Заветный ключ

Евгений Николаев 4
… Только по прошествии многих лет я переступил невидимый порог, я сумел преодолеть чувство боязни людского осуждения, я решился написать об этом. И теперь, становясь с возрастом все более сентиментальным, мне даже хочется иногда сочувствия, утешительных слов подтверждения, что каждый мог бы оказаться в такой ситуации, что жизнь всегда уступает смерти, что смерть сама выбирает жертву и свое время… Никто не виноват, что оно приходит.

Столь безысходное  начало, наверное, мало подходит к рассказу о человеке, в общем-то, напрочь лишенном пессимизма и уныния, моем двоюродном дяде. Во всяком случае, его самоуверенность, а иногда и действительная способность подчинить себе обстоятельства, причем легко, с пренебрежительной улыбкой на лице, всегда вызывали во мне недоумение: как люди могут столь самозабвенно травить анекдоты, позволять себе тратить время на пустяки, когда у самих проблем хоть отбавляй. Видимо, дядя Гриша умел отключать чувство жалости к собственной персоне. Должно быть, не смотря на возраст, который начинал уже беспощадно истреблять его зубы и волосы, настойчиво вытягивать шею, обнаруживая на ней сплошные жилы при напряжении, а голову пригибать к земле, он вообще не считал себя персоной. А по большому счету, дело, может, и не в его персоне... И, вообще, о нем ли, по сути, рассказ!..

Лицо дяди Гриши, которое, безусловно, и украшали, и оживляли светло-голубые, но не белесые глаза, совершенно серьезное и сосредоточенное, когда он изумлял своих собеседников глубиной познаний в самых разных областях, с многочисленными морщинами на щеках и лбу, казалось, никак не сочеталось с его непоседливым характером и снисходительным отношением к собственным достижениям. Впрочем, о чем я? Какие были у дяди Гриши достижения! Ни успехов, ни достижений у него не было. Конечно, мне, возможно, просто так казалось в свои восемнадцать лет, ведь в этом возрасте выдающимся человеком считаешь разве что только себя. Нет, были у дяди Гриши достижения, точно были. Например, он поступил в техникум радиоэлектроники. Собственно, и появление его в нашем доме связано именно с этим событием. Были и успехи, у женщин. Если быть точным, у одной женщины. Во всяком случае, известно мне было только об этом конкретном успехе. Хотя, можно ли называть такое успехом, не знаю…  Что же касается характера, то, не смотря на внешнюю ершистость, такого унижения, какое пришлось ему испытать в жизни, вряд ли кто мог снести.

В дверь постучали, когда ночь уже победоносно придавила собой землю. Стучались в нее редко, не так-то много у нас родственников, а друзья и знакомые без повода к родителям не приходили. Когда неожиданно раздавался такой стук, казалось, что ты подсознательно давно уже хотел его услышать, хотел увидеть того, кто внезапно появится на пороге, и, чудилось, вся тихая наша жизнь как-то изменится, приобретет совсем другой смысл.

Когда за окнами темнело, дома бывало необыкновенно хорошо, уютно, тепло от большой русской печи – тогда частные дома отапливались еще не газом – особенно ощутимо.  На улице лил дождь, не унимался ветер, такой, что было слышно, как били по крыше ветки рослого тополя, охраняющего наше жилище. Этот неумолкающий шум, заунывный вой и стуки порождали совершенно особое настроение, устанавливали свой миропорядок, подчиняли время.

Такие визиты были для меня поистине настоящими событиями. Вмиг прерывающие все привычное, они казались таинственным началом чего-то значительного. Я ждал от них чуть ли не чуда. Наверное, эти ожидания связаны были с ограниченностью круга моего общения, с тем уединенным размеренным укладом жизни ничем непримечательной семьи в частном доме на три хозяина. А если уж быть точным, на два хозяина и одну хозяйку, потому что самую большую и единственную квартиру на втором этаже занимала Тамара Михайловна Шлепок – женщина своеобразная, серьезная и довольно увесистая, если б как будто сама эта фамилия не добавляла к ее наружности звонкой и неожиданной легкости.
 
