Воскресная молитва

Ксения Гильман
Соня молилась горячо, слова рождались и мгновенно срывались с губ. "Впервые так у меня получается..."– подумалось ей, но она сразу же эту мысль прогнала от себя, чтоб не споткнулся об нее четкий стройный шепот. Она как будто всем своим существом, всем, что есть в ней, сейчас знала, как говорить и что говорить, хотя никто не учил ее.

Бабушка не была богомолкой, правда на Пасху красила обычно два десятка яиц в луковой шелухе и стряпала пышные куличи с изюмом. На ее строгом лице вырезала жизнь за долгие семь десятков лет простые ответы на всякое сомнение, а для молитв был у нее слишком, пожалуй, грубый голос. Ей небо было не грядущим домом, а немым покровом над повседневным трудом, к которому руки привыкли с детства. Мать не молилась вовсе, разве только наедине с собой, но Соня того знать не могла.

Соню впервые привели в церковь в восьмилетнем возрасте. В духоте горели свечи, толпились люди. Усталые голоса пели печальные песнопения, от которых и ей хотелось не то запеть так же печально, пронзительно и высоко, не то закричать. Но петь так она не умела, а кричать стеснялась. Она то и дело дергала за руку мать, спрашивала что-то, но та только шипела в ответ и прикладывала палец к губам, не глядя на Соню. Священник в этой жаре и истоме все ходил и дымил. Позолота и приторный запах, осунувшиеся лица и голод – Соне с утра не дали ничего поесть – стоны хора, странные картины на стенах… Все это было и чужим и интересным. Соне брызгали в лицо водой, но она стояла, как будто приросла к полу. Младенец, которого окунали только что в золотой чан, громко визжал рядом, пока молодая женщина в синей косынке пеленала его... Вот и Соню обрызгали водой из чана: вода попала ей в глаза, в рот, потекла тоненькими струйками за воротник... Соне надели на шею маленький серебряный крестик, священник дал ей синюю книгу, пахнувшую сладковатым церковным запахом, а после мать повела ее на воздух, где стала разворачивать привезенные с собой бутерброды и заранее порезанные на четвертинки ржавые яблоки...

Теперь, вспоминая свое крещение, Соня плыла в ладанном дыму прочь отсюда, в детство, в ту пору, когда весь мир и сама она были безгрешными и чистыми, как стекло после дождя. И было это, как теперь Соня знала, просто оттого, что не было еще тогда ничего, что всерьез трогало бы душу, ничего, что ее, светлую, как серебряное зеркало, могло бы омрачить или запятнать. А теперь она, склонившись над этим пыльным зеркалом, не могла удержаться от слез. Соня плакала и молилась, позволив памяти разворачивать перед ней все новые и новые живые картины далекого и забытого прожитого. Молилась она теперь не как в детстве: бог тоже повзрослел вместе с ней с тех пор.

В далеком детстве, после крещения, она говорила с ним часто. Обычно перед сном и простыми словами. Не приживались в ее речи странные слова из синей Библии, и не понимала Соня, зачем ей нужно было по завету древних постоянно унижать себя и плакать перед богом. Ей чаще хотелось после тайного разговора с ним улыбаться, постепенно погружаясь в сон.

Впервые плакала она по-настоящему, когда умерла их старая кошка. Плакала и ожидала грома небесного, когда потеряла во время игр на школьном дворе нательный серебряный крестик. Тогда она много ночей подряд просыпалась в поту и в слезах от кошмаров, в которых ей снилось, как тяжелые чужие ботинки втаптывают серебряное тельце Христа в песок. Соня все еще ждала тогда, что бог сам заговорит с ней. Ждала, просила прощения и думала: оттого-то он и молчит, что в обиде на нее за потерю крестика. Мать лишь махнула рукой и купила ей новый. Он был крупнее и был позолочен. На солнце он блестел ярко и дешево, от чего у Сони на душе стало совсем противно. Она положила тот крестик в шкатулку со стеклянными бусами, пуговицами и булавками, а после забыла обо всем этом, как забыла кошку Мусю, как дети всегда забывают первые раны.

В церковь, темную и печальную, с ее заунывными песнопениями, с ее дрожащим светом свечей, с тех самых восьми лет Соню не водили. Не ходили туда ни бабушка, ни мать: куличи ели так. Иконка в доме была только одна: «Богоматерь Владимирская» – старая, выцветшая, может быть, даже пережившая войну. Строгая Дева смотрела с нее на Соню укоряющим колючим взглядом, и к ней Соня никогда не ходила за советом, не показывала ей своих слез.

Соня только и научилась твердить «Отче наш», после чего все же добавляла от себя несколько слов. Наивных, но честных. Бог молчал, обижался. Соня со временем придумывала все новые, все более сложные и красивые слова.  Иногда вкраплялись, неожиданно для нее самой, в эти вечерние молитвы какие-то старославянские словеса, вычитанные прежде в синей Библии. Руки она держала сложенными у сердца, как в кино, когда стояла вечером у окна или у своей постели. Но бог все молчал. Может быть,потому, что католическое приветствие сложенных рук было ему от крещеной в церкви Спаса Нерукотворного Сони еще более оскорбительно, чем потеря первого настоящего крестика.

Соне исполнилось лет тринадцать, когда она стала ложиться спать в своей маленькой детской без ночника и без молитв. Больше не пугали ее очертания предметов в темноте, ползшие когда-то лохматыми чудищами по стенам. Все стало проще. Подруга из ее класса рассказывала как-то страшилку, что в тринадцать лет каждый человек видит черта. Соня немного боялась, но, поскольку бог так и не заговорил с нею за пять лет ни разу, она уже и в черта верила не особо. Теперь у нее под подушкой все чаще лежала не синяя Библия, а томик Цветаевой или Пастернака. С этого момента Соня стала говорить только сама с собой.

