Освобождение. Ты знаешь цену нежности лукавой

Олег Кустов
*** «Ты знаешь цену нежности лукавой»

В работах  Карла Маркса (1818–1883) о грядущем бесклассовом обществе можно найти примеры профессий, которые уже тогда, в обществе эксплуатации и угнетения, позволяли реализовать человеческую свободу. Это – богема, представители творческих профессий: артисты, художники, музыканты и литераторы. Свою жизнь они отдают самореализации, развивая и проявляя лучшие свои таланты и получая материальное вознаграждение, ради которого остальные люди вынуждены заниматься нелюбимым делом на производстве. Человек находится в рабстве, определённом производственными отношениями, освобождение от которого приходит постепенно в результате естественного хода исторического процесса – в результате развития техники, знания и культуры. Таким будет общество будущего – каждый человек будет свободен и волен заняться тем, к чему у него есть желание и способности, а за выполнение необходимого для общественного воспроизводства тяжёлого физического труда возьмутся умные механизмы.
Мечта? Да, и не такая уж неосуществимая в постэкономическую современность. Надо только позволить технике заменить человека на самых неблагодарных участках производства, и общественное устройство будет преобразовано с исторической закономерностью. Почему нет?! Если, конечно, не допустить того, чтобы техника развивалась исключительно в милитаристских целях, но это опять же зависит от людей, как всегда, желающих жить лучше.



*   *   *

Когда осенний пламень вспенивает лес,
Его не потушить
Сентябрьским дождём
(В воде пылает
Красная и золотая
Шелуха.)
Когда душа заполыхает,
Пылают кости в теле
И кровь вскипает в нём.

О, дни сумятицы и суматохи
(Жить в эти дни –
Такое счастье и такая честь.)
Мы были молоды и безрассудны,
Мы называли страстью – похоть
И гневом – месть.

Ах, непривычен для очей
Холодный лик тишающей страны
(Нам кажется: мы,
Мы чужды ей,
Мы ей враждебны.)
Прощай, дух ветра и богемы.
Тупыми языками красных кирпичей
Зализывает город раны,
Вставляя щегольской монокль
В пустые веки рам.

И вот: как бы нетопленная печь,
Моё обложенное изразцами тело.
(Должно быть,
Не вскипает кровь и кость не полыхает,
Когда недвижима душа.
Должно быть,
Тогда в небо
Дышит
Дыханьем
Ледяного погреба…)

Уже:
Любовной грусти вороха
Завьюживают
Зрелые сердца
(У нас ещё
Они немолчно тараторят,
А кое у кого –
Остужены и немы) –
Любовной грусти вороха,
Когда воспоминаем мы
О днях сумятицы и суматохи.



В 1924 году на обвинение: «Поэты являются деклассированным элементом!» – имажинисты отвечали утвердительно: «Да, нашей заслугой является то, что мы УЖЕ деклассированы». «Мы деклассированы потому, – объясняли они, – что мы уже прошли через период класса и классовой борьбы». Октябрьская революция освободила рабочих и крестьян, а сознание этих рабочих и крестьян так и не перешагнуло 1861-й.
«ИМАЖИНИЗМ БОРЕТСЯ ЗА ОТМЕНУ КРЕПОСТНОГО ПРАВА СОЗНАНИЯ И ЧУВСТВА», – пишут имажинисты большими буквами в «Восьми пунктах».


*   *   *

Разве прилично, глупая,
В наш век фабричной трубы,
Подагры и плеши,
Когда чувства, как старые девы, скупы, –
Целоваться так бешено
И, как лошадь, вставать на дыбы.

1918



В «Опыте персоналистической философии» Н. А. Бердяев повторял:
«Человек находится в рабстве, он часто не замечает своего рабства и иногда любит его. Но человек стремится также к освобождению. Ошибочно было бы думать, что средний человек любит свободу. Ещё более ошибочно думать, что свобода лёгкая вещь. Свобода трудная вещь. Оставаться в рабстве легче. Любовь к свободе, стремление к освобождению есть показатель уже некоторой высоты человека, свидетельствует о том, что человек внутренне уже перестаёт быть рабом. В человеке есть духовное начало, независимое от мира и не детерминированное миром. Освобождение человека есть требование не природы, разума или общества, как часто думают, а духа. Человек не только дух, он сложного состава, он также и животное, также и явление материального мира, но человек также и дух. Дух есть свобода, и свобода есть победа духа». («О рабстве и свободе человека». С. 673–674).


