21. Pонька. - О детстве и юности Мирона Черненко

Феликс Рахлин
               (Из детства и юности моего друга  Мирона Черненко)

На снимке: Мирон Черненко - студент 1-го курса Харьковского юридического института - с автором этого очерка - в то время десятиклассником средней школы.
Харьков, 31 декабря 1948 года. Нам обоим по 17,5 лет.
   
                *  *  *               

Судьба не обидела меня знакомством и дружбой с замечательными людьми. Я автор книги о Борисе Чичибабине, мемуарных очерков о Юлии Даниэле,  Ренате Мухе, учителе Александре (Ушере) Мосенжнике, враче и  узнике гитлеровского лагеря смерти «Маутхаузен» Александре Иосилевиче, о моей родной сестре – поэте Марлене Рахлиной, израильском выдающемся литературном переводчике на иврит Шломо Эвен-Шошане… В разных частях моих воспоминаний можно встретить эпизоды из жизни поэта и учёного-психолога Вадима Левина, картинки встреч с писателем Ниной (Нелей)  Воронель, физиками и публицистами Александром Воронелем и Марком Азбелем… По письмам и собственным виртуальным беседам рассказал о друге и помощнице Антатолия Кузнецова, секретаре сэра Исайи Берлина, авторе одного из мемуарных мировых бестселлеров  – Сильве Хайтиной-Рубашовой (Дарел)…
 Не обошёл молчанием и одного из своих ближайших друзей военного и послевоенного детства и отрочества, а затем и первых лет юности Мирона Марковича Черненко. Он – безусловно, стоит в центре  моего очерка «Заговор перфектистов». А также «рассыпан» по ряду страниц так пока и не изданной на бумаге, но существующей в Интернете книги «Мужская школа».  Однако сейчас передо мною задача написать о нём, и именно о нём,  специально: для затеянного в Москве издания, посвящённого жизни и творчеству М.М.Черненко как одного из видных советских и российских кинокритиков и кинематографистов. Просьба близких ему людей совпала с моим собственным намерением. А оно продиктовано тем, что  среди моих друзей Мирон был человеком, вне всякого сомнения, самым целеустремлённым и, пожалуй, самым успешным. Я не знаю другого примера, когда бы с уровня беспросветной бедности, неподдельной нищеты, буквально из рванины и опорок человек поднялся до вершин, где в ослепительно белоснежном фраке шагнул по ярким  ковровым дорожкам  международных кинофестивалей как один из авторитетных членов  высоких и славных жюри! Сколько раз я радовался этому зрелищу у экрана своего телевизора, веря и не веря собственным глазам!
Полагаю, ему и самому не мерещилось такое в самых смелых мечтах. Но этот путь  (конечно, при поддержке своих домашних, и, прежде всего, мамы – Сары Осиповны Лесовой, тёти Шели, другой тётушки, чьего имени не помню, а затем и чудной своей жены Риты) он прошагал самостоятельно.
*    *    *
 
                Мы познакомились  поздней осенью 1942 года в уральском, Челябинской области, городе Златоусте, куда эвакуировалась из Харькова Гипросталь – институт  металлургического профиля, создававший проекты и курировавший строительство и эксплуатацию чугуно- и сталеплавильных заводов Юга СССР. Мой отец, изгнанный, как и мать, из партии и из Красной Армии в 1936-м году, но по бюрократической ошибке уволенный в запас в прежнем высоком звании полкового комиссара, буквально бедствовал, не в силах устроиться на какую-либо работу, кроме как грузчиком (и это при оконченном им Институте Красной Профессуры!), но обоих просто не успели упрятать в тюрьму и лагерь, как вдруг в 1938 году «по манию царя», то бишь Сталина, «ежовщина» кончилась, на место главы политической полиции был назначен Берия, и папа, как и десятки тысяч «недопосаженных» получил из военкомата (!) предписание: явиться к управляющему Гипростали  для трудоустройства.  Предписание было обязательно и для управляющего, который немедленно оформил высокообразованного бывшего преподавателя политэкономии военных академий на должность инженера-экономиста.  На второй день начала войны он был призван в армию, но, как вскоре поняли сами военкоматские чиновники, то была  ошибка: папина учётная карточка, в которой он числился «троцкистом», не позволяла им определить его на какую-либо командную должность даже в тылу! А на рядовую – не пошлёшь командира… Но ему этого не открывали, и он был вынужден до 10 октября 1941 года, уже отправив нас, свою семью, эшелоном в эвакуацию, ежедневно простаивать в очереди из таких же горемык за назначением… на фронт!  Пока райвоенком не сжалился над ним и не раскрыл ему правду: «Я ничего не могу для вас сделать, кроме направления в любой тыловой военкомат по вашему желанию»… Мы к тому времени заехали эшелоном в Сталинградскую область – «глубокий тыл», но матери в колхозе по  межсезонью не нашлось никакой работы, и, пользуясь имеющимся правом «семьи военнослужащего», она решила продолжить путь к находившейся с первых дней войны в эвакуации в Кировской области семье её  ленинградской сестры. Этот адрес был предусмотрительно обусловлен родителями как «место связи», его назвал отец военкому, и мы, после мучительной, продолжавшейся около месяца, дороги, там с ним съехались!

                К весне, списавшись с управляющим Гипросталью, отец получил вызов на работу в Златоуст, туда увязалась с ним моя сестра – 9-классница Марлена, поступила там работать лаборанткой на металлургический завод, а к осени пришёл вызов и маме – на работу в бухгалтерии той же Гипростали, и в октябре мы с нею туда выехали. Отец получил для семьи комнату в квартире «уплотнённых» хозяев, которые из трёх комнат своей довоенной квартиры теперь занимали одну – в другой тоже жила семья эвакуированного гипросталевца.  Этот двухэтажный дом стоял на улице в ряду других таких же, - она называлась Генераторной. (А другая – Технической. А третья – Механической…) Впрочем, в самом  начале нашей улицы  стояла группа домов-многоэтажек, помнится, нумеровавшихся с буквенными литерами: 5-А, 5-Б и т.п., вот там-то и жил Мирон.

                Папина сотрудница, работавшая в Гипростали переводчицей с английского Шеля Осиповна Лесовая, высокая, чуть горбоносая еврейка, рассказала, что у неё есть родной племянник Роня, мой ровесник, но учившийся на класс старше меня. И пригласила меня  познакомиться с ним. Я отправился вверх по нашей улице посёлка метзавода к многоэтажкам, в одной из которых разыскал нужную квартиру и позвонил в дверной звонок. Мне открыл мальчик ярко еврейской внешности, с внимательными, чуть на выкате, глазами, сунул мне руку и назвался:  «Г-г-г-гоня», то есть «Роня» - такое имя я слышал впервые, но нельзя было не заметить, что мой новый товарищ нещадно картавит, произнося звук «Р» как заднеязычный, горловой. То есть именно так, как (по крайней мере, в России) принято дразнить евреев, хотя подобным образом, случается, картавят и люди русские…

                Следующей фразой Мирона, и тоже  в не меньшей мере обнаружившей тот же недостаток   речи, был высказанный с крайним интересом вопрос:

 – M а-г-г-г-гки  собиг-г-г-г-аешь?      

