Феномен кума Абрашина

Абрамин
Будучи ярым поклонником поэзии Есенина, я очень обрадовался, наскочив на телепередачу, где известный народный артист России, чуть ли не всеобщий любимец, читал стихи великого поэта. Я воскликнул: «Надо же, как по заказу!» –  и, естественно, влип в экран. Очарование, однако, было недолгим. Вскоре оно трансформировалось в свою диаметральную противоположность.


Меня охватило возмущение:  как можно было умудриться исказить звучание божественных строк до такой степени, что они совершенно не тронули за душу! Песенная составляющая, альфа и омега есенинского стиха, была похерена. И не просто похерена – старательно вытравлена. И чем бы вы думали? Совершенно верно! – всеми этими актёрскими ужимками. Чтец не читал – чтец играл. И не беда если бы играл в меру, без всяких там штучек-дрючек, а то ведь не преминул не пропустить ни одной штучки и ни одной дрючки. Явно переигрывал. Да так некрасиво, словно бы стремился «переплюнуть» самого Есенина. И вообще, гнул, что называется, не в ту степь.


Мне подумалось: неужели ему никто до сих пор не сказал, что так нельзя обращаться со стихами Есенина?! Уж лучше бы схватили с улицы первого попавшегося бомжа и поручили ему прочитать – тот не рисовался бы так патетически, и, глядишь, всё получилось бы у него как надо. Не зря Мандельштам не любил когда его стихи (и не только его) читают артисты. Осип Эмильевич считал, что это прямой путь к провалу всего мероприятия; подтверждением тому –  общеизвестный случай с Качаловым (который Шверубович). И так же, наверное, не зря Марина Цветаева говорила: «Внушать стихи – больше, чем писать стихи, больший дар Божий, большая богоизбранность».


И тут я вспомнил моего хорошего знакомого, доктора Обручева, склонного ко всякого рода систематизациям и классификациям  –  то есть к упорядочению вещей и понятий.  Так вот, он называет такое чтение (которого боялся Мандельштам, и которое так не понравилось мне) «феноменом самовлюблённой  мартышки». Не будем обижаться на Обручева: подмечать разные необычности  – это его пунктик, что-то вроде хобби, пусть и странного.


Существует в реестре Обручева и «феномен слишком умелых рук». Это если, например, маститому хирургу, виртуозно выполняющему сложнейшие операции на жизненно важных органах, дать сделать рутинную операцию – скажем, удаление червеобразного отростка – то он её непременно запорет. Близко к «феномену слишком умелых рук» стоит «феномен горя от ума» – в медицинской практике хорошо известны случаи, когда профессора, запросто решающие врачебные головоломки и выходящие победителями из диагностических баталий высокого пошиба, на примитивном диагнозе пневмонии (к примеру) садятся в лужу.
 

А всё потому, что как профессионалы-тяжеловесы они годами, а то и десятилетиями, безвылазно сидят в своих высоких нишах – нишах консультантов, арбитров и третейских судей – и, отмежевавшись от надоедливой пузатой мелочи, имеют дело исключительно с клиническим крупняком, который, чаще всего, является к тому же ещё и клиническим раритетом (rarus – редкий). Играя по-крупному, витают в облаках. В силу этого незаметно для себя смещают акценты и забывают первейший закон диагностики, который незыблем и который гласит: то, что наиболее часто, то и наиболее вероятно; иными словами, частые болезни часты, редкие редки.


На этом можно было бы и точку ставить – Обручев напридумывал много феноменов, в нашу задачу не входит все их перечислять – незачем. Но есть у него один феномен, про который… ну  просто нельзя умолчать. Люди должны знать, что в природе такое бывает. Речь идёт о «феномене кума Абрашина». Лучше чем сам Обручев о нём не расскажет никто, поэтому уступаю слово ему.


Итак, воспоминания Обручева: – Я долго не задумывался над тем, кем стать  по профессии – не задумывался вплоть до десятого класса, пока не припекло поступать в вуз. А когда припекло, вздумал стать хирургом – захотелось  пацану  «резать»  и всё тебе тут. Приехал в институт, подал заявление: «Прошу зачислить меня на хирургический факультет». Принимающая документы пожилая женщина, Таисия Ивановна (она потом вела у нас занятия по марксизму-ленинизму), ласково сказала: «Деточка, так не пишут. Во-первых, надо писать на лечебный факультет, а там уж кем захочешь, тем и будешь – хирургом значит хирургом. А во-вторых, не зачислить, а допустить к сдаче конкурсных (или вступительных) экзаменов». 


