Тётя нехорошая

Юля Нубис
ТЁТЯ НЕХОРОШАЯ
(из книги «Не я»)






– Тётя нихалёсяя! Тётя кулит!

Да ладно. Это ты ещё Таньку мою не видела. Я вполне себе ничего. И курю не так много. Относительно Таньки. И Редькиной, новой замши директора по хранению и контролю. А Пухлик вообще пачки три в день выкуривает, и что. Танька тоже примерно столько же. Замша – каждые полчаса, но по две, одну за другой, сами вот и считайте. Я – полпачки примерно, в обычный день.
В обычный день, не сейчас.

– Тётя нихалёсяя, папатька! Сматли, сматли, – тётя ку-ууу-лит!

Ябеда мелкая, тьфу. Тётя курит в другую сторону. У тёти привычка такая – на маленьких девочек не курить. И на маленьких мальчиков. И вообще на людей. Тётя, может, нарочно стоит у поребрика, от тебя, зануды, подальше, чтобы ей никто не мешал спокойно курить и рассматривать дальнюю крышу. Кирпичный одноэтажный сарай с заколоченными крест-накрест окнами. Кривая битая крыша. На крыше – мох, ржавчина, ломаная антенна и – корявый ветвистый прут, скупая желтушная зелень. Не очень, конечно, но всё-таки. Люблю, когда дерево вдруг на крыше, не на земле. А ещё раз откроешься – тётя в твою сторону ка-ааак посмотрит! И ка-ааак выдохнет!.. Змей-Горыныча в мультике видела? Вот и не фиг. Ещё круче тебе повезёт, если ты сейчас Таньку увидишь. Ну, и мне повезёт, если Танька к семи проявится, как обещала. Тогда ты увидишь, девочка, ты поймёшь. Танька – это тебе не я, она тебе даст прикурить. Тоже мне, цветуёчек. У самой одна гольфина красная, а другая лиловая в жёлтый ромб. Одна до коленки натянута, вторая внизу скрутилась как гриб-обабок. Ну и кто из нас нехорошая. Научилась бы прежде носки надевать нормально, по-человечески. И волосы, кстати, расчёсывать. Бант висит на соплях, вот-вот свалится. И сандалина не застёгнута, нараспашку.

– Папа! Папатька, пасматли-и! Тётя нихалёсяя!

Сейчас ещё папа впишется. Только папы мне не хватало. Надо сваливать. Блин, такое спокойное место, не засранное, безлюдное. Телефонная будка рядом. Устанешь – сиди вон, на остановке. Когда-то автобус ходил, теперь отменили. Ни машин, ни людей – мечта, а не перекрёсток. Светофор за каким-то фигом – зачем, кому? Полустёртая зебра. Точки мутные, вроде как нежилые. И три тополя на плющихе: папа, мелочь пузатая, ну и я. Стоим на краю тротуара, зелёного ждём. Давно бы уже перешли, за всё время лишь пара машин, и те – по той стороне.
Чего они тут зависли? Чего стоят?
Я-то понятно чего стою, Таньку жду. Ну и – покурить отошла, подальше от этих. Припёрлись на остановку, я думала, сядут, ушла. А они – за мной, как привязанные. О, зелёный свой пропустили, стоят теперь. Малявка ближе ко мне, папа – дальше. Папу толком не разглядеть. Зато у папы – пакет. В нём бутылка и булка. Нормально, чё.

– Папа! Па-па-ааа!

За руку дёргает, аж повисла. Какая назойливая, какая капризная девочка. Папа сам, по всему, понимает, какая она противная: не ведётся, в игнор ушёл. Деликатный. Хороший папа. Устал. На работе с утра весь день, а потом ещё в сад пилить...

– Па-па-аааааааа!

Чую, сейчас дождётся. У папы должны быть нервы. Схлопочет сейчас, допрыгается.
Если папа закипешует, и мне достанется. Когда мягкий интеллигентный так долго терпит…

– Па-аа! Па-ааа!!

Свалилась на жопу. Сидит, орёт.
Та-аак, а что у нас с папой? Папа наш – без лица; солнце режет глаза, когда я смотрю в ту сторону, так что…
Фиг с ним, с лицом. В порядке папа. Джинсы свеженькие, вполне, пиджачок-секондхэнд, часы, запонки. Охуеть что за запонки. Что за запонки. Чтоза – запонки. Заза – что. За…
Зелёный, кстати.
Чуваки, ку-ку, вам пора.
Папе пофиг. Папа всё тормозит. Рассеянный папа. Задумался. По всему, о высоком. О смысле жизни. О протоплазме. О причинах миграции Бодхисатвы. Одно слово – интеллигенция. Их у нас тут хоть жопой ешь. Ездуны по ушам и сусалам. И всё ноют и ноют и ноют, заумничают, зудят. Всё-то вечно ***во им, всё не так. Двери ищут. В иные миры в основном. А потом – козла отпущения. Индульгенцию собственной пошлости и ничтожности. Алкашня. Заратустры помятые, гераклиты обоссанные, задроченные прыщавые гюисмансы, прерафаэлиты упоротые. Надо сваливать. А куда? В Москве кучно и душно, других городов у нас нет. Как бы есть, но ведь смех, а не города. Надо сваливать по-любому. Ясиков обещал дом в деревне купить и туда поселить всех, кого… Кому в Питере осто****ело, в общем. Значит, буду одна там. И зашибись.

– Тётя нихалёсяя! Тётя кулит!

Врёшь, козява, давно не курю, минут пять. Сигареты надо беречь. Вдруг Танька задержится.
Сколько мне ещё куковать тут придётся без книжки, без…

– Тётя ку-Ууули-Ииит!!

Достала уже. Надо на остановку от них, заодно посижу с удобствами. Красота. Теперь можно и покурить спокойно, без этих воплей.
Тени какие от них симметричные, длинные, узкие. Папина тень колеблется незначительно, девочкина подпрыгивает, даже ропщет. Там, где руки, тени сливаются. Как бумажные куколки, бабушка мне вырезала в детстве, гармошкой так; захочешь – свернёшь, и будет один силуэт, а захочешь – хоть сколько, хоть два, хоть вообще толпа – друг за дружкой и за руку, хоровод. Мы играли, что это экскурсия. Детский сад. Или школьники на продлёнке идут отведать мороженого и перекрывают собой проезжую часть. Или ёлка и маскарад. Или беженцы и война. Лагерь, пленные. Можно в разное. С бабушкой было весело. Только мало что помню. Куколки эти вот. На нормальных, из магазина, у бабушки денег не было. А так – лист бумаги и всё. В полосочку или в клеточку, из тетрадок. Иногда были даже цветные, у Таньки когда оставались от стенгазеты, особенно бархатные – роскошные праздничные хороводы, оранжевые, лиловые, синие…

Синие.

Папа-то наш, по ходу, не подшофе?..
Как-то странно пошатывается.
Да нет, нет, от усталости. Ну и – солнце в глаза. Кепочку бы носил, малахольный.
А ещё она мне из яблок фигурки разные вырезала. Лошадок, ёжиков, медвежат. Тоже помню. Яблоки я не любила, меня заставляли, а бабушкиных зверей – только в путь, сама не заметишь, как целую кучу съешь. Фигурки, скорее всего, косоёбые были, корявые, я теперь понимаю, тогда-то нет, тогда – скажет она, мол, лошадка, и я от радости ссусь, что лошадка теперь у меня, и не ем – сначала не ем, раскладываю на блюдечке – и лошадку, и зайчика, и голубка, и божью коровку, и белочку, и кораблик. Чёрта лысого мне она не лепила, а так – всё могла, что угодно. Мама сердилась – избалуешь, прекрати, привыкнет, а ты уедешь. Кто будет ей вырезать, я, что ли. А правда, кто? Танька – нет, от неё дождёшься. Другая бабушка – тоже нет, ей всё равно, ем я яблоки или нет…

– Пааа-пАааа!..

Свалился-таки. Подкосило.
Пойти, помочь?
Допрыгалась, мелочь пузатая, уронила-таки отца.
Пойти?
О, встаёт…
Обвился вокруг столба – вокруг светофора. Повис.
Мокрый. Вялый. Бутылку вроде разбил.
Там же стёкла!
А эта мартышка прыгает.
Всё равно вставать, в урну бросить…
Где урна-то.
Да везде, сказала бы Танька.
И – где?

– Тётя нихалёсяя!

