Философ и Лампа

Владимир Степанищев
ФИЛОСОФ И ЛАМПА

Роман


Напрасный сердца крик! нет, нет! не суждено
Ему блаженство знать! Безверие одно,
По жизненной стезе во мраке вождь унылый,
Влечёт несчастного до хладных врат могилы.
И что зовёт его в пустыне гробовой -
Кто ведает? но там лишь видит он покой.

А.С. Пушкин


Пролог

У каждого есть темный чулан грязных секретов

К.Г. Юнг


   Миша Врубель был философом.
Отец его, Александр Михайлович Врубель, из саратовских евреев, человек хоть и весьма образованный, начитанный, обладавший феноменальной памятью, в быту, тем не менее, был не оригинален и даже банален. Будущее сына, поэтому, его художественное поприще, равно, как и странное помешательство во второй половине жизни, было предрешено полным совпадением имени его отца с именем отца великого художника. Не нашелся он более, как назвать сына Михаилом.
   Рисовал Миша, впрочем, неплохо. В те времена, ввиду отсутствия хоть сколько-нибудь талантливых живописцев, не трудно было быть лучшим, а уж с таким именем и подавно. Правда, не было у него, как у великого его тезки, ни Серова в товарищах, ни Репина в учителях. Строгановка была помешана на брутальных идеях формальной логики. Всякая деталь композиции должна была иметь свое физическое обоснование. Все должно было на что-то опираться и, в свою очередь, что-то подпирать. Художников не было.
   С философской литературой в те времена дело обстояло не лучше. Не то, чтобы Канта или Ницше – русских-то философов в магазинах было не сыскать.  Что-либо узнать о классических философах и классической философии можно было только из обильного числа памфлетов, критических и обзорных статей, кои неизменно начинались со слов: «Как подчеркивалось на декабрьском пленуме ЦК КПСС…» или подобного же бреда. Даже безобидного Платона не публиковали. Иначе советский народ узнал бы, что коммунизм придумали не Маркс и не Ленин, а истинная мужская любовь – это любовь к прекрасному юноше, и, не дай Бог, что мы видим не вещи, а лишь тени вещей.
Впрочем, склонность к философии не проявлялась в Мише до тех пор, пока, подобно Данте «свой жизни путь пройдя до середины, он очутился в сумрачном лесу». Лес этот очень не понравился моему герою. Рано женившись и обзаведясь детьми, всю первую половину жизни он только и делал, что зарабатывал деньги. Картины, которые он писал, вначале, может, и претендовали на некую самобытность и некоторый стиль, затем, из потребностей «рынка» приобрели ту банальность сюжетов и слащавость манеры письма, которая так свойственна плебейской эстетике (как Миша назвал ее позже). Всплеск «любви» к изобразительному искусству в советских людях длился, однако, недолго и стремительно убывал с уходом эпохи Налбандянов и Шиловых. Картины больше не продавались.
Как-то вдруг, незаметно, подступила к Мише, по меткому выражению Юнга, послеполуденная жизнь, когда наши тени не становятся короче. Глядя в образовавшуюся пустоту в душе своей, Миша затосковал.
   Работа в рекламном бизнесе поначалу приносила кой-какое удовлетворение, но цинизм вкупе с лицемерием, называемые там профессионализмом, быстро стали противны до тошноты буквально физической. Новое время, тем не менее, имело хоть одну положительную сторону – обилие любой литературы, как на прилавках, так и в сети. Книги, правда, уже не знали руки корректора. По ним уже нельзя было доучиваться орфографии и пунктуации русского языка, но книги были, и были любые.
Жадность, с которой Миша принялся читать, была больше похожа на помешательство обреченного. Как и всякий, испуганный темным лесом мальчик (впрочем, уже далеко за тридцать), он обратился к Богу. Не ходи он в церковь, может, из него и получился бы добропорядочный православный христианин, но чтение церковной литературы он совмещал с регулярным посещением церковных служб. Удивление, с которым он обнаружил в храме те же профессиональные цинизм и лицемерие, сменилось вначале озабоченностью, а, затем и новым приливом неизбывной тоски и злости.
Не надеясь более на Бога, он принялся читать теперь без пиетета и внимательно, находя при этом в канонических текстах все более и более, мягко говоря, несоответствий, а чаще просто глупости, если не намеренной лжи. Тут возьми и попадись ему «Исповедь» графа Толстого, а, затем, и его «Четвероевангелие». Книги эти немало увлекли поначалу. Главное, что поразило Мишу - это полное сходство состояния души писателя со своим собственным, то же разочарование жизнью, то же раздражение церковью. Однако, толстовский «пятый путь», ведущий, всего-навсего, к пересмотру Святых писаний, выглядел все более и более наивным (и стоило же ради этого в сорок лет выучить древнегреческий и иврит).
Наивность и ортодоксальность суждений графа привели Мишу к очередному разочарованию. Все же, Толстой дал кое-что. В «Исповеди» он ссылался на Шопенгауэра, Будду, Соломона. Они - то и стали следующей целью моего героя.
   Екклеcиаст, кроме удручающего пессимизма, не обнаружил ничего, что Миша и так не прочувствовал бы кожей своей. Да и слова: «во многом знании – много печали», настораживали. Буддизм оказался ближе сердцу. Многое было и от христианства (скорее, у христианства от буддизма), многое внове. Особенно ему понравилось изречение: «знающий не говорит – говорящий не знает». Но буддизм не мог бы увлечь Мишу, потому, что утверждал безусловное тождество между грехом накопления денег и грехом накопления знаний. Будда предлагал отказаться от последней Мишиной надежды – интеллектуального прозрения.
Но Шопенгауэр! Шопенгауэр надолго покорил его. Этот «злобный старикашка», как называл его Миша, давал новую картину восприятия мира. Он вообще впервые дал ему понимание того, что такое настоящая философская система, система, из которой можно объяснить все, от космического устроения до происхождения юмора или корней самоубийства.
   Разочарование постигло Мишу при чтении заключения второго тома «Мира как воли и представления». Там Шопенгауэр расписывается в имманентности своей философии, в невозможности ответить на главный вопрос философии (как понимал его Миша), вопрос – ЗАЧЕМ. Знать, почему и как устроен мир не имело никакого смысла, если это не вело к ответу на вопрос, зачем человек живет, зачем страдает, зачем умирает. Зачем Воля вдруг оставила свое уютное «ничто» и начала самовыражаться таким паскудным образом, как человек.
   Последняя надежда на философию явилась для Миши в лице Фридриха Ницше. Ницше завораживал и своей образованностью, и литературным талантом и удивительным мастерством парадокса. Переворачивая с ног на голову общепринятые устои морали и нравственности, он не просто, как Диоген, декларировал и эпатировал - он доказывал состоятельность этих своих новых суждений.  Его «Антихристианин» был настолько легче, оригинальнее и точнее неповоротливых трактатов Толстого, что навсегда обрек последнего пылиться на полках (включая, заодно, и действительно великие его литературные произведения – черта, принесшая Мише в жизни много неприятностей – либо все, либо ничего, «Aut Caesar, aut nihil 1»).
   Однако Ницше все же не был философом в классическом понимании слова. Он был оригинальным бессистемным мыслителем, что и с успехом доказал своим «Заратустрой». Опять – ничего, кроме новой религии. Чем же ты лучше Толстого! На полку!
Миша вновь погрузился в уныние.
И вправду, будь ответ в философии, его давно бы нашли и Пифагор и Гераклит, и Платон и Аристотель, и Декарт и Спиноза, и Вольф и Лейбниц, и Кант и Гегель, и Шопенгауэр и Ницше, и Хайдеггер и Ясперс, но нет. Все они стыдливо опускали голову перед главным, зловещим для Миши вопросом – ЗАЧЕМ. Чего уж там вспоминать об Иисусе, Сиддхартхе или Магомете. Те, правда, не отворачивались, двое просто говорили – не ваше дело. А Шакьямуни нашел ответ и…, замолчал, а уж если изъяснялся, то таким языком, что хоть святых выноси.
   Правда, Мишино уныние на время прервали психоаналитики Фрейд, Бёрн и, в большей степени, Юнг. Действительно, если уж объективный мир a priori таков, то ведь отношение к миру полностью во власти нашей психики. Может, дело не в объекте наблюдения, а в приборе наблюдения? Фрейдовское объяснение всего и вся только из подавленных сексуальных влечений смотрелось уж слишком однобоким. А вот Юнговское коллективное бессознательное, с его архетипами, выглядело привлекательно, к тому же, опиралось на, не столько врачебную практику, сколько, на тех же Шопенгауэра, Ницше, на индийские Упанишады, примиряло с христианством через Мейстера Экхарта и, со светскими воззрениями, через Гете и Шиллера. Чтение Юнга оказалось очень уютным. Писал тот и красиво, и логично. Правда, по-прежнему, не отвечал на главный вопрос, но объяснял восприятие мира не с кафедры, а как бы из тебя самого. В общем, Юнг, как домашний доктор, не вылечил Мишу, но примирил с болезнью. Сделал Мишину тоску неизбывным заунывным ветром, не приводящим к пневмонии.
Миша Врубель сделался философом.

   Надо сказать, что это свое грустное второе образование Миша получал в своей мастерской, сидя за рабочим столом.
Когда-то этот просторный стол служил верстаком для его недолгого увлечения скульптурой. Не имея возможности заниматься отливками, он создавал скульптуры из глины, гипса, дерева и прочего подручного материала, а, затем, красил их под бронзу, латунь, или серебро обычной автомобильной краской. Внешне они ничем не отличались от литых скульптур, но Мишу беспокоил этот обман. Он находил в нем некий эквивалент лицемерия, СВОЕГО лицемерия, от которого, в последнее время, страдал все более и более, полагая, что ничто не оскорбляет достоинство человека так, как его собственная, а, отнюдь, не чужая ложь. Он и называл-то свои творения не иначе, как куклами, беря этот термин не из театрального, а из воровского языка.
   Так или иначе, это его увлечение сошло на нет за четыре года, а стол, намертво прикрученный к стенам и полу Миша уж разбирать не стал, а использовал его для всяческой компьютерной снеди. Компьютер оставался теперь единственным средством добывания денег, и верстак, по этой причине, не утратил своего смыслового содержания.
Была у Миши старая пантографная лампа, которой было уже лет двадцать. Пружины ее давно растянулись и жалобно ныли в ночи при малейшем прикосновении к лампе. Встроенный выключатель давно сгорел, так что, пришлось приладить другой, прямо на электрический шнур. Пластмассовая голова, призванная держать патрон и металлический абажур, истлела в свой срок и была заменена жестяной банкой из-под кофе. Краска, некогда белая, со временем приобрела оттенок истлевших костей, а местами и вовсе отстала, оголяя ржавеющий железный остов. В общем, лампа повидала на своем веку. Миша испытывал к ней какие-то особые чувства. Она светила и его первым и его последним картинам, и веселым и грустным попойкам, и серьезным разговорам о предметах глупых и ничтожных, и его спорным и непонятным куклам, и его упорным чтениям и его путаным мыслям. Она была немым свидетелем всей его жизни, жизни, известной только ему одному, освещала его «темный чулан грязных секретов»2. Так что чувства его к лампе были похожи более на чувства к любимой старой собаке, взиравшей на хозяина с состраданием и с каким-то Соломоновым «… и это пройдет», нежели к предмету неодушевленному.

 
Акт 1

Бред

Если бы брошенная палка имела мозги,
То думала бы, что летит по собственной воле

Гесиод


1

Случилось это первого января.
Мысль о том, чтобы начать записывать свои мысли, пришла к Мише довольно давно. Это не было желанием оставить по себе хоть что-то. Не было и честолюбивых помыслов сделаться писателем. Скорее, это была внутренняя потребность, сродни женской потребности выплакаться в подушку. Миша надеялся, что, коль скоро изучение трудов великих мира сего не разрешали его боли, то, может быть, ее можно притупить, поделив ее с бумагой. Именно с бумагой. Странно. Миша неплохо набирал тексты на клавиатуре. Но и раньше, когда ему приходилось составлять деловые документы или творческие отчеты, он, тем не менее, сначала писал их на бумаге, и лишь затем набирал.


Очередной Новый год, как и ожидалось, не привнес никаких изменений в Мишину жизнь. Время катилось лениво и монотонно, и, не обращая внимания ни на человеческие надежды, ни на его страдания, просто перевалило через Новый год так, как если б это был какой-нибудь сентябрьский четверг. К тому же, это был очередной Новый год без снега. Снег, обильно выпавший тридцатого, тридцать первого начал таять, и к полуночи превратился в грязное месиво.


Подняв бокал с шампанским в полночь, к двум часам Миша уже совершенно напился водкой. Зная, что в таком состоянии он ничего хорошего сказать не умеет, и дабы не портить настроения супруге, он благоразумно удалился к себе в комнату, бывшую когда-то и мастерской художника, и мастерской скульптора, и мастерской архитектора. Теперь же он называл ее просто «пещера». В полдень он очнулся, допил остатки вчерашней водки, почал другую бутылку и снова завалился спать.
Проснувшись, он увидел, что за окном темно. С улицы слышны были редкие взрывы петард, детский смех, девичий визг и нестройное пение догуливающих праздник мужиков. Праздник, все ж-таки еще длился.


В голове ужасно бухало, но было и что-то еще, какая-то неясная мысль явно беспокоила Мишу, но никак не хотела обрести разумные очертания. Миша пошел на кухню, взял бутылку водки, отрыл банку пива, она почему-то даже не хлопнула, как обычно, а просто открылась без звука, будто пиво давно уже выдохлось. Миша чертыхнулся, однако, собрал все свое хозяйство и вернулся в мастерскую. Сел за стол и зажег свою лампу. Залпом выпил водку и запил пивом – пиво и вправду выдохлось. «Наверное, трещина», - подумал Миша. Закурил. Буханье в голове не то что бы утихало, но начинало преобразовываться в какой-то звук. Миша все отчетливее стал различать имя: «Гесиод, Гесиод, Гесиод».


Вот. Миша знал одно единственное изречение этого почти современника Гомера и очень его, это изречение, любил. «Если бы брошенная палка имела мозги, то думала бы, что летит по собственной воле». «Вот вам, в двух словах, вся причинность этого мира. Вся бессмысленность потугов человека что-либо изменить в своей судьбе. И что это значит - прошлое не терпит сослагательного наклонения? А будущее? Что такое завтра? Завтрашний день послезавтра станет вчерашним и не потерпит сослагательного наклонения. Вот.
Это надо записать».



2

Миша загасил сигарету, достал лист бумаги, взял ручку и записал: «Не только прошлое, но  и будущее не терпит сослагательного наклонения, ибо, завтрашний день послезавтра станет вчерашним».
Откинулся на спинку кресла, снова закурил и задумался, наблюдая за струйкой дыма, волшебной паутиной поднимающейся к лампе. Лампа чуть мигнула, как бывает при скачке напряжения в сети, и вдруг Миша отчетливо услышал мягкий мужской баритон:
- Бред какой-то.
Миша оглянулся. Голос был четкий, без напряжения и эмоций. Просто голос. И голос этот шел не из-за спины - он прозвучал прямо над столом.
- Что? – машинально произнес Миша.
- Бред – утвердительно повторил голос, – ахинея, чушь.


Сомнений не было, голос шел прямо из лампы. Странно, но Мишу не охватило беспокойство, приличествовавшее бы такому случаю. Любопытство пополам с недоверием, и только. Миша перевел взгляд на рюмку, потом на банку пива. Банка запотела и по ней неровными нервными движениями спускался ручеек конденсата. «Не так уж много я пью для белой горячки, - подумалось ему, - однако, лампа женского рода, а голос мужской».
Надо заметить, что после того, как Миша разочаровался в способности человеческого разума проникнуть в тайны бытия, он не то что бы стал мистиком… Не опустился он до эзотерики, до Блаватской, до Андреева и иже с ними. Но, всерьез, полагал, что видимый мир и его строгие физические законы, и есть настоящий миф, иллюзия, фикция. Еще как-то в раннем детстве, перепрыгивая с камня на камень на горной речке в Крыму, он сделал очередной прыжок, и с ужасом увидел, что приземляется ногой на змею. Ужас этот был так велик, что, на мгновение, он, казалось, потерял сознание. Очнувшись, он обнаружил себя стоящим на соседнем камне. Змея, по-прежнему, лежала на своем. Когда с человеком происходят чудеса (а они происходят хоть раз с каждым), спустя время, он начинает сомневаться в реальности произошедшего, а, затем, просто забывает, или говорит себе: «а был ли мальчик?». Миша твердо верил, что в тот момент законы физики были отменены испуганной насмерть волей, и не исключал из своей памяти этого чуда. Гораздо позже, читая Хайдеггера, Миша, во многом благодаря этому случаю, легко воспринял довольно сложное заявление философа о том, что «ничто» является нам только в состоянии крайнего, животного страха. Чтобы убедиться в новом чуде, надо было всего лишь продолжить разговор.

- Вообще-то, лампа женского рода,- вымолвил он, наконец.
- Я,вообще-то, светильник, - невозмутимо отвечал голос.
- Это что, как в евангельской притче?
- Ты говоришь.
- «Ты говоришь» - это устаревшая иудейская фигура речи, означающая - да.
- Ты у нас еврей - тебе виднее. Я, в принципе, могу говорить и женским голосом, но вряд ли такой шовинист, как ты, станет выслушивать аргументы от женщины.
- Дело не в шовинизме, а в исторических фактах. Не было среди мыслителей ни одной женщины. Ахматова, разве что. И то, кажется мне, у нее мужских гормонов было больше, чем женских.
- То-то твои мужики много тебе объяснили, - возразила Лампа, - начиная с твоего Гесиода.
- Во-первых, Гесиод не объяснял, а поэтически заявлял – он был поэтом, в те времена философов еще не было. Во-вторых, мужики, как ты, видимо, называешь мудрецов, мне хотя бы рассказали, что искали не там. Женщины же, когда задаешь им вопрос о смысле жизни, твердят как «попки»: «Дети, дети, дети, дети». И им всерьез кажется, что дети полностью оправдывают их убогое существование. Умей говорить муха, сказала бы то же самое, и свинья сказала бы, и курица.
- Вот ты даешь. А мужики? Прости, мыслители? Ты только вслушайся: «Родить сына, построить дом, вырастить дерево». Что? Волк не роет себе нору, не рождает волчонка, не удобряет кучу деревьев? Чем же человек лучше волка?
- Человек создает «Вальс цветов», «Мадонну Литу», «Незнакомку».1
- И Чайковского, и Леонардо, и Блока родила и вдохновила женщина.
- Может и родила, не велик труд. Просто растила в себе мужское семя и в положенный срок перекусила пуповину. Если б люди размножались простым делением пополам - результат не изменился бы. По поводу «вдохновила», так первых двоих вообще вдохновляли юноши, а у Блока было более трехсот женщин, в основном проститутки. Похоть, как раз, не дает, а отбирает. После «Двенадцати» он ничего и не написал – только пил. И вообще, если собираешься и дальше говорить труизмами, говори уже женским голосом. А мне надо выпить.
Миша потянулся к бутылке, но, увидев, что она пуста, встал и прошел на кухню.
Вместо того, чтобы удивляться странному случаю и странному разговору, Миша был просто недоволен собой.


Раньше, он очень ценил свое уединение. Для творчества не нужны были собеседники и оппоненты. Сказать, что оппонент не дает расслабиться, делает мысль острее, глубже, для Миши было такой же глупостью, как сказать, что художник может творить, только будучи голодным - вздор, придуманный жадными покупателями предметов искусства. Мамонтов сторговал у Врубеля «Пана» за двести рублей (ужин в ресторане), а продал за пять тысяч. Иванов писал «Явление Христа» больше двадцати лет, просил всего-то пятнадцать тысяч. Александр, Император Всея Руси, торговался как цыган на базаре. Выцедил из себя, наконец, десять. Да поздно – художник умер. Меценаты! Художник, видите ли, обязан быть голодным. Голодным, да еще обязательно голубым. Эти гомики додумались до того, что гениальный человек обязательно должен быть педерастом. Они прячут свое ничтожество за великие имена Грига и Генделя, Микеланджело и Леонардо, Шекспира и Уайльда, будто член в заду уж точно гарантирует им место в иконостасе.


Нет…, уединение. Уединение и спокойствие души – вот что есть «Бог изобретатель».
Однако, со временем, вдохновенное уединение как-то незаметно переродилось в мрачное одиночество, и Миша стал ощущать нужду в собеседнике. Но всякий раз, казалось, найдя себе достойного, он уже через час общения скучал. И вот тут, такой неординарный случай. Лампа. Лампа, которая знает тебя, может быть, лучше тебя самого, свидетель всего, что бы с тобой ни было. Миша был недоволен не потому, что она говорила банальности, но потому, что спровоцировала его говорить банальности тоже. Воистину, диалог, точнее, спор убивает интеллект. Два умнейших человека древности - Платон и Аристотель, в полемике скатились до взаимных, пусть и деликатных, но оскорблений. Два гениальнейших художника Возрождения, Микеланджело и Рафаэль, встречаясь случайно на улице, вцеплялись друг другу в бороды. Сальери, вообще, отправил Моцарта на небеса. Что дал миру диалог? Дрязги и падение нравов.


Миша налил себе водки, осушил залпом, тут же налил еще и снова выпил. Злость вдруг начала душить его. Он подошел к кухонному окну и протер запотевшее стекло. Шел мокрый тяжелый снег. На улице темно и пустынно. «Ночь, ледяная рябь канала, аптека, улица, фонарь»2, - вспомнилось вдруг ему. Желтый уличный фонарь освещал большого лохматого пса, который рыл носом полуразвалившийся пакет с мусором, один из таких, которые нерадивые дети, не донося родительское поручение до помойки, бросают, где попало. Как знать, где бы еще питался бедняга, если б не плохое воспитание детей и не отсутствие мусоропроводов в пятиэтажках. Да, мир совершенен. Миша перевел взгляд на своего пса – тот, уютно свернувшись, спал на диване. Звали его Джокер. Так назвала его Мишина дочь. Миша хотел назвать его Джек, но дочь настояла на своем. Впрочем, никто не звал его Джокер. Все звали - Джок. Джок, Джек – какая разница: «Вот уж кто, заговори он, не стал бы со мной препираться, - подумал Миша, - и вот уж кто не задумывается, зачем пришел в это мир. Прав Соломон, когда говорит: «Во многом знании – много печали». Миша вздохнул, погладил пса и нетвердой походкой поплелся в мастерскую.



3

Очнулся Миша в своем кресле за столом. За окном было темно. «Что сейчас? Вечер или утро?  Чертова зима, - подумал он. - Угораздил же Господь родиться в этой дыре. Девять месяцев чертова зима. Не езди все наши художники да писатели в Италию – ничего бы ни в жизнь не родили». Миша поежился и взглянул на стол. Лампа, как и вчера, освещала стол и лист бумаги на нем. «Не только прошлое, но и будущее не терпит сослагательного наклонения, ибо завтрашний день послезавтра станет вчерашним».
- Вот вчерашний и стал сегодняшним. Что я вчера мог бы в нем, в сегодняшнем, изменить, - проговорил Миша в сердцах.
- А ты пей больше - вообще превратишься в растение. Будешь подчиняться временам года, и будешь счастлив вполне.
Миша поднял бровь, потом наморщился, как бы что-то припоминая. Тут он вспомнил вчерашнее странное событие, и ему вдруг стало легче. Если это и «белая горячка», то пусть. Все лучше, чем грызть свои потроха в одиночестве. Пусть лампа моя и не так умна, как хотелось бы, но все же какой-никакой собеседник. «Эй, Джок, Джока», - позвал Миша. В комнату влетел пес, радостно размахивая пушистым хвостом. Малышом Миша покупал его как лабрадора, но без документов и задешево. Щенок вначале соответствовал породе, но, подрастая, вытягивался, становился статным и благородным, но… не лабрадором. Особенно подкачал хвост. Он был не гладким и прямым, как следовало бы быть хвосту клубной собаки. Он распушился и свернулся колечком, как у лайки. Им-то сейчас Джок и вертел в разные стороны так, будто хотел от него избавиться.
- Знакомься Малыш – это мой новый собеседник – Лампа. Она мужского рода.
- Здравствуй, Джок, – приветливо произнесла Лампа.
Джок сосредоточенно посмотрел прямо на Лампу, тихо зарычал, потом дважды громко гавкнул.
Миша задумался: «Если у меня «белая горячка», во что я и так-то с трудом верю, то уж у собаки ее точно нет. «Ты ее понимаешь, Малыш?», – спросил Миша. Джок повторил приветствие.
- Мы, в общем-то, виделись, – сказала Лампа, – только не общались.
- Вот те на. Не было ни гроша, и вдруг - алтын. Прямо компания. Жаль, вы не пьете.
- Я, поначалу, не одобрял его. Что это у тебя за тяга к дворнягам?
- Ты, кроме меня, никого не знаешь. Знала бы ты людей. Они заводят породистых собак из-за собственной ущербности. Думают, что родословная собаки компенсирует им собственное плебейство.
- А ты, значит, голубых кровей?
- Я ни голубых, ни розовых, и никаких вовсе. Художник вообще не имеет ни пола, ни возраста, ни национальности, ни родословной. Я просто не испытываю потребности, вообще, кому-то чем-то или кем-то казаться.
- Эк завернул. Шопенгауэра начитался. Раньше, хоть имел совесть – ссылался на автора. Теперь за свое выдаешь? Разве это не есть попытка скрыть свое плебейство?
- Во-первых, это сказал не он, а я. Он говорил лишь о приведении в соответствие того, как человек себя представляет другим с тем, что он на самом деле. И это он, кстати, украл у Будды – «веди себя на людях, как дома, а дома, как на людях». Во-вторых, чрезмерное цитирование сослужило мне недобрую службу.
- Это каким же боком?
- А таким. Я все ссылался, ссылался на первоисточники, чтоб не воровать, а заодно, думал, пусть подучатся люди. Но они воспринимали все это, как пижонство да умничанье, желание показать превосходство и унизить. И ненавидели меня за это, то есть, ни за что. Почему, скажи, мужики с самого детства и по гроб жизни меряются длиной известной части своего тела. Не членами, так кошельками, не кошельками, так связями, не связями, так возрастом. До абсурда. Сижу как-то в бане. В соседней кабинке ссорятся два старика. Спорят, спорят, никак не уймутся. Вдруг один и говорит: «Ты с какого года? С тридцать второго? Ну а я с тридцатого. Так что ты пацан против меня». Вот тебе и весь сказ. Вот и решение спора. Сама-то ты лучше разве? Лампа, а, гляди ты, – светильник.
- Лампа – слово греческое, светильник – русское.
- Патриотизм – последнее прибежище негодяев.3
- Ты же его не любишь.
- А не факт, что это Толстой. Кто-то говорит, что это сказал Сэмюэль Джонсон. И имел он в виду совсем иное. В той же семантике, что использую эту фразу я, я думаю, что граф позаимствовал ее у Шопенгауэра. Тот высказывался в том смысле, что когда у человека нет за душой никакой личной ценности и никакого чувства собственного достоинства, он обращается к достоинству своей нации, подменяя им свою пустоту и никчемность.  Все что ему остается – это показная любовь к Родине. Впрочем, ни к тебе, ни к нашему разговору это не относится. Я все равно буду звать тебя Лампой, я успел привыкнуть. И заболтался я тут с тобой. Мне давно пора выгуливать Джока.


Миша выключил лампу, на минуту задумался и включил компьютер.
«Надо бы проверить почту. Виагра, поздравления от рекрутинговых сайтов. Ноль, - Миша вздохнул. - Кой черт смотреть письма, сегодня же второе. Весь работодатель, с печенью и прочим своим ливером, на Канарах. С таким резюме - я должен быть на Канарах, а не они. Все же прав поэт - «талантам надо помогать – бездарности пробьются сами»4. Кому нужен этот «Божий дар»? Ладно, - вздохнул, опять, Миша, - до пятнадцатого можно на почту и не заглядывать». Миша выключил компьютер.


4

Джок весело шлепал по грязи не забывая «расписываться» у каждого дерева. «Кому больше дано, с того и больший спрос, – продолжал размышлять Миша о своем никак не удающемся трудоустройстве, - какой «сократ» это выдумал… При этом еще говорят, что талант – это дар Божий. ДАР. Исходя из такой логики, это не дар, а, скорее, кредит. Прав мой Шопенгауэр. С самого рождения Господь выдает нам кредит, и всю жизнь, затем, взимает проценты по нему, неотвратимо, каждый день, а в конце забирает и весь кредит без остатка. Кому он дал больше, с того и берет большие проценты, тому и жить тяжелее, и отдавать больнее. ДАР. Да черт бы с ним - коль дали, так дали. Так ведь никому не продашь ни за свою цену, ни в полцены, ни в аренду не сдашь».


Пошел мокрый снег. Редкими жидкими плевками плюхался он в новогоднюю жижу, налипал на гладкую рыжую спину пса, заставляя его то и дело встряхиваться и фыркать. «Впрочем, если следовать прямому переводу, - продолжал Миша философствовать, – талант и есть деньги. Один сохранил, другой - удвоил, третий – удесятерил5.  А в конце - все отдай отцу. Да еще сохранившему свой талант и попало. Зарыл мол, мало мол. Мало ему - проценты ему подавай.  ДАР БОЖИЙ». Миша зло чертыхнулся.


Когда-то давно Миша, втайне, радовался своему превосходству над товарищами по школе, художественной студии, институту. Приятно было быть лидером. Собственно о своем превосходстве перед сверстниками он не думал всерьез, скорее, принимал, как должное. Но внимание женского пола, действительно, кружило голову. Причем, ему нравилась любая победа, будь то книжный червь в очках и провинциальной юбке или писаная красавица с куриными мозгами – все равно. Но если женщина была и красива и умна, то перед ней он робел. Начинал «грызть» свое изображение в зеркале, свою необразованность, комплексовал и тушевался. Впрочем, все проходило, если он выпивал. Он даже определил дозу спиртного, с которой проходили его страхи – четыреста граммов водки. В компаниях, где появлялась такая особа, он сидел скромно и смирно, потихоньку набирая положенный кураж. Дойдя до нужной «кондиции» он выходил на «сцену» и тут его начинало «нести». Побед он когда добивался, когда нет, но, в конце, всегда ждало разочарование. Либо была переоценена красота, которая оказывалась более Мишиным творением, нежели Божьим, либо ум оказывался, или недостаточно глубоким, или сугубо прагматическим, направленным лишь только на известную «женскую цель жизни». Справедливости ради надо сказать - умных красавиц встречалось мало. Умными, как впоследствии понял Миша, женщины становятся как раз в том возрасте, когда их оставляет красота. Прав Экзюпери - нет в мире совершенства.


Поводок  натянулся, и Миша остановился. Джок сидел в «гордой позе орла» отправляя свои собачьи надобности. Закончив, пес вопросительно посмотрел на хозяина. «При хорошей погоде можно было бы погулять еще, но не сегодня. Пора возвращаться в «пещеру». Черт, – подумал Миша, - вот ведь зима. Единственно, чем она хороша, так тем, что лапы собаке не надо мыть после гулянья. Но не такая зима. Теперь вот тащи его в ванну, а он ее терпеть не может».


Помыв собаку, Миша прошел на кухню и открыл холодильник. Выглядел тот, как и положено выглядеть послепраздничному холодильнику – беспорядочно и убого. Так выглядели в свое время (да и теперь выглядят) дачи честных советских тружеников, которые строили свои лачуги из чего не попадя. В ход шли и старые оконные рамы, и украденные где-то полусгнившие заборные доски, и куски рыхлого шифера со свалки. Кто-то разжился кирпичом, но хватило только на фасад и четверть стены. Изредка попадались дачи мелких руководящих работников, выстроенные из новой «вагонки» или целиком из кирпича, правда, маленькие. Взбираясь по служебной лестнице, эти руководители прежде всего начинали стыдиться своего соседства с плебейскими лачугами и, недоедая, залезая в долги, поскорее переезжали в более престижные дачные кооперативы. Летом, правда, все это убожество скрывала зелень, но зимой все приобретало тот облик, который сейчас и напомнил Мише вид его холодильника. Всюду накрытые блюдцами тарелки с недоеденными салатами, тортами, ветчиной и проч.. Надкусанный бутерброд с красной икрой был аккуратно завернут в целлофан. Любопытно это стадное свойство русского человека. Достаточен ли, беден ли, нищ  ли он вовсе, как церковная мышь, но и на последние деньги, к Новому году он обязательно покупает бутылку дешевого шампанского и баночку красной икры.


Убогая картина содержимого холодильника, вдруг навеяла на Мишу ноющую тоску. Есть расхотелось. Сосало скорее не в желудке, а под сердцем и где-то еще, непонятно где. Тоска, вообще, не имеет определенного места жительства. Мише иногда казалось, что она живет где-то вовне и творец ее сидит где-то наверху, спокойно обозревая свои владения, выбирает себе жертву наугад, а, затем, обволакивает ее ледяным своим дыханьем. Именно наугад, ибо не понятно, почему одинаково живущие люди одни счастливы вполне, а другие страдают.


Миша достал бутылку водки, недоеденный бутерброд с икрой и пошел в мастерскую. Включил лампу, пододвинул рюмку и развернул целлофан. Долго соскабливал прилипшие к обертке помятые рыжие горошины и пальцем приклеивал их к хлебу. Наконец он откупорил бутылку и налил.
- Началось, - укоризненно заговорила лампа.
- Продолжается, - огрызнулся Миша. - Решила разговаривать безличными предложениями? Жизнь человека - сплошное безличное предложение. В глаголе «смеркалось», равно, как и в глаголе «светает» звучит горькая неотвратимость. Ты не находишь?
- Э, брат, да ты захандрил?
Миша опрокинул рюмку и, поднеся к губам бутерброд, на секунду задумался, затем положил его в рот. Прожевав, он сказал: «Хандра – греческое слово, мне больше нравится русское - тоска. Затосковал. Вот это точное предложение.
- Почему ты пьешь один? Мне кажется, если бы ты пил с кем-нибудь, тебе было бы веселей. Твоя беда в одиночестве. Я ведь твои книги с тобой читал. Видел где-то притчу про какого–то философа. Прогуливаясь по саду, он увидел сидящего в задумчивой позе юношу, и спросил его: «Что ты здесь делаешь в одиночестве?». «Так, рассуждаю сам с собою», - ответил молодой человек. И философ сказал ему: «Берегитесь, юноша, у вас очень опасный собеседник».
- Помню, это Кратет. А я вот тебе на это Хайяма процитирую:

Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно немало,
Два правила запомни для начала:
Уж лучше голодать, чем что попало есть,
Быть лучше одному, чем вместе, с кем попало.

