Она снова смолкла и, устремив свой взор во мрак ночи, словно в вечность, в которую когда-то проводила свой бессмертный полк, глубоко вздохнула и развела руками:
- Что же я все о смерти да о смерти. Нет, чтобы за жизнь поговорить. В то лето 1942 года, когда наши пришли сюда, а доктор Полетаев уже давал мне денек-другой для отдыха, я принималась за заготовки сухофруктов, ягод, дикого чая, трав и кореньев целебных – всего, чем был богат наш лес, и занималась этим до самой глубокой осени, до первых заморозков. Моих припасов в ту суровую зиму хватило солдатам на компоты, чай, настойки лечебные вплоть до их наступления в конце февраля 1943 года. «Что бы мы без тебя делали, Луша, - как-то, попивая холодный компот из дички, похвалил меня командир Александр Иванович Омельченко, который был на постое в моем доме. - С такими, как ты, женщинами, нас никогда не сломить немцу».
- И еще мох, который всегда зелеными коврами лежит в нашем лесу, - дополнила она, - «Чудодейственную силу имеет этот мох в лечении ран», - как-то сказал мне отец. И я этого не забыла, и предложила его нашему доктору Полетаеву, который всегда испытывал недостаток в лекарствах и мазях всяких. Он попробовал, прикладывая мох к солдатским ранам, и был поражен увиденным, и сказал: «Йода в избытке, наверное, в нем, этим и силен мох».
- Неужели, Аршалуйс, из множества молодых людей, которые вас окружали в те полгода, вам так никто и не понравился? – спросил я, воспользовавшись тем, когда она снова смолкла.
- Ухаживал за мной политрук Петр Олешко, который также у меня был на постое, как и командир, - ответила она. – С самого начала пребывания их здесь красиво ухаживал, но это была не любовь, которую я ждала. А когда ее ждешь, она обязательно придет, и он пришел…
После непродолжительной паузы Аршалуйс сказала:
- В тот вечер командир Омельченко вернулся позже Петра и был чем-то очень расстроен. «Разведка из дивизии сообщила, что к нашему перевалу десять горных стрелков-снайперов хваленного «Эдельвейса» из-за Майкопа перебросили, - сообщил он политруку. – Принесла их сюда нелёгкая! В обед они половину нашей разведгруппы, что возвращалась на перевал, расстреляли, а потом еще трех бойцов, что бдительность потеряли. Как теперь быть, не знаю?» - озадаченно развел он руками.
Олешко же спокойно ответил ему:
- Да не переживайте вы, Александр Иванович, так сильно. Есть у меня на примете один человечек, которому по силам справиться с этими хваленными «эдельвейсами» .
- И кто он? – поторопился Омельченко.
- После училища тыла перед войной меня как лучшего выпускника определили на службу в отдел продовольственного обеспечения высшего военного руководства страны и генералитета при Наркомате обороны , – опять же спокойно повел разговор Олешко. – Так вот, был у нашего отдела небольшой завод тут в Туапсе, который зверье всякое съедобное и дичь консервировал. А при заводе том, в охотничьей артели один адыг работал – Рашидом его звали. Приезжая сюда, я не раз ходил с ним на охоту. И скажу вам, Александр Иванович, непревзойденный он в этом деле мастер- знаток местности, следопыт, слухач и нюхач в одном лице.
- А может, его уже нет там, призвали на войну? – с загоревшимися глазами, но желая, чтобы все это было не так, спросил Омельченко.
- В том-то и дело, товарищ подполковник, что не призвали, - ответил Петр. – В самом начале войны я ездил в Туапсе с приказом начальника своего отдела о переводе завода на консервирование солдатских каш с мясом. Видел там и Рашида, которого против его воли директор по брони оставил.
- Так чего ты тогда ждешь! – оживился Омельченко. – Бери нашу «полуторку» и поспеши за ним!
Петр Олешко вышел и под утро вернулся с молодым и статным красавцем с цыганской смолью черных волос и карими глазами с поволокой.
