Ф. Домбровский. Менеджим-Баши или Глава Астрологов

Библио-Бюро Стрижева-Бирюковой
ФРАНЦ МАРТЫНОВИЧ ДОМБРОВСКИЙ (? - 1866)

МЕНЕДЖИМ-БАШИ или ГЛАВА АСТРОЛОГОВ

(Крымско-татарский массал)[1]

(Впервые опубликован в журнале "Москвитянин" за 1852 год, с тех пор не переиздавался).


Месяц рамазан, по-татарски ураза, раза или руза (пост), предшествующий празднику  Байраму или Биюк-Байраму, есть для Мусульман, в том числе и наших крымских Татар, в одно время и самый строгий пост и масленица. Днем, от восхода до захождения солнца, Мусульманин соблюдает самый строгий пост: не только ничего не ест и не пьет, но даже не курит соблазнительной трубки, - верх мучения для страстно привыкшего к этой прихоти. Зато ночью, как только скроется солнце, и пожжётся вечерняя заря, он, так сказать, всю ночь пирует и предается различным удовольствиям. Вся, или большая часть ночи, очень часто проходит в рассказах, в пении иляги (легенды, песни религиозного содержания, преимущественно мистического) и других развлечениях, прогоняющих сон. Большую часть дня богатые, особенно горожане, предаются сну и совершению обычных намазов (молитв) пять раз в день, а бедняки трудам.
Во время уразы, или рамазана, являются у нас, не только по городам Симферополю, Бахчисараю, Карасубазару, Евпатории и Феодосии, где большинство народонаселения составляют Татары, но и по деревням, так называемые массалджи (рассказчики, краснобаи, то же, что в Константинополе и в Турции вообще меддахи). Они, по обыкновению, устраивают сходки по кофейням и, иногда от зари до зари, занимают праздных слушателей бесконечными рассказами, за что получают от посетителей кофейни и самого кафедж; порядочное вознаграждение. Лучшие «массалджи» принадлежат к числу так называемых бывалых людей, т.е. побывавших в Константинополе и усвоивших манеру тамошних «меддахов».
Изучая, по возможности, мусульманско-татарский быт во всех его отношениях, я не мог не обратить внимания и на эту интересную в своем роде сторону жизни Крымцев, которая, не могу не заметить, мало-помалу начинает терять свой первоначальный, поэтический характер. Постараюсь сообщить ряд небольших рассказов, собранных мною в разное время в разъездах по Крыму, и начну с Менеджим-Баши или Главы астрологов.

При одном из могущественных ханов, а этот могущественный хан был Менгли-Герай-Хан, - так начал массалджи, - жил знаменитый менеджим, по имени Салех-эфенди. Молва о его необыкновенных познаниях ходила не только по всему Крыму, но и по всем мусульманским странам; подобного ему менеджима едва ли можно было найти и в самом Стамбуле. Эта слава имела последствием глубокое, всеобщее почтение к особе Салех-эфенди и к его достопочтенной супруге, по имени Шерфе, которая тоже происходила от знатной фамилии, чуть ли не из мурзацкой (дворянской). К сожалению, Шерфе, гордая и своим происхождением и званием супруга, вскоре сделалась несносною для особ ее пола, так что не только жены сановников, но и простых Татар с трудом могли скрывать сперва чувство зависти, а потом и ненависти к высокомерной супруге Менеджим-Баши.
В одно время с Салех-эфенди жил в Бахчисарае бедный хамал (носильщик) по имени Мейн-Аджи, человек некогда зажиточный, но потом обедневший и принужденный приняться за трудное ремесло носильщика, которым, не без труда, успевал снискивать пропитание для себя и своего семейства. К счастью для бедняка, семейство его было невелико: он да жена Менглизе, не совсем еще старая и не дурна собой, и не простая татарка, а дочь какого-то эфенди. Мейн-Аджи безропотно переносил бедность, не раз взваливал на плеча непомерно-тяжелую ношу, лишь бы заработать на дневное пропитание. Давно перестал он мечтать о перемене своего состояния, а тем менее о приобретении богатства, и, как строгий мусульманин, в минуты отдыха повторял благоговейно: «Аллах-верды, Аллах-алды, - шукур Аллах. (Бог дал, Бог взял, - хвала Господу)». Не так думала Менглизе. Зависть ни на минуту не давала ей покоя. Она никак не могла забыть прежнего довольства и привыкнуть к бедности. «Чем хуже мой Мейн-Аджи этого толстого Салех-эфенди, и чем хуже я, Менглизе, этой чопорной куклы, Шерфе?» Эти, по-видимому, очень простые вопросы не раз заставляли ее задуматься о том, как бы помочь горю, как бы выбраться из ничтожества?
