Аве, Гораций. Глава вторая. Турник

Юрий Боченин
Аве, Гораций. Глава вторая. Турник.

                Ах, Коридон, Коридон, какое безумие тебя   
                охватило!
                Вергилий.

    Так бы ничего особенного не произошло с нашими с Кирховым отношениями, каждый бы оставался  со своим научным кругозором, но произошло событие, перевернувшее, если не всю нашу жизнь, то очень многое в ней. Иные скептики даже не назвали бы случившееся событием, какое событие может длиться три месяца изо дня в день!

   Всё началось с того  солнечного морозного дня в начале марта, когда профессор Кирхов по своему обыкновению спустился с верхнего этажа экспериментального корпуса ко мне в лабораторию, чтобы  пофилософствовать о всякой всячине, короче, отдохнуть немного от своих, даже ему надоевших экспериментов, с заранее известным результатом.
 
         Как выразился Овидий:
 
         "Множество всяческих игр (не все я здесь перечислил)
         Время, бесценную вещь, нам помогает убить".
 
    – Да здравствует университет, да здравствуют профессора! –  напыщенно проговорил Кирхов своё не раз повторенное приветствие на языке древней и средневековой науки.

  Произнося эти избитые слова, он, как всегда, ударял себя в грудь ладонью правой руки.   Этот жест Кирхова я растолковывал, как здравицу  ему  самому.
 
  – Снова Криспин! – с досадой ответил я возгласом из «Сатир» Ювенала.

    Кирхов, как всегда, был элегантно одет, в отворотах его модного пиджака и белого, старательно отутюженного   халата, застёгнутого на все пуговицы, располагалась пирамидка галстука вызывающей окраски.   Я же ходил на работу в сереньком свитере и джинсах, а, надевая рабочий халат, никогда не застёгивал его.

   Мой коллега в поведении и разговорах в виде исключения намеренно допускал известную толику развязности, которая, по моему мнению, лишь подтверждала его педантизм и собранность.  Вот и теперь он невозмутимо усадил свою грузную коренастую фигуру верхом задом наперёд на стул, положил на его спинку скрещенные руки и вмял в них тронутую сединой коротенькую бородку. В этой, не раз выбранной Кирховым позе для отдыха, он исподлобья  глянул на меня и изрёк, устами, «вещающими великое»:

  – Ищу человека!

   Так вопрошал Диоген Лаэртий, философ кинической школы, ходивший со светильником в солнечный день.

   Первое время я видел в этом всегдашнем восклицании в устах  профессора не столько упражнение в произнесении латинского афоризма, сколько утверждение в том, что вокруг него нет достойных ему людей.  Позже, познав ближе добродушие Кирхова, я понял, что он искал во мне, скорее всего, только собеседника для приятного запланированного времяпровождения. А может быть, это была своеобразная разминка для продолжения его  рутинных экспериментов.

   На этот раз, сказав «ищу человека», Кирхов помолчал, многозначительно подобрал пухлые губы, выжидая, какое латинское изречение выложу я в ответ.
 
   Надобно сказать, что я в это время был занят, до нельзя запущенным мною делом: набирал на клавиатуре примитивного настольного компьютера, как говорится, «беглым пером» тезисы к Международному симпозиуму по кибернетике (будет ли читать меня памятливое потомство?), и у меня на этот раз не было времени даже на любимые мною диспуты с моим коллегой.   Почему я не Юлиан, который, по словам Иона Хиосского, «умел он  делать зараз три дела, именно: слушать, говорить и писать».

   Не дождавшись на этот раз от меня ответа, Кирхов со своей непонятной для меня тающей улыбкой на губах продолжал нараспев, делая многозначительные паузы между изречениями:

  –  Быстротечные ускользают годы…
 
   –  Наг я на землю пришёл, и нагим же сойду я под землю.  Стоит ли   стольких трудов это конец мой нагой...

   Кирхов, сделал паузу, поднял голову, раздвинул театральным жестом локти, подвинул из стороны в сторону тугой узелок галстука и продолжал с оттенком ранимости в голосе:

   – Кажется странным, что гаруспик не смеётся.  Итак, продолжаю:

   – Жизнь не верна, но смерть как нельзя более достоверна!
 
    Да, опять, как и в прошлый визит ко мне, моего коллегу, обладающего всегдашней уверенностью в себе, потянуло на печальные изречения.  Наверняка, вышел какой-то сбой (по-нашему, глюк) даже в его обыденных экспериментах.
 
