Студёные Хутора

Сергей Доровских
Отцу Александру не спалось в тёплые, наполненные шелестом и  бархатной трелью ночи. Тихий май со дня на день ждал лето; предрассветное небо, за недолгую ночь так и не успевшее стать непроглядно-чёрным, разрезала лимонная заря. Пастырь выходил в старый сад, дышал прохладой утра. В этот час по-особому верещали птицы, и будто служили они, как певчие в храме, раннюю литургию, славя рождение нового дня.
В такие минуты священнику думалось особенно хорошо, и хотя ложился  он поздно, старался не пропустить звенящий птичьим гомоном рассвет. В чуткий час, когда все спят, он не молился, но мысли, словно пушистые семена одуванчика, отрывались от земли, летели над селом. Они кружились в сиреневой предрассветной дымке, ветер относил их к реке, к мельнице и поёмным лугам, к нездешним красотам, к церковным маковкам Свято-Троицкого монастыря в Лебедяни. Мысли неизбежно устремлялись туда, в древнюю обитель на яблоневой поляне.
Отцу Александру недавно исполнилось двадцать пять лет. Городской житель, он окончил духовную семинарию в Тамбове, женился, и осенью, в год начала царствования императора Николая Александровича, получил приход в селе Студёные Хутора недалеко от Липецка. Не было для него тайным, что жизнь сельского пастыря трудна. В зимнюю стужу и осеннюю морось, в летний зной и весеннюю распутицу он должен идти туда, где нужен, причащать и исповедовать больных, отпевать покойных. И вместе с тем назначение это, не сулящее ни покоя, ни богатства, он принял с радостью.
Теперь у него не было расписанной по часам жизни, как в семинарии, не было потому, что всякий день принадлежал служению. И всё же, когда наступала ночь, особенно такая безлунная, наполненная запахами близкого лета, он спал недолго, поднимался, ласково укрывал жену, качал зыбку, где еле слышно урчала, словно котёнок, полугодовалая дочь, и, стараясь не скрипеть половицами, выходил к саду.
В мае не играют свадеб, и всё же это месяц самых красивых невест. Вишни и яблони душисто цвели в белоснежно-чистых нарядах, словно дожидались сватов, развеселых молодцов в упряжках с бубенцами. В гармонии и сладкозвучии сада отец Александр чувствовал себя бесконечно маленьким, но таким же нужным в огромном мире, как и всё сотворенное Богом. Он нужен не меньше, чем пчела, что раньше всех покинула дом-улей и теперь замерла среди соков яблоневого цвета; чем соловей, который своей особой песней звал лето; чем шумящий в прошлогоднем сухостое ёж... Отец Александр не считал, что он лучше или хуже этих существ, не хотел отделять, превозносить себя по отношению к огромному, дышащему миру. К миру, устроенному Творцом ради любви, песни, труда и молитвы.
В эти ночи ему не спалось ещё по одной причине. Каждый год накануне Вознесения или сразу после, как позволяла служба, отец Александр отправлялся пешком в Свято-Троицкий монастырь. Его духовный наставник старец Нектарий в последние годы почти не покидал келью, и хотя не роптал, терпением и молитвой встречая болезнь и немощь, братья-монахи знали, что близок его отход к Богу. Инок уже не принимал мирян, которые, зная его доброту и прозорливость, шли к старцу со всех концов Российской империи; телесно он увядал день ото дня, но от этого яснее становилась и без того светлые душа и разум, а лицо озаряла кроткая улыбка. Отец Александр молился, боясь не успеть к наставнику. Он ведь так и не сказал ему главного, потому с нетерпением ждал часа, когда уйдёт в обитель.
Пастырь перекрестился, вспоминая старца Нектария, и лишь имя это нечаянно, словно белоснежный голубь, сорвалось с губ, предрассветные лучи озарили сад, упали яркими зайчиками на лицо и бороду, и отец Александр жмурился, любуясь рождением нового дня.

***

Во время храмовой службы отец Александр волновался, а в великие праздники особенно. В семинарии друзья шутили, рассказывая истории про попа, который мог пьяным совершать требы, лихо размахивая кадилом и задевая молящихся, или про нерадивого пастыря, что ловил ртом мух, зевая у  аналоя. Он не понимал этих историй – если и были такие служители, то горька их участь по итогам жизни. Нет, он не был робок и мечтателен, и если замечал, что кто-то из прихожан рассеян, или пересмеивается, а то и пришёл в храм не подпоясанным – мог остановить службу и выговорить. И волновался он от того, что чувствовал присутствие Бога в каждом таинстве.
Однажды сын мельника – вечно хмельной Епифан, бросил дерзко, что труд попа не сродни крестьянскому, кадить да петь – не за плугом ходить. Не стал он тогда срамить парня, да и спор с пьяным – дело недостойное. Только прослышав эту историю, отец-мельник сам высек Епишку, и перед священником повинился:
- Не то что-то с детьми нашими, батюшка, - мельник Пахом был в числе немногих грамотных селян. – Раньше то как было – дети, особливо сыновья – они-то отцу подпора. А теперь что? Я почитай один на мельнице, разве что водяной в помощь. Да что толку – в прошлый год почитай всю выручку на обнову плотины пустил. У меня шесть детишков, и токмо Епифана, лантрыгу , посылал учиться – а он чего нахватался! Пьянства да идеек каких-то. Посылал то я его почему – руки у него будто не с того места растут, думал, раз к ремеслу нашему нет умения, мож к грамоте да учености выйдет у него тяга, в городе осядет, в человеки выйдет – с моей шеи долой. Сроду был невдалый, что ни заставь делать, ничего не выходит у него. А теперь вишь – о какой-то свободе труда печётся!
- Хладеет вера, - отвечал священник, - устои, традиции создаются столетиями, а рушатся за час. Отцами нашими заведено, что одному пахать, другому молотить, третьему молиться, четвертому служить за веру.
- Верно-верно, - Пахом кивал, тужился круглым, всегда красным лицом. – Я Епишку порю нещадно, а дурь нейдёт.
- Поркой не помочь.
- А чем же? Научи, батюшка.
- Вразумлением.
На это Пахом лишь смеялся незлобно, а в глазах читалось: «Вот народится у тебя деток, пастырь, вырастут, посмотрим, как вразумлять их станешь и от соблазнов хранить».
Разговор отца Александра и похмельного сына мельника всё же состоялся. Тот вновь скалил зубы:
- Вот жди, скоро попов-мироедов вешать начнут со всеми кровопийцами. Жди!
- И ты повесишь меня? - священник подошёл ближе и смотрел в глаза. Ответа не было.
- Кто тебя научил этим словам? Кто напел?
- Жисть научила, - огрызнулся тот, - а боле гутарить не об чем.
Отец Александр знал об идеях, которыми заражались города – они витали в воздухе, для них не было преград. Они проникали даже в семинарии и тревожили души огненными красными волнами. Идеи вооружали химерой равенства, давали веру в сытую свободу, звали к солнечным городам, где нет ни богачей, ни угнетателей. Знал священник, что есть почва под ногами бунта – убого, тёмно и страшно жила деревня, бедствовали порой самые ломовые, незагульные мужики. Горе принесли недавние неурожаи, голод в Черноземье,  эпидемии тифа и холеры. Гибли люди, скот, первыми умирали дети и старики, шли в рост воровство, злоба, зависть... И на этом крестьянском погорелье, как и ранее во времена Пугачёва и Разина, сеялась надежда, что придет некая сила, даст волю и землю, пустит кишки мироедам. И даже Епишка – дурак и бездельник, хлебнул в городе идей, захмелел и вздумал переделать мир.
- Так что же, ради счастья и меня убьешь, брат Епифан? И жену, дочь стрелять станешь? – пастырь добивался прямого ответа, но тот трусил.
- Рогачить  со всем миром зачнёшь, назём таскать да сено ворошить, будешь жить, как усе. А то ишь белоручка.
- Белоручка, – священник повторил, и было смешно слышать это от Епифана. – Ох, что же мне с тобой делать?
- Боягуз  ты, поп! Иди-беги, сдавай уряднику! Говори, что я – социалист и усё такое! – он скалил зубы. – Но знай: скоро передел будет, а я острога то не боюсь! Я тебя потом самого в острог запрячу!
- От безделья мечты твои, и не вылечить тебя ни поркой, ни затвором, - ответил батюшка и пошёл своим путём. Епифан плюнул ему в спину.
Когда после вечерней службы расходились прихожане, ещё долго отец Александр оставался один в тишине. Молился – брал трепет, что запуталось во тьме и отпало от церкви чадо, а он, пастырь, не смог спасти. Молился батюшка за душу Епифана, просил у Бога вразумления. Ведь был, определенно был момент, когда всё пошло не так. Когда и почему? Епифан ведь когда-то появился на свет, его пеленали, крестили, родители были рады сыну, вкладывали в него душу. Он был ребенком, бегал со всеми по сельским дорогам, веселился. Откуда теперь столько злобы, явной и затаенной, злобы конкретной и решительной?
Отец Александр пытался понять его душу и не мог. 
Он долго, долго читал каноны. Смотрел, как плавится воск, как нежно играют огоньки в золоте икон, и ему казалось, что от его молитв только грустнее становятся лики Спасителя, Богородицы и святых.

