Вокруг себя

Владислав Свещинский
Пролог
-------
В любом рассказе мы хотим видеть борьбу сил Добра и Зла и ждем, по крайней мере, двух героев, один из которых олицетворяет то самое Добро, а второй – то самое Зло. В зависимости от способностей рассказчика, герои получаются более или менее жизненными. Хотя под словом «жизненность» мы обычно подразумеваем степень своего доверия существованию таких героев. Все мы, на самом-то деле, не такие уж проницательные знатоки жизни. Мы твердо верим в существование короля Лира, датского принца, плачущей Ярославны, Марицы, Сильвы и еще многих и многих таких же сомнительных личностей. Верим, хотя твердо знаем, что герои эти на самом деле не существовали. Мы верим в них в промежутке примерно от шестнадцати до семидесяти лет (в более нежном возрасте верим в Буратино, Деда Мороза и Бабу Ягу, а в более суровом возрасте – те, кому не посчастливится умереть раньше – не верим уже ни во что и никому).

Философ и авиаконструктор Роберто Орос ди Бартини полагал, что каждая наша фантазия порождает реально существующие миры, начинающие развиваться и жить жизнью почти самостоятельной. Эта мысль может служить хорошим утешением всякому сочинителю, пишет ли он диссертацию по двигателям внутреннего сгорания, повесть о любви или статистический отчет.

Будем же утешены в своих надеждах, и пусть среди читателей окажется хотя бы один, который поверит в существование героев этого рассказа.

Герои наши странные. Они расплывчаты, негероичны. Сразу и не понять на какой стороне они выступают – Добра и Зла. Бедный Дон Кихот сражался с мельницами, подарив потомкам неисчерпаемый пример внешне бессмысленной работы. Но у него, по крайней мере, был осязаемый противник. Кто противник наших героев?

Пусть этот вопрос останется без ответа со стороны автора. Или, автор может предложить такие варианты: 1) главный противник каждому герою – он сам, 2) государство (вариант почти беспроигрышный), 3) женщина (на усмотрение читателя), 4) кто-нибудь еще (на его же усмотрение).

Без своего ответа оставляет автор и такие вопросы, как «О чем эта повесть?», «Хороший конец у нее или плохой?» и, даже, «В чем мораль?!». Последний из них особенно нравится автору, так и подмывает ответить: «Ни в чем!». Но тогда повесть станет аморальной, а этого признавать автору совсем не хочется.

Итак, «Вокруг себя. Бессюжетная повесть с прологом и эпилогом»



Профориентация и не только
--------------------------
Хорошо помню, как родители советовались по поводу выбора моей будущей профессии. Нет, это не был заочный брак, мое мнение, безусловно, учитывалось, но обсуждение имело место. Вопрос серьезный, как же иначе.

Мы втроем перебирали варианты. В школе я учился средне, медаль не светила. Потому мечта родителей – видеть ребенка врачом – была едва ли осуществимой. Сам я больше склонялся к образу эксперта-криминалиста. Повлиял ли на это советский сериал о следствии и знатоках? Наверное, повлиял. Однако,  эта мечта моя родителям казалась странной и неудачной. Учиться на эксперта надо было в Киеве, а жили мы в городе N, от Киева отстоящем далече. Слабость моего характера плюс сила убеждения родителей – мечта о криминалистике осталась воспоминанием. Жалею ли я об этом? Нисколько.

Еще одна мечта – стать историком – была развеяна так же легко. Запоминать даты я всегда не любил, а история, в моем представлении, состояла из двух равно огнеопасных частей: запоминания дат и правильного истолкования событий прошлого. Ошибка в первой части вела к профнепригодности. Ошибка во второй – к политической статье.

Что же оставалось? В нашем городе N был политехнический институт, политех, по-простонародному. Бытовал афоризм: у кого ума нет, те в пед, у кого стыда нет, те в мед, а у кого ни тех и ни тех, те в политех. Политех считался  непрестижным. Причина мне неясна и двадцать пять лет спустя. Что за мелкотравчатый снобизм?! Совершенно непонятно. В нашей семье слово политех был не принято. Политехнический, машиностроительный – пожалуйста. Что за «политех»?

Я поступил и был счастлив. Новый круг знакомств, новая атмосфера, повышенная самооценка и, не в последнюю очередь, отсрочка от армии плюс военная кафедра. Даже, если бы и взяли после института, то уже офицером. Совсем другой коленкор. Трудно ли было учиться? Нелегко. Я никогда не стыдился своей альма-матер, хоть и находил, что покритиковать в ней.

Не нужно быть социологом, чтобы видеть некоторые характерные черты человечества. Лет через пятнадцать после окончания института мы сидели с Митей Захаровым в летнем кафе, пили пиво, которое неполезно обоим, и вспоминали, ища в общем прошлом тему для разговора в необщем настоящем.

Захаров закончил педагогический («пед»). Забавно: из двадцати с чем-то человек моего выпуска в политехническом, на заводы ушли работать двое. Потом один из них с заводом простился, но пришел третий. Лет десять  из того набора в промышленности (громкое слово!) работали двое. Потом остался один – ваш покорный слуга. Митя удержался в педагогике еще меньше, год с небольшим. Мы с ним видели в этом загадку со многими отгадками.

Объяснений всего на свете всегда может быть много. Говорят, все они истинны. Если вы творите силой мысли миры, начинающие жить самостоятельно, то чем вы отличаетесь от Творца всего сущего и изначального. Митя таких разговоров не любит. Мне кажется, у него это не только профессиональное, но и врожденное – нелюбовь к спорным темам. Митя стал священником. Вот так, не больше и не меньше.

Он всегда был не от мира сего. Все не как у людей, - говорили вокруг. И священником он стал как-то, словно из-за угла. Поехал в Нарьян-Мар искать судьбу. Это только он мог выдумать: ну, какая судьба в Нарьян-Маре?! И почему вдруг там, а не в Москве, Улан-Удэ или Рубцовске? Почему не в Шонау, Франкфурте или Хабаровске, почему именно в Нарьян-Маре? Голос он услышал, голос судьбы.

Завидую. Всегда завидую людям, которые слышат внутренний голос.  Мне жаль себя: я слышу разные голоса, целый хор, где каждый хочет быть солистом.  Чаще всего мои голоса говорят о разном и к тому же перебивают друг друга. Кого из них слушать? Бог один, а бесов – легион. Эту истину, сам того не осознавая, я исповедую с детского сада. Нам - мне и коллективу - всегда было трудно вместе. Коллективы, где я работал, это подтвердят.

Итак, после института Захаров сорвался в Нарьян-Мар, где не был никогда, и поступил в какое-то ПТУ преподавать литературу местной молодежи. Более глупого поступка и я не смог  бы придумать. Но Митя старательно изучал жизнь по методу салата. Вы знаете, как перемешивают салат? Правильно, снизу вверх. Снизу вверх шел в свое время классик, Буревестник революции, и Захаров попер классической дорогой.

Но в России классическая дорога – бездорожье. Понятно, очень скоро Митя забуксовал. Он открыл для себя ряд простых истин и в том числе ту, что он – не классик, не Буревестник, не Сергей Довлатов, не Веничка Ерофеев и еще, много, кто не.

В тоске и в печали он шел по улице (так гласит легенда) и увидел на столбе косо прилепленное, чуть ли не рукописное объявление о наборе в духовную академию в Москве. Это здорово напоминает «Аэлиту», но в жизни столько совпадений, что одним больше, одним меньше – роли не играет.

Митя уехал в Москву, поступил в академию. Тут выяснилось, что академия протестантская или какая-то еще, но не православная. Захарову на тот момент или по жизни было все равно, а, может, нет, но он принялся за гранит новых для себя наук, закончил академию, был рукоположен и служит то ли в Кандалакше, то ли в Архангельске, то ли в Мурманске, то ли Бог знает, где еще.

Раз или два в год он приезжает в N и звонит мне. И вот мы сидим с ним на прохладной террасе летнего кафе, зачем-то пьем пиво, хотя обоим хочется чего-нибудь покрепче, и рассуждаем о том, что страна наша, как любимая женщина – непостижима и противоречива. Можно ли считать бессмысленной работу учебных заведений, если их выпускники не идут работать по профилю? Что простительно церковно-приходской или иной начальной или средней школе, вроде бы, непростительно институтам и университетам. Чему и для чего учат в наших институтах?

- Тебе не бывает скучно? – спросил он в один из приездов. К тому времени он накрепко осел в своей Кандалакше, а я успел защититься, поменять работу и подумывал, чем бы заняться еще. Тогда мы оба были при деньгах и коньяке, и мерзкое пиво не угрожало нам ожирением. - Я начинаю закисать. Начальство в Москве требует каких-то отчетов. Богословских трудов. Представляешь: я – богослов!

- Я тебя и священником не представляю, - ответил я тогда, пережевывая кислую и жесткую ветчину. Наверное, он не разобрал моих слов или не слушал. Не обиделся, это главное.

Ныне он печален и прикуривает одну сигарету от другой. Я к моменту нашей встречи успел бросить и отвыкнуть от курева, и сидел спокойно. Дым не раздражал меня и не радовал. Скучно ли мне? Еще как. Диссертация имела много причин. Здесь были и самолюбие, и тщеславие, и жажда денег и славы в пределах завода. Но и скука была в немалой пропорции. Мне становилось скучно на заводе.

Давным-давно, в другой жизни, в школе и чуть-чуть в институте мне так же представлялся коммунизм: высшая форма развития общества. А что потом? – хотелось спросить мне, но, по природной и благоприобретенной трусости, я не спрашивал никого, кроме папы. Потом, думал я, серый тупик. Форма высшая, расти некуда. Тупик.

Такой же тупик я ощутил на заводе, и дело было не в карьере. Почему родители решили уговорить меня именно на эту профессию, а не на другую? Я знал ответ с самого начала. Мне его сразу подсказали. Это как в кроссворде в газете: куча вопросов по клеточкам, а перевернешь лист – там вверх ногами напечатаны расшифровки. Мой лист не нужно было переворачивать. Ответов было два. Или, точнее, ответом была суперпозиция причин, как сказал бы мой пожизненный наставник Лебенсон. Одной причиной стала надежда родителей, что на этой работе мне придется меньше разговаривать с людьми. Лет с четырех я заикался. Родители думали, что конструктор разговаривает мало. Это оказалось заблуждением, но человек в большей степени трамвай, чем автомобиль: свернуть он может там, где есть поворот, а не там, где хочется рвануть руль в сторону. Второй причиной оказался старый знакомый родителей, живший в соседнем доме, Коганер.

Как говорил в какой-то миниатюре Михаил Жванецкий, острым глазом подмечаю. Так вот острым глазом подмечаю, что во многих повестях и рассказах непременно присутствует еврей. Не эскимос и не эвенк, ни француз, ни датчанин и не австралиец. Еврей. Если я когда-нибудь захочу написать историю своей жизни, евреев у меня окажется невпроворот. Тот же Лебенсон. Ну, как без него, если он был и есть. Или Коганер. Да не было бы Коганера, еще вопрос, поступал бы я на эту специальность и на этот завод.

Мне нравится в себе способность говорить афоризмами. Захаров это профессионально терпит, а наш третий приятель, борзописец, Мирон Велихов, не выносит. Он начинает ругаться и кричать. Мирон – наша гордость. Он – еще один пример бессмысленной учебы. Золотая медаль в школе, красный диплом в меде. В итоге: успешный, как говорят, писатель. Дурацкая традиция, избитый тренд через Вересаева, Чехова, Булгакова, Горина. Велиховскую пьесу в прошлом году поставил «Современник», потом, правда, Мирон долго был на мели, буквально пропадал. Но имя уже попало в обойму, и постепенно он раскрутился. Мирон живет то там, то тут.

Иногда, в год под расход, мы встречаемся втроем. Долго говорить нам не о чем. Один стал священником, второй писателем, третий занял в штатном расписании жизни клеточку с надписью «никто». Все при деле.

- А ч-чего т-тебе моя скука? – я, когда, наконец, прожевал и проглотил ветчину. Митя вертел в руках зажигалку, дешевую, мерзкую китайскую зажигалку за восемь рублей, что продается в гастрономах на кассе. – П-предложить хочешь что-нибудь?
- Нет, - грустно ответил он, - только пожаловаться. Уныние, друг мой, уныние. И я в него впадаю.

На этот раз он снова в меланхолии. Это состояние у Мити становится привычным для окружающих, как протезы на ногах летчика Маресьева.

- К-как у тебя на личном фронте? – спросил я, чтобы что-нибудь спросить.
- Не очень. Мы съездили в Сочи, а назад я приехал один.

Он сидит, покачивая головой, зажигалкой, ногой, лежащей на другой ноге. Он весь покачивается, словно свинчен на шарнирах, короткая борода плавает в дыму: ужасное зрелище. В пепельнице перед Митей приткнуты пять или шесть бычков, но он опять закуривает. Хорошо, что мы на открытой веранде. Даже здесь я успел прокоптиться, а что было бы в помещении?

У всех свои проблемы. Мне не на что ехать в Сочи и не с кем. Вернее сказать, со мной никто не хочет ехать. Не захотел бы. У меня богатый опыт в этом деле.

Принято говорить о ком-нибудь: в его жизни бывали женщины. В моей жизни их не бывало, они бывали возле. Порой дело доходило до постели, но один раз виной тому было вино в желудке очередной девушки (пила, кстати, без меня). В другой раз постель стала местом только объятий и тисканий. В третий раз мы просто благопристойно сидели на постели – стула второго в комнате не оказалось. Все это прошло. Уже пару лет мои мысли и фантазии обращены к молодой даме, с которой познакомился случайно, буквально в чужом пиру. Она – сплошная загадка, работает непонятно кем в каком-то институте. Даме до моих фантазий, как до свиного гриппа, но пока это единственное, что у меня есть из раздела «Отношения с женщинами».

У Мити с этим делом интереснее. Женщины его не интересуют. Девочки тоже. Теперь выясняется, что очередной друг его бросил. Ну, что ж, горе есть горе. Вообще, специфика захаровской личной, сиречь половой жизни – тайна. Тайны я люблю.

Он качает ногой, а я думаю, сколько таких, как он – больше, чем таких, как я, или меньше? И еще: с какой он стороны – активный или пассивный? Техническим языком говоря: привод у него передний или задний? Какое, казалось бы, мое дело, но интересно. Вот так все переплетается – пединститут, духовная академия, любовь в голубых тонах. Никаких обобщений разумный человек делать не может. Есть ли вообще правила в этой жизни, или вся она состоит из исключений?

Ни Лебенсона, ни Коганера на месте Мити я представить не могу. В том числе в ситуации с поездкой в Сочи, когда туда вдвоем, а обратно – в одного. Хорошо это или плохо? Какая разница?

Город N очень красив ранней осенью. Он засыпан золотой листвой. И мне кажется, что это не разгильдяйство дворников, а их любовь к осенним пейзажам. К сожалению, так же, как и я, дворники любят пейзажи а-ля «русская деревня» круглый год. И это уже проблема, машины медленно проползают в снежных ущельях улиц, пешеходы шагают след в след, словно партизаны, и только малышня в восторге. Я очень люблю город N.

Мы вышли из кафе и отправились вниз по главному проспекту. Он, естественно, назывался Ленинским. Как еще он мог называться в СССР?  В СССР никак. До СССР он назывался Московским. Тот же хрен, только в другой руке, как сказал бы Женька Одинцов, восходящая звезда нашего отдела. Мы с ним полные антиподы, как с Велиховым. Он точен, грамотен, собран, немногословен и суров. Я – все тот же раздолбай, что и тридцать лет назад, и в разведку меня не возьмут. Разве, что в разведку боем, отвлекать вражеский пулемет.