*   *   *

Вокруг себя я зло искал.
Вдруг заглянул на дно зеркал.
И увидал его в себе.
И в морду дал своей судьбе.



Разбросанным по разным городам и весям, имажинистам при встречах казалось, что расстались только вчера.
Москва. Пятидесятые годы.
Театральная площадь у фонтана между Большим и Малым театрами. Рюрик Ивнев (1891–1981) прибывает из Тбилиси на премьеру оперы, либретто которой он перевёл с грузинского на русский. Анатолий Мариенгоф – из Ленинграда на просмотр своей драмы «Наследный принц», которую поставила труппа одного из провинциальных театров.


«Был ясный июльский день. Наша встреча была воистину театральной, ибо Анатолий после обычных объятий, поцелуев и бормотаний каких-то несвязных слов неожиданно сказал:
– Ты совсем не изменился. Что-нибудь принимаешь?
Я засмеялся:
– Если бы было, что принимать – это принимали бы все.
Он ничего не ответил, а, посмотрев внимательно на мои брови, сказал:
– Брови красишь?
Я воскликнул:
– Ты с ума сошёл. Кто же их красит?
– Как ты отстал от жизни! – заметил Мариенгоф. – Красят теперь все – мужчины и женщины.
– Ну, есть же такие, которые не красят.
– Этого не может быть! – настаивал Анатолий.
Хорошо помня, что Мариенгоф в карманчике пиджака имеет всегда маленький флакончик духов и неизменный белый шёлковый платочек, я сказал:
– Не пожалей нескольких капель своих парижских духов и проверь.
Мариенгоф ни слова не говоря проделал всю эту процедуру и через несколько секунд разочарованно произнёс:
– Достал, значит, хорошую краску».
(Р. Ивнев. «Последний имажинист»)



*   *   *

Был у Вадима?.. Рюрика?..
У Эрдмана на Генеральной?
Иль у кого ещё окрест?
Мне по душе твой шелестящий голос
И желтизна редеющих кудрей,
Голубоватых глаз нерезкий холод,
Суждений вдумчивость,
Размеренность речей.
Попримеряем вместе суетную славу –
Пути проезжие пылят!
Ты знаешь цену нежности лукавой,
И дружеству,
И вечных клятв.

Ещё ты знаешь –
Та грознее туча,
Что прячет в складки молнии кинжал,
И всех возлюбленных та лучше,
Которую ещё не целовал.



В одной из дневниковых записей Рюрик Ивнев заметил:
«Большой поэт не боится слабых стихов (Блок, Есенин). У Мариенгофа же нет почти ни одной абсолютно слабой строчки».
Деление поэтов по ранжиру на больших, не очень и совсем маленьких ничем не уступает школьной статистике по успеваемости, делящей учеников на отличников, хорошистов и троечников. Это как обращение – господа, ребята и человечки, или дамы, девчата и опять же (бесполое) человечки, – только не в эволюции с 1914-го к 2014-му, а симультанно исполненное здесь и сейчас. Звучит оскорбительно, когда к одному – как к «господину», и тут же к другому – как к «человечку». Проступают отношения хозяина и прислуги. Тот же Рюрик в другом месте дневника даёт ещё одно объяснение «элитария» с периферии объективированного мира:
«Стихи его своеобразны и, грубо выражаясь, высосаны из пальца, поэтому в дальнейшем стихов он не писал, а сочинял романы».
Любые оценки приблизительны. Особенно в литературе.
Словесность – тайна, которую культура послушно хранит во времени. Со временем «отличники» теряют свой блеск, о «хорошистах» забывают, и в конце концов выясняется, что прежние «троечники» (!) составляют «наше всё», честь и славу культуры. Восполненные «сладостными привычками», маленькие трагедии, романы без вранья, неизбежно находят исполнение на подмостках того театра, где главным действующим лицом является сама жизнь.
– О Пушкине и Баратынском тоже писали, что они – прыщи на коже вдовствующей российской литературы, – утешал друга Сергуна Анатолий…



*   *   *

Мы сладостные чтим привычки,
О старушонке музе толк ведём,
Вспоминаем деда Аполлона
И говорим:
О величавой лире.
Легко поджечь – народа сердце –
шведской спичкой
И трудно разойтись нам раньше, чем свеча
Растает в золоте зари.
Вначале жизнь легка,
И бездна – мельче чайной чашки.
Увы, один закон для зверя
И
Для человека:
Я стану в песнях хром
И к нежной ласке глух,
Путь до кафе покажется мне беспредельным.
(Скажите, милые друзья:
Есть богадельня для пророков?)
Кричи, звезда,
Кричи, мой золотой петух,
Что тихий вечер на пороге.