***

Отслужив литургию, дав пастырские указания диакону на время отсутствия, отец Александр в летнем, без подкладки подряснике, положив в котомку крест и Евангелие, запасные лапти, сухари и бутыль с водой, отправился в путь. Его провожала жена – матушка Люба, несла на руках дочь, которая никак не могла успокоиться и плакала. Они помолились перед дальней дорогой, пастырь благословил, расцеловал их, и, посидев на валуне у поскотины, ушёл.
В душе каждого русского человека живёт тяга к пешему пути, желание идти извилистой, обставленной березками дорогой, вдоль пологих холмов или полевой межой, лесной тропой, а то и вовсе без пути, мимо новых и старых деревень, что жмутся к рекам и небольшим прудикам. На ночлег можно зайти к кому-нибудь, но ещё лучше – заснуть, укрывшись расписным покрывалом из бескрайнего неба и звёзд. Идти же с молитвой – уже не пустое дело, не бродяжничество, а духовно-телесный труд. В постоянных мирской суете задуматься о вопросах духовных порой нелегко и священнику. В тихие же, размеренные шагами минуты, бредя по пыльным дорогам, или прячась от тёплого дождя под раскидистыми вётлами, порой удаётся разъяснить самому себе давно мучащие вопросы. Путь в пятьдесят вёрст от Студёных Хуторов до Лебедяни священник не называл паломничеством, не считал заслугой и чем-то особенным, а лишь отдохновением.
За селом дед Иван Матвев пас коров. Завидев издали отца Александра, поднялся с хрустом в коленях, снял потёртый картуз и поклонился в пояс. Поздоровавшись, предложил попить узвару .
Они сидели на молодой сочной траве недалеко от оврага, в тени старой размашистой калины, которая цвела пышными белыми шапками. Батюшка спрашивал у старика о родных – не болеют ли, и как чувствует себя сам.
- Живу не жалуюсь, грех жаловаться, - отвечал пастух. – Худое теперича позади надо думать. В светлый праздничек Вознесения и того подавно роптать. Сорок дён от Велика дня  прошло, значится, самое лето впереди. А вот верно ли, батюшка, что в сей день Христос вознёсся как Он был на небо?
Отец Александр как мог доходчиво рассказал старику библейскую историю, и тот слушал, перекатывая беззубым ртом хлебный мякиш.
- Вот с тех пор, дедушка Иван, и ожидают христиане второго пришествия, а Вознесение Господа нашего Иисуса Христа знаменует обожение Его человеческой природы, - закончил пастырь и перекрестился.
В возникшей тишине слышался шум воды на перекате, мычание коров, спустившихся пить, жужжание шмеля, женские голоса и далекие песни с поля.
- Да... – ответил наконец старик. – Сей день весну провожает, лето зачинает. А вот верно ли говорят, батюшка, что будто бы с Велик дня до Вознесения сам Христос с апостолами по Руси ходит и могёт в любую избу постучать?
- Господь Бог судит нас по делам, - отвечал священник, – потому всякого нищего, нуждающегося мы должны приветить так, будто бы это сам Христос пришёл к нам. Отказать, грубостью ответить недостойно христианина. Отсюда и поверье среди народа, что Христос ходит в эти дни по земле. А так это или нет, дедушка, я тебе ответить не могу, ибо пути Господа неисповедимы. Но надо жить с любовью в сердце, уповая на Бога. Ведь как учил Господь наш в притче о виноградарях – неизвестно когда и кто из нас получит плату по делам своим.
Отец Александр не знал, уяснил ли его слова старик, так же, как и не ведал, всё ли из того, что говорил он в проповедях, ясно прихожанам. Дед Иван, покряхтев, достал из-за пазухи платок-сверток:
- Отведай, батюшка, блинков особых, христовых лапотков. Дочь спекла Христу на дорожку. Всё же ходит, ходит Господь по Руси, а земля-то обширна, а сбутка-то у Христа лыковая, не ноская, надобна ей перенова. Вот такую окутку мы и пекём к празднику.
Отец Александр кушал блин, вспоминая, как во время учёбы в семинарии наставляли его бороться с малограмотным народным толкованием таинств, праздников, с нелепостями и темнотой. Но ел пастырь с трепетом окутку Христову, Божью лапотку, и с духом хлебным грела, обнимала его нежность, с которой народ относился к Господу, желая чем есть помочь Ему в пути терновом.
- А вот с ранья , батюшка, покуда коров ишо не погнали, солнце токмо церкву осветило, сидел я подле яруга  и видел дивное диво. Вот солнце заиграло, с небес к церковному яблоку спустилась лесенка, и сошли по ней ангелы и другие небесные люди, крыльями блестят. А я верю и не верю что вижу. Так вот встали и долго ждали они в воздухе по стороны той лесенки, - говорил старик. - А когда ударили от заутрени в колокол «Достойно есть», так и поднялся, вознёсся по перекладинкам сам Спас-батюшка. А мне токмо и подумалось – раз видел я Христа босым да светлым, так конец мне быть скоро.   
Посмотрел отец Александр на серое лицо старика, на впалые жующие щеки, на жидкую бороду, в которой переплелись лузга и крошка, на трясущиеся руки, и... ничего не сказал, а обнял крепко, поцеловал, благословил и двинулся в путь.

***

В Вознесеньев день грех в поле работать. Однако не покинута зеленая нива, не брошены делянки с просом и коноплёй, горохом и льном. И стар и мал вышли за село. Бежали с криками босоногие детишки, обгоняя на сухой, потрескавшейся от нехватки дождей дороге; смешные, как галчата, они кланялись настоятелю храма, тянули к нему на худеньких ручонках, просили благословить печенье-лесенки. Затем обегали поле, ставили эти лесенки на каждом углу залога – старшие научили, чтобы рожь пошла в рост.
И думал отец Александр, срезая в березняке посох, что нет в этих народных канонах никакого зла и греха. От дедов и бабушек передавались верования и приметы, сказки и предания, и было в них, простых и непритязательных, больше мудрости, тепла и света, чем в учениях городской знати и у заморских философов. Только грамотности не хватает людям, но школа это исправить способна. И когда шёл священник полем, издали снимали праздничные картузы крестьяне, женщины кланялись в пояс, просили благословить дитя. И понимал батюшка, как важна для них вера. Отец Александр шёл, шёл, отдаляясь от села, а ветер-тепляк гулял по бескрайнему зеленому полю, горячо обдувал лицо.
Он думал в этот час о себе, о том, что священник – плоть от плоть русского народа. Он охранитель традиций, веры и прошлого, помогающий тем, кто пока малограмотен, постичь глубину православия. И при этом знал он, что церковь – не музей, не хранилище заповедей отцов и дедов, а единственная дорога к будущему. Только в её лоне – спасение от пороков, невзгод, вредных заблуждений, нечистоты сердца. Если обессилеть церковь, разлучить народ и священство, если крестьянство отвернётся и взбунтуется, не остановить беды...
Разгорался полдень, дышать становилось тяжелей. Горячий пыльный воздух обжигал грудь. Рядом не было ни ручейка, ни лесочка, ни деревца, где можно укрыться от палящих лучей. Мысли при этом блуждали по кругу, от странного тугого наваждения становясь темней и темней, кровь пульсировала в висках. Отец Александр потерял счёт минутам; обессилев в пути по бесконечному сухому полю, он замер и перекрестился: на глазах поменялись небо и земля, лицо обжог суховей. Перед взором вмиг почернели, обуглились и загорелись зеленя , и он замер, не веря этому, и стоял один посреди раскаленного мира. В захватывающем и страшном видении, явленном ему духами полуденного зноя, он видел красных коней, что мчали галопом с четырех сторон света, огонь рвал ноздри, выбивали искры подковы. Он надолго замер и ничего не мог разобрать в поднявшемся над миром хаосе, в хмари и копоти. Он зашатался, сошёл с дороги, упал, уткнулся лицом в зеленую прохладу жита, и наваждение не сразу, но отпустило его. Он с трудом отдышался, выпил воды из бутыли, остудил ей горячую голову. На время стало легче.
Когда солнце перешло за полдень, отец Александр выбрался к небольшому перелеску и обрадовался возможности отдохнуть. Прижавшись спиной к березе, что показалась ему живительно-прохладной, он перевёл дух и задумался. Что-то огромное, чужое и жгучее неясно виделось ему впереди. Какие события ожидать от грядущего века и не станет ли он последним для мира? Отец Александр не мог понять природы своих страхов, хотел верить, что они всего лишь греховные заблуждения, что будущее народа, страны и церкви безоблачно. В раздумьях он не заметил, как на плечо, словно пушинка, легла женская рука. Он поднял глаза и тотчас узнал бабу-знахарку из отдаленной, но входящей в его приход деревни. Жила она не на юру, редко появлялась где – всё больше к ней шли.
- Здоровья тебе, отец-батюшка. Что же ты забрел та сюда? – она говорила нараспев.
- Здравствуй, Степанида. Давно, кстати, хотел увидеть тебя, спросить.
- Это об чём же та?
- Да всё о том. Отчего в храме не бываешь? Я о тебе наслышан, да, худого не говорят.
- И на том миру спасибо! – она засмеялась. – А у церкву та не хожу – ноги не велять.
- Это что же?
- Да вот то жа. Как ближе подойду к сялу, они сами воротять.
- Хитришь ты всё, Степанида. Иное у тебя на душе. Не веришь ты, что есть тебе утешение в храме. А оно есть.
Он поднялся, взял её руку и прижал так, что лицо её стало иным – не смешливым, а слегка испуганным, застывшим в ожидании. Щёки раскраснелись.
- Храм та мой – это луг да лясок, - выдавила она. – Мне сила надобна-та, чтобы жить. Здесь и беру. Вот ты мне усё Бог да Бог. Разя можа быть, чтобы Бог был и попустил? Смертушку вот так попустил?! – она зарыдала в голос по-бабьи, при этом крепко обняв руку священника. Плач её напоминал дождь в летний зной – шумный, быстрый, он прошёл, не оставив следа. – Сёмушка-то мой, Сима, додельный был, не забуруннай , не пил, робил, а его в домовище ! Меня оставил, детишков народить та и не поспели! Вот так вдовая и брожу, и брожу.
- Сам я не знал его, - отец Александр перекрестился, поминая слышанную на селе историю о парне, которого на другой день после свадьбы копытом убила лошадь. – И беда пришла не потому, что... Нам помысла Божьего так легко не понять. Значит, на небе он оказался нужнее... а тебе нужен храм и молитва. Ты приходи, мы с тобой вместе помолился о душе Семёна, ему это очень нужно. А вот народ наш ты к идолам своим склонять брось! – он стал строг так, что она отшатнулась.
- К каким идолам-та? Ты о чём, отец-батюшка?
- Знаю я, что ходят к тебе с окрестностей, и даёшь ты просящим то шишку, то ветку, то куст полынный и ещё невесть что. И верят бабы, что будет у них с мужьями от того всё в порядке, и детки пойдут, и в доме покойно и сытно. Так вот, не от шишек твоих избавление от бесплодия и благодать, а только от Господа.
- Всё от Бога, - ответила она миролюбиво, - на вот спей!
Она протянула махотку .
- Это роса Вознесенкыя, от хворей, с ранья собирала.
Отец Александр выпил прохладный, чем-то похожий на берёзовый сок дар праздничного утра.
- Сегодня у земли, у травы праздничек, - сказала Степанида. – А с рани надоть сбирать божью росу и помогать тем, кто хворый. И тебе она споможет.
- Отчего же, я не болен.
- Споможет, - она как-то странно улыбнулась.
Поклонившись ему на прощание, знахарка пошла, покачивая бёдрами. Обернулась у старой березы, встала так, что паутина прикрыла лицо, будто шалью:
- У церкву-то я приду, отец-батюшка, буду пряпшаться . Но и баб, что ко мне ходют, ты не отваживай. Тебе – богово, а мне – бабье.
И ушла, словно не была, оставив священнику его путь и его думы.