Марки я, конечно, собирал (кто ж из мальчиков предвоенного времени избежал этого, поголовного тогда, увлечения? – но, в силу особенностей своего характера, не отдавал этому занятию всех сил души. А потому моя довольно жалкая коллекция нового знакомого не заинтересовала. И дальше за весь златоустовский период времени мне о нём рассказать почти что и нечего… Мы встречались редко и хотя с начала 1943-44 учебного года ходили в одну и ту же (уже мужскую) школу (разделение на мужские-женские именно тогда было введено в рамках затеянного Сталиным возвращения ко многим формам и названиям старого, дореволюционного уклада жизни: введение погон взамен петлиц, министерств вместо наркоматов и т.д.), но ведь мы занимались в разных классах и в  разных возрастных параллелях. Однако всё-таки из виду я его не выпускал.   Мы оба (я – в 5-й класс, он – в 6-й) ходили теперь в школу, находившуюся не в посёлке метзавода, где жили, а в соседнем районе Татарка, и возвращаться домой можно было как нижним путём – под горой, так и верхним: восходя сперва по тропке к многоэтажкам улицы Генераторной, а уж потом я шёл по ней же к своему ряду двухэтажек.   Однажды я пошёл нижней дорогой, а наблюдая за верхней, видел, как Мирона там атаковала целая гурьба мальчишек, накинувшись на него и замахиваясь, все на одного, своими портфелями и сумками.  «Достать» старались по голове, по шее и по спине).  Он пытался отбиться, но один справиться никак не мог. От меня снизу, из-под отвесно обрывавшейся горы, нельзя было ни добежать, ни докричаться…  Ситуация мне была совершенно понятна по аналогии с моим собственным опытом и наблюдениями. В нашем классе было три еврейских мальчика. Один из них, Вадим Розенцвейг (помнится, эвакуированный из Запорожья) был ловкий, крепенький и блестяще учился, к нему  не приставали. Я, как рассказано в «Мужской школе», отделался от юдофобских нападок ценой отчасти клоунады, но, вслед за тем, честными боями-«стуколками» с одним из самых приставучих противников. А вот третий, мальчик-эвакуант из Орши Гуревич, внешностью и картавостью еврей ещё более, чем Мирон, так и не выдержал ежедневной травли (в том числе и «портфельных» атак), оставил учёбу в школе и поступил в «мальчики» к отцу в парикмахерскую, проучившись в 5-м классе всего лишь несколько месяцев. В «Мужской школе» правдиво рассказано, как затравившие товарища  одноклассники потом наперебой похвалялись друг перед другом: «Ты у кого стригся?» -«У Гуревича!» - «И я, и я у Гуревича!»…

Так что вскоре, незадолго до  реэвакуации -  отъезда всей Гипростали эшелоном назад, в Харьков, я не слишком удивился, узнав, что и Мирон, как тот, оршанский мальчик,  перестал ходить в школу на Татарку…

(Через много лет, уже здесь, в Израиле, прочитав в русскоязычных тель-авивских «Вестях» его интервью, был несказанно удивлён его словами, что в эвакуации он не слишком страдал от антисемитизма… Сам себе истолковываю такую фразу подсознательным «вытеснением» из его памяти неприятных эпизодов.  Как  иначе  можно объяснить: почему я помню, а он – нет?)         

В Златоусте мы с ним не могли не встречаться ещё и по одной важной хозяйственной причине: мой отец и его тётя Шеля оба были причастны к активной заготовительной продуктовой деятельности гипросталевской общественности. Скудное карточное снабжение не могло обеспечить ну;жды  сотрудников и их семей. Начальство предложило отцу осенью 1943 года отправиться в один из отдалённых районов Челябинской или (точно не помню) уже тогда Курганской области Восточной Сибири или дальнего Приуралья на так называемые децентализованные заготовки. По партийно-правительственному постановлению, колхозам, выполнившим напряжённые планы поставок продуктов государству, разрешалось излишки своей продукции продавать по твёрдым ценам уполномоченным трудовыми коллективами заготовителям. Вот таким уполномоченным поехал в Юдинский район (к востоку от Кургана) наш папа – высокообразованный экономист-марксист, однако легковерный и наивный в житейских вопросах советский интеллигент. Ему было разрешено нанять себе на месте помощника, на попечение которого он, уезжая для очередного отчёта в Златоуст, оставил предоставленный ОРСом (отделом рабочего снабжения) метзавода «обменный фонд» - водку («всеобщий эквивалент» при расчетах военных лет в СССР). Вернувшись – водки не нашёл: помощник Иван Фёдорович, скорее всего, распил её  в своей компании. Отец бросился к районному прокурору (по-видимому, одному из членов компании, распившей водку), и тот ему популярно объяснил: оба (и помощник, и его начальник, то есть сам отец мой) несут солидарную материальную ответственность за пропажу. Обоих теперь будут судить. И взял с отца подписку о невыезде. И возбудил уголовное дело… В  военное время это грозило, как минимум, лагерем, но, скорее всего, штрафной ротой на фронте, то есть безвестной, бесславной смертью…

Выручил случайный знакомый – польский еврей Лифшиц, Маркса не изучавший, но хорошо знающий жизнь. Он научил отца продать по рыночной цене часть картошки, купленной в колхозе по твёрдой цене «децзаготовок», и дать взятку прокурору и районному «уполкомзагу». С отвращением, но в сознании полной безвыходности, отец пошёл на преступление, дал обоим чиновникам взятку и немедленно был отпущен восвояси. Мы вместе (он брал меня с собой для подкормки: в Златоусте была голодуха…) бесславно бежали из посёлка  Юдино, со   станции  Петухово…

Но перед этим эпизодом отец, приезжая в Златоуст, привозил с собою заготовленные продукты, а потом участвовал в их распределении, и одной из активисток, деливших привезённое добро, была Шеля Лесовая. Иногда делёжка происходила в их квартире, где мелькал и Роня…

Потом мы вместе ехали в эшелоне, возвращавшем нас в Харьков. Предполагалось назначить отца начальником эшелона, но он тяжко заболел (опухолью мочевого пузыря, совершенно его обездвижившей), и мы его везли лежащим пластом на раскладушке, которую поставили на нары в товарном вагоне: так смягчались толчки, мучительные для больного в грузовом составе… На длительных стоянках я, вместе с ровесником своим Аликом Журенко, бродили вдоль состава, иногда надолго забирались в кабину единственного гипросталевского грузовика – «полуторки», закреплённой на открытой платформе, и ехали в ней от станции до станции… Иногда на этих остановках встречали Роню, тоже шаставшего между составами…
.
Где-то в середине апреля, прибыв а Харьков, мы получили, как и большинство других гипросталевских семей, жильё в огромном ведомственном жилом доме, отданном учреждениям «Минчермета» (министерства чёрной металлургии). Нашей семье из 4-х человек предоставили две комнаты в трёхкомнатной квартире последнего, 6-го этажа 1-го подъезда, Шеле, с её роднёй (мамой, двумя сёстрами и племянником Роней) – в 8-и или 9-м подъезде этого же дома… Вскоре мы встретились в одной и той же 131-й мужской средней школе, где я доучивался в 5-м, а он, соответственно, в 6-м классе. Длительный пропуск занятий, сделанный в Златоусте, по видимости на его  учёбу не повлиял – переводные экзамены он выдержал.   