Я поступил с первого раза. Учился с большим интересом. Лекции читали профессора, которые одним своим  присутствием  очищали воздух от скверны, а студенческую жизнь делали интересной и содержательной. Хоть многие из них имели клички – «Моноза», «Люмбрикоидес», «Шах», «Баба Коля», «Сулемовое Полотенце» (seu ППЦ), «Профессор Сарделька» – но все эти клички были дадены любя.


На пятом курсе, придя на кафедру госпитальной терапии, стал слушать блистательные лекции профессора Петра Адамовича Теппер. И вот тогда я изменил хирургии – решил переделаться в терапевта – из-за этой самой блистательности. Да плюс к тому устойчивое мнение, что терапия – мозг медицины, хирургия –  руки. Я записался в кружок к Петру Адамовичу, и стал ему внимать, где только можно – на лекциях, на обходах, на конференциях. 


Два года общения с кумиром (пятый и шестой курсы) промчались быстро. И вот – распределение. Меня и моего коллегу Виталика Чепкова институт выдвинул в аспирантуру, и не абы куда, а в саму Москву, в Академию Наук – была спущена такая разнарядка свыше. Мы ходили с таким видом, будто получили Нобелевскую премию.


И тут меня вызывает Пётр Адамович и сообщает, что  аспирантура-то  –  по радиологии, и что, когда я её окончу, меня зашлют либо туда, «где Макар телят не пас», либо туда, «где волк траву не ел». Посоветовал пойти к директору (тогда у нас эта должность называлась именно так, теперь – ректор) и отказаться от заманчивого предложения. А дальше… Дальше ехать в село, отработать два годика в сельской больнице, после чего он (Пётр Адамович) получит право взять меня к себе на кафедру – тем же аспирантом, только уже не «радиологическим».


Так я и сделал – отказался, хотя и с большим скрежетом со стороны директора. Глядя на меня, отказался и Виталик. Как известно, свято место пусто не бывает – нашли других. Но так как распределение выпускников уже произошло, мне дали свободное распределение – ищи, мол, работу сам. Я, конечно, ринулся в Запорожскую область – поближе к родительскому дому. Лучшие места были уже заняты, и Запорожский облздрав с каким-то садистским удовольствием заткнул мною давно уж  зиявшую дыру – направил в Михайловскую участковую больницу; в структуре сельского здравоохранения ниже уже ничего не бывает, разве что какой-нибудь богом забытый ФАП (фельдшерско-акушерский пункт).


По штату  больнице полагалось четыре врача, включая полставки стоматолога, в действительности же не было ни одного. Заведовал больницей фельдшер, всего лишь. Зато какой фельдшер! Иван Федотович Сафонов! Умница! Мастер! Знаменитость! Сейчас таких фельдшеров наша земля не рождает. Говорить про Ивана Федотовича, не сказав ничего про Ольгу Ивановну, его жену, невозможно. Потому что они – одно целое.


Ольга Ивановна – «Сара», как называл её только Иван Федотович, – заведовала детскими яслями-садом. Эта почти святая женщина, мать Тереза для всех и каждого, в том числе и для моей семьи, была честью и совестью того мира, в котором мы тогда пребывали. А баба Луша (Зиновеевна), мать Ивана Федотовича, что за чудо была! Настоящая русская Праматерь, с такими бездонными, дружелюбно распахнутыми – какими-то библейскими – глазами, ну прямо хоть бери да и иконы с неё пиши. Светлая всем им память.


Иван Федотович научил меня многому: и глубокие раны зашивать, и всевозможные кровотечения останавливать, и аборты делать, и зубы рвать. Без этого на сельском врачебном участке и делать-то нечего – в том смысле, что с тобой просто не будут считаться, ибо приложить стетоскоп к телу пациента, изобразить умный вид, прогундосить многозначительно-пугающее «...м-м да-а-а...» может и медсестра (во всяком случае, так было в то время, и том географическом месте).