***

Пятьдесят вёрст – путь не так велик, можно пройти и за день. Но не хотел отец Александр спешить. Когда послеобеденное солнце ослабило жар, он вышел на заброшенную, едва заметную в пожухлой траве стёжку и побрёл. Никого не было вокруг – мир замер, и только необъятная лазурная даль манила, обещая раскрыть тайны. Справа на горизонте виднелась старая мельница, издали напоминая фигурку женщины с коромыслом. В полях загуляли ветры, дышать и идти стало легко. В пустом небе над залежными землями парил коршун; он поднимался выше и выше, замирал, не шевеля крыльями, точно задумывался о бренности и скоротечности жизни. Вот если бы человеку дать крылья, думал священник, помочь на время оторваться от дел суетных и посмотреть свысока на жизнь, он верно бы избавился от прегрешений. Всего-то надо подняться выше серого, мелочного... Пастырь задумался, приложил ладонь к глазам, наблюдая полёт коршуна. А может быть, вовсе наоборот? Быстро наскучили бы человеку крылья, перестал бы он томиться, чаять бескрайнего неба, разочаровался бы – ведь оно бесконечно притягательно и красиво, если смотреть снизу, из ямы, из тюрьмы телесной. И если научит новый век механике полёта, станет ли это счастьем? И зачем летать? Неужели нет крыльев у человека? Вера, надежда, упование – это ли не крылья духовные, способные поднять к истинному небу, научить легкому, невесомому полету вдали от зла, грубости и соблазна? 
Излишни и нелепы показались эти раздумья, когда, обогнув березовый перелесок, вышел отец Александр к покосившимся, с проваленными соломенными крышами избам. Деревня стояла, скрытая в зарослях сухого бурьяна, рядом со зловонным, уже к началу лета покрытым ряской прудиком.  Так хотелось, чтобы навстречу выбежала шумная ватага голоногих детей, чтобы встретили псы заливистым лаем, или показалось из темноты окна косматое лицо старика. Священник стоял один посреди пустой деревенской улицы. Уныло скрипящий на ветру колодезный журавель напоминал огромный скелет нездешней птицы. Отец Александр перекрестился, поняв, куда его вывела дорога: то была вымершая от тифа, либо от холеры деревня. Брошенная, без названия, она догнивала бревенчатыми остовами среди полей и берёз так тихо, что даже не услышать вороньего гомона с неухоженного, забытого погоста. Пастырь несмело зашёл в одну из крепких еще изб, где сохранилась крыша, заглянул в чрево облупленной  печи, слегка дотронулся до скрипучей, подвешенной на крюке зыбки, стукнул пальцем незамысловатую глиняную пустышку... В красном углу чернели лики икон, и отец Александр встал на домотканый половик, достал крест, Евангелие и отслужил в пустом доме заупокойную литию. Ему казалось, что души всех деревенских людей очнулись в эту минуту, покинули свои сухие, неоплаканные могилы и собрались вокруг него. Он молился, чувствуя, будто за спиной рыдают и крестятся. Эхо его голоса пугающе блуждало по углам...
Покинув пустую деревню, он брёл молча, без высоких мыслей, глядя под ноги и сжимая посох так крепко, что побелела рука. Мрак окутывал его изнутри, терзал холодными пальцами, трогал острыми ногтями, нашептывая: «Ты ничем не сможешь помочь. Всё как было, так и будет плохо».
На развилке дорог батюшка свернул на запад – до Лебедяни было уже не так далеко, однако он помнил о приглашении настоятеля храма села Донские Избища зайти при удобном случае. Уже вечером, когда весеннее солнце, уходя, разлило на горизонте малиновый кисель,  неуклюжих, раздобревших коров гнали с пастбища. Отец Александр дождался, когда осядет пыль, и вошёл в село. Отыскать дом священника не составило труда – он был в Донских Избищах одним из лучших. Полукаменный, в два этажа, крытый железом, с большим двором и множеством построек, дом этот заметно выделялся на фоне низеньких, крытых соломой и дранкой лачуг.
В доме старались показать, что рады гостю. Отец Метродор встречал широкими объятьями, говорил басом, словно размеренно бил в огромный колокол:
- Молодец, Алексаша, что зашёл-то к нам! – они обнялись. – Как там батюшка твой, служит?
- Служит, - отец Александр был из семьи священников.
- Отец то в Тамбове, а ты здесь, у нас неподалеку?
- Неподалеку, - он как-то неловко отвечал, всё время повторяя последнюю фразу.
Отец Александр был немного смущён убранством дома, самим приёмом. Любая мелочь скорее говорила о том, что тут живёт купец, а не сельский духовник. Дорогая, чрезмерно пёстрая мебель, расставленная за стеклом фарфоровая посуда, картины светского содержания, бархатные занавески, пушистый, с бантом кот... Упитанные дочки-близняшки в шелковых платьях и парчовых кофточках смотрели на гостя надменными смеющимися глазами. Не менее дородная попадья – матушка Мелания – улыбчивая, но с тяжёлым взглядом, пригласила к столу с дороги.
После лапши, сдобного пирога с капустой и пшенной каши молодой священник расслабился. Кто знает, думал он, почему священник живёт богато? Ведь значит это, что ценит его служение местный люд, купцы и дворянство не обносят щедрым подношением.
Они пили чай, разговор шёл туго. Хозяин более всего жаловался, что народ теряет страх Божий, небрежно молится, не спешит жертвовать на храмовые нужды.
- Ежели б не моя пастырская строгость, знаешь чтоб тут было! – говорил отец Метродор, с хрустом ломая мясистой рукой сразу два грецких ореха. – Мелянья, смени мне утирку !
Отец Александр хотел спросить, что же это за строгость, но не стал. Очень волновала его иная проблема – создание школы. Он давно замышлял открыть учебный класс при храме в Студёных Хуторах. Но пастырь на его спрос ответил, зевая:
- Есть у нас тут девица, Вера Игумнова, дочь купца лебедянского. Вот она детей там чему-то учит.
- А церковь ей в этом не помогает? – удивился отец Александр.
- А зачем?
- Как зачем! Чтоб детей научить грамоте!
- А пошто им грамота?
- Чтобы книги читать.
- Зачитаешься – в гаманке  не досчитаешься! – засмеялся отец Метродор. – Кто сызмальства в храм ходит, тот Закон Божий ведает, и страх Божий имет. А от учений и от наук токмо зло, нагльство и уныние. В городах вон бушует вольнодумие. А всё от книжек этих, от идеек зловонных. Книги писаны, может, и вумными людьми, но для дубин стоеросовых, готовых всё крушить и ломать аккурат по писанному.
- Идеи побеждаются только другими, истинными идеями. И если народ будет грамотен и просвещен в духе православия, его смутить будет невозможно.
Отца Метродора затрясло так, что смех отдался звоном в посуде:
- Вот это ты загнул подкову, братец! Продолжай, - он утирался полотенцем, продолжая грохотать басовитым смехом, словно кто-то бил по пустой бочке.
Однако молодой священник замолчал.
- Надо с темнотой народной бороться строгим пасторским словом, а не книжками. С разными там толкованиями бороться! – сказал Метродор. – Чтобы всё по церковному, чтоб строго по уставу.
- А чем так уж плохи народные толкования? – загорелся отец Александр. – В них немало мудрости.
- Да ты о чём вообще, Алексаша? Аль ты народа не видел? – он прищурился. – Молод ты пока ещё, но это быстро пройдёт. А вот походи ж ты, послухай. Он тебе порасскажет, народ наш мудрёный, что Илия пророк с неба кажный год падает, потому что блинов на именины объедается, что Иван Креститель уродился весь в шерсти и жил первые годы ведмедём, что Никола на небе скоро Бога сменить может, про Параскеву Пятницу поспрошай, про Троицу-Богородицу, про Власия скотного заступника, про лешего с домовым да про божка куриного. Вот энто надо выбивать всё из голов, как пыль из ветоши.
- Но с темнотой одна борьба – в учении. 
- Строгость – вот залог порядка, а от книг токмо горе и смута! Ты вот сходи завтра к Верочке нашей, насчет школы с ней погутарь, может она что скажет. Только верно тебе говорю, доброго ничего ты от неё не добьёшься. Она с бусарью , вроде как мешком пришибленная. Да и пустое это дело – вся твоя школа.
Он налил себе ещё чаю, забыв предложить гостю:
- Традиции народные, - отец Метродор усмехнулся и крякнул, как гусь.
Не был согласен отец Александр с духовным собратом, да спорить с хозяином – дело недостойное. И когда отправился спать, мягкие перина в отдельной комнате на верхнем этаже казались ему жёстче камня, и жалел он, что не предпочел сон у костра под яркими весенними звёздами. И хотя морила усталость, он едва забылся во сне этой ночью. И лишь забрезжил рассвет, отец Александр тихо покинул дом священника.