Бог умер. И Ницше подтвердил эту догадку. В университетской библиотеке Соня бывала гораздо чаще однокурсников и брала там не только учебники.

«Религия? Она порабощает чувства и разум. Религия – подлог, суррогат непосредственного переживания действительности в ее многообразии, оставшийся нам в наследство от дремучей древности. И эта патриархальная, насквозь фальшивая фигура карающего бога-отца… Это суперэго-фигура, понимаешь?… » – так Соня-будущий культуролог говорила своей университетской приятельнице, когда они, как взрослые, заспорили о роли религии в массовом сознании. Соня об этом теперь знала предостаточно. Она читала кроме Библии Ригведу, Тору и Дхаммападу, а еще Фрейда и Фрезера, Юнга и Кэмпбелла, вникала в экзистенциалистов и постмодернистов… Соня к тому времени уже немного поездила по заграницам, легко сочиняла смелые стихи, успела начать и бросить курить, а еще поднялась на Эльбрус, да-да... Соня выросла из  тесных одежд псевдо-религиозного мирка, где ели куличи, забыв о боге, ели тело, забыв о духе...

Когда она уходила от первого мужа, ей уже исполнилось тридцать два, но она чувствовала себя свободной и счастливой. Тогда только она поняла, как он держал ее: в тесных рамках, в границах, в узде… «Хрен тебе с морковкой, а никакое не ребро!» – думала Соня. Соня теперь была сама по себе: ела на ночь, спала в нерабочие дни до полудня, смотрела эротические фильмы... Хотя два высших гуманитарных образования не позволяли ей и тут опускать планку требований ниже сколько-нибудь художественного уровня.

Соня билась в первой настоящей истерике, когда узнала о нежеланной беременности. Потом, когда само собой все решилось выкидышем, пребывала в сомнамбулическом каком-то, депрессивном оцепенении. Снотворное было слабее или Соня сильнее, но об ее попытке никто не узнал... Даже отец ребенка, длинноволосый парень, являвшийся полноправным обладателем большого американского мотоцикла и двенадцатиметровой комнаты в общаге.

Сколько всего было там, в тумане: доброго и страшного, горького и до дрожи в горле важного до сих пор, сколько осталось на этих вытоптанных землях пепла и мокрого пороха...

«Я ненавижу тебя за то, что ты все это время молчал! – говорила она и позволяла своей руке совершать давно забытое таинство. Рука плыла ото лба – к животу, от плеча – к плечу… «Я тебя не слышу! Никогда тебя не слышала! Я тебя люблю, потому что больше некого в этом мире любить. Я тебя не боюсь ни капли, ни капли! Но я всегда знала, что ты тут…». Ее холодная дрожащая рука на мгновение замерла у сердца. Христос глядел с темной иконы, не мигая. Свеча чадила. Соня вспомнила примету: если чадит, значит много греха… «Нету на мне греха! Я – как ты. Ты не смеешь судить меня! Я сама могу себя наказать сильнее всех, как я всю жизнь себя наказывала за тот крестик... Я только не понимаю, зачем тебе-то это было нужно? Знаю, что не нужно. Знаю, что оболгали тебя и придумали все. Переврали, перелицевали все, что ты говорил... Я не верю никому больше. Никому, и тебе, как бы тебя ни звали. Я просто хочу наконец дышать. Хочу слышать, видеть. Петь хочу! Где оно, твое Царство, если это не я? Я – твое Царство, докажи мне, что ты царь. Будь же, наконец, где положено! Не на иконе, не на кресте –  в моей груди, на моем языке, в глазах моих, в животе, на ладонях... Я злая, я темная, я отупела от долгих лет чтения и размышлений, от горя, от равнодушия. Мне ничего от тебя не нужно. Просто хватит молчать! Я требую по праву человека. А если я вошь, мелкая букашка на твоем безграничном теле, прибей меня, чтобы я не мучилась больше в темноте...»

Свеча таяла и сгибалась от накала сониных слов. Язычок пламени задрожал, вытянулся, потом сжался, потом опять вытянулся... И от накатившихся слез, Соне казалось, что огонь поднялся до самого купола, съел темный лик Христа, и все, все сожжет сейчас. Соня спиной чувствовала взгляды старых теток, выскребавших воск тупыми ножами с больших подсвечников. Инстинктивно она крестилась. Словно боялась, что ее сожгут эти инквизиторши в белых платках, если услышат ее шепот. Вянущие хризантемы пахли сладко и тошно. Огонь опал, вернулся на место, прильнул к фитилю. Соня поклонилась, закрыв глаза и зажмурившись. Поклонилась криво и натужно, словно считалочку повторяя, что кланяется не темному темперному Христу, а Богу, который без имени и без времени, без всякого названия и выше разумения, и не сидит на троне, а по всему миру разливает себя как вино и как лампадное масло для того, чтобы кто-то, кто еще жив, мог гореть и плакать. 

Она быстро вышла прочь, запнулась о порог, оглянулась, выпрямилась, поправила шелковый шарф на голове…  А во дворе уже цвели розы, высаженные аккуратными рядами. Деревья бросали нарядные тени, кусты стояли подстриженные и опрятные, дорожки, посыпанные песком, вели к выкрашенным скамейкам. И только птицы над Соней, глупые и счастливые просто оттого, что наступил июнь, пели о другом саде, где все розовые кусты были дикими, и яблони переплетались ветвями с елями. И Соня бормотала, вся горячая и усталая: «Птицы все-таки летают, им лучше знать…»


2015