Сейчас не могу вспомнить, как и почему его маме удалось получить отдельное от Шели жильё и поселиться минутах в двадцати ходьбы от нас через сад им. Шевченко на улице Рымарской, в большом, «покоем» расположенном доме рядом с театральным зданием, где после войны разместился театр оперы и балета. Сейчас там, кажется, Харьковская филармония. В  соседнем с театром доме № 19 жило много работников театра, соседями Сары Осиповны и Рони по квартире стала семья театрального парикмахера Юдицкого: он сам, жена и двое сыновей, один из которых, Яня, был примерно наш ровесник, а другой, Марик,  – на несколько лет помладше. Квартира располагалась в самом верхнем этаже углового подъезда, под крышей, в мансарде. Когда через несколько лет после нашего возвращения заработал лифт, в нём можно было подняться на самый верх, к этой квартире. Лифт, однако, работал с перебоями, нередко застревал между этажами, и мы, Ронькины друзья, по молодости лет предпочитали подниматься пешком…

Его мама, маленького роста светловолосая Сара Осиповна, была, как и моя, бухгалтером. Она поступила работать  в  бухгалтерию Госстраха и, возможно, именно  в этом учреждении получила ордер на жильё. Где её муж, отец Рони, я не спрашивал и не интересовался, в те годы многие из моих сверстников жили без отцов…

Болезнь нашего отца  вообще в тот момент на меня сильно повлияла, я жил, несколько прибитый ею. Оказалось, что наша довоенная трёхкомнатная квартира цела и невредима. Но в ней живёт семья  профессора-стоматолога Вороного – его жена и дочь, а сам он, выехав с отступающими немцами, был где-то   под Полтавой перехвачен советскими властями, арестован и судим за сотрудничество с оккупантами. Семья вселилась в нашу квартиру в разгар оккупации по ордеру  «управы», и, если бы не болезнь отца, то без особого труда можно было нам вернуть своё прежнее жильё. Но отец погибал, надо было его спасать, матери удалось повезти его в Москву, где ему удачно сделали спасительную операцию.  Меня на это время перехватили и увезли в другой город родственники, и лишь вернувшись  (родители – из Москвы, я – из тогдашнего Сталино, ныне – Донецка), мы восстановили прежнюю, хотя и полную лишений, но относительно нормальную жизнь.

К этому времени  возобновились и мои приятельские отношения с Роней. Нам было по 13 лет, оба увлекались чтением, особенно романтическими книжками о войне, о приключениях, всяческих загадках жизни и науки. В моде у мальчишек нашего возраста были книги Беляева («Голова профессора Доуэля»),  Адамова («Тайна двух океанов»),  «Тайна профессора Бураго» Николая Шпанова… Но Мирон, приходя ко мне, любил порыться в сохранившейся в довоенной квартире политэкономической библиотеке отца. Мы с сестрой, обнаружили эти книги  вываленными семьёй профессора Вороного из книжного шкафа прямо на балкон – благо, тогда почти сплошь защищённый  от атмосферной влаги  сплошными балконными цементированными  бортами. Сохранились и шкаф, и книжная этажерка, ещё кой-какая мебельная мелочь. Мы всё это как-то смогли перевезти на новую квартиру, стоявшую практически неостеклённой – вместо стёкол мы вставили в рамы  фанеру, а уж потом постепенно вернули остекление…  Книги чисто экономические: Сисмонди, Рикардо, Адама Смита, даже Маркса - Роню не интересовали, а вот стенограммы партийных съездов и конференций, а также литературу о революции и гражданской войне он внимательно рассматривал и читал. У отца сохранилась «История гражданской войны», «Хрестоматия по истории  Октябрьской революции»  Пионтковского (с речами Ленина, Троцкого, Зиновьева и других большевистских революционных вождей, включая тех, кто в 30-е годы был объявлен «врагами нарола») - Ронька читал вслух их фамилии, почему-то больше других запомнился , в его картавом произношении,  Цю-г-г-гупа… 

Мне очень не хватало в квартире следов хозяйничанья оккупантов – я решил своими силами  преодолеть этот «недостаток», подделав на стенке роспись карандашом:  «Friz Schwartz, leitenant». Ронька пришёл, прочёл и молча выправил ошибку, написав в звании «расписавшегося фашиста» вместо  “ei” – “eu” и зачеркнув второе “e”:  leutnant, – он в школе учил немецкий, а у нас был французский…
 
По уставу  в комсомол тогда принимали с 14-ти лет, и нам с Мироном этот срок подошёл как раз к окончанию войны, когда он учился  в 8-м классе, я – в 7-м.   Процедура приёма в нашей школе, находившейся в районе скопления городской, в том числе вузовской, интеллигенции, была осложнена тем, что дети профессуры, адвокатуры и тому подобной публики, ещё и подогретые атмосферой недавней Победы, были проникнуты жгучим патриотизмом и сильно умничали. Вступающим задавали всякие каверзные и порою сложные вопросы по международному положению, уставу комсомола, автобиографии… Поэтому я и до сих пор помню, что в Греции того времени имелись политические партии ЭЛАС и ЭЛАМ, а, например, в подмандатной Палестине – МАПАЙ И МАПАМ… Теперь, живя в Израиле, ей-богу, не могу объяснить политическую разницу между двумя последними, а вот тогда знал это чётко!   Придирчиво проверялась и личность вступающего. Один из ребят, ныне известный в мире политический писатель-историк, а тогда высокоинтеллигентный, казавшийся довольно изнеженным мальчик, каких называют «маменькиными сынками», задал  одному из  вступающих  в комсомол вот такой вопрос:

– Если бы тебя, как молодогвардейцев, допрашивали и пытали фашисты, - смог бы ты сохранить и не выдать им военную тайну?

Весь зал комсомольского общешкольного собрания возбуждённо загалдел. Товарищи заставили вопрошавшего ответить: «А как бы повёл себя ты?»  Вопрошавший ответил достойно и вполне уверенно:

– Я  бы смог!

Но моего дружка Мирона, когда он вступал в комсомол,  ждала совсем иная неприятность. Поднял руку, чтобы что-то сказать, один из мальчиков, и, получив разрешение выступить, сказал:

– Его  не надо принимать в комсомол: он у меня дома марку украл…

Так никогда никто и не узнал: правда это или навет. Но выход нашли в тогдашнем Уставе ВЛКСМ, который предусматривал возможность приёма не в члены ВЛКСМ, а – временно – в кандидаты (на полгода).  Через 6 месяцев Ронин статус в комсомоле был повышен до полного членства!..  Другого случая приёма в комсомол не членом, а кандидатом  мне не попадалось.

Насколько мне известно, впоследствии Мирон Черненко не только продолжил своё увлечение филателией, но и довёл свою коллекцию до уровня одной из лучших в стране. По крайней мере, так мне рассказывали общие друзья.