Мы прошли, дотопали как раз до моей альма-матер. Там есть поперечная улочка имени террориста Димитрова. Захаров мне опять сделал замечание по поводу навязчивой страсти акцентировать внимание слушателей на негативных оценках: то название проспекта мне не нравится, то революционера террористом обзову. Все же, я думаю, он пассивен: слишком ласков, миротворец без каски.

Цель была простая – найти туалет. Чертово пиво. В институт – он ближе всего - с некоторых пор без пропуска не пускают, в местных магазинах уборных для посетителей нет. Мы свернули на Димитрова, там за бассейном можно найти глухие тупички. Впереди шла компания: двое или трое мужчин. С визгом подлетели жигули, оттуда вывалились молодые люди, скрутили шедших, сунули мордами в асфальт, надели наручники. Рассказывать дольше, чем это все заняло. Завизжали тормоза еще одного автомобиля.  Этих, в наручниках, расхватали по машинам. Пока мы в некотором оцепенении наблюдали со стороны, все разъехались.

- Чистая работа, - сказал Захаров. – Пойдем скорее за бассейн. У меня от переживаний метаболизм ускоряется.

Мы еще погуляли, и он уехал в пригород к своим родным, а я отправился домой к своим, думая о разных разностях и жалея себя.

Я брел по шуршащей листве, во дворах шумели дети, парочки целовались и пили пиво прямо из горла. Я думал о том, что, если кто-то из посвященных в тайну Захарова, видел нас с ним вдвоем в кафе, то тоже мог бы сказать про нас: «парочка». Гомосексуализм мне отвратителен, лесбиянство тоже. Но вот есть старый знакомый, и мне собственно наплевать, кто ложится с ним в одну постель – мужчина или женщина. Более того: мне все равно, какая сторона у него рабочая – передняя или задняя. Еще неизвестно, нет ли лесбиянок среди моих знакомых женского пола. Возможно все. Мужеподобные особы встречаются на заводах, видимо, как везде, как и женоподобные мужчины, в том числе.

Но мне наплевать. И я плюнул, целя в урну и, конечно, промахнулся. Слюна повисла на подбородке, и какая-то старушка, проходящая мимо, не удержалась от констатации факта: «Нажрался и харкает. У-у-у, морда бесстыжая, понаехали чучмеки».

Этнической характеристикой я обязан черной бороде. Если у Захарова она тщательно выбрита, так сказать, сформирована вокруг рта, то моя борода растет английским газоном. Я ограничиваюсь тем, что время от времени подстригаю ее. Шесть-десять миллиметров вполне достаточно. Плюсом к тому, у меня нос с горбинкой от двойного перелома в школьные годы чудесные, солидная залысина на затылке и темные волосы вокруг нее, как ивы вокруг пруда. В целом – образ интеллигентного сапожника из Карабаха.

Одна из моих коллег, человек вдвое старше меня и, наверняка, в пять раз умнее высказалась как-то, а я случайно услышал: «Без евреев, как без помойного ведра – никуда». Бог весть, был ли это комплимент, или сокрушение. Всякий ответ окажется истинным, так стоит ли его искать? Так и слышу усмешку вредного Оккамы.

Не скрываю, что наполовину еврей, и не афиширую. Как быть наполовину кем-то, не знаю, хоть и мечтаю к концу жизни стать хотя бы наполовину человеком. Имеет ли значение в нашем мире национальность? Важнее она сексуальной ориентации или нет? Риторические вопросы.

Фасад главного корпуса педагогического института весь залеплен разноцветными воздушными шарами и транспарантами. У студентов большая радость. Еще больше она только у преподавателей. Институт переименовали в академию. Есть надежда на увеличение зарплат и стипендий и вообще приятно до не могу. А я иду, как всегда скептически настроенный к миру, и, слыша счастливый мат-перемат будущих учителей и учительниц, не могу удержаться от непристойной мысли: «У педиков праздник». Да простит меня Захаров.

Через дом жил когда-то Коганер. Лучше не думать об этом. О многом лучше не думать, и меньше будет поводов для огорчений.

Завод без него сквозь землю не провалился. Был человек, сорок лет ходил, прихрамывая по коридорам и цехам, а потом – раз и нету. Ничего. Вот, как двадцать минут назад, на Димитрова. Шли двое или трое. Раз – и нету. Дымок бензиновый развеяло и все. Последний выдох господина Пэжэ. Кто заметил их исчезновение, кроме двух подвыпивших молодых людей, мечтающих спокойно пописать и равнодушных ко всему остальному под луной?

Однажды исчезнувшие в милицейских машинах появятся вновь, а Коганеру ждать трубы Страшного суда. Надо ли делать из этого факта вывод, что исчезнувшие в машинах мужики больше нужны миру, чем Коганер. Даже так: миру важнее и нужнее всего те, кто надевал наручники. Менее важны те, кому надевали. А Коганер вообще не важен. Тем более мертвый.

И я мысленно строю модель, ранжируя божьих тварей по степени важности и нужности тварному же сообществу: хищники – жертвы – Коганер, который не вписывается ни туда, ни сюда. Привычкой строить модели чего бы то ни было, меня заразил Лебенсон. Этот постоянно мигрировал, проявляя, по своим же словам, социальную нестационарность: где мог, старался быть хищником, где не мог, автоматически становился жертвой. Мелкий грызун, но талантлив. Он – не член общества, он – член-корреспондент. И маргиналом не назовешь. А почему? Талантлив.

Беда в том, что его таланты, низко ценившиеся в СССР, как он не раз констатировал окружающим, даром не нужны в Германии. А какие планы он строил, какие картины рисовал передо мной, описывая свою востребованность в просвещенной неметчине! Теперь он – сторож и свои чудесные модели может строить круглые сутки. График работы у него: сутки через двое.

Лебенсон нужен хозяину немецкой бакалейной лавки или какого-то склада, который сторожит, хотя бы в качестве дипломированного пугала. А Коганер еще при жизни стал не важен и не нужен моему и, кстати! - его любимому заводу. Заводу вообще никто не нужен и не важен. Завод самодостаточен, он пожирает своих питомцев, как старый грек Хронос, использует, отжимает, как тряпку и выбрасывает.

Кому нужны и важны все мы, наши мысли, если они не о создании танка, ракеты или бомбы, наши песни, если они не строевые, наши стихи, если они не об очередной партии? Где тот или та, кому важны и нужны мои выводы из жизненных фактов?



Великий Менухин
---------------
Приятно ощущать себя частью чего-то большого. Хорошо это или плохо, признак это слабости или силы, не знаю. Чувство сопричастности заводу мне чрезвычайно приятно. Это может быть своеобразным заскоком, дефектом восприятия, мозговым спазмом, хельсинкским синдромом – пусть Велихов ставит диагноз, на то он и бывший доктор.

Разговоры про будущую профессию начались, как мне помнится, классе в девятом. Девятый, десятый, потом пять лет института – в общем, семь лет я жил с мыслью об этом заводе, именно об этом.

За семь лет, как утверждают медики (я иногда читаю журнал «Здоровье»), организм полностью перестраивается. Вот меня и перестроили. Еще только бывая на практиках, я стал считать себя частью завода и гордился этим ужасно. Гордился долго, уже зная людоедский характер кумира. Так, пожалуй, гордились своей семьей жены Синей Бороды.

Когда-то я рвался быть частью сообщества под названием «завод». Я тогда понятия не имел, что это за сообщество. Был чистый романтизм, если говорить красиво. Дурь беспросветная, если  проще. Розовые слюни, вчерашний снег, лунный свет на воде. С годами восторженности поубавилось настолько, что однажды я уволился с моего завода. Конечно, причин было несколько, все выглядели неоспоримыми. Но главное не в этом, а в том, что, как выяснилось, незаметно для себя, я стал частью этого завода. Все относительно и все зависит от точки зрения. Можно сказать и так, что это завод стал частью меня.

«Я родом из детства» - был такой фильм или спектакль с песнями Владимира Высоцкого. Я родом отчасти с первого завода. Да-да, Маша с Уралмаша и т.д. Мне не смешны эти потуги на остроумие. Мне много раз намекали, что людей надо чаще жалеть и никогда не обижать. В очень добром расположении духе мне понятно, что остряков, обыгрывающих «Машу», стоит пожалеть. Им на самом деле не повезло: у них в биографии не было моего завода, моих наставников, моих переживаний, моих огорчений, моего трепета перед чистым ватманским листом, моих маленьких радостей и крошечных побед. Их надо пожалеть, но я не хочу.

Мне нравятся некоторые интонации и словесные находки у Бродского, но его слова «Там вдалеке завод дымит, гремит железом, не нужным никому: ни пьяным, ни тверезым» меня оскорбляют. Я их не приемлю, хотя и понимаю, что ему тоже не повезло.

Как большинство порядочных советских в прошлом предприятий, мой первый завод ориентирован на войну. Свирепая советская романтика, как дурная болезнь. Меня она тоже захватила. Я рвался в ряды избранных и посвященных, ошибочно полагая, что это – лучшие люди в мире. Экзотерическим знаком отличия  был особый вкладыш с тайными пометками – красной или синей звездочкой в углу, некими цифрами в другом углу и т.п. Я прилагал все старания, я плел интриги и, наверное, тот путь вел не вверх, а вниз потому, что я добился своего. Я стал вхож на закрытые сборки, на секретный этаж конструкторского бюро, в закрытые испытательные боксы.

По своей непосредственной работе, я не был связан с какими-то оборонными проектами. На кой черт мне требовались допуски в закрытые зоны? Только для удовлетворения своего тщеславия. Дурная болезнь.

Десять лет на первом заводе я отработал ни шатко, ни валко. Из разряда молодых специалистов перешел в разряд опытных, что само по себе ни о чем не говорит. Опыт бывает разным. Мой опыт приносил мне, в основном, кислые плоды. Если верить библии, у моих несуществующих детей в будущем должна быть сильная оскомина. Работая здесь, я все меньше удивлялся, наблюдая жизнь, и это меня втайне огорчало.

Как-то в самом начале я отправился по служебным делам в отдаленный механосборочный корпус. Там собирали двигатели для боевых машин пехоты. Не стоит говорить, что меня буквально штырило от гордости – куда, мол, судьба занесла, щит, мол, кую оборонный. Как говорят кузнецы: мы не можем, не куя. Хотя фактически я работал, не куя тот самый щит, но воображение спасало.

Территория завода в те годы была обширной. Ее застраивали лет пятьдесят и все никак не могли заполнить пустоты. На кой ляд сразу было огорожено столько земли, для меня тайна. Может, тогдашние руководители боялись бомбежек? Не знаю. Говорят, настоящий монгол расстраивается, если, выйдя из юрты, видит юрту соседа. Поскольку я ходил по заводу пешком, и наследие монгольского менталитета меня бесило.

Окрестности механосборочного корпуса были забросаны секретными двигателями. Некоторые из них уже вросли в землю, некоторые стояли на поддонах. Вдоль наружной стены протянулся ряд моторов, изрядно покрытых многолетними  следами непогод. Они стояли так давно, что сами стали частью окружающей среды, ассимилировавшись с местной природой.

Она приняла их, гладила ветрами, щекотала снегами, умывала дождями и укрывала пылью. Взамен брала немного: ржавчину со стальных деталей, ороговение и трещины с резиновых уплотнений и т.д. Я ходил мимо них и не знал, как мне реагировать – радоваться ли, печалиться ли. Дух Генри Торо витал надо мной. Сознательно и невольно я старался думать, как он. Все мы внушаемы, и вся разница между нами, быть может, только в степени внушаемости.

Сплошного видеонаблюдения не было. Зачем делать секретным вход в корпус, если двигатели, сделанные там, валяются вокруг, я не знал тогда и не знаю сейчас. Надо и точка. В продолжение той же логической цепи охрану из корпуса однажды убрали, убрали и двигатели, раскиданные вокруг. Мне и это показалось нелогичным. Я посоветовался с Захаровым, но он не увидел здесь ничего противоречивого, хуже того – ничего удивительного. Наверное, я воспринимаю мир неадекватно.

Неадекватное восприятие выражалось во многом. Мне очень нравился запах испытательных станций. Запах сборки – его трудно передать тем, кто не нюхал. Я не имею в виду вонь от потных спецовок.

Я зашел через цеховые ворота. В широком проходе, ведущем на испытательную станцию, начальник сборочного цеха проводил беседу с подчиненными. Начальник цеха подтянут, у него диковатый взгляд человека, находящегося в пограничном, как говорят психиатры, состоянии. Николай Васильевич меня терпит, полагая, что от молодого специалиста вреда не много, если внимательно за ним следить. Тем более я занимаюсь второстепенными моторами – на его взгляд. Наше направление новое, пока еще не оборонное и, значит, для настоящих заводчан – пустое и ненужное. Я здороваюсь издалека, он косит блестящим глазом и тоже делает некое движение в приветствии.

Мне нужно отдать служебную бумагу начальнику корпуса. Я всегда сначала заглядываю на сборку, поздороваться с местными мужиками. Это приятно во всех отношениях: повидаю нормальных людей, узнаю ситуацию по сборке и оттяну момент неизбежной встречи с начальником корпуса.

Сборщиков на участке было трое. Мы поздоровались.

- Что тебя к нам привело? – улыбаясь, спросил меня негласный лидер по имени Сергей. Сергею за тридцать, он уверен в себе, отслужил срочную в десантах, на заводе знает все и всех. Года три я был с ним на «вы», пока он не расшумелся, что я напрягаю его излишней вежливостью.

- К Менухину пришел, - сказал я, и Сергей понимающе улыбнулся.
- Сходи. Помнишь, как в одесском анекдоте: «Мама, замуж хочу!» «Сходи».
- Помню, - вздохнул я, - как он нынче?
- Рвет всех, как Тузик грелку, – порадовал Сергей. – Ему утром вкатили у РПГ, теперь делится.

РПГ – народное сокращение фамилии, имени отчества директора заводе. Он в молодости тоже работал в этом корпусе, воспитал нынешнее корпусное руководство. Орало редкостное, но не от слова «пахать». Оттого и сокращение гранатоподобное.

Подошел второй сборщик, тихий и вежливый. От него веет непривычным, западным. Я совершенно не удивился, узнав, как его зовут: Бронислав Казимирович. Именно так его и должны были звать, хотя коллеги зовут его Борей. Есть в нем что-то католическое, польское, церемонное. Опять же, как я это представляю. Однажды я обратился к нему по имени-отчеству, Сергей отозвал меня в сторону и сделал строгое внушение: не обижай Бориса! Настоящие имя-отчество коллеги старались не произносить, чтоб не обидеть. Это – привычка русских людей. Бронислав Казимирович тщательно вытирает руки ветошью. Он вообще все делает тщательно. Очень хороший сборщик

- Какие новости на конструкторском фронте? – он улыбается, и я улыбаюсь в ответ. Приятно слышать нормальную речь. Но расслабляться некогда – Сергей охотно вступает в разговор:

- Собрать бы их всех на одну веревку и в прорубь. Да еще к ногам  - маховик привязать и тогда уж в прорубь, - добавляет он рацпредложение.
- За что вы нас так? – пытаюсь не обидеться я.
- Тебя Менухин укусил? – удивляется Бронислав Казимирович, - теперь уколы от бешенства ставить надо.
- Никто меня не кусал. Вот, - Сергей показывает на меня, - его начальник приходил уже поутру.
- Понятно.
Начальник мой на месте не сидит. Есть ли толк от суеты, не знаю. Знаю, что иначе он все равно не может. Никого из нас не переделать.