Я стал главврачом над несуществующими врачами и делал всё вышеперечисленное сам (наравне с Иваном Федотовичем) – «и швец, и жнец, и на дуде игрец». Точь-в-точь как по диплому – врач лечебник. Нас с женой поселили в доме бабки Тяпки (Митрофановны), самой чистоплотной хозяйки села. В городе такие дома, как у неё, называли  «домами образцового порядка». Митрофановна была глуховата, поэтому с кем бы ни разговаривала – кричала на всю Ивановскую, можно было подумать, что сердится. На самом же деле была добрая, хоть и без сантиментов.


У неё мы прожили год, потом нам дали отдельную хату с приусадебным участком – гектар прекраснейшего чернозёма. Мы наняли домработницу, завели хозяйство и зажили как старосветские помещики. Без хозяйства там было нельзя: в магазине (завмаг Бдуленко) – водка, ржавая селёдка, «Бычки» в томатном соусе, «Килька» в том же, томатном, соусе, хозяйственное мыло (помнится, лежало штабелями) да хлеб, настолько чёрствый, что язык можно порезать. Соседкой справа – если стоять лицом к хате – была Мыхайленчиха, соседкой слева – Трефиловна, или Трефильевна – кому как нравится – и так и так правильно.


Наше село – Михайловка  –  имело три сателлита, если можно так выразиться. Первый сателлит – хутор Калиновка, в двух километрах к северу. Этот хутор был знаменит тем, что там жил сапожник Соломаха, который однажды захотел изнасиловать Груньку Буряк, но, сорвав с неё одежды, увидел «живые мощи» и раздумал (http://www.proza.ru/2013/10/02/1632).


Второй сателлит – хутор Ивановка, тоже в двух километрах – к югу. Он знаменателен тем, что там жил кум Абрашин, у которого была идиосинкразия (индивидуальная непереносимость) на известную закарпатскую песню, с утра до вечера раздававшуюся из всех радиоточек, наряду с песнями Зыкиной «Течёт река Волга», «На побывку едет» и «Подари мне платок». Вот один из куплетов той песни:
«Кажуть люды, кажуть,
Що я файна дивка,
Що я рано вранци, ой-я-гой,
Перша на дилянци, ой-я-гой».
Когда кум Абрашин слышал эту песню, его начинало канудить (тошнить), корёжить и кидать в лихоманку. Врачи расценили это как своеобразную – смешанную, психосоматическую – форму идиосинкразии (чушь, конечно, но ничего другого придумать не смогли).


Третий сателлит – хутор Ситкули, на запад от Михайловки, километрах в трёх. Чем же знаменит этот хутор? А знаменит он дедом, фамилия которому РебенОк. Дед безвыездно прожил жизнь там, где родился, то есть на этих самых Ситкулях, и теперь был так стар, так глух и так незряч, что, по выражению сельчан, «как бы выпал из внешнего мира и ушёл в осадок». Те же сельчане уверяли (а может, шутили), что, живя на отшибе человечества и отроду имея слабые глаза и уши, он только год как узнал, и то случайно, что свергли царя. Ой, и как же он убивался, осознав эту новость, как сокрушался! А был  уже двадцатый  век «на второй половине вагитности (беременности)».


Именно на Ситкулях  произошло то чудо, что легло в основу «феномена кума Абрашина». Что это было и как это было – читайте, пожалуйста, далее.


На Ситкулях была только одна хата – в ней и жил Ребенок. При нём находились две дочери, которые тоже уже были старухами. Тем не менее, все трое работали на колхозном курятнике (коптах). Больше на курятнике не работал никто – справлялись втроём. Как теперь сказали бы – семейный подряд. Хоть дед, как уже говорилось, изрядно «недобачал» и «недочувал», сердце и голова у него были здоровы. И силы ещё никуда не делись. И ум оставался при нём. И в тягость он не был. Так что для внутреннего употребления вполне годился. 


Курятник находился недалеко, практически рядом с хатой, в огромном амбарообразном помещении, построенном ещё при царе Горохе неизвестно для чего и для кого. Куриц было много, сотни и сотни, все белые. Они ходили вольно, куда вздумается их куриным мозгам. Что особенно важно –  ни единого петуха. (Несчастные курицы!) Приедет раз в несколько дней колымага, привезёт корма, заберёт яйца – вот и вся цивилизация. Впрочем, не вся: был электрический свет – главный атрибут цивилизации – благодаря всё тому же курятнику.