- Что скажешь?
- Ты же сам говоришь, что ответ всегда лежит в самом вопросе. С кем попало – это понятно. А если не с кем попало?
- Иных уж нет, а те далече6. Впрочем, все те, чье мнение мне действительно было бы ценно, и с кем я хотел бы дружить, давно уже в могиле. Последний, Карл Юнг, скончался в год моего рождения.
- Ну, Юнг. Юнг, я думаю, с тобой и разговаривать не стал бы. Если только как с пациентом, - съерничала Лампа.
- А я бы и не разговаривал, я бы слушал, - возразил Миша. - Ты знаешь, что, чтобы попасть в школу Пифагора, соискатель должен был выдержать испытание молчанием. Он должен был совершенно не разговаривать три года. Затем, если он выдерживал испытание, то попадал в подготовительную группу, которая, опять же, молча слушала то, о чем Пифагор беседовал с учениками основной группы. Слушали они при этом, сидя за перегородкой, в течение пяти лет и лишь затем претендент, если выдерживал все это и не сбегал, становился учеником мастера.
- И ты бы прошел это испытание? – засомневалась Лампа. 
- Прошел бы, если б ТОЧНО ЗНАЛ, что в итоге получу ответы на все свои вопросы. Точнее, на свой главный вопрос.
- ТОЧНО ЗНАЛ? – опять усомнилась Лампа. – Ну, эдак просто. К тому же, кажется, он считал, что все ответы в цифрах, в математике, а ты, я знаю, не силен в ней.
- Это правда. Но, думаю, он не знал ответа. К тому же он считал себя богом, сыном Аполлона, а погиб от обычного удара кинжалом.
Миша налил себе еще и выпил.



5

- Есть еще одно обстоятельство, объясняющее, почему я один.
Это было давно, когда я еще ходил в церковь и верил в Бога. Для меня было важно Его наличие. Я понял, что это Его «присутствие», в конце концов, сводится к вопросу Веры. Бог есть для того, кто в него верит, и Бога нет у того, кто в него не верит. Есть Он или нет, дело десятое. Но те, кто верил, на протяжении тысячелетий платили за свою Веру, платили и САМУЮ ВЫСОКУЮ ЦЕНУ, в том числе. Я имею в виду Святых мучеников. Я понимал, что САМУЮ ВЫСОКУЮ ЦЕНУ платят и за последних подонков. Но дело ведь не в подонках, а в Вере. Платят-то за нее - за Веру, а не за подонков. Мой окончательный вывод звучал так: «Вера измеряется тем, ЧТО может человек за нее заплатить». Потом, уже у Канта, я прочел о трех уровнях веры (ну и любил же старик делить все на категории). Но у него, как раз, и говорилось о разнице в цене. Какова цена – столь глубока и Вера.
Возвращаясь как-то с церковной службы, я задумался о мере собственной Веры. И, как это часто бывает с людьми рассеянными, не заметил, как меня занесло совсем не на ту дорогу. Поняв это, я повернул к дому. Я продолжал размышлять, и вдруг понял, что и думаю-то уже не о Вере. Я думал о Дружбе. Я думал, что и Дружба измеряется тем, КАКУЮ цену человек может за нее заплатить.


Ну, в общем, я понял, что у меня нет друга, за которого я смог бы заплатить САМУЮ ВЫСОКУЮ ЦЕНУ. И никто из моих друзей не смог бы сделать это ради меня. Вот так, подняв уровень понимания Дружбы до уровня понимания Веры, я и потерял всех друзей. Потерял я их в голове. Остальное было делом времени. Как-то, сами собой, друзья постепенно превратились сначала в приятелей, а, затем, и в просто знакомых. Меня обвиняли в снобизме, в пижонстве, но все это было не так. Дело было в моем разочаровании в себе самом. Что может быть хуже неуважения к себе?
- Грустная история, - задумчиво проговорила Лампа.
Миша на протяжении своего рассказа как-то умудрился ополовинить бутылку. Глаза его разгорелись, расширились и смотрели, казалось, даже не перед собой, а куда-то внутрь. Его самобичевание явно уже походило больше на пьяную экзальтацию, нежели на сознательное откровение.
- Черт с ней с дружбой, – продолжил он с напором, - вера в Бога – вот, что было жалко. Веря в Бога, я, глядишь, и с Дружбой бы сладил. Моя чертова наблюдательность. Службы-то я стоял. И на иконы Святые взирал благоговейно, и хоры слушал с вдохновением, особенно, когда правый хор доходил до Аллилуйя. Но во время службы взгляд то и дело выхватывал то шушукающихся и хихикающих, как на скамейке перед подъездом, старушек, то зевающего не прикрыв рот и явно с похмелья, дьячка, словно это был грузчик, вышедший на работу в понедельник. То слух мой улавливал звон монет в ящике, куда кидали деньги за свечи, при этом вспомнились «торговцы в доме Отца моего»7. В общем, то, что я видел и слышал, явно не согласовывалось с тем, о чем я думал.
Сомнение, конечно - условие веры. И Иисус говорил, что не здоровые нуждаются в лекаре, но больные8. Однако разлад мой раскалился не на шутку.


Как-то раз, сильно напившись, я пришел к церкви днем. Служб не было. Странно, но церковь была открыта, у дверей не было вечных старушек-охранниц. Я свободно прошел внутрь. Никого. Постояв, рассматривая закопченные ладаном иконы, изображавшие скорбные лики Святых, я перевел взгляд на купол. С высоты купола на меня бесстрастно взирал плохо нарисованный, тускло освещенный Иисус. И вдруг я заорал во весь голос: «Господи, где же ты!». Эхом несколько раз прокатился по церкви мой пьяный рык и…, тишина.
Покачиваясь, я вышел из церкви и побрел к воротам. Справа была изба Батюшки. Светило яркое солнце, искрился недавно выпавший снег. Ноги сами повернули к старому обветшалому срубу. Отец Александр, главный приходской священник, сидел на скамейке у дома, греясь на солнышке, и спокойно на меня смотрел.


Разговора я не помню, но, кажется, я изливал ему все свои сомнения, и он, вопреки ожиданиям, терпеливо меня слушал. Затем, он встал, как бы показывая, что беседа закончена, и сказал: «Вам непременно нужно сходить к причастию, но перед этим обязательна первая исповедь. Она самая тяжелая. К ней нужно готовиться две недели. Вспомнить все свои грехи, все без изъятья, и перед воскресной службой покаяться перед Господом в присутствии священника».
Готовился я долго и честно. Я ужаснулся тому количеству грехов, которые были на мне. Чем дольше я вспоминал, чем глубже, памятью, я уходил в прошлое, выхватывая оттуда давно забытые позорные события моей жизни, тем страшнее мне становилось. Нет, не глубина падения меня пугала – меня пугала предстоящая исповедь. Почти животный страх рассказать все это чужому человеку, в церкви, почти при людях. И все же я решился.
Миша остановился, восстанавливая в памяти те дни, затем, залпом, уже прямо из горла осушил остатки водки и продолжал:
- Ну, а дальше был цирк.
Был какой-то большой праздник. Светило яркое солнце. Народу было море. В левый придел на исповедь стояла огромная очередь. Исповедь принимал не Отец Александр. Ноги у меня подкашивались, ладони вспотели. Наконец, подошла моя очередь. Я начал говорить. Усталого вида священник бесстрастно, глядя как - бы сквозь меня, слушал. Я говорил и говорил. Говорил я долго. Мне становилось легче и легче. Страх, наконец, прошел почти совсем и вдруг… «Достаточно, молодой человек, остальное доскажете в следующий раз. Видите, сколько еще у меня народу».
- Быть не может, - воскликнула Лампа.
- Можешь представить мои чувства? Меня как обухом по голове ударили. Я резко развернулся, и пошел к выходу, не разбирая дороги. Я шел и шел, ничего не соображая, прочь от церкви. Сознание постепенно возвращалось, а с ним возникала все отчетливее, какая-то неизъяснимая ярость. Ярость, смешанная с глубочайшей горечью и стыдом. Я и сейчас все это вижу, я помню отчетливо все мои чувства. Уж если и есть Бог на свете, то уж точно не здесь, не с этими фиглярами в рясах, с этими коновалами душ людских! Ублюдки, уроды, фарисеи!
Миша плюхнулся головой на руки и заплакал. Это была пьяная истерика. Воспоминания, приправленные семьюстами граммами водки без закуски, сотрясали все Мишино тело конвульсиями рыданий. Лампа молчала. Наконец Миша затих. Прошло еще какое-то время, наконец, он отнял голову от стола и заговорил твердым, совсем трезвым голосом. Казалось, он и не пил вовсе. Только в тоне его появилось чуть заметное шипение.
- В общем, с Богом было покончено. Покончено самым глупым образом. Представляешь, не труд чтения, не интеллектуальное прозрение, а тривиальное тщеславие покончило с Богом. Задетое, пусть и глубоко задетое, но честолюбие гордеца. Детская обида покончила с Богом!
Потом, конечно, был и разговор Вани и Алеши9, и Антихристианин10, и Исповедь11. Все было подкреплено, обосновано книгами великих умов. Но мне кажется, что я уже просто выискивал в каждой прочитанной книге умного подтверждения своей глупой обиде.
Бог для меня умер12.



6

В окно сочился тусклый свет очередного унылого праздничного дня. Лампа не горела, хотя Миша забыл ее вчера выключить. Она погасла сама – ей надо было подумать. Она ведь знала эту историю. Он рассказывал ее своей жене здесь же в мастерской. История закончилась куда как хуже. В следующее после столь неудачной исповеди воскресенье, оправившись от позора, Миша все же  пошел к причастию. Пошел не исповедовавшись - просто не знал правил. Служил рыжий молодой священник. Священник этот давно заприметил Мишу. Мишу он невзлюбил, если можно так выразиться, с первого взгляда. Вряд ли причиной была только серьга в Мишином ухе. Это была антипатия, объяснение которой надо было искать за пределами пяти человеческих чувств. Как правило, это патология, уходящая своими корнями в глубокое детство и раннюю юность. Рыжий и тщедушный, вечно побиваемый одноклассниками и игнорируемый одноклассницами, прыщавый в пору полового созревания, такой юноша, вырастая, как правило, вырождался в человеконенавистника. В худшем случае подобные люди становятся маньяками-убийцами, в лучшем – либо милиционерами, либо врачами, либо учителями, либо…, священниками. То есть избирают то поприще, на котором от них могут зависеть все те, кто над ними издевался в детстве, да и вообще все люди. Красивый и высокий Миша воплощал для этого злобного, жидкобородого служителя Господа всех, кого он так возненавидел с детства.


Вот этот рыжий поп, как раз в тот день, в начале службы принимал исповеди, а, затем стоял на причастии.  Он сразу заметил Мишу, еще в конце очереди, и, когда тот, скрестив руки на груди, и страшно волнуясь, подошел, Рыжий тоном директора школы спросил: «Когда вы исповедовались в последний раз?». «Неделю назад», - забеспокоился Миша, уже начиная подозревать неладное. Сам Миша так же не любил рыжего попа. Миша вообще недолюбливал подобных людей. Понимая, что нет в их ущербности их вины, он не позволял себе их презирать, но заставить себя жалеть их или им сочувствовать тоже не мог. «Вы должны исповедоваться каждую неделю, и лишь после этого причащаться», - произнес Рыжий с видом прокуратора.


Это был удар по незажившей ране. Мало того. Во-первых, близстоящие все слышали, во-вторых, нужно было пройти к выходу из церкви. Пройти с этим позором, как сквозь строй, мимо людей, которые, как казалось Мише, своими взглядами готовы были бить его, словно палками.


Кровь отхлынула от Мишиной головы с такой скоростью, что он чуть не упал. Пошатнувшись, он молча развернулся и медленно, позабыв приложиться к Святому образу, побрел к выходу. Оказавшись на улице, он не почувствовал теперь ни обиды, ни злости. Одна пустота, как вата окутала его сознание.


Он напился в тот день молча, без истерик и словоизлияний. Он не проронил ни слова до конца дня. Наверное, в это время в его мозгу и произошло все то, что потом вылилось в простую и точную Ницшевскую фразу - «Бог умер».
 Лампа любила Мишу. Любила, видимо, так, как собака любит своего хозяина. Любила таким, какой он есть. Она была ему очень благодарна за то, что он не выкинул ее, как многих ее соплеменниц, коих в мастерской побывало немало. Постоянно чинил. Чинил тогда, когда в том не было уже никакого смысла. Его мольберт, а, затем, верстак освещало, как правило, три-четыре лампы. Те, отслужив свой срок, постепенно уходили одна за другой, сменялись на новые, более стильные и современные. Но ее он почему-то чинил. Почему он это делал, она не знала. Она была просто благодарна.


Она его любила.
Лампа наблюдала за метаморфозами Мишиных взглядов и творческих устремлений. Видела, как Миша погрузился в чтение всего подряд, без разбора. Видела, как постепенно мозги его начинали приводить в порядок сумбур его новых знаний. Видела, как он, шаг за шагом, создавал свою собственную религию – религию интеллекта.


В Мишином творчестве происходили не меньшие изменения.
Картины он забросил писать уже давно, поняв, что начал писать в угоду продажам. Он писал уже не то что хотел он, а то, что потенциально продаваемо, что могло понравиться покупателю. От этого ему становилось стыдно и противно. Противно настолько, что он просто прекратил.
Случай свел Мишу с приятелем одного из его друзей, компьютерщиком. Тот, однажды, устроил Мише экскурсию на свою фирму, показал беспредельные возможности компьютера в области графического и архитектурного дизайна, в результате чего мольберт был оставлен навсегда. Теперь он начал осваивать компьютерную графику. Затем было свое дизайн-бюро. Затем был кризис девяносто восьмого года. Бюро продержалось еще семь лет. Дизайн заменил Мише Искусство на целых двенадцать лет.


Но дизайн, наверное, в силу своей излишней технологичности, не мог восполнить творческого зуда, и Миша, сам не зная почему, вдруг увлекся скульптурой, поклявшись при этом, что не продаст ни одной работы, памятуя о судьбе своей живописи.
Сюрреализм – это мягко сказано. Его скульптуры были настолько сложны и в исполнении и в восприятии, что, редко случавшийся у него дома зритель, просто разводил руками, а иные покачивали головами, как бы говоря – парень свихнулся. Собственно, скульптуры представляли собой точную копию, слепок его мозгов. Сами названия: «Генезис», «Гамлет», «Пятый путь графа Толстого», «В разуме нет ничего, чего не было бы в душе», «Бог умер» или вот: «Моя белоснежная Совесть поливает моей алой Кровью мое черное Сердце». Самая безобидная из скульптур называлась «Джаз», но и ее без подготовки понять было трудно.
Лампе нравились его работы. Нравились, наверное, потому, что она знала хозяина и потому, что была свидетелем всего процесса от рождения идеи до рождения скульптуры.
Никто, кроме Лампы и самого Миши не понимал их. Никто. Разве что, его мать. Впрочем, матушка не понимала их – она просто их любила. Точнее, она безумно любила Мишу, а про скульптуры она говорила: «Ничего не понятно, но очень красиво». И Миша дарил их ей.
Отношения с матерью нельзя было назвать радужными. Собственно, это была сплошная череда ссор и примирений. Одинаковые характеры могут жить в мире только при равных правах и разделенных сферах влияния. Но здесь не то. Мать, восторгаясь талантами сына, пыталась слепить его на свой вкус и лад, что ужасно раздражало Мишу с самого детства. Ее же раздражала его непокорность и неуправляемость. Так все и длилось до самой ее смерти. Мама умерла.


Смерть матери не повергла Мишу в шок, хоть и была неожиданной. Он знал, как она его любила. Своей же любви к ней он не знал. Лишь по прошествии времени, постепенно, он стал ощущать не то что тоску, но грусть. И грусть даже теплую. Он вспоминал о ней только хорошее, и не потому, что так надо, а потому, что другое и не вспоминалось вовсе. И в последнее время вспоминал все чаще и чаще. Он понял, что любил свою мать.
Лампа размышляла, о том, почему она заговорила с Мишей.
Скульптур он больше не создавал, на работу никак не мог устроиться, не было друзей, рассудок его стал холодным как лед, он много пил и главное – не проходило дня, чтоб он не думал о собственной смерти.


Десять лет назад он попробовал перерезать себе вены. Напился для храбрости, лег в ванну и перерезал запястье левой руки. Ну, ванна перелилась и вытекла в коридор, сын взломал дверь. В общем, все обошлось. Позже, задавая себе вопрос, почему он перерезал только одну вену, он ответил себе:  «Потому, что боялся, потому что надеялся выжить».
С тех пор его навязчивой идеей стало избавление от страха смерти. Даже к изучению философии его подтолкнуло, главным образом, не отсутствие Бога, а Сократовская мысль о том, что философствовать – значит готовить себя к смерти.
Лампа думала: «он столько раз спасал меня от моей помойки – и от его помойки должна спаси его я».


 
Акт 2

Пробуждение

Стиль – это человек.

Ж.Л. Бюффон


1

Лампа очнулась от размышлений оттого, что Миша усердно щелкал выключателем. Затем он стал поворачивать туда-сюда лампочку. Лампа загорелась.
- Фу, черт, думал, перегорела, - выдохнул Миша.
- Чего это ты так разволновался? – Отозвалась Лампа, как бы, спросонья.
- А то. Лампочек в доме нет, а магазины празднуют, мать их.
- Ерунда, выкрутил бы откуда-нибудь.
- Перестань. В коридоре уже глаз выколи, в люстре всего одна. Голь перекатная. Нищета чертова.
Лампа испугалась, что Миша опять впадет в меланхолию.
- А ты знаешь, сколько ты поменял во мне лампочек за всю мою жизнь, - решила сменить тему Лампа.
- Твою жизнь? Любопытно. – Иронично усмехнулся Миша, но явно оживился. – Значит, твою жизнь?
- А то, что я разговариваю, у тебя усмешки не вызывает?
- И то верно. Сдаюсь. Ну и сколько же?
- Сто тридцать шесть.
- Подожди, ты у меня сколько - лет двадцать? Это что же, - Миша закатил глаза, подсчитывая в уме, - по семь лампочек в год? Это можно было бы  пяток новых ламп купить.
- Они бы тоже жгли лампочки, – насупилась Лампа.
- Ладно, не обижайся. Шучу.
Миша тоже любил свою лампу. Дело в том, что это была самая первая лампа, которую он купил в свою первую мастерскую. Тогда, еще до перемен, ему удалось пробить через комсомол мастерскую в городе - полуразрушенный бывший магазин «Табак», устроенный когда-то в цоколе жилого здания. Персональные мастерские в те времена полагались только членам Союза. Миша им не являлся, поэтому своя мастерская для него была и предметом гордости, и огромной радостью, и символом великого будущего. Он оборудовал ее из чего ни попадя. Мольберт смастерил сам, диван тоже, стол одолжил в городском клубе. Единственное, на что он потратился, была лампа. Так что она для Миши стала символом начала его новой жизни, от которой он так много ждал. В этом, видимо, и заключался секрет его особого отношения к лампе. Теперь, впрочем, ее вид навевал, временами, на Мишу мысли о бренности его мечтаний о славе, успехе, благополучии. «Она в точности напоминает мою жизнь, то, во что превратился я», - подумалось сейчас ему. Лампа словно прочла его мысли и поспешила вернуться к теме.
- Я рассматриваю их, как реинкарнации.
- На самом деле? Здорово. А у людей их всего, кажется, восемнадцать. Впрочем, не помню, я эту муру читал невнимательно. То ли не верю, то ли не понимаю, то ли не вижу смысла. Сказано же: «В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься»1. Такая же чушь, но как-то ближе. К тому же, если верить всему, что я читал, метемпсихоз, или реинкарнация, как ты его называешь, имеет определенную цель – совершенствование души от воплощения к воплощению с целью достижения «просветления»2.
Во-первых, что это за цель такая? Во-вторых, чья это цель? И, потом, как может мою душу усовершенствовать переселение в растение, к примеру? Я понимаю – от худшего человека к лучшему. Здесь нагрешил – в следующей жизни будешь умней. Или лучше, как Ставрогин из Бесов. Натворил дел на Луне - и прыг, на Землю, и снова как бы чист. А еще лучше, как у этих придурков православных. Исповедался, отпустили тебе грехи – вот ты и чист как девственница перед брачной постелью, и не нужно никуда переселяться. Исповедуйся всю жизнь раз в неделю, перед смертью обязательно не забудь – вот ты и в нирване, на небесах, у черта в ребрах или где тебе там еще хочется. Нет ведь, садист: «Ты проживи, промучайся раз, потом два, мало тебе? - на тебе, гаду, еще двадцать жизней, чтоб сахаром не казалось. Я тебя, подлеца, грешника, выведу на чистую воду». И потом, что это за сволочь таскает нас по этим реинкарнациям. Кого я просил, чтоб меня рожали?! Вот кто главный подлец, кто б он ни был. Вот кого самого надо протащить по всем этим реинкарнациям так, чтоб вся жопа его божественная в клочья разодралась, чтоб знал, сукин сын, как создавать «лучший из миров». Вот тебе еще Хайям:

Во-первых, жизнь мне дали не спросясь.
Потом, навязка в чувствах началась.
Теперь же гонят вон... Уйду, согласен,
Но замысел неясен, где же связь?

Джок в коридоре громко залаял. Когда Миша повышал голос, он воспринимал это как то, что хозяину грозит опасность.
- Тихо, тихо. Что ты так развоевался, - попыталась успокоить Мишу Лампа.
Миша почувствовал, что и вправду зашел далековато. «Это похмелье», подумал он, - «надо бы пошарить в холодильнике».
- Ты лучше скажи, почему именно в растение, – вернула Лампа Мишу из его мыслей.
- Ну не в растение, так в таракана, в крысу. Если верить тому, что я знаю о Тибетской книге мертвых, то ее читают умершему пятьдесят шесть дней, после чего его душа готова к переселению, что она с успехом и делает. Пятьдесят шесть дней – это восемь недель, а человеческий плод растет тридцать восемь недель. Так что, хочешь или нет, а полезай в крысу.
- А почему душа не может попасть в ребенка с первым криком?
- С первым криком? Вот именно, с криком, - опять озлобился Миша. - Он ведь явно не хочет, чего ты его тащишь в свой «лучший из миров». Затем, немного подумав, продолжал.
- А потому, что супруга мне говорила, что ощущала характер наших детей еще в животе, как они там пихались и ворочались, и что так оно и вышло, что дети такими точно и стали. А характер - есть признак души. Значит, душа возникает вместе с зародышем. А зародыш зреет тридцать восемь, а не восемь недель.
- Ну так вот, после восьми недель чтения книги она и переселяется в зародыш. Где противоречие?
Миша осекся, поднял брови и почесал в затылке.
- Черт, и то верно. Что это сегодня с моими мозгами. Я сейчас приду.



2

Миша вышел в коридор. Джок весело завилял хвостом и начал подпрыгивать, с твердым намерением лизнуть хозяина в лицо. «И я, и я тебя люблю», - потрепал Миша собаку по морде. – «Что тут у нас, посмотрим», - Миша открыл холодильник. Пусто. Спиртного не было. Пойду, дойду с Джоком до магазина. «Черт, если душа переселяется в зародыш, то что это значит? Два любящих человека, имеют свои характеры, своих предков, историю, гены, наконец. Они готовятся, планируют, надеются - а им уж готов плод со всем его гнилым ливером его будущего? Нет, моих мозгов сегодня точно не хватает».
Миша, вообще, трепетно относился к своим мозгам.


В школе он учился посредственно, в училище - и того хуже. Память, которой так блистал его отец (шутка ли, весь «золотой» и «серебряный» век наизусть), у Миши отсутствовала, можно сказать, напрочь. В довершение всего, он соображал очень медленно. Единственное, что отличало его – это оригинальность мышления. То есть склад ума, который принято называть философским, и который был совершенно непригоден в повседневной жизни.


Наверное, именно потому, что это было единственным положительным свойством его ума, он так его и лелеял. Прочитав как-то у Гоголя о том, что любая некрасивая женщина не признаёт себя некрасивой,  и, найдя в себе хоть одно достоинство, считает единственно его предметом всеобщего внимания, Миша с горечью понял, что это как раз о нем, о его мозгах. Вздохнув, он принял это как должное и… забыл. Тем не менее, именно это свойство его ума, в сущности, и кормило Мишу и его семью всю жизнь. Мишины композиции, его дизайнерские решения были необычны, и если даже клиент чего-то не понимал, то покупал хотя бы за оригинальность. И это же свойство не позволяло ему сохранить заработанное. Так или иначе, это все, что у него было. Поэтому, если вдруг он не мог решить сложной умственной задачи, он начинал нервничать, чувствуя угрозу единственному своему достоинству.


Сейчас к этой нервозности добавлялся похмельный синдром.
Миша надел на собаку ошейник и вышел в подъезд. «С Новым годом, с новым счастьем!», - раздалось у него перед самым носом. Из квартиры напротив вывалилась шумная компания молодежи, и покатилась вниз по лестнице. «Человек несчастлив, потому, что не знает, что он счастлив, - вдруг вспомнил Миша слова Кириллова3. – Эти, видимо, знают», - провожал он взглядом шумную компанию. «Что за идиотское утверждение. Скорее, человек счастлив потому, что не знает, что он несчастлив. Достоевский, конечно, не может, не должен бы сказать глупо. Просто я до этого, наверное, не дорос, как и до того, что красота, мол-де, спасет мир. Человек может, и станет счастливым, как только перестанет врать себе, врать, что все хорошо, что «все происходит к лучшему в этом лучшем из миров»4. Но ведь быть искренним среди людей – новое несчастье. Выход – врать людям, врать себе. Но это и означает быть несчастливым».


Столь вычурный пассаж Мише самому не понравился. «Во завернул, графоман», - подумал он, сплюнул в сердцах и направился к магазину.
«Мишенька, миленький, с Новым годом! - Оля, дородная продавщица винного отдела, расплылась в улыбке. - Как справил, весело?» Мишу в магазине любили. Когда он «гусарил», как он сам называл свои загулы, им щедро перепадало «на чай». Но и они ссужали ему водку в долг, если у него кончались деньги. Так что Миша их тоже любил.
- С праздником Оленька. Ты знаешь, как говорят на Руси – старику, где тепло, там и родина. Так и мне. Водка есть – вот и праздник удался. Погода вот подкачала.
- У природы нет плохой погоды, - отозвалась Оля.
- Я тебя умоляю, не повторяй ты за этим..., прости Господи.
- Не. Он хороший. Какие у него фильмы-то!  Не-е-т, он хороший.
- Ну ладно, хороший. Но я считаю свинством вставлять свои самодельные, бездарные, банальные и глупые стихи в пусть и неплохую картину, да еще рядом с Беллой Ахмадулиной.
- Ну, и не прав ты, Миша, вовсе. Стихи хорошие. Прям за душу берут.
- Ну ладно, хорошие, хорошие. Дай мне лучше пару бутылок «Столичной».
- Пивка возьмешь?
- Ну и пивка. Давай пяток. Счастливо.
«Прям за душу берут, - зло передразнил себе под нос Миша, когда, расплатившись, вышел из магазина. – Это ж за какое место души, за гениталии, что ль!»
Миша, отойдя к привязанному к дереву Джоке, достал банку пива, открыл ее и начал пить, постепенно запрокидывая голову. Он вдруг увидел небо. Оно было мутно-серым, и по  нему рваными клочьями разметались белые облака. Они, рваными клочьями свисали с неба-потолка, медленно сползая к югу. Это было похоже на то, как если б кто, решив помыть грязное стекло, разбрызгал по нему мыльную пену. «Небо над Аустерлицем»5, - подумал Миша. Однако княжеских мыслей ему в голову не пришло. Он допил пиво, отвязал Джока и они пошли.



3

На улице стало подмораживать. Пакет с бутылками весело позвякивал. Настроение Миши явно улучшалось. Счастливые лица прохожих переставали раздражать. Рязанов как-то сам собой исчез, забылся и Болконский. Даже, казалось, начало проглядывать солнце, во всяком случае, стало гораздо светлее. Миша открыл вторую банку и начал потягивать потихоньку.
 «Воистину, мир – есть наше представление, - начал оттаивать Миша. - Дело ведь не в том, каков мир, а в том, через какую призму ты на него смотришь. О, если б я мог смотреть на мир не глазами Лейбница6, или, скажем, Шопенгауэра7. Точнее, можно смотреть и их глазами, но через мою призму – через призму ста пятидесяти грамм. Мир ведь все равно такой, какой есть, сиречь – дерьмо. «Природа не совершает ошибок, - говорит Юнг. – Правильно или неправильно – категории человеческие». А человек, выпив сто пятьдесят, начинает совершенно особым способом выстраивать эти категории. Он их выстраивает в самом благоприятном порядке. Нас не спрашивают, как устроить мир, но в нашей власти, как на него смотреть. Я бы, будь моя воля, всегда смотрел бы на жизнь через призму ста пятидесяти грамм, ни больше, ни меньше. Когда выпьешь сто пятьдесят, отступают все боли. Люди, факты, ситуации, даже сама погода, все становится на свои места. Хорошие места. Места, откуда они не причиняют боли ни тебе, ни друг другу. Места, которым…».


Джок вдруг рванул поводок, чем прервал этот сладкий поток. Они подходили к дому. Вредная трехцветная кошка, живущая под крыльцом подъезда, сидела перед дверью и явно не собиралась уступать дорогу. Увидев Джока, она выгнулась кольцом и зашипела. Миша подошел, и мягко подцепив носком ботинка под живот, отшвырнул ее далеко в кусты. Та, не проронив ни звука, плюхнулась на все четыре свои лапы в лужу на отмостке дома, одним прыжком выскочила из нее и, будто ничего не произошло, начала брезгливо встряхивать каждой лапой в отдельности. «Видишь, Джок, преграды надо устранять, а не преодолевать, если, конечно, нет возможности обойти», - назидательно произнес Миша, и они вошли в подъезд.
- Как на улице? - обрадовалась Лампа Мишиному возвращению.
- У природы нет плохой погоды, сказала мне Ольга-продавщица.
- Ну, так она права.
- На свете есть сто людей, которые сказали то же самое в сто раз красивее. А она процитировала одного режиссера, которого я терпеть не могу.
- За что не можешь? Бездарь?
- Да нет, талантлив сукин сын. Да вот беда – забронзовел.
- Это как?
- Да так, из одаренного живого человека превратился в глупый бездарный мертвый памятник. Это свойство, свойство бронзоветь, есть у всех людей. У бездарных даже в большей степени, чем у талантливых. У талантливых, к примеру, если нет мозгов – есть интуиция, которая им подсказывает, что бронза – это творческая смерть.
Живет себе молодой человек, познает, творит, ошибается, учится. И, пока этот процесс идет, он никого не поучает и все у него получается, он гениален, он счастлив. Взрослеет - и свежие, милые предположения юности постепенно вырождаются в безапелляционные утверждения и заскорузлые убеждения. Это уже рецидив. Здесь пора испугаться, вовремя отказаться от застывающего себя. Но тут юное поколение начинает ему внимать, с трепетом заглядывать ему  в рот и, наконец, выкрикивает это страшное слово – «учитель». А еще, не дай Бог, слава, всеобщее признание, аплодисменты. Здесь по-прежнему еще не все потеряно. Можно жить на старые достижения, нянчить внуков. Он может еще, как Зарецкий в «Онегине»:

Под сень черемух и акаций
От бурь укрывшись наконец,
Живет, как истинный мудрец,
Капусту садит, как Гораций,
Разводит уток и гусей
И учит азбуке детей.
 
Куда там! Он начинает - нет, не учить, – поучать. Вот здесь и отливается памятник из себя самого. Причем, ладно бы, поучать в профессиональной сфере. Он, оказывается, знаток и поборник Святой морали, он знает, что делать премьер-министру, а что сельской учительнице. Он знает все. Господи, он даже обнаруживает в себе таланты, которых в нем отродясь не было. Певичка начинает писать философские эссе, актеришка малюет картины, философишка начинает голосить бардовские песни. И главное, все это интервьюируется, публикуется, тиражируется, и выплескивается в телевизор, в журнал, в интернет. Но хуже всех те, что находят в себе хрустальную моральность, святость чуть не мученика! Он не говорит о своей святости – он только обличает все, что его окружает, чем и возводит себя на пьедестал святого без постороннего участия и ангельские крылья как-бы сами приделываются к его спине. Правда, теперь из под его пера и его кисти ничего уже не выходит, но ему теперь и не нужно. Он – памятник. Когда это происходит с неизвестным, с «нераскрученным», как теперь говорят, человеком – полбеды. Он не досаждает никому, кроме своих близких. Но если у него кафедра, пресса, эфир! Тогда держись. Тьфу…
Миша тихо, но грязно выругался и закурил сигарету.
- Давай сменим тему, - выдохнул дым Миша. - У меня было такое хорошее настроение. Измарал, сукин сын.
- Ты сам измарал, - возразила Лампа, - кто тебе мешал не думать о нем?
- Ты права. Сам себя завел.  Характер – это приговор. Стиль – это человек8.