Однажды Менглизе отправилась в баню, что, к величайшему огорчению, позволяла себе не очень часто, потому что не имела ни богатых нарядов, ни других драгоценных безделушек, которыми могла бы пощеголять перед своими подругами. На этот раз она отправилась пораньше, пока баня не успела еще наполниться посетительницами, особенно женами богачей. Последние, впрочем, не замедлили собраться, и, по обыкновению, начать  бесконечные пересуды, которыми всегда и везде так любят заниматься женщины. И Менглизе пыталась не однажды вмешаться в общую беседу; но на нее, бедняжку, почти ни одна, особенно из числа богатых кадынь, не обращала внимания. Все и каждая были заняты одною Шерфе, которая была тут же и упивалась удовольствием, видя, с каким подобострастием ухаживают около нее жены чуть ли не знатнейших «капыхалков» (придворных). Смущенная и глубоко оскорбленная Менглизе решилась, наконец, выйти из бани в предбанник и отправиться домой. да и пора было. Каково же было ее удивление, вскоре превратившееся в непритворную досаду, когда она увидела, что все ее платье, начиная от «чембера» до «пиштоны» (головной платок и передник), было разбросано по мокрому помосту предбанника!
«Что это за дерзость? – закричала она на прислужницу. – Кто смел разбросать мое платье? Разве я плачу не такие же деньги, как и прочие? Да я глаза выцарапаю, да я заплюю бороду ее мужу, да я…» Тут она излилась потоком такой брани, что испуганная прислужница была ошеломлена и так испугана, что в первую минуту потерялась совершенно. Наконец, опомнившись несколько, она подбежала к разъяренной Менглизе и, одною рукою стараясь зажать ей рот, а другою подбирать разбросанное платье, начала унимать обиженную, говоря со слезами на глазах: «Ах, душечка, свет очей моих, Менглизе, не сердись, ради Аллаха, не кричи так громко! Услышит – тогда, о Боже мой! И я, и ты – мы дорого можем поплатиться! Вот, видишь ли, душа моя, - продолжала прислужница, несколько успев озадачить обиженную такими убедительными просьбами, - вот, видишь ли, душечка, это сделала жена Менеджим-Баши, Шерфе. Она пришла после всех и, как не было места, то, верно, она и сбросила твое платье… Ради жизни своей, душечка, не сердись». И прислужница смотрела на Менглизе такими умоляющими, полными слез глазами, что та невольно смягчилась и поспешно стала одеваться. Что делать? Огорченная, почти униженная, с сердцем, переполненным досадой, Менглизе отправилась домой, дав себе слово выметить свою злость на Мейн-Аджи, которого всегда считала виновником своей бедности и неразлучных с нею огорчений. Мейн-Аджи, воротился уже домой с заработком, на этот раз весьма ничтожным, которого и могло стать только на покупку хлеба и бузы, пищи беднейшего народа.
- Вот тебе, моя добрая Менглизе, все, что я успел сегодня заработать, - сказал бедняк, как только вошла его половина, и положил несколько медных монет на стоявший перед ним курсе (низенький табуретик).
- К шайтану твой ничтожный заработок! – почти закричала разгневанная супруга. – Всегда приносишь такую безделицу, что жене твоей, дочери достославного Имама Садыка – да наслаждается он вечным блаженством в фирдевсе (в раю)! – не на что купить и порядочных терликов (женские сафьянные сапоги). Ты не дорожишь честью твоей жены, которую все обижают! Ты тряпка, а не муж, ты… - и пошла писать и подбирать такие нежности, что бедняга, до того постоянно ласково встречаемый женою, стоял, как громом пораженный, и первая мысль – а с мыслями-то не скоро успел он собраться -  была та, что Менглизе спятила с ума. Только этого недоставало, подумал он, к моей бедности! Аллах Экбер, Аллах Экбер! (Велик Бог, Велик Бог!) Что мне теперь делать?... Наконец, не без робости, решился он заговорить:
- Что с тобою, Менглизе? Уж не с ума ли ты сошла? Жена, я не тряпка, а твой муж, господин и повелитель! Опомнись, не то… - и он выразительно показал на стоявшую в углу палку.