Пригнувшись оттого, что шляпа могла слететь с головы, задев дверную коробку над головой, в дом вошел мужчина, с которого буквально струилась вода. На нем был темно-синий болоньевый плащ и помутневшие от влаги и грязи бежевые летние туфли. Лицо, еще одеревенелое от холода и напряженное от сопротивления хлыставшему по нему холодному дождю, неуверенно улыбалось. Большой синеватый кулак правой руки крепко сжимал ручку видавшего виды чемодана. Глаза щурились от лампочки, висевшей в прихожей, куда все мы и вышли. Мы – это я и мои родители. Григорий Семенович сначала представился, назвав свое краткое имя и фамилию. Фамилия, видимо, сказала моему отцу о том, что позволило избежать расспросов, предложить раздеться и пройти. Но то, что ни он, ни мама не знали и ни разу даже не видели раньше появившегося в нашем доме мужчины, заинтриговывало.

Уже через полчаса все сидели за столом в большой комнате и слушали гостя, который оказался двоюродным папиным братом по линии деда. Дядя Гриша, – так он мне представился, – жил в небольшом городке, отдельно от матери, оставшейся три года назад одной. Жил с женщиной, в браке, но недолго.

– Не знаю, как-то не получалось у нас гладко, как у людей бывает, – признался он, доставая из чемодана бутылку водки и ставя в центр стола, не очень-то располагавшего к выпивке. Тем не менее, взрослые ему возражать не стали, на столе появилось две рюмки, которые он сам тут же наполнил до краев.

Поморщившись от выпитого, дядя Гриша продолжил в прикуску с огурцом:

– Я же ее… у-у-у-у… – он вытянул губы в трубочку, прищурился, как щурятся от кислого, на один глаз. – А вот это… – наш гость показал вилкой на тарелку с мелкими выложенными горкой огурцами, – вещь! Я же ее… – дядя Гриша опять сделал паузу, на этот раз пытаясь остудить во рту кусок горячего вареного картофеля. Он быстро перечеркнул в воздухе рукой с той же зажатой в кулаке вилкой, и, наконец, видимо, проглотив, закончил, – в карты проиграл!
 
Мне почему-то тут же представились нервно дрожащие руки сдающего, прокуренный дом, наэлектризованный от напряжения, игроки с потными лицами и горящими глазами…

– Как это, проиграл? Как вещь что ли? – Спросил отец.

– А-а-а-а!.. – протянул, а потом взмахнул рукой, не выпускавшей вилку, дядя Гриша, и, как будто, отбиваясь от карточной атаки, зло, с размаху кинул козырного туза на стол. – Проиграл!

Он помолчал. И потом словно в раскачку неуверенно начал говорить:

– Я не игрок, ну, не азартный человек… не люблю… Мне бы размеренно, с книжкой по вечерам или с телевизором, подышать иногда свежим воздухом перед сном, ну, посидеть в выходной с пивком и рыбкой, ну, бутылку тихо употребить, наконец… Меня довели. Она довела. Она сама захотела.

– Подожди, Григорий, что захотела? Не пойму. – Опять вставил папа.

– Хорошо, поясню…

Наш гость, словно сомневаясь в правильности своего решения откровенничать, переводя взгляд с папы на меня, с меня на маму, словно признался:

– Она ведь на двенадцать лет моложе меня. Ну и попала ей шлея под хвост!.. Кровь-то бродит: налево стала ходить. А я вижу все, но сказать не могу. Не решаюсь: боюсь сам себе навредить, потерять ее. Да, была такая иллюзия, что не потерял еще. Чем дольше молчал, тем она вела себя все бесстыднее. Ей нравилось щекотать нервы. Знала, что все с рук сойдет: любил я ее очень. Устраивала мне допросы: «А ты можешь то?.. А ты можешь это?.. Обещаешь?.. Хочу, чтобы ты выбросил все из головы!..». И я мог… и то, и это, обещал и выбрасывал! Во всем ей потакал... Крутила она мной, как хотела… Спроси меня тогда, что с тобой? Не ответил бы: какое-то наваждение, сумасшествие! Как это говорят, пропала моя голова! А однажды привела она его домой, познакомила нас. Наглость, конечно, но и тут перетерпел. Руки жать не заставляла, но заявила, чтобы мы жребий что ли бросили, кому она достанется…