Как-то, возвращаясь  с вызовов, на развилке дорог мы с Иваном Федотовичем встретили одну из дочерей деда Ребенка – Мотю. Она пожаловалась, что «какая-то зараза» душит у них кур, уже как с недели две. Душит и складывает в кучку. По ночам. Утром встают – глядь, кучка… «От и сычас дванадцать штук несушек валяюцца…  в задушенном состоянии.  Щё дажить не убирали, спицально, бо надо комусь показать, шоб засвидетельствовали хвакт и саставили акт. А то скажуть, шо мы сами поели... Йду просить, шоб прийшли та й  побачили. А кого просить – понятия не имею, – сетовала Мотя. –  И, главно, нигде никакой ранки на ных нету, наче б то поотравилися.  Ну, я так думаю, если б поотравилися, то чо б йим було сходицца у кучку, га? Прям одна на одную полягали».


Мы решили помочь мотиному горю и согласились посмотреть, что там да как, нам даже самим интересно стало. Усадили  старушку рядом с собой, и потянул Ермак (конь) нашу линейку  в каховском направлении – туда, где меж бескрайних полей затерялись Ситкули.


Мёртвые куры лежали метрах в тридцати от курятника, на открытом месте, невдалеке от дремучих зарослей. Пару слов о зарослях. В войну здесь были вырыты ангары, в них маскировали военную технику, в том числе «кукурузники». После войны ангары не сравняли с окружающим, идеально ровным, ландшафтом – оставили в первозданном виде. Они обильно поросли бурьяном и всякой древесной самосейкой. Получился настоящий лес, даже не лес, а непроходимые  джунгли. В этих самых джунглях текла своя животная жизнь.


Бал там правили лисицы, на них списывали часть убыли куриного поголовья, которая имела место всегда, во все годы.  Но сейчас – нет! То, что творилось сейчас, к лисицам отношения не имело. Лисица схватит одну курицу, убежит в кусты, съест, причём  так «культурненько», что одни перья останутся, – и довольна. Потом полчаса облизывается – кайфует на полный желудок. Ну, может, ещё одну прихватит – для лисят. И всё. Это не только потому, что лисицы от природы деликатны и не обжоры по определению, а ещё и потому, что их отпугивали.


Сам дед Ребенок несколько раз на дню обходил территорию и делал в воздух упредительные залпы  – из древней берданки. Лисы, как и  волки, на генетическом уровне впитали страх к ружейным выстрелам, и даже когда привыкают к ним, всё равно держат себя на стрёме  –  на всякий случай. Что да, то да – ситкулёвские лисицы были не наглые, знали меру. Да и другого корма у них было навалом  – зайцы, куропатки, перепела, мыши. И яйца – в период яйцекладки и насиживания. А суслики! О! Лучше нет деликатеса, чем жирный суслик. Сусликов  даже люди едят. Люди – те всё едят, особенно если оно шевелится… Что ж тогда говорить про лисиц!


Осмотрели каждую курицу – нигде, как говорится, ни сучка, ни задоринки, если не считать их «задушенного состояния», как выразилась Мотя. Пока «колдовали» над кучей уже окоченевших кур, лежащих, действительно, одна на другой, в два слоя,  Мотя всё вопрошала: «Хто и, главно, нашо (зачем) йих душить и складуваить отут у нас пыд носом»? И каждый раз Иван Федотович отвечал: «Спроси, Мотя, что-нибудь полегче». Наконец он как бы прозрел и вполне определённо сказал: «Знаю одно: лисица тут ни при чём, за всем этим явно просматривается элемент сапиентации, вот от него и надо плясать».


Физиономия у Моти вытянулась: «А шо це такое? Шо воно значить?» – «А то и значит, Мотя, что когда вы на своих мягких перинах погружаетесь в царство Морфея, тут начинает орудовать двуногий зверь? Homo sapiens, так сказать. Мыслящий человек. Уж очень много смысла во всём этом. И хоть смысл пока неясен,  не видеть его нельзя – он так и прёт в глаза отовсюду». Вытянутость мотиного лица не исчезала: «А Мархвей, чи як вы там кажете?..» – «Это, Мотя, бог такой есть. Бог сна», – серьёзно пояснил Иван Федотович, чем напустил ещё большего тумана в её во всех отношениях девственную натуру.