- Что со мною, спрашиваешь ты, бесчувственный? Меня все обижают, а тебе и нужды мало… - Тут она, как водится в подобных случаях, не выгадав ничего бранью, пустилась горько плакать и рассказывать о том, что случилось с нею в бане, как обидела ее жена Менеджим-Баши.
- Только-то? И из-за этого ты подняла такую бурю? Ха, ха! Эх, жена, жена! – сказал он, вздохнувши, наконец, свободно, как будто свалилась с плеч его тяжелая ноша. – Если бы обидела тебя соседка Зейпет, жена такого же богача – хамала, как и я, твой, сознайся, дорогой Мейн-Аджи, ну это дело десятого рода: мы сумели бы постоять за себя; а то жена высокостепенного Менеджим-Баши, в котором, как говорят, сам великий хан – да умножатся дни его – души не слышит! Уймись, жена, лучше купи чего-нибудь съестного: я сегодня особенно проголодался.
- Раве ты не такой же мужчина, как и ваш высокостепенный Менеждим-Баши? – спросила удивленная Менглизе.
- Я! Ха, ха, ха! Такой, да не такой! Он человек ученый, а я, сокровище мое, не знаю, как и калем (камыш, которым пишут) держать в руках. Что ты, душа моя?
И он принялся еще пуще прежнего хохотать. Но это не только не уменьшило, но еще увеличило досаду Менглизе, не постигавшей, что не всякий мужчина во всякое время, по произволу, может сделаться тем, чем захотел бы сделаться. Наконец, после минутного размышления, она решительно сказала:
- Послушай, Мейн-Аджи, или ты должен быть Менеджим-Баши, или дай мне развод. Терпение мое кончилось!
Сколько ни пытался доказать бедняк, что он решительно не находит в себе ни малейшей способности быть менеджимом, жена и слышать не хотела, так, что вынудила, наконец, у него согласие. Бедняк любил жену и боялся, чтобы она и в самом деле не вздумала его бросить, благо, была еще довольно молода и не дурна собой.
На последние деньжонки, какие мог кое-как собрать, купил наш Мейн-Аджи у слепого муллы старую книжку, называемую «теджвид» (так называл книжку мулла), двит (чернильницу, втыкаемую за пояс), калем и, приняв, смеясь внутренно, глубокомысленную мину, сел на одном из перекрестков многолюдного Бахчисарая в ожидании, что кто-нибудь подойдет к нему за советом. В самом же деле молил Аллаха и его пророка, чтобы никто не подходил к нему.
К счастью, или, лучше, к несчастью, он сидел недолго. Не прошло и часу, как увидел он идущего впопыхах по направлению к нему одного арабаджи (извозчика), которого где-то встречал прежде, хотя и не был с ним знаком. Арабаджи, по-видимому, чем-то был сильно озабочен, как будто искал кого-то, и, увидев Мейн-Аджи, прямо подошел к нему.
- Селям алейкюм!
- Алейкюм эсселям!
- Эй, эфендим, ты не менеджим ли?
- Менеждим.
- Сделай милость, эфендим, не можешь ли сказать, куда делись мои верблюды? Не успел въехать в город и сбегать в ближайшую бузню утолить жажду, возвращаюсь к мажаре, как уж и не стало их!
- Где твои верблюды? Гм… могу сказать… но…
- Эй, эфендим! Да продлит Аллах тебе веку! Я бедный арабаджи! Скажи, где они, и я никогда не забуду твоего благодеяния.
И с этими словами бедняк всунул в руку Мейн-Аджи несколько монет.
Деньги и дурака делают умным, и наоборот – умного глупым. Мейн-Аджи не был глуп, он был добр и честен. Присутствие денег, однако ж, и его соблазнило. Не изменяя своей глубокомысленной, важной мины, он раскрыл книгу, в которой, между нами будь сказано, не понимал ни одного слова, медленно вынул из-за пояса двит, достал калем, оторвал клочок чистой бумаги и стал чертить разные каракульки, поминутно заглядывая в книгу и шепча про себя какие-то таинственные слова. В самом же деле, он бранил то себя, то жену, особенно жену, которая заставила его сделаться менеджимом. Это продолжалось целые полчаса, и арабаджи, по-видимому, начал терять терпение. Мейн-Аджи заметил это, но показывал вид, будто ничего не замечает. Наконец, начертив еще десятка с два каракулек и посмотрев на небо, сказав громко: «Аллах экбер», - дал следующий ответ:
- Пойди ты к гекиму (продавцу разных медикаментов), возьми у него лекарство (он назвал его) и прими, и ты отыщешь своих верблюдов.
