Ф. М. Достоевский отрывок из романа Ангел Жизни

Иван Мазилин
 
  1880 год. Москва.
   Ночь. Безлюдная Тверская. Тусклые фонари поблескивают под редким уже по-летнему теплым дождем. На Страстной площади привыкает к своему месту бронзовый Пушкин, установленный третьего дня. Вокруг памятника много корзин с цветами, венки.
   Вот и еще один большой венок прилег к подножию памятника. Положивший его, снял шляпу и низко поклонился поэту. Сухонький, ссутулившийся, в неловко висящем на нем летнем пальто. Рубашка успела за день изрядно помяться, да и галстук повязан неумело, того и гляди развяжется.
   Из остановившейся невдалеке коляски легко спрыгнул молодой человек, пару секунд всмотрелся в стоящую возле памятника фигуру, затем подошел и тихо произнес.
   - Здравствуйте, Федор Михайлович.
   Достоевский слегка вздрогнул от неожиданности, оглянулся.
   - Доброй ночи… мы знакомы? Не припоминаю, уж извините…
   - Сегодня мечтал подойти к вам в Собрании после вашей речи, но куда там. Признаюсь, находился в таком же восторге, что и присутствующие. Вам непременно нужно напечатать свое "Слово о Пушкине". Непременно.
   - Я так и хотел бы поступить. Но вы себе не можете и представить, сколько раздражения, какой поток критики вызовет это "Слово" у всех тех, кто сегодня так шумно аплодировал. На себя же обидятся, что так были несдержанны в своих чувствах, да и начнут… кто во что…
   - Федор Михайлович. Конечно, вы меня не помните. Восемь лет прошло. Мы с вами встречались однажды у Майкова по поводу ваших "Бесов" и моих литературных потуг.
   - Что-то такое припоминаю…  хотя и смутно.
   - Глеб Фатюнин. Тогда еще студентом был. Тогда же при вас свою статейку и порвал, больше не балуюсь…
   - Да-да-да, теперь вспомнил. Фатюнин… э… коммерсант-миллионщик Фатюнин вам кем?..
   - Это я и есть.
   Невольно строгое удивление мелькнуло в лице Федора Михайловича. И Глеб, заметив это, поспешил добавить
   - Но это совершенно не важно. Я большой поклонник вашего таланта. Читаю все. Не со всем согласен, вы уж простите за откровенность, но преклоняюсь перед вашим стоицизмом…
   - Стоицизмом? Вот так меня еще никто не ругал.
   - Немного неправильно выразился, извините. У меня к вам предложение. Вы когда возвращаетесь в Петербург?
   - Завтра. Вернее, уже сегодня вечером.
   - Очень хорошо. Предлагаю ехать вместе. Курьерским. У меня купе, и я один. Не составите компанию? Могли бы побеседовать, с пользой использовать время. А нет настроения, так и просто помолчать. С вами и молчать должно быть весьма полезно.
   - Не знаю, право же…
   - Не беспокойтесь, вы меня ничуть не стесните. Напротив, я буду вам весьма благодарен, если вы примите мое предложение. Вы теперь в гостиницу?
   Федор Михайлович огляделся вокруг, будто только сейчас сообразив вдруг, что стоит на площади.
   - Да-да, конечно. Вот только извозчика поймаю.
   - Прошу в мою коляску. Подвезу. Вы где остановились?
   - В Лоскутной, близ Иверских ворот.
   - Удобно вам там? А то и ко мне можно. Жена в Петербурге, а здесь у меня дом пустой, совсем рядом.
   - Благодарю, за приглашение, но…
   - Понятно, не настаиваю. Только завтра, перед отъездом я уж за вами заеду. Вы уж позвольте.
   - Пожалуй… пожалуй, я приму ваше предложение.
   
   ***
   
   "Может быть рассказать? Исповедоваться, коли случай такой представился? И что же я ему расскажу? Про сны? Про Него? Про мою галлюцинацию? Кстати, уж почти три месяца как не посещает.