4

- Ты знаешь, вот эту вот фразу «стиль – это человек» Бюффон произнес в речи при вступлении во Французскую академию наук. А он ведь был естествоиспытателем, простым ботаником. Речь-то я, сколько ни искал – не нашел. А вот фраза в веках осталась. Думаю, он говорил, как раз о человеческой речи, о стиле, в смысле манеры выражаться.
- Да уж. Если б кто слышал твою речь, твою матерщину, как думаешь, какого человека он вывел бы из такого стиля? – съязвила Лампа, явно радуюсь восстановившемуся спокойствию.
- Русского, - поднял брови Миша, - русского. Я, правда, не знаю других языков, но и сам убежден, и слышал от людей компетентных, что нет в мире языка, столь точного, с такой широкой палитрой слов, описывающих детально каждое понятие, оттенок понятия, температуру понятия. Однажды участвовал я в конкурсе плаката. Тема банальная – «Пьянству - бой», но речь не об этом. Был там один плакат, на котором по всему полю были выписаны все русские выражения, синонимы к понятию «выпить». Бухнуть, дерябнуть, залить глаза, ублажиться, наканифолиться, вспрыснуть, заложить за воротник,  долбануть, задавить муху, хватить чикарика, соорудить канделябру, поддать на каменку и прочее, и прочее, и так, мелким шрифтом, на листе метр на метр без единого повторения. Возьми любое другое сильное понятие, ну, скажем, «смерть», «любовь», «стыд», «страх», «злость», и на каждое, русский язык даст тебе список синонимов на листе такого же размера, и у каждого выражения будет свой оттенок. Не знаю, может и есть какая-то прелесть, когда все грани человеческой души, все тысячи тонких различий одного понятия, сливают в одно слово, как свинье в корыто, как это делают американцы с понятием, ну, например, «fuck». У нас же, это понятие, русский человек разложит и на три метровых листа да еще мало будет. Скажи, что можно создать с английской палитрой, а что с нашей? Уверен, что Шекспир бы в гробу перевернулся от зависти и обиды, узнай он, как прекрасны стали его стихи под пером Пастернака, Лозинского, Маршака. И с другой стороны, что они вообще могут понимать в Пушкине со своим прокрустовым ложем ущербного их языка? Как они станут переводить:

Полу-милорд, полу-купец,
Полу-мудрец, полу-невежда,
Полу-подлец, но есть надежда,
Что будет полным наконец.

Как им перевести тонко-ироничное «полу-купец» - что, простым делением пополам понятия купец – «half of merchantman»? И что они поймут? Америкосы. Уж и не знаю, что им там напереводил Набоков в Евгении Онегине? (Известно, правда, что он отказался от рифмы и, комментарии составили основную часть его труда). Что, как он передал им русскую природу.

…Идет волшебница зима.
Пришла, рассыпалась; клоками
Повисла на суках дубов;
Легла волнистыми коврами
Среди полей, вокруг холмов;
Брега с недвижною рекою
Сравняла пухлой пеленою;
Блеснул мороз. И рады мы
Проказам матушки зимы.

Им известно вообще понятие «матушка зима», или просто «матушка», а не «мать»? Он ведь неизбежно должен был перевести «mother winter». И что? Какое чувство, какую русскую нежность к зиме сможет ощутить с таким переводом слепой англоязычный читатель?
Бедняги, напрочь лишены возможности прочесть подлинного Гоголя. Тут уж, даже если и найдешь перевод слов голодрабец, фетюк или панталонник, то что они поймут в гоголевской иронии: «…забравшись  под одеяло, заснул сильно, крепко, заснул чудным образом, как спят  одни  только те счастливцы, которые не ведают ни геморроя, ни блох, ни слишком сильных умственных способностей», или: «Да, таков уже неизъяснимый закон судеб: умный человек либо пьяница, или рожу такую состроит, что хоть святых выноси», или: «Оно конечно, Александр Македонский герой, но зачем же стулья ломать? От этого убыток казне...», чего уж говорить о птице - тройке или о редкой птице, что долетит до середины Днепра. Инвалиды!


А, впрочем, как говорят, если у бегемота плохое зрение, то это не его проблема. Если ваш язык беден – пропустите русского бегемота, стойте в стороне и пускайте слюни.
А что касается матерщины, так я ведь к тому и веду. В русском языке каждому, абсолютно каждому понятию соответствует свое слово. Если человек дурак – то он дурак, если мудак – то мудак, и разница между этими оттенками огромна, окраска совершенно разная. И говорить по-другому – значит грешить против истины, быть неточным. Другое дело, что каждое общество имеет свой круг общения, а этот круг имеет свои условности и ограничения. И в этом тоже есть своя красота. Изворачиваясь, чтобы обойти точное понятие, они выдумывают новые обороты и, тем самым, обогащают русский язык. «Наивысочайшее соизволение» ведь то же самое, что и «шеф приказал», но какая разница в тональности и цвете.
Однако, там, где границы позволяют, я всегда выскажусь точно.
Так что русского человека выведут из моего стиля, русского!



5

Миша перевел дух.
Имея в школе по русскому тройку, не ведая правил запятых, постоянно делая ошибку в слове «преимущество» (переставляя «е» и «и»), Миша до благоговения любил русский язык. Гоголя ставил выше всех писателей и не мог его читать спокойно - либо хохотал в голос, или плакал, чего, впрочем, стыдился, потому и не перечитывал Гоголя в транспорте. Не любя Чехова, прощал, если тому удавался образный язык, а он ему удавался - «гром, словно кто прошелся босыми ногами по крыше» Быть может, лишь чеховские «Огни» были Мише созвучны. Но, с другой стороны, ужасно любил плохо пишущего Достоевского и, совсем не умеющего писать, Салтыкова-Щедрина. Прощал, потому что было за что. Поэзию? - больше любил слушать, как читал отец. Сам же перечитывал только Пушкина без счета. Евгения Онегина давно бы знал наизусть, будь у него память. Время от времени память эта выкидывала фокусы, и Миша мог цитировать довольно большие куски из прозы и стихов, что и произошло сейчас. Из этого Миша делал вывод, что где-то глубоко в мозгу, все, что он прочел в жизни, лежит и пылится, и надо только найти способ доставать все это. Может, и прав был Оскар Уайльд, когда говорил: «Мозг высокообразованного человека подобен лавке антиквариуса, заваленной всяким хламом, где каждая вещь, оценена гораздо выше своего номинала». Миша же считал ценным все, что прочел, но память его подводила. Она просыпалась у него как-то бессистемно, как кошка, когда вздумается.
- Да-а-а-а, - пропела Лампа, спустя время, - настоящий гимн русскому языку. В устах потомственного еврея в десятом колене звучит особенно убедительно. Но за что ж ты так американцев с англичанами?
- Во-первых, ни я, ни мои предки до десятого колена, как ты говоришь, и не слыхали, ни что такое иудаизм, ни как звучит иврит. Если я и обрезан, то это та же ерунда, что и крестильный крест на груди православного, то есть – ничто. То, что нас на Руси раз в сто лет вырезали, так это делает нас еще более русскими, чем иных русских, во всяком случае, чем тех, что нас резали. Знаешь, кстати, за что так не любят евреев по всему миру? Не за то, что они умнее, или талантливее, или богаче всех, или считают себя избранными. Нет. Нас не любят за то, что мы вечно скулим. Трагедии настигали разные нации. Армяне, арабы, болгары, китайцы. В то или иное время, когда-то, кому-то, было плохо. Но только мы всю жизнь ходим по миру и скулим, как нам плохо, как нас гоняют. Нытиков никто не любит. Потом, по поводу исключительности. Евреи, в чистом, виде никогда никому никого не дали. Возьми Израиль. Живут, как пауки в банке. Не будь внешнего врага – давно бы друг дружку сожрали. Вспомни историю Исава и Иакова. Стыд один. А история Авраама и Сарры? Сара (тогда она была еще с одним «эр») отдала Авраму (тогда он был еще с одним «а») свою наложницу, понимая, что не может родить детей. Заметь сама, сознательно отдала. Та родила Авраму двух сыновей. Один Исмаил, второй, не помню как звали, на «А» как-то. Затем, явился Авраму и Саре Архангел Гавриил, и сказал, мол, Господь дарует вам ребенка. Сара, ста лет от роду, понесла и родила. Что она сделала в первую очередь? (теперь она называлась Сарра с двумя «эр»). Она выгнала наложницу с сыновьями от ее мужа в пустыню. Правда, Авраам (теперь ему дано было второе «а») на радостях успел обрезать и себя и своих сыновей. В те времена, милосерднее было убить, чем выгнать в пустыню. Те, правда, выжили. А Исмаил, как раз и стал родоначальником тех арабов, которые теперь так досаждают израильтянам. Историческая справедливость.


Миф это, или истинная история еврейского народа, но это стыд и позор. Нам нечем гордиться. А что до талантов, так нет на территории Израиля хоть сколько-нибудь значимых ученых, музыкантов, художников. Все еврейские гении расцветают только на чужой почве, а еще лучше, когда кровь замешана с поляком, с немцем, с итальянцем, с русским.
Что до любви к русскому языку, то вопрос простой. А какой язык я должен любить?
- Ну ладно, я не прав. Не стоило и упоминать. Мне правда, понравилось все, что ты говорил о русском языке, - смутилась Лампа.
Миша молча кивнул, достал сигарету, закурил и продолжил.



6

- Во-вторых. Американцы. Особый случай. На том дерьме, что зовется американской нацией ничего вырасти не может.
Что есть нация, скажем, из энциклопедии? Нация – это общность людей с единой территорией, языком и традициями. Теперь скажи, разве тюрьма не в точности удовлетворяет данной дефиниции? Они, зеки, живут на одной территории – так называемой «зоне», они разговаривают на одном языке – так называемой «фене», они живут «по понятиям» - то есть у них даже свое законодательство. Свой фольклор в виде блатных песен, изобразительное искусство в виде татуировок. Ничего не напоминает?
Далее, что есть американская нация? Где ее корни? Шайка отбросов общества, бандитов, воров, висельников всех мастей бежала от правосудия на вновь открытую свободную территорию, где их не может достать европейский цивилизованный закон. К ним примкнули нищие оборванцы, которым либо помирать от голода, либо плыть куда глаза глядят. Добавь к ним солдат, не умеющих ничего, кроме как насиловать, грабить и убивать. И все. Других не было.


И вот эта свора ублюдков с ножами, пистолетами да ружьями попадает на девственную территорию, где живут люди с девственным менталитетом. Они их всех вырезают, уничтожая великие цивилизации и культуры. Устанавливают свои тюремные европейско-католические законы и загоняют остатки великих и мудрых народов в скотские резервации. Цинизм, с которым седьмой президент соединенных штатов, Эндрю Джексон (тот, что на двадцатидолларовой купюре) говорит о праве коренных жителей на свою территорию, поражает схожестью с тюремными «понятиями». «Они (индейцы) имеют право на территорию Америки не более, чем охотник, гоняющийся за дичью имеет право на лес, в котором охотится». Цитата не точная, но смысл тот. А это ведь ПРЕЗИДЕНТ ВЕЛИКОЙ СТРАНЫ!!! Перебили индейцев, а работать сами не умеют. «Вору в законе» работать не положено. Давай тягать негров из Африки. (У нас тоже, конечно, рабство было до 1861 года. Но мы своих не кормили помоями, не вешали на каждом суку).


Потом, конечно, награбив вдоволь, они присмирели, надели кафтаны интеллектуалов, понакупили ученых, музыкантов, художников со Старого света, повыдавали своих дочерей за сыновей европейских аристократов или попросту скупили себе европейские титулы. Но гены, гены-то! Их-то куда денешь! Климы Чугункины! 9
Что смог американский Полиграф Полиграфыч на президентской должности? Он впустил новую волну отребья из Европы. Ирландских террористов и итальянских мафиози, затем, японских якудза и русскую братву. Опять ведь цель была – дешевая рабочая сила, чтоб вылезти из «великой депрессии».


Ничего кроме гамбургера и хот-дога они не изобрели (да и гамбургер, судя по названию, вроде, не их). Хоть бы что забрали из Европы с собой. Мозгов не хватило. Из культуры - только шотландский стиль «кантри»! Это что, культура? Язык они взяли английский, культуру шотландскую, традиции воровские. Это что, нация? Нация?!
Миша загасил сигарету и тут же закурил другую.
- Американская культура, - продолжал он с сарказмом, – хоть бы у англичан чего взяли. Они даже язык Шекспира перекроили на свой лад. Выпустили АМЕРИКАНО-АНГЛИЙСКИЙ!!! словарь, состоящий из восемнадцати тысяч слов. Это притом, что так называемый «средний американец» способен выговорить не более двух тысяч.
Да что, я? Вот тебе прямые слова Пушкина: «...что такое Соединенные Штаты? — Мертвечина. Человек в них выветрился до того, что и выеденного яйца не стоит».
Единственное, за что я безмерно благодарен Америке, так это за джаз. Это, конечно, тоже не их, а африканское, но, говорят, блюз родился как стон хлопковых плантаций. Ну, то есть, единственное хорошее, что американцы создали, они создали при помощи насилия.
В горле у Миши пересохло, да и пиво давно уже перестало действовать. Он так распалился, что и забыл похмеляться с нужной регулярностью. Он сходил на кухню и пришел успокоившийся и даже размякший. Тема его явно уже не интересовала. Он достал диск с записью дуэтов Фицджеральд и Армстронга, поставил его и закурил. Звучала «Колыбельная Клары» из «Порги и Бесс». Вот ведь, Гершвин – еврей, а произрос, как ты выражаешься, на американской почве, - резонно заметила Лампа.
- Ну, видишь ли, я не всех переселенцев упомянул, каюсь. Нам всегда приходилось от чего-то куда-то бежать. Ты знаешь, вот голландский философ Бенедикт Спиноза. Будучи потомком древнейшего еврейского рода, должен был, точнее, его предки должны были, в бытность свою в Испании и Португалии, называться Бенто де Эспеноса лишь ради того, чтоб выжить? Бегая от костров твоих будущих америкосов, католических завоевателей Америки, его семья была вынуждена взять это дурацкое имя...?
Ну да ладно. Среди прочих бежали из Европы и наши. Да, Гершвин родился в Америке, но в еврейском квартале, и хотя у него были сотни, если не тысячи женщин – он не женился ни на одной американке.
- Это ты уже за уши притягиваешь. Мне кажется, ты не любишь американцев просто так, без видимой причины.
Миша задумался, как будто вслушиваясь в музыку. Вопрос показался ему небессмысленным. Вообще, он часто заставлял себя не отвечать сразу. Если бы Миша ответил сходу, он сказал бы просто, что нация, которой двести лет, не может называться нацией, или, что нация, которая на каждом углу трезвонит о том, что она нация, явно комплексует, то есть сама сомневается в том, что она нация. Так бывает с липовыми интеллигентами, непрестанно твердящими об интеллигентности или с мужчинами сомнительной ориентации, все время рассуждающими о мужестве, ну и так далее. Но такие ответы лежали на поверхности давно. Заставляя себя не отвечать сразу, он всегда надеялся получить какое-нибудь новое видение.
- Ты знаешь, - сказал Миша, - я сейчас пытаюсь исключить Америку из уравнения и вижу, что это невозможно. Ты задала мне хороший вопрос. Мне нужно серьезно подумать. Потом. А сейчас мне нужно поспать. Спокойной ночи.
Миша выключил лампу.


Музыка продолжала играть. Миша курил, лежа на кровати, пуская дым в потолок, пытаясь, как он сказал, исключить Америку из уравнения: «Исчезла Америка. Стерта с лица Земли. Что изменилось? Культура – нет, наука – нет, изобразительное искусство – сто раз нет». Когда-то давно Миша переписывался посредством переводчика с неким американским художником по имени Брайн. Так он подписывался. В девяносто первом электронная почта была в новинку, и Мише очень нравился этот быстрый способ общения. Миша пытался рассказать Брайну о русских художниках, о Брюллове и Крамском, о Перове и Репине, о Левитане и Поленове, о Врубеле и Серове. В ответ слышал только одно  - Гринберг, Розенберг, Гринберг, Розенберг10. Миша явно знал об американском искусстве больше этого Брайна. Как-то Миша затронул философские сферы и попытался поговорить с ним о категориях трансцендентных, о понятии всеобщей субстанции Спинозы11. В ответ получил недоумение, что, мол-де, термин субстанция - есть понятие материальное и физическое, а не метафизическое, и он, Брайн, не понимает, о чем Миша говорит. Наверное, этот продвинутый американский художник понимал под субстанцией Спинозы взбитые сливки. В общем, Миша писать перестал.


Вспомнилась Мише и одна книга по истории философии древней Греции некоего профессора Чикагского университета Роберта Брамбо, где тот всерьез утверждал, что на стенах дельфийского храма Аполлона, были начертаны четыре (!!!) мудрости12. А ведь этот человек преподает философию американским студентам. Наверное, именно тогда у Миши зародилось мнение об американцах, как о существах «одноклеточных». И сейчас он понимал - вычеркнуть эту переменную из мировой культуры не составляет труда, и без каких-либо существенных потерь.
Другое дело – экономика. Здесь Мишиных знаний было совсем не достаточно. На сколько мир зависит сегодня от этих дегенератов духа? Насколько мир мутировал, и насколько ему мозги заменяют сегодня баррель нефти и кусок гамбургера? В общем, Америка напоминала Мише теперешних наших олигархов, всерьез полагающих, что деньги с лихвой заменяют им образование, воспитание и вкус. Не найдя новых аргументов в пользу Америки, Миша спокойно заснул.
 
Акт 3

Очищение

Дело кифариста, играть на кифаре.
Дело хорошего кифариста, делать это хорошо.

Аристотель


1

«Миша, Мишенька, вставай. Тебе нужно поесть обязательно, - тряс кто-то Мишу за плечо, - ты уже четвертый день ничего не ешь. «Я ел икру», - сонно отозвался Миша, и только теперь проснулся. Он с трудом приоткрыл левый глаз и сморщился от боли. Маша, Мишина жена, яркая классическая еврейка с огромными черными глазами, мохнатыми черными ресницами, черными с проседью волосами и пикантной черной же родинкой над верхней губой, стояла у кровати и озабоченно трясла Мишу. «Маша? М-м-м-м, - простонал Миша обхватив голову руками. Голова раскалывалась. – Я сейчас встану». В комнату влетел Джок, воспользовавшись приоткрытой Машей дверью, вскочил на кровать и начал радостно лизать Мишу в лицо. «Уйди, черт, Малыш. Я встаю».


Миша стоял перед раковиной в ванной, тупо рассматривая свое изображение в зеркале. «Старый пельмень, - ворчал он, оттягивая кожу на заросших щеках, - дальше некуда». Черные, с седыми подпалинами волосы его торчали в разные стороны на манер старой кухонной щетки для прочистки раковин. Породистый нос Врубеля был малинового цвета и казался клювом какой-то экзотической птицы, огромные мешки под глазами оставляли лишь какие-то бойницы для обзора. Обычно аккуратно стриженая черная с проседью эспаньолка превратилась в сплошную черно-пегую грязь до самых глаз. «Б-р-р-р-р, - передернуло Мишу от омерзения. – Мусоргский, чисто Мусоргский1. Тот хоть гений был, а ты, - укорял он зеркало, - ты помойка, чисто помойка, Мефистофель».


Миша любил свою внешность. В сущности, он относился к ней, как к картине. А в своих картинах он не допускал технических изъянов. «Главное – это внимание к деталям, - говаривал он.  - У Иванова2, в левом нижнем углу повязка у старика синяя, а отражение ее в воде – красное. Что-то прописано по-леонардовски3, что-то - на уровне эскиза. Я понимаю, что в конце он устал4, но нечего было и замахиваться - не тявкай, если не собираешься кусать. А уж если пишешь, то делай это хорошо». Любил он повторять и одно изречение Аристотеля: «Дело кифариста играть на кифаре. Дело хорошего кифариста - делать это хорошо». Никакие увещевания Маши или матери, никакие срывы сроков заказов, никакие материальные неприятности не могли остановить его, если он хотел пить. Но стоило ему посмотреть на себя в зеркало и Врубель-художник, тут же побеждал Врубеля-пьяницу.
Битый час Миша приводил себя в порядок. Мылся, брился, чесался, скоблился, пыхтел, охал и стонал, но из ванной комнаты вышел совсем другой человек. Даже пес, увидев его, не начал радостно напрыгивать на него, что делал почти всегда, а на минуту как-то даже замер в удивленной недоверчивой позе.
- Что будешь есть, - спросила Маша, помешивая что-то на плите.
Миша подошел и обнял жену за плечи.
- С Новым годом, Марфуша, – так он звал ее в шутку.
- С Новым годом, трухлявый пень, - парировала Маша.


Миша считал, что Маша – единственное, с чем ему всерьез повезло в жизни. Она никогда не повышала голоса, не предъявляла претензий, когда совсем было плохо с деньгами, а он продолжал пить. Вообще никогда ни на что не жаловалась. «Когда говорят о загадочной русской душе, - часто рассуждал Миша, - то говорят именно о душе русской женщины. Русский мужик – дрянь и сволочь. Ленив, похотлив и глуп, к тому же пьяница. Если в мире и не любят русских – так только из-за русского мужика. Но русская женщина – это то, чего нигде не сыщешь – только в России. И за что только русскому Ваньке-дураку такой подарок? «Просто вы дверь перепутали, улицу, город и век»5, - заканчивал он, как правило, свою сентенцию. Вот и теперь Маша ни словом, ни видом не обнаруживала своей грусти по поводу трехдневного Мишиного запоя. Именно грусти – не злости, не претензий. Она его жалела. Маша Мишу любила.
- Как себя чувствуешь?
- Си бемоль минор6, - криво улыбнулся Миша.
- Шутишь – значит живой. Так, что будешь есть?
- А можно, я водочки выпью? – начал игру Миша.
- И, Иван Арнольдович, пива Шарикову не предлагать, - подхватила Маша.
- Вы не любите пролетариат, профессор.
- Да, я не люблю пролетариат7.
Они рассмеялись. Они оба любили Булгакова.
- У тебя, Марфа, собачье сердце, - подытожил Миша. – Ну, тогда омлет, если можно. Другое не полезет.



2

Маша начала готовить, а Миша подошел к серванту, где между тарелок и чашек стояла его «объеденная», как он ее обзывал, книга – Философский энциклопедический словарь, издания восемьдесят третьего года. Ничего серьезного на кухне Миша не читал. К словарям относился плохо, считая, что куцые обзорные статьи не только ничего не объясняют, но и вводят в заблуждение, а энциклопедии советского периода, вообще, лгут. Обыкновенно, он открывал наугад, на любой странице, читал первую попавшуюся статью, затем закрывал книгу, и пытался осмыслить прочитанное на свой лад.
- Что сегодня? – спросила Маша, когда Миша, усевшись на свое любимое место, раскрыл книгу.
«Супер-я (супер-Эго, Идеальное-Я, Идеал-Я, Я-идеал) – понятие  и гипотетический конструкт; - начал читать Миша, - традиционно используется представителями интеллектуальных направлений, постулирующих идею о принудительно-репрессивном характере  по отношению к человеческому Я институтов социализации, а также структур социальности и позиций "трансцендирования" Часть Я (Эго), в котором инициируются и развиваются главные составляющие комплекса  совести, моральных черт, идеалов и рефлексивных способностей человека:  самоконтроля, самонаблюдения и т.п.; представитель всех моральных ограничений и источник стремлений к нравственному совершенствованию. Сфера  осуществления процессов родительных интроекций...»
- О Боже, - застонал Миша и захлопнул фолиант, - ты можешь в это поверить? «Гипотетический конструкт», «постулирующих идею о принудительно-репрессивном характере», «позиции трансцендирования», «институты социализации», «процессы родительных интроекций», черт ногу сломит. Вот скажи, зачем так писать? Чтоб раз и навсегда отбить у юноши охоту к аналитической психологии? Козлы!
- А ты бы что написал?
- Я бы? Я бы написал просто: «Супер-Эго – это человеческая совесть. Читай: Э. Бёрн «Введение в психиатрию и психоанализ для непосвященных», «Процесс общения», З. Фрейд  «Я и Оно», К. Г. Юнг «Исследование феноменологии самости».
Бёрн мягким доступным языком просто ввел бы читателя в мир психоанализа, как ребенка за руку. Фрейд в своей корявой манере объяснил бы, что совесть – есть результат воспитания и источник человеческого страдания, его вытеснений, сублимаций, переносов и проекций, а Юнг, в доходчивой литературной форме, рассказал бы, что Совесть есть проекция коллективного бессознательного, сумма веков, категория врожденная и от воспитания не зависящая. В сущности, наша совесть - это наша судьба.
Маша поставила дымящийся омлет на стол.
- Ух ты, с помидорами, с луком. Маша, ты – богиня.
Маша налила себе чаю и села напротив Миши. Она любила смотреть, как он ест.
Психологи делят замужних женщин на три категории – жена-любовница, жена-дочь и жена-мать. Первые удовлетворяются браком в постели, развлечениях и подарках, вторые – в облизывании, сюсюканье и отеческой заботе о них, последние - в кормлении, стирке и прочей материнской опеке мужа. Мужья так же делятся на мужей-отцов, мужей-любовников и мужей-сыновей. Счастье брака обеспечивается, в конечном счете, не доходами мужа, целомудренностью жены и благовоспитанностью детей, а, всего лишь, образованием правильных пар психологических типов. Правда, человеческие отношения всегда сложнее таких простых схем, но в случае с четой Врубелей имело место полное совпадение жены-матери и мужа-сына.
- Так вот, наша совесть – это наша судьба, - продолжал Миша с набитым ртом. Возьми хотя бы Родю и Соню8. Отбросим весь сюжет, процентщицу, все эти «тварь дрожащая, или право имею», все эти и другие мысли, которые Достоевский высказал по «ходу пьесы», заодно. Главное в другом. Один - через силу, студент - другая - через силу, проститутка. Они жили и насиловали свою жизнь. А что сводит их вместе в Сибири? Судьба? Стечение обстоятельств? Нет – совесть. Раскольников сам сдается правосудию, Соня сама едет за ним. Совесть, ни кем не воспитанная, жившая внутри них от рождения,  и, в определенный момент просто прорвавшаяся наружу, как фатальная неизбежность.
Любое насилие над судьбой всегда насилие над совестью и наоборот. Вот я тебе расскажу историю царя Эдипа9.
- Я ее знаю, - вставила Маша.
- Ты просто читала Софокла, а я тебе ее, во-первых, напомню, во-вторых, расскажу через призму супер-эго.
Отцу Эдипа, фиванскому царю по имени Лаий, пифия предсказывает гибель от руки сына. Придворный раб относит только что родившегося Эдипа в лес и прокалывает ему ступни, чтоб тот не смог двигаться, а не убивает, как приказано. Не убивает по велению совести. Младенца находит другая царская чета, и воспитывает как сына. Повзрослевшему Эдипу та же пифия предсказывает убийство отца и женитьбу на матери. Следуя велению совести, дабы не совершить столь ужасных поступков по отношению к своим, как ему казалось, родителям, он убегает из дома. По дороге в случайной ссоре Эдип убивает своего настоящего отца, как и было предсказано. Затем он побеждает угнетающую Фивы Сфинкса, отгадав ее довольно дурацкую загадку про человека10. В награду за освобождение народ возводит его на престол, не зная о совершенном убийстве. Эдип вынужден жениться на вдове погибшего царя, то есть на своей матери, Иокасте, как и было предсказано. Придворный раб, в конце концов, раскрывает всю эту историю. Мать Эдипа, следуя велению совести, вешается, а бедный, ни в чем не повинный Эдип,  вместо самоубийства, следуя велению совести, приговаривает себя к более страшному наказанию – он выкалывает себе глаза. Думаешь на этом все? Не-е-ет. Антигона, дочь Эдипа от его же матери, следуя велению совести, сопровождает слепого отца всю жизнь. После смерти Эдипа она возвращается в Фивы, где правил на тот момент ее дядя Креонт. Брат Антигоны Полиник, следуя велению совести, поднял меч против Фив и был убит. Антигона, следуя велению совести, вопреки запрету Креонта, похоронила брата. За это ее заключили живьем в гробницу, где она и покончила с собой.
Миша доел омлет, и теперь торжествующе вытирал рот салфеткой.
- Как тебе эта каша? Какова побасенка?
- Да…, у Достоевского хороший конец, а здесь - ужас какой-то? – покачала головой Маша.
- Хорош себе хороший конец - каторга.
- Нет, Миша, они там к Богу приходят.
- К Богу, - набычился Миша, - вот они, боги-то твои. Всё предсказали заранее, всё решили за всех. И, заметь, все старания Лаия и Эдипа избежать судьбы, как раз и вели к исполнению судьбы. Бесчестным там был один Лаий, другие же все действовали по велению совести. И это веление совести как раз и исполняло начертания судьбы. То есть связь между судьбой и совестью человека самая непосредственная. А судьба – есть ничто иное, как неизбежная причинность, от нас не зависящая. Будущее, Маша, не терпит сослагательного наклонения. И совесть, Марфуша, то же – есть наша неизбежность.
- Грустно тебя слушать Миша, лучше уж энциклопедическая ахинея.
- Вовсе не грустно. Не спорь с судьбой, не спорь с совестью - и доковыляешь до могилы с наименьшими потерями. Мне вот на могиле напиши: «Если бы брошенная палка имела мозги, то думала бы, что летит по собственной воле». Нет, лучше, моего авторства: «Завтрашний день послезавтра станет вчерашним». Как тебе?
- Иди к черту, дурак. Слушать тебя не хочу. Чай будешь?
- Нет, давай кофе. Умереть от дешевого растворимого кофе – это моя судьба.


Конечно, Миша не стал рассказывать Маше про Лампу. Маша свято верила всему, что говорил Миша. Казалось, она возражает лишь для того, что б только услышать, чем закончится его очередной «выверт». Миша понимал это, и они играли в эдакую игру в платоновы диалоги11. Но рассказать Маше про Лампу, значило нарушить это, десятилетиями длящееся «соглашение» - пакт о том, что Миша выдает только результаты своих размышлений, но никак не втягивает ее в малоприятный процесс его странных беременностей. К тому же, Маша не поверила бы, решив, что он снова фантазирует ради «красного словца».
Миша не сказал Маше про Лампу.



3

Наступило воскресенье - святой день бани. Пожалуй, ни в чем в жизни Миша не был так постоянен, как в этой традиции. Баню он не пропускал никогда. Даже если по пьянству или по болезни, или еще из каких причин ему приходилось пропускать воскресную баню – он обязательно находил время среди недели, и его сто четыре дубовых веника, рассчитанные на пятьдесят две недели, расходовались точно в срок из года в год. Баню Миша любил только русскую, дровяную. Никакие газовые и электрические аналоги, никакие сауны он не признавал – только дровяная, причем, чтоб топилась исключительно березой12. Он был гурманом русской бани. Даже в те времена, когда он ходил в церковь, он посещал только субботние службы, так как в воскресенье была баня.


Кроме великолепной парной, уютного холла для отдыха, средненького буфета, городская баня еще представляла собой, и это главное, своеобразный мужской клуб.
Здесь были свои патриархи. Илья Самуилович Либерман, старый пархатый еврей и Мишин земляк. В свои без малого восемьдесят, в парилке он мог заткнуть за пояс любого. Впрочем, на поддаче он вел себя скромно. Всегда прекращал кидать, если кто-то говорил: «контрольную»13. Но, как правило, банный народ крепился из тщеславия, и терпел, пока тот сам не решал, что достаточно тепло. Ходил Илья Самуилыч в баню на «первый пар»14 со своей бригадой, которую Миша в шутку называл «шайка Либермана». Это были профессионалы, человек пять, которые знали, как проветрить, как пробить, сколько поддать и с чем. Какую полынь собирать, где и когда. Когда резать березу, а когда дуб, какой чай заваривать. Все умели грамотно отпарить15.


Были здесь и свои клоуны – люди, которые ходили в баню больше не попариться, а поболтать, побалагурить, порассказать и послушать анекдоты.
Были свои политики, борцы за права граждан, так сказать, люди с социально активной жизненной позицией. Те, большей частью, не парились, а сидели в предбаннике и, по поводу и без оного, произносили пламенные речи в защиту инвалидов, пенсионеров, окружающей среды и проч..Они хоть и здорово надоедали, но тем и хороша была баня, что здесь никто никому не затыкал рот. Если ты сходил хороший дубль16, тебе, в общем, было все равно, что слушать.


Были здесь воскресные пьяницы. Те, для которых баня была единственным поводом сбежать от сварливой жены или нудной тещи. Они брали всего на два17, и, сходив в парную лишь разок-другой, так успевали нарезаться за сеанс, что им приходилось вызывать такси, на которое, впрочем, они заранее уже откладывали деньги.


Начальники и работяги, интеллигенты и «братва», старики и дети – все говорили друг другу «ты», важно умничали и грязно скабрезничали, лениво переругивались и пьяно лобызались. В общем, это был воскресный мужской клуб.
Философ там был только один. Впрочем, уважали Мишу не за философский склад ума, а за эрудицию. Когда речь заходила о религии, психологии или литературе, к нему всегда обращались за справкой. Иногда Миша и не знал ответа. Тогда он говорил что-нибудь от себя и ему верили безоговорочно – настолько высок был его авторитет в этом разношерстном обществе. Впрочем, в бане Миша и не философствовал. Он ходил туда, как раз, отдохнуть от себя и своих мыслей. Иногда ему казалось, не будь бани - он давно бы попал в психушку.

