Двойная Спираль

Григорий Хайт
Двойная спираль — тип нуклеиновой кислоты,
обеспечивающий передачу из поколения в поколение
генетической программы развития
и функционирования живых организмов.

Иерусалимский автобус. Ну что за мысли придут вам, если увидите такой заголовок в газете? Что ж ещё? Взрыв, выбитые окна, вздыбленная крыша. Кровь, кровь, куски тел. И несколько человек, сидящих тут же, рядом, на тротуаре — тех, кому повезло. Тех, кто стоял немножко подальше. Тех, кто был заслонён теми, кому не повезло.
 
И вот ты сам отправляешься в Израиль — посетить родственников, увидеть знакомых. И вечно получаешь указания от своих обеспокоенных родных, родителей: «Ради бога, не садись в автобус». А израильские родичи? Они, конечно, высмеют все эти страхи. Похвалятся, что этими самыми автобусами или поездами они каждый день на работу — с работы, туда-обратно. А потом подумают и скажут: «А лучше-ка возьми такси, а то ведь, действительно, мало ли что: лотерейный билет, только наоборот». А потом ты уже сам ходишь по улицам, магазинам, лавкам, ресторанам. Смотришь на снующую толпу, на людей, толпящихся на автобусной остановке. И понимаешь, что это вовсе не фаталисты, а обыкновенные люди, едущие по своим делам и желающие лишь одного — чтобы их оставили в покое и дали возможность просто жить.

Потом, через секунду, ты уже всё забыл, с толпой ввалился в автобус. Ну а дальше — дыши иерусалимской экзотикой полной грудью. Посматривай в окно, разглядывай пассажиров-попутчиков. Вот какой-то араб. Всё как положено, клетчатый платок на голове. А вот еврей-хасид. Таким его и представлял — чёрный сюртук, шляпа, пейсы. А вот девушка неподалёку. Солдатская форма девушку не красит, но все равно видно — настоящая восточная красавица. Смугленькое личико, чёрные волосы. Должно быть, такие же чёрные глаза. Но нет, оторвалась от книжки, посмотрела по сторонам. Что это, откуда? Такие синие, василькового цвета глаза — откуда они здесь, откуда?

Иного имени у еврейского малыша-первенца и быть не могло. Он — Исаак, она — Ривка или Ревека, говоря длинно. Оба — из приличных религиозных семей. И брак, скреплённый настоящим, стоящим раввином. И свадьба тоже богатая, не так, шаляй-валяй. Ну а по завету, кто должен был родиться у Исаака и Ревеки? Конечно же, Яков. А за ним пошли другие ребятишки — девочки, мальчики, друг за другом, едва ли не каждый год. И все здоровые, красивые, беспроблемные. Вот оно, должно быть, такое настоящее родительское счастье.

А старший-то, старшенький. В нём Исаак вообще души не чаял. О нём, мальчонке этом, уж слухи ходили не только в их малюсеньком городишке, а уж по всей Киевской губернии. Читать выучился едва ли не с трёх лет, а к десяти прочёл весь Талмуд. Да и не просто прочёл да кой-чего запомнил: назубок заучил сотни страниц и тыщи молитв. Нарадоваться не мог Исаак на своего сына Якова. Ибо не было большей радости для богопослушного Исаака — смотреть, как сын его с утра до вечера погружён в изучение Торы. Конечно же, пусть читает, учится. А там, гляди, выучится и станет рэбаем.

Души не чаял в своем старшем раб божий Исаак. И потому, когда на своё 14-летие бармицтву попросил Яков давать ему немножко денег, чтобы скопить на свою собственную святую книгу Тору — самую лучшую и красивую, убранную золотом в кожаном переплёте — отец с радостью обещал. И действительно давал денежки-монетки. Каждую пятницу перед заходом солнца, когда наступает шабат, получал Яков несколько монеток. Яков тогда целовал руку своего отца-благодетеля, произносил молитву благодарности и бросал монетки в свою копилку-цедаку.
 
А потом прошло ещё несколько лет. И Яков, уже не мальчик, но почти муж, с усами и мягкой юношеской бородкой, потихоньку начинает собираться покинуть родительский дом. Исполнить мечту своего отца — уехать учиться на рэбая.

