След хромой собаки. 14. Сумасшедший день

Абрамин
Николай всё же решил прекратить домашнее заточение, выйти из укрытия и пробираться к Семёну.  «Была, не была  – рискну! – махнул он рукой. – А что делать? Другого-то выхода нет. И вообще… Кто не рискует, тот не пьёт шампанского». Прижимаясь к стенам хаты, лавируя между кустами георгин, вымахавших в этом году почти в человеческий рост, он короткими перебежками, а местами чуть ли не по-пластунски, достиг сарая, взял велосипед и, продолжая соблюдать меры предосторожности, задворками и заогородами вышел в переулок Челюскинцев. А уж тут он попадал в зону полной невидимости даже для такой зоркой дамы, как Нина Яковлевна, и мог идти свободно, не пригибаясь, ни от кого не крадучись.


Николай оглянулся – никто не гонится, значит, объегорил-таки свою кралю. «Ишь, чего захотела! Дудки! –  бросил он злорадно. – Ненавижу, когда меня выслеживают…»


Семён встретил Николая ледяным укором: «Чо ты так пизно, хиба ны можна було ранише? Мы ж, кажись, умовилися (договорились)… Нам же ж аж до Лесничества пильгачить – десять кэмэ з гаком...»


Николай извинился, рассказал, почему задержался, – и Семён оттаял. Но оттаял не совсем. Даже можно сказать, совсем не оттаял. Судя по убийственному выражению лица, он хотел поведать Николаю что-то неприятно архиважное, и уже произнёс было слова: «Тут, понимаеш ли, такое дело: дробына (приставная лестница) и паутель (повитель)…» Николай прервал его: «Ладно, про дробыну и паутель потом расскажешь. Хорошо? Сейчас некогда, сам же говоришь: пизно. Сейчас надо ехать, и как можно скорей, а то явимся в „свинячий голос“ (к шапочному разбору) –  весь день козе под хвост пустим».
 

Они схватили велосипеды, вышли за ворота, но с места в карьер, как можно было бы ожидать, учитывая спешку, не рванули, решили пешочком пройтись по улице – специально:  авось встретят кого-то из слободчан, кто видел Милю. Этот кто-то наверняка подскажет, где видел и когда. «Если видел –  обязательно скажет, – рассуждал Николай. – Потому что человек… он же как устроен? Его мёдом не корми – дай только выболтаться, чтобы похвастаться перед другими, как он много знает. Надо не надо, а потребность такая сидит в нашем человеке всегда. Недаром же существует выражение: «В жопе вода не удержится». И в данный момент это нам как раз на руку, потому что если что-то про местонахождение Мили прояснится, то может даже отпасть необходимость ехать в Лесничество. Зачем переться туда, в такую даль, за сто вёрст киселю хлебать! Может, Миля действительно здесь, в слободе. Вот хорошо было бы!»
 

Они вознамерились было пройти по улице Продольной, мимо Огурца и Рогача (фамилии хозяев, в чьих домах располагались магазинчики – периферийные лавчонки,  в основном продуктовые). Но вспомнили, что сегодня воскресенье, Огурец и Рогач закрыты, и сейчас на Продольной не так людно как в будние дни. Поэтому пошли по улице Петровской – на ней хорошие канавы около тротуаров. Сами тротуары не очень, а канавы прямо-таки роскошные. По воскресеньям бабы в этих канавах сидят и в волосах друг дружке роются – вшей бьют. Вот эти-то бабы всегда всё знают.


Правда, прежде чем ступить на улицу Петровскую, Николаю и Семёну пришлось сделать небольшой крючок – всё ещё не садясь на велосипеды, катя их в руках, они прошлись до северного железнодорожного переезда. Там был неофициальный базарчик, люди выносили и продавали – кто что: зелень, фрукты, овощи… Словом всё то, что растёт дома, на приусадебном участке, «коло хаты». Под этой маркой продавали и то, что «коло хаты» не растёт… Даже презервативы.
 