Урны нет.
Ну и нафиг. На нет и суда…

И вдруг торкнуло: это же… я?!..
Это – я!
Мне три года. А может, два. В два уже я вовсю болтала, только «р» ещё долго не выговаривала. Мы из детского сада идём. С папой. Мы переходим дорогу. Да, мы на светофоре стоим, в небо смотрим. И солнце такое же – острое, праздничное, весеннее. С папой мне почему-то солнце всегда, дождь не помню. Или мы в дождь не гуляли, а сразу из детского сада в бухальню ныкались…
Как-то мне даже не по себе. Забыла, зачем иду, зачем встала. Бычок брошен куда-то, фиг с ним. Вот так кино…
Ясен пень, эта «я» – не я. Не в том смысле, что прямо реально я, не какая-нибудь там иллюзия или встреча времён и пространств, или что-нибудь в этом роде, ещё чего. Вся эта метафизическая хренотень, фантастика типа там «Назад в будущее», или там старомодная муть в стиле «на перекрёстке себя поджидал я, чтобы себя самого напугать…» Песня такая была, на пластинке у Таньки. «Эгоцентризм №2». Мне конверт от пластинки нравился, я у Таньки просила, на стенку мне приколоть. «Смотри в оба» – глаза такие волчиные, или, может, собачьи, глаза и нос, очень классные – и глаза, и вообще там песни. Про метаморфозы, про дадаистов, про печального короля…
«Хоровод кружился, а король грустил, не было с ним рядом той, кого любил… В роще птицы пели, а король не пел, на себя он руки наложить хотел… Я всё это видел, были мы вдвоём с той, которой не было рядом с королём…»
Хорошие песни, жизненные. Простые такие, вроде как для детей. И музыка как скоморошья, потешная.
 «Я сказал тебе, ты мне сказала, тебе я сказал…»
Вру.
Не было на виниле ни «короля», ни «на перекрёстке». Это всё – на кассетнике. А потом, я французский когда учила, вообще оказалось, что тексты переводные. Жак Брель, Жорж Брассенс, Жан Тардье и Раймон Кено…
Фиг с ним. Куколки из бумаги, король, хороводы, винил, яблочные лошадки – всё это уже после, потом. После папы.

Надо папу спасать.
И эту. Пока не поздно.
Подхожу.
Эта снова своё затянула. Тётя курит, смотри, тётя нехорошая.
Папа зато хороший. В дымину. В хлам.
Конечно, папа не курит. Не может уже. И стоять плохо может.
Отцепляю его от столба, тащу к остановке. Тяжёлый, гад. Упирается. Что-то мычит.

– Тётя нихалёсяя!

Молчи, жуть. Захлопнись. Я в твоём возрасте в антитабачной кампании не участвовала. Я – чуть позже, классе в шестом. До этого мне было пофиг. А в шестом мама Вовика привела. Он курил. Такой вкусный табак, нерусский. Его надо было в трубку совать и пыхтеть. У него этих трубок штук сто, может, или двести. Каждая – в своей шкатулочке, словно в гробике. И когда, например, приходишь домой из школы, из музыкалки, сразу слышно по запаху, дома он или нет. Ещё дверь не открылась, стоишь такой, ждёшь и ждёшь, потому что ключи потеряла, и мама сказала, что больше не будет заказывать новый ключ, над ней вся ключичная мастерская смеётся и все её наизусть выучили за то время, что я ключи от квартиры теряю, и вот всё стоишь, стоишь, ещё дверь не открылась и даже шагов не слышно – ни Вовиковых, осторожных таких, противных, мяконьких, точно вкрадчивых, ни маминых – шумных, заранее недовольных, – стоишь, стоишь, а вокруг уже дым везде такой сладенький, даже приятный может, если б не Вовиковый он был, и ты весь этим дымом пропитываешься – и школьная форма, и банты, и пионерский галстук, и гольфики, и портфель, даже книжки в портфеле и ноты в картонной папке, ага, а потом Каролина Францевна по сольфеджио нос наморщила и при всех стала спрашивать, почему ноты пахнут таким замечательным табаком, по всему видать, иностранным, и где вы его берёте, не могли бы и мне достать для отца, я из вежливости обещала, но Вовику не сумела сказать, тем более – маме, и долго ещё, целый год, Каролина Францевна так на меня, с надеждой, а мне приходилось прятать глаза, делать вид, потому что ничем не могла я её порадовать, а она всё ждала, ждала, пока не скопила денег и, завёрнутые в бумажку – в чей-то полуисписанный лист из нотной тетради – тайком после урока втолкнула в свободный класс, забрала мою папку, сунула деньги внутрь и сбежала как дикая или как дура вовсе, а не учительница. Я сначала даже не знала, что это деньги там, в лист завёрнутые, и вообще забыла, кто-то отвлёк, или мама, наверное, или кто во дворе…
Ч-чёрт. Как бы так прислонить его, чтоб не падал.
Во-от… Спи спокойно теперь, дорогой товарищ.
А эта где?
За спиной у меня стоит. Смотрит. Что она там себе думает? На лице ничего не написано. Смотрит, будто так и должно быть, без интереса. Они с папой что, постоянно так зависают на остановках и где застанет?
А мама где.
Спрашиваю.

– Мама дома.
– А дом где?
– Дом… дома дом.
– Далеко?
– Не-ет… Тётя нихалёсяя… Мама дома…

Тьфу, блин. Хоть бы адрес заставили выучить. Записку в карман, и пришить, типа как на собачьих ошейниках. Или татуировку, чтобы – наверняка…

– И что делать будем?
– Пи-и… Пи хотю!

Зашибись.
Пи-пи она хочет.

– Ну… пойдём пи-пи.

Блин, куда «пойдём»? Где я ей туалет найду. Туалеты – в центре. Ну и вообще. Ей, наверное, помогать как-то надо. Как?

– Па-паа! Пи хочу, пи!
– Папа спит. Не мешай ему. Может, хоть протрезвеет.
– Пи-иииИ!!

Пить! Пить, твою мать!
Слава богу.
Ничего и не слава. Где пить-то? Пить папа разбил. Хороший папа. Не курит. А пить всё равно там не было, в той бутылке. Тупо синька какая-то стрёмная. Вон воняет как. Девочка, отвернись. Впрочем, пофиг, не отворачивайся. Тут везде.

И где Танька, в конце концов?!

– Па-паа-Ааа! Пи-и!
– Ты нормально скажи. Скажи – пить!
– Пи-и!
– ПиТь!
– Пи-иииии!

Во попала.
Нет, это не я. Меня сразу, как только заговорила, заставили адрес выучить. Опасались, наверное, что я дура такая, что сразу же потеряюсь при первой возможности. Что-то, кстати, не помню я, что терялась. Однажды, правда, без папы домой почему-то шла. Почему? Не знаю, не помню. Помню, иду. Одна. Вроде сумерки, но не ночь. И навстречу бабушка. Не которая яблоки резала, а другая. Папина мама. Тогда ещё и она была, ещё с мамой не поругались, и папа был. Ну и Танька – без Пухлика и без Ксюхи. Одна бабушка приезжала на поезде, а другая на Загородном жила, далеко, зато не на поезде. Вот она меня и встречала тогда. Почему? Откуда она могла знать, в каком именно кабаке мы сегодня зависнем с папочкой? А действительно ведь, откуда? Мы с ним никогда не знали, куда занесёт. Шли, куда ноги, куда глаза. Нет, были, конечно, несколько наверняков. Веселее всего было на Стремянной. Потом – на Дегтярной и на Советской. Ещё – на Декабристов, на Пушкинской. Ну и дальше, по ходу, куда глаза. Но папа не напивался, как этот. Папа крепкий орешек был. Не помню, чтоб он засыпал ни с того ни с сего где застанет. А чего я тогда домой-то одна пошла? Может, просто? Может, вышла на улицу подышать, и пошла себе. И пошла, пошла. Только так. Других причин не было. Мужики в кабаках любили меня, даже пиво давали пить. Помню, пенку съедала, и всё, остальное мне пиво не нравилось. А вино не давали. И водку. Зато хлопали громко, когда я им выступала. Любили, как я пою. Чего меня, интересно, домой тогда понесло. И откуда навстречу взялась та, другая, бабушка? Лишь единственный раз, больше я не терялась. Потом только, без папы уже, я в гости пошла. На весь день. С незнакомыми девочками. Помню, кукольный домик показывали. Попугая. Добрые были девочки, сразу две, одинаковые и старше, на целый год. Я их долго потом ещё помнила, попа долго болела, может даже неделю, сесть невозможно было. Мама так переволновалась, будто бы я сокровище. А какое я ей сокровище. Сокровище берегут, а не лупят. Зря она меня отыскала, оставила бы у близняшек, делов-то. И нервы не надо трепать. Ни себе, ни людям.

– Пи-ии!
– Не надо папу будить. Оставь. Что-нибудь придумаем. Скоро Танька приедет…
– Пи-иии!