Про бога Морфея Мотя ничего не  поняла, но въедаться с дальнейшими расспросами не стала –  махнув рукой, согласно кивнула: «Ну ладно, бох так бох, вам видней. Токо если чоловек душить колгоспных курей, то,  знов-таки, –  хто? И нашо? И шо из ным делать? Хух, – передёрнулась она, – мине аж страшно якось сталося. Доси не було страшно, а зара (теперь) страшно».


Присутствовавшая при разговоре старшая сестра Моти – баба Галя – подкинула, что называется, вопрос на засыпочку. Она была когда-то замужем и носила фамилию мужа – Борщ. Хоть брак был недолгий и бесплодный, своим мимолётным замужеством Галя очень гордилась,  нисколько не сомневаясь, что прожила счастливую жизнь.


В последнее время из её уст всё чаще стала вырываться фраза, причём ни с того, ни с сего: «Я – перлына в степах Украины  (жемчужина в степях Украины)». Тогда как раз было популярно плодово-ягодное вино «Перлына степу» – дешёвое, сладкое, 13 градусов крепости и, главное, в большой бутылке! Дамы его очень любили, да и мужики не гнушались. Может быть поэтому у Гали Борщ возникала такая игривая ассоциация – как тонкий намёк на толстые обстоятельства. А может, уже давали о себе знать начальные проявления сенильного (старческого) маразма...


Она считала себя продвинутой и очень умной, поэтому все инициативы, не от неё исходящие, подвергала сарказму. Вот и сейчас  вознамерилась поколебать стройную концепцию – и не чью-нибудь, а самого Ивана Федотовича. «Так то воно так, але я маю шо сказать гинтересного», – вклинилась она в разговор.  И сообщила, что вот только-только, буквально перед тем как нам появиться, пробежало какое-то непонятное животное. «Свыня не свыня, собака не собака… Наче б то з рылом и ратыцямы (копытами)… Алэ хвист, я упевнена (уверена),  собачачий,  токо длинный-длинный, вин не тилипавсь, а по земли тягнувся. Прям звиттиля прибегло, мымо миня пробегло и тудою убегло, – жестикулировала руками баба Галя, показывая, откуда и куда бежало непонятное животное. – Шо б воно могло буть? Га? Иванэ Хвыдотовычу?»


Она надеялась, что этим вопросом припрёт Ивана Федотовича к стенке. А тот, зная склонность Гали к бузотёрству и подначкам, принял её рассказ за провокационную выдумку и  коротко (но ощутимо) парировал: «У Брема Альфреда Эдмунда нет такого животного».  Галя, не зная, кто такой Брем, да ещё Альфред, да ещё Эдмунд, замолкла.


Осмотрели здание курятника по периметру – никаких подкопов. Крыша тоже оказалась в порядке – цела и невредима, её недавно ремонтировали. Поразмышляли-поразмышляли да и пришли к выводу: надо ночку-другую подежурить. Замаскироваться и подежурить. Понаблюдать. С ружьём в руках, чтоб, если это окажется не человек, сразу и ликвидировать вредителя – а чего с ним церемониться!


Иван Федотович взял эту миссию на себя, пообещав хозяевам: «Чтоб долго не тянуть, завтра же и прибудем, как только начнёт смеркаться; надо чтоб все куры зашли и уселись на сИдала (насесты).  В общем, ждите». С тем мы и отбыли.


По возвращении в Михайловку по домам не пошли, а поехали в Ивановку, к куму Абрашину (будучи многодетным отцом, он и кумовьёв имел много и, соответственно, сам многим был кумом). Абрашин относился к категории заядлых охотников, метко стрелял, имел два высокоточных ружья, об особенностях боя которых слагались легенды. Сфаловать кума Абрашина на ночное бдение в Ситкулях ничего не стоило, он даже обрадовался, потому что очень любил экстремальные ситуации, сопряжённые с неизвестностью, адреналином и риском.


Естественно, в этом мероприятии ему была отведена роль «ворошиловского стрелка», чтоб было наверняка и без всяких осечек. Поскольку вопрос об «элементе сапиентации» не только не был снят с повестки дня, а и доминировал, куму Абрашину было велено прихватить пару-тройку патронов, заряженных крупной солью, – для чьего-нибудь зада, если зад окажется человеческим.