   – Всё, что видишь, скоро погибнет, и всякий, кто видит, как оно гибнет, скоро и сам  погибнет.  По смерти и долгожитель, и кто безвременно умер, станут равны.  Наша ошибка в том, что мы смотрим на смерть, как на будущее событие. Большая часть смерти уже наступила, то время, что за нами – в её владении…».
 
   – Чьи это слова? – тоном экзаменатора возвысил голос Кирхов и сам себе ответил с торжеством:
 
   –  Марк Аврелий!
               
   Как всегда, Кирхов ждал от меня ответных латинских афоризмов. И они были у меня наготове, только я на этот раз из-за недостатка времени решил попридержать свой язык. Причём, в противовес упадническим афоризмам Кирхова, у меня были более оптимистические слова известного философа по поводу смерти:
   
      «Было время, когда нас не было, и это нас не беспокоило. Почему тогда нас должно беспокоить, что наступит время, когда мы снова перестанем быть?  Я не хочу жить сто лет назад, с какой стати я буду жалеть о том, что меня не будет здесь сто лет спустя?"

   Да и Эпикур писал:
 
   «Самое страшное из зол – смерть – не имеет к нам никакого отношения, так как, пока мы существуем, смерть ещё отсутствует; когда же она приходит, мы уже не существуем».

   Большие клиновидные залысины делали покатый лоб Кирхова довольно интеллектуальным, однако, маленькие глаза моего коллеги  утопали в глубоких впадинах под надбровными  дугами вымершего неандертальца.  Именно эти, массивные надбровные дуги профессора и лысые места его черепа давали мне повод высказывать в горячности этому представителю человеческого рода моё субъективное мнение об его умственных способностях. Он не обижался.

   – Лысина не порок, а свидетельство мудрости, – обычно приводил латинскую поговорку невозмутимый флегматик, солидно свесив нижнюю губу на бородку, но однажды, пронизав взглядом мои плебейское облачение и плохо поддающие причёске густые волосы, сорвался, то есть, добавил нечто из отечественного репертуара, запрещённого между нами:

   – У иных бывает на голове густо, да в голове пусто.

     Я тогда, встряхнув шевелюрой, отпарировал латинским изречением:
 
   – Это по-гречески не читается!

    Вот и сейчас,  извергнув изрядную кучу грустных афоризмов и не получив подобающего ответного возгласа, он помолчал с минуту и с упорством, с каким он всегда ставил свои заурядные опыты, продолжил  «глас вопиющего в пустыне»:

   – Смерть приходит быстро, уносит нас безжалостно.    Все знают, что смерть неизбежна, но так как она не близка, то никто о ней не думает.

   – Смерть настигнет и того, кто от неё бежит, – в качестве весомого аргумента привёл  Кирхов слова любимого мною Горация, думая, что этим изречением он обязательно вынудить меня прервать молчание.
 
   –   Я тебя не утомил? – наконец, спросил меня Кирхов словами Аристотеля.

    «Нет, я не слушал тебя», – хотелось бы мне ответить профессору также словами этого древнегреческого философа.
 
    Мне вспомнилось из давно прочитанного, как стареющие знаменитости, французские писатели  Флобер, Золя, Доде вкупе с нашим Иваном Тургеневым, собираясь вечерами у Эдмонда Гонкура, часто беседовали о смерти.  Не намеревался ли Кирхов завлечь меня в рассуждения такого рода?
 
    «Много говорит о смерти лишь тот, кто её боится», – писал римский историк Тацит.

    3а свою жизнь я убедился, что всего больше и всего незаметней отнимают время разговоры с друзьями.  Друзья великие грабители времени. Об этом писал ещё Петрарка.
 
    Гораций прошёлся как-то по поводу общего порока у певцов, которые «в доброй приятельской беседе, сколько ни просят их петь, ни за что не поют; а не просят – пению нет и конца»!
 
    Хорошо, что ещё Кирхов на этот раз не привел множество высказываний по поводу смерти у Сократа, у Сенеки Младшего из его «Нравственных писем», из «Этюдов о природе человека» Мечникова, из философского наследия Льва Толстого.
      
    "Пусть свод небес, распавшись, рухнет", – подумал я словами из "Од" Горация, –  прежде чем я поддамся на провокационный вызов Кирхова»

    Вот бы, кстати, привести профессору слова, обитающего в бочке Диогена Синопского, который на вопрос Александра Македонского, чего бы хотел Диоген от него, ответил:

  –  Отойди, не загораживай мне солнца.

    Я продолжал демонстративно молчать, показывая своим видом, что не возражал бы, если бы профессор закрыл дверь моего кабинета со стороны коридора.
 