И вдруг в субботу, под вечер, лишь только началось смеркаться, отворилась входная дверь дома Исаака, и вошла девица Тоня с каким-то кричащим, обмотанным грязной дерюжкой свёртком. Конечно же, узнал эту девку Исаак: бывшая работница их, поломойка, девка, зарабатывающая уборкой дома Исаака и стиркой белья. Что хочет она? Работу? Нет для неё работы! Но почему так побледнел и испугался Яков, почему бросился прочь и забился в угол?
 
И начал тогда Исаак слушать эту девку Тоню, все ещё не понимая и не осознавая чудовищных слов и обвинений. Что говорит эта гойка? Этот грязный кричащий свёрток есть его внук? Сын его первенца, любимого Якова? Ну нет! Чудовищная ложь! Скажи, Яков. Молчит, плачет, забившись в угол. Что она ещё говорит, лжёт? Она полюбила Якова, и Яков полюбил её. Что ещё? Яков давал ей деньги, за это. Враньё. Откуда деньги у его послушного Якова? Да денег-то Яков никогда в руках не держал, не знает, что это такое.

Куда указывает она своим заскорузлым пальчиком? Копилка-цедака. Расхохотался Исаак своим громовым голосом. Бросился к копилке. Схватил цедаку, потряс ею. Вот они здесь, все денежки, для кожаной с золотыми буквами Торы. Вот они, звенят монетки, все до единой. Копейка к копеечке. И вдруг выпадает копилка из рук Исаака. Ударяется оземь, раскалывается на куски и... О, ужас! Нет там никаких денег. Какие-то гвоздики, разлетевшиеся по полу, камешки и всякая дрянь.

И тогда, уже поняв, что девица не врёт и всё так и было, бросается Исаак на своего сына. Потому что такого перенести нельзя. Яков, его Яков, продал самое святое, надругался над Торой. Сейчас же он убьёт его без жалости. Сейчас он занесёт нож как Авраам над Исааком, и никто, никакой ангел, не остановит его. Но что это? Не ангел, сам Яков оттолкнул отца. Вскочил на ноги и бросился из дому.

Всё, нет больше Якова. А этих? Эту блудливую гойку с дитём греха. Что? Желает оставить ребёнка здесь? Осквернить еврейский дом? И бросился уже Исаак к пищащему свёртку, чтобы выбросить его из дому.

И тут случилось то, что в самом страшном сне не могло присниться правоверному еврею Исааку. Его жена, безмолвная тихая Ривка, словно тигрица бросилась на него, Исаака. Разорвала рубашку, исцарапала лицо, вцепилась в седую бороду. А потом схватила нож и приставила его себе к горлу: «Не смей! Потому что прямо сейчас наложу на себя руки. Довольно! Хватит тиранить и разорять дом!». А потом он, уже немного остыв, слушал речи жены, горькую и солёную правду. О том, что он всегда знал и чему всегда находил оправдание.

А потом сели за стол Ривка с Исааком и девицей Тоней. И тогда Ривка, по сути, уже давным-давно ставшая главой семьи, объявила своё решение: мальчонку они оставляют себе, будто бы он и есть последний, двенадцатый, сын Ривки. Тоня получает 100 рублей и отправляется куда угодно, к чёрту на рога, начать новую жизнь и забыть всё о старой. А Исаак, ну что с него взять? Пусть и дальше читает Тору и вымаливает у бога прощение за обман, за блуд, за Якова, за всех. Это у него получится, ибо лучше говорить с богом, а с людьми лучше молчать. Ну а дальше, когда домой вернется Яков...

Яков не вернулся домой. Просто пошёл в сторону железнодорожной станции. Просто проскользнул в первый попавшийся вагон первого же попавшегося поезда, чтобы уехать подальше, уйти куда глаза глядят. И неожиданно в каком-то вагоне он услышал знакомую речь. Это были еврейские студенты-анархисты, ехавшие в столицу делать великую революцию, — убивать самим и быть убитыми, повешенными, раздавленными теми, кого они ехали убивать.

А потом прошли годы. Много, много лет. И вот он теперь не Яшка Кирштейн, а легендарный командарм, товарищ Якир. Не тот, другой. Но всё равно — столп революции. Тот, о котором слагают песни и пишут книги историки нового государства. И всё теперь у него есть. И почёт, и уважение, и жена-красавица — тоже революционерка. И квартира в самом что ни на есть революционном доме с комнатами — не счесть. И забыл он теперь ту свою первую любовь Тоню — девушку с васильковыми глазами.