Сегодня ему было важно еще и выпарить «кислую шерсть». После пьянок, ему казалось, что весь организм его, все поры были насквозь пропитаны водкой, как губка. Поэтому парился он сегодня усердно. Было, конечно, тяжеловато, и он подолгу сидел в купели17 в промежутках между заходами, тяжело дыша и постанывая. В холл Миша вышел только после третьего дубля.
- Смотрит Илья Муромец, а на камне написано: «Без вариантов», - застал Миша окончание анекдота.
- Га-га-га, - разразилась компания полуголых мужиков.
- А вот еще, - продолжал плешивый тощий Петрович, мужчина лет пятидесяти, с хорошим образованием, в должности и с большим шрамом на животе от операции на прободной язве, которого за глаза почему-то звали «Палевый». – Старый медведь учит молодого: «На человека надо нападать так, чтоб он успел тебя увидеть. А зачем? – спрашивает молодой. – Они потом вкуснее, в них уже говна нет».
- Га-га-га – снова зашлась компания.
- Подвинься, Петрович. - Миша подсел к большому дубовому столу, уставленному пивными банками, бутылками с минералкой, термосами с чаем. На мятых, в жирных пятнах, газетах лежали полуразделанный здоровый лещ и две нетронутые засохшие красноперки.
- Угощайся Миш, - пододвинул Петрович Мише банку пива, - лещ хорош - жирный.
- Спасибо, Петрович. Как справил?
- А-а, - махнул тот рукой, - моя всего одну бутылку водки купила. Если б вон не Сан Саныч с Петровной, вообще бы труба.
Сан Саныч, хохол, ближе к шестидесяти, с двойным подбородком и бочкообразным животом, усмехнулся и довольно крякнул.
- У меня горилки еще литров двадцать осталось, еще с прошлого братова приезда. А было пятьдесят, - самодовольно заявил Сан Саныч, разделывая икру.
- Как же это он через таможню-то провез, - поинтересовался Миша.
- А у него свояк на хохляцкой таможне, а на русской отлил пару литров, да и дело с концом.
- Вот сволочи, - вступил в разговор высокий, худой, в черных усах, парень, лет тридцати, с киношно-честным лицом зеленовато-желтого цвета, будто, вся желчь его находилась в голове, - ведь одна же страна была.
- Не знаю, - возразил Сан Саныч, - я, так и не страдаю. Даже видеться стали чаще. Раньше годами не виделись, а теперь раз в полгода то он ко мне, то я к нему.
- Такую страну развалили, - не унимался желтый.
Он явно был из этих борцов за справедливость. Имени его никто не знал, он был не из клуба. Клуб, конечно, был не без снобизма, и таких не очень-то принимал. Саныч даже взглядом его не удостоил.
- Ой, б…дь, - растяжно простонал кто-то в углу.
Миша посмотрел на противоположный край стола. На столешнице, на мокрой газете покоилась чья-то голова с геометрически-правильной круглой лысиной.
- Это кто там блеет, Александр Сергеич, что ли? – улыбнулся Миша, определив приятеля по очертаниям черепа.
- Он, родной. С утра пришел, плюхнулся, и вот только первое слово сказал, да и то, что-то по матери.
Миша встал, подмотал полотенце, и перешел на другой край стола.
- Алексан Сергеич, - потряс он спящего за плечо.
Друг Михаила Александровича Врубеля, Александр Сергеевич Пушкин, стихов не писал. Он был отставным военным и горьким пьяницей. С Мишей они сошлись, наверное, из-за сходства своих имен с именами своих великих однофамильцев. Пушкина, видимо, назвали Сашей из тех же причин, что и Мишу Михаилом.
- А-а-а, б…дь, - поднял голову Пушкин и сощурился, - Михал Саныч Врубель..., философ, гений и прохвост?
- Ну-ка, двинься. Ну что, брат Пушкин? - подколол Миша присаживаясь к Саше, двинув его плечом.
- Да так, брат, так как-то все19, б…дь, - отозвался просыпающийся Пушкин.
- У Гоголя нет вот этого последнего восклицания, - продолжал расшевеливать друга Миша.
- Есть, - мотнул головой Пушкин, - ее цензура выкинула. Это глубокомысленная метафора. Гоголь знал толк в русском языке, да ты и сам, вроде, за точность.
- Гении матерятся из изысканности своего слога, а мы с тобой – из ущербности.
- Ты из ущербности, а я из изысканности, - начал трезветь Пушкин.
- Ну и где носило вашу аристократическую задницу, Александр Сергеевич? Сегодня уже четвертое, а  ты лыка не вяжешь?
- А ты, я полагаю, в нимбе и крылышках встречал? – Саша уставился Мише в грудь.
- Сегодня – в крылышках, а Новый год? Прошлое мертво – будущее туманно.
- Но неизвестно будущее, и стоит оно перед человеком подобно туману, поднимающемуся из болот20, - пропел Пушкин патетически.
Несмотря на то, что он был военным, он был довольно начитан. К тому же, не в пример Мише, обладал хорошей памятью. Помимо пьянства, роднила приятелей еще и любовь к классической русской литературе.
- Саш, я только что излечился от хандры. Вишь, народ празднует. Расскажи лучше, что-нибудь, - поменял тему Миша, - из раннего.
- Да, Сань, расскажи побасенку, - поддержали за столом.
- Чего б вспомнить? Дайте пивка-то. Вот. А! – оживился Саша, глотнув пива и начал свой рассказ.
- Было это под Владимиром. Наша часть стояла…


4

Миша не слушал. Он знал все Сашины рассказы наперечет. Врал тот красиво, самозабвенно даже, и всегда по-новому, постоянно выдумывая новые детали, перенося из одного рассказа в другой целые куски так, что иногда сам запутывался, чем вызывал смех банной аудитории. Саша тогда обижался, но, припертый к стене, говорил: «ладно, проехали», и продолжал врать.


Есть вид отпетых врунов, которые врут даже тогда, когда в этом нет никакой нужды. Для них ложь - какая-то органичная, почти физиологическая потребность, состояние души. Дел с такими людьми лучше не иметь. Да Миша и не имел с Сашей никаких дел. Они дружили шапошно, как художник с писателем, да и встречались-то, практически, только в бане. Миша предлагал Саше начать писать, записывать свои рассказы. По мнению Миши, они представляли определенную ценность, сюжетную оригинальность, а язык Сашин был достаточно живым и образным, когда тот был в ударе. «Да, ты прав, надо. Сяду как-нибудь», - говорил тот. Но время шло, а он все никак не мог собраться. Его вдохновляла аудитория, смех и аплодисменты. Ему нравилось видеть, как ему верят, удивляются, восторгаются и завидуют. В бане он мог «завернуть» все, что угодно, но на письменный стол и усердный труд его не хватало.
- Я гляжу с балкона - ё-моё, третий этаж, а она уж пошла открывать, - заканчивал Саша свой рассказ, оживленно жестикулируя, - благо, внизу сугроб. Я перекрестился и сиганул. Поднимаю глаза – ё… твою мать – пакет-то с одеждой на балконе. Что делать. Мороз, градусов двадцать, яйца звенят. Я в одних трусах, чист как ангел. До казармы семь верст. Хорошо, эта стерва вышла на балкон проверить. Муж, может, в туалет пошел. Она ногой пакет столкнула, халатик еще эдак распахнулся. Ножки хороши у нее были, - причмокнул Саша, - да еще и воздушный поцелуй мне послала, сучье вымя. Однако, на следующий день я ее видел. Пришла в часть в черных очках, а из под них бланш на оба глаза.
- Как же он догадался? – заинтересовались со всех сторон стола.
- А шинелька-то, шинель-то на вешалке осталась.
- Ну так он по ней же тебя найти мог.
- Да ты чего. Стыдоба-то какая. Офицер пойдет с бойцами разбираться: «Кто мою жену трахал?». Прикинь. Шинель то он мою выкинул с балкона, наверно. Подобрал кто-нибудь. Да у меня каптер – зёма - разобрались.
- Вот они, офицерские жены, - серьезно проговорил желтый правдолюб. По всему было видно, что ситуация знакома ему не понаслышке.
- Господи, чувства юмора нет – считай калека, - пробормотал Миша. И уже громко, - это ж анекдот.
- Какой анекдо-о-т. Чистая правда, - запальчиво ощетинился Пушкин, будто и вправду было.
Вообще, вруны, замечал Миша, какое-то время еще помнят, что они врут, но потом забывают, и верят, совершенно искренне, в свою ложь, и готовы с пеной у рта отстаивать свою «правоту», как непреложную истину. А секрет Сашин Миша давно раскусил. Рассказывая, тот обязательно вставлял какую-нибудь описательную деталь. Диван у него был не просто диван, а диван с засаленными подлокотниками, у стола шаталась ножка или, как теперь, «халатик еще эдак распахнулся». Воображение рисовало слушателю эту деталь и, в результате, он как-бы попадал внутрь сюжета. Да. Саше определенно надо было писать.
- Саш, anekdotos, в переводе с греческого, буквально - «неизданный», фигурально – короткий рассказ забавного содержания. Нигде в словарях не сказано, что вымысел. Правдивый, неизданный рассказ короткого содержания. Кто тебе не верит? Говорил я тебе – начинай писать.
- Ладно, пора греться, мужики, - разрядил кто-то атмосферу, и народ с шумом повалил в парную.


Миша сидел на верхнем полке21, поджав ноги в «позе лотоса». Поддавали крепко, но пар был сухой, дышалось легко – плеснули мяты на стенки22. «Хорошо, думал Миша, - как же хорошо. Хотел бы я умереть в парной. Ничего не ждешь, ни о чем не думаешь – блаженствуешь и, вдруг, раз – и тишина. Смерть ведь отвратительна только ожиданием, да если при этом еще и больно. Страх боли и боль страха23. Как верно все-таки сказано».
- Алексан Сергеич, а здорово было бы помереть в парилке, а? – окликнул Пушкина Миша.
- Не говори, - отозвался тот, поняв, о чем Миша. - Вот моя теща, здоровья, как у слона, собирала тестя в командировку. «Возьми, - говорит, - курицу в дорогу», и тут, раз – и откинулась. Отлетела грешная ее душонка без слез и мучений, даже обидно. Столько крови из меня выпила, а ей, вишь ты, подарок такой. Надеюсь, ее сейчас там поджаривают.
- De mortals aut bene aut nihil, о мертвых либо хорошо, либо ничего, господин Пушкин, - блеснул латынью Миша.
- Не умничай, латынь из моды вышла ныне24, - огрызнулся Саша. Я б ее, язву, сам бы поджарил бы с корочкой. Грымза.
- Эй вы, могильщики, помолчали бы. Богема, ядрёна-матрёна, умники. Тут народ только жить начинает.


Николай Никитыч Яцына, начальник городской «пожарки» ходил в баню с внуком. Многие приходили в баню с детьми. Пацанята, как правило, стояли в парилке на лестнице, не поднимаясь выше верхней ступеньки, с нетерпением дожидаясь, когда, наконец, можно будет прыгнуть в бассейн. Им приходилось выслушивать и матерщину, и «про баб». Это была неизбежность, с которой приходилось мириться. Люди приходили отдыхать. Здесь они говорили о том, о чем не могли себе позволить говорить в повседневной жизни, и язык их был не тот, что дома. В сущности, баня была своего рода психотерапией. В бане вымывалась грязь и телесная, и духовная.
- А, перестань, Николай Никитыч, - отозвался Миша. - Молодость не верит в смерть. Для молодости несчастья происходят только в кино или с соседями. А впрочем, ты прав. Поддай-ка лучше парочку-троечку под веничек, пора делом заняться.



5

Как же легко после бани. Тело все становится, невесомым и нежным, будто из теплого воска. Кожа будто отстает от мышц, а сами мышцы будто легче воздуха. Даже чувствуешь, как кровь лениво переливается в жилах.
Истома. Миша не шел, а «плыл» по направлению к дому. Впереди шли под-руку две молоденькие субтильные девчушки лет по пятнадцати.
- Прикинь, б..., – говорила та, что поменьше ростом, - я ему говорю – иди домой, б..., козел, б....
- А он?
- А он мычит, б...., как телок, б... А потом достал свой х..., б..., и начал прям посреди тротуара, б..., с..., б..., прикинь, б....
- А ты?
- Ну я, б..., говорю, ты что, б..., ох...л, б...?


Миша остановился, чтобы отстать и не слышать, и только подумал с иронией: «Ваше величество женщина». Ему не хотелось испортить себе свое божественное настроение. Собственно, в другое время, подобный разговор родил бы в нем рой мыслей о загадочной душе русской женщины, о будущих матерях будущих русских интеллектуалов, о красоте русского языка, прочих сентенций и грустных, и злых. Но теперь, после бани, казалось, ни одна грязная мысль и ни одно грязное слово не могли проникнуть в Мишину голову.
Да. Баня - это не Святая церковь, где очищения добиваются через самозабвенное самоуничижение, молитвенный пот и духоту ладана. Баня возносит человека до уровня младенца, младенца чистого и непорочного.

- Как попарился, - спросила Маша, когда Миша, раздевшись, рухнул на диван в кухне.
- Отменно, - выдохнул Миша.
- Кто был?
- Да все наши. Либерман руководил, Саныч выдрючивался, Петрович анекдоты травил, Пушкин нес околесицу. Были еще какие-то «левые», в-общем, всё, как всегда. И слова Богу - пусть ничего не меняется. К черту эти Новые годы. Пускай все остается, как было.
- Стареешь, Врубель, - улыбнулась Маша, - скоро начнешь скулить по прошлому.
- Эйнштейн говорил, что все открытия свершаются человеком до тридцати лет, потому что юноша еще не понимает, что этого не может быть. Я все свои открытия сделал. Молодости мне сказать нечего. Больше ничего случиться не может, - произнес Миша менторским тоном, и вдруг, вспомнил про Лампу. – А, впрочем, я не против какого-нибудь чуда, только чтоб без трудов и напряжений. Чтоб снизошло само, обняло и убаюкало, чтоб никаких волнений.
- Это ты, вроде как, о жизни вечной говоришь? Ну, так это нас всех ждет.
- Точно. Эх, Марфуша, нам ли жить в печали. Давай, что у тебя там.


Маша поставила на стол тарелку с дымящимся, благоухающем свежестью борщом. Появилось и прозрачное, с розовыми прожилками, сало, тонко нарезанный чеснок, стручок красного острого перца, мягкий черный хлеб с тмином.
Когда они только поженились, Маша совсем не умела готовить. Однажды она даже пожарила соленую селедку с яичницей. Был скандал, после чего Маша всерьез села за поваренные книги, и очень скоро научилась готовить весьма недурно. Маша иногда сетовала, что Бог не дал ей каких-нибудь талантов. Но это было не так. Готовила она теперь отменно.
Правда, под талантами Маша понимала несколько иное. Пока еще детей не было, она очень хотела стать врачом. Поступала четыре раза и четыре раза проваливала экзамены. Профессия врача в те времена была чуть не самой престижной. Конкурс был запредельным, плюс блатные. Это сейчас врачевание просто выгодно и все. Врача сегодня не любят, за вымогательство. Вымогательство самое гнусное из всех видов вымогательств, хуже церковного. Эскулапы сегодня больше напоминают парковочные счетчики. А тогда – не то. Тогда еще звание врача было окутано аурой романтики. А Маша была романтиком. Потом родились дети, появились новые заботы. И мечты о врачебном поприще развеялись сами собой. Зато проявился еще один ее талант, главный талант – талант матери, да и вообще, хозяйки дома. Она настолько окунулась в детей и дом, что позабыла остальной мир. Миша, поначалу, даже обижался. Ее внимания на Мишу уже не хватало. Страдала сексуальная их жизнь. Маша носилась с детьми как курица с яйцами. Ясли, детские сады, утренники, кружки, школа, музыкальная школа, спортивные секции, стирка, готовка, классные собрания и прочее, и прочее и прочее. Закрутилась Маша, как белка в колесе. Уставала, но получала истинное удовлетворение. Дети выросли – ничего не изменилось. Облизывала она их по-прежнему.
Миша наелся до отвала и его сразу потянуло в сон.
- Спасибо, Марфушенька, пойду сосну. Толкни меня в шесть.
- Сумку разбери, все ж, небось, мокрое.
- Потом, родная, не порть удовольствия. Может, сама?
- Лентяй негодный. У нищих слуг нет.
- Ну так, а я - богат - у меня есть ты.
Миша поцеловал Машу в лоб и «проплыл» в мастерскую. Там он уютно устроился на своей кровати, обложил себя тремя подушками, подоткнул под голову четвертую и..., мгновенно заснул.



6

Миша сидел на троне. На голове была корона, в руках скипетр и держава. Трон был весь из золота, и он ни на чем не стоял, он висел в воздухе метрах в трех от пола. Вокруг него толпились придворные, все, почему-то, в красных длинных, не по размеру, мантиях и высоких шутовских колпаках. Плюс к этому, все они были уродливыми карликами. Их лица были как-то вытянуты вперед. Толстые их губы у всех были сложены как-бы для поцелуя, из-за чего головы их напоминали лежащие на боку тонкогорлые кувшины.
Внизу, перед троном стоял на коленях какой-то лохматый полуголый человек, голова его была опущена. Из одежды на нем было, почему-то, только банное полотенце и банные же шлепанцы. Полотенце было Мише явно знакомо. Да, точно, это было его собственное полотенце. Миша-царь нахмурил брови. «Начинайте», - грозно произнес он.
Вперед вышел гнусного вида карлик. Его мантия несколько отличалась от других. Она была больше не красного, а, скорее, малинового цвета. «Как мой нос с похмелья», - почему-то подумал Миша.
- Слушается дело Врубеля Михаила Александровича, сорока шести лет от роду, женатого, о двух детях, еврея, отец еврей, мать еврейка, жена еврейка, родители жены евреи, дети евреи. Художник, философ, пьяница, прелюбодей, трус, жаден, любит животных, тщеславен, завистлив, сентиментален, зол, беден, любит литературу, разговаривает с лампой, в детстве убивал лягушек...
- Хватит, - гневно оборвал Миша-царь, - и так видно, что за фрукт. Что ему инкриминируется?
Гнусный карлик уткнул свое кувшинное рыло в длинный свиток, тоже почему-то красного цвета, и начал читать.
- Художник, философ, пьяница, прелюбодей, трус, жаден, любит животных...
- Это мы уже слышали, что еще! – рявкнул Миша-царь.
Карлик забеспокоился и стал нервно прокручивать свиток.
- А, вот. Утверждает бессмысленность своего существования и безусловную причинность твоего мира, повелитель, - вздохнул облегченно карлик.
- А-а-а! – пророкотал Миша-царь на весь огромный, с нереально высокими сводами, тронный зал. – Встань и подойди! Поднимите его!
Карлики, сбивая друг друга с ног, кинулись поднимать подсудимого. Подняли и подвели к подножью трона. Полуголый человек медленно поднял голову и посмотрел на царя. Миша-царь взглянул на подсудимого и, опешил. Перед ним стоял он сам, Миша. Полуголый Миша грозно смотрел на Мишу-царя и, казалось, метал взглядом молнии.
- Что, - тихо, но твердо, с металлом в голосе, сказал он, - судить меня вздумал?! Вырядился, как попугай, ты только взгляни на себя.
Трон вдруг как-то задрожал и со всего размаху рухнул с трехметровой своей высоты. По залу прокатился зловещий гул. Карлики боязливо сгрудились за троном. Наступило гробовое молчание.
- Ты смешон, - продолжал полуголый Миша. – Ты только посмотри, кем ты себя окружил. Уроды какие-то.
- Это мои слуги, - робко начал Миша-царь. Они – опора моего государства. Да, они некрасивы, маленькие, но вместе они – сила. Они любят своего царя и преданы ему. Мне с ними удобно. Кроме того, они поддерживают порядок в государстве, блюдут в подданных веру и нравственность. Они заботятся о казне, о провизии, чтобы я не бедствовал и не голодал. Они защищают меня от внешнего врага.
Голос Миши-царя становился крепче и увереннее.
- Когда я болею, они окружают меня заботой, когда мне страшно, они закрывают мне глаза, когда мне весело, они накрывают стол и устраивают пир, когда мне грустно, они читают мне сказки.
Миша-царь становился все увереннее с каждым произнесенным словом. Карлики, почуяв уверенность хозяина, стали потихоньку выбираться из-за трона и подходить к царю, постепенно окружая его плотным красным кольцом.
- Когда я сужу, они приводят приговор в исполнение, когда я милую, они обеспечивают опальному безбедную старость, когда я собираюсь на войну, они несут за мной мое оружие, когда я побеждаю, они несут за мной мои трофеи и устраивают мне триумфальный въезд в мой великий город, - уже гремел голос Миши-царя, - а ты? Кто есть у тебя? Ты сам на себя посмотри. Из одежды – одно банное полотенце, из друзей – только банные пьяницы, жена – домохозяйка, дети – неучи, искусство забросил, на работу никто не берёт. Пьешь да философствуешь, а жрать в доме нечего. Обложился книгами, как сыч, будто они могут спасти тебя от твоей нищеты. Скажи, сможет книга тебя накормить, обогреть, дать кров? Как ты смеешь судить меня и моих подданных?!
- Книги дают мне отдохновение души, чего не могут дать тебе твои карлики, - гордо произнес полуголый Миша.
- «Отдохновение души», - гнусаво передразнил Миша-царь, - это что еще за зверь. Нет отдохновения души при голодном желудке. Нет отдохновения души, когда жена десять лет ходит в потертой шубе с истрепавшимися рукавами, если она не идет в театр только потому, что ей просто не в чем идти. Нет отдохновения души, когда не можешь оплатить детям достойное обучение. Не отдохновение души дают тебе твои книги, а пе-сок. Песок, в который ты прячешь свою голову от всех этих забот, тогда как эти заботы и есть твое прямое дело. Друзей у тебя нет не потому, что ты приравнял дружбу к вере. А просто потому, что ты неудачник. Никто ни за тебя, ни за твои убеждения, гроша ломаного не даст.
- Это неправда, - возразил полуголый Миша, - у меня есть Лампа.
- Ха-Ха-Ха, - театрально расхохотался Миша-царь, повернувшись к своей свите, - слыхали? У него есть Лампа.
Карлики подобострастно захихикали, жмурясь и уродливо выпячивая вперед свои поцелуйные губы.
- Что сделает для тебя твоя Лампа? Накормит тебя, оденет твою жену, обучит твоих детей?
- Дурак ты, царь, если не знаешь, что друзья не для этого, - возразил полуголый Миша.
- А для чего? Разделить с тобой твои сопли о бессмысленности существования, о причинности и неизбежности? Так с этим, как я понимаю, ты и сам справляешься неплохо. Говорят, даже записывать начал.
Миша-царь повелительно простер руку.
- Дайте-ка мне сюда этот фолиант.
В свите произошла какая-то возня и у Миши-царя появился в руке лист бумаги. Полуголый Миша тут же узнал свой листок со стола.
- Где ты это взял, подлец, - рванулся полуголый Миша вперед, но карлики обступили его плотным кольцом.
- Подлец? Я - это ты, Михаил Врубель, помнишь? Так что придержи язык.
Миша-царь полез куда-то под мантию, вытащил оттуда очки, нацепил их на нос, затем, картинно выставил ногу вперед, вытянул перед собой руку с листком и продекламировал: «Не только прошлое, но и будущее не терпит сослагательного наклонения, ибо завтрашний день послезавтра станет вчерашним». Потом перевел взгляд на полуголого Мишу, и, ухмыльнувшись, по-прокурорски произнес: «БРЕД». Затем медленно, глядя прямо в глаза полуголому Мише, он разорвал листок, сначала пополам, потом на четыре, потом на восемь, потом на шестнадцать частей, затем вытянул руку вперед и медленно выпустил клочки бумаги. Они осенними листьями, кружась и переворачиваясь, медленно опустились на пол. Миша-царь проводил их взглядом, загадочно  улыбаясь, потом поднял глаза на полуголого Мишу. Вдруг, взгляд его мгновенно остервенел, и он проорал во все горло, - БРЕД!!!
Громом этот крик прокатился под сводами тронного зала, шарахаясь от серых мрачных стен, перекатываясь от колонны к колонне, поднимаясь все выше и выше, и вдруг все исчезло. Миша стоял полуголый посреди пустыни, и только убывающим эхом доносилось откуда-то с неба: «Бред, бред, бред, бред...»
Миша открыл глаза и приподнял голову.

7

В комнате было темно. Постепенно стали проступать очертания предметов. Книжный шкаф, полки, монитор, лампа. Миша перевел взгляд на стол. На нем белым размытым пятном, казалось, излучая тусклый фантастический свет, лежал лист бумаги. Миша быстро встал, подошел к столу и включил лампу. Листок был цел.
- Фу-х, - выдохнул облегченно Миша и тяжело опустился в кресло, - приснится же такое.
- Как попарился? - раздался бодрый знакомый голос.
- Лампочка, как же я рад тебя слышать, - оживился Миша.
- Я тоже рад, но что случилось? У тебя голос дрожит.
- Ты не поверишь, я разговаривал сам с собой.
- Ну, это послабее будет, чем разговаривать со своей лампой.
- Не скажи, подруга. Когда на тебя орет какой-то урод, а ты видишь, что это ты сам, да еще рвет твои мысли, это не послабее.
- Рвет мысли?
- Ну да.
- Не знал, что мысли можно порвать…
- Тебе снились сны? – спросил Миша.
- Я читал, ну и ты, конечно, читал, твой Юнг, он говорил, что сны – это предчувствия, интуиция, что это точное наше будущее, и если мы не умеем их понять, то это значит, что мы не умеем их читать, а не то, что этого не будет.
- Спасибо, успокоила.
- Так что же случилось?
- Вот эта моя мысль, - Миша постучал пальцем по листу. - Он..., то есть я..., я ее порвал, точнее, вот этот вот листок. И он сказал..., я..., сказал..., то  же, что и ты. А ты… Ведь там, во сне, ты была на моей стороне.
- Что сказал? На чьей стороне? На его или на твоей? Я совсем запутался, - озабоченно спрашивала Лампа.
- Ты сказала..., он сказал..., я сказал...: «бред», - бормотал Миша, морща лоб.
- Да брат, тебе надо успокоиться.
- Мне нужен Юнг.
 Миша подошел к шкафу, достал том «Психологические типы», раскрыл его и начал искать.
«Слава Богу – он стал невротиком, имея в виду возможность выявить психологические проблемы» - не то, - «Sacrificium intellectus – жертвоприношение интеллекта», - не то, судорожно листал Миша страницы. - «Anima naturaliter Christiana» - душа по природе своей христианка», - не то. - «Война – начало всего. Только история разрешает спор. Вечной истины нет – истина является лишь программой». «Действительность есть то, что действует в человеческой душе, а вовсе не то, что некоторые люди признали «действительным» и с такой предвзятой точки зрения обобщили как «действительность». «Рациональны и сознательны только противоположности. Среднее положение по необходимости должно быть иррациональным и бессознательным. Именно поэтому она и проецируется в образ Бога».
- Черт, да где же это. Нет, это в «Тавистокских лекциях».
Миша достал другой том.
«Мышление, если спросить философа, представляет собой что-то очень сложное, поэтому лучше его об этом никогда не спрашивать. Философ – единственный человек, который не знает, что такое мышление...». «Мышление – это восприятие и суждение...». «Ощущения говорят нам, что НЕЧТО существует, мышление определяет это НЕЧТО, чувство информирует нас о его ценности. У этого НЕЧТО есть прошлое и будущее. Оно определяется предчувствием, интуицией».
- Вот, - «Интуиция есть особый вид восприятия, который не ограничивается органами чувств, а проходит через сферу бессознательного. Как действует эта функция, я не знаю...».
- «Не-зна-ю», – задумчиво повторил Миша по слогам, – черт, он НЕ-ЗНА-ЕТ.
Миша сел, откинулся на спинку кресла и задумался: «Вообще Юнг говорил, что бессознательное разговаривает с нами через сны символами, и что трактовать их буквально – серьезная ошибка. Но что же, фигурально, могут означать эти трон, мантия, корона, гномы, суд, пустыня, и я сам, судящий себя, в конце концов? А сами слова, тексты, что это значит – «любит животных», «убивал лягушек?». Их тоже надо трактовать символически? Черт, хоть к психиатру иди.
Миша пересказал Лампе свой сон. Та задумалась, затем произнесла.
- Спасибо, что назвал меня другом. Я, правда, не смогу отдать за тебя жизнь – я тут привязан к розетке. Но если б не это…
- А почему ты решила, что я полуголый, а не царь. В этом сне уж слишком все как в сказке. Один - уж больно хороший, другой – до омерзения плохой. Один - нищий, другой – богатый. У одного – злые карлики, у другого – добрая Лампа. Здесь явно что-то не так.
- Ничего тут странного нет. Ты сходил в баню, очистился. Тело исторгло всю накопившуюся грязь. В бане тебя же не удивляет, что вот мол, с одной стороны, чистое тело - с другой стороны, таз грязной от тебя воды. Ты же не находишь это сказкой? Взял таз и выплеснул. Так и тут. Возьми и выплесни своих гнусных карликов вместе с этим царем.
- Даже если ты и права, хотя, повторяю, уж слишком все тривиально, то это не объясняет последнего акта. Мне кажется, что весь сон был только ради этой гадкой сцены. Именно она меня мучит.
- Она тебя мучит, потому, что ты сам не уверен в этом своем утверждении. Я сказал «бред» больше для того, чтобы начать разговор. Я сам не знаю, как относиться к этому. Уж слишком грустно, если все предрешено. Грустно и недоказуемо. «Завтрашний день послезавтра станет вчерашним» – это не доказательство. Слишком простое доказательство для столь сложной задачи, правильнее сказать - загадки. Ведь за ней, и вправду, стоит  не бессмысленность существования, а лишь непознаваемость. Даже если ты вдруг почесался – тому уже есть какой-то смысл, а тут человеческая жизнь.
- Тому, что я почесался, есть не смысл, а причина. Не путай Гегеля с Бебелем.
- Ну ладно, тогда рассматривай свой сон, как проекцию собственных сомнений. Может, в другом сне, и склеишь свои клочки бумаги. Царь же их не сжег.
 - Хорошо. Кажется, ты и вправду меня успокоила. Пойду, пройдусь с Джокм.
Шел густой снег. Видимо, он пошел, когда Миша лег спать. Теперь его насыпало уже прилично, и пес весело кувыркался в девственных сугробах, подвизгивал, ловил крупные хлопья падающих снежинок, громко лязгая пастью. Он был счастлив.
«Вот ведь, - смотрел Миша на Джока, - и чему рад? Жизнь – дерьмо, а он радуется. Набегается, потом наестся до отвала, завалится спать, а завтра опять по тому же кругу. «Сердись иль пей, и вечер длинный кой-как пройдет, а завтра то ж, и славно зиму проведешь»25, вспомнилось Мише.


Однако Миша заметил, что «накручивает» себя. Что настроение его совсем не соответствует мыслям, которые он выговаривает почти насильно. «Ну и что, - продолжал он сопротивляться, - сколько раз уж было. Поддаваться хорошему настроению – это малодушие. В этом ведь и есть вся гадость этого мира. Даст он человеку одно счастливое мгновение - и тот воодушевился, копытом землю роет. Думает: «Вот, еще немного, и настанет счастье, кущи райские». Но проходит год, другой, третий – нет счастья, не видать. Начинает тосковать, руки опускаются – и вот, готов уже в петлю лезть. Тогда мир опять ему, раз, и подсовывает еще одну удачишку, как кость голодной собаке – на, жри. И тот опять ободряется, будто и не было никаких страданий. Все забылось. Опять, как бедный грек в царстве Аида – покатил камень26. Снова закуксится – на еще, потом еще, и так до смертного одра. Лежит старик, помирает, вспоминает жизнь – и что там? – Три-четыре мгновенья счастья и пятьдесят лет мытарств. А в конце - простата, артрит, кредиторы, грабители-врачи да неблагодарные дети. Играет мир с человеком, как кот с мышью. Заморит одного - тут уж следующий бодрячок на подходе. Скучать некогда. Кладбища пухнут, могильщики закапывать не успевают. Задуматься только. В мире ежедневно умирает миллион человек. МИЛЛИОН!!! А ведь у каждого судьба, близкие люди, любовь, карьера, надежда, а в конце... – СМЕРТЬ. «Человек зачат в грехе и рожден в мерзости, и путь его - от пеленки зловонной – до смердящего савана27.»


Не помогало. Пес весело резвился, кружился пушистый снег, вечер звенел. «Господи, - сказал себе Миша, наконец, - ну нет у тебя пороху на самоубийство – так пользуйся, такими хоть, минутами. Посмотри, как красиво. Может мир красота и не спасет - но минуту-то может. Так насладись ею.
Малодушие, как раз в том, чтобы отказываться от этой красоты».
 

Акт 4

Не два

Знающий не говорит,
говорящий не знает.

Лао-цзы



1

«Патриарх Бодхидхарма просидел в медитации семь лет, уставившись в стену. Не удивительно, что в Европе буддизм назвали «религией усталости»1, а в России, «религией эгоизма»2. Соловьев был ближе к истине, нежели Шпенглер. И правда, каким эгоистом, ну ладно, усталым эгоистом, нужно быть, чтобы, плюнув на детей, жену и родителей, начхав на друзей, работу и страну, пялиться в стену ради собственного удовольствия. Здесь, надо сказать, европейскому уму делать нечего. Патриарх сидел, конечно, отказываясь от желаний, но сидел-то он из некоего огромного желания избавиться от желаний. Вот «четыре благородные истины» Будды: 1) жизнь есть страдание, 2) источник всех страданий – желания, 3) чтобы избавиться от желаний, нужно вести «правильную» жизнь, 4) чтобы вести «правильную» жизнь – нужны «правильные знания». А «правильные знания», это, прежде всего, отказ от знаний, ну и от прочих искушений мира. Начинаешь верить, что пропущенный в Евангелиях период жизни Христа с двенадцати до тридцати лет, то есть восемнадцать(!) лет Иисус провел в Тибете, потому что ничего нового против этих четырех истин он и не говорил. Правда, он предлагал, для достижения главной цели, изничтожить, распять в себе свое собственное «Я», а Будда предлагал «раствориться в море внимания к себе». Один только и делал, что говорил и говорил притчами, которые трактуй, как знаешь, другой на все главные вопросы предпочитал отвечать молчанием. Императивом одного было – «отдай все», другого - «приди и возьми». Впрочем, ни тот, ни другой не написали за всю свою жизнь ни строчки. Остается только догадываться, сколько вранья приплели к Христову учению добропорядочные христиане-доброхоты, чтобы две тысячи лет возить мордой об стол европейского человека и европейское человечество. Буддизму, вроде бы, больше веры. Постулат Лао-цзы – «знающий не говорит, говорящий не знает», заслуживает большего доверия, чем тысячетомные библиотеки христианства.


Христианство стремится к вечной жизни, буддизм - к абсолютной смерти. В чем же разница? В чем математическая разница между абсолютным нулем и бесконечностью? Что есть бесконечное время, как не полное его отсутствие, сиречь – ноль. А что есть пространство, как не функция времени? Иллюзорность времени предполагает иллюзорность пространства. Всё, весь мир – фикция, воровская «кукла». Какое тогда значение имеют понятия «вчера», «сегодня», «завтра» или «бесконечный космос»? Вечная жизнь и абсолютная смерть – суть одно и то же.