Рядом находился военный городок (пресловутый Военстрой, или, как произносили слободские старухи, Ванистрой). Жители городка, заложники этого своеобразного гетто, в основном офицерские жёны, матери и тёщи, были безмерно счастливы, что в любую минуту могут выскочить из дома и купить кому что надо.
 

Семён с Николаем решили достать (раньше, при всеобщем дефиците, говорили не купить, а достать) чего-нибудь горячительного, чтоб веселее было ехать. Они прямиком подошли к бабке Параське, потому что знали к кому подходить. Чтобы не дразнить гусей, хитрая и осторожная Параська выставляла на всеобщее обозрение не все товары, а лишь те, которые можно было выставлять, то есть те, за которые не гоняла милиция.  Те же товары, которые лучше было не выставлять, то есть те, за которые милиция гоняла (а это, как правило, товары повышенного спроса), она хранила под спудом импровизированного прилавка, сооружённого из пустых яблочных ящиков. А чтоб покупатели знали, что искомые товары есть в наличии, Параська высвечивала список-перечень их наименований, накарябанный химическим карандашом на картонке и приколотый к боковине одного из ящиков. В любой момент при появлении подозрительной личности этот список-перечень можно было спрятать – и концы в воду, как будто товаров нет, и не было.
 

Николай стал читать параськины каракули: «Бильзин», «Карасин», «Шкапитар» (скипидар), «Динатура» (денатурат), «Выно»… – «Ага, есть!» – обрадовался он и указал бабке на слово «Выно», выкинув перед её тарелкообразным лицом два пальца, что означало: в количестве двух бутылок. При этом тихо спросил: «Из «Изабелы» есть?» («Изабела» – в данном случае сорт винограда.) Параська так же тихо ответила: «Есьть, есьть. Щас, мынуточку», – и, оглянувшись по сторонам, стала ковыряться под прилавком, оттопырив куда-то вбок зад и пыхтя как паровоз.
 

Совершив покупку, Семён и Николай вернулись на улицу Петровскую, и пошли по ней. Договорились, что выпьют вино потом, где-нибудь в лесопосадке, когда выберутся за пределы Кизияра. Народ на улице был. И вшей уже били. И просто прохожие сновали. Встретили многих, но никто ничего про Милю не сказал –  не знали. (Удивительно, но факт).  Последним, кого встретили, был Александр Евгеньевич Окунев (имя, отчество и фамилия изменены).
 

Окунев всю жизнь проработал на железной дороге в качестве «инженера по двору», то есть, пропридуривался – именно так говорили вечно недовольные всем и вся работяги. Подвизался в профкоме, где занимал промежуточные должности – до высоких должностей не дотягивал. В последние годы перед выходом на пенсию толку от него вообще было как от козла молока: только он болел и только валялся по больницам.
 

Александр Евгеньевич был прилипчив, как банный лист. Лёжа в стационарах, «доставал» молоденьких сестричек и санитарочек своими шуточками, отпускаемыми в сексуально-маньячной манере. Кобель был ещё тот, но по молодости, а сейчас слыл неопасным развратником. «Ёбар на словах», – называла его тётя Паша Шулика, няня приёмного покоя. (В данном случае, по правилам украинской грамматики, мягкий знак после буквы «р» не ставится.) А лучшая тёть пашина подруга – тётя Маруся Савченко, что дежурила на дверях – добавляла к сказанному: «Да, диствитильно, вин вже ничого такого исделать ны в состоянии, рази шо пальцямы… Ото ходить та й болтаить абы шо, языком ляскае, новых синитарочок лякаить (пугает). – И завершала уничижительно: – Опщим, страшен рак шо в гузни очи...»
 

У Окунева была выраженная лёгочно-сердечная недостаточность, развившаяся на почве хронической пневмонии. Тогда этот диагноз был в моде, врачи клепали его пачками: стоило человеку не так кашлянуть, как диагноз хроническая пневмония тут как тут. Потом вдруг по указивке свыше все отошли от этого диагноза и вдарились в другую крайность – в хронический бронхит (обструктивный или необструктивный, гнойный или негнойный, с астматическим компонентом или без оного). Хроническую пневмонию дружно забыли, хотя из официальной номенклатуры болезней не вычеркнули – на всякий случай оставили, сузив до очагового понятия и пересмотрев критерии диагностики.