И вот мы пошли – Иван Федотович, кум Абрашин и я (пришей кобыле хвост). Вышли загодя. Шли пешком: во-первых, чтобы осмотреть подступы к Ситкулям –  вдруг найдём какие-нибудь вещдоки, а во-вторых, чтобы Ермак и линейка – предметы явно посторонние для глаз  ситкулёвской фауны – не смущали того, кого нам надлежало выслеживать; сами-то мы должны были замаскироваться, а коня и телегу как замаскируешь?!


Но вещдоков мы не нашли, если не считать помёта какого-то животного, не распознанного нами. Судя по объёму испражнений, животное было крупное, а судя по форме – оно не принадлежало ни к одному виду известных нам животных, обитающих в данном ареале, – как диких, так и домашних. Мы только заметили место, где нашли экскременты (на всякий случай), а зацикливаться на них не стали – время поджимало. 


Когда достигли ребенковского подворья, кур было уже не видать – все зашли в курятник, на ночлег.  Они, как известно, заходят рано, едва солнце приблизится к горизонту. Рано и дружно, без отстающих. За строениями (хатой и курятником) были колхозные поля. Перед строениями – огромный  птичий двор. А дальше перед двором – те пресловутые заросли, о которых говорилось выше и из которых мы ожидали появление непрошеного гостя – в виде какого-то животного или человека.


Ребенков мы отослали спать, чтоб не мешали. Они не противились, скорее наоборот, так как ложились с курами и уже клевали носами. Замаскировались мы в сенцах, окно из которых смотрело на птичий двор и заросли. «То, что надо», – довольно крякнул Иван Федотович. Аккуратно выставили шибку (оконное стекло), чтоб удобно было стрелять. Форточка не годилась: стрелять из неё было  не с руки – высоко. А шибку ничего не стоило вставить потом на место.


Взошла луна. Но всё было видно и без луны, потому что мощные электролампы на двух девятиметровых электрических столбах всегда горели в тёмное время суток, их выключали только на день. Мы затаились. Не говорили – перешёптывались. Перевалило за час ночи. Ни что не появлялось, и кур не выкладывало. Мы теряли надежду, а с нею – интерес.


По-видимому, на какое-то время отвлеклись, или просто замылило глаз, потому что, когда вновь посмотрели на то место, где, по данным Моти, обычно лежали дохлые куры (а лежали они всегда в одном и том же месте), чётко увидели белое пятно, похожее на курицу; до этого момента пятна не было. И тут мы напряглись.


Абрашин выставил дуло наружу и принял удобную для прицела позицию. Однако ничего шевелящегося не видели, поэтому стрелять было не во что. Прождали ещё минут десять-пятнадцать, показавшиеся вечностью. Наконец дождались: из зарослей выползло нечто –  ни на что не похожее. Слава богу, не человек, а какое-то животное.


Оно выползло с очередной курицей в зубах. Мы заволновались и зашебуршились, улаштовываясь (устраиваясь) у окна, чтобы каждому было удобно наблюдать. Видно, животное почувствовало наш ажиотаж – шибка-то была выставлена – бросило курицу, повернуло обратно и метнулось к зарослям. И в этот момент Абрашин выстрелил. И попал. Животное упало как подкошенное.


Мы спокойным шагом (дело-то сделано, куда торопиться!) направились к нему. Но не успели дойти, как оно оклыгало (очухалось) и стало ползком удаляться в заросли, куда нам, людям, ход был заказан: терновник, шиповник и ежевика оказались так колючи и так густо сплелись в единый конгломерат, что сквозь него человеку без мачете было не продраться. Даже ползком – по тем звериным лазам, что были проделаны внизу – не то лисицами, не то зайцами, не то этим самым чудом-юдом, норовившим поскорее скрыться с наших глаз, не то кем-то ещё.
 

Мы чётко поняли: трофей уходит, и припустили бежать. Иван Федотович издал отчаянный вопль: «Хватайте же за хвост, ну!» Абрашин добежал первый. Жаль, он оставил ружьё в сенцах – думал, что животное убито наповал и ружьё больше не понадобится. Все мы так думали. Было бы ружьё, никаких бы казусов не произошло:  повторный выстрел – и дело с концом. Но... увы и ах!