Есть такая модель: сборочный цех на заводе, как полюс на земном шаре – все меридианы сходятся тут в одной точке. Испытатели с такой моделью не согласны. В их представлении полюс – на испытательном стенде. Стенды обычно вынесены на периферию цехов: и шума меньше, и выходы запасные проще организовать, и еще много плюсов. Сборка ближе к центру. И народ туда захаживает чаще. Начальники, мастера, технологи, конструкторы. У всех много вопросов к сборщикам, и оттого сборщики чувствуют себя элитой. Многие даже большие начальник сборочный цех считают на заводе главным. В этом отдельном вопросе сборщики с большими начальниками согласны.

Заглянул начальник механического цеха, Валерий Иванович. Валерий Иванович невысок, потрепан жизнью, говорит невнятно, матерится лениво. Все на свете он делает через силу. Он постоянно преодолевает себя – такое впечатление складывается у тех, кто с ним сталкивается.

По сравнению с нормальными людьми, Валерий Иванович – редкостный грубиян. По сравнению с начальником корпуса – утонченная натура, по ошибке попавшая в механосборочный корпус советского завода второй половины ХХ века из русских романов второй половины XIX века.

Валерий Иванович заодно исполняет обязанности заместителя начальника корпуса. На этом посту легко стать потрепанным, но как не сойти с ума – я удивляюсь. Не знаю за ним ничего плохого, кроме стойкого отвращения к новым разработкам и ущербного воспитания. По прошествии лет, он прочно ассоциируется у меня с одной из семи коров тощих, которые, как известно, съели семь коров тучных. После смерти Менухина он стал и.о. начальника, потом пережил другого вновь назначенного начальника (пережил буквально – и среди сослуживцев, и среди живых людей) и, наконец, сам стал начальником корпуса, заслуженным машиностроителем России и пр., и пр.

Мы поздоровались, но заговорить не успели: на участок, как ракета влетел великий и ужасный Менухин. Не знаю, какие у него были претензии к местным трудящимся, но, на их счастье, в зоне поражения оказался я. Это оказалось двойной удачей для всех, кроме меня.

Менухин – в молодости цеховой технолог, позднее – зампотех, начальник цеха и, наконец, начальник корпуса – ненавидит конструкторский отдел. Он ненавидит со всей пылкостью и силой ветхозаветного еврея. Конструкторы не имеют права на существование. Технологи тоже, но меньше. Разница между технологами и конструкторами в представлении Менухина такая же, как между тараканами и энцефалитными клещами. Первые противны, с ними надо бороться нежными средствами типа «карандаш «Машенька» или тапочек. Вторых следует уничтожать днем и ночью. Или так: технологи были не слишком опасной тупиковой ветвью человечества, собирателями кокосов, бананов и моллюсков. Конструкторы относились к трупоедам, каннибалам, умственно отсталым и т.д. без конца.

Но, если был среди конструкторов выродок и отщепенец, исчадье ада и существо, лишенное каких-либо моральных устоев, то это был я. Я таскал ему какие-то нелепые служебные записки, указания которых он принципиально не выполнял, за что получал нагоняй от РПГ. Я носил ему чертежи деталей, которых не было в плане, и за которые он опять получал нагоняи от РПГ. Я таскал ему свои эскизы, в которых была масса ошибок, и он опять срывал сроки и опять получал нагоняй от РПГ. Менухин был ко мне неравнодушен. Прошло не больше двух месяцев со дня знакомства, когда я заметил, что у него дергается глаз при разговорах со мной.

Он влетел на участок с открытым ртом, напоминающим жерло пушки. Мне ясно представился смертоносный снаряд, уже двигающийся по стволу. Получив пинок от взорвавшегося пороха, он сначала медленно, но все быстрее и быстрее скользит по стенкам ствола, воздух перед ним уплотняется, сзади срываются присосанные вихри и гаснут в пламени горящего пороха. Жертва еще не знает, что неизбежное свершилось, и жить ей осталось всего ничего.

И тут Менухин увидел меня.

Его глаза выкатились из орбит, лицо побагровело, крупные, вывернутые губы беззвучно зашлепали. Нечеловеческим усилием воли порох был потушен, снаряд втянут обратно в казенник. Опустив глаза долу, как говорили наши предки, Менухин прошел за стол мастера. Несколько секунд он молчал.

Так замирает и выдерживает несколько секунд застенчивый человек в общественной уборной. Он съел что-то мерзкое в обед в столовой, в животе – революция, он кое-как добежал, закрылся, у него есть даже начатый рулончик бумаги. У него есть все для счастья, но снаружи, за закрытой дверью, у писсуаров ведут светскую беседу двое знакомых. Им отвечает голос из соседней кабинки, и человек чувствует, что, если даст сейчас волю организму, будет такой непристойный взрыв непередаваемых звуков, что лучше погибнуть в тишине. И он пытается сдержаться.

Но неумолимо напрягается прямая кишка, и уходят силы, а вместе с ними уходит стыд. Будь, что будет.

Скажу честно, я боялся его. Так боятся наркомана, берсеркира, всякого человека, одержимого и непредсказуемого. Менухин казался мне огромным. По прошествии лет, я понимаю, что его рост не больше 180 см, размер одежды - не больше 54. Достаточно крупный, широкий в кости, чуть более, чем полный мужчина. Крупные черты лица, глаза навыкате, темные усы. Карикатура на янычара – почему-то казалось мне.

Вслед за начальником корпуса на участок зашли начальник сборочного цеха и ведущий технолог по сборке. Аудитория подбиралась солидная. Не знаю, согласился бы Шаляпин петь для одного, двух слушателей. Менухину нужна была аудитория, без нее он не мог развить полную мощность.

Менухин переложил листочки на столе чуть дрожащими от ярости толстыми пальцами, потом медленно поднял взгляд на меня.

- А вы тут зач-чем? – спросил он придушенным голосом. – Служебную принесли?
- П-принес, А-артем Пе-пе-петрович, - ответствовал я.

Думаю, еще одной причиной нерасположения ко мне Менухина было заикание. Он слегка заикался и в разговорах со мной мог подозревать, что я его передразниваю. Наличие зрителей никогда не радует беседующих заик. Можете мне верить: в этом вопросе я эксперт с четырех лет.

- Д-давайте, - протянул руку Менухин. Было жутковато наблюдать за сменой красок на его лице. Любой хамелеон подох бы от зависти одномоментно.

Я подал бумаги – служебная плюс чертежи. Менухин глянул буквально мельком и заорал. Ему было откровенно все равно, что именно я принес. Видимо, терпеть больше уже не мог. Приводить его речь в нормальном обществе невозможно. В переводе она много теряет. Теряет даже в стенографической записи. Так песни Владимира Высоцкого выгоднее слушать в авторском исполнении, чем читать с листа.

Я был совершенно оглушен. Не забудьте, что на тот момент я работал третий месяц, по жизни был затурканным заикой, чувство собственного достоинства давно выродилось у меня в злобный сарказм постфактум, остроумие на лестнице, как говорят французы. Не знаю, сколько это длилось. Помню лишь два обстоятельства: глаза у меня стали мокрые, а у Менухина поползла из уголка рта беловатая жидкость. Может быть, кто-то из присутствующих подумал, что это – слюна. Я же уверен, что это - пена.

Я ушел совершенно раздавленный и несколько лет с тех пор тщательно собирал информацию о Менухине, осторожно расспрашивал о нем сослуживцев. Я пытался понять абсолютно новое для себя явление.

Завод, такой безмятежно прекрасный на первый взгляд, состоял из очень разных людей. На одном конце шкалы был Коганер, на втором – Менухин. Количество полутонов, которые я наблюдал, зависело только от моей внимательности, от моего знания жизни.

Мы встречались в течении нескольких лет. Таких пароксизмов ярости великий и ужасный Менухин со мной уже не проявлял. Я был живым трупом, мерзким, несуществующим живым мертвецом, навией. Он брезгливо сторонился меня, косил выпуклым глазом и ограничивался невнятными отрывистыми звуками. Скажем мягко: мы не стремились к взаимному общению. Мы оба стояли перед зеркальной загадкой жизни, не будучи в силах понять, как земной шар не перестал еще крутиться и продолжает носить одного из нас.



Педагогическая поэма
--------------------
Классе в седьмом Велихов отличился на уроке литературы. Он всегда отличался от нас, простых смертных: круглый отличник, но не ботаник. Подтягивался десять раз, бегал кросс за столько секунд, за сколько надо, собирал и разбирал автомат, да так, что лишних деталей не оставалось. При всем, при том был серьезен, но не высокомерен, стригся модельной стрижкой, носил очки с большими стеклами и напоминал молодого и прогрессивного журналиста.

Недолгое время мне ужасно хотелось стать на него похожим, но мы с ним были антиподами от рождения. Он единственный раз на моей памяти схлопотал по физиономии, когда по неосторожности чуть не оттяпал садовыми ножницами пару пальцев нашей однокласснице Ленке Бирюлевой. Ленка с подружками шла впереди, Велихов сзади. Мы были на ненавистной летней практике – стригли никому не нужные кусты на какой-то улице и чистили газоны. Не знаю, зачем Мирон начал щелкать полуметровыми ножницами и нечаянно рубанул по ленкиной правой руке. За что и получил две плюхи от штатного хулигана из восьмого «Б».

В нежном возрасте я никого не стриг ножницами и не уродовал людей как-то иначе, но мне не раз прилетало от знакомых и незнакомых. В последний раз я дрался в четвертом классе. С тех пор драк больше не случалось, а случались побивания, если есть такое слово в великом и могучем нашем языке.

Мы с Захаровым любили литературу, но прохладно относились к урокам литературы и к нашей учительнице Евгении Ивановне. Отношения эти были гармоничные, то есть взаимные. А Велихов в те времена (как и всегда) много читал, но, по-моему, уроки литературы, по долгу первого ученика, любил все же больше самой литературы.

Он накропал сочинение на заданную тему «Роль личности в истории». Накропали все, но только его нетленный труд попал на карандаш, а, может, на паркеровскую ручку заведующего гороно, пламенного коммуниста, Александра Георгиевича Пшенкина. Прочитав полторы странички в школьной тетрадке гимназиста (в ту пору наша советская средняя школа успела превратиться в гимназию, чему мы все были рады чрезвычайно, хотя ведать не ведали, что это означает и зачем нам этот дореволюционный тюннинг при совковом менталитете), прочитав полторы странички, Пшенкин понял, что перед ним маленькая золотая жила. Во всяком случае, крохотный самородок. Хотя бы жемчужное зерно.

Велихова вызвали к директору. Директора, Евгению Ивановну, Велихова вызвали в районо. Потом, добавив к компании заведующую районо, вызвали в гороно. Было сказано много волнительных слов, комсомолец Велихов попал на районную доску почета, получил наручные часы «Командирские» и стал кандидатом неизвестно куда, где быть почетно. Слегка ошалев от похвал, посулов и подарков, Мирон пришел к нам с Захаровым на наше место за школьным гаражом. Тут было тенисто, грязновато, но спокойно. Неизвестно почему сюда не заглядывали учителя и десятиклассники. Малышей мы могли прогнать сами.

- Ничего не понимаю, - ошарашено сказал Мирон, усаживаясь на поваленный сто лет назад бетонный столб. – Что происходит-то, а?
- В герои выходишь, - заметил Захаров, закуривая, и протянул пачку Мирону.
Велихов задумчиво взял сигарету. Он курил мало, и без видимого удовольствия. Я вовсе не курил тогда, и только Митя дымил, как паровоз. Разговоры взрослых о вреде курения он из вежливости не прерывал, но оставался розовощеким и толстеньким. Даже зубы у него не желтели. Ничего его не брало.

- На хера мне этот героизм? Я же писал, что думал.
- Дурачок, - ласково попенял Митя, - кто же пишет, что думает? За это по головке не гладят. Ты пиши, что думает Пузырь. – Пузырем в народе звали Евгению Ивановну за необъятный торс.
- Так ты думаешь, я под них подделываюсь? – настороженно спросил Мирон.
- Ну, что ты, - успокоил Митя, - разве я мог так подумать. И в мыслях не было. Я же понимаю: ты, как Штирлиц. Штирлиц же не подделывался. Ему нужно было продержаться и выиграть войну. Ты – молодец, почти выиграл.

Несколько секунд мне казалось, что Мирон врежет Мите. Глаза его остекленели, губы побелели и задрожали. Но он отбросил незакуренную сигарету и рывком встал.
- Ну, и сука же ты, друг дорогой, - сказал он и, круто развернувшись, ушел.

- Молодец, - Захаров без улыбки смотрел ему вслед. – Так искренне сказать. Даже я почти поверил. Золотая медаль ему и так катила, теперь запас прочности повысил. А сука, как раз не я. Плохо родную речь знает.

Что написал Велихов, никто из нас тогда не знал. Но как-то, придя в школу, мы увидели на доске объявлений на первом этаже газетный лист. Местная «Правда» давала интервью с передовым комсомольцем Мироном Велиховым, здесь же приводилось его сочинение. У доски объявлений стояла толпа. Не каждый день ученика нашей школы пропечатывали в газете.

Написано было недурно, гладко, логично и без ошибок. Он вообще писал без ошибок, а, если какие и были, корреспонденты их, понятное дело, исправили.

Велихов писал не о вожаках и толпе, как принято обычно и как ожидалось в этот раз. Слегка уклонившись от темы, он логично доказывал, что человек может быть полноценно счастлив, только будучи частью коллектива. Вожаки не могут рассматриваться вне коллектива. Они – его порождение. И все советские люди, каждый в отдельности, обязательно чувствуют неразрывную связь с протоплазмой – своим коллективом. Интересно, что за эту протоплазму Велихову не закатали двойку или выговор по комсомольской линии. Может, она особенно восхитила штурмбанфюрера из гороно, но в тексте газетной публикации ее сохранили.

Сколько лет прошло, нет уже многих действовавших лиц. Велихов стал писателем, но про свою связь с протоплазмой уже не пишет и не говорит. То ли оторвался от этой самой протоплазмы, то ли для очередной золотой медали нужно что-то иное, то ли, по скромности, не считает себя вожаком. С Захаровым они в хороших отношениях, видятся редко, почти никогда. Приветы друг другу передают через меня. Когда-то мы негласно считали себя микроколлективом из трех человек, микропротоплазмой, в терминологии Велихова.

Мой первый завод не стал для меня протоплазмой. Я вспоминаю его частенько, но счастье и несчастья приходят ко мне независимо от воспоминаний. Я не научился и не хотел учиться полному растворению в коллективах, в которых работал. Вероятно,  несложившаяся до сих пор личная, то есть семейная жизнь объясняется тем, что в семье нужно раствориться  полностью, отказаться от себя. Видимо, для меня это невозможно.

Захаров, простая душа, несмотря на свои жизненные предпочтения. Он буквально переживает из-за моей противоречивости и непоследовательности.
- Зачем ты бросил тот завод, если так его любишь, если тебе было там так хорошо? – пристает он ко мне.
- «Милее море с берега, милее берег с моря», - отвечаю я ему словами Городницкого, но Митя не знает этой песни и не утихомиривается.
- Ты душевный онанист с мазохистскими наклонностями, - шумит он, - нарочно делаешь себе хуже, чтобы растравлять потом себя и бить на жалость. Если было хорошо, оставался бы там. Если было плохо, хватить вату катать: ушел, наплевал и забыл.