1922



1927 год, записка И. А. Бунина: «…рекомендую непременно прочитать “роман” Мариенгофа. Как документ, это самая замечательная из всех книг, вышедших в России за советские годы. Мариенгоф сверхнегодяй – это ему принадлежит, например, одна такая строчка о Богоматери, гнуснее которой не было на земле никогда. Но чудесный “роман” его очень талантлив, например, действительно, лишён всякого вранья и есть, повторяю, драгоценнейший исторический документ». (И. А. Бунин Статьи 20-х годов. С. 201).
Драгоценнейшим историческим документом стала вся «Бессмертная трилогия» А. Б. Мариенгофа – «Роман без вранья» (1926), «Как цирковые лошади по кругу…» (редакционное название «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги», 1960), «Это Вам, потомки!» (1962). Трилогия воспоминаний стала документом рождения и гибели Октябрьской революции и одновременно  – персоналистического переворота, который вызвал к жизни личность и творчество А. Б. Мариенгофа.
Автобиографическая трилогия бессмертна. И это не шутка и не преувеличение, поскольку в свидетельствах, воспоминаниях, оценках поэта, скрупулёзно собранных и изложенных с детальной точностью, важной, если не по букве, так по духу, – история и эпоха. Одна короткая запись, в которой мироощущение и убеждение одно целое, может рассказать об «эпохе Есенина и Мариенгофа» больше, чем десятки страниц учебников и научной литературы.


*   *   *

Умные люди глупо устраивают свою жизнь.


*   *   *

Я готов с пролетариатом вместе драться на одной баррикаде, но ужинать предпочёл бы в разных ресторанах.

(А. Б. Мариенгоф. «Записки сорокалетнего мужчиины». С. 16)



*   *   *

Для большей убедительности газетчики пишут: “как всем известно” или ещё лучше: “как всему миру известно”. Это даже в том случае, когда никому не известно.
И на глупого читателя это действует.


*   *   *

Надо быть животным, чтобы хоть раз в жизни не подумать о самоубийстве.
Мне кажется, что это моя мысль. А может быть, и не моя.


*   *   *

Вот ведь какое гнусное почти правило – как подлец, негодяй, предатель, хапуга, человек злой, коварный – умён, обязательно умён! А среди добряков, среди милых, среди хороших – днём с огнём поищи-ка умного. Редчайшая редкость.


*   *   *

Только писатели-подлецы могут говорить на собраниях (дома они этого не говорят), что отсутствие свободы делает нас счастливыми, а литературу… великой!


*   *   *

Есенин говорил:
– Ничего, Толя, всё образуется.
Прошла жизнь, и ничего не образовалось.


*   *   *

Аристотель говорил: “рабы и другие животные”.
Как будто это про нас сказано. Именно: выдрессированные животные.


*   *   *

В театре, если смотреть сверху, предательски поблескивают из партера не только сегодняшние лысины и плеши, но и будущие.
Пожалуй, и в литературе полезно смотреть на людей с галёрки.


*   *   *

Чёрт знает кого и чёрт знает за что хвалят журналы и газеты…
Впрочем, нам не привыкать! У нас ведь и в сказках дурак называет лягушку – зелёной птичкой.


*   *   *

С некоторых пор я в жизни делаю только то, что мне хочется, а не то, что надо. И получается как будто получше. Но, конечно, не в смысле карманного благополучия.


*   *   *

“ПОКАЗУХА!”
Это слово только вчера родилось, а сегодня его уже говорит город, говорит деревня, говорит интеллигент, говорит молочница.


*   *   *

Мне думается, что уйти из жизни (так же, как уйти из гостей) гораздо лучше несколько раньше, чем несколько позже, когда ты уже всем здорово надоел.