Ну а Тоня. Что с ней, где она? Нет больше Тони. Погасли её синие глаза. Умерла она в тифозной горячке: сгорела в огне революции, в мировом пожаре, разожжённом её любимым Яковом, Яшечкой. Выброшена она из товарного вагона прямо на ходу поезда, дабы место освободить для ещё живых. Пролежал её замерзший труп возле стальных рельс железной дороги, чтобы в весеннюю распутицу быть похороненным в овраге — тут же, рядом, без имени и фамилии. И не вспомнится она теперь никому — ни ушедшим тоже в небытие родителям, ни ему, единственному, любимому Якову. Почему?

А все потому, что занят товарищ Якир уже другими мыслями и делами. И потому, что есть тут рядышком в его огромной квартире другая девушка Тоня. Прислали недавно из органов, не спросив — по разнарядке. Чтоб была под боком у товарища Якира домработница, а заодно уж — и секретный сотрудник с инструкциями за всем следить, наблюдать и наверх докладывать. Ну и кроме того и иные услуги товарищу командарму оказывать. И с целью этой бельё ей особое выдано, французское, прямо в парижских магазинах закупленное. А также инструкция дана девушке Тоне (а по совместительству — сержанту НКВД Ивановой Антонине) от её куратора. Перед командармом не кочевряжиться. Бельишко французское — это униформа. Носить только на работу, для создания у объекта соответствующего настроения. А на б…дки бельишко это чтоб таскать не вздумала. А иначе отправится Антонина в солдатских кальсонах да по этапу. И главное, главное-то... Всё высматривать и вынюхивать. Ничего не забывать. Обо всём, о каждом шаге — докладывать. Мелочей нет. Чихнёт товарищ командарм али пукнет — записать и доложить.

Впрочем, не дурак же сам командарм Яков, товарищ Якир. Прекрасно понимает он, зачем девица эта Тонечка прислана. Зачем постоянно она у него на глазах, близёхонько. Зачем попкой-то своей аппетитной вертит. Зачем невзначай халатик свой на пуговку-две расстёгивает. Эх, хороша девка. Была б возможность, завалил бы Тоньку на диван да между ногами у неё б и повозился. Да вот только нет такой возможности. Болезнь его съела. Такая вот хворь неприятная с чудным названием иностранным — импотенция. Случись что, когда трусики он с Тоньки стянет да червячка своего мягонького достанет и сделать ничего не сможет, так доложено это будет немедля куратору. Да и потом и весь НКВД во главе с Лаврентием Берией узнает. Ой, Лаврентий, до чего ж ты веселиться будешь. И товарищу Сталину так, невзначай, доложат: легендарный командарм с домработницей справиться не сумел. Озлится он наверняка. Не любит Коба убогеньких. А чем немилость сталинская кончается, уж все давно знают.

Тонюха, правда, ни о чём не догадывается. Старается изо всех сил. Ну вот опять, в кабинет вошла, делает вид, что пыль со стола вытирает. Попкой своей о бок командармовский трётся. Над столом согнулась. Груди из блузки едва не вываливаются. Нет! Не пойдёт так! Закончить надо сегодняшнее представление, пожёстче так сказать надобно командирским голосом: «Антонина Ивановна! Вы закончили на сегодня?».

Фыркнет Тонечка как бы от негодования. Губки бантиком свернёт — как бы обиделась. А потом уж возле двери обернётся. Обведёт своими похотливыми глазками. Улыбнётся своей насмешливой улыбочкой, будто скажет: «Ничего, командарм, не рассчитывай, никуда ты от меня не денешься».

Ох Тонька, Тонька, если б только с тобой проблемы. В опале он сейчас у самого. Шкурой он своей чувствует — нехорошее что-то затевается. Разбежались вдруг его друзья, боевые товарищи. Молчит его телефон. И на звонки его не отвечают — дома, мол, нет. При встрече глаза прячут, отворачиваются. Бегут как от прокажённого. Душно, тоскливо. И главное — непонятно, за что. Всю жизнь положил за дело Ленина, за товарища Сталина. Никогда никаких оппозиций, ни слова против. Ни смешилок, ни анекдотов. Чист перед партией как стёклышко.