   А может это и не галлюцинация вовсе, а и на самом деле нечто… недоступное пока нашему пониманию, непосредственному восприятию, но реально существующее? Материя, с другими свойствами? Вот ученые же пишут о совершенно неизученных свойствах материи. И тогда… и что тогда? Одно из двух – либо я идиот-шизофреник, либо… либо у меня способность… способность воспринимать, видеть, слышать, разговаривать с Этим. Я даже потрогать его могу…
   И что с того, что только я и никто со стороны? Само по себе, это отступление от нормы… от нормальности, и может восприниматься со стороны, как идиотизм. А может это избранность, кто может определить? Но вот же Федор Михайлович и сам страдает эпилепсией. Тоже болезнь нервическая. Может быть, как раз ему и будет понятно мое положение? Сколько уж раз я пытался заговорить об Этом, но каждый раз что-то меня останавливало. Или же собеседника не находилось, кому можно Это доверить. Но и не только это останавливает. Вдруг, если я все же расскажу об Этом, все и закончится? А хочу ли я, чтобы Это кончилось? Вот вопрос, который меня…"
   Теплая и светлая ночь. Паровоз сыплет из трубы искрами и мерно отстукивает версты. Скоро уж и Тверь. На столике в купе первого класса остатки ужина, тихо позвякивает в ведерке со льдом бутылка "Клико". Бокал Федора Михайловича почти полон. Не пьет совсем, да и не до вина ему теперь. Разговорился Федор Михайлович, и если вначале говорил тихим глухим голосом, то с полчаса назад неожиданно воодушевился и теперь его, вероятно, слышно и в коридоре.
   - …мне, как какой урок твердят "Не стоит желать добра миру, ибо сказано, что он погибнет". В этой идее есть нечто безрассудное и нечестивое. Сверх того, чрезвычайно удобная идея для домашнего обихода "коли все обречены, так для чего же стараться, для чего любить, добро делать? Живи в свое пузо…".
   Неожиданно встретив отсутствующий, погруженный в себя взгляд Глеба, остановился, и как будто даже сконфузился.
   - Глеб Павлович, я, вероятно, вам надоел своим стариковским брюзжанием? Вы меня, похоже, и не слушаете вовсе?
   - Ну, что вы, Федор Михайлович! Слушать вас одно наслаждение – встрепенулся Глеб - Между прочим, последний раз я слушал вас, когда вы читали вашу легенду "О Великом Инквизиторе", с полгода тому назад на каком-то вечере в декабре еще. Поразила она меня тогда, помню необыкновенно. Может быть, ничего лучше и не слышал… разве что из Евангелия. Тогда еще помню, хотел подойти к вам, но тоже как-то не получилось даже близко подступиться. Вот только теперь могу вам сказать, слова благодарности. Многое мне объяснилось тогда. Если помните, восемь-то лет назад, я отстаивал правоту и неизбежность в России "шигалевщины". И, признаюсь, что и сам я в то время искал дружбы с подобными людьми… вроде Бакунина и Нечаева, и не без успеха. Даже и теперь многие из этих социалистов-террористов, знакомы мне, некоторым приходилось и помогать. Да только после "Инквизитора" вашего словно глаза наново распахнулись – дано было мне увидеть, куда могут завести эти анархисты, к какому хаосу, к какому тяжелому и кровавому бунту после которого мало чего может остаться от России…
   - Вот что странно, Глеб Павлович… - потянулся за папиросой Федор Михайлович - "Инквизитор" совсем не о том легенда.
   - Ваша правда, не о том. Но и о том тоже… Самое главное, я понял - никакое социальное переустройство невозможно без нравственного перерождения человека и всего человечества. Эти две задачи об руку ходят. И это… это вопрос даже не нашего… боюсь сказать, даже не следующего века. Вот и получается, что нам… мне, по крайней мере, и сегодня все тот же вопрос остается для повседневного пользования – "для чего жить?". Трудную, непосильную задачу задали вы, Федор Михайлович.
   - Так ведь и выстрадана же мною даже сама постановка этой задачи.
   - И я так понимаю, что каждый волен решать ее для себя сам?
   - С кем быть? С Христом или с Инквизитором? Каждого современно мыслящего человека касаем этот вопрос.
   - Напрямую, пожалуй и не отвечу… хочу напомнить, с чем я к вам тогда приходил.
   - Помнится, со статейкой явно утопического направления.
   - Хорошо вы тогда меня остановили. Не вышел из меня беллетрист. Может быть и к лучшему. Но на деле я все же попробовал применить в жизнь некоторые идеи.
   - Вы уж простите меня за любопытство, очень уж много слухов ходит вокруг вашего имени, Глеб Павлович. Что вы и рабочие коммуны организуете, и образовываете своих рабочих. Как же это – буржуа и такое человеколюбие? Не склеивается.