Она куклу в тот раз увидела – та, другая, папина бабушка. Увидела и принесла.
Кукла импортная, дорогая. Немецкая. То ли я уронила, то ли, может, нарочно бросила. А бабушка подобрала.
Зачем я всё это помню? Куклу, папину бабушку, близнецов. Лучше бы я запомнила что-то важное. Например, почему я ушла одна. От папы. В сумерки, в ночь.
А немецкая кукла моя, между прочим, такое видела, что другим и не снилось.
По кукле я, кстати, сейчас «себя» и опознала.
Или как. Себя – угадала? Увидела?
У козявки этой сопливой – шикарная кукла. Когда-то была шикарная, сейчас – жуть. Она её за ногу как попало, небрежно так, волосами в асфальт.
Я поэтому вспомнила. Вспомнила, как не любила я этих кукол, и как мне их впаривали, как назло.
Мне хотелось собаку. А мне покупали кукол. Собак хотеть было нельзя, потому что я девочка. Девочки хотят кукол, а не собак. Так положено и так правильно. Никто и не сомневался, отмахивались, блажь всё это – собаки, медведи, кошки, на самом-то деле она хочет именно куклу. Вот эту. И ту. И такую. А особенно эту, с длинными шелковистыми волосами и в бархатном платье, как у настоящей певицы. Потому что она из Германии, кукла. А там – всё лучшее. Никто не откажется от германского, только разве совсем дурак. А собаку, конечно, они не могли мне, хотя бы тоже германскую, раз иначе никак, хоть какую. Собака вообще не считалась ведь.
Эту куклу немецкую я с собой и таскала, как приговорённая. Чтоб собаку купили. Собаку себе зарабатывала. Мама должна была видеть и знать, что я очень рада подарку. Иначе собаки мне никогда не видать. Игрушечной. О настоящей и речи нет, мечтать бесполезно, она – вообще за пределами…

– Пи-иииИ!!
– Сиди, никуда не ходи. Сиди с папой. Я принесу попить.
– Тётя нихалёсяя!
– Тётя очень хорошая. Тётя – супер. Тётя сейчас придёт. Сиди. Жди.
– Папа спии-иит!
– Папа правильно спит, по делу. Сиди, сторожи его.
– Тётя кулит!
– Тётя не курит! У тёти – одна сигарета осталась, блин!!
– Тётя куу-лииит!
– Короче. Приедет тётка такая толстая – не пугайся. Скажи ей, что я – в лабаз. Там, за углом, откуда вы с папой твоим притопали…
– Папа спи-иит!
– Тётка на белой машине – хорошая. Танька зовут. Повтори. Скажи – Та-аанька!
– Та-ааань…ка….
– Молодец. Я сейчас. Сиди.
– Тётя нихалёсяя!
– Тише ты, не ори. А то папу разбойники загребут. В вытрезвитель.
– А папа спи-ииит!
– Поздравляю. ****ец за него как рада. Всё, тихо сядь, не ори!
– Тётя…
– Т-ссс!

Мартышка. Копирует. Палец к губам приложила, рожа загадочная, прохиндейская:
– Т-ссссс…

Убегаю, пока молчит.
Если Танька приедет, а меня нет, ждать не будет.
А правда, зачем я тогда от папы ушла?
Ни за чем. Просто так. Неосмысленно. Других вариантов нет, быть не может. С папой мне было весело, лучше всех. Ну куда я могла – от него?
Город был тогда золотым – чистым, светлым, таким огромным, что как бескрайним. Дома никогда и улицы не повторялись, всё время откуда-то вдруг вырастали новые, лучше прежних. И всюду мы где-нибудь да встречали надпись про папу. «Слава КПСС!» – большущими красными буквами, СЛАВА КПСС, только в сто раз больше, нет, в миллион. Или – СЛАВА ТРУДУ.
Папа, смотри, смотри! Это про тебя?
Не-ет, смеётся на это папа, про меня – слава отдыху!
Это где?
Это – там, за горизонтом, там, за горизонтом, там, там-тарам, там-тарам! – пел папа, и я пела с ним, до следующего папы – СЛАВА! – весь город был полон папой, пусть и не очень правильным, пусть обрезанным, сокращённым, ведь папу все звали «Славушка», но на «Славушку» букв не хватало, «Славушку» им не осилить и не поднять, тем, кто ставил повсюду бетонные и железные буквы, или там, рисовал плакаты – суровых и загорелых мужчин, которые СЛАВА ТРУДУ, и поэтому не похожи на папу, он-то ведь – слава отдыху, а не то что…

В подвальчике – вонь, тухнет рыба. Яйца. Вся их убогая экспозиция.
Мне – одну минералку. Вкуснее, конечно, сок. На сок нам не хватит. И так уже на сигареты нормальные не набрать. Беру «Беломор». Продавщица вздыхает слишком уж понимающе. Того и гляди, предложит в подсобку к ним, раскумариться.
Извините, мне некогда. У меня – ребёнок некормленый. Нет, не питый. Не поеный. Или как там.
Бегу уже. Я – уже…

Папа всегда забирал меня первой из садика. Остальные дети смотрели вслед, не прощая. Их можно было понять, ведь ни у кого из них нет и не может уже завестись такого невероятного папы. Самого лучшего на земле. Про которого знает весь город, а папины буквы бросаются всем в глаза, прославляя его всё больше, больше и больше. Мы всё время смеялись. Шли целый день из садика и смеялись. Он меня не ругал, не сердился, не раздражался. Не орал и, тем паче, не бил. Это всё наступило потом, когда он ушёл. Я тоже потом хотела уйти, как и он. От мамы уйти. Насовсем. Укатиться, как колобок, наугад – хоть куда-нибудь, куда глаза…
Маму я не помню вообще. Ни лица не помню, ни случаев никаких, чтобы мы, например, с ней куда-нибудь вместе шли, или что-то делали. Это потом она, после папы, нарисовалась. Как будто, пока был папа, она где-то всё время пряталась – вроде есть, а в то же время и нет. Вроде тоже всегда была, а лица – не помню. Может, я на неё не смотрела? Если смотришь, запоминаешь ведь. Значит, я не смотрела. Почему не смотрела? Может, не интересно было? Когда интересно ведь, смотришь. Или может, я просто рассеянная, невнимательная, мама так про школу ругалась и про ключи; ещё там про разное. Да, скорее всего рассеянная. И случайно, именно по рассеянности, маму не замечала – смотрела сквозь. Надо было ей, может, внимание привлекать к себе. Ну, придумать чего-нибудь. Отколоть. Или отчебучить. Ведь так нельзя. Нельзя, что лица её я не помню. Да и вообще. Помню только плохие разные случаи, но и то – в тумане, как не со мной, сплошным сгустком каким-то гремучим, давящим, безобразным, слишком уж чересчур, чтобы не обращать внимания по рассеянности ли, иначе как-то…

– Пи-и! Пи-и!
– На, держи. Из горла-то умеешь?

Придерживаю бутылку.
Глыть. Глыть.
Куда в неё только лезет.
Таньки не было, значит.
Или…

– Всё? Давай, я закрою… Машину белую видела?
– Папа спи-ииит, – мотает башкой.
– Машина была? Машина. Бибика. Белая.
– Би-бии!
– Танька. Толстая. Видела Таньку?
– Тётя кули-иит!
– Правильно. Тётя курит. Тётя в белой машине. Большая тётя. Ты видела?
– Тётя ку-уулит!
– Кто курит? Я курю? Или другая тётя?
– Ты – тётя! Ты нихалёсяя! Кулить ниль-зя-аа!
– Это тебе нельзя. А то дети зелёные будут.
– Зеё-оо-ные…
– Зелёные, да. Как ёлка. Ёлку видела в Новый год?
– Ёлку и детмалосс!
– Всё, проехали.
– Ёлку!
– Забудь.
– Детмалос! Падалки! Падалки!
– Ага. Детмалос твой – тю-тю. Он зимой. На лето он тупо тает. Потому что тупые дети ***сосят ему мозги. И мозги потом плавятся и текут. Воду видела в кране?
– Падалки! Падалки!
– Какие тебе подарки. Ещё чего. У тебя уже кукла есть.
– Кукла Мафа.
– Во-от… Кукла Маша…
– Тётя нихалёсяя! Папа спит!
– А тогда не ори. Не мешай ему. Пусть поспит. Кстати, я у него сигарет одолжила. На днях верну. Пачка выпала из кармана… Да и не пофиг? Ему всё равно нельзя. Он хороший.
– Папа халёсий!
– Кто бы сомневался.
– Папа спи-ииит…

Папа спит.
Папа курит.
Папа – хороший.
Что у нас папа курит? О, голуаз! Папа курит у нас голуаз. Красный. Не, ну нормально, чё. Кортасара, наверное, уважает. Они все, кто его уважает, ведутся на «Gauloise». Типа – в знак солидарности. Эгалитэ, в общем, фратэрнитэ, либертэ, и тому подобное. Любимые сигареты парижских клошаров. Бомжей, по-нашему. Ну да пусть. А вот если бы этот папа, предположим, житан курил… Синий папа – синий житан. Или кэмэл без фильтра. Есть такие особо хорошие тоже люди, которые про житан и про кэмэл без фильтра. Такие… как бы сказать… специфические…

– Папа спит!
– Охраняй его. Я отойду. Покурить. Чтобы дым на тебя не шёл. Поняла?
– Тётя нихалёсяя!
– Охраняй!

Телефон это хорошо. У меня даже пара жетонов есть. Но не факт, что там Танька. Жетон пропадёт.
Звонить?
Пофиг. Ну, подожду. Пусть хороший папа проспится. Не торчать же ей здесь одной.

– Тётя! Тётя нихалёсяя, папа спи-ииит!
– Тише ты! Не ори! Не мешай папе, он устал. Колыбельную пой. Колыбельную знаешь?
– Папа спит!
– Просто песенку пой, любую. Песенку знаешь?
– Песинку! Пла колаблик!
– Во. Давай про кораблик. Сиди и пой.