С 8-го класса в параллели Мирона (а потом  и у нас) русскую литературу стала преподавать знаменитая в городе словесница Надежда Афанасьевна Грановская. Именно она читала на филологическом факультете университета  методику преподавания в школе литературы. Широко практикуя на школьных уроках  метод беседы в сочетании с работой над текстом изучаемого произведения, она превращала каждый урок в захватывающе интересную дискуссию. Подростки боготворили учительницу, на переменах, когда она величественно выплывала из класса, по пути в учительскую её сопровождал по коридору эскорт восторженных учеников. Одни её о чём-то спрашивали, другие внимали каждому её слову. Но никогда в этой свите я не видел Мирона. Он не только не был её поклонником, но относился к ней довольно равнодушно, а учился, как и по остальным предметам, весьма средне. У меня впечатление, что школьная, школярская наука его тяготила, и вместе с тем он жил своей напряжённой духовной жизнью, продолжал упоённо читать, не ограничиваясь книгами русскими, поглощая литературу Запада… Не знаю, где он добывал всех этих Фолкнеров, Хемингуэев, Верленов  и Маркесов, но он их читал, а я – нет…  В нашем классе среди учеников Грановской я был в числе лучших, а вот наш общий с Мироном друг, Игорь Гасско, довольствовался тройками. Примерно как и Роня в классе своём. И что же? Жизнь показала, что великолепная учительница не смогла разглядеть в них обоих будущих людей успешного творчества, в том числе именно литературного. (Игорь, как и Мирон, стал киношником – сценаристом, кино- и телережиссером, успешно занимался историко-краеведческой журналистикой).

Школьная общественная, пионерская, комсомольская работа прошла мимо Роньки – или,  точнее, он мимо неё.  Но вне школы, в работе литературного кружка детско-юношеского филиала библиотеки имени Короленко,  участвовал. И не так в занятиях, как в неформальных встречах и спорах кружковцев. Особенно сдружился с Володей Блушинским из школы соседнего Кагановичского района (наш район назывался Дзержинским). Володя жил с отцом и сестрой на Юмовской, возле старой территории УФТИ – Украинского физико-технического института, где в 1932 году было впервые в СССР расщеплено атомное ядро. Интересы этого блестяще остроумного юноши были целиком отданы литературе.

В своём очерке «Заговор перфектистов», публиковавшемся в Израиле дважды: в печати (его можно также прочесть в Интернете по ссылке http://proza.ru/2011/06/19/684 ) рассказано, как горсточка мальчиков и девочек, посещавших тот кружок  в читальне на ул. Дзержинского (ныне принявшей дореволюционное название  Мироносицкой), затеяла  игру в «литературное общество перфектистов». Мы спародировали 20-е годы, зеркально перевернув термин «футуризм». На самом деле никакой реальной программы у так называемого «общества», нами придуманного и существовавшего исключительно в наших воспалённых литературой подростковых мозгах, не было. Однако мы выпустили неподконтрольный взрослым и в буквальном смысле рукописный  журнал «Кактус», набив его самой разнообразной, нами же и сочинённой, литературной чепухой. Мирону как автору  там принадлежал, однако, «Манифест перфектистов», из  которого помню такие слова: 
«Мы предтечей  назвали Гомера –
 И Гомер не протестовал».

Казалось бы, вполне безобидно. Однако одна из строчек выглядела так:

«Мы стремимся к   ……. слова»…
По количеству точек и ритму стиха легко угадывалось крамольнейшее слово «свобода». Свобода слова!
Согласно  легенде, созданной трепачами нашего же кружка, Литературное Общество Перфектистов (ЛОП) состояло из своих членов – лопов, которым противостояли  их идейные противники – анти-лопы, все же остальные объявлялись осто-лопами!  Первое апреля было нами объявлено праздником – Днём звонарей. То есть тех же трепачей, хохмачей, болтунов… Молодо – весело! 
Но как раз в это время в молодёжной среде разных городов страны появились реальные и вполне серьёзные организации и кружки, задумавшиеся над реальностью победившей фашистскую Германию советской страны. В ней не было даже подобия ни «свободы слова», ни какой бы то ни было демократии, а царило полное бесправие народа и произвол чиновников. Недремлющее око советской госбезопасности замечало и разоблачало эти настроения: в Москве была схвачена молодёжная организация, двое или трое её вожаков (чуть ли не десятиклассники или первокурсники!) были  РАССТРЕЛЯНЫ, другие получили огромные «срока», вплоть до 25-летних… В Воронеже жертвой репрессий стал юный поэт Анатолий Жигулин, вскоре брошенный в один из лагерей Колымы, в Челябинске за составление и распространение вольнодумных листовок был арестован и осуждён на пребывание в исправительно-трудовой колонии 14-летний школьник  Саша Поляков – с большим трудом удалось взрослой родне вырвать сына погибшего на фронте воина из заключения… Ныне это главный редактор израильского журнала «22», публицист и физик мирового уровня Александр Воронель.
Харьковская гебуха взяла в оперативную разработку наш ЛОП. Упомянутого выше моего одноклассника и общего с Мироном дружка – Игоря Гасско, мною же и залучённого однажды на занятие литкружка, дважды задерживали и допрашивали: кто такие Владимир Блушинский, Мирон Черненко, Феликс Рахлин, где хранится журнал «Кактус» и  каков его тираж? Журнал, выпущенный в единственном экземпляре, хранился в мансарде у Мирона, Игорь Гасско уговорил его уничтожить. «Улика» с мироновым «Манифестом,  моей написанной гексаметром юношеской смехаческой поэмой «Халтуриада» и другими подобными, а, возможно, и более гениальными  сочинениями других «лопов»,  сгорела  в печке – Анти-лопы (вместе с Осто-лопами) одержали победу…
Между тем, Роня окончил в 1948 году десятый, выпускной класс и поступил в юридический институт. То был последний год, когда в этот институт ещё без особых препон  мог поступить еврей.  Уже со следующего года препоны были воздвигнуты, а в 1950-м  студентом стал едва ли не единственный еврей Володя Гугель – как он утверждает, благодаря своим особым заслугам в области… волейбола! Правда, он и учился в школе великолепно, однако другим нашим соплеменникам их высокая успеваемость  не помогла.
Как жили Сара Осиповна и Роня на одну её бухгалтерскую, более чем скромную зарплату? Ума не приложу. Впрочем, Роня немного подрабатывал в мимансе (мимическом ансамбле) оперного театра, но этот заработок был копеечным и непостоянным. Когда он учился на первом курсе,  а я ещё в последнем классе школы,  именно в это время мы особенно сблизились, я чуть ли не ежедневно бывал у него в гостях,  ввёл его в нашу школьную компанию, состоявшую из 9-ти и 10-классников нашей мужской и 9-классниц соседней, 116-й женской школы, и он участвовал с нами во встрече нового, 1949 года в квартире  школьницы  Аллочки Любовецкой. К этому времени позади осталась его известная и нашей,и соседней женской школе любовь к Свете Рослик – круглолицей, славненькой девочке-девятикласснице (он в это время учился в 10-м). Любовь состояла, главным образом, из пылких взглядов в её сторону… Лишь в Израиле стало мне известно: эта Света вышла замуж за Владислава Мысниченко, который с 1980 года по 1990-й пребывал  первым секретарём Харьковского обкома  компартии…   
Ронька и был, и слыл остряком. Его память хранила множество  шуток – например, именно от него я впервые услыхал  знаменитую «самую короткую в мире» басню (Николая Эрдмана):
Большевики пришли к Эзопу
И – хвать его за …..
*
Смысл басни ясен:
Не надо басен!   
Но ещё школьником Мирон и сам писал ядовитые эпиграммы – например, на одного из своих соучеников-рифмомплётов, Владика  Межировского,  злоупотреблявшего  календарными годовщинами, - там была  строка: «Поэт юбилейных дат». Но главное достоинство Роньки  было в естественном умении отпустить уместное и меткое замечание, что называется, к слову, не задумываясь. Не всегда при этом он соблюдал приличия – например, как-то раз, идя сбоку или позади моих спутниц (кажется, это были моя сестра Марлена и шедшая с нею об руку наша общая подруга Ина (Фаина) Шмеркина), он, что-то рассказывая, вклинился между ними, бросив: «Разрешите, я стану в промежности…»  Живя вблизи знаменитой харьковской «стометровки», как называли особенно популярную прогулочную зону на тротуаре улицы Сумской напротив  «Стеклянной струи» (которую теперь почему-то именуют «Зеркальной»), - он нередко шёл «прошвырнуться» по этому  маршруту, ничуть не стесняясь своего  буквально нищенского вида. Дело было в конце сороковых – начале пятидесятых, когда, при всех общесоветских лишениях, люди, особенно молодёжь, искали и находили возможности как-то , хотя бы элементарно, принарядиться. Но у этой семьи и таких возможностей не было. Мирон этим стал не только пренебрегать, но даже бравировать. К тому времени на центральную улицу (местный «Бродвей) никто уже не выходил в телогрейках-стёганках военных лет. Но у Роньки другой верхней одежды на зиму просто не было!.  А эта телогрейка, или фуфайка (в простонародье – «куфае;ц») – вся была рваная, в пятнах, с дыркой в правом кармане. И Мирон, здороваясь с встречным приятелем, суёт правую руку в карман, протягивает её через дыру и подаёт приятелю из-под разреза  фуфайки, не улыбаясь:
– Здо-г-г-г-гов!
На Сумской, недалеко от  их жилья, помещался Харьковский Дом физкультуры и спорта, Мирон туда иногда захаживал. Однажды принял участие в шахматном турнире – и по его итогам заслужил присвоение какой-то шахматной категории. Чтобы её оформить, надо было заполнить анкету, в которой (конечно же!) была графа «национальность». Будучи евреем, Ронька написал: «караим». Организатор турнира спросил: «А что такое караим?» - «Симфег-г-г-польский евг-г-гей»,  – ответил Ронька. – «Значит, всё-таки еврей?» - продолжил «отлов» собеседник. – «Да, но – симег-г-г-гопольский!», - важно  отбрил Мирон.   
В юридическом учились тогда, как и в педагогическом, 4 года: на год меньше, чем в большинстве других ВУЗов. Конечно, и у самого Мирона, и у мамы, и у всей  родни была надежда: станет зарабатывать – будет легче   Но…
На последнем курсе студентам роздали новую, большую анкету. В ней надо было подробнее, чем обычно, заполнить сведения о родителях. Не помню, в связи ли с этим, но мне именно тогда, в 1952 – 53 году   стало известно : его отца забрали в 1937-м, осудили не известно за что по 58-й статье  («контрреволюция»), и он исчез  навсегда.
Мои родители как раз тогда уже года два сидели с обвинением по той же статье, но  они имели право дважды в год писать детям письма.  Роня окончил в 1952 -м, ещё до смерти Сталина, и государственная юдофобия (которой даже она не отменила) оставалась ещё  в полной силе. Но формально и официально молодого юриста нельзя было  оставить без распределения. Его направили  в распоряжение министерства мясо-молочной промышленности.