Разозлённый своей опрометчивостью, Абрашин кинулся на хвост – примерно так, как вратарь кидается на футбольный мяч – и схватил его мёртвой хваткой. Но так как тело животного было уже в зарослях, извлечь его оттуда оказалось делом нелёгким. Абрашин поднялся и, упираясь пятками в землю, стал тянуть за хвост, что было мочи. Он старался если не вытащить, то хотя бы удержать животное, чтобы не уползло дальше, а добить его можно и палками, вон их сколько валяется.


И тут… Абрашин внезапно, со всего размаха, падает назад – с хвостом в руках. Оторвал... Как оказалось, костный остов хвоста был перебит у основания, хвост держался на мягких тканях, поэтому и не выдержал абрашинской тракции – отделился от корпуса бедного-несчастного животного.


Хвалёный «ворошиловский стрелок» был посрамлён. Иван Федотович – почти полубог более чем районного масштаба – сказал ему самые страшные слова: «Мазило. Работаешь по хвостам». Для охотника такого ранга этого было достаточно  – Абрашин чуть не расплакался. Горечь понесенного фиаско душила его. Отброшенный силой инерции наземь, да ещё на пятую точку, он чувствовал себя крайне унизительно. Ах, как он сокрушался, как сокрушался! – жалко было смотреть. Однако не оправдывался.  В эту минуту он просто ненавидел себя.


А животное тем временем ушло. Без хвоста.


Но это всё, как говорится, только цветочки, ягодки будут сейчас…  На выстрел выбежали обе хозяйки  – Галя и Мотя. Они подошли со словами: «Ой, вы так бабахнули, шо наче б то слона тут вбили. Мы зразу попросыналися. А батько сплять, не чують…» Увидев хвост в руках у Абрашина, Галя вопросительно глянула на Ивана Федотовоча. Тот пробурчал: «Да, Галя, оторвали. Ну и что! И на старуху бывает проруха…» – «А де ж воно само – тэ, в кого вы бабахкали?» – воскликнула Галя. – «А воно само… тю-тю»,  – ответил Иван Федотович, изобразив рукою что-то вроде бесконечности.


Сёстры всё поняли. Более покладистая Мотя пыталась разрядить обстановку – начала успокаивать: «Ничо, грэць з ным!  Тю-тю так тю-тю. Шо ж тепер робыть, вишаться чи шо! Быз фоста воно бильш не прыйдёть, я так думаю. Так шо хоч так хоч так, а корысть (польза) е». 


Абрашин всё ещё держал хвост, и все заметили, что шерсть на нём какая-то вздыбленная, как наэлектризованная.  Иван Федотович  перехватил хвост – шерсть опала. Отдал обратно Абрашину – снова вздыбилась. Что за чертовщина!


И пошёл хвост гулять по рукам присутствующих – ни в чьих руках он не «вёл» себя так, как в руках Абрашина. «Вот это да-а-а! Вот это феномен! Всем феноменам феномен!» – только и мог промолвить я. Протестировали каждого по несколько раз. Результат тот же: в абрашинских руках шерсть стояла, в других – не стояла, лежала.


Мы вернулись домой – естественно, с хвостом. И мучили нас два вопроса: 1) чей это хвост, какому животному принадлежит и 2) будет ли шерсть стоять ещё в чьих-нибудь руках кроме рук кума Абрашина. Протестировали многих сельчан – ни у кого не стояла. У Абрашина же, чуть тот прикасался, шерсть мгновенно вздыбливалась, будто хвост был живой и доподлинно знал, кто тут главный виновник. От всего этого становилось жутко.


Обратились за разъяснением к Павловне, учительнице зоологии местной школы. Та только плечами повела. «Хтозна…» – засомневалась Павловна, а хвост даже в руки не взяла – побрезговала (или испугалась). Повезли в город, в пединститут, на кафедру биологии, где с умным видом сказали: «Если бы вы голову привезли – другое дело, а хвост… извините». И дали совет обратиться в краеведческий музей.


Прямо из пединститута мы пошли в музей. Там заинтересовались нашим рассказом, и  вынесли вердикт: «Лучше один раз увидеть, чем семь раз услышать». Протестировали сотрудников. Протестировалось и само начальство. Ни у кого шерсть не встала, как хвост ни крутили, как ни вертели. А когда всунули в руки Абрашина (уж в который раз!) – его и крутить не надо было – шерсть тут же встала. Да ещё как встала! – прямо оторопь пробежала среди сотрудниц, наблюдавших за ходом этого уникального эксперимента.