Дядя Гриша помолчал, подвигал по столу вилку, словно лодку, заплутавшуюся в безбрежном пространстве моря, и продолжил:

«Я, заявляет, хочу, чтобы было все по-честному… Пусть жребий решит судьбу. А я в судьбу верю. Ну, не хотите жребий, раскиньте карты…», – а у самой в руках как специально приготовленная колода!

У меня мелькнула мысль сбежать, скрыться куда-нибудь, да она остановила: «Что, без боя сдаешься?», – и сунула мне карты в руки. Ну а дальше уже известно!..  Когда на конец игры остался я с двумя шестерками, жена засмеялась у меня за спиной. Обернулся, а в глазах у нее дуговая сварка! Знаешь, Николай, – обратился дядя Гриша к отцу и понизил голос, – я испугался. Я даже сказать ничего не мог: язык в горле застрял! Столько ненависти было в ее взгляде и, как мне показалось, желания немедленно избавиться от меня. Помнишь у Лескова обезумевшую леди из тьму-таракани?.. Так вот, жена моя в тот момент сильно ту Катерину Львовну напомнила…

Наш гость посмотрел куда-то поверх стола, и я вдруг почувствовал, как он был тогда далеко от нас, сколь глубоко его волнение и что услышанное нами – лишь малая часть непривычной и чрезвычайно насыщенной потрясениями жизни, которую нам из его рассказов, возможно, еще предстоит узнать. Дядя Гриша снова наполнил рюмки до краев. Тема сменилась. Беседа растянулась, сильно приглушив собой и ход, и бой наших настенных часов, стрелки которых давно уже начали отсчитывать минуты нового дня. Папа не проявлял ни сильной заинтересованности в неторопливом разговоре, ни противодействия неспешному застолью. Оказалось, что дядя Гриша поднимал и предлагал выпить очередную рюмку не раньше, чем через полчаса. Закусив, обязательно ковырял зубочисткой между зубами в нижней челюсти, иногда – в верхней, практически не обращал внимания на маму, даже ни разу не сказал ей спасибо, хотя она хлопотала у стола весь вечер. Говорил, в основном, с папой, иногда, повышая голос, перебивал его, а когда высказывал какую-то мысль, долго не мигая, смотрел на отца, сопел и для убедительности оттопыривал нижнюю губу. Все эти не самые хорошие привычки в совокупности с явным неравнодушием к спиртному, наверное, уже отвратили от его самоуверенной личности добрую половину читателей. А, собственно, был ли вообще дядя Гриша личностью? Пожалуй, так… не то, не се… к тому же, не очень приятное! Даже случайно отрыгнув во время еды, или оттопырив нижнюю губу, – это, последнее, – его типичное, прицепилось на всю жизнь, – я роняю в глазах своей жены авторитет и почти полностью теряю человеческий облик. Она называет меня животным... Но, впрочем, я вовсе не преследую цель влюбить в дядю Гришу стерильную часть читающей публики. А для меня с моей привычкой заниматься моральным самобичеванием, чем более отвратительными выглядят его замашки и более несносными черты характера, тем более тяжким кажется крест… Да, пожалуй, совсем и не важно, какими вредными привычками он обладал. Дело совсем не в этом...   

Итак, в тот вечер в нашем доме появился человек, привычки и образ жизни которого во многом кардинально не совпадали с упорядочено-добропорядочной жизнью семьи его дальних родственников. С другой стороны, если у кого-то сложилось впечатление, что дядя Гриша был какой-то свиньей, абсолютным алкоголиком с низменными инстинктами эгоиста,  значит, я все-таки не сумел передать те почти неуловимые грани его характера, которые странным образом все-таки не позволяли считать его человеком, лишенным и чувства собственного достоинства, и даже определенного обаяния. Либо еще не успел этого сделать.