Александр Евгеньевич вечно пыхтел, сопел и кашлял – как говорила массажистка Галя Щупак, «и кашель, и пердёжь, и ничего не разберёшь». Воздух атмосферы хватал открытым ртом – наподобие только что вытащенного из воды зеркального карпа. Лицо, уши и кончик носа были синюшными; пальцы и ногти на руках – в виде «барабанных палочек» и «часовых стёкол», и тоже синюшные. От затруднённого дыхания глаза Александра Евгеньевича, испещрённые извитыми сине-красными прожилками, постоянно были выпучены и исторгали тревогу: караул, мол, спасите, душат! Но это нисколько не мешало ему изрекать гадости, скорее наоборот – подталкивало к гадостям, будто он отчаянно стремился взять реванш за что-то безвозвратно упущенное. «Без падлянки жить не может, так и смотрит, в чью бы душу нагадить... интриган...» – возмущалась лифтёрша Женя и отказывалась его поднимать, ссылаясь на поломку лифта.
 

В незнакомых компаниях он любил рассказывать, что две его предыдущие жены носили весьма экзотические фамилии: одна якобы носила фамилию Эбанова, другая – Фуеглотова. Менять фамилии на более благозвучные жёны не хотели – не находили в них ничего плохого. Максимум, на что они согласились под натиском общественного мнения, так это на то, чтобы поменять первую букву. Одна жена поменяла «Е» на «Э», другая – «Х» на «Ф», став, таким образом, Эбановой и Фуеглотовой соответственно. А самая-самая первая супружница, говорил Александр Евгеньевич, носила фамилию Жоппле, при этом он подчёркивал: Жоппле – с двумя пэ, потому как тут дворянство замешано.
 

Как-то к восьмому марта – международному женскому дню – Александр Евгеньевич написал всем дамам терапевтического отделения (врачам, сёстрам и санитаркам) поздравительные открытки. И на каждой открытке после личной подписи оставил постскриптум: «Иворкодубея». Никто не мог понять, что это такое. Его спрашивали, но он загадочно улыбался и от прямого ответа уходил, бросал лишь короткую реплику: «А вы будьте повнимательнее, тогда поймёте». Дам заинтриговала и многозначительная улыбочка Окунева и то упорство, с каким он не желал раскалываться. И им захотелось расшифровать таинственное слово, чего бы то ни стоило: в нём, как думалось многим, была заложена какая-то тайна. «Или какая-то философская мудрость», –  уточнила заведующая отделением Людмила Васильевна Сусекина.
 

Женщины оживились и наперебой стали высказывать свои мнения, отстаивать их, испрашивать совета у пациентов (у тех, кто поначитаннее), листать всякие справочники, услужливо предоставляемые библиотекаршей, которую тоже втянули в «игру умов». Устроили что-то вроде соревнования: кто первый расшифрует –  хоть приблизительно – слово «Иворкодубея», тот и победит. Консультировались даже с больничным парикмахером Сашей – он был грузин и поэтому считался мудрее прочих. Но никто ничего вразумительного не сказал, все пожимали плечами и почёсывали затылки. Лишь темпераментный Саша, блеснув белками глаз, казавшимися на фоне чёрной трёхдневной щетины особенно устрашающими, ни к селу, ни к городу ляпнул: «Вах! Наверно какой-то главный сарица сариц». На него посмотрели как на недоразумение, кто-то даже изрёк скептическое «причём тут это», тем не менее, к «царице цариц» отнеслись с должным пиететом.
 