Для евреев религиозных  одно название такого ведомства звучит ужасно: ведь смешивать мясную и молочную пищу в одной трапезе – смертный грех!  Кошерное питание предусматривает после принятия в  пищу молочного продукта не брать в рот мясное в течение не менее 3 – 4 часов! Но, во-первых, Мирон, как все мы, не был религиозен, во-вторых, название ведомства его ничуть не смутило. Он приехал в Москву  и предъявил назначение. В министестве удивились. Юристов они харьковскому вузу не заказывали ни для мясной, ни для молочной индустрии, ни для самого министерства.  Выпускник вернулся в свою Alma mater и рассказал всё как было.    Alma mater  беспомощно всплеснула руками:
– Мы ничего  не можем сделать…
 ДВА ГОДА в стране победивших  антисемитизма  и бюрократизма  дипломированный юрист НЕ МОГ УСТРОИТЬСЯ НА РАБОТУ ПО СПРЕЦИАЛЬНОСТИ. Я свидетель: предложения – были. Например, мне довелось видеть письмо, подписанное начальником угольного треста или какой-то другой организации из Донецкой области. Учреждению требовался юрисконсульт. Управляющий просил т. Черненко М.М. заполнить и прислать личный листок по учёту кадров. В этом документе была пресловутая «пятая графа» - национальность. В следующем письме руководство учреждением сообщало претенденту, что, к сожалению, он не успел: вакансия заполнена другим человеком…
Мирон и этот казус превратил в анекдот:
– Управляющий позавидовал   моей фамилии, - зубоскалил безработный юрист. – Я-то – Черненко. А он, управляющий, носит фамилию  … ЖИДОВЛЕНКОВ!
Он не придумал: именно так  подписался начальник!
Конечно, были попытки устроиться на другую работу. Сара Осиповна было  договорилась в своём Госстрахе, что её сына возьмут на должность страхового агента. Но из этого ничего не вышло уже по совсем другой причине. Надо было являться к незастрахованным гражданам с предложениями застраховать их жизнь или имущество.  Вот приходит наш Мирон у гражданину или к гражданке, садится, смотрит внимательно ему или ей в глаза и задаёт серьёзнейший вопрос:
– Вы думали о смег-г-г-гти?
От такого вопроса человеку почему-то становится зябко…
Входит в следующую квартиру:
– Вам никогда не пг-г-г-гиходило в голову, что Вас внезапно может г-г-аздавить тг-г-г-гамвай?
Его выгнали из страхагентов чуть ли не  на другой же день!
Пробовал вернуться   статистом в театральный миманс, да уж больно мало платили: кажется, копеек 70 за участие в спектакле и копеек 50 – за репетицию.
Помню и ещё одну его должность: его устроили в группу геодезистов – таскать за ними теодолиты, нивелиры и прочее оборудование для съёмок местности, необходимых перед строительством. В то время только начали развёртывать жилищное строительство в городе, разрушенном войной процентов на 60. Готовились строить дом на углу улиц Пушкинской и Дарвина. Длинная фигура Мирона с полосатой, раза в полтора ещё длиннее его, палкой-линейкой, виднелась издалека, а возле уже стоял кто-либо из друзей- лопов, анти-лопов, а, возможно, и осто-лопов: его любили все!
Здесь время рассказать о некоторых друзьях Мирона. Мы оба с болью перенесли трагическую гибель Вовы Блушинского: летом 1952-го на студенческом военном сборе под Харьковом подразделение проходивших военную подготовку студентов филфака университета на полевых занятиях было застигнуто ливнем и грозой и укрылось в попавшемся по дороге  курене.  Ударила молния, парализовала целую группу «солдат», курень вспыхнул, и человек 8 – 9 погибли. В их числе и Володя. Похоронную процессию, которую пришлось разделить на две части (восемь гробов!), должно быть, и до сих пор помнят наши харьковские ровесники. Если кто-нибудь из них ещё жив…
Мирон потом долгие годы поддерживал дружбу со старшей сестрой  Володи – Майей. В 1956 году их с Володей отца  - старого большевика с дооктябрьским партийным стажем (после сталинской мясорубки таких оставались считанные!) арестовали и, несмотря на широко известную хрущёвскую критику  преступлений Сталина, осудили на длительный тюреный срок «за оскорбление памяти»  покойного вождя: старичок Блушинский после ХХ съезда КПСС стал писать рукописные листки против сталинизма.  Майе с большим трудом, ценою долгих и изнурительных хлопот удалось вызволить отца из неволи. Вскоре он умер.
В последние студенческие  годы и во время вынужденной безработицы постоянным гостем Мирона в его квартире стал поступивший на отделение журналистики при филфаке университета выпускник одной из школ харьковской заводской окраины Володя Бурич. «Богом» этого влюблённого в поэзию юноши был Маяковский. Сам Володя ко вре;мени, когда я с ним познакомился у Мирона, поэту революции не подражал, но  отзывался о нём уважительно. Стихи писал в стиле поэтического модерна: чаще всего – верлибры, сложные по образному строю, с неожиданными метафорами. К поэзии классической был равнодушен, плохо знал Пушкина, Лермонтова и Некрасова, но гораздо лучше – Аполиннера, Уитмэна, Северянина…  Он был очень хорош собой, с ярко славянскими четами лица, твёрдым широким ртом, плечистый и мужественный. Мирон относился к нему хорошо, но с иронией, как к младшему, а называл его… «Бу;рвой».  Однажды «Бурва»  позвал меня сходить вместе в гостиницу «Интурист» (она тогда находилась в начале улицы Свердлова – теперь это, кажется, Полтавский шлях…) Там-де остановился приехавший в Харьков Семён Кирсанов, которому он хочет показать свои стихи (Кирсанов известен своей близостью к Маяковскому).  Едва лишь мы вошли в тесноватый вестибюль старой гостиницы, как увидали шагающую вниз по лестнице  крошечную фигурку московского  поэта, бывшего футуриста, выходца из Одессы. Мне хорошо было известно, что Кирсанов – родной дядя Толика Брусиловского, харьковского художника, которого, верно, знал и Мирон. Вообще, Бурич хотел к москвичу пойти с Мироном, но тот был чем-то занят. Подойдя к поэту весьма смело, Володя сказал: «Мы хотели вам дать почитать свои стихи». – «А от какой вы организации?- спросил поэт. – «Мы – “дикие”», – не задумываясь ответил Бурич. Всё потом было рассказано Мирону, он слушал внимательно, но ни Маяковского, ни Кирсанова особенно не «праздновал» -  гораздо больше  увлекался Ильёй Сельвинским (вот кто, действительно, симферопольский, но не караим, а крымчак!). Его «Балладу о барабанщике» Ронька шпарил наизусть, со всеми многочисленными в ней «р-р-р-р»: «Кг-г-г-гала баба г-г-г-гозди (грозди), кг-г-гала баба гг-г-г-гузди (крала грузди), кга-га-гала баба бобы и гог-г-гох…»!
Вместе с Мироном, а иногда и без него, осенью 1952-го стал Бурич бывать у нас на Лермонтовской, куда, после     ареста родителей и вынесенного обоим беспощадного приговора (по 10 лет лагерей особо строгого режима) нас с сестрой и бабушкой  администрация Гипростали заставила переселиться в крошечную каморку. Одна из возникших проблем заключалась в том, что переселение с 24-х квадратных метров в двух комнатах  в одну  десятиметровку требовало избавиться от лишних вещей. Я уступил Мирону по символической цене  книжный шкаф, поместив на Лермонтовской  папины книги в угол за шифоньером. А шкаф мы снесли вдвоём с нашего 6-го этажа, потом, как носилки, несли через весь сад Шевченко и на Рымарской вдвоём же подняли на его 6-й этаж.
У нас на Лермонтовской в 1951 году летом стали  бывать и Вовка Блушинский, тогда ещё живой, и Мирон, и Игорь Гасско, приходил и Бурич, но, как я заметил, в первую очередь не ко мне, а к моей сестрице, которая с удовольствием вела с ним беседы на литературные темы. К тому времени вернулся (ещё летом) из Вятлага, где просидел свои 5 лет, бывший Марленин жених  Борис Чичибабин. Но хорошо известно было: он привёз- оттуда свою ЖЕНУ, сотрудницу лагерного  персонала. И вся «лирика» Марлениных с ним отношений была, понятное дело, исчерпана. Всё же он являлся зачастую  в её отсутствие, и тогда ему приходилось довольствоваться общением только с моими друзьями. Зато для них это были минуты удачи. Борис читал свои стихи, кто-то (в том числе и я) – свои, вспыхивали споры…