   Кирхов вскинул голову и звучно хлопнул себя по галстуку раскрытой ладонью:

   –  Согласно римскому праву: кто промолчал, когда мог и должен говорить,  тот рассматривается как согласившийся!

    – Бороду я вижу, а философа не вижу, – наконец, не выдержал я лексического напора профессора от электроники. – Софокл как-то сказал:  «Много говорить и много сказать не есть одно и то же».
 
    Кирхов заулыбался, в серых глазах его, подпёртых крупными скулами, заискрилась «соль остроумия». Он истолковал мои слова как готовность к обычному соревнованию с ним в подборе латинских афоризмов. По-видимому, намеченное им время на посещение моего кабинета ещё не вышло.

    Кирхов  помолчал и мимолётно скривил губы, наблюдая за порывистым колдовством моих пальцев над клавиатурой компьютера:
 
   – Слова улетают, написанная буква остаётся.  Чего нет в документах, того нет на свете...

Меня так   и подмывало выложить словоохотливому коллеге парочку ответных изречений:

   «Друзья, я потерял день!»

   «До каких пор, Катилина, ты будешь злоупотреблять нашим терпением?»

    Будь эти изречения высказаны, Кирхов, тут же обрадовано оценил бы их  словами  Вергилия из "Энеиды": "Без промедления появляется другой золотой". Но на этот раз я только махнул рукой и ответил профессору словами Иисуса Христа, обращенными к искусителю:

  –  Отойди, Сатана!
 
  – Готов от души посмеяться,  если блудница дёргать за бороду циника станет! – прищурился Кирхов и протянул торжественным речитативом:

   –  Если поэма моя твоей похвалы недостойна, то уваженье к тебе вмени всё же в заслугу.
   
    И профессор, вставая, с затаённой улыбкой на полных губах скептическим взглядом из-под шерстистых бровей окинул, разложенное на монтажных столах  моего кабинета  в живописном беспорядке сонмище запасных деталей от запоминающих устройств, высокочастотных аналого-цифровых преобразователей и прочих электронных премудростей.
    
   Вдруг куцая бородка профессора взметнулась вверх: над притолокой входной двери он увидел новый для себя объект:  прикреплённый к металлическим кронштейнам обрезок трубки из нержавеющей стали. Лучам низкого зимнего солнца как раз в этот момент удалось проникнуть через переплетения верхушечных  ветвей лип за окном и заиграть дрожащими пятнами на блестящем металле, а заодно и на лысой части головы Кирхова.

   – Какое отношение сей предмет имеет к быкам Ификла, уважаемый прокуратор? – в недоумении поводил   он плечами, не отрывая взгляда от трубки-нержавейки.
 
   И добавил едко, "с крупинкой соли", то, что по-гречески не читалось:

  – Достопочтенный претор! Хотите подвесить на сиё изделие блок питания?
 
   – Святая простота! Это, изволите знать,  всего-навсего примитивная перекладина для физических упражнений, пусть эти слова будут приняты снисходительно, – простодушно отмахнулся я, не обращая внимания на иронический тон моего коллеги.

   – Разнообразие доставляет удовольствие. «Камены любят чередование», –  писал Вергилий. Да и вообще умные римляне говорили: –  «Перемежай иногда серьёзный труд развлечением».

   Профессор на этот раз не торопился высказать очередное латинское изречение.  Он задумчиво мял рукой посеребряную бородку.

    Я оторвался от своего компьютера и шагнул к широкому окну моего кабинета.  В начале марта выпало столько снега, что верхушки, тесно посаженных  деревьев нашего институтского сада во многих местах сомкнулись в виде снежной арки. Чёрные стволы лип у основания снежной крыши напоминали колонны древнего сказочного замка, поддерживающего в синеватых сумерках тяжёлый свод.  С верхних ветвей наиболее высоких лип, возвышающихся над сводом, снег уже сдуло, и тонкие ветви покачивались от свежего ветра.

   – Посмотрите, уважаемый патриций, в окно, – повернулся я к профессору. –  Видите, как шевелятся ветви лип?  Как рада растительность дуновению ветерка! Он способствует укреплению всех её членов: листьев, ветвей, ствола,  даже корней. Вергилий недаром утверждал, что всё «обретает силы в движении».
   
    Я отошел от окна и, как говорится, «встал в позу»:

   –  Вспомните, уважаемый сенатор, слова Яна Коменского о том, что если даже дерево нуждается в частом освежении при помощи ветров, дождей, холодов, иначе оно легко слабеет и вянет, то тем более, человеческому телу необходимы вообще сильные движения, деятельность и серьезные упражнения.