*   *   *

Уж если писать, так, пожалуй, для читателя и зрителя. А у нас почему-то пользуются особой благосклонностью романы, сочинённые для книжных шкафов, и пьесы, поставленные для пустых стульев.

(А. Б. Мариенгоф. «Это Вам, потомки!». С. 26, 29, 36, 37, 54, 55, 66, 69, 75, 91, 119, 121)



Никритиной
           
С тобою, нежная подруга
И верный друг,
Как цирковые лошади по кругу,
Мы проскакали жизни круг.



Жизненный круг А. Мариенгофа – Ф. Сологуба, В. Хлебникова, В. Маяковского, С. Есенина, Б. Пастернака и многих других русских поэтов – это движение от рабства в унаследованных формах культуры и нормах поведения к свободе, к освобождению духа и личности. Освобождение обусловливало творчество, сотворение новых культурных образцов, новых форм театра и литературы. Оно означало персоналистический переворот, благодаря которому дух мог отбросить нормы ограничений сенситивной культуры и ступить на путь творчества идеациональных сверхчувственных ценностей. Это творчество осуществлялось прежде всего путём стихотворных и драматургических опытов деконструкции формы и содержания и далеко не всегда было удачным, что, разумеется, не умаляет значения революционных для искусства и культуры авторских инноваций.


О себе

Тут всё размеренно и строго.
«К чертям собачьим!.. Бунт!..»
Ну, побунтуй немного,
Расколоти у жизни чашки.

А кончил, как и все, в смирительной рубашке.

1941



Делясь персоналистическим опытом, Н. А. Бердяев утверждал: «Человек свободный должен чувствовать себя не на периферии объективированного мира, а в центре мира духовного. Освобождение и есть пребывание в центре, а не на периферии, в реальной субъективности, а не в идеальной объективности». («О рабстве и свободе человека». С. 674).
Красил или не красил А. Б. Мариенгоф брови, жил в Ленинграде или в Москве, печатался или нет, – всё это, собственно, имеет отношение только к объективированному миру, на периферии которого обустраивается человек, будь он поэт, политик или банкир. У объективированного мира нет центра ни в столице империи, ни в том, что силится именоваться «столицей мира». Центр там, где есть реальная субъективность, где живёт своей творческой жизнью свободная личность – человек будущего. Иными словами, центр там, где Мариенгоф, Сологуб, Маяковский, Хлебников, Пастернак.


*   *   *

О, сверстники, как это благородно!..
Как красиво!
Как к лицу! –
Все ваши головы
Давно уж в мыльной пене.
А у меня нет мудрого терпенья
Спокойным шагом подойти к концу.



А. А. Потебня, Б. Брехт, С. М. Эйзенштейн, О. Хаксли, Н. С. Гумилёв, Л. С. Выготский сходились во мнении, что «поэзия или искусство есть особый способ мышления, который, в конце концов, приводит к тому же самому, к чему приводит и научное познание, но только другим путём. Искусство отличается от науки только своим методом, то есть способом переживания, то есть психологически». (Л. С. Выготский. «Психология искусства». С. 44–45).
В самом представлении о «способе переживания» неявно содержится дихотомическое деление на «мужское» и «женское». Наука, в таком случае, это «мужчина», искусство – «женщина». К чему может привести их встреча? К браку и взаимной любви? Или к разочарованию и обидам? А может, всего лишь к «мелкой интрижке»? Любовь бывает слепа и трагична.
Как бы там ни было, эту встречу и приветствовал А. Б. Мариенгоф:
«Грандиозность сегодняшнего дня есть в ощущении наступающего момента встречи двух глубочайших потоков человеческого гения – слияния искусства с наукой. Момента, когда оба понятия потеряют свои последние отличительные признаки, когда горячая кровь прекрасного вольётся в холодные жилы науки, а мозг науки своим блистающим серебром заполнит подчас пустоватую черепную коробку искусства». («Да, поэты для театра». С. 641).



*   *   *

Тёмная ночь на земле.
Как машинистка, луна
Сокращена.
Нет, это я ослеп!
Кривыми губами клоуна
Целую лицо, белое, как молоко.
Это она перепудрилась.
Это понять легко,
Случай не единичный,
Любовь бывает слепа и трагична.