Та осень памятна мне не только дождями, но и тихими вечерами, которые под дядигришины рассказы о студенческой жизни пролетали почти молниеносно. Наверное, это были самые обыкновенные рассказы, но они словно приоткрывали окно во внешний мир, заслоненный налетом патриархальной домоостроевщины. Я никогда не участвовал в разговорах, но с интересом их  слушал. Иногда выпадало несколько минут, которые дядя Гриша посвящал мне лично, например, после продолжительных ужинов, которые редко теперь случались без нашего гостя. Если за столом он в основном рассказывал о своей учебе, чудаковатых преподавателях, иногда вспоминал свою никчемную жизнь в недавнем прошлом, то один на один со мной дядя полностью переключал внимание на мою персону. Самолюбие это тешило.

Остался позади учебный год, который для меня заканчивался печально, для дяди Гриши – ужасно. Не было ни одного предмета, по которому у него не тянулись хвосты, и не было ни одного экзамена или зачета, которые не грозили пересдачей. Но дядя Гриша не унывал, не считал себя неудачником или неуспевающим студентом.  Он даже не пытался списать свои неудачи на работу,  которой вынужден был заниматься. Как электрик дядя Гриша мог посоперничать с любым профессионалом. Каким образом, кто нанимал его на работу, как он находил заказчиков – одному богу известно, но без работы он не сидел. Впрочем, как и без денег. Это последнее обстоятельство делало его в глазах моих родителей независимым и самостоятельным родственником, в глазах преподавателей и товарищей по учебе, несмотря на явные пробелы в знаниях, – серьезным студентом со спасительным трудовым стажем, уже познавшим, как не просто достаются деньги, а в глазах нашей соседки – Тамары Михайловны Шлепок – человеком почти с безграничными возможностями…

Однажды, после любезного разговора во дворе нашего общего дома, дядя Гриша неожиданно купил соседке со второго этажа большую спутниковую антенну, чем удивил не только ее, но и всех нас, тех, кто видел, как он эту антенну, в буквальном смысле с риском для жизни крепил на карнизе крыши, как раз над ее комнатой.

Так закончился очередной холостяцкий этап дядигришиной жизни. Он съехал от нас буквально за час, без каких-либо объяснений, застенчиво сверкая своими голубыми глазами. Немного позже, зайдя как-то к нам ненадолго, Григорий Семенович заявил:

– Не буду же я вам вечно глаза мозолить! Да и Тома сама предложила… Так-то для всех будет лучше!..

С какой-то неизъяснимой тоской мне подумалось тогда: «Зря!.. Ведь печальный опыт семейной жизни у дяди Гриши уже есть. Опять те же «грабли»… Да и у нас ему разве плохо?». Точно помню в связи с его уходом свое ощущение утраты чего-то неотъемлемо личного… Почему так случилось, какое найти объяснение этим чувствам, – не знаю!.. Хотя Григорий Семенович, к которому я по-настоящему привязался, не исчез из моей жизни, просто видеться мы стали реже. Зато при встречах нашим разговорам не было конца.

Первый раз отношения в новой семье зачервоточили через пару недель. Во дворе вдруг послышался истошный крик Тамары Михайловны:

– Алкоголик несчастный! Как ты мне надоел… Не хочу тебя больше видеть!..

Уже часу в первом ночи я увидел его из окна нашей квартиры одиноко сидящим на скамейке. Когда вышел, возле дома никого не было. Жили мы в самом конце глухой улицы, на пологом склоне сплошь неровной окрестности. Далеко не уйдешь, некуда. Спустившись по узкой тропинке в овраг, я прошел вдоль густо растущего ивняка, уперся в толстый тополь и тут же наткнулся на сидящего спиной к нему дядю Гришу. В сумерках мне не сразу удалось понять, что у него сердечный приступ, что неестественная поза и нежелание говорить – от боли. Но уже через полминуты я не знал, что с ним делать. Он практически не был пьян. Сначала, видимо, просто не мог ничего сказать, потом начал говорить тихо, но внятно. В нагрудном кармане его пиджака я нащупал небольшую пробирку с нитроглицерином. Оказалось, что она всегда там находилась, что он носит ее с собой уже несколько лет. Уговорить Григория Семеновича переночевать у нас так и не удалось.