   Я сам удивился вдруг обуявшему меня потоку прозаической  или, как говорили римляне, «пешьей речи».

   – Ах, Коридон, Коридон, какое безумие тебя охватило! – покачал шишковатой головой Кирхов.

         Кивнув на самодельный турник, профессор вдруг заволновался и добавил со всей серьёзностью, позабыв про дальнейший подбор афоризмов:
 
   – Нравится заниматься с этим расходным изделием?

   Термин  «изделие» был в ходу в учреждениях и предприятиях оборонного профиля. Давая моей безделушке над дверью это название, он как бы приравнивал её к нашей дорогостоящей выходной продукции.

   –  И десять раз повторенное будет нравиться…
 
   –  Где достали сиё изделие, ритор Горацио? – инквизиторским тоном перебил меня Кирхов.

        Надобно сказать, что Кирхов частенько так называл меня, переиначив моё имя, Георгий, в имя шекспировского героя. Кроме того, этим обращением ко мне он намекал на мою особенную привязанность к древнеримскому поэту Горацию.

   На последний вопрос профессора я ответил как можно равнодушнее:

   – Для этого у нас существует cloaca maxima!

    Этими словами мы называли свалку списанного оборудования и разного приборного хлама,  которая громоздилась за вторым лабораторным корпусом в ожидании погрузки металлолома. Надо сказать, что наши кандидаты и доктора технических  и физико-математических наук не гнушались частенько посещать эту свалку и находили там для себя много занимательного и даже нужного. Одно из положений Римского гражданского права гласит: ничья вещь становится собственностью, овладевшего ею.

    – Сколько раз, уважаемый сенатор, подтягиваетесь на этом изделии? – почтенный учёный не мог оторвать взгляда от сверкающей гладкой перекладины, и в произношении слова: «изделие» не было заметно и следа насмешки.

   – Да так, пустяки, какое это имеет значение! –  Ну, раз пять...

   – В здоровом теле – здоровый дух, – тихо, как бы про себя, проговорил Кирхов, – Если тренироваться постоянно, многого можно добиться!  Всё побеждает упорный труд…
             
    Кирхов не прочь был частенько изрекать «общие места». В античной риторике  так назывались безошибочные истины – «рассказываю рассказанное». В подаче банальных истин был его давний, неисправимый недостаток. Что порочно с самого начала, то не может быть исправлено течением времени.
   
    «Можешь природу хоть вилами гнать, всё же она возвратится», – писал Гораций.

    – Согласно выражению Овидия Публия Назона, капля долбит камень не силой, а частым падением,  – медленно изрекал профессор слова любимого им афоризма.

    Он по-прежнему не отрывал взгляда от перекладины и думал о чём-то своём.
 
    – Упражнение – мать учения… –  как бы про себя повторял Кирхов.
 
    «Что ж, – подумал я, – латинские выражения тоже порядком приедаются.  По-своему выражать общеизвестные мысли не всякому дано…
 
    «Всё та же повторяемая капуста убивает несчастных учителей», – утверждал Вергилий.

    –  Я тоже сделаю себе турник, трибун Горацио! – с необычным для флегматика пафосом воскликнул Кирхов, и выпрямил сутуловатую спину.
 
    Он прижал короткопалую ладонь к груди, как бы проверяя полноту вдоха:

    – Держу пари: через полгода, нет, дорогой галл, через три месяца, вызываю вас на соревнование, кто больше выполнит упражнений в подтягивании!

    Кирхов иногда называл меня галлом, имея в виду мой относительно высокий рост и неухоженные волосы. Галлами назывались воинственные племена, жившие в Северной Италии.  Вооруженные длинными мечами и тяжёлыми щитами вкупе со своим высоким ростом и распущенными волосами, никогда не знавшими стрижки, они внушали римлянам ужас.
 
    На предложение Кирхова о заключении пари я ответил «сардоническим смехом» и непрерывной очередью изречений:

         –  И ты, Брут! 

         –  Берегись его, римлянин!
 
         –  Рукоплещите друзья, комедия окончена…

         Грузный профессор свёл воедино шерстистые брови:

        – Претор не занимается пустяками. По частому смеху можно узнать глупца!
 
         Кирхов толстыми пальцами больно ущипнул бицепс на моей правой руке:

         –  Причиной изменения формы органа является его функция.

        Сказав эту весьма оригинальную фразу в духе древнеримского ритора, он с неестественной для его типа нервной системы прытью захлопнул за собой дверь моего кабинета.