А звонить придётся. Узнать, что там Танька. Если выехала давно, то – всё, я её прое…
Ладно. Вот докурю…
Ишь, поёт. Поняла, значит. Я уже сомневалась. Она, интересно, вовсе не разговаривает? Кроме этого «папа спит», «тётя нехорошая», «тётя курит»… Кто её научил про курение? Или дети вообще наподобие попугаев – тупо запоминают, и всё, и потом только мозг сосут. Можно их научить что угодно, любые фразы. Как меня одна тётя хорошая научила на детской больничке. Редкий случай, пришлось даже маму запомнить. Потом. Чисто так, атмосферно. Один из тех, первых, уходов папы. Тренировочный. Мы с ним, правда, в тот раз оба, вместе ушли. Так вышло. В больничке все дети с родителями лежали, а я одна. Папа после работы ко мне приходил, и всё. И была чья-то мама такая весёлая, пофиг чья. То и дело нас веселила – пела, сказки изображала как телевизор, вообще кино. У меня в это время память была хорошая, и она мне стихи про зверят про разных рассказывала. А потом отправляла куда-нибудь похвалиться – то в прачечную, то на кухню, то к докторам. Я везде приходила, куда она скажет, и стих рассказывала. И всем нравилось, все хохотали, давали вкусное. До слёз даже хохотали. Мне нравилось. Я не знаю, сколько стихов я тогда сходу выучила, но много. Весёлая тётя меня больше всех любила, увидит и сразу сияет как подстаканник. Потом меня из больницы забрали, и я забыла. Новый год наступил, ёлки, всем давали подарки, кто номера. А я никакого номера не готовила, мне никто не сказал, поэтому просто смотрела, как все остальные дети стихи рассказывают и поют про снежинки, про зиму и там про всякое. А потом мы в какие-то гости пошли, там тоже ёлка была – огромная, как не домашняя. И детей было много, и Дед Мороз, и подарки, и хороводы. И тоже сказали стихи читать, про любое, чтобы – подарок. Того, кто рассказывал стих, даже ставили на табуретку, чтобы видно было и слышно со всех сторон. Один мальчик читал про зайчика, а другая девочка – про слонёнка. Я вспомнила, что про животных меня та весёлая научила, и тоже на стул пошла. Ну, на табуретку. Залезла, и громко и с выражением рассказала про котика одного. Отчётливо всё и правильно. Только все как-то странно стали, никто в основном не обрадовался, все смутились, один только папа и несколько незнакомых пап хохотали, ушли на балкон и там, долго-долго, и тётеньки кучками некоторые тихонько, и всё. А-а, и Танька ещё, она так вообще ржала дольше всех, даже все когда перестали. А потом меня на пол поставили, и мама такая красная налетела – лица не помню, был только цвет. Схватила меня и в прихожую, а папа её отговаривал всю дорогу и хохотал, а потом вернулся за Танькой и за подарком моим за стих. А пока его не было, мама меня домой привела и как стала ремнём, я даже не поняла, потом только выяснилось, что неправильный стих, несмотря даже что про котика. И при людях его нельзя. И вообще никогда нельзя. Что плохого там, в этом стихе, мне никто не сказал, поэтому я вообще перестала стихи учить, и на всякий случай читать даже, мама больно лупасила, я ревела и бегала от неё, потом папа с Танькой пришли, и папа с мамой поссорился и ушёл. А когда он в прихожей стоял одевался, я к нему прибежала, чтобы не уходил, а то мама кричит и дерётся. И он меня тоже одел, и мы прочь ушли, к другой бабушке. Я у неё как жили мы с папой помню, сырники по утрам очень вкусные, значит, мы насовсем ушли, может даже вообще на неделю…

Вторую уже курю, не заметила. Надо звонить.

– Ир Санн, добрый вечер, Татьяна у вас? Нет? Давно она… Что просила?… Да. Хорошо. Хорошо, спасибо. Я подожду. Передайте ей, если вдруг позвонит, что нормально всё, я дождусь. Да, спасибо. Да… Всего доброго…

Танька заедет ещё в пару мест, а потом за мной. Замечательно. Всё равно никуда не уйти – папа спит. Папа спит, а тётя его сигареты курит. Хорошие сигареты – плохая тётя. Ништяк, отец. Всё путём.

Куклу чёртову эту немецкую я таки потеряла. Намертво. Насовсем. А не так это было просто. Сколько раз я её оставляла в распивочных, в ресторанах, в шалманах разных, так нет, – как нарочно, всегда находился заботливый добрый какой-нибудь человек и её возвращал. Иногда прямо в дом приносили. Но тут ничего удивительного – папу знали. Правда, это они напрасно, те добрые люди, домой. Дома – мама. Ваша девочка куколку в ресторане забыла, ведь это – ваша куколка? Наша куколка, отвечала вежливо мама. Наша куколка, наша девочка и наш Славушка. Замечательно, радовался человек и спокойно себе уходил, а у нас начиналась гроза, мама громко ругала папу, ругала меня, снова – папу, и до бесконечности, пока я не засну. Не знаю, чем там кончалось, ни разу не видела. Вообще-то мне кукла эта давно осто… осточертела, лучше бы не возвращали её. А вот фиг. Однажды на дерево прицепили, в проходных дворах, по пути. Довисела до нас спокойно, никто не тронул. Вот люди были. Святые. Всё лучшее – детям. Бухие в говно, а – с понятием. Или не в…

Смотрю на хорошего папу на остановке. Овощ.
Мой так не нажирался. Ни разу не помню. Нормально домой возвращались, в слова по дороге играли, в загадки разные.
Перед сном он мне книжки читал. Иногда, правда, путался, несколько раз то же самое повторял. Уйдёт на балкон покурить, возвращается и – не оттуда читает, где остановился, а повторяет прежнее. Колобок, например, уже убежал из окна, от дедушки и от бабушки, а приходит папа и – снова с начала, где его месят, скребут по сусекам и по амбарам, ну как же так. А однажды совсем читал плохо, язык заплетался, мне его исправлять приходилось, чтоб правильно. Незаметно под это дело я вдруг сама читать стала. Никто и не уследил. Видят только однажды – сама читаю. Удивились. Спрашивать стали – кто научил. А откуда я знаю. Ну и отстали. Заодно и читать перестали мне, раз сама.
Стихи про зверушек, что тётя весёлая мне в больнице, нигде потом не встречались, ни в одной книжке. Так и забыла все. А который на ёлке тогда в гостях, не забыла. Мне Танька напоминала, как только начну забывать, она тут как тут с табуреткой, ржёт и выкрикивает: «На заборе сидит кот! ***м ловит кислород!» Такой стих был, начало стиха, – тот, про котика. Я потом только поняла, классе в пятом. Не очень соображала насчёт всего, с отставанием.
А немецкая кукла пропала. Никто не принёс. Лучше бы мне разрешили тогда её сразу у Ленки Акимовой на собаку сменять. У Ленки собака была красивая плюшевая, вся белая, а Ленка хотела куклу как у меня. Ей плевать было, что немецкая кукла, фашистская. Я её в первый день и выменяла. Что было… Мама долго ругалась, папе ни слова сказать не дала, он, конечно же, за меня был и против куклы. Оказалось, мне кукла не принадлежит, хоть и подарок. Ничего она и не моя. Она – мамина, получается. И вообще у нас мамино всё, ничего моего или папиного.
А потом он взял и ушёл…

– Тётя! Тётя-аа, иди суда-ааа!
Ну, иду.
– Папа спииит!
Спит. А что ему сделается.
– Тётя нихалёсая!
– ?.. Да ладно.
– Нихалёсяя!
– Не. Неправильно. Тётя – хорошая. Хор-ррро-шая!
– Нихалёсяя!
– Хорошая. Ты сама нехорошая. Букву «эр» не умеешь.
– Умею!
– Скажи.
– Л-ллл…
– Тоже мне. Надо «р-ррр». Знаешь, тигр рычит как?
– Лытит…
– «Лытит»… Сама ты лычишь. Р-ррр! Р-ррр! Рычи!
– Л-лл…
– Р-рр! Р-рр! Р-ррррр!
– Л-ллл…
– Р-рррррррр!
– Л-лллл…Л-ллл… Ы-ыыыыыыы…
– Ты чего? Ты чего ревёшь?..

Во попала.