   - Насчет коммун, вздор, но вот вы сами, Федор Михайлович, и ответили на свой же вопрос – с кем я. И потом, какой же я буржуа, если порой в кармане и пятнадцати рублей не бывает? А впрочем, конечно же, буржуа… эксплуататор.
   - Признаться не ожидал. Я во всю свою жизнь мечтал как-нибудь вдруг разбогатеть, только чтобы одним махом. Потому и ходила за мной слава игрока. Но мне роковым образом не везло. Вовремя опомнился – не по Сеньке колпак оказался. И существую только на свои писательские гонорары, пером создаю свои капиталы.
   - Федор Михайлович, а предположим, было бы у вас много денег, так вы и писательство забросили бы.
   Достоевский весело рассмеялся
   - А, пожалуй, что и так. Впрочем, по складу моего характера, не долго бы задержались бы у меня средства. Уж, наверняка, нашел бы им применение, и снова пришлось бы корпеть по ночам.
   - Вот и со мной что-то такое происходит. Поначалу-то деньги мне достались… как говорится, с неба упали. Только я сразу их в дело пустил. Не ради накопления - человеку немного надобно, а черт его знает, почему. Пошло и поехало, хотя можно было до конца века своего ничего не делать. И детям бы еще осталось. Только теперь я денег-то почти и не вижу - положил для себя каждые полгода открывать новое дело, то заводик, то фабричку. У меня рабочие и служащие жалование имеют втрое больше, чем у других. Одно лишь условие ставлю – постоянное самообразование и трезвое существование. Многие не выдерживают. Молодые люди охотно ко мне идут – дорогу просторную для себя видят. Директора да управляющие все в возрасте до двадцати пяти лет, со студенческой скамьи беру. И при этом не кричу кругом "я да я". Потому и слухов да домыслов много.
   - Стало быть, и вы о будущем России думаете? Может быть, как раз в этом и заложена ваша правда.
   - Особым патриотом себя не считаю, и никогда не считал. Делаю, потому что по-другому не хочу, да и не умею. Делаю, потому что, в конце концов, мне, как это не покажется странным, выгодно. И мне безразлично, добро ли я этим творю или зло, будущее покажет. Ну, и довольно об этом. Пусть дело само делается и как-то за себя говорит. Довольно об этом…
   Глеб налил полный бокал вина, выпил, папироску зажег и задумался. Федор Михайлович еще одну закурил и после долгой паузы спросил
   - Так чем же тогда ваша душа, Глеб Павлович, страдает? По глазам… да и еще по некоторым признакам, чувствую я… не случайна наша встреча.
   Глеб тяжело вздохнул, но сразу же и улыбнулся широко.
   - А расскажу я вам, Федор Михайлович, один свой сон. И русским буржуа сны снятся, притом престранные, надо сказать.
   - Говорят, через сны Бог с душой человечьей говорит.
   Глеб ухмыльнулся криво
   - Если так, то престранная должность у Господа Бога – дурачить человека, стращать до полного оцепенения души, когда просыпаешься в холодном поту. А снится мне изредка, что голова моя летит куда-то отрезанная от тела колесами паровоза. Да не такого, что нас сейчас везет, "самовар на колесах", как говорят мужики, а совсем бездымного, почти бесшумного. Успевает моя голова в коротком этом полете увидеть самую малость, пустяковину – пустую бутылку с надписью "Клинское" да кусок неба, опутанный тонкими нитями. Дальше вспышка такая яркая, как из темноты вдруг на солнце, только еще ярче в разы… вот и все. Дальше я просыпаюсь обыкновенно. И такая тоска меня тогда забирает, до зубовного скрежета, хоть волком вой. И уже хочется, чтобы поскорее все это и на самом деле случилось, только чтобы не мучаться…
   Федор Михайлович покрутил головой, потом виски потер двумя руками, будто отгоняя какую мысль.
   - Действительно… вот ведь как получается, Глеб Павлович. Меня от моей падучей болезни уж лет тридцать пытаются излечить, но толку в том мало. Боюсь, что и у вас это болезнь. И к ней надобно приспособиться и как-то жить.
   Глеб выпил еще бокал – очень вдруг уж захотел напиться, хотя и редко себе это позволял.