В декабре сестра моя стремительно  вышла замуж за Фиму Захарова. Узнав об этом, Вовка Бурич буркнул весьма неожиданно:  «Жаль: я бы сам на ней женился!». Марленка, узнав, очень смеялась: он был на семь лет моложе её. Вскоре харьковское отделение журналистики перевели в Киев, но в статье о нём в Википедии  утверждается, что он окончил МГУ. Володя оказался в Москве примерно в одно время с Мироном и там, действительно, женился: на известной поэтессе-переводчице Музе Павловой. Он работал  редактором в одном из столичных издательств, а как поэт стал известен своими верлибрами     Его называют «теоретиком и пропагандистом русского верлибра». Оба -  и Мирон, и Володя – принимали участие в заботах о попавшем в сложную медицинскую «переделку» Игоре Гасско, которого дважды на протяжении  70 – 80 годов там оперировали на открытом сердце, с двукратной заменой сердечного клапана и установкой кардиостимулятора.
Ещё одним памятным мне приятелем Мирона был его сосед по дому, живший тоже в угловом, но в противоположном подъезде и не на последнем этаже, а, наоборот, в первом. Это был на год младше меня по классу, но учившейся в нашей же школе Изя Маневич.
Блондин невысокого роста, но широконький в плечах, Изя решил стать журналистом и по окончании  в 1950-м школы подал документы на журналистское отделение филфака университета – туда, куда был принят Бурич. Но  славянина Володю приняли, а еврея Изю – нет. И он пошёл к ректору Ивану Николаевичу Буланкину: просить, чтобы тот разрешил ему, не выдержавшему конкурс, всё-таки посещать лекции и сдавать зачёты да экзамены.
И Буланкин РАЗРЕШИЛ!
Никто никогда не узнает, отчего этот ректор так мирволил евреям. Но многим из них в те годы  он шёл навстречу.  Даже избавление моих родителей от обвинений во время следствия по их «делу» 1950 года в том, будто они хотели создать из студентов университета  антисоветскую организацию, связывают с его именем и влиянием. Будто бы он, в предвидении круглой юбилейной даты – 150-летия университета (1955), убедил харьковских чекистов отступиться от затеи и не «создавать» фантомную контрреволюционную группу в преддверии юбилея. . Не знаю, так ли, но на родителей, действительно, в первом периоде следствия  нажимали, чтобы склонить к такому «признанию», а потом вдруг был заменён следователь, а новый переквалифицировал обвинение, сосредоточив его лишь на давнем поведении обвиняемых, относящемся к 20-м годам…
Изя стал посещать занятия – должно быть, вместе с Буричем и часто приходил к Мирону. Целеустремлённостью своей он мне напоминал Роню, впрочем, если тот в те времена ещё и сам вряд ли думал стать киноведом, то Исаак Маневич сам стал пробовать себя в практической журналистике. Он посещал разные лекции, концерты, другие мероприятия и писал о них заметки в  харьковские газеты. В «Красном «знамени», «Соціалістичній Харківщині», а потом и в «Ленінській зміні» стали появляться крошечные информашки (под рубриками «Нам пишут»,  «Обо всём – понемногу»  или «В одну строку»)_ - и среди других подписей появилась  Изина: «И. Маневич».
Беспощадный Мирон, любитель покомиковать над собой и над всеми, обыгрывая звучание первуй из рубрик,  присвоил Изе «псевдоним»: «Нампишер». (На аврейском-идиш «пишер» - это сцекун). Кроме того, он стал всерьёз уверять, что в подписи «И.Маневич» еврейское имя автора Исаак зашифровано редакцией и означает «Иван». Ронька стал дразнить Изю: «Ваня Маневич».
Под этими шутками скрывалась жёсткая реальность: с некоторых пор (совпавших с дикой послевоенной травлей  в СССР евреев)  в редакциях харьковских (да, скорее всего, и других) газет стали избегать явно еврейских подписей под статьями. Моя сотрудница по работе в заводской  многотиражке, фамилия которой была Форгессен, стала на страницах областной печати «Р. Самойловой», другой сотрудник того же завода, Миля Сахновский, начал подписываться «С. Михайлов», по их примеру и мне пришлось выступать как «Ф. Давыдов…»
Мирон подтрунивал и надо мной. Я тогда  написал цикл афыористичных (как мне какзалось) шестистиший, которым дал название «Эпиграфы». Иронизируя над этим ложноклассическим стилем, он перекрестил это название в «Апокрифы».
Но, потешаясь над приятелями и друзями, Ронька и сам был открыт для насмешек – даже над своей пресловутой картавостью. Я с удивлением однажды убедился, что он может, сосредоточившись и постаравшись, произнести нормальное призубное «ррр», но тратить время на «тррррениррровку»  он не хотел. С тем большей готовностью мы однажды с «Гастоном» (школьное прозвище Игоря Гасско) принялись составлять для Мирона адаптированный текст к песне о бронепоезде на слова М. Светлова. Специально для Роньки по моей идее мы так заменяли слова песни, что там не осталось  ни одного звука «Р». Рассказали и Мирону, он включился в наше коллективное творчество. В  результате вышло, например, в припече:  «,,,Мы  тихие люди, но наш военпоезд…»  Ронька хохотал вместе с нами: мы избавили его в этой песне от знаменитой «Гог-г-гы Аг-г-га-гат» («Горы Арарат»…)!
Вот и добряк Изя ничуть не обижался, по-прежнему льнул к Мирону и, как мне точно известно, хранит о нашем общем друге добрую пам'ять. Военкомат не дал ему доучиться, примерно тогга же, когда и меня, призвав в армию и тоже отправив в Дальневосточный военный округ. Однако подальше и похуже:  Изю определили в конвойные войска, и два долгих года он на тысячу километров севернее Магадана чуть ли не ежедневно отстаивал смены на лагерной вышке. Правда, на третий год был переведён в Киев и там добился разрешения продолжить учёбу в университете6 без отрыва от воинской службе. Но получив диплом, столкнулся с невозможностью устроиться по специальности в родном городе. Чтобы бать поближе к печати, пошёл работать линотипистом… И лишь женившись на девушке из маленького украинского городка, определился там в редакцию городской газеты. Потом продолжил журналистскую карьеру в Запорожье, в Днепропетровске… В этом городе живёт и сейчас, но, конечно, как пенсионер. Иногда, тряхнув стариной, выступает в печати с интересными статьями. Однако уже много лет подрядд его авторское имя… Игорь Маневич. Игорь, - не Исаак… Но и не Ваня!   
*   
Дни  своей долговременной безработицы, как выяснилось потом, Мирон  использовал с дальним и точным расчётом. Каждое утро покупал билет в кино – благо утренние цены были нипочём, а фильмы тогда, в годы  советского бескартинья, показывали отличные, зарубежные, трофейные. Но также и те, что куплены в странах «народной демократии», как тогда именовались Польша, Венгрия, Чехословакия и другие сателлиты СССР.
А ещё Роня решил  самостоятельно освоить польский язык. Это ему удалось, и   он получил возможность читать литературу и прессу соседней страны, в которой нравы были заметно свободнее, чем  в стране развитого идиотизма.