– Не бывает, не бывает на земле безоблачного счастья!.. Поэтому надо собраться и терпеть. Что выбираем, то и заслуживаем… – так он отвечал себе под нос на все мои доводы. Ночевал на скамейке, во дворе нашего дома.

А на следующий день дядя Гриша начал обустраивать свой «поднебесный» «ковчег». «Поднебесный» потому, что располагался он на чердаке нашей двухэтажной «коммуналки». «Ковчег» потому, что он не позволял дяде, по его собственному выражению, оказаться на дне, обеспечивал ему «непотопляемость» в любой ситуации, независимость от внешних факторов.

На самом деле «ковчега» не существовало до тех пор, пока в него не превратилась часть отгороженного с помощью нескольких листов фанеры чердачного пространства. Через пару дней оно представляло собой небольшое помещение без особых удобств, если не считать незаконно подключенного электричества, пригодное для временного пребывания одного-двух человек, а еще – для хранения в нем всякой всячины. Дядя Гриша раздобыл где-то небольшой двухместный диван, который мог удлиняться до размера лежащего человека, скрипучее кресло, два табурета, стол, какую-то редкую старинную многоярусную этажерку, пару вешалок, одним словом, укомплектовал свой «ковчег» почти всем необходимым. Конечно, с моей помощью. С кем бы он еще мог тайно по ночам носить это барахло на чердак?

Вход в «ковчег» был почти напротив двери в квартиру Тамары Михайловны, но крыша не текла, и она никогда не заходила на чердак. Более того, если бы ее кто-то спросил, как попасть на чердак, то ответа бы не дождался, она просто не знала этого. Никогда не интересовавшаяся бесполезными для нее окружающими изменениями, хозяйка второго этажа не обратила внимания и на то, что в чердачной двери вдруг появился английский замок. Врезан он был в ее отсутствие буквально за пятнадцать минут: в руках Григория Семеновича все горело… Один ключ от замка, а было их почему-то всего два, Григорий Семенович положил в свой карман, второй же отдал мне. Я неожиданно для себя стал обладателем тайны, которая в сознании, не оправившемся от восторженности детского воображения, приобретала некий ореол исключительности, обязывала к безоговорочной верности, навеки роднила наши столь непохожие души. Я долго не мог придумать, где хранить ключ, не знал, что с ним делать… Наконец, сунул во внутренний карман ветровки. С тех пор он прописался во внутренних карманах моих курток, пиджаков, пальто, армейских кителей и гимнастерок.
 
Так или иначе, не смотря на доступность, странный «ковчег» под крышей нашего дома я считал дядигришиной собственностью, без него заглядывал на чердак редко. Исключения делались только тогда, когда ко мне наведывалась моя  подружка из параллельного класса. Смысл молодости в жадном наборе впечатлений, в постоянной гонке за эмпирически постигаемыми наслаждениями. С Майкой было хорошо до самозабвения, когда любое прикосновение, мое – к ней или ее – ко мне, вызывало в душе волну чувств. Эти-то чувства и не давали покоя, манили в наше тайное место свиданий.

Со временем «ковчег» стал быстро наполняться дядигришиными поделками. Для их изготовления не требовалось чего-то особенного: спички, зубочистки, клей, лак – вот практически весь набор материала, из которого творились чудеса. Многоярусную этажерку начали обживать ежики, змеи, какие-то диковинные рыбы, сказочные персонажи, рукотворные постройки в миниатюре. Это необычное увлечение было сродни настоящей страсти, которая заставляла его часами сидеть над очередной избушкой на курьих ножках или свирепым волком с ощетинившейся холкой, и, как мне казалось, поднимала его несоизмеримо выше планки банально пьющего человека, перевешивала, перечеркивала все то, что отталкивало от него окружающих. Специальной тематики или идеи, объединяющей эту коллекцию чудес, не было. Как-то я пошутил:

– Может, устроить выставку?.. Только вот название какое подобрать? Надо бы систематизировать твои творения…

Но Григорий Семенович ответил мне серьезно:

– Как можно систематизировать настроение, когда в жизни нет никакой системы, да и никакого смысла!?