Иногда, послушав его, я думаю: нет, он активный, он не может быть пассивным. Но спросить стесняюсь.

 Как-то раз к нам в школу пришел ветеран неведомых битв, чтобы поделиться с пионерами воспоминаниями. Не помню, в каком мы были классе.

- Ребята, - восторженно сказала классная руководительница (она была молода и неравнодушна. Неравнодушие считалось почти официальной характеристикой комсомольцев нижнего и среднего звена так же, как злобность – характеристикой начальников механосборочного корпуса во главе с Менухиным. Но в те сладостные времена я о существовании Менухина не подозревал.), - ребята, как нам сегодня повезло! К нам пришел, - она сверилась с бумажкой, - Иван Петрович, старый большевик, старый партизан, участник, - она снова сверилась, но, видимо, нужной информации в бумажке не оказалось, - участник войны, всех ее основных сражений. Он расскажет нам об истории нашей страны, об ее славном прошлом  и великом будущем, а потом вы зададите ему все свои вопросы, не стесняйтесь!

Я не думаю, что наша молодая классная (не в смысле характеристики, а в смысле дополнительной школьной нагрузки) была набитой дурой. Скорее всего, наоборот. Она приехала из неизвестной деревни, расположенной в четырех часах пути от неизвестного райцентра, чудом поступила и чудом закончила институт («у кого ума нет, те в пед!») и приняла правила игры. Как у дерева ветки растут в разные стороны, так и ее перло в разных направлениях: она пыталась лезть по комсомольской лестнице, чтобы в свое время перепрыгнуть на главную – партийную. Она преподавала физику, она вела классное руководство, она несла какие-то бредовые нагрузки типа зеленого патруля, помощи ветеранам, школьного музея и т.д.

Каждый день ее жизни был наполнен борьбой за существование в чужом и чуждом городе, но человеку, кроме борьбы требуется еще много чего, в том числе насыщенной личной жизни. Нужно родиться Наденькой Крупской, чтобы считать борьбу единственным содержанием личной жизни. Классная родилась нормальной девочкой, без явных патологий. Ей хотелось всего, чего хочется девочкам и мальчикам.

Классная ходила в длинных по-монашески юбках, демонстрируя себе и миру свою поверхностную чистоту и порядочность. На всех на нас порой находит помрачение: на встречу с ветераном она зачем-то надела обтягивающие джинсы. И ветеран доказал, что не такой уж он и древний.

Свои воспоминания о доисторических сражениях ветеран решил предварить рассуждениями о прекрасном.

- Вот в наше время, - начал он, - девушки ходили в длинном. Платье, скажем, во-о-от такое, в пол, до земли. Это правильно. Воспитание и все такое. – Он посмотрел на классную, сидевшую на первой парте и стремительно красневшую. – Чтоб в штанах придти, это только зимой, скажем. Так и то юбки же есть. А сейчас что? Наденет какая-нибудь, - он проглотил существительное так, что ни у кого не осталось сомнений, что именно должно было быть сказано, - наденет и идет по улице. И ведь как надевают-то! – восхитился ветеран. – По полчаса на одну ногу! А быстрее и не выйдет, - авторитетно добавил он, - штаны-то узкие, в облипочку.

На классную было жалко смотреть.
- Иван Петрович, - решительно сказала она, - мы хотели вас расспросить…
- Да ты погодь, - отмахнулся ветеран, - погодь. Я что говорю? По полчаса натягивает, а потом идет. А ведь не всем же они к лицу. Ну, то есть, я хотел сказать… - он добродушно ухмыльнулся. В классе царило веселье. Классная ерзала за первой партой.
- Хотя, опять же, удобная одежа, что и говорить.
- А вы что, пробовали? – нахально вылез штатный хулиган.
- Шутник. Я ж не о том. Вот она идет, а ты примечай: ноги, скажем, кривые или нет. Нам-то труднее было в наше время. Женишься, она разденется, а уж ничего не поделаешь, не ломать же их, ноги, то есть.

С великим трудом классной удалось заставить шалуна рассказать что-нибудь серьезное. Ветеран охотно говорил о себе, но все как-то больше о трудностях, которые встречались на его длинном жизненном пути. «Слишком длинном», - проворчал Захаров, сидевший впереди меня.

К счастью, в жизни мне встречались люди, у которых я бы мог научиться более важным вещам, чем вовремя углядеть кривизну женских ног. О своих трудностях эти люди говорили скупо, о своих победах тоже скупо. Только я случайно узнавал об их личных заслугах. Совершенно случайно узнал про орден Коганера. Будь я на его месте, носил бы орден на рабочем пиджаке, а он молчал.

Завод – это место, где ты постоянно учишься. Естественно, если сам этого хочешь. Кроме Коганера, было много – человек шесть, точно – людей, которых я до сих пор считаю своими учителями.

- Так почему же ты ушел оттуда? – вновь и вновь спрашивает меня Захаров.
Ушел потому, что не выдержал без Коганера. Потому, что из завода стали делать черт знает, что. Потому, что стало скучно, надоела грубость одного начальника и упрямство другого.

И я сменил грубость на грубость, скуку на интерес, старых наставников на новых, первый завод на второй. Как шах из персидского анекдота: ушел из гарема со словами «простите, я полюбил другой гарем».

Впрочем, на несколько минут была мысль пойти преподавать в школу. Хотя бы черчение. В основном, из-за тесной блузки бывшей классной: когда-то это, не шутя, волновало меня. Однажды классная поставила смелый эксперимент, придя в школу без лифчика. С тех пор и навсегда она получила свое прозвище, псевдоним, ник, опознавательный знак – «классная» - без добавления существительного «руководительница». Но те времена прошли вместе с гормональным взрывом. Не только я, классная стала старше на пятнадцать лет. И, в конце концов, я ушел из школы, чтобы никогда туда не возвращаться. И я не вернулся.

Ничего лучше заводской жизни я уже не мог себе представить.

Когда вы доходите до высшей точки на данном отрезке жизни (до местного экстремума, как сказал бы Лебенсон), у вас обязательно должен случиться перелом. Вы живете – не тужите, меньше всего думаете о революционных скачках и переменах, но приходит день и час, и все летит под откос.

Словно партизанская мина срабатывает под колесом вашего тепловоза. Иногда для гарантии мин может быть несколько. Давным-давно, в отрочестве, случилась со мной неприятность – вылез чирей под мышкой. Я его, конечно, запустил. Рядом с первым появился второй, потом третий и т.д. Чирьи удалось победить с большим трудом и неудобствами, а мой лексикон обогатился народным определением группы фурункулов: «сучье вымя».

По-моему, растянувшееся во времени «сучье вымя» началось в моей судьбе со смертью Коганера. Через полгода я вдребезги разбил подержанный «Москвич», который кое-как, влезши в долги, купил всего два месяца назад. Автомобиль пришлось продать на авторазбор за гроши. Еще два года выплачивал долги и ездил на трамвае. Впрочем, на трамвае я езжу до сих пор.

Матвей Яковлевич Лисица, еще один мой старший коллега и наставник, узнав о моем несчастии, утешил меня следующей новеллой. В 1941 году семья Лисицы жила километрах в пяти от тогдашней границы с Польшей. Маленькое еврейское (опять - sic! Но не нарочно!) местечко выселили за неделю до нападения немцев. Нужно было расчищать приграничную полосу. Их отвезли на север Туруханского края. Кое-кто выжил. В перестройку Матвей Яковлевич решил съездить на историческую родину – обещали вернуть имущество, которое было на момент выселения. Ну, и а как? – спросил я, - удачно?
- Да, - сказал Лисица, - взял то, что вернули, занял у знакомых денег на обратный билет, вернулся удачно.

Я понял мораль и утешился. Лисица – большой утешитель. Мы познакомились, когда ему было за шестьдесят. И с каждым годом в нем все больше проступает библейский старец. Я его очень люблю.

Лисица отчасти заменил Коганера, насколько один человек может заменить другого. Увольняясь, я зашел к нему в прокуренную до невозможности комнату. Почему его не уволили за курение в запрещенных местах – только одна из загадок, окутывающих жизнь Лисицы. Во всяком случае, не потому, что ему разрешено больше, чем другим. Как бы не меньше, насколько я мог заметить.

Он уже знал, что я ухожу, и молча смотрел из-за стола.
- П-попрощаться зашел, Матвей Яковлевич, -  промолвил я.
- Прощай, - сказал Лисица. – Жалеть не будешь, Павел Николаевич? – Лисица один из немногих всю жизнь называл меня по имени-отчеству. К счастью, я только с годами понял, что в этом больше самоуважения, чем уважения ко мне.
- Буду.
- Будешь, - качнул головой он. – Правильно. А ты думал, все так просто. Телефон мой есть?
- Есть, - сказал я.
- Звони, - сказал Лисица и протянул руку. – Много работы. Долгие проводы, лишние слезы.

И я ушел с чувством облегчения, которое не мог объяснить. Мне было бы приятнее, начни он меня отговаривать, рассказывать, как будет станет без меня заводу и без завода мне. Но Лисица абсолютно несентиментален и не любит мелодраматических сцен.

Меня беспокоило, у кого я стану спрашивать то, что спрашивал у Коганера, Лисицы и у тех пяти-шести человек, которых оставлял, увольняясь с завода. И речь идет не о двигателях внутреннего сгорания. Я почти ничего не знал о жизни, несмотря на солидный заводской стаж и «длинный жизненный путь».



В томленьи одиноком
-------------------
Года за три до увольнения, когда «сучье вымя» судьбы уже вовсю жгло и горело в моем сердце, я осмелился пригласить на свидание темноволосую даму, работавшую на другом этаже нашего здания. Дама ответила странно. Позже я понял, что это – профессиональное, в молодости она была математиком. «Я занята и даже в квадрате, - сказала дама и, желая сделать приятное, добавила, - но у меня есть подруга».

Темные волосы дамы отмечаю специально. Мягкость и нежность – так мне казалось. Я смотрел издалека, меня носило вокруг нее, как случайное небесное тело вокруг неизвестной планеты. Я уверял себя, что скоро стану спутником – вырваться из поля ее тяготения было выше моих сил. Так мне казалось. По законам небесной механики, в которые я теперь верил особенно истово, рано или поздно я должен был упасть на нее. Но пусть даже сгореть в атмосфере неведомой и прекрасной планеты. Мне все казалось тогда сладостным и желанным.

Не помню, когда я увидел ее впервые. Серафим Михайлович, наш главный конструктор дал поручение заму, зам вызвал моего начальника, начальник перепихнул работу мне. Работа была несложной – потому он мне ее и сбагрил. Акции мои стояли невысоко, но и деть меня было некуда. Для каких-то служебных надобностей надо было что-то найти в интернете, а в те доисторические времена точек выхода в интернет было раз, два и обчелся. Искать что-то в неведомой сети мог далеко не каждый. Я не мог.

Существовало, однако, бюро или отдел, где сидело несколько продвинутых молодых женщин, и была одна или две точки выхода в интернет.

Начальница, очень милая женщина, дала мне в помощь свою подчиненную. «Ее сестра звалась Татьяна...» Если быть «скурупулезно», как говорил наш военрук, точным, сестра начальницы, работавшая тут же, звалась Ольгой, а дама, приданная мне в помощь, звалась Лилия. Совсем, как цветок. Если бы у меня и были сначала сомнения в существовании такого имени,  то они развеялись бы, как одуванчиковый пух, при первом же взгляде на эту девушку-женщину-даму.

На том этаже стоял теннисный стол. Мы яростно сражались в обеденный перерыв, и, стоя в очереди у стены, я наблюдал, как она ходит то помыть кружку, то зачем-то еще. И мне было сладко и больно.

«Не помню дней, не помню дат, ни тех форсированных рек». Она ходила то в бассейн, то на шейпинг, а я плавать не умел и боялся воды больше, чем Менухина. Несовпадение во всем с годами все больше забавляло меня, но когда-то и долго сильно расстраивало.

Несколько месяцев я вздыхал у стены, тиская теннисную ракетку и представляя, что это вовсе не ракетка, а нечто более нежное, мягкое и пр.  Наконец, решился, перешел Рубикон, вцепился зубами в гордиев узел, наступил на свое стеснение, заикание и т.п. и получил в ответ загадку про квадратную занятость.

Поскольку все анекдоты берутся из жизни, выяснилось, что анекдот про полосы разного цвета оказался из моей жизни. И, несмотря на неудовлетворенность собой и своей судьбой до разговора с Лилией-Лилей, я был счастлив и имел светлую полосу в жизни. Вой и скрежет зубовный наступил для меня после разговора. Полоса резко поменяла цвет на ярко-черный, и некоторое время я разрывался между желаниями напиться и поплакать, не исполнив, впрочем, ни того, ни другого.

Пять дней в неделю встречаться с нею в коридорах – вольно и невольно, радуясь и мучаясь, ища этих мимолетных встреч и избегая их, гореть на огне, в который сам, не разгибаясь, подбрасываю уголь. Это была мука, но я сам избрал себе этот путь.

Как все слабые люди, я поставил себя в позицию жертвы – судьба совершала насилие, а я подчинялся. «Если вас насилуют, старайтесь хотя бы получить удовольствие» - якобы, так гласит один из пунктов британского военного устава с примечанием для женщин. Я его, впрочем, не читал. Сильный человек пытается изменить судьбу, слабый просит надеть презерватив и добавить смазки. Грубость часто выдается за силу. Не умея стать сильным, я быстро становился грубым.

Со всей силой эгоизма молодости я чувствовал себя одиноким и забытым. Я не интересовался домашними делами, предоставив родителям жить своей жизнью. Мое участие в семье ограничивалось тем, что, получив зарплату, я отдавал ее маме. Когда были нужны деньги, брал, сколько было нужно. Мы вместе ужинали в будни, завтракали, обедали и ужинали в выходные, ездили в сад, разговаривали о чем-то, но внутри себя я твердил, что отныне одинок и несчастлив.

Так тянулось около двух лет.

Уверен, к новому и неказистому поклоннику Лилия отнеслась как к внеплановому антициклону: радости немного, но и в гроб ложиться рано. Она вежливо кивала мне при встречах и даже улыбалась. Уверен, что забывала обо мне она чуть раньше, чем отводила от меня взгляд. Своя работа ей не шибко нравилась, насколько я мог судить. Она все искала себя. Была математиком, расчетчиком, покрутилась в экономическом отделе, вернулась в КБ, поработала очень недолго секретарем и плавно дошла до непонятного отдела, где сотрудники занимались всем, начиная от системного администрирования, до информационных поисков, составления каких-то справок и т.п.

Люди творческие и те, кто таковым себя считает, должны понимать и мириться с тем, что начальство от них обычно не в восторге. Они трудно предсказуемы, слегка высокомерны (некоторые – не слегка), живут своей жизнью и не стремятся ассимилироваться с коллективом (протоплазмой). Я никогда не был творческим человеком и эту породу наблюдал со стороны. Наверное, это может служить свидетельством моей объективности.

Лилию сократили в конце апреля - начале мая. Она не простилась со мной, что меня сильно огорчило. Коганера уже не было, Лисица дорабатывал последние месяцы, твердо решив уйти (возраст у него давно был пенсионный). Интереса работать не было, Лилии не было. Менухин медленно умирал дома от неоперабельной опухоли мозга. Из жизни моей исчез не только мед, но и деготь. Мне стало пресно. Досидев до лета, я ушел.