- Я влюбилась в него с первого взгляда, - улыбнулась Аршалуйс. – Голова пошла кругом, а мое девичье сердце так застучало, что казалось, готово вот-вот, как кузнечик, раз и выскочить из груди. А ноженьки мои, ноженьки, стали, как ватные! А он так посмотрел на меня, будто бы тутовый шелкопряд, взял да и свил вокруг сияющий, теплый и уютный кокон… Прилив такого счастья я испытала только дважды. Первый раз, когде мне было лет семнадцать, и я возвращалась из станицы, в которую спускалась за сахаром и солью. Устав по дороге, прилегла, чтобы отдохнуть, под можжевеловый куст и быстро уснула, то ли от усыпляющего аромата, источаемого им, то ли от усталости, которая вконец разбила. И приснился мне удивительный сон – с небес спустились две девицы в лучезарных белых одеждах, обмыли мое тело чудодейственной водой, которое сделало его легким до неосязаемости, натерли ароматными мазями и одели в такую же, как у них, одежду, а затем, превратились в райских птичек, взлетели и уселись на ветках можжевельника. За ними спустились с небес два ангела и, взяв меня за руки, повели по дороге из сизого тумана… А птички чирикали мне вслед: «Божья невеста, чик-чирик! Божья невеста, чик-чирик!». А я была невероятно счастлива…
- Не знаю, чем бы завершилось все это, если бы не отец, обеспокоенный тем, что меня так долго нет, не пошел бы по той тропе, не нашел и не разбудил, - закончила про свой сон Аршалуйс.
Я поселила Рашида в пристройке, которую за несколько лет до войны сложил отец, а потом они втроем с командиром и политруком, закрывшись в комнате, о чем-то долго говорили. А когда солнце уже поднялось из-за гор, Рашид взял винтовку, которую принесли ему с перевала, и уверенно вошёл в лес. Странное ощущение тревоги за этого еще совсем незнакомого человека охватило меня и не отпускало весь день, иногда бросая в жар, пока он не вернулся. А вечером я услышала, как Рашид сказал Омельченко:
- Не скрою, командир, трудно было впервые стрелять в человека, хоть и враг он. Но я его выследил и убил.
- Ничего, обвыкнешься! – успокоил его Омельченко.
Потом Рашид вышел на эту террасу, где тогда стояли жернова, и я переламывала кукурузу на мамалыгу для раненых и некоторое время смотрел на то, как я работаю. Другая бы при этом, наверное, смутилась, а я вот была рада.
Потом отвлеклась, чтобы пересыпать размолотое зерно в большую кадку, а он, указав на жернова, сказал:
- Я, Айша, всегда любил смотреть в детстве, как это же делала моя мать.
- Айша? – улыбнулась я тому, как мое имя легко перекладывается на любой лад. – Аршалуйс, Луша, а вот теперь и Айша.
- Айша! – продолжил он. – Можно я буду вас так называть?
- Называйте, - потупилась я.
- Так звали мою маму, на которую вы чем-то мимолетным похожи, - грустно сказал он.
- Мы обе – кавказские женщины, - ответила я, - и в этом нет ничего удивительного.
- Нет, нет, - встрепенулся он. – Это мимолетное не в облике, а похожи чем-то, что в душе…
Зная, что мужчины, подбирая себе спутницу жизни, невольно ищут в женщинах черты своей матери, а женщины в мужчинах – черты отца, я пришла в доселе неиспытанный восторг от этого сравнения - значит, и он ко мне неравнодушен, значит, приглянулась ему!
В утро второго дня он ушел чуть свет, снова оставив меня наедине со своей тревогой и треволнениями. Когда же вернулся вечером живым и здоровым, я уже была готова броситься ему на шею и целовать до скончания времен, но едва сдержалась. А потом был третий день, также наполненный муками томительного и гнетущего неопределенностью ожидания, а после четвертого Омельченко сказал ему:
- Сегодня эти «эдельвейсы» не произвели ни одного выстрела по нашим позициям, поняли они после трех убитых тобой , что непростой человек за ними начал охоту, притаились, стараются не выдать мест своих лежек.
- Вот и хорошо! – воскликнул Рашид.
- Хорошо-то оно хорошо, - протянул Омельченко, - но вот одного только боюсь, не начали ли они против охоту. Может, лучше тебе повременить с выходами в лес?
- Кто же оружие в разгар охоты вешает на стену? – не согласился Рашид. – И потом, я повременю, а они за старое возьмутся, солдат своих снова не досчитаешься.
- А справишься за раз с оставшимися семерыми?
- Почему за раз, командир! Не травить же они меня скопом собрались. Справлюсь с ними, как и прежде, поодиночке.
Так они и решили, и он выходил в лес в пятый, шестой, седьмой, восьмой и девятый разы, и возвращаясь, непременно делал на прикладе винтовки зарубку, отмечая каждого убитого фашиста. А я вечерами кормила его горячим ужином и всегда думала: «О господи, так и просидела бы рядом с ним всю жизнь, только бы он остался живой!».
-Диву даюсь я, Рашид, - сказал ему в ту зимнюю ночь Омельченко, - они ведь серьезно обучены в Альпах – эти горные стрелки, а ты их перещелкал, как белка орешки.