Начальница даже отпрянула, подсознательно вскрикнув: «Ой, мамочки! Да что ж это такое, и правда...» А когда отошла от потрясения, категорически потребовала передать хвост в распоряжение музея – как национальное достояние, подлежащее специальному изучению. Мы с удовольствием повиновались. Абрашин облегчённо произнёс, вытирая пот со лба: «Фу-у-у... Наконец-то... СдЫхались (сбыли с рук). А то я уже думал, что нам от этого хвоста не отделаться».   


Что уж делали с хвостом краеведы, какому изучению подвергали – не известно, нам во всяком случае. Известен лишь конечный итог: музейные умельцы высушили хвост и приторочили на стенд для всеобщего обозрения, в выставочном зале, среди других экспонатов. Он до сих пор висит в отделе «Флора и фауна нашего края». Интригующая надпись под ним гласит: «Хвост неидентифицированного животного».


Кто-то из посетителей накарябал химическим карандашом – прямо под этой интригующей надписью: «мутант». А ещё через некоторое время кто-то дописал, уже фломастером: «какого-то существа». Странно, но эти корявые самодельные приписки никто из служителей музея не стёр – должно быть посчитали, что они не лишены смысла, и как дань истории должны остаться – по аналогии с наскальными надписями первобытного человека.


Ида Пиневна, бессменная служительница музея – та, что похожа не то на древнего архивариуса не то на древнего летописца (http://www.proza.ru/2012/12/14/1344) – заметила, что в этом хвосте в отличие от всех других хвостов никогда не заводится моль. «Может, это потому, что те хвосты не оторваны, а данный хвост оторван?» – спрашивали её некоторые, особенно въедливые, посетители. На что Ида Пиневна, снисходительно улыбаясь, предельно лаконично отвечала: «Вряд ли, не думаю».


Вот и весь сказ, как говорится.


Перед подведением окончательной черты нелишне заметить, что Мотя Ребенок оказалась права, проронив успокоительную фразу насчёт улизнувшего животного: «Быз фоста воно бильш не прыйдёть». И оно не пришло. И прекратилось умерщвление кур и выкладывание их у хозяев «пыд носом».


Что за животное, куда делось, почему не ело кур, коль душило, – все эти вопросы так и остались висящими в воздухе.   


Более или менее понятно одно: животное ловило кур днём, когда те разбредались по кустам, душило их в недрах колючих зарослей (но не ело! может даже, оно вообще было не плотоядным, а травоядным). Сделав «заготовку» днём, ночью незаметно вытаскивало её и выкладывало на самом видном месте, всегда одном и том же; да ещё в два слоя – ну чем тебе не человек! – недаром Иван Федотович подавал мысль об «элементе сапиентации», не подтвердившуюся в последующем. 


И только после Чернобыля много мнящие из себя генетики стали вдруг догадываться: «А не мутант ли то был какой-то?». Но они, увы и ах, безнадёжно устарели: идею мутации, как мы уже знаем, задолго, ещё до Чернобыля, высказали продвинутые посетители музея, о чём и оставили свои настенные автографы. Мутанты ведь были всегда, во все века и эпохи. Чернобыль – это лишь очередное напоминание.   


P.S. А меня по отработке на сельском врачебном участке положенных двух лет  в обещанную аспирантуру не взяли. Вернее так: учёный совет института проголосовал единогласно «за», а минздрав Украины не утвердил – с формулировкой (привожу дословно): «Вместо предлагаемого вами врача Обручева утверждаем врача Короленко как более достойного кандидата». Достоинство этого кандидата состояло в том, что его отец был каким-то секретарём Николаевского обкома партии. Есть такой город на «Вкраїні милій» – Николаев, Миколаїв.


Возмущённый Пётр Адамович написал министру здравоохранения Шупику (тогда был он) письмо, изложив в нём всё, что на этот счёт думал. Шупик ответил лично, много извинялся (у Петра Адамовича были крупные связи в Москве, да и сам он был московский профессор, которого после перенесенного инфаркта потянуло «на юга») – и заверил, что на следующий год никаких проблем у меня не будет. И не обманул.