В конце концов, победила заведующая отделением (ещё бы). Победила в соавторстве с Сашей, потому как именно Саша вбросил в котёл размышлений саму идею о царственном начале. «Иворкодубея», согласно их концепции, есть не что иное, как имя скифской царицы. А может греческой богини. Заведующая уверяла, что она уже где-то слышала это имя, вот только забыла, где и от кого. Как честный человек, она призналась, что не помнит (всё-таки время прошло), к царице оно относилось  или к богине, но что разговор тогда шёл о высоких материях – помнит как сейчас. Молоденькая врачишка Ольга Ильинична Прокуда решила поддержать начальницу: «Совершенно правильно вы говорите, Людмила Васильевна. Психея, Помпея, Галатея... а теперь вот ещё ИворкодубЕя – это всё из греческой мифологии, даже и сомневаться не надо – почерк один. А богиня ли, царица – какое имеет значение!»


В общем, заведующая решила, что Окунев, приводя это имя в качестве постскриптума, делает тем самым один большой-пребольшой мужской реверанс в сторону женского пола как такового – мол, все женщины суть царицы. Да что там царицы – богини! Сказал – и точка. И все комментарии тут излишни!
 

«А и впрямь оригинально получилось. Оригинально, потому что символично, –  восхищались женщины. – Нас впервые так поздравляют: без экивоков на чины,  авторитеты и всякие там регалии – санитарка ли, медсестра ли, врач ли – всё равно богиня, коль женщиной родилась. Вот молодец! Ну и башковитый же мужик этот Окунев, ничего не скажешь. Никто не догадался, а он догадался. Надо же! Какое крепкое мужское начало в нём сидит! Кто бы мог подумать…» Окунева хвалили на все лады, сердечно благодарили и желали всяческих благ, а он слушал и только покрякивал. И мямлил при этом, что его не так поняли. Женщины отвечали: «Да вы не скромничайте, товарищ Окунев, поняли мы вас, поняли. Как так не поняли! – всё поняли».
 

Прошло какое-то время, страсти потихоньку улеглись, и про открытку забыли. Но оказалось что ненадолго. В один из дней – примерно через пару недель после отгремевших празднеств –  к врачихе Галине Николаевне Пашутиной зашёл муж. Он работал хирургом в той же больнице и частенько заходил за женой, чтобы после трудов праведных вместе идти домой. Пашутин очень любил свою красавицу жену и ревновал её, что называется, к каждому столбу. Ожидая, когда жена окончательно освободится и придёт в ординаторскую, ревнивый муж на правах своего человека сел на её стул и от нечего делать заглянул в ящик письменного стола. Там среди всякого мелкого хлама валялась открытка Окунева. Муж взял да и поинтересовался, а что же там в ней написано. Прочитал от и до. А слово «Иворкодубея» даже проскандировал, причём проскандировал и спереди назад, как положено, и сзади наперёд, как не положено. Вот уж действительно нечего было делать!
 

О, что потом творилось! Про чету Пашутиных и говорить нечего – там и так всё ясно. А про Окунева сказать есть что. Заведующая отделением, потеряв самообладание, аки фурия влетела в палату и накинулась на него прямо с порога, в присутствии других больных. «И что вы себе позволяете, товарищ Окунев! А? – извергала она потоки гнева. – Пожилой человек, на ладан дышите, шея вся в груди утонула, плечи поднялись до самых ушей, как у китайского болванчика, эритроциты вот-вот семи миллионов достигнут, а он, видите ли, порнографией тут занимается! И оно вам в голове?! Не стыдно, я спрашиваю! – Окунев разлепил было губы что-то сказать, да куда там! Заведующая уже крепко закусила удила: – И не перечить мне тут! Нагадил – получай! Если, конечно, ты мужчина. Хотя… какой вы мужчина после всего этого».
 

Нет-нет, она не сказала «ничтожный старый дурак в конечной стадии импотенции», но так внятно изобразила это всем своим габитусом (внешним видом), что огромная больница, как растревоженный пчелиный рой, несколько дней гудела не переставая: «Представляете! Сусекина прям умом тронулась: обзывает пациентов дураками, импотентами в терминальной стадии, несусветными ничтожествами, чуть ли ни дерётся с ними. Потеряла своё реноме полностью. Ударила себя лицом в грязь. Как вам это нравится? И что теперь будет?»
 

