Цинковый пакгауз

Владимир Степанищев
     Он потянулся за бутылкой, но не дотянулся, а повалился на бок; почувствовав же мягкое прикосновение к щеке прохладной подушки, тут же заснул и приснился ему странный сон, будто он умер и попал, совершенно без суда, без следствия, вообще без ничего, никакого предписания, что его немало удивило и даже возмутило, в ад. Но и ад тот выглядел очень странно: огромное, что и края не видать, помещение, уходящий перспективою в темноту пакгауз; обитый от пола до потолка оцинкованными железными листами, он был разделен на некое подобие не тюремных камер, но открытых сот, где, можно было предположить, должны бы были сидеть, находиться сейчас такие же, как он, грешники, но соты были пусты и лишь оцинкованное железо жутко гремело под ногами потусторонними осенними листьями. Он попробовал позвать кого, но сразу пожалел о такой своей идее, ибо голос его, мечась по сотам цинкового ада, тысячекратно вторился эхом и унялся лишь минут через пять. Он обхватил ладонями уши и зажмурился, а когда гвалт утих и он открыл глаза, перед ним стояла какая-то тщедушная женщина, с изможденным лицом, в почему-то переднике, какие бывают у продавщиц магазинов, вкруг шеи ее была обернута толстая грязная веревка, завязанная в петлю. Она подняла на него пустые свои глаза, правильнее описать: глазницы без глаз, и тихо спросила:

- Тоже самоубийца?
- Я? - в ужасе воскликнул он, но тут же прикрыл ладонью рот, испугавшись нового эха, и, уже шепотом, - я…, да ни боже мой…, я вообще не собирался…, я еще жить хочу.
- Не ври, здесь это не принято, - усмехнулась странная собеседница своими глазницами, - кто хочет жить, тот живет…, либо на земле, либо, на худой конец, в раю, а сюда попадают только самоубийцы.
- Да? Ну и где они все? – позволил он себе даже ухмылку (возможно, начиная догадываться, что это лишь сон).
- Да здесь все, везде, где ж им быть еще.
- А почему я вижу только тебя?
- Ты еще не вполне помер, ну а я повесилась неудачно, - вздохнула женщина. – Уж минуты три как померла и уже всех видела , а тут на беду дочь зашла проведать, ох-ах, веревку срезала, скорую вызвала…, вот, блин, возвращаюсь теперь, искусственное дыхание делают... Ах, черт! - женщина всплеснула руками и стала растворяться в воздухе, - не хочу-у-у!

     Женщина исчезла и лишь её «у-у-у-у-у» билось резиновым мячиком о железные стены пакгауза, но почему-то не затухая, а все увеличиваясь силой. «У-у-у-у-у», отчетливо услышал он наконец вой над самым своим ухом и… открыл глаза. Обрадовавшись, что хозяин наконец проснулся, пес стал истово облизывать своим липким языком его глаза, нос, губы, колотить по полу хвостом, словно отбивая туш; он вскочил на постель, потом снова на пол, исчез куда-то, вернулся с мячиком в зубах и положил его на подушку перед лицом хозяина, но, было видно, не с просьбой поиграть, а как бы в благодарность, в подарок, что проснулся. Глаза его сияли искренней радостью, будто он точно знал, где побывал только что и откуда вернулся его бог. Хозяин сел на кровати, машинально, всеутренним жестом нащупал на полу бутылку пива, каковую всегда (тоже машинально) ставил туда с вечера, открыл и осушил одним глотком; затем, на привычном же месте на стуле нашел пачку сигарет, закурил и только теперь вполне осмысленно посмотрел на пса. Как же приятно, как уютно было видеть влюбленные, добрые собачьи глаза вместо пугающих глазниц давешней женщины. «Какой глупый, какой неправильный сон, - думал хозяин, вернувшись из кухни с еще парой бутылок пива и потягивая его в неспешном теперь удовольствии, - неправильный, ошибка, вечно они всё путают Гегеля с Бебелем, а суицид с инцестом сны эти».