Но что же тогда наша жизнь? Ее можно было бы назвать иллюзией, если б не болели зубы и не ломило в пояснице, не терзали бы ни совесть, ни горечь утраты близкого человека. Мир, может, и иллюзорен, но страдания его реальны.
Если самую прекрасную статую осветить равномерно, чтобы каждый участок ее поверхности отражал одинаковое количество света, то что бы человек увидел? – ничего, пустое место. Он даже света бы не увидел, ибо не с чем было бы его сравнивать. Лишь тень дарит нам случай воспринять прекрасное или, вообще, хоть что-нибудь. Тень, как порождение света – вот условие жизни. И как оценить добро без наличия зла? – Никак. Что есть абсолютное добро или рай? – Ничто. Что есть абсолютное зло или ад? – Ничто. Некуда стремиться, нечего бояться. Реальна только жизнь. Она реальна потому, что телу моему больно и потому, что душе моей горько, и потому, что дерево отбрасывает тень.
Что делал семь лет Бодхидхарма? Он соединял Майю и Нирвану, он соединял видимость и ничто, он соединял свет и тень.
Он сказал: «НЕ ДВА»


Миша отложил ручку и размял пальцы.
Это было уже не первое его эссе. Тот свой новогодний сон он объяснил для себя, как слишком большой замах. Миша-царь и Лампа, оба были правы - нельзя утверждать, ничего не доказывая. А чтобы найти доказательства - слёз и водки мало. «Слонов едят по частям», - решил Миша, и начал писать эссе. Листок со злополучным своим изречением он повесил на стену перед собой, чтобы не давать своим мозгам расслабится и не уходить в сторону. Часто ему просто не хватало знаний. Многие эссе повисали в воздухе. И тогда Миша ужасно злился. Но не только бессистемность его скудных знаний мешала ему. Были и внешние обстоятельства – его безработица.



2

Новогодние каникулы давно закончились. День прибавился уже на час, но конца зиме видно не было. Хлюпая и чихая до января, она вдруг, как с цепи сорвалась. Разразилась морозами, ветрами и пургой. Занесла город по самые окна первых этажей. Снег не вывозили, а наваливали и наваливали по краям дорог, превращая их в грязные овраги. Пешеходные тротуары стали узкими тропинками где, чтоб двоим разойтись, один должен был лезть в сугроб, пропуская другого. Дворники сдались и на работу не выходили. Были все они приезжими туркменами да таджиками, такую зиму, наверное, видели впервые, и теперь таращились своими узкими глазками из окон своих, непонятно по каким законам снятых квартир, где проживали по двадцати-тридцати человек, одному Богу известно, каким образом размещаясь на двадцати-тридцати метрах. Автовладельцы, устав откапывать каждое утро свои машины, в конце концов, плюнули, и теперь на стоянках высились огромные холмы снега, с погребенными под ними авто, видимо, уж до весны. Старушки-пенсионерки с упорством, достойным лучшего применения, каждое утро продирались через заваленные снегом подъездные двери, стаями собирались около магазинов и, в ожидании подвоза свежего хлеба, сварливо бранились на снег, на городские власти и на президента.
- Ентому рыжему, дороги, небось, цельный полк чистит, - говорила одна.
- Он за государством блюдёть, ему положено, - говорила другая.
- За госуда-а-арством, - ерепенилась третья, - ему б, стрючку гороховому, лопату в зубы, да сюда бы.
-  Да что ж, его то честить. Наши ни чёрта лысого не делают.
- Наворовались, набили мошну за наш щёт, и сидять по холупам своим, водку жруть, да девок тискають.
- Да с твоей, Петровна, пенсии, им только на туалетную бумагу и хватит, зады их грязные подтирать.
- И то.
Зима. Из всех живых существ такой зиме радовался, наверное, только Джок. Впрочем, Миша, если и не радовался, то злорадствовал. Работу он все еще не нашел. Но если бы нашел, то как бы тогда ездил в Москву по заснеженным, нечищеным дорогам? – непонятно. Гуляя по утрам с собакой, он видел эти огромные очереди на автобусной остановке, представлял, как бы он сейчас там мерз бы, а, потом, парился бы в душном автобусе, и ему становилось, хоть сколько-нибудь, легче. Работодатель, кажется, от такой зимы совсем замерз. Вакансий достойных не было. Мишины долги росли. Он перешел на дешевые сигареты и бросил бы вовсе, если б не понимал, что это не спасет ситуации. Посленовогоднее благодушие, сменила деятельная деловитость, постепенно, она переросла в апатию, затем в грусть. И вот, вновь подступила жгучая тоска.


Понедельник. Миша без энтузиазма проверил почту - один хлам, ничего стоящего. «Может оно к лучшему? – подумал он, - зато у меня есть время писать. Может, цепь причин и следствий выстроена таким образом, что я должен что-то написать, до чего-то додуматься?  Черт, кому это нужно, кроме меня? А есть надо всей семье, да и прав Миша-царь - на голодный желудок много не напишешь. К тому же, я ведь не собираюсь продавать свои «творения». Да и кто бы купил, если б я и захотел продать? А если б и купил, то за сколько бы? Вон, Достоевский. За «Идиота» получил всего сто рублей, а теперь - нет в мире другого подобного произведения. Ван Гог, при жизни, продал всего одну картину за восемьдесят долларов, а «Подсолнухи» за сколько ушли? За двадцать три миллиона! Но что досталось им? Один умер в бедности и в болезни, другой - в бедности и в безумии. Причинный мир, мать его! Говорят, богатые страдают не меньше, и число самоубийств среди них такое же, как и среди бедных. Значит, нет разницы, с жиру или с голоду? Нет, есть. У одних страдает только душа, у других – и душа, и тело. У одних, близкие их счастливы вполне, бедные же делают несчастными и всех вокруг себя. Но одно абсолютно верно - никто добровольно не покидает жизнь из-за физической боли, но все - из-за душевной.


А те, что остаются? Что они делают? Они продолжают жить. Они так же разделены на бедных и богатых. Только одни страдают от пустого желудка, а другие – от пустой, уставшей от удовольствий, головы. Что означает постулат «хлеба и зрелищ», как не призыв заполнить пустой желудок и пустую голову. Но, как только все заполнено, опустошается душа. Похоже, хорошо себя чувствует только средний класс. Физически, они изо всех сил стараются не скатиться к бедным морально, они из кожи вон лезут попасть к богатым. Они вечно заняты и им некогда думать о душе, тогда как и у бедных и у богатых на это уйма времени. «Срединный путь»3 среднего класса. Вот он, бытовой буддизм. Вот их НЕ ДВА».
Миша задумался, потом, взял ручку, хотел было записывать, но тут, по столу пополз, реагируя на виброзвонок, его сотовый.



3

Определитель высветил имя «Пушкин»
- Миш, ты был вчера в бане? – начал Пушкин не здороваясь, будто они расстались пять минут назад.
- Нет, - ответил нехотя Миша.
Пропуск бани по уважительным причинам не был бы для него удручающим событием – он восполнил бы среди недели. Но пропуск бани из-за отсутствия денег – был насилием. Когда жизнь тебя пинает, а ты уворачиваешься - это нормально, это даже бодрит. Но если ты пропускаешь баню, потому что нечем заплатить, это значит – жизнь тебя «завалила». Во всяком случае, так это значило для Миши. Просить у Маши – язык не поворачивался, да у нее и не было. Занимать на баню – глупо. Уж если занимать, так на месяц, на два, а такие суммы надо обеспечивать какими-то обязательствами, обещаниями, которых Миша уже не мог дать никому. Но главное – это, конечно, унижение. «Вообще, нищета, - рассуждал Миша, - отвратительна не голодом - она отвратительна унижением. Не будь человек так тщеславен, он бы так не страдал». Но Миша был тщеславен. И сейчас, когда он уже предвидел, что придется сознаться Пушкину в своей неплатежеспособности, ему стало до тошноты неприятно: «Зачем взял трубку?», - ругал он себя.
- Я тоже не был. В субботу так нажрались с Ваваном, ну, знаешь ты его - с седьмой базы. Он продал свою «девятку». Завалились в кабак, сняли двух телок.  Помню, Ваван кому-то рыло начистил, посуду побили. Потом мент какой-то, тощий, тщедушный, пальцы веером. Ваван ему сунул пару штук - заткнулся. В общем, жопа. Кобылы куда-то подевались. Короче, в воскресенье, я подняться так и не смог. Пивком оттягивался. Пойдем сегодня. Отмокнем, а, Миш?
- Саш, тебе уж полтинник, а ты, как пацан, по кабакам отираешься. Казанова с простатой. Потом, ты же знаешь, сегодня там одна братва, - Миша еще надеялся отвертеться.
- А что тебе братва? Париться они умеют. Они ж не отморозки какие. Народ солидный. Ты вообще, чего пропустил-то, денег, что ль, нет? Так это мы поправим. Это я ж ведь Вавану помог продать, ну и мне перепало слегонца. На баню хватит, пойдем. Я даже машину возьму. Пить не будем. У тебя веники есть? А то в деревню ехать неохота. Давай, я заеду через полчаса. Конец связи.
Пушкин отключился. Миша облегченно вздохнул. Он был благодарен приятелю за то, что тот как-то лихо проскочил скользкий для Миши момент денег. При всей своей пошловатости, больше, впрочем, показной, Саша умел быть деликатным. «Какую машину? Куда по этим сугробам?», - пожал плечами Миша и пошел собирать сумку.

- Как сегодня, Валюш, - обратился Пушкин к билетерше, дородной рыжей женщине без определенного возраста. Лет двадцать Миша ходил в эту баню, и все это время бессменно она сидела на кассе, и возраст ее, казалось, совсем не изменился.
- Сто тридцать4, Александр Сергеич. А когда в понедельник было плохо? Сам знаешь, какой народ по понедельникам. Чуть, что не так – по морде. А ты Миша, что вчера не был? Вчера тут Андрей проставлялся, сорок девять ему стукнуло.
- Потому и не был, Валюш, что б не сорваться. Ты ж меня знаешь.
- Как же, помню, как ты в Галю-буфетчицу булочками бросался, - рассмеялась Валя.
Пушкин заплатил за три, и приятели прошли в предбанник.


По понедельникам в баню ходил народ особый. То есть, баня была открыта для всех, но так уж повелось, что на девять десятых ее занимали бандиты. Это не были боевики-рекетиры, или там мелкие наркодилеры да спившиеся сутенеры.  Это были их начальники или, скорее даже, начальники их начальников. В бане они толк знали. Пили только чай да квас. В их специфической сфере, видимо, люди либо спивались, либо садились в тюрьму, либо убивали их на стрелках5 при исполнении, либо же, зашившись6, они делали себе карьеру. Порядок по понедельникам был идеальный. Банщики сушили, кидали, убирались, как положено, не то, что по воскресеньям. Что не так, и вправду, можно было получить в лоб. Но если служили исправно, то и чай был щедрым, не в пример воскресному контингенту. Разговоры велись чинные, деловые. Если б какой-нибудь честный следователь возжелал бы получить какую нужную информацию, то ему достаточно было разок попариться в понедельник. Но честных не было. А тех, что были куплены братвой, те бы и на порог бани не пустили. Из всего разноцветья халдеев, самое мерзкое – продажный мент. Пару раз, правда, Миша видел здесь начальника городской милиции, но он, скорее, заходил обсудить дела.


Непосвященному обывателю даже кажется, иной раз, что и не плохо это – жить «по понятиям». Дисциплина, порядок, чистота. Но Миша слишком знал этих людей. Только у таких и были ведь деньги, а его дизайн-бюро нужно было выживать.
«Короче, б...дь. Мне нужны нары, типа Версачи», - говорил ему один, заказывая интерьер спальни. «Х..ль мне твоя парилка, ты мне сексодром на десять человек сваяй, да чтоб зеркало на потолке», - говорил другой, заказывая проект бани. «Я тебе дам двух ребятишек, поедешь с ними, они им там яйца в глотку затолкают», - говорил третий, когда Мишины подрядчики срывали сроки печати. Платили, правда, при этом, они исправно. Деньги эти, что скажешь, конечно, пахли, но выдавались они за невинные и законные Мишины услуги. «Не думаю, что Микеланджело, расписавший Сикстинскую капеллу для Ватикана, чем-то от меня отличается, - оправдывал себя Миша, - в конце концов, Святая инквизиция отправила на тот свет гораздо больше народу, чем мои «пальцеобразные7».


Корректными и цивилизованными казались эти люди иному при первой встрече, но непосильно было им долго носить приличную маску. Привыкнув к вашему присутствию, быстро уставали они от тяжкого своего лицемерия, и убогий ум, обезьянничанье под киношных сицилийцев, в виде целований при встрече, золотых цепей в палец толщиной, бриллианта величиной с лесной орех на левом мизинце, мат и феня без правил русской речи – все это скоро начинало вылезать из них, как говно из засорившегося унитаза.


Особый род животных представляли собой их жены. Женились ребятишки в начале своей карьеры, еще будучи «быками»8 да сутенерами на прима-стриптизершах или элитных проститутках с четырьмя классами начальной школы. Бандитская карьера, со временем, шла в гору. Пух лопатник - рос и гонор. Уже и не дача у него – уже поместье, не битый «опель», а «мерс» шестисотый, не синяя пара из драпа - тройка от Армани «брусничная, в дым, с искрой»9. Подруги не отставали. По гламурным журналам изучали они и как одеться, и как говорить приличной леди. День их был расписан по минутам – подъем, шейпинг, макияж, шопинг, косметический салон, солярий, диет-кафе, фитнес-клуб, корт, тренер-любовник, курсы икебаны et cetera. Поглядишь на такую издалека - закачаешься. И стиль, и стать, прическа, наклон головы, взгляд с поволокою, от которого у любого нормального мужика мозги падают в гениталии. Богиня... покуда рот не раскрыла. А раскрыла – так святых выноси. Помойка, чисто помойка. А если ты нанятый мужем художник, то она тебя научит и вкусу, и стилю европейскому. Намекни что-нибудь на счет законов организации пространства или композиции цвета – съест тебя с дерьмом, будешь настаивать – мужу пожалуется: «Кого ты нанял, он же дилетант». Где слово-то выучила, и ведь значение угадала.


Детей своих, впрочем, эти удивительные пары учат в элитных школах, а, затем, посылают в Кембридж и Оксфорд. Видимо так, и только так, рождается новый класс аристократов. Дед  Джона Фицджеральда Кеннеди грабил поезда, а внук этого бандита - уже президент огромной страны.
Правда, чтобы выскоблить гены, нужны не годы, а века, ну, да по теперешней быстрой жизни не до того.


4

- Ты веники взял? – вывел Пушкин Мишу из задумчивости.
- Да, Саш, четыре, новеньких. Иди, запаривай пока.
Народу было немного. В мыльной было чисто, на полу ни листочка. Бассейн и купель сверкали свежей водой. Ее полностью сливали и заливали новую только в понедельник, в остальные дни недели только «освежали». Пустые тазы вымыты и аккуратно сложены в углу один в другой, мраморные лавки тщательно отдраены с мылом и блестели, как новые. Все седушки10 были ошпарены кипятком и стояли аккуратной стопкой при входе в парную, на вешалке рядом с дверью висели свежие простыни и чистые шапки, под вешалкой стояли чистые шлепанцы. В парной глухо бухала печка – кто-то поддавал.
- Господи, аж глазам больно. Будто и не наша баня, - театрально зажмурился Миша.
- Не говори, - Саша заливал кипятком два таза с вениками. – Мы с тобой, как люди вольные, со службой не связанные, могли бы спокойно ходить по понедельникам.
- Чистота – это еще не все. Здесь, как ты понимаешь, воздух грязный. Моей душе воскресный срач ближе.
- Уж больно ты щепетилен. «Ничто, входящее в человека извне, не может осквернить его; но что исходит из него, то оскверняет человека. Если кто имеет уши слышать, да слышит!»11 – пафосно произнес Саша.
- Во-первых, я ем хлеб чистыми руками, если ты о Марке. Во-вторых, я не боюсь измараться. Просто баня для того, чтобы расслабляться, а не напрягаться, - парировал Миша.
- Ну и расслабься, плюнь и забудь. Пойдем греться.
В парной было всего четверо, но сидели они с ногами, на верхнем полке и занимали, таким образом, все пространство. В воскресной ситуации, увидя вновь вошедших, человек спускает ноги вниз, освобождая место. Но не сегодня.
- Кинуть, ребята? – предложил Пушкин.
- Только кинули, - отозвался лысый боров, лет тридцати, с татуировкой на груди в виде змеи, обвившейся вокруг византийского креста, с неразборчивой кривой надписью ниже.
Друзья поднялись по ступенькам и встали у перил.
- Я с ним и разговаривать не буду. Завтра не принесет, поставлю на «счетчик», - продолжался прерванный разговор.
- А сколько за ним? – спросил худой, хорошо сложенный парень, с золотым католическим крестом на золотой цепочке, толщиной с карандаш.
- Сорок косарей, или отберу квартиру.
- Охота тебе мараться. Мороки сколько.
- Я сам, что ли. У меня есть, кому этим заняться.
- Зачем тебе «хрущевка», - вступил в разговор третий, с двумя золотыми цепями и золотым же перстнем-печаткой.
- Сам знаю, что лучше деньги, да ему взять негде, я точно знаю, - отозвался лысый. – Потом, она хоть и «хрущевка», а на восемьдесят штук потянет.
- Это если самому заниматься, - вступил четвертый, с черной стриженой бородкой, толстой золотой цепью и золотым браслетом в гарнитуре.
- Ну, тебе, Семеныч, отдам за семьдесят. У тебя ж есть риэлторская контора?
- За шестьдесят пять возьму. Но только ты не тяни, бери квартиру.
- Заметано, - поднялся лысый, беря веники, - ладно, поехали,

- Вот так и вершатся судьбы людские, - грустно произнес Миша, когда «отмахавшись»12, «бизнесмены» вышли из парной, и приятели влезли на полок.
- Перестань, Миш. Откуда ты знаешь? Может он такой же, как и они.
- Такой же, как они, в «хрущевке» не живет.
- Ну, так, все равно, связался же с ними. Что он, не видел, с кем дело имеет?
- А может, у него выбора не было.
- Ну ладно, хватит скулить, мы же отдыхать пришли. Сам говоришь, в день миллион человек умирает.
- Умирает миллион, а страдают миллиарды и каждый день, и изо дня в день.
- Ну-у, запел. Иди вон лучше подкинь. Весь пар сожрали, риэлторы хреновы, - закончил разговор Пушкин.
Миша спустился к печке и открыл хайло13.
- Боже, ты погляди. Ну, мы сегодня отпаримся, - восторженно произнес Миша.
Раскаленные камни светились волшебным неоновым ярко-оранжевым светом. Натопили на славу.
- Золота на них, если с четырех собрать – на двухлетнюю «девятку» хватит, - Саша мечтательно смотрел в потолок, утыканный ветками полыни. – Полынь-то надо бы замочить, может, даст еще запах.
- Чего они так золото любят, - сказал Миша, покручивая свою серебряную цепочку. Раньше была еще одна, с серебряным крестильным крестом, но он ее давно снял. – Я всегда считал, что золото носят только черные и голубые.
- А они и черные и голубые, они космополиты.
- Как ни смешно, но ты прав, именно они – граждане вселенной в самом широком смысле слова. В любой стране, на любом континенте они абсолютно одинаковы. Французский художник очень отличается от голландского, голландский от немецкого, немецкий от русского. А эти… Одинаков их язык, их менталитет, их методы.
- Это потому, Миша, что их профессия зиждется на самой простой философии – философии страха. Мотив страха лежит в основе пирамиды Маслова, и он одинаков в любой стране, на любом континенте.
- Нет, у него там вначале, вроде, физиология, еда.
- Ну, может и еда, а, скорее, страх быть голодным, да только вот твои творческие амбиции у него на самом верху. Тебе вот жрать нечего, а ты в облаках витаешь.
- Чтобы витать в облаках, еда не нужна, - закрыл тему Миша. – Может, пойдем, веники возьмем, поди, запарились уже.
- Не, пойдем, отдохнем, у меня сегодня еще силенок маловато.
Приятели вышли из парной и обмотались полотенцами вышли в холл.



5

Чем, хороши были понедельничные парильщики - они никогда не выходили в холл. Видимо, сидеть по кабинкам – издержка их профессии. Агорафобия14 неизбежна, если тебя отстреливают, как только ты выходишь из офиса или машины. Так что не только они руководят страхом, но и страх руководит ими. В этом есть хоть какая-то справедливость. Так или иначе, Миша с Сашей сидели в холле одни, и это им нравилось. Буфет сегодня работал. Пушкин принес по кружке пива. Отхлебнули по глотку. Помолчали.
- Ты же за рулем.
- А, чхать, дворами доеду, - мотнул Саша головой. – А потом, у меня деньги есть. Да и где им машину поставить в засаду, кругом одни сугробы – обочин нет. Думаю, эти козлы сейчас сами водку жрут.
- Слушай, Александр Сергеич, - ты вот ведь не работаешь сейчас нигде, так что б тебе не сесть писать, - начал Миша старую тему. – Даже я тут с тоски взялся за перо.
- Иди ты, – удивился Саша, и что же ты пишешь? Подожди, дай догадаюсь. Философские эссе?
- Скорее притчи.
- Ну да, прости. Боги не эссе пишут – они притчами говорят.
- Да не обо мне речь. У меня ни слога, ни стиля. Да и эссе не литература, а публицистика. Другое дело – ты.
- Эх, Врубель, думаешь, я не пробовал, - впервые признался Пушкин. – Ты пойми, рассказывать одно, а бумага – совсем другое. Вот ты читал Жванецкого? Нет? А я читал. Когда ехидный толстый еврей ерничает со сцены – это великолепно. Авторский задор, интонации, паузы, где надо; где надо, голос возвысил, где шепотом, где сам рассмеялся, где жест, где чих. Короче, эффект театра. А читаешь, так приходится его представлять, а если не представлять, так полная чушь. Или Зощенко. Ты любишь Зощенко? Я тоже нет, - сыпал Саша, не дожидаясь ответа, - а почему? Потому, что мы с тобой его не видели, представить не можем его себе. Может, он и читал свои произведения отменно. Да только на бумаге – не-смеш-но.
- Талант писателя и талант рассказчика – две большие разницы, - воодушевленно продолжал Саша. - Возьми Шекспира. Сюжеты – банальнее только милицейские протоколы. С первого взгляда полюбил, брата убил, женился, отравился. Сюжета на четверть страницы. Или того хуже. Слуга обиделся на хозяина, подставил жену, все умерли. Ну, Гамлет с Макбетом да с Лиром посложнее. Но ведь его гений не в этом. Его гений в отступлениях, в размышлениях по поводу, в суждениях героев, в мыслях о мире и бытии. Ведь Гамлет – это не история мести за папу убиенного – это:

Ведь кто бы снес бичи и глум времен,
Презренье гордых, притесненье сильных,
Любви напрасной боль, закона леность,
И спесь властителей, и все, что терпит
Достойный человек от недостойных,
Когда б он мог кинжалом тонким сам
Покой добыть?...15

…и так далее. Ведь это вся твоя философия бессмысленности жизни, страха смерти, или: «а вдруг там что-то есть». А мои рассказы. Отрежь от них банную атмосферу, винные пары, лошадиное ржание – и все, и нет рассказа. Напился – трахнул, трахнул – напился. Вот все сюжеты твоего покорного слуги, Александра Сергеевича Пушкина. Ты вот Миша – художник, тебе Бог дал и имя и руку. А мне только имя и язык. Нет, брат, писателем надо родиться, а я родился пьяницей.
Саша перевел дух и отпил большой глоток пива.
- Не убедил. Ты сам себе противоречишь. Смотри, какой спич выдал – хоть сейчас в тираж, на первую полосу. Банальные сюжеты? – сам говоришь, у Шекспира не лучше. На отступления нужны мозги? – они у тебя есть. Слог? - слог придет, только посиди, помучайся, отточи. Тебе же просто лень. Вон, «Мертвые души» - триста страниц. Там и сюжета-то нет, да и сюжет, говорят, не он придумал16, а он их, эти триста страниц, три года писал, каждую строчку вылизывал, каждый диалог, каждое авторское рассуждение. Ты думаешь, с неба они ему свалились?  Это труд, Саша, труд великий.
- Ты что, хочешь сказать, что Гоголя из себя задницей можно высидеть? Тогда бы эти гоголи толпами бы ходили у нас, парились бы с нами да водку с нами жрали. Что ж это с тех пор никто так не пишет? Нет, брат. Гоголь один, и больше не будет. Тут сиди – не сиди, а если Бог не дал, так ты хоть сто «паркеров» сотри до корней – и «Ганца Кюхельгартена»17 не высидишь.
- Ладно, парень, я знаешь, что сделаю, я принесу как-нибудь диктофон, запишу тебя, а потом перенесу на бумагу и дам тебе почитать. Может, тогда поймешь, - махнул Миша рукой.
- Какие мы альтруисты. Что это с тобой, Миша? Крыша едет? Это оттого, что ты не пьешь с Нового года. Гляди, помни, что мессир сказал: «что-то, воля ваша, недоброе таится  в  мужчинах, избегающих вина, игр, общества прелестных женщин, застольной беседы. Такие люди или тяжко больны, или  втайне ненавидят окружающих»18. Тебе надо на людях почаще бывать, да водочкой не брезговать, не то кончишь, как твой тезка19.
- Ну, ты то уж точно не на дуэли откинешься, - сказал Миша, вставая, - пойдем париться.



6

- А ты знаешь, я ведь стрелялся, - произнес доверительно Саша, закрывая хайло.
В парной никого не было.
- Ну, сегодня вечер откровений. Сначала, я узнаю, что ты пробовал писать. Стреляться, наверное, тоже только пробовал? Или всерьез?
- Всерьез, - наморщил Лоб Саша, словно испытывал боль от воспоминаний.
Была у нас в части библиотекарша, дочка начальника штаба полка. Красавица писаная. Семнадцать лет ей было, только школу закончила. Было в ней что-то от чеховских женщин – не от мира сего. Книг наши господа офицеры не читали, один я только и ходил в библиотеку. И она от книг не отрывалась, читала все подряд. Тоже классику любила. Ну, мы на этом с ней и сошлись. Да сошлись так близко, что я по уши в нее влюбился.
Был у нас в части капитан Гриценко. Красив, как Парис, не мне чета. Тупой, как пробка – двух слов без мата связать не мог, а женщины на него гроздьями вешались. В библиотеку он и носа не казал и нигде он не мог мою Машу видеть. Ее как твою жену звали. Да и ничего общего не смогли бы они найти, даже если б и познакомились где.


И вот сидим как-то в офицерском общежитии, выпиваем. Набрались уже прилично. С автомобилей на футбол, с футбола на политику, с политики на анекдоты, командиру части все кости перемыли. Уж все темы перебрали, что оставалось? – бабы, конечно. И вот этот хрен блондинистый начинает врать, как всегда, про свои победы. Врет, врет и вдруг говорит: «А видели нашу библиотекаршу? Хороша кобылка подросла, - говорит, - поставить бы ее рачком, да и вдуть по самые помидоры». Я, как услышал – во мне все перевернулось. Я молча поднимаюсь, подхожу да как въ...бу  ему промеж глаз так, что он через стул, через кровать перелетел и в стену впечатался. Потом хватаю бутылку, бью «розочку»20 об стол и пру на него. Крыша у меня поехала, наверно. На меня сразу человек пять кинулись, скрутили, бутылку отняли. Перепугались все. Этот лежит у стены, бледный как саван, губа дрожит, бельма свои белые выкатил, слова выговорить не может. «Я тебя, урод, все равно убью, - говорю я спокойно, - завтра, на стрельбище, в четыре утра, по всем правилам. Приходи, если мужик. Не придешь, я тебе сам вдую по самые помидоры, ублюдок». Веришь, никто и не пикнул. Все повелись – в дворян решили поиграть, плебеи. Да и по сколько нам было? Почитай, только из училища.


Короче, сижу я в своей комнате, не сплю, хмель вышел в момент. Теперь я Мопассановского «Труса»21 очень даже понимаю. Страх, Миша, животный страх – вот самое гадкое человеческое чувство. Он, как липкое чудовище всего тебя обволакивает, пролезает во все органы, во все поры - дохнуть не дает. Вытягиваю руку, а пальцы ходуном ходят. Про Машу я и думать забыл. Думаю, только, как у меня завтра пистолет будет прыгать в руках, и все будут это видеть. Что сильнее, страх или тщеславие? Тщеславие, Миша, тщеславие сильнее.
К утру я себя накрутил кое-как, собрался. Ну, в общем, дальше стыдно и рассказывать. Какие мы офицеры, Миша? Микитки мы в погонах, мещане мы во дворянстве. Короче, оба выстрелили в воздух по какой-то астрально переданной друг другу договоренности. Оба струсили. Как это я еще розочку-то схватил.
- Он его замочил прямо на лестнице. Костюм мне, падла, его мозгами забрызгал – выкинуть пришлось – в парилку вошли двое. Слова эти уж как-то совсем не вязались с их интеллигентным видом.


Друзья не стали даже махаться вениками и вышли.
- Не переживай, Саша, это не из-за плебейства. Тогда просто нравы были пожестче, сказал Миша, обматываясь полотенцем. Тогда, если струсил – не жить тебе в обществе. А сегодня – наложил в штаны, так значит, мудро поступил, жизнь сберег. А боялись они, я думаю, не меньше твоего. Сегодняшний «Трус», правда, не застрелился бы, - вздохнул Миша о своем.
- Да и не в этом феня, - усмехнулся Саша. - Маша эта через два месяца замуж вышла за студента какого-то, первокурсника. У них давно уж, значит, сговорено было, а мы тут чуть друг другу мозги не вышибли. Грустно, Миша, может, это у меня единственная настоящая любовь была.
- НЕ ДВА, пробормотал Миша.
- Что? – переспросил Пушкин.
- Срединный путь, говорю. Это я так, о своем. Не обращай внимания. Ты жив, здоров, сыт, пьян, нос в табаке. Живи и радуйся, если умеешь.
- «Умеешь – радуйся, не умеешь – сиди так. Тут не спрашивают»22, - вздохнул Саша.
Париться больше не хотелось.



7

- Как это тебя в баню-то унесло в понедельник - крикнула из кухни Маша, когда Миша, войдя, с шумом бросил сумку на банкетку в коридоре.
- Пушкин на голову свалился, - вяло отвечал Миша. – От двери до двери довез, оплатил все.
- В карты, что ли выиграл?
- Машину чью-то продал.
- Пили, небось?
- Не - за жисть тёрли,
- Сленга у отморозков нахватался?
- Помылся, ядрён-корень - не отмоешься до воскресенья.
- Что Пушкин, все без работы?
- Ну его. Мёл день до вечера, а послушать нечего. Я ему говорю, пиши, а он – я не Гоголь. Лентяй хренов.
- Само должно вылиться. Время, значит, не пришло. Есть будешь?
- Не хочу, спасибо.
Миша прошел в мастерскую, сел за стол, включил лампу, закурил.
«Время не пришло, - вспомнил он последние слова Маши, с остервенением выплевывая дым. – Чертово время. Все с ума свихнулись с этим временем. Прошлое, настоящее, будущее. Время. Время делает человека несчастным. Прошлое и будущее грызут его поедом, пока не сгрызут насмерть, пока будущего уже не останется, и вспоминать больше нечего. Воспоминания и ожидания – крест человеческий».
- Ты что, Миша, такой злой, - заговорила Лампа.
- Ты знаешь, что мы неправильно цитируем Гераклита, - не ответил на вопрос Миша. – Мы говорим: «В одну реку нельзя войти дважды», - имея ввиду платоновское «панта реи», - что, мол, все течет, все меняется, что время не повторяется. Но я где-то читал правильный перевод, и звучит он так: «Мы входим и не входим в одну и ту же реку. Мы есть и нас нет»23.
Ты вслушайся. Ведь это совсем другой смысл. Глубже, шире, точнее. Это ведь экзистенциализм, буддизм. Здесь и иллюзорность времени, иллюзорность действия, иллюзорность бытия вообще.


Гераклит вообще стоит особняком, он больше даже не философ - он поэт. Аристотель, со своим по линейке расчерченным умом, не любил его потому, что не мог понять его поэтических притч. И, вправду, что это значит: «Время – ребенок, играющий в шашки», - или, - «Люди и боги умирают в жизни друг друга и живут в смерти»24. Это гораздо больше похоже на дзен-буддийские хайку25, нежели на философские дефиниции.
Гераклит придавал совершенно особое значение понятию «логос». Образом основы жизни он считал хаотичный и непредсказуемый огонь, в отличие от милетского материализма и пифагорейского математического мистицизма26. Все ж-таки, он вернулся к поэзии на новом, философском уровне.


Не удивительно, что экзистенциалисты в большей степени писали не научные трактаты, а романы, поэмы и пьесы. Взять хотя бы Сартра27. Любопытно и то, что Гераклит стоял у истоков философии, вообще, а экзистенциализм – это последняя философия современности. Круг замкнулся.


За интуитивную правоту Гераклита говорит и тот факт, что и он, и Шакьямуни, и Лао-цзы - все жили, приблизительно, в одно и то же время, в шестом веке до Рождества Христова. Разделяли их тысячи километров, а говорили они одно и то же. Как тут не поверить в существование коллективного бессознательного, существование суммарной памяти человечества.