– Эй, как тебя, перестань. Ну… Ну ты чего? Всё ведь хорошо. Папа спит. Солнце светит. Птички поют…
– Папа спи-иииииит…
– Пусть. Пусть спит. Это хорошо. Он проснётся. Проснётся, и вы пойдёте с папой домой.
– Дамо-ооооой!
– Тьфу, балда! Это я не тебе. Не плачь. Где платок-то…

В сумке – хрен что найдёшь, когда надо. Вываливаю на скамейку.
Малявка на полувсхлипе сварливо булькает и – зачарованно замирает.
Через пару секунд отмирает и лезет руками. Трогает.
– Э-ээ, нельзя!
– Тётя кулит!
– Да ладно, курит. Тётя курит табак. Не марихуану курит. Не ганжу. И не гашиш. Тётя курит простой табак. Растение. Тётя курит растение. Тётя – хорошая. Повтори.
– Халёсяя… Кулит…
– Э-ээ, положь, тебе это нельзя. И это. Тебя как зовут, кстати?
– Ли-ии-за-ааа…
– Очень приятно, Лиза. Я – Оля… Пофиг, забудь. Зачем тебе. Давай сопли вытрем. Во-ооот… Молодец. Чё ревела-то?
– Тигл… тигл…
– Что – тигр?
– Лытит стласна. Стласна. Лытит…
– Это я рычу страшно, я. Тигр не страшно рычит, тихонечко так. Р-ррр… Тигр добрый.
– Тигл доблый?
– Да. Доблый. Доблее всех.
– Тётя нихалёсяя!
– Ясен пень. Тигр хороший. Лиза хорошая. Папа Лизы хороший. Все хорошие. Тётя нехорошая.
– Тигл халёсий…
– Во-во. Я и говорю.
– Калобатька…
– Это не коробочка. Дай сюда.
– Калобатька!
– Это папиросы. Нельзя тебе.
– Дай!
– Нельзя. Что, понравились? Беломор называются. Рано тебе ещё.
– Калтинка!
– Да, картинка. Карта такая. Смотри, вот река. Вот город. Там живут человечки табачные. Рвут растения, сушат, сворачивают в бумажку. Получается беломор. Белый мор. Белая смерть. Поняла?
– Дай!
– Не дам. У тебя руки грязные.
– Луки тистыи! Лиза мыла луки!
– Да ладно. Когда их мыла-то? Год назад?
– Дай… Калобатька…
– Нет. Давай тебе волосы заплетём. А то выглядишь как о****л.
– Ластёска!
– Правильно. Видишь, соображаешь.
– Тётя кулит!
– Тётя не только кулит. Тётя много чего ещё. Тётя косу тебе плетёт. Тётя папочку твоего сторожит. Чтоб никто типа не уволок. И тебя. Надо кстати ещё одолжить… Сейчас завяжу тебе бантики и курить пойду.
– Тётя… Ку-лиииить…
– Да. А ты как хотела. Курить. Здоровью вредить. Папа курит? Откуда у папы курево?
– Папа халёсий!
– А папа курит?
– Не-ееет, папа нику-ууу-лит!
– Ну пофиг. Ну, пусть не курит.

Правда, мало ли почему у него из кармана пачка торчит. Почти полная. У меня тоже пачка торчала полная, года три. Для друзей. Все курили, у всех сигареты вечно кончались не вовремя. Круглосуточных точек не было. Может, папа этот хороший и впрямь не курит. Мне-то что. Я теперь – его друг. Раз он для друзей сигареты держит. Друзья навек.

– Всё. Тихо теперь посиди. Папа спит.
– Папа спи-ит!
– Не ори. Пусть и кукла твоя поспит. Кукла Маша хочет бай-бай.
– Мафа бай-бай…
– Вот. Укладывай. Как тебя мама укладывает? Сказку ей расскажи. Или песенку.
– Песинку! Песинку! Пла калаблик!
– Валяй. Про кораблик – самое то.

Ты другие-то песни знаешь? Бедный ребёнок. Кораблик, ёпть…
Чего только я не пела в стрёмных шалманах папиным развесёлым друзьям и друзьям друзей, и знакомым, и незнакомым. Дура мелкая. Дядьки ржали, мне от них было радостно. Я думала, что хорошо пою, раз всем весело…
Шалманами папа звал всё подряд – ресторан, бар, закусочную, кафе. Любое место, где можно выпить и где друзья. Друзей у него было тьма, фиг запомнишь. А может, они и не были ему друзья. Может, просто мне так казалось. Как бы ни было, все очень радовались нам с папой, и куклу нашу немецкую наизусть знали. И знали, какие песни меня просить, чтоб я спела. А я и рада стараться. «Лиловый негр вам подавал манто…» Манто было непонятным, несуществующим. Заменяла на разное, по настроению. Платок подавал. Пальто. Гудрон. Кирпич, например. Ружьё. Стакан подавал. Вагон. А то и – леща.
Папины друзья ликовали.
Был седой старичок, особенный, добрый-добрый. Его белые брови курчавились над глазами, как облака. Я тогда говорила – облаки. Облака. А лицо как карандашом прорисовано, в паутинках тонких повсюду, везде-везде. Весь исчерченный, пыльный, ветхий, но – редкий, ценный; наверное, дорогой, как потрескавшаяся икона потом, у Пухлика, когда он затеял антиквариат. Старичок приносил воздушные крохотные пирожные – из дома, или где покупал; там, где мы зависали, ничего подобного не было. Он смотрел, как я их осторожно и долго ем, и со временем начинал светиться. А потом принимался учить меня новым песням. Я любила новые песни, а у облачного старика они были ещё более особенными – не по-русски. Я справлялась легко, не вдумываясь, не спрашивая, о чём. Особенно нравилась мне иностранная песня про балалайку – «тум-бала, тум-бала, тум балалайка…», по ней сразу было понятно, что нашу русскую балалайку в далёких нерусских странах прекрасно знают и любят, раз песни такие красивые про неё. Я могла это петь без конца – и для старика для облачного, и себе. Жаль, не всем она нравилась, раза с пятого нарушали, просили новое – Зыкина, смени пластинку. Я таки допевала как полагается, благо мало кто знал, как именно полагается, а как нет. Пела страстно, выпучив от восторга глаза, страшным, словно колдующим заклинание голосом, старательно проговаривая шершавые, неповоротливые, спотыкающиеся друг о друга звуки – «Штэйт а бухэр, и ун эр трахт… Трахт ын трахт а ганцэ нахт… Вэмын цы нэмын и ныт фаршэмын… Вэмын цы нэмын и ныт фаршэмын…»
Потом пела грустное – про чуму. Которую привезли из Африки голубые крысы. Голубые крысы мне нравились. Голубые как небо – красиво. Почти «Голубой щенок», у меня пластинка была. Пела про гордый «Варяг» и про крейсер «Аврору». Яростно пела, громко орала так, радостно. Дура. Дура. Такая дура была. Мне Танька потом рассказ Драгунского принесла, сказала – читай, про тебя. Там как мальчик один громко пел лучше всех, а ему не давали. Ничего и не про меня, оказалось. У Таньки всегда шутки странные были и лишние. Ей не нравилось, как я пою. И не нравилось, что я с папой до ночи гуляю. А я была папина дочка, все говорили. На папу похожа, один в один, точно копия. Мужики в шалманах кивали – не потеряешься, сразу видно, чья. А Танька не видно, чья. Глазами, носом и тапками Танька на маму похожа, вот пусть и сидит. Она петь не умеет, не веселится, – зачем она? Так я думала в детстве. Теперь я уже не знаю, что думать, и завязала. Всё равно ничего не поймёшь, лишь запутаешься.
Мой папа не спал на скамейках, на остановках. Мой папа…

А вдруг я просто не помню? Вдруг – спал? И… И что тогда?
Что тогда…
Ничего. Теперь-то – какая разница, спал, не спал. Всё равно он ушёл от нас. Мне долго казалось, ушёл он только от мамы, но не от нас. Мы с Танькой – хорошие. Мы его не ругали, войну не устраивали, и вообще, всегда за него. Может, Танька и не всегда, но она потому что обиделась, что ушёл. И стала мне про него плохое рассказывать, когда я хорошее вспоминала. Нарочно. Чтобы я перестала его любить и тоже обиделась. Но я так и не перестала. И стала мечтать, как вырасту и уйду. Как он. Первым делом возьму и уйду от мамы. Чтоб никто не орал и не дрался. И будем мы снова с ним по шалманам до ночи ходить, веселиться, читать везде «слава труду» – когда вырасту.
Дура.
Дура.
Когда я выросла, никакой нигде «славы труду» уже не было. Папы тоже не было в городе много лет. Он высылал нам деньги, открытки на день рождения. Ни одного письма. Поначалу звонил, потом – реже, потом совсем перестал. Я думала, что-то случилось, уговорила Таньку звонить «той бабушке» – папиной, что на Загородном. Которая с мамой не разговаривает. Ничего, оказалось, плохого с ним не случилось. Бабушка так и сказала – всё хорошо. А новый ребёнок – девочка. Анжелика. Держите меня. Анжелика, тоже мне. Жопа в бантик.
Ну, бывает. Мало ли. Анжелика!..
Нас с Танькой как попало назвали, а тут – Анжелика. Понятно теперь. Понятно, кто будет с ним по шалманам теперь. И гулять, и  – «слава труду». Всё понятно.

– Тётя!! Папа упал! Упа-ааал!
Упал – подымем. Делов-то.
– Иди. Про кораблик пой. Я сейчас.