***

Вера Игумнова недоверчиво посмотрела на незнакомого худого человека в подряснике, когда он скрипнул дверью и с порога сказал:
- Мир дому сему!
- С миром принимаем, - радостно проверещал, как галчонок, мальчишка лет пяти. С ним за некрашеным столом сидели еще четверо таких же крестьянских детишек в рубахах из домотканого сукна.
Священник оценил простоту и чистоту небольшой комнаты в избе, отведенной для занятий, представился:
- Я интересуюсь обустройством школы, учебниками, с Божьей помощью хочу учить грамоте у себя в приходе.
Лицо Веры Петровны чуть потемнело, оставаясь твёрдым,  аскетичным, словно вырезанным из камня. В строгом однотонном платье, без украшений, но с городской прической Игумнова мало напоминала дочь зажиточного купца, а скорее выпускницу института благородных девиц. На вид ей было не более двадцати лет.
- В это время я только с самыми маленькими занимаюсь, - наконец ответила она. – Сейчас ребята, что постарше, все в поле взрослым помогают. Только с октября занятия начнутся.
Она отпустила детей, и те с радостью побежали к курятнику, нарвали  одуванчиков и, смеясь, стали кормить ими цыплят.
- Я здесь по пути в Лебедянь остановился, - начал отец Александр. – Зашёл на ночлег к отцу Метродору.
- Вы что же, с ним приятельствуете? – спросила она. Пастырь посмотрел на Игумнову внимательней, на её слегка припухлые губы, большие ресницы, жгучие, как у цыганки глаза, и что-то дёрнулось в душе. Он подумал – любое украшение стало бы лишним. Нет ничего лучше красоты, обрамленной строгостью. 
- На самом деле мы едва знакомы. Он бывал у нас дома, в Тамбове, мой отец дружен с батюшкой Метродором. Так вот он звал в гости при случае, я и зашёл.
- И как вам?
Её вопросы сыпались, словно камни с неприступной кручи.
- Если честно, - ему и правда отчего-то захотелось быть откровенным. – Я удивлён его достатком. Его приход не многим больше моего, однако он...
- А знаете ли вы, на чём держится его достаток? – Игумнова скрестила руки на груди, и он невольно засмотрелся на её длинные, бледные пальцы, они напоминали перышки юной лебеди. – Я всего не открою, и не хочу. Но возьмём пример. Выводы нужно делать, исходя из примеров, ведь так? – она улыбнулась, будто отец Александр был её новый ученик.
Тот молчал.
- Так вот, пример. Если кто из крестьян вступает в брак, должен он сообщить о своём решении отцу Метродору заранее, весной, и отработать как полагается до осеннего мясоеда и свадьбы. Правила конкретны для каждого. Жених должен день пахать, день косить, деть жать и день молотить. Невеста же – день сгребать сено, день жать и день помогать по хозяйству матушке Мелании. Без этого друг вашего отца венчать никого не будет. Как вам барщина? Или это стоит назвать поповщина?
Конечно, понимал молодой батюшка: не приходит богатство из ничего, что редко стоит оно на честном фундаменте. Еще вчера слышал он, как грубо отчитывал за что-то отец Метродор мальчишку-служку и еще больше устыдился за священника. Но продолжать разговор об этом посчитал недопустимым, и спросил:
- Почему вы захотели обучать крестьянских детей?
- Это мой долг. И потому что никому до этого нет дела, в том числе и местному священнику. Впрочем, это вполне объяснимо. Церковь была и будет против просвещения, ведь её власть держится на невежестве народа.
- Вы говорите неправду. Я же нашёл вас именно с тем, чтобы спросить о школе и обучении крестьян наукам.
- Я верю в чистоту ваших помыслов, - ответила она. Отец Александр едва сумел не отвести глаз, но казалось, её цыганские очи проникают в душу, поджигают её, наполняя огнём каждый уголок его сложного, так долго и кропотливо выстраиваемого мира. – Я даже скажу, что вы обязательно… попробуете обучать детей, но рано или поздно… впрочем, не стану ничего говорить. К сожалению, таких, как вы, мало. И поэтому даже ваше хорошее намерение в целом ничего не меняет. Большинство же – мироеды, как Метродор.
- Вы хулите церковь! - отрезал отец Александр. Ему нелегко давалась строгость в общении с Игумновой.
- Я не враг церкви, не враг семьи, собственности и государства, - она говорила спокойно, при этом собирая в отдельные стопки буквари и бумагу. – Но я, как и многие люди в России, пошла в народ, потому что хочу перемен. Мы стремимся поменять мир и хотим, чтобы он жил, держась на более справедливых основаниях, чем сейчас. Церковь много лет назад создавалась с такими же целями, её испепеляли, она терпела муки и лишения, она шла на крест и костёр… для чего? Мир мог бы стать светлее, если бы церковь шла до конца в своей проповеди, не отделяя слово от дела, не копила богатство, при этом вырождаясь и действуя, как её враги. Церковь, став сильной, сама разожгла костры, бросая в них научные труды и самих ученых... Наш мир стоит на лжи, крови и насилии, но это только до времени. Скоро будет сброшена одряхлевшая церковь, а вместе с ней и царизм.
- Вера Петровна, прекратите немедленно! – отец Александр побледнел, слушая её. – К тому же вас могут услышать. Если я сдам вас уряднику, то поступлю честно по отношению к законности…
- Вы этого не сделаете, потому что вам будет стыдно, - народница всё также не отводила глаз. Впервые её щёки – впалые, бледные, озарились румянцем, но жгучим, нездоровым огнём. – Всему обществу очень скоро будет стыдно, что оно так долго позволяло бить себя ногами. Знайте – сонное и ленивое общество скоро проснётся. Старый мир не исправить и прошлое отомрёт, поэтому я спасаю детей, учу их не только грамоте и наукам, я учу их, как нужно жить в грядущем веке. Они вырастут свободными людьми и им будет стыдно за отцов и дедов, что гнули спины на мироедов, в рабской темноте и безумии боясь даже скулить. Вот за ними – сильными, смелыми, лишенными предрассудков и будет нравственная сила прогресса.
Отцу Александру стало невыносимо душно в комнате и он, не желая спорить, вышел. Пятеро детишек, что играли в свайку , бросились к нему, шумели, жались, тянули руки. Священник от нежности не удержал слёз, но вдруг новое – непонятное и жгучее видение пришло к нему. В тяжёлом мареве он увидел этих детей – братьев и односельчан, повзрослевших, небритых и злых, с оружием засевших по разные стороны двора и стреляющих друг в друга. В утреннем воздухе ему слышались раскаты далекого грома, свит пуль, сабельный звон, ржание лошадей, крики женщин. Отец Александр встряхнул головой, чтобы прогнать злую блажь. Поискав в глубине котомки, он выбрал осколки сахара и, угостив, благословил малышей. Уходя, батюшка обернулся – Вера Петровна стояла в дверях, всё также скрестив на груди лебединые руки. Она пристально, не моргая, провожала его испепеляющим взглядом. И вновь страшное, как марево, видение на миг околдовало его, и в этом приступе видел он будущее хрупкой и смелой женщины. Арест, каторга, бегство, чужая страна, бедность, отчаяние, самоубийство… Он вздохнул и перекрестил воздух, прося Господа уберечь её от тернового пути.
К полудню солнце вновь нещадно жарило сухую, молящую о дожде землю. Пока молодой пастырь шёл пустынной деревенской улицей, ему на какой-то миг подумалось, что отец Метродор по-своему прав в измышлениях о науках и школе. Темнота и безграмотность не многим хуже учёности, вдохновлённой химерой равенства и передела. Что будет в новом веке, если в основе общества заложат безбожие и подменные постулаты о нравственности?
Отец Александр заглянул во двор священника, чтобы проститься и поблагодарить за ночлег... но ушёл тихо, не показываясь на глаза: грозный Метродор у закута  громко вычитывал и порол кого-то из дворовой челяди.

***

Только подходя к Степановке, мучаясь в зной от жажды, понял отец Александр оплошность. Погрузившись в тяжелые размышления после разговора с Игумновой, он забыл набрать свежей воды. Идти за ней к каменистому берегу Дона было не по пути. Старуха-богомолка, что встретилась по дороге, с радостью рассказала, что есть подле Степановки святой источник с прекрасной студёной водой. Она же поведала священнику легенду о том источнике: будто в стародавние времена жила тут помещица, и был ей сон, что в овраге перед барским домом сокрыта икона Казанской Божьей матери. Приказала барыня копать, и как извлекли чудотворный образ, так из-под камней и земли забил родник. Слава о его целебной силе давно обошла всю округу, поэтому и дорогу к источнику отец Александр нашёл без труда – никуда иначе не могла вести хоженая тропа. И лишь спустился к оврагу, помолился на большой, грубо вырезанный крест, как услышал за спиной голос:
- Пришёл, дружок, глани  воды чуток! – он обернулся, увидев босого, в оборванной одежде парня с некрасивым, изрытым оспинами лицом. – Ермила меня звать, а тебя как величать?
- Отец Александр, - ответил тот, поняв, что перед ним блаженный.
Ермила почесывал жидкую бороду и молчал. Они стояли рядом, плечо к плечу перед крестом, словно на молитве. Тишину нарушало мяуканье – к Ермиле со всех окрестностей, еле слышно шелестя в сухостойном бурьяне, собирались кошки. Их – крупных и маленьких, старых и слепых, резвых и задиристых, рыжих, черных, пятнистых едва ли можно было сосчитать. Ермила смеялся, гладил их шёрстки, и кошки кружились вокруг, мурлыкали в блаженстве, терлись о его огромный, не по тщедушному телу шитый балахон.
Наконец блаженный заговорил:
- Саша, не ходил бы ты чёрными тропами, да слушался, что старшие велят, не мечтал напрасно, и во всем тогда твоё хотение. Вот когда кресты поднимали, одни знали, другие нет. Одни видели, другие как слепы стояли. И я там был, желчь-слёзы пил. И Христа зрел. А ты не ходи так шустро, особенно когда по небу вдарит. 
Ничего не понял из слов юродивого батюшка, а только перекрестил его. Ермила улыбнулся:
- Христос то мне и сказал тогда, когда висел на крестике, ножками и ручками прибитый, мол, крест тяжёл, да неси, упадешь – подними. Господи еси, всех нас обнеси, на руках как на крылышках. А ты сядь-посядь со мной, батюшка Сашенька.
Странно, но от слов блаженного, от его присутствия, взгляда, душистого и какого-то странного воздуха, что принёс он и его кошки, стало тепло, спокойно, радостно. У источника было немного прохладней, жужжали, но не смели кусать комары.
- Кукушка-кукушка, сколько лет ещё? – Ермила приложил скрюченную, больную ладонь к уху и прислушался. Однако кукушка вовсе не подавала голоса.
Они сидели на траве. Рыжий кот просился на руки к священнику, и когда он принял его, кот прижался, замурлыкал как-то нехорошо, странно, а потом тронул его грудь лапкой. Отец Александр достал из котомки зачерствелый хлеб, протянул Ермиле. Тот даже не откусил, а принялся кормить ватагу. В кошках, мгновение назад мирных и ласковых, проснулась хищная сила, они стали биться за хлеб, вопить дурными голосами, кусать друг друга:
- Скоро все из-за хлеба передерутся, - сказал Ермила спокойным голосом, посмотрел на пастыря глазами умного, здорового человека. Всё перевернулось в душе священника от его холодной, спокойной интонации. Блаженный говорил о будущем как о том, что уже случилось. – Скоро всем вдруг красно сделается, а пережить-то не всем дано будет. Лучшие останутся в земле, а иных, как былинки, от родной земли оторвёт. И все правыми себя назовут. Они и по одну сторону, и по другую правые встанут. И за правду свою убивать будут. Я-то дурак Ярмила, а ты Сашка, ты иди к людям, ты умный, ты им скажи, тебя послушают. Скажи всем.
Ермила замолчал, примолкли и его коты. Отца Александра проняла дрожь.
- Мне однажды после обеда Иисус Христос сказал, что хочет, мол, по доброте своей и сердцу тёплому дать всем нищим богатство, да я его от этого отговорил, - он махнул ладонью и почему-то засмеялся.- Ей-ей, отговорил! А знаешь почему, Саша? Всё равно князья да бояре отберут гору золотую, реку медовую, сады виноградные. Вот так. Не будет никогда иначе. Земля только кровью напьётся, а от крови ей доброго плода не родить. Скажи это всем, может, тебя послушают и ещё одумаются.
Так и расстались они. Блаженный поднялся с хрустом в коленях, перекрестился криво, неправильно – кулаком, и позвал за собой кошек. Когда они ушли, набрал отец Александр воды, поднял срезанный ещё в Студёных Хуторах березовый посох и побрёл дальше. Каких-то пару дней назад, когда ранним утром в саду мыслилась ему дорога на Лебедянь, мечталось, что, бредя среди каменистой цепи холмов и оврагов, увидит он утонувший в цвете яблонь уютный городок. Как, жмурясь от солнца, неспешно помолится он на блестящие купола обители, услышит чириканье весенних птиц. Но теперь не замечал он этой красоты, не чувствовал аромата садов, не видел ясного неба над головой. Перед глазами не таял образ Ермилы, изуродованное оспой лицо, и будто не расстались они – казалось, всё также шли за ним вслед, словно призраки, его кошки, и в протяжном, заунывном мяуканье угадывались страшные фразы блаженного. И чем ближе становились высокие стены монастыря, тем больше грызли душу вопросы, и боялся он не отыскать ответов, а значит – не найти твёрдости и упокоения душе.
Пройдя городскими улицами, будто мрачная тень, мимо громогласного, суетного приготовления к ярмарке, у южных ворот монастыря он остановился, склонив голову. Отец Александр снял котомку и бросил  на траву. Он долго молился на икону Святой Троицы, не смея войти. И решил: нет, не станет он мучить грешными сомнениями старца Нектария. Это его ноша, только его – и ему нести её весь свой век.