Арабаджи, как ни был опечален случившимся с ним несчастием, не мог, однако ж, не улыбнуться, услышав подобный странный совет менеджима. Последний подметил и эту улыбку, хотя и продолжал смотреть в книгу.
- Что за чепуху говорит менеджим? – думал арабаджи. – Желудок мой совершенно здоров и варит пищу слишком исправно, а он советует мне принять лекарство от засорения желудка. В своем ли он уме? Да менеджим ли он?
Видя, впрочем, что тот, человек очень почтенный с виду, с удвоенным вниманием продолжал читать, и вздыхает очень набожно, перебирая тесбих (четки) и произнося вслух девяносто девять имен Аллаха, решился последовать этому странному совету. Не теряя время, побежал он к гекиму, лавочка которого была, впрочем, недалеко, купил присоветованное лекарство, и тотчас принял его. Лекарство очень скоро подействовало, и бедняжка то и дело должен был прятаться потеем закоулкам, где меньше бродил народ… Каково же было его удивление, когда через час, не более, после принятия лекарства в одном из таких закоулков (которых и ныне в Бахчисарае бесчисленное множество) увидел он своих верблюдов, привязанных к вбитому в землю столбику?.. Первым движением его было – отвязать верблюдов и тащить их за собой. Он так и сделал. Верблюды, как обрадованные, увидев своего господина, не пошли, а почти побежали своею уродливою рысью. Арабаджи бежал прямо к менеджиму, пересказывая попадавшимся знакомым, кому обязан он тем, что нашел своих верблюдов, и щедро наградил виновника своей радости.
Мейн-аджи, выслушав в придачу к деньгам тысячу благословений – а полученные деньги равнялись чуть ли не недельному заработку его ремеслом хамала – не совсем весело побрел домой, и нимало не сочувствовал восторгу Менглизе, которая, в свою очередь, успела уже порассказать соседкам о том, что ее ходжа только притворялся простаком-хамалом, что он менеджим, и решился, наконец, приняться за это благородное занятие. Соседки и все вообще, кто только успел схватить, так сказать, на лету словцо о появлении нового менеджима, без труда поверили этой новости. Надо еще сказать и то, что ни один, быть может, народ не в состоянии так быстро сделать какую-нибудь, даже самую нелепую, новость, как наши крымские татары, - будь она только новость. Этим они отличались всегда, этим они отличаются и теперь. Поэтому-то Мейн-Аджи и не удивился, когда на другой же день после рассказанного мною случая с арабаджи начали являться к нему, один за другим, посетители с просьбами: то отыскать пропажу, то присоветовать лекарства от болезни, и т.п. К счастью, Мейн-Аджи, видимо, был храним судьбой, которая так долго была для него самою суровою мачехой. Всех и каждого старался он удовлетворить, и, к чести его нового звания, на десять предсказаний его приходилась одна, много две ошибки или неудачи. Менглизе была в восторге и крайне удивлялась тому, что Мейн-Аджи не разделял ее радости: постоянно был угрюм, несговорчив, и особенно показывал неудовольствие, когда являлся к нему кто-либо за советом.
- Рано или поздно, - думал он, - обман обнаружится: все узнают, какой я менеджим, и тогда… Эх, жена, жена! Накликала ты беду на мою честную голову!
Не так думала восхищенная Менглизе, у которой явились уже и дорогие наряды, жередже (кофточка) из дорогой парчи, кушак и, наконец, верх ее желания – серебряные под чернью белезюки (браслеты); напротив, вия во всем довольство, она жалела даже, зачем раньше не пришло ей в голову принудить Мейн-Аджи сделаться менеджимом. Ей  одного теперь недоставало, и об этом не без удовольствия подумала она, именно: если бы Аллах, к довершению ее благополучия, даровал ей сына… Желание простительное, особенно в женщине нестарой, какою была Менглизе.