Один из моих старших коллег в советское время часто бывал в Средней Азии в командировках. Поездки все больше выпадали в места, где были чаеразвесочные и табачные фабрики. Почему так получалось, не знаю, да и не важно. Коллега ко мне хорошо относился и старательно втолковывал:
- Ты устраивайся работать и жить, где теплее.
Я, по молодости лет, спрашивал:
- Приятно, что морозов нет?
- Дуралей, - ласково отвечал коллега, - ты на чайных фабриках бывал? Там жарко, человек двести женщин сидят и все только в лифчиках и плавочках. Такой кордебалет!

Когда я уволился с моего завода, то вспомнил совет бывалого, но в городе N чайных фабрик нет. Климат у нас такой, что чай не растет, а на лифчик и плавочки надо еще много, чего надеть, чтоб не простудиться. Переезжать в теплые края я не хотел, ждать глобального потепления было долго. В общем, вариантов не оставалось. Про женщин («двести человек вместе, только лифчики и плавочки!») следовало забыть и начать работать хоть где-нибудь.

Пару месяцев я толок воду в ступе. Скуки ради, записался в тренажерный зал и с удовольствием таскал железо, представляя, каким привлекательным стану однажды: Лилия увидит случайно на улице, бросит сумки и все, что в руках, вцепится в меня и уже не оторвется. И не будет со мной так, как случилось с одним мужичком, который решил прикинуться маньяком – тоже личная жизнь была ненасыщенная.

Выследил он какую-то женщину, она кое-как волокла тяжеленные сумки к подъезду. Зашел вслед за ней в подъезд, она только успела в лифт шагнуть. Мужик туда, расстегивает брючный ремень и орет: «Чего вытаращилась?! Счас насиловать буду!!!». Поглядела на него женщина усталыми глазами, перевела взгляд ниже и печально промолвила: «Елки зеленые! Яйца-то я забыла купить».

Не будет так со мной. Забудет со мной все Лилия. Все и навсегда. И будет думать только обо мне, и все ее квадратные связанности пропадут. И прилепится она ко мне, а я к ней, и станем мы единым целым.

Два месяца потел я в тренажерном зале, думая только о ней. По ночам работал на автомойке. Потом устроился на другой завод, но тренажеры не бросал. Еще год с лишним ходил, не бросал.

Смешно и странно, но очень долго не знал, где она живет. То ли в этом доме, то ли – в этом. Порой специально выбирал дорогу так, чтобы пройти мимо предполагаемого подъезда. Но ни разу за два года после увольнения я ее не встретил.

В период занятий в тренажерном зале, я сократил частоту и количество выпивок. Но, когда бессмысленность перетаскивания железа после работы стала для меня очевидной, а возможная встреча с Лилией – крайне маловероятной, я бросил тренажерный зал и вновь нередко забредал с приятелями то в одно, то в другое недорогие кафе-забегаловки.

Чтобы отвлечься, я начал приводить в порядок записи, которые успел сделать на первом заводе о некоторых знакомых. К тому времени Мирон Велихов становился известным. Он подбирался к столицам, изредка появляясь в родном городе. Премьера в «Современнике» готовилась, но об этом Мирон молчал, затаив дыхание.

Не то, чтобы лавры Велихова стучали в мое сердце (надеюсь, до пепла еще далеко!). Независимо от него мне захотелось писать. В доме появилась пишущая машинка «Москва». Пальцы мои болели от тугих клавиш, еще сильнее болели уши родителей. С очередной зарплаты я купил электрическую «Оптиму» и писал, писал, писал.

Скучно ли мне было на заводе? Мне было интересно дома, наедине с пишущей машинкой и десятком чистых листов. На фоне этого интереса, все остальное казалось скучным. Все, кроме Лилии, конечно.

О моей писанине знали только родители и Митя. Велихову я говорить не хотел, хотя отношусь к нему так же, как к Захарову.

Митя знал все подробности моей жизни. Искренне меня жалея, он предложил развеять грусть-тоску знакомством с хорошим человеком. Зная митину систему ценностей, я решительно отказался.

- Это тоже нужно в жизни, - умудрено сказал Захаров, - без этого заболеть можно.
- Если ты про щетинистые поцелуи, - начал я, но он перебил:
- При чем здесь щетина! Всегда можно побриться. Я же в целом говорю. Это – во-первых. А, во-вторых, если ты такой капризный, если тебе никто не нужен, у тебя есть самообладание.
Самообладать я тоже не хотел, считаю это последним делом для мужчины.

Митя шел своим путем. В то время я считал этот путь порочным, хотя вслух Захарова не критиковал. Мне нужен был мой путь, и я был бы рад его найти.

Была вторая половина сентября, когда я попал в гости к приятелю. Специально для меня присутствовала приятная во всех отношениях девица, с которой мы танцевали часа полтора, а потом пошли гулять. Традиционное гуляние с провожанием и традиционным незнанием, куда иду. Мы оба хорошо выпили – достаточно для милой раскованности и совершенно недостаточно для окончательного свинства. Я проводил девицу до общежития какого-то колледжа.

Замечательное, кстати, слово «девица», если делать ударение на первом слоге. И совершенно совковое, старушечье-приподъездное, коммунально-кухонное, если ударить по второму слогу. Это – как волшебная распашная дверь на нескольких осях вращения: нажмешь в одном месте, попадешь в комнату смеха. Нажмешь рядом - в  комнату страха.

Милая деревенская девушка – вот, что тебе необходимо, - говорил я сам себе, шагая домой по темному району. Нарожает детей, ты будешь удовлетворен во всех смыслах. Чего тебе еще?
Ей-Богу, продлись наши отношения хотя бы месяц, я бы, наверное, женился.

Моя отразимая неотразимость тут ни при чем. Мы хорошо провели первый вечер, и не было поводов думать, что другие вечера, дни и ночи пройдут плохо. Мы выдержали некие обязательные и даже часть необязательных норм приличия.

Она вовсе не мечтала после окончания своего колледжа уехать обратно в какую-то Буканьку или Диканьку. Уж, если «Тамбов на карте генеральной кружком помечен не всегда», то Буканька или Диканька известна на всем земном шаре сотне-другой человек, о которых тоже никто никогда не слышал. Несколько шалашей из грязи в сердце Африки привлекают больше любопытства мировой общественности, чем несколько десятков домов в поселении Буканька. Я не критикую двести аборигенов Диканьки и шесть миллиардов прочих жителей Земли: так сложилось и с этим надо жить.  Я совсем не критикую и ту девушку: не вижу ничего плохого в желании выйти замуж и быть честной женой, в том числе ради городской прописки.

Тома, Тамара – так ее звали. Помню мягкие темные волосы, приятное лицо. Где нужно – округло и тепло, где нужно – прохладно и стройно. И это только при самом первичном поверхностном исследовании.

За последнюю фразу Захаров оскорбился и обозвал меня пошляком и циником. Пришлось напомнить, кто на Руси издавна является самым праведным: завязавшие алкоголики и раскаявшиеся гетеры, используя словарь соотечественников Гомера. Или гейши – если обратиться к соотечественникам Такеши Китано. «Так ты раскаялся? - спросил я, - Водку трескаешь, как раньше. Значит, раскаялся?» Митя оскорбился еще пуще, добавив к моей характеристике «зануду».

Мы встретились с девицей снова, еще раз нагулялись по городу, но уже сугубо трезвые и стеснительные. Наша взаимная симпатия потихоньку росла.

- Позвони, - сказала Тамара при расставании на ступеньках общежития, - позвони мне, я буду ждать.
- Конечно, - ответил я, зная, что не позвоню. И не позвонил. И она больше не звонила. Так и осталась в прошлом малюсенькая история знакомства.

Не моральные оценки Захарова разрушили мое потенциальное семейное благополучие с Тамарой. Смешны и нелепы проповеди печального гомосексуалиста. Дело в другом. В 90-е годы в пенящейся навозной жиже попсы, свободной от каких-либо эстетических критериев, промелькнула песня, в которой жалуется один юноша: «а я нашел другую, хоть не люблю, но целую». Мерзостная песня, как вся попса. Но я автоматически ставил себя на место этого неудачника: за плечом Тамары стояла Лилия. И никакая это была ни верность с моей стороны, а просто неспособность жить текущим моментом, неспособность примириться с положением вещей.

Даже мои записки, к которым я бежал всякую свободную минуту, касались далекого прошлого. Мне комфортно телом жить в настоящем, а мыслями и чувствами в прошлом.

Как раз верность никогда не была моей характерной чертой. Сам себя я охарактеризовал бы словом «изменчивость». Меня оправдывало только то, что в изменчивости взглядов и оценок отсутствовал материальный интерес. Если я изменял, то изменял бескорыстно. Я был бескорыстным предателем. Никто и никогда до определенных событий не обвинял меня в жадности и жлобстве.



О катарсисе
-----------
Родители сильно переживали по поводу моей нескладной личной жизни. Они были уже пенсионерами, часто прихварывали, и это, с одной стороны, отвлекало их от постоянной головной боли под названием «неженатый сын», а, с другой стороны, обостряло печаль о том, что внуков они могут и не дождаться.

Им казалось неправильным, что после работы я провожу часы за пишущей машинкой. Но я был почти счастлив. Мне бы еще под бок Лилию, но в Природе всегда присутствует неполнота.

Записки, которые я вел, шли по нескольким расходящимся линиям. Велихов забраковал бы все на корню, но Велихову я их и не показывал.
Первая линия касалась конкретных людей. Я записывал забавные случаи, которые с ними происходили в действительности. Мне было просто интересно.
Вторая линия отличалась наличием сознательного вранья или, говоря интеллигентно, художественного вымысла. Я брал реальные случаи и немного дописывал так, как мне бы хотелось, чтобы развивались события до, во время и после. Получалось забавно.
Третья линия почти сплошь состояла из художественного вымысла. Мне до страсти хотелось написать историю завода, начиная от эвакуации до сегодняшнего дня. Фактов было мало, но энтузиазма много. Это должно было вылиться не в документальную эпопею, а в художественную драму. Нечто среднее между «Делом Артамоновых», «Молодостью с нами» и «Далеко от Москвы». Но без идеологической подстежки.

Я писал и писал, и старался не думать о том, где и когда смогу издать свои записки.

Уже несколько раз выпадал и таял снег на могиле Коганера. Лисица уволился и тяжело болел. Давно умер Менухин. Умерли трое из остававшихся на момент моего увольнения шести-семи человек, важных для меня на заводе.
Я спешил писать, словно старался сдержать слово, которое дал им. Они понятия не имели о моих увлечениях. Но я не знал, когда и как смогу отдать им огромный долг. Долг был трудно выразим. Он рос с каждым годом. Я становился старше, а долг – больше. Я как будто все лучше понимал, взрослея, как много разного дали мне мои учителя.

Никогда не чувствовал себя обязанным школьным педагогам. Да, это ужасно. Это – неблагодарность, эгоизм, невоспитанность. И что? Я не чувствую себя обязанным этим людям. Десять лет в школе не равны десяти годам на заводе. Никак, ни в чем не равны.

Встречи с маразматиками, сражавшимися в Куликовской битве и рассуждающими о покрое женских брюк. Бесконечные смотры песни и строя – раз в году, а кажется, каждый день. Нелепые методики преподавания. Обиды и насмешки своих и чужих. Я сыт по горло чудесными годами в школе. У этих людей есть свой профессиональный праздник, пусть выпьют и забудут обо мне. А они уже забыли. Много лет назад.

Лет пять я писал по трем линиям. Неудовлетворенная личная жизнь постепенно навела меня на четвертую цель писательства. Поспособствовал в этом, как ни странно, Мирон.

Родители Велихова жили в пригородном поселке, и Мирон в свои редкие наезды (точнее – налеты) из разных городов останавливался у нас. Мои родители почему-то очень любили его еще со школы. Мамы подкладывала лучшие куски, папа не хотел садиться без него за стол. Я не понимал причин такой привязанности, а все непонятно либо пугает, либо раздражает. Может быть, здесь было несколько капель ревности. Впрочем, я тоже относился к Мирону хорошо. Когда-то мы жили в одном дворе, нашему знакомству минуло тридцать лет, а это не шутки.

В очередной налет Мирон заглянул ко мне в комнату перед сном. В ту эпоху своей жизни он наслаждался ролевой игрой, которую сам почему-то называл «Тургенев-Некрасов»: ходил по дому в шелковом халате, посещал редакции журналов, курил тонкие коричневые папиросы «More». Видимо, так представлял себе богемный быт XIX века.

- Т-ты знаешь, - сказал я ему однажды, желая поддразнить - где-то ч-ч-читал, что т-т-такие сигареты к-курят гомики.
- Да? – равнодушно отозвался Мирон, - ну, и плевать. Мне нравятся. - И уточнил, - сигареты.
Он не курил в квартире из уважения к моим родителям, но в других местах дымил, как Захаров в школьные годы. Пачка, а то и полторы в день уходили легко.

- Ты мне лучше вот, что скажи, - он почесал ухо, - не мое, конечно, дело. Извини, если влезу.
Мирон никогда не отличался деликатностью, такая подготовка меня удивила.
- Понимаешь, твои беспокоятся. Ну, насчет твоего одиночества и почти монашества. Я подумал, а ты как?
- В каком смысле?
- Тебя это беспокоит?
- Что? Б-беспок-койство родителей или мое од-одиночество?
- Короче. Я не сторонник лезть в твои дела, ты знаешь. Но я хотел просто поделиться опытом. И не смотри так. Попробуй записывать свои проблемы. Записывай в форме очерков, рассказов. Дневник абсолютно не подходит. Дневник – это склад проблем, кладовка. А тебе нужно кладбище: похоронить проблемы и даже раз в году к ним не приходить. Понимаешь?

Я молча смотрел на него, удивляясь, как такая очевидная мысль не пришла мне в голову самому. Ведь помнил же еще с юности книгу Фейхтвангера о Гойе, о том, как художник рисовал кошмары, чтобы от них избавиться. Все просто, но нужно просто вовремя вспомнить.

- Спасибо, - с чувством сказал я. Мирон подозрительно посмотрел:
- Ты обиделся?
- Нет, я т-т-тебе действительно благодарен. Я поп-п-пробую.

- Это – своего рода катарсис, - оживился он, убедившись, что я не сержусь, - очищение, как у древних греков. Одна из форм катарсиса.

На следующий день Велихов уехал, а я после завода уселся за пишущую машинку, заправил новый лист и напечатал заголовок «Тома из чужого дома». Незамысловатый опус, в котором едва угадывались черты реальных людей, занял у меня почти неделю и всего две машинописных страницы. Закончив его, я почувствовал реальное облегчение. Листочки отправились в мультифору, мультифора – в папку с картонными завязками: классическое хранилище рукописей всех уважающих себя писателей. В том, что я обязательно стану писателем, сомнений не было. «Тома…» стала лишь звеном в цепи.

Мое новое место работы было намного ближе старого, поэтому теперь у меня появилась возможность утром и вечером ходить пешком. Замечательные прогулки давали много.  Путь лежал мимо старой и давно заброшенной стройки. Не знаю, что планировалось изначально, удалось возвести четыре этажа необъятного здания. Но бахнул очередной кризис, стройка встала, рабочие ушли, а их место заняли бомжи и бродяги.

Однажды из этого памятника архитектуры выскочила женщина лет тридцати в совершенных отрепьях. Она догнала меня, за руку схватить не рискнула, но буквально взмолилась:
- Помогите!
- Что случилось? – полюбопытствовал я. Она мелко тряслась, и было непонятно, что это: похмельный синдром, страх или озноб. В моих воспоминаниях все время стоит осень. И кажется, будто в городе N – вечная осень, самое любимое мое время года. Конечно, это не так. Полгода нас радует зима, месяца три жарит солнышко, в остальное время мы хлюпаем по лужам. Климат прекрасный, к нему  нужно только привыкнуть.