- Что-то я не помню этого Лао, - перебила Мишу Лампа.
- Он говорил, что видимый мир – есть результат расщепления всего на два. А Будда, как раз и говорит, что, чтобы обрести покой, надо вновь все соединить, то есть НЕ ДВА. Подожди, я сейчас найду. – Миша подошел к шкафу и, немного покопавшись, достал томик «Дао де Цзин». Вот, прям в самом начале: «Когда все в Поднебесной узнают, что прекрасное является прекрасным, появляется и безобразное.  Когда все узнают, что доброе является добром, возникает и зло.  Поэтому бытие и небытие порождают друг друга, трудное и легкое создают друг друга, длинное и короткое взаимно соотносятся, высокое и низкое взаимно определяются, звуки, сливаясь, приходят в гармонию, предыдущее и последующее следуют друг за другом». – Это как раз то, что я писал об освещенной статуе. Мир реален только потому, что разделен на свет и тень, на прекрасное и безобразное, на страдание и удовольствие, на добро и зло. Вот он пишет дальше: «Дао пусто, но в применении неисчерпаемо. О, глубочайшее! Оно кажется праотцем всех вещей».
Постичь умом подобное сложно. Это можно только прочувствовать. Я просто чувствую, что и Лао-цзы, и Будда, и Гераклит, все правы. Но сам я пока не постигаю. Я уверен, что мою причинность - «завтрашний день послезавтра станет вчерашним», может победить только торжество «НЕ ДВА».
- Давай представим, что ты постиг, и сможешь, наконец, победить, - грустно начала Лампа, - а тебе не жалко будет расставаться с этим миром? С блаженством бани, с любовью Маши, с преданностью Джока? С восторгом и муками творчества. С переливающимся тысячью бриллиантов девственным снегом под полной луной, с красными кляксами снегирей на мартовских кленах, с майским ливнем, который умывает и природу и душу, с журавлиным клином и жирным боровиком под еловыми опилками, со звоном медных листьев под ногами? А твои любимые книги, твои поэты, твои философы, твой банный клуб, твои общения, споры, доказательства и..., прости за нескромность – а как же я?
Свет Лампы, даже как-то поник, как бывает при падении напряжения.
- Да ты художник, - изумился Миша.
Помолчав, он достал сигарету, прикурил и продолжал.
- Ты, конечно, права. Когда я рассуждал о трех-четырех минутах счастья на пятьдесят лет страданий, я не то чтобы был неправ. Конечно, счастливых мгновений гораздо больше и, главное, их непродолжительность извиняется их эмоциональной температурой, накалом. Но, очень легко впасть в щенячий восторг, позабыв о маленькой девочке, запертой в отхожем месте ночью в мороз. И не могу не согласиться с Ваней Карамазовым - вся гармония мира не стоит слезинки этого ребенка28,.
Жалко ли мне расстаться? – Миша загасил почти целую сигарету, закурил другую и, глядя в одну точку, продолжил – Жалко не это, жалко то, что уход в это НЕ ДВА ни чем не отличается от самоубийства. Разница лишь в том, что уходишь без гамлетовского страха неизвестности, точно знаешь, что уходишь в пустоту.
- А горе, которое ты причинишь нам?
- Остается только надеяться на время, будь оно неладно, которое все, якобы, лечит.
- Машу с Джоком может и вылечит, а меня нет. Я никому, кроме тебя, не нужен. Меня ждет помойка.
- Только не делай из меня убийцу. Если я освою это НЕ ДВА, я и тебя научу. Ты же сегодня знаешь все, что знаю я – значит, будешь знать и это.
- А мне нравится, как сейчас. Ведь свет и тень – это моя суть, моя жизнь. И мне нравится, что я свечу тебе.
- Прости, я, в - общем, привыкнув, что ты разговариваешь, как-то забываю, что разговаривать – означает иметь душу. Прости. Оставим вопрос открытым.  Возможно, это НЕ ДВА, такая же иллюзия, как и сама жизнь. Баня действует, мне надо поспать. Спокойной ночи.
- Спокойной ночи, - вздохнула Лампа, и выключилась сама.

 

Акт 5

Маленький человек

Не мудрым – хлеб,
И не у разумных богатство,
И не искусстным благорасположение,
Но время и случай для всех их.

Екклесиаст


1

«Я хочу поговорить с тобой о Маленьком Человеке.
Я понимаю – после всего, что произошло, ты, навряд ли, захочешь это читать, но, пожалуйста, в последний раз, напрягись.
Ещё, я понимаю, что лучше Акакия Акакиевича Башмачкина, которого, видимо, я тебе напоминаю - никого и не придумаешь. Но я и не собираюсь бороться с Гоголем. Была «Шинель» выдумана, или нет – вопрос десятый. И выдумывать здесь нечего. Я – реально существую. Я просто хочу тебе рассказать себя так, как ты и не могла меня видеть. Не могла видеть, по определению.


Сразу начну с того, что я не извиняюсь, и не обвиняю. У обоих этих слов один корень и одно значение – вина. Вина, которая никогда не лежит на одном человеке.
Можно долго рассуждать о детстве, обществе, и Боге. Но я не стану этого делать.
Вина (не грех, заметь, а вина) – это дело двух людей. Тяжесть, лишь тяжесть вины  распределяется по-разному. Казалось бы, на сильного должно лечь больше, а на слабого, или, как я сказал, Маленького Человека – меньше.

 
Но мир устроен не так. И именно на Маленького Человека ложится непомерный груз. Возможно, именно этот непомерный груз, и делает его таким Маленьким.
Оставим за дверью, что в том, что он - Маленький, нет его вины. И оставим, вообще, всё прошлое. Возьмем только ситуацию. Начнем с самого начала.
Да, я выбросил твою, прости, нашу кошку, в окно. Но давай разберемся, почему. Не я, а ты привела ее в дом. Но, даже не в этом суть. Ты заменила ею меня. Всё самое лучшее доставалось ей. Господи, и даже не в этом дело. Ты привела её в дом тогда, когда разочаровалась во мне. И...»
- Боже, что это ты пишешь? – удивилась Лампа. – Это ведь не эссе. Ты что, решил написать роман в письмах?
- Не в письмах, просто роман. Мне надоели эссе. Сухо как-то, жизни нет. Я устал от своих мыслей в чистом виде – хочу разбавить прямой речью, описанием природы, описанием ситуаций.
- И что? Маленький Человек – это то, что тебя расслабит?
- Маленький Человек – это суть мира. Больших людей нет вовсе. Их выдумали Маленькие Люди. Это проекция архетипа Большого Человека коллективного бессознательного. Большой Человек – это мечта человечества, такая же, как и Бог. Я смеюсь над Чеховым. Он не понимает, что, издеваясь над Маленьким Человеком, презирая Маленького Человека, он тем самым декларирует свою малость, кричит о ней. Смешно читать его «кодекс воспитанного человека», который он написал для своего брата Николая. Даже тот факт, что он пронумеровал свои «заповеди», говорит о его комплексах по отношению к мифическому Большому Человеку - Моисею. А его поучения о воспитанности говорят о его комплексах по отношению к Большому Воспитанному Человеку. Как же он проигрывает и Пушкину с его Евгением из «Медного всадника», и Гоголю с его Афанасием Ивановичем из «Старосветских помещиков», и Достоевскому с его Макаром Девушкиным из «Бедных людей». Они любили и жалели своих Маленьких Людей. Любили и жалели потому, что, в отличие от Чехова, понимали, что их герои и они сами суть одно – Маленькие Люди. И это их, кстати, несколько возвышает над основной массой Маленьких Людей, правда, Большими все равно не делает.
- А как же герои? Я не имею в виду Давида или Илью Муромца. Я говорю об исторически достоверных героях. Ну, там, Минин и Пожарский или Александр Матросов.
- Миф. Проекция комплексов. Почему в жизни современников любой эпохи не было и нет ни героев, ни гениев? Потому, что нет возможности реально живущим Маленьким Людям приписать что-либо Большое. Есть только их поступки и их творения. Поступки геройскими, а произведения гениальными становятся только со смертью автора, потому, что появляется возможность домыслить, окутать славой и таинственностью. Появляется возможность безнаказанно нафантазировать против голой правды. Минин и Пожарский поступали так от реальной действительности и неизбежности. Александр Матросов поступил так от аффекта и передозировки адреналина. Сальери при жизни был в сто раз популярнее Моцарта. Не говоря уже о том, что и поступки то их были следствием причинности мира, а не каких-то там титанических насилий над собой.


Что же происходит после смерти героев? Маленькие Люди начинают навешивать на известные фамилии, известные поступки и произведения искусства свои мечты, свою неизбывную тоску по Большому Человеку. Так, в весеннем потоке, торчащий из воды мертвый камень обрастает несущимся мимо илом, затем, образуется остров, затем, на нем вырастает лес, заводятся звери, птицы и начинается живая жизнь. А тот мертвый камень был всего лишь мертвым камнем.


Кроме спонтанного и совершенно оправданного мифотворчества, как проекции мечты Маленького Человека, к сожалению, существует еще намеренная фальсификация, как действие совсем уж Маленьких Людей. Здесь уместно было бы поговорить, ну, хотя бы о рекламе или о политическом пиаре. Но это тема не моя. Я хочу лишь оправдать нормального Маленького Человека. А вот хватит меня на роман или нет, посмотрим.
Миша вновь взял ручку и принялся было снова писать...


2

- Па. Дай двести рублей. Мы хотим с девчонками в кафе посидеть.
В комнату вошла Соня, Мишина дочь. Ей исполнился уже двадцать один год, но она еще была студенткой четвертого курса педагогического института. Ее гражданский муж, на три года ее младше, тоже был студентом. Кое-как кое-что он зарабатывал, но едва хватало на жизнь. Соня вовсе не работала.
- На Руси была какая-то песенка со словами: «Один нищий повесил портянку сушить, другой нищий ту портянку украл». Нашла, у кого спрашивать. Да ладно бы еще на еду, – поморщился Миша.
Ему не хотелось отвлекаться от письма и беседы, да и разговоры о дополнительных незапланированных тратах его раздражали. При этом он точно знал, что даст денег все равно. Он безумно любил свою дочь. Внешне она была копией матери, даже родинка была, только не над губой, а на щеке. Но характером Соня полностью повторяла Мишу. Унаследовала она и Мишин склад ума, и Мишин талант, с той лишь разницей, что природная, непонятно откуда взявшаяся лень, не позволяла ей хоть сколько-нибудь, хоть в чем-нибудь все это применить.


Надо сказать, что Мишин характер в женском варианте представлял собой нечто совершенно неуправляемое. Но проблемы начались только в пятнадцать. До полового созревания Соня была идеальной дочерью. Пока она была маленькой, с ней возилась Маша. Таскала ее по всевозможным кружкам, бальным танцам, музыкальным школам и проч. Как только девочка подросла, за дело взялся Миша. Они ездили в Москву. Сначала парки и аттракционы, позже, музеи и выставки. Ходили, везде взявшись за руки. Но, как-то раз, Соня высвободила руку и взяла отца под руку. Еще позже Миша стал на себе ловить осуждающие и даже брезгливые взгляды прохожих. Не сразу, но он понял, что на них смотрят, как на противоестественную пару совсем уж молоденькой девушки и старика - педофила. На этом их поездки закончились. Начался переломный возраст. О том, как он протекал, Мише и вспоминать не хотелось. За последующие три года он измотал больше нервов, чем за предыдущие тридцать. Здесь и плохая учеба, и гулянья за полночь, и скандалы Сони с Машей по невообразимым пустякам, и обвинения в ущемлении свободы. Но время текло, дочь выросла, остепенилась и теперь доставляла Мише только материальные проблемы.
- Ну, папочка. Дело не в кафе. Я с девчонками сто лет не виделась.
- Чтобы общаться, деньги не нужны, - возразил Миша.
- Тебе не нужны. Ты старый и умный, а мы молодые и глупые. Нам нужно расти, развиваться друг от друга. В кафе самое место.
- Вон у меня два шкафа книг. Садись и развивайся. Вы друг с другом только глупостью и делитесь. Трещите да ссоритесь.
- Не ссоримся, а спорим. В спорах рождается истина.
- В спорах рождается не истина, а проблема, всегда перерастающая в банальную ссору.
- Это в мужских спорах - проблема, а в женских – истина. Это вы меряетесь интеллектом, вместо того, чтобы им обмениваться.
- Ты знаешь историю о треножнике и яблоке? – попытался Миша уйти от денежной темы. - Вынесло как-то на берег золотой треножник, на котором было написано: «Мудрейшему». Фалес сказал: «Нет, не я самый мудрый», и передал треножник Солону. Солон сказал: «Не я», и передал Питтаку, Питтак – Хилону, Хилон – Биасу и так далее. Передавали и передавали мудрецы друг другу треножник, а потом собрались все вместе, да и выкинули его в море.
А вот женская история. Богиня раздора Эрида подбросила Афине, Гере и Афродите яблоко с надписью «прекраснейшей». Ссорились бабы, ссорились, да и обратились к пастуху Парису за судом. Стали они его подговаривать. Афина обещала Парису воинскую славу, Гера - власть над Азией, а хитрая Афродита – любовь прекраснейшей из женщин на Земле. Парис купился на Елену. В результате разразилась самая страшная в древней истории война.
Вот чем кончаются мужские, а чем женские споры.
- А что такое треножник, - Соня уже поняла, что деньги будут, и теперь слушала и трепалась в свое удовольствие.
- Жертвенник. А твой-то, что? Не финансирует ваших увеселений? – попытался использовать последний аргумент Миша.
- Не «твой», а Алеша. Он у меня серьезный, он нас не понимает.
- А отец у тебя глупый, он понимает, - сдался Миша и полез за кошельком.
- Ты не глупый, а самый лучший, - обняла Соня отца и выбежала из комнаты.
Писать расхотелось. По Мишиному лицу блуждала блаженная улыбка. Да, он очень любил свою дочь. Какие, к черту, Маленькие Люди? Какие Давиды и Голиафы? Вот скоро Восьмое марта. И что я буду дарить своим женщинам и, главное, на какие шиши. К черту. Пойду, пройдусь.


3

Конец февраля. Воздух уже наливался запахом весны. Прилетели, наконец, так любимые Мишей снегири. Они горели на ветках, как мороженые яблоки, каким-то чудным образом сохранившие свою свежесть до конца зимы. Горы снега с солнечной стороны стали напоминать неочищенный горный хрусталь. Стекло неба казалось чисто вымытым. Джок шлепал по подтаявшему тротуару, и его белое холеное брюхо было все в мелких бусинках грязи, сверкавших на солнце, как черный жемчуг.
- Шеф, послушай, выручи, а!
Миша оглянулся. Перед ним стоял неопределенного возраста мужик с грязно-пегой редкой щетиной, красными глазами и синими трясущимися губами. Из-под брезентовой куртки без трех пуговиц торчал разорванный ворот когда-то давно белой рубашки  «Двухнедельный запой, - подумал Миша, - не меньше».
- Сколько тебе? – полез Миша в карман.
- Двадцатку на чекушку. Выручай брат, помираю.
- Вижу, да только у меня всего десять, - Миша еще раз пересчитал мелочь, - нет двенадцать рублей.
- Ну, шеф, тебе чего, жалко, что ли?  Дай двадцатку-то, - повысил голос мужик и сделал шаг по направлению к Мише.
Джоку этого было достаточно. Без звука, он сделал большой прыжок и через секунду бомж лежал в грязи, а пес уперся ему в грудь передними лапами и гулко рычал.
- Джок, ты что, охренел?! – Миша резко потянул собаку назад. Деньги вылетели из руки. Картина вышла гротескная. В грязной луже лежал грязный человек, а вокруг него сверкала золотом, рассыпанная Мишей мелочь. – Пойдем отсюда! Нельзя! Хватит! Почему без команды?
Миша тащил сопротивляющегося рычащего Джока за ошейник: «Пошли, пошли, все, успокойся. Молодец, Малыш». Отойдя метров на пятьдесят, Миша оглянулся. Мужик стоял в луже на коленях и трясущимися руками подбирал деньги. «Вот тебе и Маленький Человек, Джока. И о чем я собирался писать? – Миша вздохнул. – Такое ведь было настроение».


«Нет, это не Маленький Человек, – Миша с псом шли по залитому солнцем бульвару, пес был явно горд собою, - это больше Не-Человек. Он был когда-то Маленьким Человеком, каким-нибудь Иваном Александровичем или Петром Алексеевичем. Возможно, слесарем, возможно, инженером, возможно, учителем, а может, как я, художником, теперь не определить. Начались в стране перемены, зарплаты стало не хватать, жена начала пилить, кивать на процветающих знакомых, мол-де: «Другие-то вон, могут». Плюнул Петр Алексеевич на свою профессию, на свой стаж, на потом и трудами заработанный авторитет, занял тысчонку под пятнадцать процентов в месяц, собрал котомки и рванул вместе с такими же Петрами Алексеевичами в Китай. Накупил там Петр Алексеевич всякого копеечного хламу на всю тыщу. В поезде голодал, да грелся мыслью, мол: «Как приеду, как сделаю из тысячи целых три. Тысячу сто пятьдесят долларов отдам, останется тысяча восемьсот пятьдесят. Восемьсот пятьдесят отдам Нинке, пусть подавится. Тысячу оставшуюся возьму и - опять в дорогу. И будет у меня выходить в месяц две, а то и три тысячи. И заживу я не хуже директора». И за шесть суток пути каких картин только не нарисовал себе Маленький Человек Петр Алексеевич.


Приехал Петр Алексеевич в родной город, сунулся на рынок, а там такого же хламу, что он накупил – пруд пруди. Месяц стоит, два стоит – не берет никто. Понизил цену, что б только долг вернуть – опять не берут. Через четыре месяца насилу сдал оптом за пятьсот долларов. А одних процентов уже набежало шесть сотен, да плюс сама тыща. Пошел Петр Алексеевич к Алевтине Прокофьевне: «Такая незадача, - говорит, - прости ты мне, хотя б проценты, а уж тысячу я верну, продам что-нибудь». «Прости и ты, Петр Алексеевич, - говорит Алевтина Прокофьевна, - но я эти деньги для тебя тоже заняла под проценты, да у людей не шутейных. Еще месяц тебе, а потом, прости, Петр Алексеевич, придется тебе самому с ними дело иметь». Испугался Петр Алексеевич, да не поверил. «Не может, - думает, - такое со мной случится. Да и не в Чикаго же мы живем».


Однако переломали Петру Алексеевичу через два месяца ребра битой бейсбольной, да сказали при этом, что это же сделают и с женой его, и с сыном, если через месяц не вернет. Ребра болят, душа стонет, жена поедом ест, сын волчонком смотрит, в милиции в глаза смеются. «Нет, не со мной это все. Быть не может этого со мной. Сон это». Ан может, Петр Алексеевич, может. С тобой это все прямо сейчас и происходит. Нечего делать, надо квартиру, за которую двадцать лет на одном месте отпахал,  менять. Менять, пока все не отняли. Разменяли насилу, с трудом, на однокомнатную и комнату в коммуналке. Однокомнатную продали, расплатились. Разницу риэлтору за услуги отдали. Поселились опять втроем в курятнике, из которого двадцать лет стремились, и выбрались. Жена на развод подала, да и развелась. Стала выживать. «Иди, - говорит, - дармоед, куда хочешь, всю жизнь ты мне испоганил». Забыла Нина Петровна, что сама Петра Алексеевича в Китай снарядила.


Запил тут Петр Алексеевич, страшно запил. Не пил он раньше никогда, только по праздникам. А тут, будто прорвалось на него Божье благословение. Быстро скатился. Полгода не прошло, как он уже в коллекторе тепловом, с такими же Петрами Алексеевичами поселился. Знакомые отворачиваются, в долг не дают, конечно, да и узнавать-то перестали. И вправду, не узнать теперь Петра Алексеевича, никак не узнать. Начал попрошайничать, начал бы и красть, да его даже в магазин не впускали. Даже у церкви стоять не давали – там своя организация нищих, не городским нищим чета. Бутылки собирал, банки пивные. Зимой дачи грабил сотоварищи, на предмет цветных металлов. Ложки алюминиевые, рукомойники, самовары. Как-то встретил Нину Петровну на улице. Издалека увидел, пошел было к ней, да и она увидела его тоже, и бегом на другую сторону улицы.
Скоро весна, будет полегче. Хоть холод не будет мучить. Полегче? Да. Только нет больше Маленького Человека Петра Алексеевича. Был да вышел весь. Слесарь ли, инженер ли, учитель ли, или художник. Тень одна, да и не тень даже. Звук».


«Черт. Чертово мое воображение» - сплюнул Миша от таких своих мыслей.
Миша с Джоком сделали уже большой круг и теперь стояли перед Мишиным магазином. Миша привязал пса к дереву и зашел.
- Привет, Оленька, займи мне двадцатку, вечером отдам.
- Привет, Миш. Чего так? Ты, вроде, давно не пьешь?
- Да я не себе. Так. Приятелю помочь.
- На, держи. Хватит двадцатки-то?
- Хватит, спасибо Оля. Народ будет песни о тебе слагать.
- Ты сам ласково посмотри, да мы и квиты.
- Ладно, спасибо, еще раз.
Миша вышел из магазина и отвязал Джока, положив обязательно найти того бомжа. Не прошли и пяти шагов, как Джок резко рванул вправо за магазин. Миша с трудом его удержал. За магазином, весь в крови, лежал Мишин Петр Алексеевич. Добирал восемь рублей, да не у тех спросил, видимо.
Миша вбежал в магазин вместе с собакой.
- Оля, вызови скорую, скорей.
- Ты по поводу этого бомжа? Уже вызвала полчаса назад. Всё едут. Обед у них наверно. Закусывают, гниды, прости Господи, - Оля перекрестилась. - Ты не волнуйся, Миш, ему просто в нос дали, носом кровь пошла. Пристал к молодым ребятам – те и разговаривать не стали. Оклемается. Забудь.
- Да, Оля. Там и забывать больше нечего.
Нет больше человека. Был, да весь вышел, Маленький Человек.


4

Скорая, наконец, приехала. Погрузили, как хлам какой. Брезгливо, так, будто боялись заразиться. Врачи, мать их. Вам и заражаться не нужно. Вы уже такие, как он. Так, корка сверху только осталась, а поднимись чуть поярче солнце, так и растает вся, и повыползут из вас наружу бомжи без роду, без имени.
Настроение было поганое.


«Сколько их таких? - Миша нервно курил, оглядывая залитую предвесенним солнцем улицу. Прохожих было, как в воскресный день. Людно, празднично. Звонко сигналили грязные, что ни цвета, ни породы не различишь, автомобили. Верещали дети, судачили молодые мамы, перегородив колясками тротуар. Ватага школьников с шумом катилась по направлению к стадиону. Два сантехника с водопроводными трубами наперевес, громко, с матерком, обсуждая вчерашний матч, направлялись «разводить» очередного клиента. Запальчиво перебранивались пенсионерки. Какой-то мелкий чиновник, с папочкой подмышкой, на ходу, назидательно поучал еще более мелкого.


«Сколько таких? – Миша прикурил сигарету от сигареты, - да все. Щелкнет сейчас пальцами какой-нибудь очередной премьер-министр, гикнется на какой-нибудь нью-йоркской бирже цена на нефть, сорганизует пара олигархов какой-нибудь дефолтец, и покатился Маленький Человек под забор сотнями, тысячами, сотнями тысяч. Только относи. Нет, непосильна ноша, что несёт на себе Маленький Человек».
- Миш, собака у тебя совсем замерзла, - раздался знакомый голос. Пушкин, в кепке и вызывающего вида кашне, в черном длинном пальто нараспашку, стоял и улыбался, щурясь от солнца. – Да и сам ты. Вон нос красный, а сам белый. Случилось чего?
- Здорово, Пушкин. Да так, задумался.
- Ты, я вижу, на полпачки сигарет задумался?
Действительно, под ногами у Миши валялось с десяток окурков. Джок сидел, неотрывно глядя на хозяина и постоянно перемещая то вправо, то влево свою задницу. Явно отморозил уже.
- Пойдем ко мне, Саш, кофейку попьем, я и вправду замерз.
- Давай лучше я бутылочку возьму, а то заболеешь еще.
- Заботливый ты мой. Скажи уж лучше, выпить охота.
- Ну и это. Я, Миша, человек маленький и радости у меня маленькие. И радостей этих всего две – стакан потной водки да добрый собеседник.
- Баню еще забыл... Ну давай, Маленький Человек с большой буквы, бери да пойдем.

- Так о чем думу думаешь? – начал Саша, когда друзья, расположившись в мастерской, выпили по-первой, – я же вижу, что ты расстроен.
- Я, Саша, перманентно расстроен. Я думаю, в каком же говне, в каком говенном государстве мы живем. Матушка моя всю жизнь на медицину работала. Половина городской больницы до сих пор ее приборы использует, а померла чуть не в проходе, у двери. Никто из них и не чихнул даже, чтоб поместить ее в подобающие условия.
- Я сожалею, Миш, о твоей маме, но при чем тут государство? Это люди такие, тем более врачи.
- Перестань. Государство и есть люди. Что? Государство – чужой злой дядька? Пришел невесть откуда и тиранит народ? Это ж мы сами и есть.
- Ты, Миша, прямо профессор Преображенский с его разрухой.
- Да знаю, что банальности говорю. Любой народ имеет то правительство, которое заслуживает. Наверное, следует говорить не о говенном государстве, а о говенном мире.
- Ну, так и человечество имеет тот мир, которого заслуживает. Формула действует всегда.
- В этой формуле всего одна переменная, и переменная эта – Маленький Человек.
- Да нет. Есть в этой формуле еще одна переменная – Большой Человек - Бог.
- Ты что, Пушкин, где-то еще накатил водочки? До меня? Чего ты несешь? Какой Бог? Большой Человек создал бы Больших Людей. Зачем ему создавать Маленьких?
- Может Он и создал Больших, да они, со временем, измельчали.
- Большое, настоящее Большое, не мельчает. Если Большое измельчало, значит, оно и не было Большим, а только казалось им. Пузырь твой Бог, если по его земле ползает шесть миллиардов мелких, мелочных склизких тварей. Пожирают друг друга, воруют друг у друга, подставляют друг друга с именем этого Бога на устах. Нет худшего создания на земле, чем Маленький Человек. Его человек.
- Вода камень точит. Камень-то изначально был большим, да вода сильнее оказалась. Ладно. Давай-ка выпьем еще. С тобой сегодня, кажется, лучше не связываться.
Пушкин разлил по рюмкам, и они выпили. Закурили.
«Хочешь, одну историйку расскажу? – прервал молчание Саша. - Не из моих хитов. Обычный рассказ из далекого прошлого. Ничем не примечательный. Был у нас в классе один ущербный паренек. Полудурок. Звали его Алеша, фамилии даже и не вспомню. Ходил как-то боком. И вообще, имел такой вид, будто всегда ждал, что его сейчас кто-то ударит. Да так оно и было - все его пинали. Весь вид его как-бы говорил: «Пни меня». Даже я, хоть и жалел его, но нет-нет, да и дам подзатыльник. Дети жестоки по своей сути.
Был у нас и еще один парень, двоечник, который больше всех издевался над этим Алешей. Звали его Игорь. На уроках труда они оба работали на токарных станках и станки их стояли рядом. Станок Алеши находился справа от станка Игоря, так что тому было удобно правой рукой постоянно давать подзатыльники Алеше.


Вот на одном из уроков влепил Игорь Алеше очередной подзатыльник, и вдруг этот Игорь как заорет нечеловеческим голосом. Мы все сбежались к тому месту, глядим, а Игоря затягивает в станок, работающий на низких оборотах. Он, видимо, как махнул рукой, так пола фартука попала под обрабатываемую болванку и начала наматываться. И так как-то намоталась, что тянула его прямо лицом к патрону. Мы все в соляные столбы превратились, включая учителя-трудовика. Игорь орет благим матом, а мы все стоим в кружок, как в цирке. Уже вот сейчас патрон своими торчащими деталями начнет кромсать Игорево лицо, а никто и рукой пошевелить не может, будто, как в детской игре, кто-то сказал «замри». И вот этот Алеша, единственный, кто не потерял самообладания, подбегает к станку и просто жмет на кнопку выключателя. Патрон останавливается в сантиметре от Игоревой щеки. Тут уже будто кто-то сказал «отомри», все засуетились, забегали, принесли ножницы, отрезали фартук. Поднялся такой гвалт. Все что-то говорили, кричали,  похлопывали Игоря по плечам, высказывались, что в рубашке родился. В сущности, это была массовая постстрессовая истерика. Но было что-то еще. Все это было реакцией на собственный стыд.  Никто не помог Игорю в критической ситуации, никто. Алеша молча стоял у окна, и к нему никто не подошел, не поблагодарил и, в первую очередь, сам Игорь. Боялись, кажется, даже смотреть в его сторону. У окна стоял живой укор нашей совести».
- Все. Конец рассказа. Мораль я оставляю тебе.
- Хорошая история. Одна из твоих лучших, хотя бы потому, что проста и достоверна, - Миша загасил сигарету. – А их отношения потом? Ну, Игоря и Алеши.
- А как ты думаешь? Как относится спасенный к спасителю?
- Ну, одного Спасителя, я знаю, распяли. Но там не то. Там не понятно, для чего он явился без зова, и от чего, собственно, спас. И спас ли. Что-то не видно, чтоб он кого-то спас. Знаю только, что его именем поубивали народу немеренно. А тут реальная ситуация. Факт спасения налицо. По-моему, спасенный всегда ненавидит спасителя за то, что спаситель всегда живое свидетельство долженствования спасенного, как если бы твой долговой вексель висел бы у тебя в гостиной в рамке в красном углу, да с лампадкой. Думаю, Игорь с тех пор и пальцем Алешу не тронул, но возненавидел до конца жизни.
- А вот и ошибаешься, философ. Они стали друзьями. И, более того, Игорь никому больше не давал Алешу обижать. Вот тебе, Миша, пара Маленьких Людей на закуску. Ладно, давай выпьем, да я пойду уже. Дельце у меня одно тут наметилось.


5

Миша включил Лампу, взял со стола листок бумаги и перечитал написанное утром. «Ты привела её в дом тогда, когда разочаровалась во мне. И...», - прочел он последние свои строчки. Закурил. Перечитал еще раз, потом нервно скомкал листок и выкинул в корзину.
- Ты чего, Миша, не нравится? – заговорила Лампа.
- «Я думал уж о форме плана и как героя назову; покамест моего романа я кончил первую главу...». Пушкин тоже того романа не написал, - сердито произнес Миша. – Не мое это, видно. Мой герой на каждом шагу, в каждом человеке. Мне нужно взять одного героя, одну судьбу. Я ведь задумал апологию одного Маленького Человека. А они толпами лезут в глаза, в уши, в мозги. Я их кожей чувствую. Они везде. Они такие разные и такие одинаковые. У меня в голове какая-то суммарная каша.
- А ты напиши о себе. Себя-то ты уж точно знаешь. Ты говоришь, все люди - Маленькие, значит, и ты – Маленький Человек. Или нет?
- Знаю...? Знаю ли я себя...? Маленький ли я Человек...? – Миша тяжко вздохнул. – Хороший вопрос.


Так человек устроен, и я, к сожалению, не исключение, когда он судит кого-либо за что-либо - он себя как-бы отгораживает от подсудимых. Если я указую перстом на кого-то и произношу «Маленький Человек», я, тем самым, как-бы говорю: «А я вот не такой. Я Большой Человек». Но это ведь не так. Как же добиться того, чтобы судить, сидя на скамье подсудимых? Но судить не себя, все мы себя судим, а судить именно других. Судить Маленького Человека вне себя. Я и подумал, что если я напишу памфлет, то получится прокурорская речь, а если напишу роман, то решу эту задачу.


Ведь чем писатель лучше философа? Тем, что кого бы он не описывал, он описывает себя. Возьми «Идиота». Ведь и князь Мышкин и Рогожин, и Лебедев и Иволгин, и Коля и Ипполит, и Ганя и Епанчин и, даже Аглая с Настасьей Филипповной – это же всё Достоевский. Или же, это все Человек. За что я ставлю «Идиота» выше всех литературных произведений? В двадцать лет я еще не понял, чем меня взяла эта книга. Но, перечитывая позже, я постепенно догадывался, что в каждом из героев я нахожу себя. Вся книга, все герои – это всё грани Человека. И хорошие и плохие, и возвышенные и низменные, и самоотреченные и подлые. В первом варианте «Идиота» князь Мышкин имел фамилию Христос. Достоевский хотел, видимо, сказать, что кроме Лебедева или Рогожина в нас есть и Христос. Нет святых людей, нет и абсолютно низких. Есть сумма всего. Но Достоевский описывал не сумму. Он, видимо, брал одну общую для всех людей черту и вкладывал ее в одного героя, другую – в другого, третью - в третьего. При этом он оставлял своих героев обычными людьми, давая им и всё остальное человеческое. Не думаю, что он всё так и спланировал. Это у него получилось само собой. Просто ему Бог дал. Прав, все-таки, Саша. Гоголя из себя задницей не высидишь. Не стоит мне романы писать.


Потом еще этот Сашин рассказ. Два урода. Один природой обижен, другой, в сущности, тоже. Два Богом обворованных человека встречаются в экстремальной ситуации, пробегает искра, и они оба, под-руку, прямиком в святые. И это уже не роман, не выдумка. Это случай из реальной жизни.
- Ну, вот возьми и опиши это. Продумай этих двух героев, опиши их прошлое, семью, воспитание. Опиши их школьный класс, психологию подростков вообще. Сведи к кульминационной ситуации. Опиши их будущее. Получится хороший роман, ну, или повесть.
- Нет. Скучно. И потом... Моя цель иная. Ведь даже если в единичных случаях в Маленьком Человеке и просыпается нечто Большое, то это никак не сказывается на том, что мир катится в пропасть, в могилу. Рассказывать о несвойственных человеку случаях – значит вводить человечество в заблуждение, читать сладкую сказочку на ночь. Уподобляться Иисусу, обещающему «жизнь вечную», или Лейбницу, доказывающему, что «все происходит к лучшему в этом лучшем из миров». Моя же цель – цель Екклесиаста, рассказать, что мир - «суета сует, все суета и томление духа».
- Но ведь такой рассказ никого уж точно не сделает лучше. Ты вот, когда возвращаешься из Третьяковки, на тебя смотреть радостно. У тебя словно крылья за спиной. Притом, что мир – дерьмо, как ты говоришь. Значит, гениальные творения облегчают жизнь, значит, в них есть какой-то смысл. Левитан твой, он же не адовы муки изображает. А если б изображал, любил бы ты его?
- Это правда. Такого Левитана, наверное, я бы не любил. Но я же испытываю истинное удовольствие от Щедринских «Головлевых» или «Мелочей жизни», а уж куда грустней и безысходнее.
- Это у тебя от созвучия.
- Вот. Со-зву-чи-е. Вот в чем секрет гения – точно попадать в унисон с душой зрителя, слушателя, читателя.
- Но сам говоришь, человек многогранен, струн много, не одна. Так и не своди все к единственной струне – «мир – дерьмо». У твоего Маленького Человека струн как в рояле.
- Ты бы видела сегодняшнего Петра Алексеевича. Все струны в том рояле порваны, ни одной не осталось. И порвала эти струны эта гребанная жизнь одним движением. И осталось этому пустому роялю только сгнить на свалке Человечества.
- Я не знаю о ком ты, но случается всякое.
- Вот именно, случается.
Екклесиаст сказал: «И обратился я, и видел под солнцем, что не проворным дается успешный бег, не храбрым – победа, не мудрым - хлеб, и не у разумных - богатство, и не искусным – благорасположение, но время и случай для всех их. Ибо человек не знает своего времени. Как рыбы попадаются в пагубную сеть и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит их».
Но метафора замечательная. Рояль. Всего-то семь нот да пять полутонов, а что из этого творят Шопен, Григ, Вагнер, Чайковский. Букв всего тридцать три, но под пером Пушкина, Маяковского, Блока рождаются чудеса. Все буйство красок мира, вообще, сводится к четырем цветам, а Ван Гог говорит: «Хочу, чтоб солнце на моем холсте горело» - и оно действительно горит.