Между тем, в Бахчисарае случилось ужасное происшествие, которое привело в волнение всю столицу. Старый и малый положили, впрочем, на уста печать молчания, и если говорили друг с другом, то не иначе, как шепотом. Волнение было глубокое, мрачное! Да и разговоры большею частью ограничивались односложными звуками удивления, смешанного со страхом, вздохами и выразительными, а чаще ничего не выражавшими жестами. Из государственной казны был неизвестно кем похищен драгоценный перстень с ханскою «тугрой» (вензелем). Хан не знал цены этому сокровищу, и все мудрые говорили, что разве один коги-нур («гора света», известный алмаз) мог превзойти перстень Менгли-Герая. Вай, вай! Страшно представить, в каком положении была  столица, особенно хан-серай и все придворные! Самые строгие розыски остались без успеха. Хан повелел собраться дивану (государственному совету). Собрались все беи, все мудрые, долго толковали, а еще больше думали; но ничего не могли придумать лучше, как обратиться  к Менеджим-Баши, всеми уважаемому Салех-эфенди. Последний присутствовал тут же и, как мудрейший из мудрых, хранил глубокое молчание. Ему во всем подражал и муфти-эфенди, следуя благоразумной арабской пословице: «Кальбу эль-ахмака фи фийги ве лисану эль-акили фи кальбиги», то есть: «Сердце глупого  в нем (всегда наружи), а язык умного в сердце его». Услышав, однако ж, приговор дивана, мудрый Салех, на первый раз, в душе пожелал, чтобы высокостепенные  улема провалились сквозь землю,  и так же в душе пожелал наплевать на бороды не только всех присутствующих, но и предков их; но, скрепя сердце, не показал ни малейшего виду, что это решение больше, чем не нравится ему, и продолжал хранить глубокое молчание. Хан не присутствовал в диване, но видел и слышал все, в нем происходившее, из верхних покоев своего серая, сидя почти над самым диваном в небольшой полутемной комнатке подле решетки, выходившей в диван. Сквозь эту решетку хан, никем не видимый, мог видеть и слышать все, что ни происходило в диване.
Однако ж, Салех-эфенди, как ни красноречиво молчал он, оставалось или изъявить согласие на отыскание похитителя перстня посредством своей науки, или, если возможно, отказаться и предложить другой, более надежный способ. К тому же, он очень хорошо знал, что хан слышал приговор дивана, и, собрав все силы души, чтобы не изменить важности своего сана, встал с места и, погладив свою роскошную бороду, сказал наконец:
- Мудрый диван – да хранит его Аллах! – не ошибается! Посредством великой науки звездословия можно иногда (последнее слово произнес он очень невнятно) открывать сокровеннейшие тайны. 
Начало речи, как видите, было недурно, и высокостепенный диван в знак удовольствия погладил свои бороды.
- Но… - тут голос его стал заметно слабеть, - но не дальше, как вчера, всю ночь просидел я на одном из минаретов Хан-Джами (Салех-эфенди говорил неправду), вопрошая звезды; но они, увы! - сердце мое превратилось в «кебаб» (жаркое) – ничего не сказали мне утвердительного.
Собрание повесило носы.
- Я прошу, - продолжал Салех-эфенди, - я прошу высокостепенный диван доложить могущественнейшему и мудрейшему повелителю нашему – да увеличится тень его на земле – повелеть собрать менеджимов из всего государства. Быть может, кто-нибудь знает нечто особенное в моей науке, что мне неизвестно, и этим откроет похитителя ханского сокровища.
- Пек эйи, пек эйи, - провозгласило все собрание, исключая великого чубукчи, который, по-видимому, не принимал никакого участия в совещаниях дивана; но тут, не без поспешности, мало свойственной его важной и очень тучной особе, поднялся со своего места и, благоговейно наклонившись в ту сторону, где предполагал находившимся хана, сказал:
- Зачем собирать всех менеджимов? Время дорого, и еще более драгоценно спокойствие мудрейшего повелителя нашего, да умножатся дни его благополучия! Здесь, в столице, есть один менеджим, которому все известно, и который, я полагаю, сумеет обнаружить похитителя драгоценного «мюгура» (перстня).
- Кто это, кто? Уж не Мейн-Аджи ли? Этот ничтожный хамал? – спросил Салех-эфенди, для которого особенно неприятно было слышать о появлении нового менеджима.
- Да, ничтожный хамал, - отвечал великий чубукчи. – Вы так думаете о нем, почтенный эфенди, а я, - продолжал он, - надеюсь и почти уверен, что Мейн-Аджи-эфенди великий менеджим.
- Вы бросаете грязь на наши бороды, эфендим, - возразил Менеджим-Баши и чуть было не плюнул, но удержался. Спор готов был возгореться; но тут вошел один из капыхалков (придворных) и объявил, что повелитель правоверных приказал послать за менеджимом Мейн-Аджи-эфенди.
Значит, хан действительно все слышал.