1919



*   *   *

Встретился с Шостаковичем в филармонической ложе. Шестьсот километров, отделяющие Москву от Ленинграда, жестоко развели нас.
– Это сущее безобразие! – сказал Шостакович, сведя брови.
Дело в том, что опять по всей Руси меня прорабатывали за “Наследного принца”. Усердствовали в этом (устно и печатно) те дисциплинированные товарищи, которые не читали и не видали моей новой пьесы. Изъяли все стеклографические экземпляры сразу же, а запретили “Наследного принца” накануне московских генеральных репетиций.
– Ничего, ничего, Анатолий Борисович, будет у вас лучше…
Фраза эта меня несколько удивила. Она была неожиданна для Шостаковича. При Сталине он обычно говорил:
– Ничего, ничего, Анатолий Борисович, будет хуже.
Когда-то в одном эстетствующем доме я любовался превосходным портретом кисти Серова. Но картина была повешена криво. И от этого, рядом с восторгом, во мне всё время пульсировало другое чувство – какое-то раздражение. В жизни необыкновенный Шостакович, выражаясь образно, тоже был “подвешен криво”. Требовались очень хорошие нервы, чтобы полностью наслаждаться встречей с ним.

(А. Б. Мариенгоф. «Это Вам, потомки!». С. 43)



Понимание А. Мариенгофа до сих пор, выражаясь образно, «подвешено криво». «Перекос» возник, в том числе, из-за почти столетнего «заговора молчания» в отношении творческого наследия поэта, но не только.
Несмотря на многочисленные знакомства и «богемный» образ жизни А. Мариенгофа, его достижения как автора были преданы «сотне лет одиночества», а творческие идеи не нашли поддержки и продолжения ни в театре, ни в литературе. Потуги мовизма В. Катаева, «Зависти» Ю. Олеши, односторонне выдернутой из контекста «Циников» физиологичности, якобы оригинальной юмористики коротких строчек в штанишках современных поэтов только подчёркивают ущербность сенситивной культуры советского и постсоветского периодов. Впечатление ущербности ещё более усиливается из-за трусости и недобросовестности «инженеров человеческих душ» в деле признания литературной преемственности.
– Ничего, ничего, Анатолий Борисович, будет хуже.



Коле Глазкову

Выпьем водки!
– Лучше чаю.
Я давно уж примечаю,
Что от чаю
Не скучаю.
После ж водки – грусть такая!..
– Выпьем, Коля, лучше чаю.

<1943>



Честный комментарий не оправдывает, не превозносит, но и не обвиняет в смертных грехах, хотя бывает выдержан в духе песни В. С. Высоцкого «В аду решили черти строить рай»:
«Он оказался самым оболганным из русских литераторов ХХ века. Писатель, никогда не числившийся в первых номерах, вышел в рекордсмены.
Нельзя сказать, будто сам знаменитый имажинист – совершенно невинная жертва, и вовсе не при делах. Однако наказание получилось в национальном духе: не за тексты и поведение, а за образ и стиль». (А. Колобродов. «Оправдание циника». С. 535).



*   *   *

Вот эти горькие слова:
Живут писатели в гостинице «Москва»,
Окружены официантской службой,
Любовью без любви и дружбою без дружбы.
А чтоб витать под облаками,
Закусывают водку балыками.



Закусывают писатели и загибают, черти, с трибун:
– Рай, только рай – спасение для ада!..
Поэт не верил в любовь к «соpока тысячам бpатьев», поскольку тот, кто любит всех, не любит никого. Кто ко всем относится ровно, тот ни к кому не относится хорошо.
При поцелуях актёры опасливо подставляли щёку.
– Ничего, ничего, Анатолий Борисович, будет у вас лучше…



*   *   *

Что за семья без самовара,
Без бабушки
И – жизни корабля – под парусом
качающейся колыбели.

У нас презренный дар
(Презренные ремёсла есть).
Вот почему
У стихотворцев ядовитые губы:
Мы в люльке нянчим честолюбье,
У нас в дому
Сияет тульской медью спесь.

Когда-нибудь пошлю всё это к чёрту.
Блестя крахмалом, лаком и в глазу стеклом,
Я буду говорить о том:
Что вдохновенья ищут не в стихах,
А у цыган от «Яра»,
Что Пушкина отдал бы за рейнвейн
И Гейне
За гаванскую сигару.

Всё чепуха:
Воображенья золотые горы
И низкой яви чорный день.




Аудиокнига на youtube http://youtu.be/ZW2E9uGmcw0