Анжелика эта, когда мы с ней познакомились, лет шесть назад, оказалось, имя своё маркизное ненавидит. Даже от сокращённой Анжелы её корёжит. На лошадь похоже, мол. Ну, из мультика. Хорошая, в общем, выросла. И красивая. Только мягкая, неуверенная. Совсем. Не то что мы с Танькой – борзые крокодилицы. Нам-то пофиг. Ну, имя. Ну, лошадиное. Ну и что. Зато «Анжелика – маркиза ангелов». И вообще.
Она тоже росла без отца. То есть, в смысле, без Славушки, с отчимом. Зато мама у них офигенная. Прямо как Душа Света из «Синей Птицы». И отчим отвязный. Из-за него они как цыгане носились по всей стране. Понравится ему город на карте – всё, едем туда! Подхватываются, и в путь. Как Бременские музыканты. Они нарасхват тогда были в районных и областных городках, с красивой архитектурой, с природой, озёрами-реками. Он в ДК, она – в ДМШ, по скрипке. Недавно остепенились, из-за детей, в Подмосковье осели. У них, кроме Анжелки, ещё две дочери и пацан. Анжелке там скучно, Анжелка в Питер приехала, здесь богема. Видали мы эту богему. Вертели на многогранниках. Анжелка сразу работать. Аккомпаниатором в хоре устроилась, при ДК. Была я на их концерте, зашла как-то от дождя. Что сказать. Тётки старые все, облезлые, а глазами стреляют как ****и со староневского. Неприятно. Анжелка сказала, им так для образа полагается. Ей видней, я в хоры не врубаюсь, но всё же такая жуть от этих хоров. Жуть и грусть, пошлятина и маразм. Выступает Анжелка в длинном концертном платье. В бархатном. Как на кукле моей германской, такое же, только чёрное. В неё даже солидный доктор один влюбился, цветы дарил. А она что-то как-то не это, не отозвалась. Красиво ухаживал, грамотно так, по-взрослому. Она как раз Гавра встретила, ну и всё, и пропала, амур-тужур. Три года как. Гавр, конечно, продвинутый, популярный – в узких кругах. На учёбу забил, не работает, и вообще презирает всех, кто въябывает на совок. Хоть и нет никакого совка давно, но послушать Гавра, так есть. Писателем хочет стать, а пока типа наблюдает, впечатления копит для сбора материала. Анжелка как крепостная теперь, пашет где только можно, в кульке и в музпеде аккомпанирует, плюс уроки, плюс этот стрёмный хор. Видимся раз в сто лет, и то когда денег в долг. Возвращает всегда с зарплаты, ни разу не бортанула. Нашим всем она нравится, даже маме. Она реально хорошая, как святая. И прозрачная вся – от голода. Или, может, от анаши. Её Гавр курить научил, раньше она не очень, но раз одна сатана муж с женой, то прятаться поздно. Опять же, любовь, тусняки. С утра – жесть, конечно. На прошлой неделе виделись, на измене вся, чуть не подзалетела, такой ****ец, с утра покурили с Гавром, ну как обычно, она пошла на работу, он дальше спать, все дела, оказалось – концерт в училище, зачётный, то ли экзамен. Короче, сначала звук отключился – играю и нихера не слышу, вата какая-то, потом клавиши только белые вдруг, без чёрных, диезы-бемоли не вижу, полный алес-капут, на автопилоте закончила, мышечная память там, все дела. Пальцы, в смысле, привыкли, и – без неё, сами как-то. Чума ****ец. Спина, говорит, вся мокрая, руки-ноги трясутся, в башке –  койоты насрали, русалки сдохли, и трещина во весь лоб ползёт, Оля, рили, измена взрослая. А концерт продолжается, и как дальше, все ноты из головы, а их сколько ещё, студентов, у каждого свой вокальный репертуар, а я… чуть колпак не ушёл от сюрпризов разнообразия. То клавиши вдруг как плюшевые, или как там, как поролоновые, пальцы внутрь проваливаются, утопают, всё мягкое, звука нет, то вдруг пальцы перестают, совсем клавиш не чувствуют под собой, нет контакта, голимая невесомость, всё – сквозь и всё – пустота, то педали вдруг… Мало не показалось. Отправили на больничный, решили – переутомление, не спалили и не уволили. По утрам теперь наша сестра курить завязала. Измена, чё. Говорю же, Анжелка классная. До Гавра она, правда, лучше была. Он тиранит её и строит. В ней всё меньше и меньше теперь её собственной личной самости, она как вода растворилась в нём, а он – нет. Гавр, по ходу, не растворяемый. Правильная такая любовь, как положено. Патриархальная. Если бы не приходилось ей с утра до ночи на тупых работах корячиться. Собиралась вообще-то в консерваторию. Раньше. Теперь – не знаю, теперь…

– Тётя! Тётя-ааа!...

Ко мне бежит.

– Лиза, Лиза, здесь – дым! Нельзя!
– Я с табо-ооой…
– А где кукла? Где Маша твоя?
– Мафа спит. Папа спит. Мафа с па-пааай…
– Не. Ты Машу не оставляй. А то это… Придёт серенький волчок! Схватит Машу за бочок!
– Ниплидё-ооот. Волк в лесу. Волка нету-ууу…
– Придёт! Придёт и утащит! И Машу утащит, и папу!
– Не-ееет!
– Да.
– Тётя нихалёсяя!
– Знаю. Было уже.
– Тётя ку-ууу-лииит!
– Повторюшка дядя хрюшка, на носу висит лягушка.
– Ха-аха-хаха!
Ишь ты, развеселилась.
– Всё, иди. Надо песенку петь. Про кораблик.
– Я пла калаблик устааа-лааа…
– Пить хочешь?
– Да-а. Пи-ииить!
Ну, пей.

Анжелка меня на два года младше. Ничего и не «новый ребёнок», старый. Б\у. Папа просто скрывал. Жил на две семьи. Когда успевал? Казалось бы, каждый день его помню – из садика забирал, шалманы, прогулки, друзья его. А Анжелка уже была. Она тоже на папу похожа, но очень красивая почему-то, а я обычная. Мы с ним – по шалманам, песни петь, а она – была. А его рядом не было. Зря тогда ревновала, что…

– Папа тожа пи-ии! Папа пи-ии!
– Папа не хочет. Не лезь к папе.
– И Мафа пи-иии!
– Блять, Лиза, не лей воду! Дай сюда!
– Не-ееет!
– Отдай!

Убегает, смеётся. Воду расплескивает – на себя, на асфальт, на меня.
Денег нет больше. Или…

– Тётя! Тётя!
– Сама ты тётя. Оля меня зовут.
– Тётя! Тётя-аааа!
– Ну всё! Берегись! Сейчас я тебя поймаю!
– А-ааа!
– Поймаю и съем!
– А-аахахаха!

Смеётся, захлёбывается, квохчет радостно на своём мартышечьем языке.
Блять. Чтоб я когда-нибудь завела детей… Да ни в жизнь.

– А-хаххахахх-ааа!

Где же Танька? Она, интересно, с Пяти Дураков едет или с Просвета? А вдруг нажралась где-нибудь по пути и зависла? Тогда… Тогда… Я навечно останусь на остановке этой заброшенной. Папа трезвый проснётся, как стёклышко, а тут – я. Не, ну на хер. Скорее бы Танька…
Про Пять Дураков я узнала тоже от папы. Услышала в разговоре. Я спросила, а он – лучше сразу увидеть, чем сто раз услышать. Поехали. Дураков, правда, так и не встретили. Были просто дома и улицы. Такие же, как везде. Папа мне объяснил, что ударники, энтузиасты, передовики и ещё два каких-то, я не запомнила, называются «дураки». Их именами проспекты названы потому что. Я не очень-то поняла, но это всё связано было с папой – со «славой отдыху». Так Григорьев сказал, папин друг, мы к нему как раз в гости туда, на тех «дураков» и ехали.
Чёрт. Танька могла и на Ваську заехать, к Ивашкиной. А с Ивашкиной не забалуешь – никто трезвым не уходил. Вдруг она нажралась и… И – что? Если и нажралась, кто осудит? Не я. Только не я. Я сама бы сейчас, может, не просыхала, на её месте. Ну их на хер, этих детей. От них один геморрой. Даже Ксюха… Если уж Ксюха, то… я не знаю…
Папу потом у нас в доме совсем запретили. И бабушку с Загородного, его мать. Фотографии все исчезли, где он. Были некоторые, получше, но мама там вырезала лицо, а в дырочки вместо папы приклеила из журналов другие лица, чтоб не совсем пустота.

– Ай! Ай!

Повизгивает притворно. Бежит. Ножки-ручки пропеллером. Лепота.
Делаю вид, что никак не могу поймать. Только воду бы сохранить. Где я воду…

– Тётя! Тётя! Ай! Ай!
– Попалась?!

Первым делом – бутылку с водой спасти. Закручиваю, прячу в сумку.

– Пи-и! Пи-и!
– А всё. Нет водички. Водичка – бай-бай.
– Пи-ииии!