Сказано, сделано. В минуту несколько человек придворных побежали отыскивать Мейн-Аджи-эфенди. Что же делал последний? Сидел в своем, еще небогатом, домике, покуривал коротенький чубук и размышлял о том, как хорошо быть менеджимом, и как нехорошо быть таким менеджимом, как он, Мейн-Аджи. В эту минуту раздался сильный стук преддверного кольца, и вслед за тем вбежал к нему один из капыхалков и объявил, что его, менеджима, требует к себе повелитель правоверных.
Удар грома, раздавшийся над самым ухом, не поразил бы его столько, как поразило это известие. Сперва не поверил Мейн-Аджи и думал, что капыхалк не то сказал, что ему послышалось; но посланный, видя смущение менеджима, повторил приказание хана. «Иду», - сказал он, а, между тем, посматривал вокруг себя, нельзя ли куда-нибудь спрятаться или провалиться сквозь землю. К несчастью, капыхалк следил за ним очень внимательно и, судя по нетерпению, изображавшемуся на его лице, что не ускользнуло от внимания Мейн-Аджи, имел дерзкое намерение взять его силою.
«Вот когда пришел мой последний час!» - подумал Мейн-Аджи. – «Бедный, бедный Мейн-Аджи! Эх, жена! Падет несчастье на твою голову!»
- Ну, идем, - напомнил снова капыхалк, прибавив: Ведь ты менеджим Мейн-Аджи?
- Да, я… Воля повелителя правоверных священна для ничтожнейшего из его рабов!.. Идем! - Прощай, Менглизе, - мысленно сказал Мейн-Аджи, как бы навсегда прощаясь и с нею, и с жизнью, и вышел; а как хан-серай был недалеко, то они вскоре пришли.
Доложили о приходе Мейн-Аджи, и хан тотчас приказал ввести его:
- Ты менеджим? – спросил хан, по-видимому, ожидавший с нетерпением его прихода.
- Я, падшагым! – отвечал тот, к кому относились эти слова, и упал к ногам грозного владыки, более, впрочем, для того, чтобы хоть сколько-нибудь скрыть овладевший им ужас при виде, в первый раз в жизни, повелителя правоверных.
- Повелеваю тебе, - продолжал хан, - открыть похитителя драгоценного моего мюгура; не откроешь – горе тебе! – Сказав эти слова, оцепенившие несчастного, хан приказал ему встать. Мейн-Аджи, лежа лицом к земле, успел несколько оправиться. Страх близкой гибели придает силы. Он решился выгадать для себя хоть сколько-нибудь времени насладиться жизнью, которая, особенно теперь, показалась для него в тысячу раз прекраснее, чем до того времени.
- Баш меным, кылыж сынын, падшагым (Голова моя, меч твой, государь)! – отвечал подобострастно Мейн-Аджи. – Если ничтожнейшему из рабов твоих дано будет времени, по крайней мере, сорок дней; то, быть может, с помощью Аллаха, отыщется пропажа. – И Мейн-Аджи снова пал ниц, опасаясь встретить грозный взгляд хана.
Менгли-Герай наморщил брови, что заставило вздрогнуть всех бывших тут придворных, сквозь зубы изъявил согласие на просьбу менеджима и приказал ему удалиться.
Печальный, как бы приговоренный к казни, отправился Мейн-Аджи домой. Думал ли он о чем-нибудь, идя домой, трудно сказать, хотя казался глубоко-задумчивым, так что не ответил ни на одно из бесчисленных «семям-алейкюм», которым приветствовали его знакомые и незнакомые. «Как скоро возгордился!» - говорили некоторые, - «а только раз побывал в хан-серае. Что же дальше будет?» В воротах встретила его веселая Менглизе. «Ну что, бесценный мой ходжа? Чем наградил тебя великий хан?» - и пошла сыпать вопросы за вопросами.
- Уйди к шайтану, - или что-то в этом роде ответил Мейн-Аджи и, как время приближалось к ночи, то, кое-как поужинав, не удостоив Менглизе ни одним словом, завалился спать, что, по обыкновению, не могло не огорчить любопытную Менглизе, которой хотелось знать хоть что-нибудь из новостей хан-серая. Как бы то ни было, но ей удалось узнать, что Мейн-Аджи поручено открыть похитителя драгоценного ханского мюгура. Спал ли Мейн-Аджи? – Нет! Всю ночь провалялся он на тюшеках (подушках), за всем тем, ночь показалась для него слишком короткою.
Настал первый из сорока дней.