***
 
За высокими, из красного кирпича стенами батюшка Александр впервые почувствовал себя спокойно, будто рыба, проделавшая долгий путь по быстротечной реке к безбрежному морю. Среди старых раскидистых яблонь дышалось легко и свободно, монастырский сад благоухал особенно, в воздухе парил аромат воска и ладана. Уютно жужжали пчелы; они несли последние взятки яблоневой пыльцы в причудливые колодные улья, которые монах, искусно владевший плотницким ремеслом, вырезал в форме небольших церквей с расписными маковками. «Пчела – божья труженица», - подумал отец Александр и улыбнулся.
Первым долгом священник посетил настоятеля монастыря старца Митрофана. Неспешный разговор с мудрым игуменом настроил на особый лад, а обсуждали они большей частью обустройство школы:
- Сейчас нет задачи важнее создания церковно-приходских школ. После трапезы покажу тебе наши классы, – сказал игумен. – Расскажи теперь, как жив и здоров отец, очень он дорог моему сердцу. Знаю, что далеко теперь живете вы друг от друга, - он выслушал ответ отца Александра. – Но зато ты теперь ближе к нам, а мы тебе тоже родные. Навещай батюшку обязательно, и от нас поклон передавай!
Отужинав с монахами постным гороховым супом, который показался отцу Александру много вкуснее всего, что ел в последние дни, отправился он смотреть школу. Солнце близилось к закату, и воздух в его ярко-малиновом свете стал совершенно прозрачным и сладким, будто липовый мёд. Игумен Митрофан сопровождал его, и, опираясь на высокий резной посох, рассказывал:
- Школу при монастыре создали мы несколько лет назад, в последний год жизни государя нашего Александра Александровича, упокой Господь его душу светлую и помяни дела многотрудные во благо всех нас, - игумен замер перед иконой у входа в Ильинскую церковь, перекрестился. Отец Александр заметил – старец Митрофан вовсе не демонстрировал почитание мирской власти, а искренне любил почившего царя и скорбел о том, что тот слишком рано покинул мир.
– Школа в жизни монастыря занимает важное место, - продолжал игумен. – Первое время мы открыли её в помещении гостиницы, законоучителем стал иеромонах Иннокентий, а учителем, – он остановился и закашлялся, – не отошёл, видимо, я ещё совсем от болезни.
Отец Александр шёл рядом, сложив руки за спиной и боясь сказать лишнее слово. Но узнав, что игумен весь вечер общается с ним, а теперь ещё и сопровождает, не выздоровев от простуды, стал вслух укорять себя. На это игумен лишь строго одернул его и продолжил:
- У нас такой хороший учитель, Хонев его фамилия.  А вот совсем недавно построили новое помещение из кирпича для школы, и рассчитана она пока на обучение семидесяти юношей.
- А учитель как же? Приходящий, или нет?
- Какой же он приходящий? Нет, живет здесь, при монастыре, мы ему квартиру выделили прямо при школе и жалование от монастыря платим.
- Но он обучает именно светским наукам?
- Конечно. Закону Божьему не может светский человек учить. Дети и грамоту осваивают, и в хоре церковном поют. Славно поют. Очень спокойно мне на душе, когда дети в храме поют, очень.
Тепло и спокойно стало на душе отца Александра, и особенно когда увидел он здание церковно-приходской школы, вошёл в чистый, освещенный предзакатным солнцем класс, а затем посетил богатую библиотеку. И как-то особенно радостно было поговорить за столиком в той библиотеке с учителем Хоневым, который, как выяснилось, окончил специальный курс в духовном училище Липецка и относился к своему труду с особым рвением, считая его призванием.
- Я всегда готов помочь вам, отец Александр! - сказал учитель. – Дай Бог помощи в создании школы в вашем приходе! Главное, знайте – вы не один! Рядом есть люди, которые помогут, подскажут! Если Бог даст и погода не подведёт, этой осенью буду рад приехать на пару дней в Студёные Хутора и дать уроки деткам!
Они обнялись, будто век знали друг друга, и старец Митрофан улыбнулся. Он видел их особым, духовным взором, и казалось ему, будто одна жаркая свеча зажигается от другой. Игумен считал школу наиважнейшим делом и был рад, что Свято-Троицкая обитель Лебедяни, начинания и старания монастыря становятся примером для сельских приходов. Он верил, что путём молитвы и знания окрепнет общество, и, несмотря на сомнения, которые порой тугими обручами охватывали душу, будущее казалось ему светлым. Игумен Митрофан считал за грех осуждать время, в которое выпало жить; важно не оглядываться по сторонам и причитать, а самому быть достойным человеком и передать потомкам огонь жизни и веру.
Он отошёл, не мешая молодому священнику и учителю громко, по-дружески спорить о чём-то. Отсюда, из окон школы отлично виднелись купала трёх монастырских храмов. Сколько пережила обитель за четыре века – набеги кочевников и зверство разбойников, грабёж и разорение, смуту и пожары, голод и холеру… Всё отразили и выстояли стены монастыря, и выдержат впредь! Неужели найдутся на земле звероподобные люди, что смогут уничтожить монастырь, обратить его в пыль, а того хуже – запустить в храмы скот, приспособить под зернохранилище? Минувшей ночью, когда мучили игумена кашель и жар, Митрофан видел душный сон, будто сброшены с куполов кресты, а церкви стали вместилищем сена и навоза…
Бред, надоедливый бред, решил он и перекрестился на золотые маковки. Он радовался горячему и ясному предлетью. Вся тяжесть лишений должна остаться в прошлых, тяжелых и смутных для монастыря веках, когда приходилось так нестерпимо и больно, что только вера и молитва позволяли братии устоять перед бурей и идти вперед. И раз уж столько веков серыми нитями тянулись лишения, стягивались в толстую косу, то от нового времени стоило ждать именно процветания, как воздаяния за время тягот, и старец Митрофан чаял в двадцатом веке наступления дня радости, дня отдохновения и праздника всему православному миру.   
Игумен проводил отца Александра до гостевой комнаты, обнял:
- Сегодня, конечно, не дерзай явиться на глаза старцу Нектарию, не терзай его, хотя и ведомо мне, что ночами он вовсе не спит. Завтра утром попробуй навестить, но не ранее, а теперь отдыхай.
Он благословил молодого священника и отправился на вечернюю молитву.
В гостевой комнате, где были только образа в углу, кровать и маленькое окно, отцу Александру думалось, что он не сомкнёт глаз… не из-за убранства, а потому что завтра предстояла долгожданная встреча и разговор… Однако уснул он, лишь только кончил молитвенное правило, и тонкая накидка на жесткой кушетке стала ему мягким оперением, будто плыл он на спине огромной и нежной лебеди по едва шумящей волнами теплой летней реке…