Впрочем, есть один грешок махонький: семью свою спас от жерновов революции. Когда всех этих нэпманов да частников — мелочь всякую — в Сибирь отправляли, не выдержал. Проявил слабину. Лично распорядился. Послал отряд с особым назначением: всех, кого в отцовском доме найдут, — на подводы, в Одессу и на турецкий корабль с пилигримами — в Палестину. Ты же хотел, отец, там побывать, даром что говорил всегда: «На будущий год — в Иерусалим».

Так что считай, что сбылась твоя мечта. Да и ему, командарму, теперь полегче. Как гора с плеч. Некому будет его теперь попрекнуть его семьёй, несознательными элементами. А там, гляди, когда-нибудь и на небе зачтётся. Всё ж таки два десятка невинных душ спас от сибирской погибели... Да когда ж это было? Неужели не забыл Коба? Неужели это ещё помнят? Хотя навряд ли. Теперь уж чёрт не разберёт, кого за что казнят и милуют. И теперь вот себе задачка. Как спастись, спасти… Не свою душу, а бренное тело.

И вот последняя надежда — его, командарма, доклад на Съезде народных депутатов. Последний шанс. Не упустить бы. Хорошо надо делать всё, тонко. Не молоть воздух попусту — с цифрами, с фактами. Но в меру, чтоб не устали. Поругать следует тех, кому уж всё равно. Похвалить тех, кто сегодня на лихом коне. И самое главное, воздать хвалу ему. Не ошибиться бы только. Начнёшь хвалить — перехвалишь, Коба этого не любит. Жополизов и без него, товарища Якира, хватает. А недохвалишь — того хуже, вмиг обрушится на тебя дамоклов меч мировой революции. А тут вот ещё Тонька эта, проститутка энкаведэшная. Небось, специально подослана, от дел отвлекать. Не получится.

И вот настал самый важный день. Не отменили доклад — хороший знак. И вот боевой командарм товарищ Якир на трибуне. Говорит громко, горячо. Воздух рукой рубит, точно шашкой. И депутаты все эти, шваль, в креслах сидящая, тоже слушают внимательно. Не зевают, не переговариваются. А потом — что это? Что за чудо? Все встают и начинают аплодировать. А значит что это? А значит, что Коба, великий Сталин, тихонечко, словно дирижёр, одной рукой о другую постукивает, дирижирует. А после, в перерыве, когда стоял он, товарищ Якир, в кремлёвском фойе, как обычно, в одиночку, подошёл к нему товарищ Сталин и так, слегка насмешливо, заметил: «Что ж вы, товарищ Якир, один стоите, с народом не общаетесь? Загордились, небось». А потом, обращаясь словно в воздух: «И вы, товарищи, почему не поздравляете товарища Якира с прекрасным докладом?».

И тут такое началось. Окружили его, руки жмут, поздравляют. И товарищи его бывшие, которые знать его ещё вчера не хотели, просят его, требуют сегодня же собраться вместе, как в былые времена. Посидеть, отметить Так отчего ж не собраться, не отметить конец опалы и не выпить за будущие дела и успехи? Делов-то — набрал с кремлёвского телефона номер особого распределителя, на том конце провода зададут лишь два вопроса: в котором часу и на сколько персон. А дальше — никакая скатерть-самобранка со столом кремлёвским не сравнится.

И вот сидят они. Всё — как в старые добрые времена. Обсуждают дела государственные. Песни поют революционные. Тосты подымают за мировую революцию. Всё как всегда, да только всё — не так как надо. Страх поселился среди бывших его товарищей-соратников. Да такой страх, что словами не передать. Смотрят друг на друга как на врагов-доносчиков. Слово каждое взвешивают. И только самому великому хвалу воздают.