Мейн-Аджи, погруженный в глубокую думу, просидел целый день, не говоря ни с кем ни слова, и не дотронувшись до предлагаемой ему пищи. Раз или два выходил он из комнаты и посматривал на безоблачное небо. Сказать бы, что он советовался со звездами, но это было днем, а звезды видны только ночью.
Пока Мейн-Ажди размышляет о своем бедственном положении, посмотрим, что делается в самом хан-серае (дворце)? Излишне говорить о том, что известие о поручении Мейн-Аджи отыскать похитителя драгоценного перстня с быстротою молнии разнеслось по всем закоулкам хан-серая; еще с большею быстротою все узнали новость, что Мейн-Аджи положительно объявил, что найдет похитителя. Из дворца новость эта также скоро разлилась по всей столице, и всякий, кто чувствовал за собой какой-нибудь грешок, поневоле задумался и с почтением произносил имя менеджима Мейн-Аджи эфенди. Все теперь стали называть его эфендием даже за глаза.
Я сказал, что все и каждый, кто только чувствовал за собой какой-нибудь грешок в присвоении чужой собственности, невольно струсил; но более всех струсили некоторые придворные, и именно 40 человек. Они-то, с согласия Капуджи-Баши, решились похитить и похитили драгоценный ханский мюгур, и в тот день, как призвали во дворец Мейн-Аджи, располагали сбыть это сокровище посредством одного армянина, которого, как нарочно, не было в то время в Бахчисарае. Армянин, как хитрый «базаргян» (купец), долженствовавший скоро ехать в Кефу, а оттуда в Стамбул - что все было им известно, согласился бы дать им значительную сумму, а перстень продать в Стамбуле – и концы в воду. Отсутствие этого армянина остановило исполнение так ловко придуманного плана. Всю ночь виновны держали совет, каким бы образом выпутаться из беды в таком случае, если бы менеджиму удалось открыть их. При этом мороз подирал всех по коже, и душа уходила в пятки. В случае открытия их преступления смерть была неизбежна, и вот на что они решились: следить за всеми действиями Мейн-Аджи, и особенно ночью, предполагая, что в ночное время он творит разное колдовство, и положили поочередно подслушивать у него под окном или в каком-либо скрытом месте, и таким образом предупредить грозящую им беду. Бросили жребий, и одному из сорока виновных пришлось идти с наступлением ночи подслушивать под окном Мейн-Аджи. Тот и отправился, как только наступила ночь и, перебравшись через невысокую стену, которою обнесен был небольшой дворик Мейн-Аджи, осторожно приблизился к тому окну, в котором виден был свет, и под которым предполагал сидящим менеджима, и стал подслушивать.
В это время бедный мнимый астролог, целый день, как я сказал выше, ничего не евший, решился не морить себя голодом.
- Эй, жена, - проговорил он, зовя Менглизе, которая возилась в сенцах подле очага, - вот один из сорока прошел, давай-ка ужинать! – Слова эти были сказаны в то самое время, когда подслушивавший капыхалк, не слыша ничего под одним окном, подошел к другому, и к тому самому, подле которого сидел Мейн-Аджи. Как варом обданный, вор отскочил от окна, быстрее кошки перепрыгнул через стену и стремглав побежал сказать товарищам своим о том, что он слышал. Ясно, что Мейн-Аджи говорил об одном из сорока дней, а вор применил эти слова к себе и к своим товарищам в похищении драгоценного перстня.
Одни поверили, другие близки были к тому, чтобы поверить, а все готовы были решиться на что-нибудь ужасное, лишь бы спасти себя от позора. Один Капуджи-Баши не хотел верить, и по его настоянию положили на завтра идти другому подслушивать у окна менеджима, и для этого выбрали самого смелого и сметливого. Капуджи-Баши утверждал, что первому посланному так почудилось.
Другой день прошел для Мейн-Аджи так же томительно, но еще скорее первого. Сильнее прежнего огорченный, он не только не принимал никого из посетителей, но даже не дотрагивался до пищи. Все соседи толковали, что менеджим занят разными чарами. Настал вечер, а за ним и ночь. Голод заговорил в менеджиме, и он, позвав Менглизе, приказал ей давать ужин, заметив, что «вот уж и второй из сорока прошел». И опять случилось так, что слова эти были сказаны в то самое время, когда подслушивавший проходил мимо того окна, под которым сидел Мейн-Аджи, и сказаны были очень громко.
«Сам шайтан сидит в этом менеджиме», - подумал подслушивавший и, испуганный не меньше своего товарища, побежал пересказать слышанное своим товарищам.