- Дайте хоть сколько-нибудь денег, до вокзала доехать! Вы же видите, мне нужно уехать. – Она была не в себе, а я, признаться, боюсь скандалов, всяческих форс-мажоров и еще много, чего. Я отрицательно покачал головой и сделал шаг назад. Она – за мной. И я подумал: вот, если бы я жил один. Взять ее за руку, привезти домой. За смешные деньги она позволит все. И, чем черт не шутит, жениться. Фантазии шли крещендо. Собой неплоха. Алкоголизм лечится. Да и едва ли она алкоголик. Вид не такой уж изношенный. Ужасные мысли, но все же лучше рецепта Захарова.

Мы часто оправдываем свои безобразия этим аргументом, подпираемся им, словно железной клюкой: да, я поступаю плохо, но ведь можно сделать еще хуже, а я не делаю! На месте этой женщины мог быть подросток. Я же не подумал бы затащить его домой с теми же целями. Настолько я не пал.

Конечно, я уехал на троллейбусе. Один уехал. Не пошел пешком, чтоб не искушаться, да и кто знает, как далеко провожала бы меня эта… эта Сонечка Мармеладова. А, может быть, все было иначе. Она вполне могла быть жертвой – не обязательно изнасилования. Просто жертвой обстоятельств: потеряла документы, деньги, жить негде и не на что. Всяко бывает.

Но я уехал на троллейбусе и мысли о ней вытравил, написав очередной опус под названием «На стройке». Мирон был прав: метод работал настолько безотказно, что даже сексуальных фантазий ночью не возникло.

Удивительно, но лет через десять со мной произошел почти такой же случай. На этот раз было очень жаркое лето. Температура поднималась до тридцати пяти. А я, надо сказать, жару очень люблю. Наверное, я, как Ходжа Насредин, родился в полдень – солнце кипит у меня в крови. Морозы не люблю, а солнце обожаю.

Не помню, почему, но в тот день я был дома. Вышел куда-то за чем-то, возвращаюсь, а на крыльце подъезда сидит девушка лет пятнадцати, полненькая и бледненькая. Одета просто, чисто, аккуратно. Я прохожу мимо, а она слабым голосом:
- Помогите, пожалуйста, мне плохо.
- Что с вами? - спрашиваю.
- Не знаю, наверное, солнечный удар. Или давление.

Что делать? Человек порядочный и сильный унес бы девушку домой на руках, положил бы ее на кровать, компресс ей на лоб, дал бы холодного питья, вызвал бы в крайнем случае скорую и в ожидании врача обменялся телефонами. Девица (с ударением на первом слоге) симпатичная, даже красивая. Телесно привлекательная.

Но кто сказал, что я – порядочный человек? Я этого никогда никому не говорил: врать без веской причины не люблю.

Я поднялся к себе и вызвал по телефону скорую. Девица осталась на ступеньках. Что с ней произошло потом, не знаю. История вышла коротенькая, даже написать ничего не удалось. Захаров, которому я при случае поведал этот бесполый анекдот, констатировал с непонятной интонацией: «Я и раньше знал, что ты – не добрый самаритянин».

Вожделение – есть такое библейское слово. Оно придумано давно про таких, как я. Я часто вожделел к разным особам. Но относился к ним при этом без уважения так, что, скорее, можно говорить о вожделении к особям, биологическим особям, имеющим определенную конституцию тела, в частности, определенное строение мочеполовой системы.

Моделью Захарова может быть электрическая батарейка. Жар его проповедей рождается, вероятно, от непостижимого для ума среднего человека тока между столь разными полюсами, как гомосексуализм и чистая душа, полная евангельского света. Лебенсон оказал мне странную услугу, приучив к схематизации любого человека и любого жизненного обстоятельства. Теперь, глядя на Митю, я вижу советскую батарейку «Крона» от карманного фонарика. Дай Боже, что его свет помог кому-то найти правильную дорогу – вопреки источнику энергии.

В моей жизни Митя играет роль совести из коммунистического определения партии. Честь, вероятно, Велихов. (Где бы еще взять ума?..)

Я советуюсь с Митей по всякому поводу. Обсудили мы с ним и проблему вожделения. На мой взгляд, проблема была не с вожделением, а с тем, что я не мог его удовлетворить.
- Ты, значит, хотел бы предаться блуду? – спросил он, неодобрительно покачав головой. Я расхохотался:
- Именно ему.

Митя болезненно реагирует на мои пассажи вроде «определенного строения мочеполовой системы». Он не одобряет пустого ерничанья. Пожалуй, на всем белом свете он единственный считает меня ерой. Будь я еще забиякой, он мог бы посвятить мне стихи Давыдова. Но, как говорится в анекдоте: «и сосед гад, и я не Ростропович». Я не забияка, Захаров не пишет и не любит поэзию, и никто мне посвящать стихи не собирается, ни свои, ни чужие.

Все, что огорчало меня, все, что хотелось поскорее забыть, я выливал на бумагу и прятал в папку с завязками. В плохом настроении эта папка казалась мне бумажным аэрофлотовским пакетом, неумолимо наполнявшимся в полете моей жизни. В хорошем настроении я думал, как лет через пятьдесят стопка пожелтевших листков уйдет за дикие деньги на известном аукционе. Меня, правда, там уже не будет. Разве, что в виде большого портрета на стене. Портрета с обязательной черной шелковой лентой в нижнем или верхнем левом или правом углу.

Писанина так захватила меня, что я бросил тренажерный зал. Мне нужно было как можно быстрее и надежнее забыть Лилию.



Темная полоса
-------------
Раз пять за свою жизнь меня начинал волновать вопрос о собственной порядочности. Была ли тому виной изжога от китайского грушевого вина или неприятности в личной жизни, но иногда несколько минут, а иногда – несколько дней я размышлял на тему свое порядочности.

В общем и целом я себе нравлюсь. Как говорят, в среднем по больнице, температура нормальная. У меня неплохая фигура, жировые отложения еще не полностью скрыли рельеф мускулатуры. Неплохая зарплата – как ни притворяйся, в нашей жизни это имеет значения. Некоторые считают, что у меня легкий литературный слог. Я неконфликтен, отношения с коллегами на работе, кажется, вполне устраивают всех.

Когда в моей жизни появилось то самое «сучье вымя», самооценка у меня постепенно и все быстрее пошла вниз. Каждое следующее происшествие, случавшееся со мной, словно по какому-то неизвестному закону, заставляло меня поступать все более мерзко. Неведомая экспонента качества моих поступков стремительно убегала все ниже от общепринятых нейтральных оценок.

Смерть Коганера подействовала на меня так странно, что я впервые в жизни назанимал огромную (для меня) сумму денег, влез в долги и купил автомобиль. Автомобиль я вскоре разбил. Хорошо еще, никто не пострадал.

Но и это меня не образумило. До наркотиков я никогда не доходил, но из алкоголя перепробовал, наверное, все. Я не пил с бомжами за углом гастронома – у мне хватало знакомых моего круга. Но я пил часто и порой помногу.

Родителей моих это сильно огорчало. Они не вели воспитательных бесед – сколько я помню, всегда были противниками открытой педагогики. Они кормили меня, когда я приходил, всячески старались облегчить мое состояние, жалели меня и ничего не говорили о собственных проблемах. А я, погруженный в себя и в свои неприятности, не считал необходимым что-то сверх обычной вежливости. Да и вежливость зачастую отсутствовала: мы позволяем себе с родными гораздо больше, чем с врагами.

Полной неожиданностью для меня стала смерть папы. Он всегда был сильным человеком, шофером-дальнобойщиком. Его ничто не могло напугать, согнуть, сломать. Много лет я не понимал его, хотя и любил по-своему. И, только отработав первую десятку на заводе, я понял, что мой отец был уникален. Какой еще дальнобойщик соберет такую библиотеку, будет так много читать на самые разные темы, никогда не позволит себе матерное слово, никогда не закричит на жену или ребенка?..

Папа умер внезапно. Пришел из магазина, они сели пить чай. Мама отвернулась взять сахарницу и услышала стук. Отец упал головой на стол. Разрыв сердца – констатировала скорая. Мгновенная смерть. Я даже позавидовал ему. Похороны, поминки, девять дней, сорок дней. Все прошло, как в бреду. Мне соболезновали друзья и знакомые, а я все не мог поверить.

Месяца через два случайно наткнулся на пачку кардиограмм. Мама грустно улыбнулась на мои вопросы.
- Ты был занят, а он болел уже много лет. У него был микроинфаркт, перенес на ногах.
- Но п-поч-чему вы не говорили?
- Ты был занят, - повторила она. – Мы брали у тебя деньги.
- Не у меня! – взорвался я в который раз. – Это – ваши деньги. К-к-когда я т-т-тебе их отдавал, зарплату, они становились вашими.
- Да, да, - согласилась она, чтоб не спорить, - спасибо тебе. Мы и жили только за счет тебя.

Было очень плохо. Уже давно я привык измерять силу неприятностей тем, насколько они отвлекают от мыслей о Лилии. Через полгода после похорон шел с работы и возле магазина увидел знакомую фигуру. Сам себе удивился: полгода пролетели, а про любовь не вспоминал.

Лилия стояла недалеко от входа, разговаривала с кем-то по мобильному телефону. Мой путь лежал как раз мимо. Я подходил ближе и ближе и удивлялся сам себе: раньше бы сердце выскочило из груди от волнения, покраснел бы, как сеньор Помидор. А сейчас: иду и иду. Лилия, привет.
- Привет, - она растерянно смотрит и говорит кому-то в трубку, - я перезвоню. Как ты?

Я притормозил, почти остановился:
- Ч-ч-ч-через раз, - говорить тяжело, но мне нравится это выражение визборовского героя. – Ладно, рад был п-п-повидать.
Я шагаю дальше и чувствую спиной удивление-удивление-удивление. Потом будут и презрительная гримаска, и разговор с подругами «все они такие, чего от них еще ждать». Но сейчас и еще несколько минут – только удивление.

Вот так неожиданно и без драм кончилась для меня история со темноволосой Лилией. Сгорело что-то и развеялось по ветру. И даже следа не осталось. Настолько не осталось, что фамилию уже не помню той женщины, только имя еще колышется в памяти, как забытое полотенце на веревке во дворе: Лилия.
Еще один подарок папы из бесконечного ряда его подарков.

Несколько месяцев я плыл по течению: ходил на работу, пару раз съездил на рыбалку с приятелем, несколько раз напился. Ничего не происходило. Рабочие дни катились одинаковые, как колеса товарняка. Трудно было вечерами и, особенно, в выходные. Нужно было как-то общаться с мамой, жить с фотографиями папы на стене и стараться не касаться его в разговорах. Но все наши беседы с него либо начинались, либо на него неизбежно сворачивали.

- Ну, наделал ты делов, Николай, - вздыхала мама, совершенно несвязанно с тем, чем занималась в настоящую минуту. Вся ее жизнь была посвящена ему. Человек сильный духом и характером, целеустремленный и надежный, она теперь потеряла свои прежние цели, потеряла смысл дальнейшей жизни. В детстве я читал фантастический роман о якобы проводившихся японскими учеными опытах по вживлению приемников в мозг дельфинов. Если операция проходила успешно, люди получали совершенную боевую машину, живую торпеду. Но дельфин при этом полностью терял свою «дельфинью» личность. Он мог плавать, нырять, он слушался команд по радио, но выжить в океане он уже не мог. Если операция была неудачной, животное погибало сразу.

Смерть папы  превратила маму – еще вчера энергичную женщину в годах – в старуху. Она могла существовать только воспоминаниями о нем. Ничего больше ее глубоко не интересовало. Она очень любила меня и заботилась обо мне еще более трогательно, чем раньше, но жизнь ее потеряла смысл.

А я не знал, как помочь. И кто бы тут мог помочь? Я не знал даже, как облегчить ее боль, как вести себя – сидеть ли вечерами в ее комнате или оставлять наедине с фотографиями. Я не знал.

Я был не слишком хорошим сыном, пока дела в семье шли ни шатко, ни валко. Теперь, после катастрофы, я стал гораздо худшим. Я просто плыл, не зная, куда и не умея помочь постепенно тонувшей матери.

Этот кошмар преследовал меня многие годы: я плыву от расходящихся по воде кругов, все дальше и дальше. Сначала рядом с собою я вижу медленно взмахивающую руками маму, но вскоре она отстает и, молча, идет ко дну. Я чувствую это всей кожей, всем своим существом, но продолжаю плыть, неизвестно куда. Много лет мне снился этот сон.

Помню, как-то я собрался и позвонил Мите в его Кандалакшу. Но оказалось, что он в Москве, отчитывается по каким-то путанным делам своей церкви, в общем, было ему в тот раз не до меня.
Он перезвонил дня через два с извинениями, но я за это время успел обдумать свой сон и решить: не истолкователей, ни облегчителей мне не нужно. Живи с тем, что заслужил.

Папа умер в январе. А в сентябре на троллейбусной остановке я случайно познакомился с молодой женщиной по имени Алла.

В школе я учился средне, отчасти из-за лени, отчасти из-за скверной памяти. Я много читал, что-то застревало в памяти, а что-то претерпевало странную трансформацию в моем мозгу. Иначе говоря, действительные факты и цифры после запоминания мною порой сильно изменялись.

Так, например, мне кажется, я запомнил, что жук-навозник за много сотен метров слышит запах свежего дерьма и летит на этот волшебный для себя запах изо всех сил.

Я уподобился в своей жизни такому жуку. Четырехэтажную стройку, где я некогда встретил женщину в изодранной одежде, перекупила какая-то фирма. Долгострой завершили, здание засверкало современными отделочными материалами. Мне бы, помятуя о прошлом, ходить другой дорогой.

На этот счет есть две исключающие друг друга сентенции. Если верить Бартини, обе они истинны.
Первая – назовем ее научной – толкует жизнь с позиций теории вероятности: помните, насчет снаряда, не влетающего дважды в одну воронку.
Вторая - назовем ее народной – говорит проще: не стой, где попало, попадет еще.
Я взял на вооружение  первую концепцию и проиграл.

Я по-прежнему ходил мимо бывшей стройки с работы и однажды, уже миновав этот новый торговый центр, возле ближайшей остановки, столкнулся с молодой женщиной.

На вид она была моложе меня, темные волосы, ничего выдающегося. Удивили глаза, точнее, их злое выражение. Злое не на меня персонально, а словно на весь мир.

Я извинился смущенно, она улыбнулась: странное сочетание вполне искренней улыбки с выражением глаз. Опустив свой взгляд «долу» я мысленно автоматически отметил весьма широкие бедра. Жук-навозник, наверное, не засыпает в моей душе.

В своей средней жизни я – человек не слишком раскованный. Завод убавил застенчивости, но открытости не прибавил. Я никогда раньше не знакомился на улице, раза три за всю жизнь был на дискотеке. А тут, откуда что взялось, как-то сумел познакомиться, обменяться номерами телефонов, договориться, что еще увидимся с нею…

Хорошие дела всегда - словно в гору, - говорил Лисица. – Плохие смочь не сделать, словно телегу на спуске удерживаешь. Чем больше плохого, тем тяжелее телега, круче спуск.
Его афористический стиль общения мне был привычен настолько, что о сути афоризмов я задумывался мало. Но, вероятно, Лисица был прав: слишком легко далось мне это знакомство. Мне бы насторожиться, но нет: покатилась с горы телега. Вру, конечно: не покатилась – покатил. Сам правил, сам разгонял. Некого винить.