***

Он не шёл, а скорее летел над дорожкой по утреннему саду, не задевая головок одуванчиков, умытые росой колокольчики, лопушки подорожника. Он спешил к одинокой, стоящей особняком келье. И только одна мысль гнула к земле: вчера игумен упомянул, что старец Нектарий не покидал келью с зимы… 
Молодой пастырь нерешительно тронул некрашеную, скрипучую, без ручки и замка дверь. Внутри было темно, и лишь зажженная в углу лампада своим теплом манила войти, шагнуть по ступеням. Проход был низким, будто спускаться приходилось в погреб, и худощавый высокий батюшка склонился, чтобы протиснуться и едва слышно закрыть дверь. Снова поминая слова игумена, как давно Нектарий не покидал келью, он ждал запаха тела и его бренной жизни, но не учуял ничего, кроме легкого аромата липового цвета и свежей стружки.
- Я ждал тебя, радость моя! – казалось, что голос раздавался одновременно с четырех сторон, будто к нему обращалось само пространство, а точнее, душа, для которой это пространство было земным прибежищем. – Иди ко мне скорее, хочу тебя видеть, золотце!
Отец Александр свыкся с темнотой и различил узкую кушетку в углу, где в свете лампады едва выделялось сухое лицо, кожа на котором была натянута так туго, что виднелся каждый взгорок и спуск костей угловатого старческого черепа. Сухой череп таял, менялся, плыл перед глазами, которые застилали слёзы. Он знал старца Нектария четверть века – ровно столько, сколько жил, и казалось, что тот всегда должен оставаться каким был – подтянутым, крепким, добрым и любящим человеком. Не высохшим скелетом, нет! Отец Александр помнил вечер Рождества, когда ему было лет пять, и старец Нектарий сажал его на колени, угощал сахарной помадкой и говорил о том, что Христос – сладчайший Иисусе, Сын Божий, явился в этот день на радость и спасение всему миру. И маленький Саша сосал помадку, хранил о ней память. Иисус сладчайший – это ведь счастье, подлинное счастье, вкус которого он старался уловить на губах каждый раз, когда его окружали невзгоды, когда страсти кипели взбухшими гроздями, и рядом не было никого, кто смог бы приголубить, защитить, поднести к устам сахар…
А теперь что же, вот они, рядом. В маленькой келье, старец и духовный ученик его. Хотя в эту минуту думалось, что иная меж ними связь, названия которой еще не придумано, и нет никого ближе, лучше, роднее. Ему нестерпимо хотелось броситься, удариться коленями в земляной пол, плакать и говорить, говорить и плакать, но он боялся сделать шаг, сказать слово. Он оробел, будто застыл навечно.
- Хочу тебя видеть, ненаглядный мой Алексашенька!
И он ступил ближе. Ступил ближе и прошептал то, что так хотел сказать старцу Нектарию. Тогда, стоя ранним утром в саду, он не знал, найдутся ли слова … они родились и шли от сердца так, как были, как их толкали из груди радость, печаль, мука и свет:
- Я люблю тебя, батюшка! Ты всегда со мной, особенно когда тяжело… а ведь очень тяжело, батюшка! Лучше бы глаза мои не видели то, что видеть им даётся! Пошто оно так? – он выдавил стон и отполз, сел на мокрый и холодный пол, прислонился к шершавой каменной стене.
- Буря дошла до души твоей, сын мой наилюбимый, - ответил Нектарий. Он говорил очень медленно и долго, и тишина между фразами порой заполняла минуты, так что слышалось, как пищит и роется в углу мышь, не замечая рядом людей. Отец Александр лишь слушал, не смея шевелиться. – Ты вошёл во глубину вод и плачешь, что течение понесло тебя. Не плачь, утешься, дитя. То, что увидел и познал, прими как то, что дано свыше, перенеси твёрдо и непоколебимо. Будь готов серьёзно к шторму, раз в тихую погоду тебя так бросает от кормила. То Бог тебя учит. Но это на пользу. Смертным оно всё трудно, что ни возьми. Главное не забудь: всё непостоянно в мире земном и тем самым храни в себе любовь к постоянному! Надо закрыться к суетному. На земле много соблазнов, и многое враждебно человеку – ветры и зной, холод, голод, болезнь... но ничто ему так не враждебно, как он сам. И оттого человек в непрестанной борьбе и испытаниях.
- Христос посреди нас, - произнес отец Александр в воцарившейся тишине. Он открыл глаза, и ему казалось, что в темноте кельи неспешно идёт теплый снег. Он укрывает его и старца Нектария, и они молчат. Нет лета, нет века, нет молодости и старости – нет ничего, и только они вдвоем, и этот снег, что заметает их. Казалось, старец привстал на одном локте, положил иссохшую дрожащую ладонь на колено отцу Александру, и они вдвоем смотрят, как падает белый пух, и кто-то незримый идет к ним навстречу по этому бескрайнему полю, оставляя следы… Идёт, простирая руки.
Когда же всё стихло, и не оказалось снега, и мир маленькой кельи стал прост и тёмен, он услышал сдавленный голос монаха:
- Жить в миру и избежать заблуждений невозможно. Ты не осуди тех, кто заблудил. Их таких много будет. Люби людей и неси им радость. И главное помни, во всякий час помни о своей духовной присяге. 
Отец Александр хотел сохранить этот миг навечно. Сжать, остановить время, чтобы оно подчинилось ему, позволив остаться в кельи на годы. Чтобы маленькая комнатка-погребок стала и его прибежищем, духовным успокоением, местом вечного тепла и покоя.
- Сашенька, как там твои родные? Как матушка Люба, жена твоя от Бога, нет ли у вас детишек ещё? – вдруг спросил Нектарий… и устыдился отец Александр, смутился своих желаний. Старец лишь улыбнулся:
- Не забывай своего пути, но помни и родных! Я люблю тебя, Сашенька, и ты люби! Люби! А теперь снеси меня, будь добр, снеси на солнце! – попросил Нектарий.
Священник аккуратно положил руку под голову-череп, другую – под колени, и подняв старца, не почувствовал веса. Он замер на миг, прикоснулся губами ко лбу – старец был с ним, дышал теплом, шептал молитву, и даже в темноте было заметно – улыбался.
Когда они поднялись из черноты кельи, вышли в сад – старец даже не жмурился, хотя так долго не видел мира и весны. Его глаза утеряли голубизну и стали светлее родниковой воды. Лицо, покрытое нездоровыми пятнами, словно дерево лишайниками, вновь рассвело, тепло разгоравшегося утра придало ему легкий румянец. Отец Александр держал Нектария на руках, и к ним со всех концов Свято-Троицкой обители молчаливо, слегка сгорбившись в почтении, стекались монахи. Поначалу они долго молились, и в саду разливались их созвучные голоса, так что даже птахи на миг стихли, заслушавшись церковным пением. Отслужив в саду литургию, каждый монах подходил к Нектарию, сложив руки для благословения, и отцу Александру, что обхватил старца, почудилось на миг, будто держит в ладонях инок невидимые всем Святые Дары и ими причащает братию. Он видел круг, что собрали монахи, и особенно оторопел и вытянулся, когда последним из пришедших за благословением оказался сам игумен Митрофан.
- А кто хочет между вами быть большим, да будет вам слугою; и кто хочет между вами быть первым, да будет вам рабом; так как Сын Человеческий не для того пришел, чтобы Ему служили, но чтобы послужить и отдать душу Свою для искупления многих, -  сказав словами Евангелия, старец Нектарий натянул на высохшем лице улыбку и осенил настоятеля крестным знаменем, протянул к нему похожие на ветви руки и обнял. Прижимая игумена, он поднял черный, будто обугленный о свечу палец.
Там, на вершине старой, давно не приносившей  плодов яблони стояла и в утренних лучах сияла икона Святой Троицы. Главная  святыня монастыря не впервые покидала храм. В прошлые века, когда обитель разоряли кочевники, она чудесным образом появлялась после набега на пепелище, давая надежду… но отчего же теперь, и так высоко?.. И когда монашествующие, увидев, что икона покинула церковь, взошла на вершину дерева, они приняли это как знак и собрались под старой яблоней. Но вороны, галки, серые воробьи тучами слетелись с окрестных мест, дальних деревень и погостов, замахали крыльями и, гомоня истошно, пытались оцарапать клювом образ, гадили на землю, истошным криком не давая молиться...

***

Странные птицы не умолкали, монахи были подавлены. Отец Александр отнёс старца Нектария в келью, уложил на кушетку:
- Не уходи. Сегодня не уходи, - едва выдохнул уставший схимник и замер.
Пастырь, сидя в темноте и слушая сиплое дыхание, по-новому уловил ход жизни, будто заметил, как ровно, чётко и неутомимо бегут часы. Никаких часов в келье не было, однако он понял, что каждая секунда отстукивает и его время. Он склонился над Нектарием:
- Батюшка, мне пора… Я оставил храм, но близок праздник Троицы. Я должен идти, нужно поспеть.
Он поднялся, подлил масла в гаснущую лампаду, и яркий свет наполнил келью, огоньки блеснули на вспотевшем лбу Нектария. Тот будто уже спал, но вымолвил:
- Не поддавайся суете. Останься.
Отец Александр поискал в углах, нашёл изгрызенную мышами ветошь, ею укрыл, как дитя, Нектария, поцеловал. И ушёл, ушёл…
Не только близость Троицы, необходимость заготовить цветы и ветви берёз для храмовой службы были причиной спешки. Его сильной рукой потянуло назад, особая тоска охватила душу. Такая тоска, когда хочется быть дома, быть рядом, видеть, как спешно собирает ужин матушка Люба, слышать смех дочери… а потом глубоким вечером зажечь свечу и замереть в этом покое и счастье. А он далеко, бесконечно далеко от дома и не может, не может… Сердце защемило... Он устал от всего, что видел и слышал.
Потому и вышел отец Александр, словно обожженный, из кельи, быстро попрощался с братией и игуменом. Старец Митрофан проводил его, однако был хмур – его растревожило странное, необъяснимое явление. Как выяснилось, не покидала святыня храма – следивший за порядком в церкви пономарь не просто видел, а тщательно протирал икону Святой Троицы всё это время. Но почему же всем монахам был явлен один и тот же образ?.. Божественное ли то знамение, или вражья хмарь? Не было тому объяснения. Он благословил в дорогу отца Александра, но думы его были тяжелы… Учитель Хонев в сером, протертом на локтях пиджаке ждал у южных ворот – он тоже вышел проститься, обнял обе руки пастыря, и что-то хорошее говорил и говорил в дорогу.
С нелегким сердцем отец Александр покинул монастырь. Какой-то скользкий, надоедливый червь сосал кровь из души. Тянуло развернуться, бежать по саду, вновь спуститься по ступенькам в келью и долго молиться... ему чудилось, что именно в эту минуту старец Нектарий тихо умирает и в бреду зовёт его. Но священник шёл и шёл узкими городскими улицами, уставившись под ноги и не видя, как свинцовые тучи с севера двинулись ему вслед. Его долго провожал чёрным глазом ворон, что сидел на высоких монастырских стенах и лучше всех видел необъятную помутневшую даль. В Романцевском лесу заухала не в срок проснувшаяся ночная птица, а растревоженные чем-то мелкие птахи серым облаком взметнулись к небу.  Он старался выбрать самый короткий путь.
- Чилики  ишь расшумелись, к непогоде, - сказал священнику хмурый крестьянин, что ехал на гружёной телеге в город, - и ветер нехороший в спину, как в осень. А тебе-то, батюшка, далече итить-то?
- В Студеные Хутора.
- У, и не слыхал про такие. А я ума дал – на ярмарку Троицкую еду, да видать замочить меня дожж, вот и уся торговля. Ох, лихота! Тпру, пошла!
Отец Александр повернулся к пылящей дороге. Он старался ни о чём не думать, а с каждой минутой ускорял шаг, отсчитывая посохом вёрсты. Левой рукой он перебирал узелки вервицы , в уме проходя новый и новый молитвенный круг. Когда же после нескольких часов молчаливого пути пастырь поднял глаза к небу, его охватил ужас. Он стоял один посреди бескрайнего пространства, на бесплодной, лишь местами покрытой островками полыни земле, его окружали похожие на надгробия камни, выгоревшие лысые холмы и залежи известняка в низинах. Небо наседало чернотой и мороком. Он остановился, понимая, что дождь вот-вот обрушится стеной, придавит водяным потоком, не дав возможности дышать. Но ливень, который далёкие ветры с воем несли на крыльях, набирал силу постепенно и уверенно. Ударил он внезапно и сильно – так, что над землёй появился дым. Ровный шум взбодрил священника, он принял этот удар и шёл, объятый мороком затяжного дождя. Подрясник быстро промок, облепил тело, мешая идти. Непослушные волосы лезли в глаза липкими сосульками, набухшая борода холодила грудь.
Он брёл, словно тень, в туманно-синем мире, шёл в глухом дожде, выбросив на перекрестке размытых дорог посох. Пальцы дрожали, не в силах перебирать узелки размякшей, похожей на скрученную змею вервицы. Лапти быстро набрали воды, с трудом отрывались от чавкающей хляби. Отец Александр остановился у большого валуна, его взяла оторопь. Он прижался грудью и молился, плакал, прося прощения у Бога и у старца Нектария.
Грех его весь был перед ним. Грех ослушания.
«Останься», - прозвучало в памяти хриплое слово, и тут же исчезло, заглохло в раскате грома. Земля жадно пила воду и разом не могла принять её; бежали ручейки, в ложбинах и суходоле собираясь в огромные лужи. Отец Александр больше не останавливался, но чапал уставшими ногами, шатался, словно расхристанный пьяница, безуспешно пытаясь справиться с ознобом. Пастырь молился, чтобы не сбиться с главной дороги, но порой блуждал в буераках, а дождь плакал, лил на его голову слёзы. Он едва затих, а затем к вечеру пошёл мелкой водяной крупкой, когда изнеможенный, изнывающий от кашля священник вышел в сумерках к Студёным Хуторам и упал на чужом гумне среди жидких хвостиков молодого лука, так и не сумев проделать последние шаги к родному дому...
 