- Что за шайтан? – сказал Капуджи-Баши. – Уж не продал ли нас кто-нибудь из нас самих? Все, однако ж, поклялись, что никто из них не выдавал товарищей. Что тут делать? На что решиться? Говорили, говорили, толковали, толковали, и решились послать еще третьего, с которым случилось то же, что и с первыми двумя. Бедняк Мейн-Аджи считал последние дни своего существования, а воры подумали, что считает их поодиночке, и до такой степени всеведущ, что, не видев их, уже знает каждого. Все воры капыхалки были убеждены в этом, один Капуджи-Баша еще сомневался и решился на четвертый вечер сам идти к дому Мейн-Аджи, взяв с собою и тех трех капыхалков, которые уже подслушивали под окном чародея и принесли одну ужасную для всех весть.
Как только стемнело, все четверо отправились к дому Мейн-Аджи; осторожно перебрались через стену, так что никто их не заметил, и подошли к известному уже первым трем окну, и что же? «Эй, жена, - раздался мрачный голос внутри дома, - вот уж и четвертый прошел, давай-ка ужинать!» Эти слова были сказаны – так уж судьбе было угодно -  в ту самую минуту, когда Капуджи-Баши прошел мимо того окна, под которым полулежал Мейн-Аджи. Как ни ужасны были эти слова для Капуджи-Баши, он, однако ж, не потерялся и стал прислушиваться, не скажет ли менеджим еще чего-либо, и подозвал к себе прочих, которые стояли под другим окном. Послышалось, что кто-то вошел в комнату из сеней. Это была Менглизе, которая, вероятно, принесла ужин. «А что, жена, - послышался голос Мейн-Аджи, - вот уж четыре из сорока прошли, лучше бы покончить разом!» Жена что-то отвечала, но так тихо, что ничего нельзя было расслышать, впрочем, никто уже не подслушивал. Капуджи-Баши первый дрожал от страха, а об остальных и говорить нечего.
«Что делать? – спросил Капуджи-Баши. – Он точно всеведущ!»
«Что делать? – спросили, в своею очередь его товарищи. – Мы погибли!»
«А вот что, - продолжал Капуджи-Баши: - менеджим, кажется, человек добрый и не так еще богат. Войдем теперь же к нему, сознаемся во всем, сделаем ему хороший подарок и будем просить помилования». И вслед за сим  все, Капуджи-Баши впереди, вошли к менеджиму и, как бы сговорясь наперед, повалились в ноги мнимому мудрецу со словами: «Пощади, помилуй, великий менеджим! Мы точно виновны в похищении ханского мюгура! Но не мы одни в том виноваты – у нас есть товарищи!
- Ага! Я знал, что вы придете и сознаетесь в этом гнусном преступлении, а где же прочие? И где перстень? – спросил Мейн-Аджи, едва переводя дух от радости, после всего того, что он передумал и перечувствовал с тех пор, как согласился открыть похитителя ханского мюгура. – Ну, рассказывайте же все!
Дрожа всем телом, Капуджи-Баши рассказал историю похищения им, в согласии с 39-ю капыхалками, драгоценного перстня, которого не успел еще сбыть; а в заключение высыпал целую сотню золотых монет, с обещанием учетверить эту сумму, лишь бы менеждим-эфенди не выдал их грозному хану.
- Хорошо, хорошо, друзья мои! – отвечал мнимый менеджим, не чувствуя от радости под собою земли. – Я человек не злой, и зла вам не желаю; но где же перстень?
- У меня, великодушный менеджим-эфенди, - отвечал Капуджи-Баши. – Спрятан в секретном месте.
- Да, я не злой человек, - продолжал менеджим, несколько помолчавши, - и на зло не употребляю способности, дарованной мне Аллахом и его пророком, да будет благословенно имя его! Исполните только мое приказание.
- Все, все, что тебе угодно, эфендимыз! – отвечали воры в один голос.
- Так слушайте же. Возьмите драгоценный ханский мюгур, и ровно через тридцать пять дней, на тридцать шестой, дайте проглотить гусю из числа тех, которые находятся в хан-серае, и этому гусю перебейте ногу. Слышите?
- Слышим, эфендимыз!
- Теперь идите с миром, и никому ни полслова.

ПРИМЕЧАНИЕ:

  [1] Менеджим – слово арабское, значит «астролог», происходит от слова пуджим (звезда). Здесь значит «придворный астролог».
Массал – рассказ, слово татарское. Ф.Д.


Публикация М.А. Бирюковой.