Если все это творит Человек, с одной стороны, а с другой стороны, воспринять все это может тоже – Человек, тот, может быть, он никакой и не Маленький?

 

Акт 6

Галстук

Мир цвета плесени

Гюстав Флобер



1

Человек любит покой и ненавидит движение, и если двигается, то только лишь с целью достижения покоя. Если рассмотреть внимательно процесс ходьбы, то мы обнаружим, что каждый наш шаг – это всего лишь необходимое движение, чтобы не упасть - и не более. Каждый наш вдох – это минимально необходимое действие, чтобы не задохнуться - и не более.
Уж если человек и начнет двигаться, то только потому, что ощутил неудобство своего нынешнего состояния и увидел некую выгоду от предполагаемого будущего. Ни о какой свободе воли, свободе выбора здесь не может идти и речи. Что побуждает человека начать движение? Есть лишь два фактора, обуславливающие принятие им решения – это наслаждение и боль. И выбор его здесь – не более чем деловой расчет, простое арифметическое действие - вычитание величины страдания от принятия сегодняшнего решения из предполагаемой величины ожидаемого удовольствия. Если разность положительна, мы начинаем действовать. Свобода воли у человека, такая же, как у ручья, который всегда течет в сторону наибольшего уклона. Вот и вся свобода. 


Мише совсем не хотелось двигаться. Апатия. Ему, конечно, не нравилось сегодняшнее положение вещей, но и в будущем ему ничего хорошего не виделось.
Однако жить было не на что. Мишино трудоустройство - по-прежнему висело в воздухе дамокловым мечем. За пять месяцев безработицы его резюме на сайте просмотрели около двухсот пятидесяти работодателей. А результат - всего три телефонных звонка с приглашением на собеседование.


Если вам просто звонят, можете отказываться сразу. Начнем с того, что серьезные фирмы не звонят, а пишут в электронную почту. HR-директор1 сам никогда не звонит. Если звонит, то только клерк, а клерк не может вести переговоры о приеме на работу арт-директора, просто по неадекватному своему статусу. Писем же от эйчаров не было. Почему? Во-первых, потому, что при поиске в сети рекрутёр видит, сначала, всего одну строчку. В ней обозначены только желаемая должность, фамилия, минимально приемлемый оклад и..., ВОЗРАСТ. У Миши стоял среднерыночный оклад. Это не могло смущать работодателя. Но строка «46 лет» рушила все. «И какой дурак придумал выносить в основную строку возраст соискателя? - сетовал Миша, -  они что, племенных бычков выбирают или, все же, им нужен специалист? Дилетанты хреновы!». «Конечно, - рассуждал далее Миша, - институт эйчаров – дело для России новое. Это должны бы быть профессионалы высокой квалификации - психологи, аналитики с энциклопедическими знаниями. Насколько ему было известно, ни один вуз в России до сих пор таковых не готовит. Вот и садятся на место директора по персоналу бывшие врачи, бывшие учителя и, почему-то, новоиспеченные филологи. Они получают прямое задание от гендиректора на замещение такой-то и такой-то вакансии. Так как они мало, или вообще ничего не понимают ни в дизайне, ни  в креативе, то единственными параметрами для них могут быть только образование, статус предыдущих должностей и..., возраст. А пределом возраста для них a priori является либо их собственный возраст, либо же, возраст их непосредственного руководителя».


Реклама – бизнес молодых. До тридцати человеку нравится это свинство, этот оголтелый обман обывателя. Такой наполеон чувствует себя выше толпы: «Они не хотят покупать это дерьмо, но я их заставлю». И заставляет. Заставляет, нарушая все мыслимые правила этики и эстетики. Тем более, здесь, в России, где хоть закон о рекламе и записан на бумаге, но, как говорил Михаил Евграфович: «Строгость законов российских компенсируется их всеобщим невыполнением». После тридцати руководитель рекламного агентства начинает уставать от собственного лицемерия, ибо груз этот по-настоящему тяжек. К тому же, денег нарыл уже достаточно, чтобы уйти на покой. К тридцати пяти он становится просто учредителем, нанимает гендиректором какого-нибудь напористого менеджера, лет двадцати пяти, и удаляется к себе на виллу «садить капусту, как Гораций».


До почтенного возраста досиживают на руководящих рекламных постах лишь одинокие женщины. Происходит это, видимо, потому, что для женщины, лицемерие «зло не столь большой руки». Потому, что дома никто не ждет, да и помыкать вообще, а еще и мужчинами, иные из них, любят больше, чем самые деньги, реализуя неосознанную свою злобу на неудавшуюся свою личную жизнь. На посты подразделений агентства они предпочитают брать мужчин, исходя, видимо, из того, что те, действительно, лучше справляются. Берут мужчин помоложе, потому, что, во-первых, пожившего мужчину мотивировать почти невозможно, а молодого легко заманить и перспективой карьерного роста, и тщеславие его еще не наелось. Во-вторых, надежда женить кого-нибудь на себе умирает последней. Ну, и, не за горами маячащий климакс, подсознательно тянет к молодым самцам. Это уж закон природы.
Так что шансов у Миши, при всем его «золотом» резюме, не было, практически, никаких.


2

В очередной понедельник, с утра, Миша, повинуясь более привычке, нежели надежде, включил компьютер с тем, чтобы проверить почту. Начал чистить ящик от «спама», выбирая письмо за письмом и машинально щелкая клавишей удаления. Нажал очередной раз “Del” и вдруг осекся. Письмо показалось ему несколько не похожим на рекламу порносайта. Он зашел в папку «удаленные». В теме подозрительного письма значилось: «Приглашение на собеседование». Миша прочел содержание: «Михаил Александрович, добрый вечер. (Письмо пришло вчера, в воскресенье). Приглашаем Вас на собеседование на позицию креативного директора в нашем агентстве. Ждем Вас во вторник к 12-00 по адресу такому-то, просим подтвердить встречу. С уважением, Евгения Крестовская».


«Вот те на...,» - изумился Миша. - «Недаром мне сегодня снились две черные крысы неестественной величины! Пришли, понюхали – и пошли прочь», - вспомнил он гоголевского Городничего. -  Пять месяцев мимо ходила, и тут на тебе – заглянула, снизошла. Кто же ты такая, Евгения Крестовская? Имя то, имя какое! Звучит, как  смертный приговор. Писала в воскресенье, из дома – значит HR-директор - не пешка. В обратном адресе после «собачки» значился сайт компании. Миша зашел. Флэш-графика, стильно, сдержано. Адрес. Ух-ты, в самом центре! - не дешевые ребята. «Просим подтвердить встречу...», конечно, я подтверждаю». – Миша, не раздумывая, написал ответ и тут же отправил. Пока набирал текст, обратил внимание, что пальцы его дрожат.


Странно. Казалось, Миша давно уже не волновался в таких ситуациях, а тут - аж дыхание перехватило. Действительно, профессионально ему бояться было нечего, разве что английским не владел, так об этом в резюме написано. Значит, знают и, все равно, приглашают. Конечно, руки дрожали не от страха, а от ожидания грядущего унижения. Мысль о том, что тебя будет тестировать какой-нибудь дилетант двадцати восьми лет, очкарик-филолог, начитавшийся книжек по управлению персоналом, Ларри Стаута или там Армстронга2 – ужасно бесила. Притом, что, вроде бы, заинтересованы обе стороны в равной степени, ты чувствуешь себя шлюхой на панели, собакой, у которой проверяют прикус и ощупывают гениталии перед покупкой. Скорее, все-таки, шлюхой, потому, что берут тебя, в отличие от собаки, ненадолго, не навсегда. Можно было бы, в качестве психологического блока, принять, хотя бы, позу достоинства или презрения. Так вот этого-то, как раз, и нельзя делать, если хочешь получить работу. Надо быть спокойным и улыбчивым, не жестикулировать,  проявлять чувство юмора, но не смешить, показывать профессиональные знания, но не умничать, не сыпать терминами, делать паузы после любого вопроса, показывая, что ты вдумчив и внимателен, не раскрывать всех карт (кто сразу открывает карты – всегда проигрывает). О заслугах, регалиях, именитых клиентах нужно говорить как бы случайно, нехотя, вскользь. К вопросу о деньгах следует переходить только ближе к концу собеседования, после обсуждения всех профессиональных аспектов, но завершать нужно демонстрацией готовности и рвения, внушить, что душу положишь за общее дело. Но это полбеды. Если проходишь во второй тур, дальше - собеседование с генеральным. Тут надо валять того же «ваньку», при этом она (скорее всего это будет «она»), по большей мере, не слушает, а сверлит тебя глазами (все гендиректорши, почему-то, всерьез считают себя гениальными физиогномиками, эдакими рентгеновскими аппаратами). Надо дать им понять, что их взгляд тебя гипнотизирует и парализует, что ты почти испуган. Для этого существует целый набор всевозможных ужимок, почесываний, движений глазами и прочих невербальных штучек. Если все проходит по хрестоматии, то считай, работа у тебя в кармане. Другое дело, что как бы ты не был подкован и искушен, после часа беседы ты расслабляешься и становишься самим собой. Опытный рекрутер этого и добивается, а опытный соискатель всегда держит себя на контроле. Вот и вся наука.
Ответ пришел почти сразу «Договорились. Завтра мы Вас ждем». Миша, повинуясь профессиональному правилу всегда отвечать на письма, быстро набрал «Ok» и отослал. Все. Надо готовиться.



3

Миша набрал Пушкина. Гудки раздавались довольно долго, затем, на другом конце что-то угрожающе промычало:
- Н-у-у?!
- Здорово, брат Пушкин. Жив ещё, плешивый пень?
Мише не терпелось поделиться, да и было одно дельце.
- Врубель, сучий потрох, тебя уже забрали в психушку? Только там так рано поднимают, антидепрессанты в зад колоть. Чтоб они тебе там лошадиную дозу впороли, и чтоб ты околел к черту совсем – недовольно бубнил в трубку Саша сонным голосом.
 - Побойся Бога. Двенадцатый час, солнце в зените.
- Ты, Врубель, богема или ты хрен с горы? Твою мать. Двенадцать, для вас - что шесть утра для плебея.
- Возможно, уже и не богема, завтра скажут.
- Да ну? Прорвалось? – начал просыпаться Саша. – И кто такие? Сутенеры рекламных пауз? Акулы ротационных машин? Лизуны клиентских анусов? Как звать? Где сидят?
- Помедленнее, Пушкин, у тебя, что понос? Я сам ничего не знаю. Письмо в две строчки. Приглашение на собеседование. Завтра в двенадцать. Вроде, креативное агентство. По сайту судя - вкус есть, по адресу офиса - богатые. Эйчар, как всегда, баба. Если эйчар баба, значит и директор баба.
- У меня не понос, а запор после вчерашнего портвейна. А ты, если будешь выбирать еще и по половым признакам, вообще никогда не устроишься. Это же реклама. Ты видел когда-нибудь сваху с членом? Да и поверь старому подполковнику, подчиняться женщине – одно удовольствие. Запорешь проект на полмиллиона, а взглянешь на нее ласково, да с раскаяньем, да полнамека правой бровью, да подожжешь взгляд на полспички и она тебя не только не выгонит, она премию тебе выпишет.
- Это ты у нас мастак бальзаковских теток мять, плейбой лысый. К тому же, сам говоришь – не е...и где живешь.
- Это из похоти или из любви - тогда нельзя. А для дела-то - сам Бог велел жертвовать плотью. Не душой же своей бессмертной ты жертвуешь.
- Слушай, я еще их даже не видел, а ты мне сценарий на год расписал. Уж и заказ провалил, и в постель уложил. Лучше скажи, какие галстуки теперь носят и на какую длину?
Миша ненавидел костюмы. Маша говорила, что они ему очень идут, да он и сам это видел, но носить... Гроб с удавкой – вот как он называл парадную одежду. Но, по закону жанра, на собеседование надо было ехать в костюме и при галстуке.
- Если рубашка однотонная – берешь полосатый в диагональ, построже, - начал Саша дидактическим тоном, - говорит о серьезности намерений. Тональность посдержаннее – ты не пацан какой. Однотонный скучноват, но если рубашка с рисунком - то только однотонный. Красный хорош - говорит об успехе и власти, но на собеседовании это вряд ли уместно – миллионер-попрошайка. К тому же, я замечал, что красное носят люди с завышенной самооценкой, прикрывающей подавленную заниженную. Нет, только не красный. Однотонная рубашка, не белая, и полосатый галстук. Длина – два пальца ниже ремня. Вяжешь «четверку» или «принц Альберт» - ты же художник.
- Ну, ты дал. «Принц Альберт». Я только пионерский и умел завязывать, и то забыл, наверно.
- Черт с тобой, Врубель, уделю тебе час. Но, с тебя бутылка, ибо я лежал бы еще до вечера, да водочку бы цедил через соломинку.
- Договорились, но только если операция пройдет успешно.
- Э, нет, приятель. Нашел лоха. Ты там своим дурацким змеиным языком, да желчью своей все дело испоганишь, а виноват галстук? Пушкин? Нет, брат, утром деньги – вечером стулья. Через час я у тебя. Конец связи.
Пушкин отключился. Миша задумался.
- Едешь завтра? – грустно произнесла Лампа.
- Да.
- Здорово, – опять вздохнула Лампа.
- Ты, вроде как, не рада за меня, - Миша вышел из задумчивости.
- Рад, - прозвучал неубедительный голос.
- Я же не в Америку уезжаю. Да и неизвестно, кто они. Неясно, с кем мне бороться придется, какой конкурс.
- С работы - ты только до постели и спать. И не поговоришь.
- Брось, выходные есть. К тому же, я теперь писать не брошу. Ещё поговорим. А, кстати, - Мишу вдруг поразила одна мысль, - почему ты двадцать лет молчала, а заговорила только сейчас?
- Ты никогда не думал о самоубийстве так серьезно, как в последнее время. Вот и писать начал. Верный признак того, что дело дрянь. Тому, кто хочет жить, писать незачем. Ты память по себе хочешь оставить. Я, честно, и сам не ожидал, что заговорю. Что-то во мне произошло, когда я понял, к чему ты клонишь своей этой фразой. Безысходность, бессмысленность и все такое. Что-то во мне напряглось так сильно, что я заговорил.
- Никакой я не хочу памяти оставить. Близкие и так будут помнить, а остальные... До меня жили и писали люди, в тысячу раз умнее и талантливее меня. Ни для кого моя писанина ценности не представляет. Все, что я говорю, давно уже сказано. Всякое знание – есть припоминание, говорит Платон, а у меня память ни к черту, сама знаешь.
- Не скажи. Не важно, что говоришь, важно – как. А ты говоришь хорошо. Опасно-хорошо. Неподготовленный человек может заразиться, поверить.
- Ну, так я и не собираюсь ни публиковать, ни, тем более, проповедовать, я ж не Толстой какой-нибудь. Сгниёт всё вместе со мной.
- Рукописи не горят.
- Красивая фразочка, не более, да и не твоя. Мне вот больше понравилось: «Тому, кто хочет жить, писать незачем». Это очень оригинально. Спорно, но оригинально.
- Само вырвалось. А почему спорно?
- Ну, по такой логике, все писатели потенциальные самоубийцы. Были среди них и бодрячки-жизнелюбцы, конечно. Впрочем, ничего путного они не написали. Серьезное произведение можно написать, ну не обязательно с тягой к самоубийству, но с ясным осознанием смерти, её неизбежности. Все понимают, что умрут, но не все осознают смерть. Это не одно и то же. А ты мое осознание смерти приняла за тягу к смерти.
А знаешь, о чем я сейчас подумал? Это ведь глупо, что люди не знают своего срока. То, что человек не ведает, когда умрет – это злейшая из придумок Бога. Когда ты ешь из тарелки и видишь, сколько в ней осталось, ты рассчитываешь свои возможности, распределяешь свой голод сообразно количеству. Или стайер. Бежит он, к примеру, «двадцатку» - он точно знает размер дистанции, рассчитывает ноги, дыхалку и, если не дурак, приходит к финишу с наилучшими показателями. Если бы люди с рождения знали, когда умрут, они бы разумно тратили свои жизненные силы, не разбрасывались бы на разврат, наживу, благотворительность и прочие там бессмысленности жизни. Они бы везде успевали. Они бы относились к жизни, к близким, к здоровью очень серьезно. И, главное, они бы спокойно и осознанно подходили к смерти. А когда не ведаешь, когда пробьет твой час, то все время надеешься, что смерть далеко, что все успеется. Надежда – вот настоящее зло, вот настоящая сволочь. Попы чертовы. Да врачи еще добавляют – мол, мы продлим, мы вылечим – вы только денежки готовьте. Не красота, не Бог, а осознание смерти спасет мир.
Ну да ладно, мне надо идти покупать галстук, рубашка, вроде, была какая-то. До вечера.
Миша выключил лампу и стал собираться в магазин.



4

Выходя из подъезда Миша столкнулся с Пушкиным нос к носу.
- Фу-у. Ну и аура, Святой Александр, спичку не подноси, - Миша картинно помахал перед своим носом рукой, как-бы отгоняя запах.
- Хрен ты Врубель, подлец, каких свет не видал. В рекламе таким самое место, считай, что принят, прошел тест на свинство. Я из предсмертных сил сгребаю свои гнилые кости в охапку, бегу помогать другу, блюю по дороге, у честного народа на виду, вливаю чекушку, вдогонку, чтоб хоть как-то доковылять, а он – «Фу-у». Ща вот выберу тебе галстук в горох с яблоко, скажу, что последний писк и будешь ты там скоморохом Москву православную смешить.
Чекушка явно действовала. В таком состоянии пушкинский «поток» было не остановить.
- Ладно, прости, ты просто так неожиданно врезался в меня, - попытался оправдываться Миша.
- Врезался, - огрызнулся Саша, - ты в жизнь мою, цвета плесени3, врезался. Ношусь с тобой, как с дитём малым - слюнявчик ему повяжите «принцем Альбертом». Я вот за это с тебя десять процентов от зарплаты твоей стребую на старость. Небось, тысячи три заломишь? А мне, значит, три сотни в месяц, плюс пенсия. Еще на «гробовые», глядишь, откладывать начну.
- Ты, Саш, напрасно так торопился. Я бы с выбором галстука сам совладал. Я, все ж таки, художник.
- При чем здесь «художник»?! Именно, потому, что художник, я тебе и не дам самому выбирать. Вы же, только, дай вам волю, так и лезете самовыразиться. А твоя цель - не выпендриться, а понравиться стареющей миллионерше. Тут, брат, наука. Тут подход и тонкость. Это тебе не охра с умброй. Это женщина. Станешь спорить, что я в этом больше понимаю?
- Нет, Саш, здесь тебе сам черт свечку держать не сгодится.
«То-то», - победоносно пропел Пушкин. Друзья уже подходили к магазину мужской одежды.
- Я их, этих..., женщин, знаю, как облупленных, от макушки и до кли..., до копчика, - поправился Саша, поймав укоризненный взгляд Миши. – Это ты им при встрече в глаза смотришь, душу пытаешься отыскать-понять. А она? Она смотрит, прежде всего, как и на сколько денег  ты одет - кошелек проверяет, значит. Смотрит, опрятен ли - чистоплотны, кошки. Фигуру смотрит, в том смысле, насколько в постели тебя хватит. Ну, и на лицо, уж в последнюю очередь. Если взять сухой остаток, то, глядя на мужчину, женщина, сама того не зная, представляет, хорошо ли выйдет потомство вот от этого вот самца? Здорово ли, красиво ли оно будет? Сможет ли он обеспечить их будущее деньгами? И не важно, сколько ей лет. Она так смотрит на мужчину до гробовой доски. А мы-то дурачки, все думаем, что они от наших интеллектуальных способностей млеют. Хрена они млеют. Твой интеллект им нужен, чтоб скуку свою разгонять, ну и детям передать тоже. Передал, обеспечил и..., до свидания.
- Циник ты, Пушкин. У меня всего лишь собеседование. Не делай из этого культа.
- В твоем случае, поклонение женщине, это не культ, а прямая жизненная необходимость. Все. Вот наш отдел, заходим.
Пришли в отдел, где с вращающихся никелированных обручей разноцветной лапшой свисали тысячи галстуков, в целлофановых прозрачных упаковках.
- Ничего себе, - развел руками Миша, - лавка для кобелирующих личностей.
- Темный ты, Врубель. Это же культура, изыск.
- Тебе-то, полковник, откуда знать. Туда же. Изыск.
- Во-первых, я не полковник, а подполковник в отставке. Во-вторых, мой дед – горный инженер. Не дворянин, но и не лаптем щи хлебал. Так что не у одного у тебя гены. В-третьих – смир-р-рно, - скомандовал Саша. – Стоять, смотреть и учиться..., рядовой.
Пушкин стал прокручивать обручи, придирчиво разглядывая приглянувшиеся экземпляры. Миша положил, что сегодня с Сашей лучше не спорить. Он все же считал, что то, ЧТО он будет там говорить, важнее, чем галстук. К тому же, Саше, и вправду, можно было довериться.
- Какая у тебя рубашка, Миш.
- Серая..., вроде.
- Вро-о-де, - передразнил Пушкин, - иди-ка сюда. Посмотрим.
Пушкин взял Мишу за плечи и развернул к свету.
- Та-ак, Глаза бутылочные. Значит, рубашку мы купим бутылочную.
- Ты, что, с ума съехал? Какая рубашка? Нет у меня денег на рубашку.
- Не дрейфь, солдат, я взял деньги. Ты же мне пенсион выплачивать будешь. Я готов вложиться в будущее предприятие.
- Иди к черту, вообще. Поеду в джинсах и свитере. Я что тебе? Кукла?
- Перестань, я шучу. Отдашь потом. У меня есть пока деньги. Ну, не выдрючивайся, Врубель,  дай тебе помочь. Я ведь тоже страдаю от бессмысленности своего бытия. Хорошо? – Саша пьяно-искренне и умоляюще смотрел на друга.
- Ладно, давай скорее, не устраивай спектакль, - сдался Миша.
Пушкин очень быстро выбрал рубашку болотного цвета и серебристо-полосатый галстук, расплатился, и они отправились домой.


5

- Во! Шедевр! Лорд Байрон! Правда, с реки Иордан, – Саша подправил галстук и отошел на два шага. – Теперь они попадают!
Миша действительно выглядел великолепно. Черная, с отливом, еще не успевшая выйти из моды, пара (пришлось купить год назад на чьи-то похороны). Рубашка, под цвет глаз, пришлась в пору, галстук не кричал и не терялся. Его серебро удачно гармонировало с Мишиной сединой.
- Сдаюсь, Пушкин, есть у тебя вкус.
- Воистину, женщина с возрастом, дряхлеет, а мужчина становится импозантным. Ну ладно, снимай. Надо обмыть, Германн, а то не подействует на графиню Анну Федотовну4.
Прошли в мастерскую. Пока Миша переодевался, Саша разливал.
- Ты мне по - половинке, а то я завтра наплету там
- Я что-то тебя не узнаю, Врубель, ты, вроде как, трусишь?
- Не трушу, а злюсь. Не могу я, когда меня к проктологу водят за кольцо. Смолоду терпеть не мог, а теперь - так до тошноты.
- Смотри на это проще. – Саша смачно хрустел соленым огурцом. – Вся наша жизнь – сплошная проституция. Вот ты считаешь, что, когда у тебя было свое дизайн-бюро, ты был свободен? Нет, дружище. Ты всю жизнь был на панели, только не признавался себе в этом.
Возьми любого твоего клиента. Вот вы сошлись. Он не сразу делает заказ. Покажи ему, сначала, портфолио, сайт, проще говоря – задери юбку, хороши ли ножки да попка. «А с кем ты раньше работал? - читай, - а кто тебя еще трахал из «авторитетов»? «А уставные документы в порядке? - то есть - нет ли сифилиса, предъяви справку от венеролога». Если все понравилось, он делает заказ, перечисляет пятьдесят процентов – по-другому, закупает водки, закуски, сажает девку в машину и везет на дачу. Тут ты приступаешь к работе. Один вариант дизайна, второй, третий. Он делает вид, что не нравится, а на самом деле, продлить хочет за те же деньги или, понимай - в какой позе он еще девочку не имел. Ты уж аванс давно проел, а он все глумится: «Тут подделай, там переделай, - попросту говоря - А куда ты, шлюха, с дачи денешься. Работай, раздвигай ножки-то». Тебе же нужно получить остаток гонорара. Вот ты и терпишь. Девочке ведь так же приходится. Жирный потный боров, студенистый, волосатый, грубый, вонючий, делает с ней, что хочет, а она терпит – деньги уплачены и бежать некуда.
Пушкин разлил еще, и друзья выпили не чокаясь. Миша мрачнел с каждой минутой и пил уже по-целой.
- Самое интересное – дальше, – опять захрустел огурцом Пушкин. - В конце концов, клиент остался доволен твоим проектом. Расплатился сполна и говорит: «У меня есть масса богатых знакомых бизнесменов, не хочешь на них поработать? Я порекомендую». И что ты отвечаешь? Ты отвечаешь: «Конечно, о чем речь?». Он тебя представляет и по-ш-шел по новому кругу проститут Врубель, и пошла девка по рукам. И каких гнид ты только не насмотрелся? Сам ведь рассказывал. А ведь терпел, ненавидел, а терпел. Все хотел бюро сохранить. А сохранил ты его? – нет. А силы ты сохранил? - сиречь молодость да честь девичью? – нет. И вот поедешь ты завтра - старая, но еще красивая шлюха. И начнешь врать про себя, какой ты хороший. А они начнут врать про себя, суля тебе горы золотые. А потом поймут, что ты уже не свеж, да и дадут тебе вполовину того, что просишь. А ты, что сделаешь? – ты согласишься, Врубель. Потому как, деваться тебе некуда. Голод – не тетка. Миш, ты куда?
Миша резко встал, прошел в прихожую и начал одеваться.
«Сиди, Пушкин, я сейчас приду». Через десять минут Миша вернулся с бутылкой водки.
- Давай выпьем хорошенько, Александр Сергеевич. Выпьем за тебя. Уж больно мне твой рассказ понравился.
- Миш, ты меня не пугай. Мало ли чего старое трепло намелет. А ты и уши развесил, сопли пустил. Тебе завтра обаять всех надо, а не запахом сшибить. С больной головой не много обаяешь.
- У меня, Саш, с похмелья даже лучше получается - мандражу нету. Так что, наливай.
- Ну, смотри, Врубель, я тебе не мамка. Ты все равно все по-своему делаешь. Только, чур, меня потом ни в чем не вини. Поехали.

***

- Я все это..., вот то, что ты тут наплел..., я все это, мать твою..., и так знал..., мать твою. – Миша полулежал в своем кресле, в углу рта торчала потухшая сигарета, язык заплетался, на столе стояла почти пустая третья бутылка. Огурцы закончились. – Только вот ведь какая несправедливость. Семья – тот же хрен. Когда жених врет невесте про себя, а невеста врет жениху про себя, у них есть оправданная цель. Они создают семью... Ясный пень..., каждый от каждого хочет получить как можно больше, а отдать как можно меньше. Та же проституция, только церковью освящается и государством, мать его. Ну, разведутся - не велик урон. В результате..., - Миша долго щелкал зажигалкой, наконец, прикурил потухший «бычок», - хоть дети, новая жизнь..., мать ее. Хоть какой-то толк. Может, из них пусть Маленькие, но Люди вырастут..., хотя..., какое там. Я не о том... Я о том, что даже в таком Святом деле, как брак, каждый норовит себя подороже продать, а купить норовит подешевле. Они потому и разводятся потом, что слишком усердно врали... А, может..., и не врали вовсе, а так..., заблуждались. Один говорит: «Я тебя люблю» и другая говорит: «Я тебя люблю», а под словом «любовь» каждый понимал свое. Не потому, что врет, а потому, что у каждого свой порог любви, степень, с которой человек может ее переживать, любовь-то эту, мать ее. Это как порог боли. Одному кувалдой бей по башке – он только крякнет, да почешется. А другого иголкой уколи – он верещит, как резанный. И не потому, что врет, а потому, что у него порог боли на нуле от рождения. Вот они поженились..., - пепел от сигареты упал Мише на грудь. Миша долго неуклюже отряхивался, затем, продолжал. – Поженились они... и вдруг видят – а они-то, каждый-то, не то имели в виду..., не то... А она уже беременна. Вот и терпят друг дружку всю жизнь, как я своих клиентов, как твоя шлюха твоего борова. Да не просто терпят, а поганят друг другу жизнь самой поганой поганью.
Миша дотянулся до бутылки и, промахиваясь, с горем пополам разлил по стаканам остатки водки.
- Пушкин..., Саша..., ты что, спишь что ли?
- Не..., я слушаю. Ты говори, говори. Поганой поганью. Я слышу - Саша сидел на кровати, свесив голову на колени.
- Ну вот... Поганью... Заводят себе любовниц и любовников, да и это не беда. Беда, что они влюбляются с тоски в мужей и жен из других семей. Начинают им петь про дерьмовую их жизнь и врать про то, как они их любят... их, этих чужих мужей и жен. Ты следишь?
- Пока, вроде, да. Чужих мужей и жен, - промычал Саша.
- Да. Любят чужих мужей и жен. Опять таки, заметь, понимая под любовью нечто свое. Ну а те врут, ясное дело, про свою дерьмовую жизнь и про свою неземную любовь. И вот, наконец, рушатся аж сразу три семьи. Начинается великое переселение. Размены, дележи.
Теперь живут новые две полные и две одиночные семьи. То есть четыре. Следишь?
- Сле... жу, - икнул Саша.
А те, две одиночные, начинают себе рыскать пары. И хорошо, если находят таких же одиночных. Но нет. Просто взять - не интересно. А вот украсть, разбить, в отместку за свою испоганенную жизнь другую целую семью - вот, что в природе человеческой. Вот и идет эта чехарда всю гребанную жизнь из поколения в поколение, из века в век...
- Слушай, Врубель, то ли ты - умный слишком, то ли я – дурак вовсе, а только, у меня от тебя голова болит. Пойду я Врубель. Нинка уж, небось, со сковородкой ждет. Да и тебе надо поспать. Если ты им завтра подобную околесицу начнешь городить, то уж лучше сиди дома.
- Не могу, друг. Галстук уж больно хорош. Зря, что ли, ты разорился…
- Тогда ложись спать. Не провожай.
Миша мутно взглянул на силуэт Пушкина в проеме двери, зевнул, откинулся в кресло и тут же заснул.

 


Акт 7

Смертный грех

Если долго всматриваться в бездну...
То она начинает всматриваться в тебя.

Фридрих Ницше


1

Мишу мутило. Автобус битком. И хотя успел усесться у окна - было ужасно душно. Да еще сел в кресло, под которым вовсю грела печка. Зад его раскалился. Жарко, гнусно, муторно. Галстук сдавливал горло. Пот лил ручьями. В висках немилосердно стучало. Во рту все высохло. В общем – абстинентный синдром во всей красе.
В Москве Миша сразу кинулся к киоску. Тридцать сортов пива в бутылках и банках за запотевшим стеклом манили как недоступные, сверкающие изумрудным льдом горные вершины. Нельзя.
- Будьте любезны, мне два энергетических напитка и Холс, пожалуйста - просунул Миша в окошко киоска выданную Машей пятисотенную. Она дала и еще полсотни, но они ушли на автобус.
- Что вы мне все с утра суете пятисотки да тысячные? Вам что здесь, разменная касса? -завизжал скрытый за бутылками голос, прозвучавший Мише звуком железа по стеклу, - нет у меня сдачи.
Спорить у Миши сил не было. Переходя от киоска к киоску в поисках продавщицы со сдачей, Миша задавался вопросом: «Почему, чем вежливей ты разговариваешь с продавцами, тем грубее они тебе отвечают? Но звеневшая медным колоколом голова отвечать не хотела. Наконец, в пятом киоске он интуитивно выдал какую-то грубую тираду, на что сразу получил и требуемое лекарство, и сдачу. Одну банку он осушил прямо у киоска, и пошел к метро.
Выйдя на Цветном бульваре, он сразу подошел к ларьку и купил еще два энергетических напитка. Чувствовал он себя гораздо лучше. В метро он выпил вторую из купленных на вокзале банок и проглотил две таблетки от головы, которые Маша предусмотрительно сунула ему в карман. Голова унялась, пот высох, в горле больше не першило. Перед собеседованием нужно собраться с мыслями, обдумать план, придать взгляду мудрый, твердо-мягкий вид. Миша сел на лавку в сквере Цветного бульвара прямо напротив здания, где размещалась контора креативного агентства, куда он должен был сейчас пойти, открыл банку, отпил. Было ноль градусов, серый промозглый день. Серые косматые облака плыли с крейсерской скоростью на юг. Серые лица прохожих в серой одежде ничего не выражали, и люди эти не прогуливались, как было бы должно вести себя в сквере, а почти бежали куда-то. Серое шестиэтажное здание с квадратными бойницами окон, где когда-то размещалась редакция «Литературной газеты», отдушины советской интеллигенции застойных времен, в котором теперь арендовали площади всевозможные офисы, в том числе и офис компании Impair State Creative Group, нагоняло прямо-таки лагерную тоску.
«Тьфу... Надо же было так назваться, - чертыхнулся Миша. – Ну «Impair State», понятное дело намек на Impair State Building на Манхеттене. Автором названия явно руководили  фаллические мотивы. «Impair», кроме значения «уменьшенный», имеет и другое значение – «ухудшать, повреждать, портить». Ну «Creative» – это ясно. Но вот знает ли хозяйка, что «Group» на французском означает мешок с деньгами. В сущности, название фирмы, где возможно мне предстоит работать можно перевести как «Х...й с баблом». Фу, б...! Куда я вляпался?». Миша иностранных языков не знал. Все эти переводы он вычитал в словарях. Он допил банку, повертел головой, ища глазами урну, и, не найдя, поставил под скамейку, тяжко вздохнул и закурил. Каких только названий не повидал он на своем веку. Вначале перестройки каждый норовил открыть свое дело, а фирму называл – хоть святых выноси. Тут и стоматологический кабинет «Кариес», и ателье одежды «СР и Ко», и торгующая чем не попади фирма «Бланш». Одна контора, занимающаяся охранными системами, зарегистрировалась под названием «Интелект» интеллектуально пропустив литеру «Л», опомнились, а документы уже оформлены. Два владельца логистических складов назвались «Сим и Хам» и прочее, и прочее, и прочее.
Раззадорив себя таким вот образом, он явно почувствовал в себе кураж. К тому же, ожидая назначенного времени, полчаса на пронизывающем ветру (на собеседование следует приходить минута в минуту, а потом тебя заставляют целый час париться в приемной), Миша совсем продрог, и к куражу прибавилась еще и злость. Миша был ГОТОВ.