- Обучить можно и медведя ездить на велосипеде, - усмехнулся Рашид, а потом без улыбки добавил, - а вот от его звериных повадок отучить нельзя.
- Ты это о чем?
- А я о том, командир, что в каждом человеке сидит тот или иной зверь. Вот я и вел их всегда от лагеря, выискивал его в намеченной на сегодня жертве, чтобы потом охотиться на человека, как на того зверя со свойственными ему норовом, качествами и повадками.
- И кто же, по-твоему, сидит в этом последнем, десятом стрелке?
- В этом-то, несомненно, волк, - ответил, не медля, Рашид. - Вот я его и оставил напоследок.
- М-да,- немного озадаченно протянул Омельченко и с теплившейся надеждой в глазах добавил, - а может, не отважится завтра этот «волк» да возьмет и не придет.
- Этот-то? – снова усмехнулся Рашид. – Этот обязательно придет! Да и не расстраивайтесь вы прежде времени, командир. Адыги, как говорят: «Бесстрашен волк только при нападении, но не дай Аллах, испугаться ему и сделать хоть один шаг назад, он становится подобен трусливой женщине».
- В ту ночь, мучимая плохими предчувствиями, я долго не могла уснуть, - грустно продолжила свое повествование Аршалуйс, - все волк мне какой-то мерещился. Покажется, оскалится да исчезнет… Я не выдержала этих мук и, забыв о своей девичьей чести и гордости, переступила порог пристройки… Рашид тоже не спал, и на мгновенье показалось, что он ждал меня.
- Я люблю тебя, Айша! – тихо прошептал он.
- И я люблю тебя, Рашид! – ответила я.
И мы любили друг друга в ту зимнюю ночь трепетно и страстно, как в первый и последний раз…
А утром, перед его уходом, поклявшись друг другу в любви и верности, обручились кольцами, что остались от моих отца с матерью…
В тот день за перевал не было боев и мы разделили участь ожидания на двоих с Александром Ивановичем Омельченко, который, как и я, не дождавшись Рашида к вечеру, стал сокрушаться?
- И дался мне этот «волк» и, чтобы он теперь один смог серьезно изменить в существующей ситуации, зачем я отпустил Рашида к нему?
- Рашид бы все равно ушел. Такой человек! – ответила я. – И нет в том вашей вины.
Поздно ночью кто-то выбрался на нашу террасу и, задев лопату, которой я расчищала у дома снег, с шумом упал. Догадавшись кто этот «кто-то», я поднялась и выбежала за дверь. На террасе, придерживая двумя сцепленными руками живот, лежал Рашид… Омельченко вызвал свою «полуторку» и мы отвезли его в госпиталь.
- Крови много потерял, да и органы каким-то режущим предметом, предполагаю, что ножом, сильно задеты, - пояснил нам после осмотра Рашида доктор Полетаев. – Но положение его не совсем безнадежно. Постараюсь вытянуть.
- Вы уж постарайтесь, постарайтесь, Лев Сергеевич! – попросил Омельченко.
Более десяти дней Рашид пролежал в госпитале без сознания, а я денно и нощно не отходила от его кровати, - продолжила Аршалуйс. – И представь, насколько была счастлива, когда он впервые за все это время открыл глаза и прошептал имя, которым меня называл: «Айша»… Узнав об этом, пришел в госпиталь и Омельченко, которому Рашид, тяжело дыша, рассказал: « В тот день, командир, он трижды менял места своей лежки, сам охотясь на меня, но я опередил, обнаружив его последнее прибежище. Матерый оказался фашист, долго мне пришлось повозиться с ним, пока не убил, но и он успел при этом подрезать меня»…
- В конце февраля 1943 года, - сказала с нотками большой гордости в голосе Аршалуйс, - наши войска, как снежная лавина, сорвались с этих гор и, сметая на своем пути укрепления врага, погнали его со всей Кубани, но перед тем Омельченко снова зашел к нам в госпиталь и, склонив поседевшую голову, поблагодарил Рашида:
- Спасибо тебе, солдат!
- Солдат? – усмехнулся Рашид.
- Солдат! – настоял командир.
Вслед за ними к местам новых сражений отправился и наш госпиталь, а я перевезла Рашида из него к себе.
А потом в горы, как-то тихо пришла весна, наполнив их радостным ликованием птиц, усеяв лужайки и лес цветами, вселяя в наши молодые сердца новые надежды. Как-то в конце марта я вывела Рашида из дома и усадила на солнышке, еще не распалившемся и ласковом, а сама занялась работой по хозяйству.