Когда прошел тот год, я готов был правый глаз отдать, чтобы вернуться в тот вечер и убежать бегом, выглядеть невоспитанным, но любой ценой убежать, избежать знакомства и всего, что произошло, убежать.

Можно с большим трудом убежать от уличных хулиганов, от своей судьбы не убежишь. Так говорят слабые люди. Вот и я так говорю.

Через десять дней после нашего знакомства Алла переехала к нам, еще через месяц мы сыграли скромную свадьбу, а еще через две недели жена ушла. Потом она возвращалась (я возвращал) и снова уходила (и я снова возвращал). Мы развелись через десять месяцев после того, как расписались. Я читал, что, по статистике, шестьдесят процентов браков распадаются именно в первый год.

Что касается ее и меня, мы понесли некоторые частные потери: она потеряла потенциально блестящую научную карьеру, связавшись со мной, перспективную работу и кучу денег. Напоследок я украл у нее компьютер. Мои потери были скромнее. Они ограничились остатками совестью (там сразу было уже на донышке), верой в человечество и репутацией. К разряду общих потерь относился неродившийся ребенок. Выкидыш случился в период нашей совместной жизни.

Допускаю, что боль от частных потерь у нее была сильнее. Юристы назвали бы это упущенной выгодой. Я стал причиной ее упущенной выгоды. Моими же потерями на тот момент я был, в основном, ошеломлен. Поверить в то, что она что-то потеряла, мешал чертов компьютер – я-то точно знал, что не крал его. А, если где-то не сходится, как заставить себя поверить, что сходится в других местах и случаях?

Неродившийся ребенок был и болью, и радостью. Как ни странно. Но, если вдуматься, совсем не странно. Боль понятна. А радость -  я бы тогда не смог с ней развестись, не смог бы уйти от той девочки, что выпала кровавым комочком. Она сказала: девочка была бы. Бог хранит для чего-то и дает испытания по силам.

Последнюю мысль мне при нашей последней встрече высказал Коганер. Для этого и нужны учителя. Лет через шесть я прочел в интернете, что испытаний по силам не бывает, как не бывает по силам креста: ведь и Он упал под своим, и Ему потребовался прохожий Симон, чтобы помочь дотащить крест до Лысой горы. Кому верить в этом мире?..

Из спорных приобретений у меня остался сексуальный опыт. Временами мне казалось, что это приобретение, временами, что – потеря. Во всяком случае, я сожалею о том, что это было с той женщиной.
Как я понимаю, приобретений у нее не было вовсе – сплошные потери. Кому, что – тут, как повезет.

Вдвоем с мамой мы прожили еще один год, а потом она умерла.



Рыбак и рыбка
-------------
Не раз замечал, что жалобы многих людей на однообразие их существования, отсутствие свежих впечатлений и т.п. чаще всего связаны с неумением и нежеланием людей менять свою жизнь. Гораздо проще ждать перемен, ни никто не знает, когда они придут и какие будут.

Обычно я жду, не пытаясь что-то предпринять. Жду долго, порой годами. Моя терпеливость вовсе не положительное качество. В ней больше лени, чем смирения. Но иногда на меня накатывает, я начинаю совершать какие-то поступки, которые в глазах окружающих выглядят метаниями и судорогами. Потом запал проходит, и все успокаивается.

Говоря словами Лебенсона, это – модель пароварки. Время о времени клапан должен открыться и выпустить пар.

Мне больше нравится модель рыбака: я представляюсь сам себе рыбаком с традиционной удочкой. Я неподвижно сижу на берегу, не пытаюсь менять место, прикорм или наживку. У меня единственный червяк – я сам. Приплывет ли рыба, клюнет ли она, не в моей власти. Мои знакомые рассекают на моторках, забрасывают по несколько удочек. Это их жизнь, а это – моя.

Как бы не успокаивала меня моя писанина, полностью счастливым я себя не чувствовал. Спортзал мне опротивел, выпивка давала лишь временный эффект. Я всерьез задумался о новой перемене работы. Вопрос стоял лишь в том, кем работать.

Торговля мне не нравилась. В силовые структуры идти было поздно, да меня бы и не взяли. К тому же сами люди в погонах мне не слишком импонировали. Я часами выхаживал по вечерним улицам, пытаясь придумать себе занятие.

Подсознательно я знал, что ищу не там, где потерял, а там, где светло. Это было привычно и неправильно. Ответ на вопросы, где и что искать, мне давно дал Захаров. Но приложить тот ответ к жизни я мог – так мне казалось – только с помощью Лилии. Нет ножек, нет мультиков, говорилось в старинном детском анекдоте-ужастике. Нет Лилии, нет и практического решения, думал я.

Большинство моих знакомых были женаты, некоторые по второму разу. Во всяком случае, все уже успели испытать близость с женщиной. Моя ситуация меня напрягала. Говоря грубо, мне хотелось секса. Говоря утонченно, любви и ласки помимо родительских.

У меня много знакомых. Друзей – наперечет, и те дрожат, как атомы Гейзенберга: не поймешь порой друг ли это и, если да, то где он – далеко или близко. Товарищей по работе и учебе гораздо больше. А просто коллег на разных предприятиях, тех, с кем сталкиваюсь в делах, еще больше. В этом есть свои плюсы.

Как-то, еще до моей женитьбы, мне позвонил бывший одноклассник. Он был своего рода клоном Велихова, только учился в параллельном классе. Можно сказать, бывший параллельный одноклассник. Имя, отчество и фамилия в школе доставляли ему много хлопот: Домник Домникович Гергенрейдер. Я знал его отца: вечно сутулого, пожилого, как мне тогда казалось, хмурого человека.

Домнику пришлось несладко, отстаивая в прекрасной советской школе свое право на существование. В среднем он дрался два раза в три дня в течении шести лет, три раза в неделю в течении двух лет и раз в две недели в течении последних двух лет.

Страсть к вычислениям привела Домника в университет сперва, как студента, потом – как аспиранта, потом – преподавателя. Быстро пройдя несколько ступеней учебно-научной судьбы (быстро для нас: известно, чужие дети растут быстро, чужие трудности проходят тоже быстро, со своими бы так…), Домник стал доцентом, написал докторскую диссертацию и теперь тихо мечтал о защите и профессорском звании.

Бессердечный Велихов, зная муки параллельного одноклассника, успокоил его:
- Хочешь умереть профессором, умрешь. Не сомневайся.

Домник позвонил мне на домашний, по-моему, в конце октября.
- Здгавствуй, - сказал он своим непередаваемым гнусаво-картавящим голосом. Как раз для профессора – студенты от него, наверняка, в восторге. Как они лекции записывают, умы не постижимо. – Гад тебя слышать.
- Я т-тоже гад, - отозвался я.
- Слушай, тут такое дело. Сабантуй небольшой намечается. Хочу, чтоб ты пгишел.
- А что случилось?
- Защитился, доктогскую защитил.
- Да что ты! – искренне обрадовался я. Мне глубоко все равно, умрет Домник доцентом или профессором, кандидатом или доктором, но почему-то стало приятно.
- Да, - повторил он, - в общем, пгиходи. Наши будут, самый узкий кгуг. Втогого октябгя, в вовсемнадцать, кафе «Два капитана» на Ленинском, помнишь?
- П-помню, - отозвался я, - это рядом с КГБ.
- Ты неподгажаем, - сказал Домник. У моих приятелей непонятно, почему, давно сложилось мнение, что я – вечный оппозиционер, чуть ли не диссидент. Бог знает, почему. – Там Толик будет и Степа. Ты их издалека увидишь
- Ладно, - сказал я, - спасибо.
- Тебе спасибо, - загадочно ответил Домник и отключился.

Я постоял несколько секунд у телефона, глядя в большое зеркало над тумбочкой. Потом зашел в комнату мамы, порадовать ее. Успехам моих приятелей мама с папой радовались так искренне, словно это были их родные чада. Домника они, естественно знали со школы. И вот мамы уже нет, нет папы, а я, по-прежнему, захожу, чтобы спросить о чем-то, рассказать что-то. Это я так думаю - спросить, рассказать. На самом деле: попросить помощи, защиты... Ничего не меняется в моей жизни: мне навсегда 4 года, и вечно - слезы по щекам, даже, когда их не видно, и всегда бегу к ним, к маме и папе, бегу, бегу и не могу добежать.

Интересно, что при всей моей подозрительности и мнительности, я никогда не чувствовал, тем более не слышал, недовольства со стороны родителей тем, что некоторые однокашники стали доцентами и докторами, а их путанный сын – всего лишь скромный кандидат наук с единственной книгой странного жанра, изданной к тому же за свой счет.

Порой у меня мелькали странные ощущения в этой связи: я представлял себя главой семьи Карамазовых, а мои мама и папа, по их извечной кротости и незлобливости, напоминали только Алешу Карамазова.

Мой рабочий день заканчивался без двадцати пять, почти от самого завода и почти до самого кафе шел троллейбус. Спешить смысла не было. Я проехал полпути и не спеша побрел по прозрачному скверу. Когда-то тут была тополиная аллея, но пару лет назад старые тополя выкорчевали. Вместо них посадили березы. Лет через пятнадцать здесь будет изумительно красиво, а пока трех-пяти метровые березки смотрелись трогательно и беззащитно. Лист почти полностью облетел, ветер слегка раскачивал тонкие ветки, словно шепотом успокаивал их: зима не навсегда, впереди еще весна и не одна, и лето, и осень, и снова листопады, и снова, и снова…

- Терпеть не могу твою душевную размяклость, - говорил Велихов давным-давно, - ты несобран, не готов к жизненным битвам. – Иногда его пробивало на книжный высокий штиль. – Мужчина всегда должен быть начеку.

Я так и не воспринял его идеологию. Может быть, пойди я в пожарные, врачи скорой помощи или милиционеры, у меня было бы больше шансов стать мужчиной в понимании Мирона. Но сложилось так, а не иначе. В понимании большинства, знай это большинство о деталях моей жизни, я не был мужчиной и по иным критериям.

Я дошагал до кафе, на крылечке действительно курили еще два моих параллельных одноклассника. Степа (воистину мужчина, в понимании Велихова), пожарник с красивой и знаменитой фамилией Антокольский и Толик – еще один двойник Велихова: тоже врач, но не только по диплому, доктор наук, светило и надежда. Я подумал, что на заводах в среднем обстановка все же более скромная. Так было даже в помпезное советское время. Какую-нибудь выдающуюся личность там бы никому и в голову не пришло называть светилом. Сказали бы проще: маяк. Было такое выражение в эс-эс-эс-эре: маяк производства. То, да не то. Все дело в масштабе.

Мы поздоровались, и я сразу шагнул в знакомый полумрак кафе. Редко, но бываю здесь. В основном, с Велиховым – чем-то ему этот кабак симпатичен.

Большинство присутствующих я знал. Совершенно неожиданно для себя я увидел человека, встречи с которым искал уже давно. Мы были шапочно знакомы, едва ли он помнил меня. Профессор Мурзин ужинал с небольшой компанией тоже очень пожилых людей. Мурзин был мне необходим: только у него я мог попытаться получить сведения о некоторых давно ушедших работниках моего первого, самого любимого завода. Эта была все та же третья линия моей писанины. Когда-то, сто лет назад, Мурзин работал на моем заводе и знал всех, кто мне был интересен.

С годами моя застенчивость сильно уменьшилась. Я подошел к их столику, извинился, представился и попросил профессора уделить мне несколько минут, в любой день и время, когда ему будет удобно. Удивительно, но он меня помнил. Он вообще нестандартен – как Коганер, Лисица и подобные им. Эта группка людей крайне мала, поэтому прилагать к ним понятие «стандарт» или «правило» будет ошибкой. Мурзин вручил мне визитку, был очень приветлив. Мы договорились предварительно.

Так всегда и бывает: происходит то, чего не ждешь. И хорошее, и плохое приходит вне зависимости от длины твоей удочки или аппетитности червяка на крючке. Рыбы событий плавают по каким-то своим законам.

Пока со всеми перездоровался, перезнакомился с незнакомыми, потискал руку несчастного-счастливого Домника, незаметно подошло время усаживаться. Сидеть выпало рядом новой знакомой. Красивая женщина, ничего не скажешь. Волосы опять-таки темные, но, скорее, темно-рыжие, чем просто темные. Лицо грустное, но приятное. Она почти не разговаривала, держалась не замкнуто, но очень скромно. Мне показалось, что у нее что-то связано в прошлом с этим кафе. Впрочем, я, наверное, был не слишком галантен: встреча с Мурзиным вытеснила почти все желания и мысли. Хотелось поскорее вернуться домой.

Тем не менее, я порядочно выпил: действительно был рад за Домника. Да и других ребят приятно было повидать. Покурил на крыльце и – самое странное – увязался зачем-то провожать домой соседку по столу.

Кто в тот раз был наживкой, кто рыбаком, кто рыбкой? Бог весть. Сколько лет прошло, так и не могу понять.

Нам оказалось по пути. Разговора цельного как-то не сложилось. Я думал о своем, она – о своем.  Мы перебрасывались репликами, подолгу молчали. Мне было свободно с ней. Дошли до знакомого перекрестка: выяснилось, что она живет в том же доме, где когда-то жил мой дед. Смех да и только. Она свернула налево, я – направо. Ни телефона не взял, ни договоренности какой-то на будущее.

Красивая женщина. Есть в ней что-то, что цепляет. Шарм или иначе, как назвать. Имя довольно редкое, южное, что ли – Марьяна. По старой привычке, я попытался мысленно раздеть ее. Фигура довольно приятная. Все хорошо, только словно ресничка в глаз попала: совсем чуть-чуть, совсем малость, но что-то дисгармонирует. Нарушает что-то общую стройную гармонию, а что именно, не могу понять. Все прекрасно, но что-то…

Но не ко времени мне думать об этом. Устал я в ту пору ото всего. Оставалось главная незавершенка из того, что еще надеялся завершить: третья линия моей писанины, давний долгострой под названием «Период полураспада». Сегодняшняя встреча с Мурзиным обещала долгострой сильно продвинуть.

Она перезвонила недели через три.
- Павел Николаевич? – голос тихий, но уверенный. – Это – Марьяна, не знаю, вспомните ли?
- Вспомню, Марьяна Юрьевна, - отозвался я, - уже вспомнил. Рад вас слышать.
- Спасибо, - мне послышалась улыбка, или она была на самом деле?
- Простите за беспокойство, у меня маленькая проблема, просьба. Я понимаю, что мы совсем мало знакомы…
- Я в вашем распоряжении, - сказал я, пытаясь спрятать удивление.
- Понимаете, мне сказали, что у вас есть книга о Микеланджело. Не сочтите за нахальство, Бога ради. Я понимаю, это звучит неправдоподобно и подозрительно…
- Я буду рад дать вам ее п-поч-ч-читать, - перебил я. – К-к-когда и где мы сможем встретиться? Я п-пригласил бы вас к себе домой, если не боитесь.
Она засмеялась:
- Не боюсь.

Я не знал, что подумать. Вариант заигрывания я отмел сразу. Тогда что остается – она вправду ищет книгу о Микеланджело? Кто его знает.
Смешно, но меня взволновал этот звонок.