В обличительном монологе заведующей, выслушанном в состоянии крайнего изумления, Окунева ничего так не обидело, как словосочетание «на ладан дышите». И он за него ухватился. Потому что знал, что самая лучшая форма защита – нападение, и что этим словосочетанием, так опрометчиво слетевшим с языка первой леди, он полностью себя обезопасит. И ничего ему не будет. Заведующая просчитала ход его мыслей (к сожалению поздно), и как-то сразу сникла. А он, наоборот, сел на своего конька и с явной жаждой отмщения стал брать реванш за весь период вынужденного молчания: «Ах, так! На ладан, значит... То есть скоро умру? А кто как не вы говорил мне обратное – что я ещё до-о-лго буду небо коптить. Что природа создала человека с запасом дыхательной поверхности лёгких в десять раз большим, чем надо для нормальной жизнедеятельности организма. И что мои резервы, таким образом, ещё далеки от исчерпания. А теперь, выходит, резервы срочно исчерпались, и я стал дышать на ладан?  Так когда вы говорили правду – тогда или теперь? Двуликий Янус - вот кто вы есть, мадам Сусекина. Отныне не верю ни единому вашему слову. И знайте: я этого просто так не оставлю…»
 

Короче, Окунев сделал заведующую козлом отпущения. Та сдалась и ушла побеждённая – «с обосраным видом и как по стеклу размазанная», – выкликивал Окунев победные реляции перед лицом всей палаты. Тем не менее, по приказу главврача он был выдворен вон –  «за грубое нарушение режима, несовместимое с дальнейшим пребыванием в больнице». Но уже через несколько часов главврачу поступила телефонная «указивка» из Управления Дороги (больница была железнодорожная, Управление находилось в Днепропетровске). Ему настоятельно рекомендовали извиниться перед Окуневым и водворить обратно в стационар – на том основании, что все непристойные выпады пациента имеют явную патологическую подоплёку, а именно: связаны с гипоксией мозга. «Вины же самого больного тут нет никакой, – вразумляли главврача на другом конце провода. – И вообще, больной всегда прав, а если даже не прав, то это не значит, что с ним надо вступать в конфронтацию – доктор на больных не обижается. Разве вы этого не знаете?» Главврач, а за ним и «кудесницы в белых халатах» поджали хвосты. А что им, бедным, оставалось делать!
 

Вот таким человеком был Александр Евгеньевич Окунев, инженер по двору и профсоюзный деятель средней руки, теперь уже в отставке.
 

Когда он увидел Семёна с Николаем, прямо так и кинулся к ним – не терпелось почесать языком. Поздоровался, спросил традиционные «как дела» и «куда направляетесь». Не дождавшись ответа, сообщил: «Только что встретил Фроську, новую супружницу Лёньки Кидала. И что он в ней нашёл? чем она лучше старой? – не знаю. Сама толстая, а морда ещё толще; глаза в носу, подбородок как кувалда, рот – поддувало поддувалом, да ещё набок…» Те поняли, что и он ничего не знает про Милю, ибо, если бы знал, поведал бы в первую очередь про неё, а не про Фроську. Николай извинился, демонстративно показав на часы – мол, цейтнот – сел на велосипед и покатил, Семён – за ним. «Прилипала и сплетник, – брезгливо сморщился Николай. – Фроська видите ли ему не понравилась. А мне кажется, что баба как баба. Ну, при формах, действительно… Так это же хорошо, во всяком случае, лучше, чем Д2С (доска два соска)!»
 

И тут его перебил Семён: «Фроська – не баба, дажить и не лежала коло бабы». Николай так  удивился, что чуть с велосипеда не упал: «Как это не баба, а кто?» Они стали ехать небыстро, рядом, колесо в колесо – с тем, чтобы удобно было разговаривать. «Не знаю хто, ну шо не баба – так это точно», – сказал Семён. При этом он изменился в лице и сразу как-то осунулся и «поплохел». «Да откуда ты это взял?» – недоумевал Николай. – Что за чушь собачья…» Семён зло посмотрел на него и почти крикнул: «Как с откудова  узял? – с оттудова!.. Она ж язычками соловьиными торгувала у нас на работе. Сушёными… На стакан… как семачками... Вот с откудова я и узял».