Чёртова мелюзга. Ненавижу детей. Вот таких, тупых и капризных. То ли дело Ксюха была…
Ксюха.
Ксюха.
Надо будет ведь что-то сказать. Придумать чего-то. Что делать-то?
Если Танька приедет…
Нет.
Когда Танька приедет, я должна буду…
Блять.
Я с Ксюхой возилась больше, чем Танька. Ей некогда было – бизнес, бабло, дела. А сейчас ещё больше некогда. Танька замужем снова, на этот раз вроде удачно. У неё – слияние фирм, деловые завязки, инвесторы, расширение. И Робертыч мужик нормальный. Танька ржёт, что купилась как раз на Робертыча. Чтоб как Цой. Ударенье на «бе» – робЕртыч. Она с Цоя ссыт кипятком, на могилку с цветами ездит. Если б не умер, она его на себе, говорит, женила бы, ему именно вот такая жена нужна, для гармонии. Не свезло ему, Цою. И Таньке. Нет, Таньке свезло. Робертыч в порядке вроде, даже вполне. До этого мудаки какие-то были. Ленивцы и слизняки. Некондишн, короче. Танька с ними не церемонилась, расписывала под гжель. Один сам убежал, поумнее был. Двух других выгоняла с грохотом. Только Пухлик, Ксюхин отец, до сих пор самый лучший друг – и семьи, и мой лично, и Ксюхин. Пухлик. Детская моя «трагическая» любовь…
Как-то странно у нас с мужчинами, в нашей семье. Такие чехлы попадаются – туши свет. У мамы, у Таньки вот. А со мной ещё непонятно. У меня был всего один муж – случайно, от безысходности, чтоб из дома свалить. Колобком укатиться, как папа. Как наш развесёлый Славушка.
Всё же – спал он на остановке?.. Не спал? Вдруг я просто не помню, вдруг тоже…

Смотрю на этого. Похрапывает тихонько, уютно так. Довольный весь. Вот олень. А если бы меня не было? Если бы его Лиза торчала здесь с ним одна? Если бы не сегодняшний наш семейный как бы совет в Комарово, на Танькиной новой даче? Если б не наша Ксюха – пухленький ангелок с косичками, с музыкалкой, с английской гимназией и бассейном, с фигурным катанием, фотостудией и закрытым клубом по… как его там… по выращиванию бонсаев. У меня на столе Ксюхин первый бонсай – хокидати, ****ь его. Хокидати!! Ветки метёлочкой, переводится. Хокидати, ебать его дохлой ласточкой. Ксюха на третьем месяце. Ей – пятнадцать. Танька утром узнала. Случайно. Ксюха – на даче. Прячется со своим типа как бы… Как бы его назвать… Мы должны все собраться на даче и познакомиться. Обсудить. То есть, вытащить Ксюху из этого. Потому что она не должна себе портить жизнь. Танька в шоке. Танька совсем не справляется. Без меня она не поедет – боится, сорвётся вдруг и убьёт. Или Ксюху, или её… как там… этого, в общем, отца. Отца-партизана. Без меня она не поедет. Ни в коем случае, нет.
А вдруг?
Вдруг убила уже…
Кого?

– Тётя кулит!
– Да, милая. Да.
– Тётя нихалёсяя!
– Да. Да… Сколько там сигарет у папы в пачке осталось?

Ещё полно.
Я больше не могу. Надо Таньке звонить. На мобильный.
Обычно она психует, когда – на сотовый. Говорит, её разоряю. Нахрена тогда покупать. Я их не понимаю, этих, «чиста-с-мабилааами». Вечно ссут – говори быстрей, у меня сейчас деньги кончатся. Ну и нахер вообще, раз такой расклад постоянно. Раз он так через жопу устроен, что деньги на нём кончаются только в путь. Значит, надо заранее накидать, чтобы не иссякали. Или не заводить вообще. Пусть заводят те, кто не парится, у кого не кончаются деньги, кому плевать. У нас тоже в музее кошолка одна с мобильником. Задолбала в курилке в него щебетать, ворковать. А попросишь по делу – ой, деньги кончились. Зашибись, короче, устройство. И даром не надо. Танька мне собиралась на новый год, еле отговорила. Зарплаты ж не хватит. А если не разговаривать, экономить, тогда он вообще зачем. Обойдусь автоматом. Кстати…

– Лиза, Лиза, иди сюда. Дай бутылочку.
– Пи-ии!
– А всё. Теперь точно кончилась, насовсем. Садись рядом. Мелочь будем искать.
– Папа спииит!
– Да. Недолго ему осталось. Скоро разбудим.
– Лязьбудим! Лязьбудим!
– Т-сс! Не сейчас. Потом.
– Папа! Па-паааа!
– Лиза, смотри!

Отвлекаю её какими-то ништяками из сумки. Надо вывалить всё, вдруг куда-нибудь денежка завалилась. Засунулась. Закатилась. Денежка нам нужна. Надо ей хоть печенья купить. Или что. Чего они там едят в таком возрасте?
Ксюха в детстве халву любила. Уже сникерсы всякие начались, твиксы, баунти, прочая буржуинская хрень. А Ксюха точила халву. Шоколад и конфеты отпихивала, со стола сбрасывала – неть! неть! Тоже та ещё штучка была. Годам к пяти выправилась, росла рассудительная, спокойная, ничего не просила. Танька с Пухликом сами наперебой её баловали – то шмотками, то игрушками, то жратвой экзотической, то круизами, то баблом. На Ксюхе не отразилось, нормальная девка вышла…
Нормальная.
Ы-ыыых.
Где же Танька?

– Клюти! Клюти!
– Дай сюда. Молодец, что нашла. Ключи нам терять нельзя. Их надо в отдельный кармашек…
– Зялятёй клютик!
– Ага. Золотой.
– Дай клютик!
– Не дам.
– Дай! Дай!
– Сказала ж, не дам. Что ж ты вредная-то такая… Деньги ищи. Нам деньги с тобой нужны. Воду купим. Ещё там чего-нибудь.
– Деньги у мамы…
– Нет. Маминых нам не надо. Нам, Лиза, свои нужны. Вот такие.
– У мамы…
 – У мамы, да. И у нас. Тоже деньги. Ничем не хуже. О, ещё два полтинничка… Лиза, тише! Папу разбудишь!
– Папа спи-ииит! Папа халёсий!
– А то!
– Лиза халёсяя!
– Лиза – да-ааа… Лиза очень хорошая…

В моё детство такое имя считалось стрёмным. У нас в садике только одна была Лиза, а в школе вообще ни одной. Потому что дразнили – Лиза-облиза, Лиза-подлиза. А теперь на них мода, на Лиз. На Варвару, Полину, Настасью. Даже на Фёклу и Дуню. Интересно, а Ксюха как назовёт. Тоже, может, какой-нибудь Ефросиньей. Или Агафьей.
Тьфу, дура. Кого она назовёт? Никого не будет. Пятнадцать лет! Танька ездит сегодня весь день, ищет доктора правильного, проверенного. Чтобы – срочно, время не упустить. Третий месяц. Молчала ведь. Интересно, когда бы она раскололась. Пусть не Таньке, пусть Пухлику. Или мне. Бабке лучше не надо, без вариантов. Наша мама с ума сойдёт. Мы с Танькой договорились вообще ей не говорить, ни к чему. Лишний шум от неё. И нервы.

– Папа падаит! Папа!

Папа – да-ааа. Ноги свесились со скамейки, одна упала.

– Давай, Лиза, папу поправим. Скосоёбился папа… Вот та-аак…

Ногу подняли, положили подальше, к стенке. Зафиксировали. Подержали.
Как узнать теперь, у кого? Кто мне скажет, падали у моего папы ноги на остановке, в присутствии посторонних людей, либо же…же… в отсутствии оных. Ронял он их? Во всю длину спал или – так, скрючивался зародышем? А если ронял, то кто поднимал их, кто клал на прежнее место? Или он никогда не спал где попало, и я всё правильно помню?
Отчего-то мне это важно. Сейчас. Ну и… И вообще.
Вообще.
От Анжелкиной мамы мой папа ушёл, не прожив с ней и года. Так вышло. Он встретил женщину своей мечты. Ему башню снесло. И всё. Она на гастроли приехала с театром, откуда-то из Прибалтики. А папа в театре как раз зависал у Колбина, вместе бухали. Спектакль он не смотрел, но попался кому-то там на глаза, и его попросили вручить актрисе букет – от лица театральной администрации. Не то чтобы там людей не хватало, просто администрации меньше насчитывалось, чем букетов, подтягивали случайных – ну, кто поприличнее, попредставительней. А тут папа. Цветы подарил – и всё. И домой две недели не возвращался. Потом забежал за какими-то документами и уехал. В Вильнюс. За ней. Как на поводке. Раб лампы, чо. Нет, раб рампы. Она его поначалу всерьёз не рассматривала, игнорила. А ему всё равно, он был рад просто видеть её, не настаивал. Так, в сторонке стоял, смотрел. Ну с ума сошёл. Персонаж Достоевского сделался, а не Славушка. Колбин, старый олень, весь извёлся, пока рассказывал. Я уже в универе училась, случайно столкнулась с ним у кого-то, городок маленький, а я – вылитый Славушка, он меня сразу же срисовал. Короче, там все шалманы его оплакивали, был Славушка, теперь – всё. Какое там «слава отдыху» – слава труду… Труду! Он там горы сворачивал, чтобы её обеспечить красивой жизнью. Осунулся, весь усох. Приписывали той даме коварные свойства – мол, приворот, колдовство. Не желали верить, не допускали, что сам, добровольно, себя самого лишился, испортился, бросил всё. Ну и вот. Она его лет пятьсот при себе держала, поблизости, а потом за него таки вышла. Когда всех советских оттуда нахер турнули. Они для начала в Кёниг перебрались, а оттуда в Германию, на ПМЖ. Детей у них общих нет. Слава отдыху. И вообще никаких. Вообще.