- Смотри, смотри же, Айша! - окликнул он меня через минуту-другую и указал на соседний утес, на котором стоял огромный дикий кабан.
- Это Султан! - обрадовалась я. – Война все зверье в округе распугала, а теперь вот они возвращаются.
- Что еще за Султан? – спросил он.
- Отец его совсем маленьким и больным подобрал в лесу, а через несколько месяцев, когда он подрос и выздоровел, отвел обратно, сказав при этом, что зверь должен жить среди зверей. Вот Султан с тех пор часто приходит на этот утес и подолгу смотрит в наш двор.
- Чтобы собака или какая-другая дворовая скотина помнила своего хозяина и тосковала по нему, видеть мне доводилось, но чтобы дикая свинья – никогда! – удивился Рашид и добавил пораженно. - А смотрит-то, смотрит, как! С тоской, как на потерянный некогда рай, из которого ушел в свой звериный мир, полный тревог и опасностей. Смотрит, как человек, оглядывающийся с тоской на свое беззаботное и безвозвратное детство…
В ту ночь ему стало совсем плохо, видно, так и не срослось что-то там, под раной. Я дала ему лекарства, которые мне оставил доктор Полетаев, но и они не помогли, и он умер во сне… Высох мой можжевеловый куст, под которым я приютилась и испытала безграничное счастье, свою первую и единственную любовь…
На следующий день я отвезла его на своей «одноконке» в горный аул, в котором он родился и вырос, и похоронила там с оставшимися в нем в войну стариками и женщинами. В тот же день одела этот вдовий черный траурный наряд, чтобы не снимать его с себя никогда!
Она опять смолкла, будто снова и снова глубоко переживая ту давнюю утрату, а потом продолжила:
- А политрук тот, Петр Олешко сразу после войны ко мне приехал и позвал с собой в Москву, где он жил без семьи. Но я отказала ему, указав на могилы его однополчан: «Не обижайся, Петр Семенович, не могу оставить, предать их!». «Нельзя все время жить прошлым, Лушенька, нельзя, невозможно и мертвых предать!» - не согласился он, а я ему ответила: «Предать погибших легко и проще просто, стоит только подвергнуть забвению память о них и их подвигах, а могилы запустить, чтобы быльем поросли».
Закончив свое повествование, она обратилась ко мне:
- Вот ты спросил в начале нашего разговора, как я здесь одна живу, на что отвечу тебе – одной-то я никогда и не была – души Рашида и тех, кто упокоился тут, всегда незримо присутствуют рядом. Я чувствую, а иногда, кажется, что даже вижу их тени. Да и живые не оставляют меня без внимания, то охотник или рыбак какой, или ваш брат, лесоруб, заглянет на огонек, посидим, чайку попьем, покалякаем и на душе станет спокойней, и нет места одиночеству. В другой раз кто-нибудь из тех, кто остался в живых с войны, и зовет меня однополчанкой, в гости приедет, побудет тут денек-другой, повспоминаем с ним о былом. А на День Победы в моем саду яблоку негде упасть, собираются многие из выживших, вдовы, сыновья, дочери и внуки тех, кто похоронен на этом кладбище, и мне снова не до одиночества. Вот так и живу!
Утром мы ушли с Атаманом на работу, а вечером за нами пришел вахтовый автомобиль и мы уехали домой, но в будущем, в дни постигавших меня, сопутствующих каждому человеку в жизни невзгод и неудач, я спешил к этой неунывающей героической женщине, чтобы почерпнуть у нее заряд жизнестойкости и жизнелюбия, и жить дальше. В один из таких приездов я был глубоко разочарован, найдя ее дом с заколоченными ставнями и дверью. Проходивший мимо охотник сказал мне:
- Если вы к Луше, то ее нет.
- И где она?
- Померла Луша месяц назад. Свезли ее в станицу и схоронили.
От неожиданной вести и растерянности, последовавшей за ней, я присел на валун, что был рядом, а когда охотник ушел, поднялся, приложил ко рту ладони и, будто бы там, на небесах, она могла услышать меня, громко позвал: «Ар-ша-луйс! Лу-ша! Ай-ша!» И горное эхо раскатисто, царственно, и, как она говорила, на все лады, ответило эти три имени, которыми звали ее при жизни любившие люди…
P.S В прошлом 2015 году прототипу моего рассказа легендарной и героической женщине Аршалуйс Ханжиян поставлен в центре г Горячий Ключ Краснодарского края памятник.Деньги на его изготовление и установку собрал благодарный ей народ Кубани.
Аслан Кушу.