Николай не обратил внимания на семёнову белиберду – решил, что тот его дурачит – поэтому досадливо отмахнулся: «Ладно, Сёма, хватит пи-деть. Плоские у тебя шуточки получаются». – «А я й не шутю, бо не до шуточок мине сёдня».  Николай выразительно посмотрел на него – мол, так я тебе и поверил – и сказал: «Ну, тогда поехали поскорей. Доедем вон до того ветроупора (лесополосы), что поперёк  виднеется, там отдышимся и выпьем параськиного винца – и вся дурь с головы выйдет. Сразу полегчает».
 

Доехали. Отдышались, Выпили. Даже закусили – Николай прихватил с собой четыре  яйца, сваренных вкрутую, франзольку, разрезанную пополам, и пару солёных огурчиков – заморить червячка. Чуть вставило – и Семён опять принялся пороть ерунду. Он рассказал, что сегодня рано утром видел большую дробыну, притуленную к причёлку его хаты. Но главное даже не дробына – главное то, что эту дробыну сплошь опутывала паутель. И не просто паутель, а паутель с цветочками, белыми граммофончиками. «Ну, допустим, дробыну хтось миг (мог) принесть, – рассуждал Семён, – а от паутель!.. Не могла ж вона за ночь вырасти уверх метра на тры?... Та щё й зацвесть… Як ты думаеш, Коля? – Не дождавшись ответа, Семён спохватился и добавил: – Да, промежду прочим, поки не забув: знову шось цвиринькало. Помниш, я тибе учора (вчера) казав?.. Чи не казав? Я вже й сам забув, казав чи не казав...»


Хорошо, что Николай выпил, а то наверняка бы сбрендил от таких речей. Он не стал комментировать семёновы видения – понял, что тут что-то не так с мозгами. Теперь ясно, почему Фроська не баба, и даже не лежала около бабы.
 

Всю оставшуюся часть дороги ехали молча. Дом Варвары нашли легко, достаточно было спросить первого встречного: «А где тут цыган живёт, что с хроменькой собачкой ездит?» Жевжик спал. Его разбудили. Он всё рассказал как есть, но предупредил: «Миля сейчас в надёжных руках. Успокоилась. Но если вы появитесь – она снова расстроится, и покончит с собой, это я вам почти гарантирую. Так что не тревожьте её, не рушьте того, чего нам удалось достичь с большим трудом. Завтра-послезавтра  отвезём её в монастырь, она помолится, а там видно будет».
 

Жевжик излучал такую неимоверную гипнотическую силу (идущую, видно, от его цыганства), что даже поехавший крышей Семён не стал возражать – он ему всецело доверился.
 

Когда  вернулись домой, оба испытали облегчение. Разошлись по хатам в относительно неплохом настроении. Вечером Николай сообщил жене, что Семён, кажется, тово… –  и покрутил пальцем у виска. Он всё ей рассказал, потому что надо было решать, говорить Киле? не говорить? Какой ни есть, а родственник всё же, на самотёк пускать нельзя.
 

Но жена его успокоила: «Да нет, ты что! Чего вдруг! Просто, я думаю, сегодня день был какой-то сумасшедший. У нашей Кнопки (кличка начальницы) тоже шарики за ролики зашли: всё время кричала на нас, как недорезанная свинья, прямо сама не своя была. Я даже набралась смелости и посоветовала ей попить брому с валерьянкой. А она после этого расплакалась. Пришлось пожалеть бедолагу:  подошла, обняла, поцеловала в макушку. И всё уладилось. Так наверно и с Сёмкой получится. Он только с виду кремень, а в душе – кто его знает...  Ничего, Киля приголубит...  Дочка нашлась, жива-здорова, чего ещё надо! Пускай скажут спасибо, что всё так обошлось. А тебе они вообще должны магарыч поставить».

Продолжение http://www.proza.ru/2015/12/24/1943