Этот разговор произошел у нас после его очередной ссоры с Тамарой Михайловной.  Дядю Гришу я снова нашел в овраге, неподалеку от нашего дома, снова с сердечным приступом. Наверное, в такой жизни смысла действительно было мало.
 
Так случалось несколько раз: ссора, которая не могла не остаться в нашем дворе не замеченной, овраг, сердечный приступ, нитроглицерин… Потом мы, как правило, несколько часов проводили вместе, чаще всего в «ковчеге». Все это стало напоминать какую-то традицию, почти ритуал. Никто никогда не искал дядю Гришу ни в каких оврагах, кроме меня. И ни в чьей помощи, кроме моей, он так не нуждался.
 
Через месяц я ушел в Армию. Меня призвали послужить отчизне как и тысячи других желторотых юнцов, не успевших еще после школы почувствовать вкус взрослой жизни. Но, с другой стороны, мы, к счастью, не успели утратить способности и желания учиться, подчиняться интересам коллектива и адекватно реагировать на требования старших. В общем, я довольно быстро сумел стать неплохим солдатом, поэтому уже через год, на радость папе с мамой, снова оказался дома. Мне предоставили отпуск на целых десять дней!.. Тогда и произошли события, которые до сих пор не дают мне спокойно ни жить, ни дышать.

Сначала я просто ел и спал. Многие, наверное, согласятся: в моем случае это самая правильная модель поведения. В то безмятежно-сладкое время я забыл обо всем – о друзьях, привычках, Григории Семеновиче, нашем «ковчеге»… Но прошло два-три дня и лежать на диване прискучило. Захотелось окунуться в атмосферу, которой жил наш тихий городок, сходить с друзьями в кино, с Майкой – на пляж. А еще встретиться с ней один на один: благостным уединением вспоминался и манил к себе «ковчег».

И вот, как раз в ту минуту, когда я, наконец, обнял возле нашего дома мою подружку, из распахнутого окна с балкона на втором этаже до нас донесся звенящий голос Тамары  Михайловны. Я знал этот крик – словно на рынке у торговки арбуз украли… Но я точно знал, что будет и после этого крика… В пустынном дворе появится дядя Гриша. Удрученный и подавленный он присядет ненадолго на скамейке, затем словно в забытьи встанет и направиться в овраг – уйти от всех, остаться одному...

Мы не спеша прошли вдоль нашего дома, когда же оказались во дворе, там уже никого не было. Меня нестерпимо тянуло в «ковчег», где связь с внешним миром практически утрачивалась, где безвременье уютного счастья чувствовалось безраздельно, где мы буквально упивались свободой своего никому не известного местонахождения и по-детски, заговорщически делились друг с другом самым сокровенным.

Разумеется,  ни в какой овраг идти не хотелось. В голову лезли удобные успокоительные мысли: а если бы я не приехал в отпуск… Ну, ничего же не случилось, когда меня здесь не было, когда я служил… Никто никому ничего не должен!.. А, может, на этот раз никакого приступа и не будет?..

Мы весь вечер провели с Майкой в «ковчеге». Потом я проводил ее и домой возвратился уже ночью. После сытного ужина, с которым, не смотря на поздний час, ждала меня мама, до утра оставалось всего три-четыре часа. Однако мне не спалось, и на следующий день я встал довольно рано. Умылся, позавтракал, вышел во двор, и не без удовольствия вспоминая вчерашний день, снова направился к моей верной и единственной подружке. Неожиданно из-под горы прямо передо мной выросли двое незнакомых мужчин. Из оврага они под руки с большим трудом волокли за собой человека, по очертаниям и обвисшей фигуре которого без труда можно было угадать Григория Семеновича. Он был мертв. А за ними, тяжело дыша и что-то тихо бормоча себе под нос, шла Тамара Михайловна Шлепок.