Хотя и тут есть свои, отрешённые — товарищи с мозгами, ошпаренными революционным кипятком и в винегрет нарубленными классиками марксизма. И кто ж там в первых рядах? Конечно же, жена его — боевая подруга с партийной кличкой «товарищ Велре», великая революция в переводе. Жена, впрочем, — только в анкете. Уж 12 лет — с тех пор как сын родился, они как муж и жена более не жили. Потому как для супруги его, товарища Велре, семейное счастье и все прочие удовольствия — как буржуазный пережиток. Секс, сношение или, как она там любит звать это по-пролетарски, «ё…ля» — дела совершенно для неё неприемлемые. Нужны лишь они как медицинская процедура для продолжения человеческого рода и производства новых революционеров.
 
Раньше он как-то страдал от этого жёнушкиного идиотизма, а теперь уж свыкся. Впрочем, это даже к лучшему. Потому что как на женщину смотреть на неё противно. Постарела. Лохмы седые нечёсаные во все стороны торчат. Половины зубов уж нет. Можно было бы лечиться в кремлёвской больнице — так нет, она ещё и бравирует: вот она — страдалица за мировую революцию. А когда-то… Да, красавица была жёнушка его лет двадцать назад. Глаза горящие. Волосы, чёрные как смоль, на ветру развеваются. Лицо библейское — еврейская царица, только в кожанке и с маузером. Впрочем, живи как знаешь. Не судья я тебе. Да и ты мне тоже.
 
А вот Тонька опять прохаживается. Блюда с деликатесами разносит да тарелки со съеденным-сожранным убирает. И личико-то у неё сияет от счастья. За него — хозяина, командарма радуется. Да может быть, Тонька эта в тыщу раз лучше и честнее всех этих жрущих и пьющих бывших товарищей. Трусов и политических проституток. Ты, Тонька, хоть и б…ь энкаведэшная, но уж от души победе моей радуешься. Не то что эти скоты и завистники. Ну вот, опять мимо прошла. Бёдрышком своим крутым опять как бы невзначай подтолкнула. Не забывай, мол. Вот опять у стенки стоит, улыбается своей блудливой улыбочкой. Насквозь буравит своими похотливыми глазками. Ладно, Тоня. Будет и на твоей улице праздник. Будешь девочкой-паинькой, получишь пропуск — вход свободный в особый распределитель. Ну а что, можно теперь и ей в ответ слегка улыбнуться да подмигнуть левым глазком. Смотри-ка, вся зарделась. Поняла. Умная ж, стерва. Ну ничего, теперь можно расслабиться. Теперь можно...

Он ощутил, как уходит страх, как тихонько вниз живота стекает похоть. На секунду он представил, как завтра, когда, по обыкновению, Тонька войдёт в его кабинет прибираться, он бросит её на диван. Как зверь-маньяк будет сдирать с неё шёлковые трусики. Как... Это будет завтра. Много чего хорошего будет завтра...

Но не было завтра у товарища Якира. Той же ночью его арестовали. И снова борьба. Не на жизнь, а насмерть? Нетушки. Только за жизнь. Побои, допросы, обвинения. И опять побои, допросы. А потом пришёл добрый следователь и принёс весточку от товарища Сталина: «Не упрямься, Яков. Прими кару. Оболги других, оболги себя. И оставим мы тебя в покое. Получишь лет пять. Посидишь в санатории и выйдешь на свободу. И будет всё как всегда». И сермяжная правда в этих словах была та, что было всё как всегда: получите расстрельный приговор. И даже расписываться не надо.

Ну что, не думал? На что-то надеялся? А кто тебе сказал, что власть благодарностью платит за служение ей? Запомни: власть всегда неблагодарна.
А после — долгие тюремные дни и ночи в кругу таких же, как и он: оболганных, приговорённых, в приговор не верящих. Ну, не верят они, что такая вот несправедливость над ними могла свершиться. Когда беляков да кулаков шашками рубили да баржами топили — так то можно было и нужно для революции. А самих когда — то несправедливо, страшно и потому верить не хочется. И ползут слухи странные по камерам: обман всё это, никто никого не расстреливает, а отправляют куда-то в Южную Америку, в Аргентину, готовить там новую мировую революцию. Испытывает их товарищ Сталин. И всё, что нужно, это лишь сказать, когда приговор зачитывать будут: «Умираю за великую революцию, за товарища Сталина». А потом распахнётся какая-то потайная дверь, выйдет оттуда сам товарищ Сталин. Обнимет, слова скажет напутственные. А потом всё будет хорошо. И веришь в это всё, и не веришь. Только ой как верить-то хочется...