***   

Солнце жарило так близко, будто кто-то наклонил к земле раскалённое светило, как огромную керосиновую лампу. Вспыхивали листья на чёрных ветвях, зажигая ещё живые деревья. Ветер дул с юга, поднимая удушливую пыль, которая летела в глаза, набивалась в ноздри и рот, не позволяя дышать. Со всех концов доносились стоны, чей-то плач. Отец Александр не знал, где он, и поднял глаза – в пепельном небе, будто стая птиц, длинной вереницей летели гробы. Постепенно с них срывались, кружились и падали, разбивались древесной трухой крышки. По другую сторону неба мерцали молнии, и в этой плавящейся энергии рождались ясные и грозные образы. Отец Александр не находил сил, закрывал голову руками и ждал… Он смотрел на землю, и она цвела бескрайним полем алых одуванчиков.
- Не может батюшка принять, не может! – крикнуло небо, и началось сражение стихий. Из гробов поднимались скелеты с горящими рубиновыми глазами. Они летели в своих деревянных коробах, словно в колесницах, вооруженные мечами и копьями. Священник поднялся и жмурился, пытаясь увидеть воинов, что были по иную сторону, готовые биться с армией тлена. Он различил взмах крыла архангела, и картина открылись ему – на белых, словно облака, конях, держа в руках лишь кресты, по небу мчались схимники. Копытный стук, крики и лязг гремели над его головой.
- Болен батюшка, не примет он. Уходи, сейчас же уходи! - шумело и выло каким-то нездешним, злым голосом коричневое, вспыхивающее огнями небо.
Он с трудом поднял веки. В мрачной комнате, которую батюшка сначала не узнал, тускло горела лампада, едва высвечивая печальный лик Богородицы на старинной семейной иконе. И хотя он ещё не чувствовал рук и ног, так что не мог пошевелиться и вытереть пот, стало намного легче. Казалось, он избавился от страшного сна-наваждения. Когда глаза сами собой начали слипаться и таял, плыл свет огня, отец Александр старался вернуться в реальность, но не мог…
Тёмные силы всё пребывали. Скелеты в гробах были лишь первыми, не самыми передовыми воинами тьмы. За ними тянулись гигантские нетопыри, кузнечики с зубатыми челюстями, крылатые пауки, стаи жужжащих комаров и прочая чёрная гнусь. За ними в окружении демонов с воем шёл царь мрака. Схимники вынуждены были отступить, их кони сбились и тревожно ржали, только незримый глас звал не убояться врага…
Священник снова пришёл в себя и отличил сон от яви. Матушка Люба шумела, не пуская к нему кого-то. Пастырь отбросил одеяло, поднялся на локтях и с невероятной болью в груди прохрипел:
- Пусть войдут!
Открылась дверь, в комнату ворвался, разбавил тяжёлую духоту свежий воздух. Вбежала растрёпанная женщина, священник не узнал её. Она с ходу упала, прокатилась по некрашеному полу на коленях. И только по причитаниям – таким знакомым, ведь также в голос плакала она на исповедях, узнал он Пелагею – дочь старика Ивана Матвева.
- Помираить вить папашка наш, пряпшаться просииить! – кричала она, размазывая слёзы и прижимая к лицу подол платья. Тут же вбежала рассерженная матушка Люба:
- Ты в своём уме, Пелагея? Ступай домой отседа, не вишь, что с батюшкой! Третьего дни спал, а тут ты прибегла, раскудахталася! Ить отседова! – она выдавливала, как могла, из себя злость, но вместо этого из глаз текли слёзы.
Отец Александр поднялся, шатаясь, открыл окно. Жмурясь от солнца, принялся искать по комнате одежду, не видя и не слыша ничего вокруг. Когда же Пелагия и матушка Люба бросались ему одна на левую, а другая на правую руку, чуть не повалив, батюшка отмахнулся что есть сил и прохрипел:
- Уймитесь!
Обе они, видя, как священник облачился в рясу и, взглянув на них холодно и отрешённо, вышел из комнаты, зарыдали сильнее прежнего, каждая о своём.
Матушка Люба догнала его у калитки:
- Сашенька, не ходил бы ты! Меня пощади, дочу пощади, не оставляй! Нельзя ж тебе! И врач с Липецку уже в пути, будя скора. А Тихон дьяк деда Ивана споведует заместо тебя! Ступай, прошу тебя, приляг. Ну приляг!
Он будто не слышал её, а брёл по сельской улице, и дорога плыла перед глазами. Встречные люди здоровались, снимали шапки, кланялись, однако он не отвечал, и те отходили, с непониманием озираясь вслед. Отомкнув храм, пастырь взял Святые Дары и отправился тем же путём, что шёл недавно в Лебедянь – старик жил за рекой.
Отец Александр спускался по склону, мелкие камни осыпались под ногами, и он чувствовал, что вот-вот сорвётся и покатится, ломая шею, но какая-то сила держала его. Раздвинув прошлогодний хрустящий камыш, он удивился – бушевала, несла мутные воды река. Ещё недавно слабая, местами пересыхающая до ручейка, она набрала мощь от проливного дождя и теперь стала быстрой, словно только открылась ото льда и хватила вешней необузданной силы. Но главное – священник не увидел мостик. Его наспех восстановили в апреле, и теперь он не выдержал первого же испытания молодых и агрессивных вод…
Пастырь поднял глаза к небу. Плыли кучерявые барашки-облака, солнце казалось как никогда ласковым, хорошим. Но вспомнился сон, неоконченный бой, гарь, и тошнота комом подступила к горлу, отдалась затяжным кашлем. Тогда батюшка запретил себе думать лишнее… Как же быть? Он знал, что неспроста село названо Студёными Хуторами – били здесь родники, и река от них даже в летние жары оставалась ледяной. Как преодолеть этот страшный поток? Ему помнился отчаянный крик жены, и от него теснее сжималось в груди, ведь ради неё и дочери он жил, ради них он спешил домой и угодил в такую пучину... Но было и ещё что-то важное, что не позволяло развернуться и шагать вспять. Он будто снова слышал слова Нектария: «Во всякий час помни о своей духовной присяге».
 Раздевшись, он повесил рясу на плечи, взял в одну руку лапти, в другую Святые Дары, и, трижды прочитав Иисусову молитву, вступил в воду…
В эту минуту вспомнилось, как когда-то давно учился плавать, и дело было в Тамбове на реке Студенец. Рядом с ним были только отец, еще какой-то священник, и старец Нектарий, который в те годы служил в Варваринской церкви. Он – испуганный дрожащий мальчишка, не знал, как плыть, боялся не ощутить под ногами твердыни, неуверенно плескался в воде... и тогда Нектарий, не раздеваясь, прямо в облачении вошёл с ним воду, будто крестил, и сказал:
- Христос купался – воды не боялся. И ты будешь купаться, воды не бояться!
«Христос купался… и я… я буду воды не бояться… Христос…»
Теперь он шептал эти слова, как молитву, зубы стучали, и вода уже была по грудь. Его сносил поток; своим холодом он вовсе не бодрил и давал сил, а убаюкивал, звал расслабиться, лечь, довериться и плыть без воли и сил, словно бревно от разрушенного моста. Батюшка кашлял, заходя глубже и глубже. Вот-вот воды должны коснуться и замочить рясу, и даже если он выберется на другой берег, то будет вынужден идти в мокром и холодном облачении… И он смирился с этим. Смирился, потому что это его долг – исповедать умирающего.
Два светлых ангела подняли его, понесли над рекой. Он неожиданно вырос, не понимая происходящего, и лишь босые пятки едва чертили по воде. Ангелы безмолвно и легко, словно пушинку, водрузили его на себя и плыли. Он чувствовал тепло, ощущал запах далекого, наполненного светом мира, откуда пришли они… Лишь когда его вынесло, как пушинку, и ноги ощутили рыхлую почву, разум вернулся, и батюшка увидел – то были вовсе не ангелы, а высокие и грузные, вечно молчаливые братья-кузнецы Прохор и Максим. Заметив издали, как священник заходит в воду, они поспешили к нему, без слов помогли, а теперь даже не смотрели на него, будто любая благодарность была им не по душе. Быстро, как мог, пастырь оделся, стараясь не давать затяжному, тяжёлому кашлю вырываться из груди. Отец Александр перекрестил близнецов и оставил их, зная, что они не уйдут – будут ждать его здесь до тех пор, пока их плечи и сила вновь понадобятся ему для обратного пути… 

***

Дедушка Иван переменился – а ведь и недели не прошло с того дня, как сидели они на пастбище, и старик задавал вопросы, делился сокровенным. Теперь он лежал на печи, и лицо его страшно вытянулось, глазные яблоки ввалились глубоко, будто знали – не видеть им свет новых дней. Пелагея перед уходом затеплила все свечи, что были в доме, поставив их в наполненные просом глиняные чашки. Отцу Александру подумалось, что предстоит соборовать старика без исповеди, однако ум Ивана Матвева был чист и светел:
- Я так ждал тебя, батюшка, знал, что придёшь. Посиди со мной.
Перед глазами отца Александра всё смешалось, и почудилось на миг, что сидит он не здесь, а по-прежнему в обители, принимая исповедь не деревенского пастуха, а самого Нектария. Священнику стало по-настоящему плохо, и он прижался к печи, она не топилась, но казалась раскалённой. Слушая старика, он собирал остатки сил:
- Грехов то за мной много, ой как много, батюшка. Обо всём покаяться и не поспею, даст мне Бог, опустит и примет таким, какой есть. Вот только есть один грех, о котором я сознаться никогда не мог, и сейчас говорю тяжко, но должен… Этого я с собой снести не могу. В давние годы, когда был я такой, как ты, батюшка, а то и помладше, водился я с одним лихим человеком, и звали его как-то не по-здешнему, вроде бы как имя ему Онега.
- А почему же лихой? Убийца, мошенник? – задал вопрос батюшка, давая понять, что слышит исповедь, принимает её. 
- Да он лихой был не в смуте или тем паче в зле. Лихой, это значит, -  старик на время замолчал. – Смуту он нёс, но особую. С кем он ни пообщается, так такой буян в душе поднимался, что некоторые аж в петлю лезли. Открывал он глаза всем на жизнь. Смутьян. А мне тот Онега рассказал и показал, как найти ход к древним сокровищам, что скрыты в окрестностях Лебедяни. А я про то смолоду молчал и так бы унёс с собой.
Наступила тишина. Священник старался понять – бредит ли старик, говорит небылицы, или верно рассказывает из того, что было когда-то и до сей поры хранилось втайне:
- Однажды тот человек предложил мне много денег, серебряных и золотых монет в мешочке, сказал, что вынес их из тех подземелий. А я не взял, сказав, что раз не по добру заработал, не могу принять и не за что мне, а в долгу быть не хочу… потом я понял, что он испытывал меня. А был тот лихой человек высок, с бородою до пупа и космат, но опрятен. В другую ночь пришёл он ко мне, разбудил и сказал, мол, идём. А шли мы почти всю ночь, прямиком к Лебедяни.
Старик вздохнул и замолчал. Не то уснул, не то уже умер, не успев досказать главного. Священник поднялся, взял с чашки и поднёс к лицу Ивана Матвева свечу. Огонёк едва колебался.
- Он повёл меня на западную околицу, - тот ожил, однако не поднял коричневых, как кожица гнилого яблока, век. – Я тебе толком всего сказать не могу, надо бы начать с того, как мы с ним спознались. Так, что я, о чём? В общем, пришёл он к нам в село, зашёл в избу, отец его принял, а тот ничего не стал просить, а сразу ко мне. Показалось, что тому Онеге не меньше трёхсот лет, а то и поболе. О чём я?
- О сокровищах, - без особой страсти в голосе выдавил отец Александр.
- Да, вот вёл он меня к руслу речки пересохшей, он называл её Лебедянькою. И говорил, будто проходили там в древности две дороги, а разбойники уселись посерёд их. Промеж тех разбойников когда-то был главный, звали его Тяпкой, что значит, рубил он головы налево и направо, как твоя Любаня капусту. И не запросто так тот бандит сел между двух дорог и не могли его поймать, ведь было у него подземное логово. Онега тот и вёл меня показать камень, нажми на который – и откроется путь-дорога в тайный спуск, да такая широкая, хоть на коне заезжай. И добра там видимо-невидимо, всем людям надолго хватит. Только войти туда не так легко…
- Отчего же? – спросил священник.
- Охраняет тот вход огромный красный бык – такой свирепый, что чужака никогда не впустит. А может и впустит, но только затем, чтоб сгубить.
- Так что же, дедушка Иван, повернул ты тот камень?
- Никак не повернул.
- Испугался стража?
- Не-е-ет, - протянул тот. – Убоялся я взять грабленое добро. Ведь редко кому такое золото не на погибель. Да и Онега тот видимо мне про красного быка, что пускает и пожирает, говорил не впрямую, а загадкой. Нету там никакого зверя, в нас он живёт. Я тебе подробней скажу путь к тому камню, ведь знаю – ты его отыщешь и откроешь для пользы, для того, чтобы спасти других. Тебя красный бык не съест…
- Золотом людей не спасти, если за него они готовы душу отдать, - ответил батюшка.
Прошёл час, и в избу вбежала растрепанная Пелагея – она пустилась окольным путём в обход, по мельничной плотине.
- Знай всё ж о том, батюшка, всё сказал я без утайки, и отпусти мои грехи.
Священник дал старику причаститься Телом и Кровью Христовыми, помазал елеем, и лишь завершил таинства, как утих, но не умер старик, заснул бесшумно и глубоко. Отец Александр откланялся, не принял от зарёванной Пелагии никаких подношений, и пошёл домой прежним путём… Вновь подняли его на плечи крепкие братья, за рекой проводили до дома, опять же не обронив и слова... С ними он дошёл как-то легко, свободно, словно под защитой. Несмотря на боль в груди даже радовался лёгкому ветру. Но когда упал на кровать, видел только чёрную непроницаемую хмарь, из которой зло и напряженно смотрел на него подземный красный бык…