   - Жить? Как жить? Признаться, я не только не знаю, "для чего жить", но и постоянно ловлю себя на том, что я и не живу вовсе. Будто кто-то вынул из меня эту самую жизнь и пользуется ею, как хочет, а мне оставляет лишь роль наблюдателя за тем, как он… этот кто-то, ею, моей жизнью распоряжается. Вот такой парадокс, в лучших традициях Гоголя, Писемского, и… еже с ними. Даже у вас в ранних рассказах встречаются подобные фантазии…
   Сплю, ем, куда-то еду, вот как теперь, что-то делаю. Уверяю себя, что восторгаюсь увиденным или услышанным. Пытаюсь уверить себя, что люблю жену… и даже страстно люблю, кажется, но и в этом жизни не чувствую. Теперь вот прибавления в семействе своем жду скоро, может как раз в этот самый момент сие таинство совершается. Но не наполняет это меня радостью. Отдельно от меня радость ходит. Стоит только взглянуть в зеркало, да и просто на секунду остановиться… пусть даже на середине слова – такая бесконечная и ледяная пустота мгновенно хватает меня в свои тиски, что в самый жаркий день, в полдень где-нибудь в Италии скажем, лоб инеем, кажется, начинает покрываться… И как к этому "приспособиться"? Как с этим существовать постоянно?
   - Является?
   - Кто?
   - Извините, Глеб Павлович, мне вдруг показалось… у меня в романе к герою, вот который "Легенду о Великом Инквизиторе" рассказывает, черт собственной персоной надумал явиться. Горячкой кончил. Это часто случается… больше у людей гордых, подверженных обостренному восприятию, занимающихся самоуничижением и самобичеванием… из собственной-то гордыни, разумеется. Этаким, нравственным "хлыстовцам".
   - Надеюсь, Федор Михайлович, мне это не грозит. По натуре своей я очень рационален и эгоистичен, в смысле разумного эгоизма, в чем с прискорбием должен признаться. Ни в Бога, ни в черта не верю. Вот только…
   - Напрасно. Вы даже не подозреваете, что такое счастье, то счастье, которое испытываем мы, эпилептики, за секунду перед припадком. Магомет уверяет в Коране, что видел рай и был в нем. Все умные дураки убеждены, что он просто лгун и обманщик. Ан нет!.. Он действительно был в раю в припадке падучей, которой страдал, как я. Не знаю, длится ли это блаженство секунды, часы или месяцы. Но верьте слову, все радости, которые может дать жизнь, не взял бы я за него!.. – вдруг проговорил Федор Михайлович страстным, порывчатым шепотом – Бог есть! И не нужно быть верующим или атеистом, чтобы поверить в это. Это не требует доказательств. Он просто есть!
   Федор Михайлович неловким движением потянулся к своему бокалу, но пить не стал, только погладил кончиками пальцев стекло. Как-то разом сник и стал выглядеть намного старше своих лет.
   - У вас еще все впереди.  Вся жизнь. Болезнь ваша… нисколько не сомневаюсь, что это болезнь, несколько иного рода. Я не врач, но думаю, что она, как и моя падучая, не телесного свойства. Есть в ней что-то от Фауста… и эту загадку придется решать вам самим… и только самим.
   Я не могу на себя взять роли пророка, но мнится мне, много вам еще придется в жизни перетерпеть, испытать. И тогда, быть может, ваше сегодняшнее состояние души покажется вам… ребячеством, недостойным даже внимания. Россию ждут тяжелые времена, много в ней должно еще перемолоться темного, мрачного, кровавого, прежде чем наступит минута просветления Истины. Может на минуту, а может статься и на века. Дай вам Бог, Глеб Павлович, дожить до этого. Я, как мог, приближал это… но мой век на исходе, может па пару романов еще меня и хватит. А ваш только еще начинается. Вы теперь, несмотря на все ваши "опыты" покамест находите для себя место наблюдателя, почти постороннего лица, но я почему-то верю, что однажды, вдруг, в одну секунду, может озариться ваш путь. И тогда вам придется пройти по нему до конца… каков бы он ни был. Это будет ваш, и только ваш путь.
   Вы говорите, что не патриот. Я много знаю патриотов-крикунов. Вы не подозреваете и сами о своем патриотизме. Вы вполне русский человек и этого достаточно. Что ж с того, что до тридцати лет, как Илья Муромец, сиднем сидели, запрягали долго, но, как там, у Николая Васильевича – "И какой же русский не любит быстрой езды?". Вот вам того и желаю. Езды быстрой, чтобы дух захватывало. А остальное, верю, вам Бог даст, если попросите…
   За окном вагона, откуда-то справа вынырнула огромная красная луна и поскакала, цепляясь за острые верхушки деревьев, сильно ранясь об них и еще более истекая кровью…