И вот день настал последний для товарища Якира. Или не последний? Просто лязгнули замки в их общей расстрельной камере, и голос послышался равнодушный и страшный: «Якир, на выход!». А губы сами пролепетали с надеждой: «С вещами?». И такой же безразличный ответ: «Якир, на выход! Вещи оставить».

Потом какая-то комната и боковая дверь, обитая железом, из которой должен выйти Сталин. Два красноармейца по бокам. Какой-то человек за столом, зачитывающий приговор. Потом леденящие ужасом слова: «Приговор привести в исполнение».
Теперь, сейчас, последний шанс. «Умираю за товарища Сталина. За дело великой революции», — фальцетом вырвавшиеся слова. Ну, что теперь? Ничего… Смерив безразличным взглядом, некто, приговорщик, устало плюхнулся в кресло и нажал какую-то кнопку. Боковая железная дверь распахнулась, и оттуда появились двое в зеленоватой форме, прикрытой мясницкими передниками.

Мгновенно заломив руки за спину, они потащили его к проёму железной двери. Согнувшись от боли, едва переставляя ноги, он переступил порог. Потом, всё так же превозмогая боль, он приподнял голову и увидел... Да, то самое — его собственное изобретение, чертёжик которого он когда-то представил на рассмотрение особой комиссии, названное им так же лихо, революционно и бескомпромиссно — «Устройство для свершения высшего справедливого суда пролетариата». Деревянное, дабы пули не рикошетили корыто со сливом и ведро для выноса остатков от завершённого приговора.

Он и не думал сопротивляться. Просто ноги подогнулись сами собой. Раздался хруст, и заломленные за спиной руки неестественно вывернулись назад. Он упал на пол, ткнувшись лицом в сапог палача. «Кусаться, сука!», — лишь расслышал он истерический вопль. Потом какие-то глухие удары. Боли он уже не чувствовал. Он просто не хотел... Его кто-то хватал за ноги, за рубашку, за вывороченные руки, дико матерился и что-то орал. Потом на секунду удары стихли.

Словно свысока донёсся голос: «Чего телитесь? У меня уж другой на подходе». И в ответ — какой-то виноватый, земной: «Дык тяжёлый же он и лягается». И вновь голос, словно с небес: «Верёвкой тащите! Сподручней будет. Всему учить вас надо, долбоё…в».
 
Ещё через секунду он почувствовал, как на шее захлестнулась верёвка. Кто-то тащил его по полу, скользкому от грязи и крови — туда, где свершается высшая справедливость. Ещё через секунду его приподняли с пола, грубо бросили и прижали горлом к борту деревянного корыта. Залепленные слезами и грязью глаза на долю секунды выхватили дно, залитое чёрной кровью вперемешку с остатками мозгов и осколками костей. И вдруг… Там, словно в зеркале, он увидел свою Тоню. Свою первую Тоню. Её сине-васильковые глаза, её жалобное, одёрнутое безысходностью лицо — такую же, как тогда, когда она принесла в его дом его сына. «Тоня, прости», — лишь прошептал он.

Он не слышал звука выстрела. Просто исчезла Тоня. Растеклась васильковая синь клубами серого дыма, превратившись в непроглядную чёрную тьму...

А потом что было? Не имеет это никакого значения, иррелевант, как говорится. Не оставил он ничего после себя на своей как бы Родине. Жена его, товарищ Велре, умерла где-то в ссылке, так ничего и не поняв. Тихо уснула, прижимая к себе, словно Тору, томик Карла Маркса. Сын его был задушен по пути в детприёмник. Хоть и сказано было, что сын за отца не отвечает, но для больших людей следовало делать маленькое исключение. Всё верно. Так уж повелось. Так всегда поступали все тираны со времен Юлия Цезаря.

И вот лишь одно случайно брошенное семя, случайная слабость, случайное доброе дело дало росток. Вырванная из дома, брошенная на турецкий корабль его семья, сын его и Тоня пустили корни в библейской Палестине. Вошли в двойную спираль, чтобы потеряться и разбрестись по святой земле. Чтобы много-много лет спустя в одном Иерусалимском автобусе блеснули чьи-то глаза синим васильковым огоньком, словно говоря: «Отгадай, откуда?».