- Созвучия... Вся беда в чертовых созвучиях. Русский язык несовершенен, как и русский ум, и русский сон... Сон этот явно о чем-то хочет сказать мне... Но о чем?.. Хотя..., - уже явно потеплел он похмельным пивом и, обращаясь к псу, стал философствовать, - ежели по гамбургскому счету, то Гегель с Бебелем мало чем друг от дружки отличаются. Что первый ничего путного и ничего внятного за всю жизнь свою не родил, кроме диалектики, да и та, надобно заметить, спокойно существовала и была в пользовании у философов за тысячелетия до него; что второй – намесил какой-то ахинеи про женщину и социализм, даром, что сын нищего унтер-офицера и токарь по образованию. Ежели об инцесте и суициде – тут сложнее. Инцест, здраво ежели рассуждать, и вовсе не грех, что у вас, у собак, что и вовсе… Когда если правда, что люди все от Адама с Евой, то, разумеется, все и братья с сестрами да племянники с племянницами, и род человеческий единственно мог размножится не иначе, как исключительно инцестуально.

     Произнеся это, утренний философ  потянулся было за словарем, усомнившись вдруг, есть ли такое мудреное слово, но не дотянулся, махнул рукой, наткнулся ею на бутылку с пивом, глотнул из нее и продолжил:

- Суицид, собака, – дело тонкое. Если верить бабе с веревкой, то он единственный смертный грех, но как же тогда свобода воли, за которую так ратует христианство? К тому же аскетизм, мученичество, то есть косвенное сознательное самоуничтожение за веру она самоубийством не полагает, а, отчаявшись жизнью, измученный ею до одури и вспоровший себе вены – тот пожалуйте в цинковый пакгауз? Фарисеи! Из любви к Богу можно, а из любви к ближним – нет. Задача полного сил отца семейства – помогать своей семье изо всех сил, задача же престарелого главы семейства – ни в коем случае, изо всех сил не стать однажды той семье обузой, а ежели стал, тогда… Эта давешняя вот тетка точно ведь в этом смысле, ради дочери повесилась, по глазам видел…, а ее, вишь ты, в ад. То есть я к тому, что суицидальный (тут он вновь посмотрел на словарь) исход бытия столь же необходим, неизбежен и богоугоден. как и инцест. Странный…, очень глупый сон… То есть… я-то тут причем?

     Он допил остатки пива, оделся, нацепил на пса ошейник, взял трость, без  коей уже не мог передвигаться вовсе, и вышел на улицу. Стояла поздняя осень. Именно стояла, не шелохнувшись, сбросив почти уже все листья, окутанная мышиного цвета небом, с безразличием взирала она на грузного старика с рыжей собакой, что медленно двигались теперь занесенной листвою тропой к магазину.

- Как всегда? - спросила продавщица, когда, привязав собаку к дереву, вошел он в магазин-палатку, куда ходил уже ежедневно лет десять, не меньше.
- Да, - отвечал он, - и еще моих сигарет.

     Продавщица уложила в пакет две упаковки пива, три пачки сигарет и подала ему через прилавок вседневный его рацион, тот протянул деньги, но вдруг, мертвенно побледнев, застыл. На женщине был тот же фартук, что и на той, из сна. Он медленно поднял глаза к ее лицу… Точно! Та же удавка на шее, тот же насмешливый взгляд пустых глазниц…

- Говорила же – врешь, - осклабилась она щелью гнилых зубов, - сюда берут только самоубийц.
- Но я же…, я же не…, - стал оседать старик.
- А это что? – брякнула она о прилавок пакетом так, что по магазину прокатилось железное эхо. – Себе ври, а нам тут не надо, чужие тут не ходят.

     Закружилась голова. Он тяжело оперся о витрину с колбасой,  затряс головой, словно стараясь сбросить наваждение и с опаской оглянулся на стеклянную дверь магазина, за которой был виден его пес – не воет ли, но собака, полулежа, сосредоточенно занималась своим подхвостьем.

- С вами все в порядке? - окликнула его вернувшая вдруг себе человеческое обличье продавщица.
- Да-да…, все в порядке, спасибо.

     Он взял пакет и сомнамбулой выплыл на улицу. Стояла все та же поздняя осень, супилось, рассеченное черными прутьями голых деревьев, цинковое небо, стал накрапывать дождик. Он отвязал собаку и поплелся домой. Под ногами шуршала кленовая листва, но ему чудилось, будто жутко гремят под ногами потусторонние листы оцинкованного железа и впереди уходят в бесконечную даль пустые железные соты цинкового пакгауза.