– Уф-ф… Держи теперь ты. Сядь сюда и придерживай. А то ножки у папы отвалятся, убегут…
– Убигу-уут нофки!
– Да. Убегут.
– Тётя нихалёсяя!
– Здрасьть, приехали. Чойта вдруг.
– Тётя нихалёсяя!
– Давай «р» говорить. Р-ррр!
– Л-ллл…
– Хор-ррррошая!
– Халллёсяя!
– Хор-Рр-рошая!
– Халлллё-сяя!
– Р-ррр! Хор-рррррошая!
– Л-ллл…лёсяя…
– Тётя о-оооч-чень хор-рошая!
– Отень. Хал-лёсяяя…
– Тётя кур-ррррит!
– Кулллит!
– Уррра!
– Л-ла!
– Ну вот. Давай повторяй сиди, тренируйся. Я пойду в магазин. Воды принесу. И поесть. Тебе что? Шоколадку, печенье?
– Кафу! Кафу хатю! Кафу маннаю!
– Не, там кашу не продают. Печенье?
– Не-ееет! Нихатю-уу!
– Лиза, надо поесть. Надо силы… О! Танька! Сиди пока, я сейчас!

Во даёт. Три машины. Кортеж. Э-э… Маловато будет.
Танькин «мерин». С краёв – немытые джипы. С автобазы Робертыча, не иначе. Со всей автобазой и приезжала бы, что мелочиться.
Может, это охрана? Случилось что?..

– Ы-ыыыы!!..

Лиза воет. Орёт.

– Тётя! Тё-ооо-тя-ааааааа!..

У светофора – разборка какая-то. Танька бычится, наезжает.

– Тё-тя-аа!!

Я возвращаюсь к Лизе.

– Ты что? Я здесь. Я сейчас.

Держит. В руку вцепилась.

– Я покурить отойду?
– Ы-ыыыыы…

****ец.

Танька вывалилась из машины. Хорошая, по всему. В дрова.
Кто машину-то вёл? А-а, вот…
Поняла, они к Таньке приставлены. Ну Робертыч…
Танька гонит ребят домой. Орёт «нахуй». Те сопротивляются.
Машет мне.
Я встаю.

– Сиди! Я… Я ща! Всё! Приехали! Нахуй все! Нахуй, э! Я кому сказала?!

Мужики наблюдают, переговариваются. Танька идёт неровно. Криво идёт. Но – идёт.
Рассаживаются по машинам, сигналят. Танька, не глядя, даёт им презрительную отмашку.
Уезжают.
Танькин мерс остаётся. Она что, собирается…

– Блять, Оля… ****ь я в дрова…
– Зашибись. Я как дура сижу тут, жду…
– Оля, ёбтвоюмать, Оль… Оль…

Танька плачет.
Лиза смотрит испуганно и – подхватывает.
****ец.

– Оля… Оль…
– Тань, ты не охуела?
– Оль… Мне её так жалко… Так жалко…
– Жалко у пчёлки. Сама говорила.
– О-оль…
– Что.
– Она… маленькая такая…
– Не маленькая. Сиськи больше, чем у меня.
– Ну Оль… Ну и что, что сиськи, Оль… Выпить есть?
– Тань. Нам надо в Комарово. Я вызываю такси.
– Это кто?

Танька всё-таки уронила папу – наполовину. Ноги. Сбросила. Так больше места. Она огромная, Танька. Сто двадцать пять кэгэ.

– Эт… чозахуй?
– Это папа.
– Папа?
– Да.
– Где ты его… Оль, а нам он здесь… нахуя?
– Он – не нам. Он с Лизой. Знакомься.
– Еба-аать…
– Лиза, это у нас – тётя Таня. Тётя хорошая.
– Тётя халёсяя…
– Аху…еть!
Танька громко икает.
– Тётя кули-ииит!
– Точно… Оль… дай огня…

Папа открыл глаза. Потянулся. Напрягся – увидел нас.

– Тихо… Тихо, мужик. Лежать. Мы тебя… Мы тебя… не обидим…

Папа кивнул, выдохнул с облегчением, уложил поудобнее голову и мгновенно уснул, сладко и безмятежно всхрапывая.

– Эт… твой мужик?
– Нет. Тань, мы едем?
– Олька, я… не могу…
– Надо. Ты обещала.
– Оль, ты… Ты посмотри на меня… Я – куда я к ним… такая… Я…
– Что ж ты так наебенилась?
– Оль… мне так её жалко, Оль…
– Ты нашла ей кого-то? Тань, ты договорилась?
– Оль… Оль…
– Тётя, пи-ииииии!

Ну попала.

– Тань, денег дай. Лиза пить хочет.
– Там… в машине… и пить, и есть… Для Ксюхи… Ей… витамины…

Виноградный сок. Сок гранатовый. Апельсиновый. Целый склад. Ещё и пакеты с едой.

– Лиза, вот тебе сок. Держи.
– Кафу! Маннаю!
– Я тебя грохну, Лиза.
– Кафу!
– Пей. И молчи. Подавишься.

Лиза пьёт.
Танька тщетно пытается прикурить.
Что же делать?

– Тань, я не поняла. Мы едем?
– Вот… ключи возьми…
– Тань!
– Я в дрова… Там… жених. Как он там, этот… Тесть… Блять… Зять… Свёкор…
– И?
– И! ***!! Он меня так… такую… увидит…
– И чего? Я приеду, и что? Ты искала врачей, ты шуршала, а я что? Что Ксюхе-то говорить?
– Скажи… всё нрмальн… пусть не волнуется… ей нельзя сейчас… вредно…
– Та-ань?
– Я приеду… Сама… Завтра… Чтобы… в поряде…
– Тань, ты что… Ты…
– Я с девочкой… посижу… Ты не ссы, Оль, ты…
– Бля-ааать…

Я закуриваю. Голуаз, от хорошего папы. У Таньки – какая-то лабуда, ещё и с ментолом.

– О-оль…

Танька плачет. Лизе даю банан – отвлечь, чтобы не участвовала. Лиза пытается кусануть, и – облом, банан не очищен. Лиза кривит лицо, краснеет – вот-вот заревёт. Ну что, чищу банан. Сую ей. Похоже, порядок.

– О-оооль…
– Что.
– О-оль, а как теперь… Ксюха… Робертыч…
– Робертыч поймёт.
– Я ему… родить… обещала…
–Ты старая, Тань. И толстая. Прикинь, тебя раскидает…
– Пу-уусть…
– Дура. Срочно рожай.
– Почему?
– Тебе лет дохуя. Надо срочно. И меньше жри.
– Я… срочно… Я…
– Завтра же.
– Оль… Оль… ты злая…
– Чья школа?
– Оль… а Ксюха… она теперь… всё?
– Нет. Не всё.
– Она… жизнь свою… под откос…
– Ты врача ей нашла?
– Да… Нет… Нахер…
– Врача, говорю, нашла?
– Оль… Оль…
– ***ль.
– Она будет… учиться? Поступит? Ты как… думаешь…
– Поступит.
– Оль, сядь…
– Постою.
– Оль…
– Всё, Тань. Давай ключи. И мобилу. Робертычу позвоню.
– Я… сама…

Понимаю. Такой хорошей Робертыч её не видел. Так она не кутила лет пять уже. Или шесть.

– Оль… выпей со мной… Там, в машине…
– Я на дачу, Тань. Отвали.
– Оль, Оль… как же она… а учёба…
– Няню наймёшь.
– Не… не надо… чужой человек… не, нахуй…

Лиза доела банан, лезет к Таньке под бок.

– Тётя кулииит!
– Ты ж… зайка моя…

Танька, не повернув головы, пытается схапать Лизу, задевает её сигаретой.
Лиза ревёт.
Дурдом.

Всё, я сваливаю.

– Ах ты… ангел мой… ну прости…

Танька к старости стала сентиментальной. Что дальше будет…

– Тётя нихалёсяя!
– Ну… прости… где бо-бо… щас… подуем…

Танька дует на Лизу.
Гешлёсен, в натуре.
«Бо-бо»!!

– Тань, можешь поехать ко мне. Если что.
– Не… не надо… Робертыч приедет… я звякну…
– Звони тогда. Чтоб я слышала.
– Оль… отвянь… без тебя ***во… Да, цве… цветик мой?

Лиза охотно кивает – да, да!

– Тань…
– Не… ссы…

Приношу из машины пузатую полторашку воды. Поливаю папу – пора.
Папа дёргается и ропщет, но поднимается.

– Присмотрите за дамой, – киваю на Таньку. – Теперь ваша очередь. Выспались хоть?
– Ага, – папа явно смущён.
– Тань, звони. Лиза, детка, веди себя хорошо.

Иду, на ходу докуриваю. Через час я приеду на дачу, увижу зятя. Или как там его… Мальчишку, в общем. Отца. Поужинаем. А потом надо будет ей как-то сказать. Как-то наедине, без этого, как его, да не важно. Чтобы она уяснила раз и навсегда – никаких Аристархов, Макаров, Пантелеймонов! Есть нормальные имена. Митя, Саша, Олежка, Славушка… Нет. Не Славушка. Лучше тогда пусть девочка. Да хоть кто. С музеем пора завязывать. В понедельник уволюсь. Давно пора. Нет, ещё не пора. В декабре. Или лучше пораньше. Ксюху водить выгуливать, то да сё…


Я оглядываюсь.
Зашибись.
Хорошая Танька с хорошим папой о чём-то трындят. Лиза тихо сидит между ними и вроде бы засыпает.
Нет.
Увидела. Вскакивает.
Бежит.
Я машу ей, пока-пока.
И слышу – уже из машины, уже спиной – негодующий дикий страстный надрывный вопль:

– Тётя нихалёсяя! Нихалёсяя! Нихалёсяя-аа!!..



Ну а то.












1 мая 2014