***

Он едва слышал голоса над собой. Они возникали и меркли, словно далекие крики птиц:
- Я должен сказать вам… тут пневмония. Он без сознания, и мне трудно помочь. Могу только оставить некоторые лекарства. Некоторые, - ухал филин.
- Что такое пневмония? Доктор, что это, что? – верещала и плакала лебедь.
- Это воспаление лёгких.
- Чего воспаление? Воспаление лечится?
«Лечится, не лечится, лечится, не лечится», - улетел к небу и растаял где-то в глубине плачущий голос.
Отец Александр почему-то ощутил необыкновенную лёгкость. Боль, мысли, тягостные предчувствия отпустили его. Он шёл по незнакомой, необыкновенно гладкой дорожке к старенькой церкви. Дорожка с двух сторон цвела вишнями. На паперти сидел оборванец с потухшим взором, завидев священника, бросился в ноги:
- Прости меня, отец! Прости! Сходи к ним и скажи, что ты простил, тогда меня пустют! Вечность тут пробыл, вечность. Скажи же им! Скажи же!
Он едва угадал в нём сына мельника Епифана.
Дверь открылась сама, и батюшка услышал певчих, увидел золото икон, горящие свечи. Храм был полон, и люди расступились перед ним.
- Ты простил его? – спросил кто-то.
- Бог простит, - ответил священник. – Он дорог мне, как и все.
Епифана пустили в притвор.
Священник узнавал здесь каждого. Стояла, обёрнутая в саван, тянула руки давно умершая мать, но к ней пока не подпускали; были тут дед и бабушка, и видимо, иные предки. Они держали в руках свечи, но их лиц было не угадать в дыме ладана. Дедушка Иван Матвев стоял помолодевший, в старомодной офицерской форме. В нём было не узнать пастуха, а о молодости его священник ничего не знал.
- Господи, Господи, избави нас от всякия стрелы летящия во дни.
Избави нас от всякия вещи во тьме преходящия:
приими жертву вечернюю рук наших воздеяния.
Службу вёл старец Нектарий, облаченный в праздничную мантию и украшенную самоцветами митру. И был он так молод, здоров и крепок, что по годам казался почти равным отцу Александру.
Блаженный Ермила стоял почти у самых царских ворот, его никто не гнал. Он смеялся, крестился, пряча за пазухой кошек. Была здесь и народница Игумнова, но стояла на коленях перед иконой Богородицы, и её жгучие глаза, выбившиеся из-под платка локоны были прекрасны. Отец Метродор в чёрной рясе, но без креста на шее замер в углу мощной тенью; он молился искренне, вспоминая себя молодым, когда был совсем другим…
- Грехи юности нашея и неведения не помяни, и от тайных наших очисти нас, и не отрини нас во время старости, внегда оскудети крепости нашей, - продолжал Нектарий.
Храм украшали берёзы, и отец Александр понял – пришёл праздник Троицы. Но как же, как же? Сердце заметалось в груди. Это не его храм, и он должен быть сейчас не здесь... Как же проходит праздник у него, и без него?
- Не остави нас, прежде даже нам в землю не возвратитися.
сподоби к Тебе возвратитися, и вонми нам благоприятием и благодатию.
Кончив молитву, Нектарий подошёл к нему, обнял и сказал без злобы:
- Ослушался ты меня, чадо, а просил ведь я тебя остаться. Просил.
Отец Александр упал на колени.
- Не плач. Ты прощён, и потому вернёшься. Здесь же собрались те, кто ушёл и кому уготовано скоро уйти. Но ты не наш, тебе не по пути с нами.
Храмовая дверь распахнулась вновь, все умолкли. К аналою шумно ступая и не крестясь, подошёл косматый мужик с длинной бородой и в серой косоворотке.
- Онега! – тут же с трепетом поклонился ему Иван Матвев.
- Отведи его, а мы продолжил, - только и сказал Нектарий. – Прощай, ты выполнил свой урок. Я люблю тебя!
- Батюшка Нектарий! Родные! Мама!
Онега вывел его грубо под руки. Дверь захлопнулась, приглушённо слышались голоса певчих. Священник спросил первым:
- Кто ты?
Онега погладил бороду, улыбнулся. Его глаза были почти прозрачны, и был он какой-то нездешний, отстранённый, словно сотни лет проходил по земле, но был бесконечно чужд и далёк от неё:
- Помнишь ли, как в детстве вы поехали с отцом в Лебедянь, и ты пошёл один гулять, потому что не видел прежде такой природы, взгорков, камней? Ты оказался на краю обрыва и чуть не упал, но чудом удержался? Тогда ты даже не заметил меня. А потом, когда в семинарии учился, неизвестные, назвавшись друзьями, дали тебе книгу, ты даже не открывал её, но спрятал под подушку, помнишь? Когда твои наставники устроили обыск, у тебя её чудом не оказалось. Чудом… А вот недавно ты стоял в саду, и зашумел в сухостое ёж? То был вовсе не ёж, а я, Онега. И ты бы умер на размякших грядках, никто не ходит на гумно в дождь, но я отнёс тебя. Хочешь еще спрашивать, кто я?
- Не хочу… исповедь старика... Про сокровища. Зачем мне знать про то?
- Ты не искал золота, искал знаний, а они большее горе, чем золото. Хотя и  то и другое не больше чем соль, а соль – слёзы, горечь. Познай вкус соли! Ты хотел знать, что ждёт тебя и остальных в новом веке. Я скажу тебе.
Они остановились, глядя друг другу в глаза. Отцу Александру было трудно удержать взгляд:
- Не изменится ничего! Одним в веке новом уготована погибель, а иным жизнь вечная. Сколько лет я хожу по земле, но закон не менялся. Кого-то простят, но прочих нет. Не сказано ли то древними? Не ради ли проповеди этого ты стал священником? Не то ли тебе позволили зреть сейчас? Так как же смеешь сомневаться! Как смеешь! Иди и неси слово об этом, неси всю жизнь, сколько уготовано! Неси!
- Но как же, почему?
Онега не ответил, уходя.
- Ты вкусил соль, вкусил горечь! Так живи и неси слово!
Отец Александр стоял один на ровной дороге, и падали под ноги, ложились ковром белоснежные лепестки отцветающих вишен.      

***
- Очнися, отец-батюшка, очнися!
Он не сразу пришёл в себя, ощущая дыхания перед лицом. Открыв глаза и сняв со лба мокрую тряпку, он угадал знахарку Степаниду:
 - Эко спал, эко бредил! Я сижу-думаю – анеж не с самими ангелами  спелся там ужо? – она засмеялась.
- Ты как здесь? Дай воды, – спросил он.
- Да вот пришла. Дохтура то – они разя чего знають, - она протянула глиняный кувшин с теплым отваром трав. - Кабы они знали, так все здоровы были и не помирали. Мне Любаня сказывала, этот с Липецку дохтур болезню у тебя нашёл такую, что не лечится! Брешить! Здоровей тебя ишо поискать!
Она смеялась, и солнце играло в ее светлых волосах. Степанида, молодая вдова, отшельница, что излила столько слёз, была тут, с ним, и радостные морщинки украшали уголки её глаз.
Отец Александр поднялся на ноги, подошёл к окну. Его любимый сад отцвёл  и стал уже иным, успокоенным, не праздничным, готовым к долгому и жаркому лету… Трудно было разобрать в уме, отделить сны от яви. Снова тянуло лечь.
- Я ж говорила, роса Вознесенскыя споможить. Так вить и спомогла.
- Да причём тут твоя роса, - ответил он без злобы, чувствуя, что нет хрипа в груди.
- Так не токмо она, - звенел голос Степаниды. – То соль помогла. Я тебе её в рот клала, пока ты бредил. 
- Соль?
- Соль!
- Какая соль, о чём ты? – не понял он.
- Соль как соль. Дал мне её с мешочка пару крупинок мужик заезжий, да велел тебя проведать. Ох уж и мужик! Стар, да хорош! Уж как я его тянула у себя сдержать, а он никак. Крепкой такой, с бородищей! Ох, чего это я! Любка, Любка, беги сюды! Глянь, сам-то на ногах уже! А ты ревёха!
Отец Александр облокотился на подоконник и смотрел, смотрел. Ему казалось, что в саду, где старые яблони обступили колодец, мелькнула чья-то широкая спина. На миг показалась косматая борода, но растаяла в дымке. Или то была причудливая игра теней? Он не знал.
Вбежала матушка Люба, протягивая к нему исхудалые руки. За стеной верещала на детском языке дочь. Разгорался первый день лета, и он обещал быть ясным…