Уже не вспомню точно, к какому времени Мироновой юности относится первая его попытка попробовать свои силы в искусстве кинематографии. Было ли это в тот период его вынужденной полубезработицы? Или уже в более поздние времена, когда я, вернувшись из армии, застал его студентом-заочником одного из московских вузов?  Так или иначе, втроём (с двумя приятелями-соавторами) он затеял писать киносценарий на актуальную советскую тему. В то время  в публицистике в моду вошли так называемые «темы морали» (их в шутку ешё называли «аморальными», - впрочем, это было как-то даже точнее, потому что и в самом деле кто-то представал нарушителем нравственности, а кто-то, напротив, её спасителем…) Соавторами стали уже упоминавшийся выше наш общий друг и мой бывший одноклассник Игорь Гасско («Гастон»)и не знакомый мне наш сверстник Валя Ивченко. Все трое решили взять за основу сюжета события, описанные в «Комсомольской правде» очень популярным тогда фельетонистом  Семёном Нариньяни. Журналист описал в своём фельетоне скандальную ситуацию, возникшую в группе молодёжи,  прибывшей из города на сельскохозяйственные работы в колхозе. Конфликт заключался в неправильном, аморальном поведении руководителя этой группы – комсомольского активиста. Мирон и «Гастон»  (мои соученики по школе) нашли в описанном фельетонистом вожаке психологическое сходство с одним из нелюбимых нами комсомольских активистов нашей школы и в  плане сценария наделили своего антигероя  реальной фамилией этого нашего соученика. Ко мне в руки попала машинопись подготовленной ими заявки на фильм, отправленной в одну из киностудий страны (впоследствии этот текст, к сожалению, затерялся). Судьба заявки мне не известна, но и для Мирона, и для Игоря она послужила «черновиком», их первым вкладом в профессиональную деятельность кинематографистов. А пока, вплоть до 1954 – 55 года,   Мирон пребывал без постоянной работы.    
Где-то году в 1955-м, когда бывший первый секретарь Харьковского обкома партии Н.В.Подгорный уже занимал должность 2-го секретаря ЦК Компартии Украины, потерявшая терпение Сара Осиповна записалась на приём к нему в Харькове как избиратель, голосовавший за него на выборах в Верховный совет СССР. Кажется, к этому времени посмертно был реабилитирован отец Мирона – в своё время тоже, как и она, скромный  бухгалтер. Помню, как она мне когда-то «исповедалась» в разговоре: «Знаешь, Феликс, мне вообще не верится, что у меня был когда-то муж, нормальная семья. Как будто всё приснилось…» Теперь она рассказала советскому бонзе о злоключениях сына, и вскоре Мирон получил какую-то должность по специальности в одном из харьковских учреждений. Он и поработал там какое-то время. Подгорный, как известно, несколько лет подряд был потом Председателем Президиума Верховного Совета СССР, формальным главой государства, тем не менее, у меня есть точные сведения от верных людей, что из жившей в Харькове части его семьи исходили порой анекдоты вполне антисоветского свойства. Видно, не до конца был непробиваемым советским бюрократом, достучалась-таки до его сердца Ронина мама.
Но в Москве, где теперь Мирон бывал часто, поступив учиться на заочное отделение ВГИКа, случилось событие, решительно повлиявшее на его дальнейшую жизнь: он встретился и познакомился со студенткой того же вуза Ритой, которая стала его женой.
Я встретил в городе Сару Осиповну, которая мне сообщила:
 – Мирон женился! А знаешь, на ком?
- Поздравив с событием, я тут же переспросил:
– На ком?
- На Татке!!!  – прозвучал   радостно-торжественный ответ. Я не понял причины такой оживлённости: чему радоваться так уж особенно? А я женат – на Инке. А Женя Брон – на Лидке. Игорь Гасско – на Галке.  Чем Татка лучше?
Впрочем, выяснилось: то, что я принял за женское имя, в данном случае название одной из кавказских народностей. К татам часто  относят себя  горские евреи. Во всяком случае, они говорят на татском языке, По всей видимости, Миронова Риточка – татка…  Из горских евреев.
(Снова вспоминается шутка Мирона: «Я каг-г-гаим. Симфег-г-гопольский  евг-гей».  – «Значит, всё-таки еврей?  – Да,  но… симфег-г-гополький!»  Вот и его жена:  еврейка, но всё-таки горская!)
Рассказывали, что Рита жила в какой-то неописуемо убогой и тесной берлоге, но Мирона там прописали как мужа, и наш Ронька стал москвичом. С этого момента он у меня не на виду, и я лишь на основе житейского опыта могу сказать, что это был «золотой билет Судьбы». Человек  гуманитарного склада натуры, если только он – не полная бездарность (а Мирон был явно и ярко  даровит) получал в столице огромные возможности заработать. Не говоря о театре, цирке и других зрелищных предприятиях, десятки и сотни клубов, парки, самые различные культурные учреждения наперебой жаждут заказать сценарий, пьесу, скетчи, водевили, иные-прочие художественно организованные действа… Если любишь и умеешь писать, тебя ждут и примут редакции многочисленных газет и журналов… Людей, справляющихся с такой работой, не так уж много в столице, где  существует на прописку жесточайший лимит. Он гораздо мягче в областных городах, но там нет такого широкого фронта потребителей подобной продукции…  Могу в чём-то ошибиться, но, как помню по рассказам Мирона, он стал писать по заказу редакции очень популярного в те годы журнала «Юность». Восходила звезда движения ударников и бригад коммунистического труда (вообще говоря, очередная всесоюзная «панама», но усиленно продвигаемая  всем агитационно-пропагандистским советско-партийным аппаратом), и первые пробы своего пера Мирон отдал этому ненасытному чудищу…  Впрочем, до меня  его произведения этой тематики не дошли.
Между тем, меня  с большим опозданием  (которое объясняется испорченным  «врагами народа» -  папой и мамой – моим  политическим реноме) в 1954 году, наконец-то, призвали в армию, и отслужив на Дальнем Востоке положенный срок, я вернулся в Харьков. 17 февраля 1957 года (если не ошибся в дате, это день рождения моего друга) явился без предупреждения к нему на верхотуру – и застал там и Сару Осиповну, и его самого, и его жену – татку, оказавшуюся милой, интеллигентной женщиной, плюс ещё и хорошенькой, и неглупой. Я был встречен буквально ликованием тех, кто меня здесь знали,  и это произвело на неё большое впечатление. Столь бурная радость относилась не только персонально ко мне (хотя и Мирон, и его семья     меня всегда встречали по-доброму), но объяснялась также и предшествовавшими событиями народного освобождения от магнетической заразы сталинского культа. Незадолго перед тем вернулись по реабилитации мои родители, которых вся эта семья хорошо знала и уважала, а тут ещё и я появился вскоре по приезде из-под «знамён»… Родным Мирона было также известно о том, что моего отца сразил инсульт и паралич… Это, конечно, усилило их сочувствие ко мне.
Следующая наша встреча состоялась через несколько лет. За прошедшие годы Мирон прошёл множество ступеней своей киноведческой карьеры: и службу в Госфильмофонде, и работу в редакции еженедельника «Советский экран»… Соученики Мирона по школе и юридическому институту из уст в уста передавали вести о встречах с ним в Москве, о том, что вышла в свет его книга об Анджее Вайде, потом – другая: о Фернанделе… На гонорар, полученный за неё, он будто бы купил трёхкомнатную кооперативную квартиру в столице.
Теперь Мирон ненадолго появился в Харькове с женой и сыном Антоном, мальчуганом лет пяти-шести. Уж не помню как, мы встретились у его тётушки  в доме «Красный промышленник» за чашкой чаю. Незадолго перед тем он побывал на кинофестивале в Северной Корее и теперь с юмором рассказывал об этой «закуклившейся» в своём упрямом коммунизме стране. О том, как за ним там установили слежку. О карикатурном  тамошнем культе  партийной власти. 
Помнится, я высказал мнение, что, как мне казалось, национализм в мире теряет опору, что укрепляются  международные связи и интеграция. Он решительно мне возразил: дело как раз наоборот! И привёл конкретные примеры из жизни стран Европы, Азии, Африки.
То была наша последняя встреча. Правда, живя уже в Израиле, я в начале 90-х ему звонил по телефону, он как-то раз позвонил мне. Но о его приезде (или приездах?) в нашу страну я узнавал гораздо позже из газет. Так узнал и о его кончине, случившейся вскоре после того как в начале 2004 года сделали операцию на открытом сердце моей жене. Она прожила ещё 10 лет. А вот его сердце остановилось тогда в дни кинофестиваля в Гатчине.
Это был самый весёлый и жизнерадостный из товарищей  моего детства и  юности.