Меня будто парализовало. Мысли забродили в голове тошнотворной гущей. Невозможно почему-то было признаться даже самому себе, что это дядя Гриша, что я тоже знаю его, что мы были с ним друзьями. Да и зачем, подумалось, кому-то признаваться в этом?.. Никто не обратил на меня никакого внимания. Хорошо, так как бросаться на помощь, кого-то тащить, что-то выяснять не было ни сил, ни времени, ни желания. Меня ведь ждали, я спешил, я должен был идти…

В это мгновение я интуитивно хлопнул себя вспотевшей ладонью по левой стороне груди, словно желая удостовериться, на месте ли ключ от «ковчега». Он как всегда был в кармане. Из всего потока мыслей, бурлящих в моей голове, я выделил только одну, о самом, как мне тогда казалось, важном: у меня есть ключ! Мы должны встретиться с Майкой. 

…Его хоронили через два дня. Никто не ждал от меня проявления какого-то особенного отношения к усопшему. Мне и самому не очень-то хотелось выказывать душевную близость к этому неприятно пожелтевшему в гробу человеку. В конце концов, кому интересны прошлые наши отношения?.. И, главное, кто о них знал что-то особенное? У моих родителей вполне хватало своих забот, а Тамара Михайловна… Кто она для меня? И кто для нее я?.. Нет, никто ничего не знал!.. Да, собственно, что можно было знать? Что такого выдающегося и интересного для окружающих было в наших отношениях?.. Мы ведь, по сути, никто друг другу, да и по возрасту – далеко не приятели.

Но даже через много лет, с тайной необыкновенной теплотой вспоминая дядю Гришу, наш поднебесный «ковчег», я впадаю в гнетущее оцепенение. Просто иногда подкатывает комок к горлу, как будто сквозь застилающие глаза слезы я хочу сам себе признаться и в необъяснимой любви к моему дяде и в подленьком предательстве нашей дружбы.  Хочу, но всегда упрямо гоню от себя эти мысли, ведь я не врач и, тем более, не убийца… Не убийца! В той давно забытой и моими родителями и Тамарой Михайловной дядигришиной смерти нельзя винить никого, разве что обстоятельства, болезненную страсть к спиртному… Да-да! Он ведь любил выпить! Как можно было так пить, тем более с его-то здоровьем!.. Но непонятная тревога вдруг снова и снова  овладевает моей душой, которую словно вынимают из тела и подвешивают в безвоздушном пространстве на какое-то время – понаблюдать, что будет…

Очень напоминает мне это ночь в деревенском доме у моей двоюродной бабушки Веры, куда родители привозили меня иногда на две-три недели летом. В небольшую комнату, где я спал, с высокой кроватью и широким коричневым комодом, свет проникал разве что только днем и только через узкую щель в ставнях, которые бабушка на этом окне уж и не открывала никогда.

Тишина в доме, особенно по вечерам, стояла мертвая. Я неподвижно лежал на кровати, накрывшись одеялом так, что открытыми оставались лишь глаза. От накатывавшегося волнами страха они подолгу искали в темных углах бабушкиной комнаты черта или хотя бы мышь. Изредка я обнажал одно или оба уха и, затаив дыхание, старался напряженно услышать не важно какой, но какой-нибудь звук. Так могло продолжаться и час, и два…

Особенно оставшись один, я начинал беспокоиться, будто каждый раз множество серых мохнатых тварей подползали ко мне на расстояние вытянутой руки и телепатически предлагали какую-то сделку. Или просто предлагали жить среди них, неприкасаемых, не смотря на непреодолимое желание придушить всех и каждого!

Мне трудно описать мой непонятный страх. Или паническое сожаление о глянцевой приглаженности и одномерности моей жизни?.. Или брезгливо-опасливое отстранение от грязноватых неприятностей окружающей действительности ради педантичной чистоты манжетов?..

В общем, пожалуй, достаточно туманных рассуждений в конце повествования. Все самое главное сказано уже в его начале. Или в середине?.. Не знаю только, почему я до сих пор храню этот ключ во внутреннем кармане своего пиджака, чувствуя, как от всяких жизненных передряг он до боли обжигает сердце.