Мы встретились раз и два. Она брала разные книги и аккуратно их возвращала. Ей нравились мемуары театральных деятелей. Микеланджело, как я понял, ее разочаровал. Именно сам Микеланджело, не автор книги о нем. Мы встречались на хорошие знакомые, не переходя грань. Как-то даже съездили на пикник, организованный Захаровым. С тех пор прошло всего десять лет, а кажется – полжизни.

Марьяна скупо рассказывала о себе, я не скрывал своей биографии. Не скрыл я и того, что разведен. Она позже призналась, что поняла это очень скоро.
- Как? – поинтересовался я, но она уклонилась:
- Женщины это чувствуют.
К тому времени мы уже перешли на «ты».

У нее очень характерная черта, которую я тоже понял довольно скоро – она легко может обидеть и отвернуться. Не со зла: такой характер. Вообще, она не из тех, кто спешит пожалеть другого.

Выходило так, что изменение наших отношений в сторону сближения не просматривалось. Меня это физически раздражало. В конце концов, я не бревно. Пусть меня заклеймят утонченные и возвышенные дамы: мне был нужен физический контакт. Секс – да, не надо бежать от этого слова. Неважно, как назвать, главное, чтобы был.

Меня тянуло к Марьяне все больше. Я хотел более частых встреч, но у нее была своя жизнь, был муж, с которым отношения складывались, как я понял, не слишком хорошо. Разводиться она не планировала и измены в своих действиях не видела. Мы еще даже не целовались. Были просто знакомы и все. Дружны на почве литературы, как сказал бы Мирон.

Только с годами я понял: все дело в том, что я – Павел Николаевич Векшин – был совершенно не нужен Марьяне Юрьевне Токаревой. Не нужен, не приятен, противен немного, но не критично, иногда забавен, как бывает забавен «Аншлаг» или «Кривое Зеркало»: вроде бы, тупость неимоверная, но отвлекает от серых будней.

Не знаю, какого цвета были ее будни и каково ей жилось. Но необходимости во мне она абсолютно не испытывала. Ни тогда, ни через десять лет, ни сегодня – сейчас я ей не нужен так же, как и раньше.



По полям, по лесам
------------------
Очень странно, но ни Велихов, ни Митя не любят гулять в лесу. Сугубо городские жители. Велихов, начав зарабатывать хорошие деньги, пару раз скатался в Домбай. Митя иногда выезжает на Черное море. Но лес или поле для них лишь - неровный рельеф, в лесу им мешают древесно-растительные остатки, как однажды изящно выразился Мирон. В поле дуют ветры. Короче, не любители. «Кто в океане видит только воду, тот на земле не замечает гор», - заметил я как-то Мирону, но тот только фыркнул в ответ.

А я никогда не был на море. Альпинист или горнолыжник из меня никакой. В детстве мама однажды свозила меня на знаменитый в Союзе каток Медео. И в настоящих горах я с тех пор не был вполне сознательно. Не хочу разочароваться, случайно убить те детские впечатления. Мне кажется, это как-то бросит тень на мою маму. Не хочу.

Я люблю лес. Готов бродить по нему часами. Мы с родителями много раз совершали совместные вылазки в леса. Формально – за грибами, но грибы никогда не были основной целью. Просто гуляли и радовались общению.

В свой очередной приезд Митя жил у меня. Не понимаю я его жизни. Какая-то командировка, какие-то проблемы. Он все откладывал возвращение, а мне было все равно. Наконец, вроде все сладилось на его службе, так он затеял пикник. Захотел повидать всех, кого можно, из бывших приятелей и приятельниц.

Вот что не люблю, так это коллективные посиделки, коллективную обжираловку, коллективную пьянку. Мне хорошо в одиночестве, а Митя – ярко выраженный экстраверт. По-моему, наши трапезы вдвоем его напрягают. Ему бы еще троих-четверых собеседников. Разные мы все-таки люди.

Он очень коммуникативен. А я – очень нет. Он бывает в городе N не каждый год, но хранит все телефоны нужных людей, помнит, когда у кого день рождения, сколько у кого детей и т.д. Вот и сейчас созвонился с Толей, договорился за меня, что я поеду на толиковской «Ниве», согласовал опять же с Толиком время встречи.

Я тихо злился и прихлебывал слабенькое красное вино.
- Ты у всех т-так жизнь налаживаешь или я – единственная жертва? – спросил я, не удержавшись. – Я , может, еще и не поеду.
- Друг мой, - отвечал вспотевший от приятных для него хлопот Митя, - ты поедешь потому, что я тебя прошу. Мне хочется вас всех повидать, и никаких других планов «Барбароса» у меня не имеется. Да, можно было заволочь вас всех в какое-нибудь кафе, но погода-то стоит! Последние деньки. Надо ловить момент.
- К-к-к-какой к бесу момент!? Т-ты не любишь п-природу! За каким к-культом нас т-тащить в лес, к-который ты не любишь?! Это что – разновидность христианского смирения?
- Я пошел в душ, - сказал Митя, прерывая мое ворчанье. – Потом буду чистый и спокойный. И попрошу спокойствия моего не прерывать. Мне надо кое-что написать.

Я плюнул, оделся и ушел на улицу. Недостаточно быстро: из ванной протянулась рука со списком покупок и пачечкой купюр. Список я забрал, деньги бросил на пол в коридоре – соберет чистый и спокойный, не переломится.

Список Захаров продумал тщательно. Может, он у себя там на Беломорье тоже культпоходы организует. Или в Беломорье? Понятия не имею. В Кандалакше своей. «Ах, как мы шли по Кандала-а-акше, Была дорога далека-а…»

Моя дорога до ближайшего рынка заняла минут двадцать. Потом еще полчаса толкания у палаток и киосков и еще двадцать пять минут обратного пути. Захаров уже успел помыться, просохнуть и благообразный и серьезный восседал за кухонным столом перед кучкой рассыпанных в беспорядке чистых и исписанных листов.

- Более-менее сваял отчет, - сказал он, увидев меня. – Какой я все же молодец.
Не отвечая и отдуваясь я затащил несколько полных пакетов.
- И ты молодец, - одобрил Митя. – С деньгами потом решим, не хочу тебя сейчас злить.
- Вот и не зли, - отозвался я.
- А у меня для тебя сюрприз, - сказал он. – Не в жисть не угадаешь. Но, надеюсь, будешь рад.
- Не люблю с-сюрпризы. Это напрягает, любой экспромт хорошо, если он т-тщательно подготовлен и заранее известен.

Конечно, все вышло по его. Уж такой он человек: что задумает, то и выходит. Как ни посмотрю, кругом – сплошные антиподы: Мирон, Толя, Митя. На работе так вообще один противоположности. То ли я живу не так, то ли вся рота не в ногу прет. А рота не маленькая: весь мир.

Толик заехал за мной рано утром на своей грязнющей машине. Внутри оказалась какая-то женщина. Я порылся в памяти – Светлана, кажется, была в кафе у Домника. Пока загрузили пакеты с едой, раскладные стулья, еще всякое разное снаряжение, я уже взмок. Кое-как разместили все, я забрался на заднее сиденье, Светлана устроилась рядом с Толей – у них явно роман. Мне это должно быть до подоконника, но не могу забыть, что у Анатолия дочь кончает школу. И с Юлей, женой, вроде все было нормально. Хотя, кто его знает. Мне ли судить…

Но настроение мое, и так с утра не блестящее, упало еще ниже. Твари они, прекрасный пол, - сумрачно думал я. Мы тоже будь здоров, но эти… И я еще еду куда-то, за каким фигом?..

Для многих людей нет лучше способа развеяться, чем испортить настроение окружающим. Я как раз такой.

Мы проехали метров триста, и я спросил сперва у Толи, как семья? Он покивал, не поворачиваясь:
- Все пучком в коллайдере. Галя в девятом, ты же помнишь? Юлька работает.
- Хорошая у тебя семья, - сказал я, нахально глядя в насмешливые глаза Светланы в зеркале заднего вида.

- А ты, Паша, не женат?
Меня бесит скорый переход некоторых на «ты». Может, я неправ, и даже скорее всего. Проще надо жить. Но почему-то именно со Светланой хотелось сохранять дистанцию.

Бывает так: общаетесь вы, например, со стильно и даже богато одетой женщиной. Она – вся из себя, вы тоже не от сохи. Разговор порхает между Кустурицей и третьей сонатой си минор Шопена. Вы беседуете и как-то даже воспаряете над собой и пространством. И вдруг, перебивая все, как змий в Эдемский лес, вползает запах застарелого пота. Грязный, мерзкий запах немытого много дней или недель тела.

Вы-то определенно уверены, что ни от вас, ни от вашей собеседницы так пахнуть не может. Но запах тошнотворен и реален. И уже не запах словно, а послевкусие от запаха, тоска и осознание гнетущей грязи.

Я сидел на заднем сиденье «Нивы» и томился от вони, которая, как я совершенно ясно чувствовал, шла спереди.

А ведь не было же ее в первые минуты.

Тоска.

Как ни старайся спрятаться от очевидного, не получится. Сколько ни пытайся уговаривать сам себя, что, мол, на рыбалку ездил старый товарищ, вот и протухло что-то или плохо отмыто было. Не в рыбалке дело, и не в чистоте автомобиля и тела. Не телесная тут гигиена.

Смешно, ей-Богу: сам-то? Смердеть должно со страшной силой. А, может, и смердит, да ведь свое не пахнет. Люди мучаются с тобою рядом, а тебе хоть бы хны.

Толик со Светланой закурили, деликатно выгоняя дым в приоткрытые окна, а мне хотелось весь салон заполнить дымом: может, хоть это проветрит его.

Захаровским сюрпризом оказалась моя бывшая соседка по кафе, Марьяна.

Митя проявил недюжинные способности: никто из почти двадцати человек не хотел ехать на коллективный пикник. Благо, погода была сырой, всю неделю перед этим шли дожди. Но Захаров сделал так, что все явились, разговаривали между собой, ни разу не подрались, нажарили и сожрали гору мяса и еще благодарили за встречу. Волшебник, одно слово.

Я чувствовал себя на границе яви и сна. Третья линия моей писанины, значит, моей судьбы была закончена. Только вчера я поставил точку в той истории. Рядом была Марьяна, обманчиво близкая. Я пил и пил, и не пьянел. Что-то изменялось в моей жизни.

Этот пикник стал первым и последним опытом Захарова на ниве культмассработы среди бывших одноклассников. На моей памяти больше он не пытался организовывать такие мероприятия. На годовщины окончания школы из нашего потока ходили единицы, да и то с каждым годом их становилось меньше. Наверное, мы мудреем или становимся честнее: дурацкий флер однокашничества, ностальжи (мы же из одной школы!), розовые слюни – все это с годами проходит. Те, кого мы хотим видеть, не исчезают из нашей жизни, а искусственно поддерживать связи двадцати-, тридцати-, сорокалетней давности – глупо.

Велихов – вот уж прирожденный ерник – съязвил как-то по этому поводу: параллельный одноклассицизм эволюционировал до перпендикулярного. Сиречь все пошли своими путями, подальше от исходной магистрали.

Захаров появлялся в N все реже и реже. Я отправил ему по почте правленую рукопись «Периода полураспада». Он благодарил и даже прислал довольно обстоятельный разбор. Какое-то время мы еще переписывались по электронной почте, но уже года два, как и эта ниточка оборвалась. Что с ним, где он сейчас, я не знаю.



Эпилог
------
Давным-давно в журнале «Наука и Жизнь», я прочитал, что планета Земля, летит неизвестно откуда, неизвестно куда – ибо орбита Земли, по последним данным, непостоянна. Хоть немного, но она изменяется при каждом витке – так вот геоид, летя в вечной ночи, потихоньку замедляет вращение вокруг своей оси. Он крутится все медленнее и медленнее, ночи и дни становятся все длиннее и длиннее.  В далеко не прекрасный для обитателей планеты момент она перестанет крутиться вовсе. Любознательный автор не ограничился предсказанием этого факта. Он пошел дальше, предположив, где именно жизнь на Земле имеет шансы сохраниться, и как (в подробностях) должны вымереть организмы, оказавшиеся не в том месте, не в то время.

При всем моем уважении к науке, должен сказать, что личные наблюдения показывают прямо противоположное. С каждым годом я чувствую, как все быстрее летит время. Жить не успеваю.

Чем отмерять время? Я перепробовал много способов.

Например, был период, когда я взвешивался каждый месяц. Следил, так сказать, собственным весом. Он, собака, рос, увеличивался, как возраст – неуклонно.
Потом я начал отслеживать изменение размеров одежды. Но тут вскоре обнаружился местный экстремум (о, Лебенсон! о, постоянство образов!): росты начали уменьшаться, а ширина воротов и объемность увеличиваться.

Но, если для меня это – не более, чем забавный ход вещей, для Марьяны – предмет вечной заботы и огорченья. Она старше меня на семь лет. Ее усилия, затрачиваемые на поддержание себя «в форме», растут, как оборонный бюджет. Седой незакрашенный волос приводит в трепет, обвисание груди или живота вызывает нервный срыв. А я, наблюдая все это в течении… уже слишком многих лет, не знаю, улыбнуться над неравной борьбой (ибо время еще никто не победил) или посочувствовать.

Марьяна овдовела, живет вместе со старенькой мамой. Замуж за меня она решительно не пошла – как-то я сделал попытку просить ее об этом. Наши отношения колебались от очень близких до прохладных. Один раз мне даже была предоставлена возможность проявить себя, но в тот вечер проявить себя я не смог – организм подвел. А больше возможностей мне не давали. Но постепенно и это перестало восприниматься, как трагедия.

Так и живем, далекие и близкие.

Я все больше пишу. Мы незаметно сблизились с Велиховым настолько, что я даю ему кое-что почитать, а он  как-то даже предложил совместный проект (как нынче модно стало говорить). Ничего путного у нас из совместного писания не вышло, но и ссоры не получилось, так, что все не так плохо.

Мой первый завод продан, перепродан, и еще несколько раз перепродан. Много раз оптимизирован и диверсифицирован. Сейчас на его территории несколько супермаркетов, автобаза, несколько несвязанных между собой мастерских. Жизнь поставила все на свои места. Мои бывшие коллеги, слава Богу, не пропали: каждый нашел себе новое место в новых условиях. Хотя, конечно, с прежней работой ничего общего у них нет. Иногда мы случайно сталкиваемся на улицах, вспоминаем общих знакомых. Характерно, что бывшая молодежь, пришедшая на мой первый завод после смерти Коганера – тогда несколько лет завод еще пытался существовать – про него не знает, спрашивает, кто это. Отчеты, расчеты и чертежи канули в черную реку под названием Лета. Оттуда еще никто и ничто не всплывало, но, может быть, это - показатель качества канувшего. Слишком много сейчас и всегда нетонущего...

Закончи я институт сегодня, уже не пришлось бы рваться в секретные ряды кузнецов огневого и всякого другого щита. Щит нынче какой-то иной, а кузнецы не в почете, да и кузниц не осталось. По крайней мере, в городе N.

После нескольких перемен моя очередная работа не так противна, как могло бы быть. Я вообще стал заметно спокойнее: все это отмечают. Живу в мире со всеми, даже с родственниками, а это, каждый согласится, высший пилотаж. Стараюсь не увеличивать количество смертельных врагов, достаточно тех, что есть. Не рвусь вперед, не очень торможу – держусь средних рядов, как в песне Высоцкого. Карьера меня не интересует, странных случаев со мною больше не происходит. Даже потребность в сексе как-то притупилась – видимо, возрастное.

Живу и вспоминаю слова, кажется, Джека Лондона: «Освободившись от желаний, забот и страхов мы не знаем». Может быть, это и не он сказал, какая разница?