Пройдя по заранее выписанному ему пропуску в офис креативного агентства «Impair State Creative Group» ровно в 12-00, он представился на ресепшене юной «барби» с ногами «от ушей», платиновыми волосами, до копчика, и глупенькими широко раскрытыми глазками а-ля Мерлин Монро. Удивительно, но к подбору самых неквалифицированных сотрудников, какими являются девочки на ресепшене, руководители подходят самым тщательнейшим образом, буквально устраивая кастинг. Квалификация на ресепшене не нужна, мозги – тем более. Отвечать на звонки, пользоваться факсом и копиром можно научиться за день. Но внешность, внешность должна, по мнению владельцев компаний, свидетельствовать о процветании бизнеса. Пройдя мимо рецепции, ты вполне можешь наткнуться на нищету и убожество, но при входе ты всегда увидишь фарфоровую куклу. Правда, кроме заученных по списку, данному ей офис-менеджером, дежурных фраз, она более  двух слов и связать не может, но при круглой попке, томных глазках и нежном голосочке, это, может, и лишне.
Расспросив, к кому он и назначено ли ему, «барби» заученно-любезно предложила Мише диван, журналы и кофе, на который он нагло согласился: «Спасибо, с удовольствием. Черный, очень крепкий и очень сладкий». Та капризно дернула плечиком, но пошла исполнять.
Ждать действительно пришлось минут сорок. Миша, выпив горячего кофе, отогрелся понемногу и стал осматриваться. Офис представлял собой огромный зал площадью метров пятьсот, весь утыканный «ромашками» (столами, составленными крестом по четверо). Мебель явно покупалась в разное время, и внимательный наблюдатель мог определить, и сколько было фирме лет, и в какие годы она чувствовала себя финансово хорошо, а в какие не очень. Перегородок не было. «Черт, слизали с голливудских фильмов, - нахмурился Миша, - как на вокзале. И как они работают? Тут себя голым чувствуешь». Контингент служащих состоял на треть из мужчин, остальное - женщины. Самому старшему клерку не было и тридцати. «Детский сад» - мотнул он головой и тут...


***

...Тут ему перегородила обзор пара великолепных точеных ног. «Пройдите, пожалуйста, в переговорную комнату», - казалось, уже искренне улыбнулась «барби». Миша встал, и восхищенно разглядывая свою проводницу со спины, проследовал за ней. Она шла так, как умеет ходить только женщина, которая понимает, что на нее смотрят – медленно и грациозно, слегка раскачивая аккуратными крепкими бедрами. Длинные прямые волосы ее чуть развевались, иногда позволяя взору оценить осиную ее талию. Волосы доходили почти до края юбки, остальное  были ноги. Ноги, которые звали, влекли, манили просто физически. Это не были манекенные пластмассовые ноги подиумной модели. Это были настоящие женские ноги со всей их Божественной женской анатомией. «Господь милосердный, - восхищался про себя Миша, - ну зачем такому созданию мозги, они бы ее даже испортили. На такую достаточно просто смотреть и смотреть, не прикасаясь, чтоб не осквернить природой созданного на радость людям творенья.
- Проходите, пожалуйста, - вывела «барби» Мишу из почти шокового состояния, - Евгения Моисеевна сейчас подойдет, - и раскрыла перед ним дверь в переговорную, оставив весьма узкий проход между своей грудью и косяком двери, - еще кофе?.
- Окажите любезность, - продолжал таять Миша, боком проходя в переговорную близко-близко к секретарше, совершенно добитый тонким ароматом молодого женского тела и дорогих, не по-зарплате, духов, - и, простите, как вас зовут?.
- Анастасия, - прыснула та победоносным кокетливым смешком (наверное, у Миши был глупый вид молодого бычка-трехлетка) и добавив, притворно смутившись, - просто Настя, - закрыла дверь.
«Только из-за такой красоты есть смысл расстараться, - размышлял Миша, потягивая кофе, после того как Настя, глубоко перегнувшись через стол, подала ему чашку, намеренным женским ненароком позволив заглянуть за смелое декольте своей блузки, и выплыла из комнаты, - как же я ее сразу не заметил? Вот что значит - настроился на войну. А-а-а, понял..., она же за стойкой стояла. Как я мог видеть?
Плевал я, как переводится этот «импаир». В бой».



2

Миша разглядывал переговорную.
Человек может быть страшным грязнулей. У него могут быть недельные горы посуды на кухне, никогда не прибираемая постель в спальне, отваливающиеся обои в гостиной и жирные тараканы в ванной, но прихожая... Прихожую он всегда содержит в чистоте, на последние деньги делает ей ремонт по интерьерным журналам и даже раскошеливается на стильные двери, ведущие в совершенно обшарпанные остальные помещения квартиры, потому, что эти двери выходят в прихожую. Девяносто из ста заглянувших к нам гостей мы не проводим в комнаты. Поболтаем в презентабельной прихожей и - до свидания. Таков фарисей-человек. Шопенгауэр как-то сказал, защищая людское лицемерие: «Если даже самому красивому человеку вспороть кишки – какая же поднимется вонь». Да, фасад - это основа жизни. Недаром, Екатерина приказала строить Невский проспект, прежде всего, одними фасадами.
Переговорная – это прихожая фирмы. Сюда вкладывают средства, не жалея ни на дорогого дизайнера, ни на импортные материалы, ни на высококвалифицированных исполнителей. Сюда приходит Клиент – отец-кормилец. Здесь подписываются Бюджеты проектов – основа бизнеса. Стоимость переговорной (плюс кабинет директора), вполне может превышать стоимость остального офиса. Но, в отменной переговорной у вас есть возможность завысить бюджет, если не вдвое, то уж на треть – точно.


В этом смысле, то, что сейчас видел Миша, было выполнено по высшему классу. Стиль хай-тэк. Серебристые матовые, но чуть зеркальные панели со стеклянным поперечным рустом, потолок из цельного темного стекла, за которым находились точечные галогенные светильники, источающие чуть в изумруд и создающие атмосферу нетревожной таинственности. В темных углубленных вертикальных нишах из того же стекла стояли, мерцая старым золотом, неизвестно каким образом подсвеченные скульптуры, выполненные под Эрнста Неизвестного (а, может, и прямо из его мастерской). В литого мрамора, цветом в темный малахит полу, отражалась хай-тэк-стиля мебель: огромный овальный стол дымчатого стекла, на золотых прямоугольных ножках-колоннах, зеленой натуральной кожи легкие стулья в золотой же фурнитуре и, в той же технике исполненный пюпитр для докладов, чуть в углу. В большой очень глубокой нише располагалась плазменная панель для презентаций. На столе золотые квадратные пепельницы. Чашка, из которой Миша пил кофе, тоже была золоченого фарфора квадратного сечения на квадратном же блюдце.
Миша стоял, внимательно рассматривая одну из скульптур, почти как роденовская «Вечная весна», только без партнера.


«Здравствуйте, Михаил Александрович», вдруг услышал он за спиной мягкий голос. Миша чуть вздрогнул от неожиданности – так неслышно она вошла, и обернулся. Перед ним стояла высокая стройная женщина, лет тридцати, тридцати двух. Миша почти никогда не ошибался в оценке возраста женщины. Если лицо и можно как-то заретушировать, то руки и, особенно, шея всегда скажут вам, сколько ей лет. Черные, как смоль волосы были собраны в небольшой аккуратный пучок золотой японской заколкой. Цвет глаз было не разглядеть, но весь вид ее говорил о том, что они черные. Белая юбка «офисной» длины, белый строгий пиджак, белые туфли, черная блузка, черные чулки. Золотые часы с тонким браслетом, золотые же, с крупным жемчугом, серьги. Под блузкой, на шее, искрилась нитка жемчуга. Правой рукой она прижимала к груди серебристую папку. Это вам не Настя. Это профи.
- Здравствуйте Евгения Моисеевна. Просто Миша, с Вашего позволения. У художников не бывает отчества. И, потом, что нам тратить время на колку льда? - решил захватить инициативу Миша, хоть и понимал, что рискует.
- Просто Евгения, а Вас, с Вашего позволения, я буду называть Михаилом, договорились? Присаживайтесь, - мягко парировала Евгения, указывая Мише на стул.
«Кремень, - нахмурился Миша, - нахрапом не возьмешь. Чего я, дурак, полез? Это Настя меня разнежила. Может это у них технология такая? А ну-ка, соберись». Они сели за стол друг к другу в четверть, через два стула, спиной к двери. Она подала визитку.
Миша взял и прочел: «Эйчар..., не ошибся, значит». И, положив ее на стол, сказал:
- Вы, конечно, знаете из резюме, что у меня больше нет своего дизайн-бюро. Хоть визитка и осталась, но подавать мне ее сегодня, согласитесь, неуместно, - вывернулся Миша из этого нарушения протокола.
- Однако, Ваш сайт еще существует и очень даже впечатляет, - кивнула Евгения, давая знать, что понимает.
«Начинает с похвалы. Все по Карнеги. Держи ухо востро, парень». Миша совсем отрезвел от Насти и настроился.
- Но, конечно, не так, как ваши апартаменты, - раскинул руками Миша, театрально окидывая взглядом окружающий интерьер. – Не то на серебре, на золоте едал.
- Сто человек к услугам. Весь в орденах, езжал-то вечно цугом, - снисходительно улыбнулась Евгения.
«Вот стерва. Грибоедова, значит, наизусть, с любого места?  Филолог, скорее всего. Их там натаскивают так, что разбуди ее заполночь, она тебе Энеиду наизусть, да еще на латыни отобьет. В начитанности, похоже, не следует мне с ней бороться», - сделал заметку для себя Миша. – «А может, училка, просто? Это ведь школьная программа. А может и вообще просто прилежная ученица».
- Ну, вот и обменялись визитками? – улыбнулся в ответ Миша.
- Пожалуй... Теперь к делу?
- К делу.


3

- Прежде всего, Ваше дизайн-бюро. Как случилось, что Вы его бросили? – Евгения  раскрыла свою серебристую папку и вынула из нее Мишино резюме и еще какие-то бумаги, - бросили, после двенадцати лет существования.
- К сожалению, двенадцати лет. Не хватало духу вовремя сказать себе страшные слова: «Миша, ты хороший дизайнер, но плохой бизнесмен». До кризиса девяносто восьмого этого понять было нельзя. По Москве летали шальные деньги. Клиент, не торгуясь, соглашался с любой твоей ценой. После кризиса – не то. После кризиса клиент начал считать каждую копейку. Тут-то я и поплыл. Оказывается, умея блестяще, простите за пижонство, защищать свои проекты, я совсем не умел защищать свои деньги. Не умел торговаться. Умея делать товар – не умел его продать. С тех пор все покатилось вниз. Запасы таяли, клиенты лопались, как мыльные пузыри, а с ними иссякали и поступления средств. Пять лет я еще как-то сводил концы с концами. Сотрудников постепенно приходилось увольнять, пока я не остался один. Продержался за счет одного клиента еще два года, затем лопнул и он. С ним я потерял и офис в Москве. Еще год пытался организовать что-то в своем городе, но в Подмосковье не понимают московских расценок. Деньги есть только у «братвы», а те вообще отвыкли платить. Так или иначе, пришлось, как Вы это назвали, бросить.
- Похоже, ситуация Вас бросила? Так сказать, ход времен и событий?
Ее интонация Мише совсем не понравилась.
- Вы знаете, Евгения, прошлое есть у всех. Представьте, на минуту, что мы с Вами поменялись ролями, и я Вас спрашиваю о последних двенадцати годах Вашей жизни. Но не о Вашем карьерном росте, а о личной жизни, ибо, мое бюро для меня – это моя личная жизнь.
Миша сделал ударение на последних словах. Он попал в точку. В сущности, это был простой ход. Ей четвертый десяток. Конечно, в разводе. Скорее, с ребенком. Вопрос был опасным, потому что бил в самое больное для женщины место. «Да и черт с ней..., и с ними. Чем я рискую? Поговорим да разойдемся» - Миша решил не миндальничать. Но, вопреки ожиданиям, Евгения ответила голосом, казалось даже, извиняющимся.
- Поймите, Михаил, у меня есть вопросы, которые неизбежны. Вы баллотируетесь на вакансию креативного директора крупного агентства. При положительном исходе переговоров («она сказала, не «собеседования», а «переговоров» и это первая победа» - отметил Миша) Вы будете третьим, а, в творческом плане, первым лицом фирмы. Обладая собственным делом, Вы вдруг его бросаете и идете в найм. Это серьезный шаг, и мы должны понимать, почему. Согласны?
- Дело, конечно, не в вопросе, а в Вашем комментарии. Простите и Вы мне мой гипотетический вопрос. Чертова эмоциональность. Я выдавливал ее из себя всю жизнь, как Ваш Чехов своего раба.
- Вы не любите Чехова? – заинтересовалась Евгения, посмотрев, почему-то, на часы.
- А я не разрушу своим ответом своих перспектив?
- Нет, что Вы. Это личный вопрос. В моем опросном листе, - Евгения кивнула на разложенные перед ней бумаги, - литературные пристрастия соискателя стоят двенадцатым пунктом.
- Хорошо. Я не люблю Чехова. За его презрение к женщине, за его презрение к маленькому человеку, его юмор я нахожу плоским, а прозу – заунывным тоскливым ветром. Даже если, скажем, у Шекспира, почти всегда, почти все в конце умирают – я в восторге. Я его перечитываю снова и снова. Оскар Уайльд сказал: «Если книгу не хочется перечитывать, ее не следовало и читать». Мне Чехова перечитывать не хочется. Это мое частное и рискованно-непопулярное мнение. Когда со мной начинают спорить на этот предмет – я просто замолкаю.
- Исчерпывающе, - улыбнулась Евгения.
Миша понял, что она тоже не любит Чехова. «Лед разбит», - решил он.
- Вернемся к нашим баранам. Строгановка, дизайнер, ведущий дизайнер, руководитель отдела дизайна, руководитель дизайн-бюро. Впечатляет. Коротко и ясно. И портфолио на высшем уровне. Пожалуй, о Ваших профессиональных качествах мы говорить не станем. Тем более, что тестировать на профессионализм Вас некому. В любом случае, будет, так сказать, контрольная закупка.
Поговорим о качествах человеческих, в плане коммуникаций и в плане управления персоналом. Евгения развернулась к Мише (до того она сидела прямо, сложив руки, как прилежная ученица) и положила ногу на ногу, обнаружив круглые колени, великолепные икры и тонкие лодыжки. «Хороший ход, девочка, но после Насти ты меня этим не отвлечешь», - подумал Миша.
- Вы экстраверт, я полагаю? Как все художники.
- Не все художники были экстравертами. Природа знает лишь два способа выживания. Первый способ – это повышенная плодовитость при относительно малой обороноспособности; второй путь – это вооружение индивида многообразными средствами самосохранения при относительно малой плодовитости. Экстраполируя на человеческую психику первые – экстраверты, вторые интроверты.1 Так вот. В жизни - я первый, в творчестве – второй. Низкая обороноспособность в жизни и высокая в творчестве. Мы с Вами будем обсуждать мои сознательные или бессознательные установки?
- Вы в резюме указали, что увлекаетесь философией и психологией, так что Вам нет нужды мне этого демонстрировать. Я тоже читала «Психологические типы». И никто не собирается Вас подвергать анализу по методу «свободных ассоциаций». Лучше я изменю вопрос - Вы открытый в общении человек?
- На работе – да, дома – нет. Мне кажется, у меня есть дневной лимит слов. Пара одночасовых совещаний плюс общение с сотрудниками - и дома я уже не пророню ни слова. Если до обеда было три совещания, то с обеда до вечера я буду молчать. Я ведь правильно понял вопрос? Открытость предполагает общение?
- Не обязательно. Опять перефразирую – Вы легко идете на конфликт, если видите нарушение у подчиненного или не согласны с руководством?
Евгения явно находилась в обороне, но Миша чувствовал, что скоро будет атака.
- Вместе с переоценкой ценностей, которая у меня, как и у всякого мужчины, произошла где-то в тридцать-тридцать пять, изменилось и мое отношение к этим двум аспектам. Теперь я терпим и к тем, и к другим. Худой мир лучше доброй войны. Плохого подчиненного я либо игнорирую, либо наказываю, либо увольняю. Плохого начальника я либо игнорирую, либо терплю, либо увольняюсь сам. Я точно знаю, что и там и там слова ничего не решают.
Евгения кивнула и переменила ноги.
«Черт, а ноги у нее и вправду хороши, плюс, бесспорно, есть мозги. Черные глаза, одни глаза ее такое бесконечное государство, в которое заехал человек - и поминай как звали!3. Гремучая смесь. Точно – в разводе».
- Как долго терпите? – продолжала Евгения.
- Вы о подчиненном или о начальнике?
- Ну, о начальнике, положим?
- У меня есть принципы. Если он их не нарушает, могу терпеть вечно. Это ведь как наша зима. Она у нас девять месяцев да еще «наше северное лето – карикатура южных зим»4, а все же, я здесь живу и, видимо, умру здесь.
- Любите Пушкина?
- Больше, пожалуй, Лермонтова, но он пишет корявее, чем Пушкин. Если б он дожил до возраста Пушкина, он отточил бы язык, стиль и взлетел бы гораздо выше. Он умнее. Пушкин погиб на выдохе, а Лермонтов на вдохе.
- Цените ум выше красоты?
Евгения либо делала вид, либо и вправду проявляла живой интерес. Нет никакой возможности распознать женщину, да еще с черными глазами.
- Единственная красота, которую я знаю – это интеллект. Внешняя красота – лишь производная от него, начиная с Бога, создавшего лес и осень и кончая Левитаном, создавшим «Золотую осень».
Миша начал распаляться. Его любимая тема. Он уже почти забыл, зачем он здесь. Ему вдруг захотелось рассказать свою теорию о верховенстве разума над душой. Ему хотелось...
- Вы пьете, Михаил?
Мишу как будто хлопнули по затылку. «Вот стерва. Развела таки».  Он молчал всего секунду, но ей было этого достаточно. Можно было больше не сопротивляться. Но говорить что-то надо было. Миша собрался.
- Я говорил о первенстве ума перед красотой, но вы в мгновенье меня опровергли. Вы в одинаковой степени и вполне обладаете обоими этими качествами, и виртуозно пользуетесь ими. Да, я пью. Если бы Вы иначе поставили вопрос – мешает ли это работе? То я ответил бы – нет, не мешает.
- Спасибо за сложносочиненный комплемент моей внешности. А что до ума, так у нас просто хорошая служба безопасности. В ее обязанности входит и разведка. На этом безумном рынке без такой службы не выжить. У Вас, начиная со студенческих лет, семнадцать приводов в милицию за пьяный дебош. Последний, правда, семь лет назад, но люди, такие как Вы, не меняются. Правда ведь?
- Когда я говорил об уме, я имел в виду то, как Вы меня усыпили, дали вдеть ногу в стремя моего конька, а, затем, подсекли.
- Не делайте из меня мегеру. Вы профессионал - я тоже. Я вам благодарна за искренность. Вы первый на моей практике, кто был честен в этом вопросе.
- Скажите, у вас можно курить? Ваша служба безопасности, конечно, сообщила Вам, что я курю две пачки в день? – Мише почему-то стало гораздо легче, и продолжать, почему-то, хотелось лишь на отвлеченные темы.
- Конечно. Конечно, в смысле, можно. А в Вашем «секретном», - она сделала характерный жест пальцами рук, обозначающий кавычки, - досье, кроме приводов, состава семьи и Вашей национальности больше ничего нет. Сведения собирались по распоряжению генерального. Я здесь ни причем, поверьте.
С этими словами она встала, подошла к одной из стеклянных ниш со скульптурой и нажала невидимую кнопку. Ниша развернулась на сто восемьдесят градусов и появился бар. Миша, тем временем разглядывал Евгению со спины. «Черт, что-то все женщины ко мне сегодня спиной поворачиваются. Они что, хотят меня с ума свести? Пушкин сказал, что они все тут от меня попадают. Хрена. Самому бы ноги уволочь». Фигура у Евгении была отменная. В ней не было Настиной сексуальности. В ней была стать Серовского «Портрета Ермоловой». Любой бы, взглянув на нее, признал бы породу.
- Коньяк, Михаил?
- За вопросом «Вы пьете, Михаил?» следует вопрос «Коньяк, Михаил?». Первое в мире собеседование, где соискателю предлагают коньяк, - развеселился Миша. – Не буду оригинальничать и, как и на первый вопрос, отвечу – да.
Она нажала таинственную кнопку, ниша встала на свое место. Евгения грациозно подошла к столу, неся в руках два бокала с коньяком, и поставив их на стол, отодвинула стул рядом с Мишей и села, снова положив ногу на ногу и откинувшись на спинку стула.



4

Теперь Миша мог ее разглядеть вполне. Ей было тридцать, пожалуй, чуть меньше. Глаза, вопреки первым ощущениям, были глубоко-бирюзового цвета. Темно-бирюзового, почти черного. Но не это было удивительно в них. Они, казалось, готовы были рассмеяться в любой момент. Это было тем более заметно, что все остальные черты ее лица говорили о строгости и серьезности. И было видно, что строгость эта дается ей с усилием. «Девочка явно не на своем месте... И Настя не на своем, - подумал Миша. – Черт. В таком цветнике можно и бесплатно работать». Миша закурил.
- Можно рассматривать коньяк, как паузу перед вторым раундом? И, в перерыве, позвольте вас называть Женей.
- Хорошо, но, поверьте, на мое профессиональное мнение такая видимость сближения не повлияет, - сказал ее голос, но глаза при этом, казалось, обрадовались, обозначив веселую, уже намечающуюся сетку морщинок в уголках глаз, ставших миндальными от улыбки.
«Черт. За последние полчаса я влюбляюсь второй раз. Нельзя так долго сидеть дома. Наверное, я сейчас способен влюбиться и в крокодила. Говорят, в мозгу человека есть центр, отвечающий за ожидание удовольствия. И если вкус дорогого вина оказывается не соответствующим цене, то мозг подавляет неприятные ощущения, превращая их в приятные. Сколько раз в жизни я влюблялся в плод собственного воображения? Но зачем, скажите, препятствовать этому удовольствию? Иллюзии – это не зло. Иллюзии - это единственная радость жизни».
- Если вы подолгу всматриваетесь в бездну - бездна, в свою очередь всматривается в вас, – прервала Женя Мишины мысли.
- Что, простите?
- Это Ницше. Вы, Михаил, непозволительно внимательно или непозволительно долго на меня смотрите.
Женя наклонилась вперед и взяла бокал с коньяком. При этом обнаружилось, что третья пуговица на ее блузке, которой по протоколу должно было бы быть застегнутой – расстегнута. «Черное белье, - успел заметить Миша, - и аккуратная, крепкая грудь с веселыми крапинками веснушек. Пожалуй, детей у нее нет. Они, точно, хотят меня свести с ума? Не помню, где читал или, может, слышал слова одной женщины к другой: «Зачем тебе черное белье, если ты не собираешься ни перед кем раздеваться». Парень, у тебя крыша едет. Обычные ситуации, обычные слова, обычные движения. И пуговица расстегнулась, конечно, случайно и черное белье, потому что черная блузка. Надо собраться». Но собираться совсем не хотелось. Миша последовал ее примеру и взял свой бокал.
- Простите, Женя. Это профессиональное. Художник, по природе своей – хам. Ну, если не хам, то враг моральных правил. Он считает красоту, любую красоту, будь то камень или человек, своей собственностью. Вы же не считаете аморальным разглядывать свое великолепие в зеркале? Так и художник не считает аморальным восторгаться любой красотой. К тому же, Вы и не знаете, как Вы красивы, ибо зеркало, лишь в котором вы только и можете себя видеть, удваивает недостатки, асимметрию тела и лица. Нас еще в художественной школе учили – хочешь найти ошибки построения композиции – поставь работу перед зеркалом. Так что я вижу Вас вдвое прекраснее, чем Вы себя. Простите еще раз. Ваше здоровье, точнее..., за Вашу красоту...
Миша, давно отвыкнув от этикета и, явно распалившись, махнул весь бокал залпом. Женя сделала небольшой глоток и поставила свой бокал на стол. Достала из рукава белый маленький платок, приложила его, поочередно к уголкам губ и сказала:
- Вы, Михаил, в разных интерпретациях, за последнюю минуту, употребили слово красота семь раз. - Женя достала из кармана пиджака какие-то тонкие дамские сигареты, подцепила ухоженными ногтями одну и прикурила от изящной дамской же золотой зажигалки. Мише показалось, что руки ее немного дрожат. Положила пачку на стол, зажигалку оставила в руках. - Скажите, насколько Врубель-художник превалирует над Врубелем-администратором, и, наоборот? Поясню вопрос...
- Не стоит, Женя. Я понял, о чем Вы, как понял и то, что перерыв закончен... Неужели семь раз?
«Что ж она, инквизитор, то на мороз, то в печь? Похоже, водит она меня, как козла на поводке, - Миша прикрыл глаза рукой. – Сам виноват. Вспомни, где ты».
- Как-то забыл, что, пока я глазел, бездна, в свою очередь, всматривалась в меня. Да. Самая большая проблема дизайнеров в рекламном бизнесе – это антагонизм между творческими амбициями и потребностями клиента. Был когда-то и я ортодоксом. Лет в тридцать я сформулировал свое отношение к воззрениям клиента на дизайн и его стоимость, как «маргинальную этику и плебейскую эстетику». Желчь и злость данного определения вобрали в себя всю ту температуру проблемы, о которой вы сейчас задали вопрос. Поверьте, все в прошлом.
- Что? Чувство притупилось или загнали поглубже? Ведь такие, как Вы, не меняются.
- Вот вы уже второй раз произносите - «такие, как Вы». Может, скажете, что Вы подразумеваете под этим словосочетанием? Трудно вести беседу, не договорившись о терминах. Я начинаю предполагать, что у Вас есть обо мне уже готовое, сиречь, предвзятое мнение. Я не против предвзятых мнений. На предвзятых мнениях стоит мир. Начиная с христианства. Но мне нужно знать, откуда, из какого источника они пришли. Впрочем, можете не отвечать. Я, конечно, не изменил своего мнения о клиенте. Просто, мне пришло понимание того, что нельзя рассматривать наемную работу, как творческую. Что первое, чего хочет художник – это и получать деньги от клиента, да еще и испытывать при этом восторг творчества. Экстраполируя на человеческие отношения – испытывать восторг и любви, и сексуального наслаждения и, при этом, исполнять супружеский долг в рамках гражданской ответственности перед обществом. Такое возможно в семье (и то, в редких случаях), но невозможно в рекламе. Усилием воли с этим не совладать никому. Короче говоря, мое подавление этого антагонизма само выплеснулось, или, говоря языком ваших психоаналитиков, вытиснилось и сублимировалось в мое увлечение скульптурой. Днем я «облизывал» клиента с его маргиналиями и плебейством - вечером ваял скульптуры. И..., проблема ушла сама собой.
- Но ведь все великие художники работали, испытывая восторг творчества, а, затем, продавали его плоды, - Женя начала нервно теребить зажигалку.
- И были глубоко несчастны. Счастливы были только ремесленники. Эти всегда были счастливы. Давайте договоримся о том, что дизайн рекламы – это ремесло. Именно отделив мух от котлет, ремесло от творчества, я и нашел успокоение. Тот, кто его не нашел либо ремесленник, либо пьяница, либо мертвец.
Женя вдруг резко подняла обе руки, прикрывая глаза. Миша же, будучи злым на поворот беседы в официальное русло, не обратил на этот жест никакого внимания.
- И теперь, если я принимал бы на работу дизайнера, я бы спросил его в первую очередь, творит ли он дома? И если нет, то, беря его на работу, я впускаю в свой офис ту проблему, о которой вы упомянули. Конфликт между творческими амбициями дизайнера и, пусть дебильными, но оправданными, с финансовой точки зрения, амбициями клиента. Короче, отвечая на Ваш вопрос, Врубель-администратор и Врубель-художник не то что не спорят - они даже не видятся.
- Как всегда, исчерпывающе.
Женины глаза, почти плакали.
- Женя, с Вами все в порядке?
Миша, распалившись, не сразу заметил перемены в ее лице. Но Женя уже взяла себя в руки. Она уткнулась в свои бумаги и, казалось, сосредоточенно что-то читала.
Третья пуговица была застегнута.


5

- Да, спасибо, все в порядке. Пойдем по списку. – Женя по-детски вела пальчиком вниз по строкам своего документа. – Назовите свои пять положительных и пять отрицательных качеств.
«Ну вот. Приехали. Это ж из какой хрестоматии? – Мишу аж передернуло. – Так красиво начинала и так банально разрешилась».
- Женя. (Миша давно уже перешел с Евгении на Женю, но та, казалось, и не замечала этого). Позвольте, вместо десяти, а вы ведь просите десять качеств, я назову только пять? Дело в том, что я не знаю что такое хорошо и, что такое плохо. Ну, для дела, естественно.
Я, к примеру, принципиален в профессиональных вопросах. Это хорошо? Да, хорошо, пока улыбается заказывающий музыку. Это плохо? Да, плохо, если клиент «гнет пальцы», а я стою на своем.
Я неплохо образован. Это хорошо? Хорошо, если это помогает рождению оригинальной идеи. Это плохо? Да, плохо, если клиент – гегемон и его тошнит от интеллигенции.
Я ставлю порядочность выше денег. Это хорошо? Да, хорошо, если нам с вами жить. Это плохо? Да, плохо, если учесть, что реклама и подлость родились от одной матери...
- Довольно!
Женя обхватила руками виски, резко встала со стула и повернулась спиной к Мише.
- Боже, что с Вами, Женя? Я что-то не то сказал?
Женя с минуту стояла молча. По движениям рук было видно, что она вытирала слезы своим платочком. Затем, она, не поворачиваясь, направилась к волшебной нише, взяла оттуда бутылку, вернулась к столу, наполнила Мишин пустой бокал, затем, поставила бутылку на место, вернулась и села на свой стул, плотно сжав колени и сложив руки в замок. Между пальцев, как березовый сок, сочился ее платок, совершенно мокрый от слез. Смотрела она в пол.
- Он ушел, – сдавленно прошептала она.
«Такие, как Вы», - понял Миша, – вот это откуда. Ее муж был художником».
- Простите, Женя, я не хотел напомнить...
Миша поднялся со стула, взял Женин бокал и подал ей.
- Выпейте, Женя.
Та машинально взяла бокал рукой с платком. Платок оставил на стекле мокрый след. Перевела взгляд на Мишу.
- Он был такой, как Вы.
- Давайте выпьем, - Миша дотянулся до своего бокала, - выпьем за него.
Женя молча опрокинула коньяк, как стакан воды.
- Его звали Миша, - Женя с тоской посмотрела на Мишу. – Простите меня за эту выходку. Это случилось недавно. Простите меня, Миша... Уж очень вы похожи... Точнее, вы разные. Вы бы никогда меня не предали. Ой..., простите. Не меня. Ну..., свою женщину.
- Воспитанные люди не дают советов, если их об этом не спрашивают, но я все-таки дам. В расставании двоих всегда виноваты двое. Признайте это - и боль, если не пройдет, то утихнет, не признаете – и боль останется с Вами навсегда. Не вините его. Возможно, это было не предательство, а неизбежность. Возможно, ему тоже больно.
- Такие, как вы..., вы..., художники..., преувеличиваете боль. Вы ее даже любите. Не красоту вы любите, а боль.
- Красота и есть боль. Иначе и быть не может. Мы годами готовы терпеть боль ради секунд счастья разрешения от нее. В этом закон искусства. Как женщина, месяцы тяготится ребенком под сердцем, мучается, корчится от боли в родах. И все ради одного счастливого мгновенья. Иные при родах умирают. В иных случаях умирает и мать и дитя. Давайте считать, что расставание – это разрешение от какой-то беременности. Возможно, он родился заново. Родитесь заново и Вы.
- Вы сами не верите в то, что говорите, - наконец улыбнулась Женя.
- Не верю? Конечно, не верю. Сомневаюсь? - да. Сомнение и есть единственное условие веры. Верить абсолютно и не верить вовсе – это одно и то же. Только тот, кто сомневается – истинный верующий. Его питают и мучают, как вас теперь, два мерзких грызуна – надежда и сомнение. И еще..., память.
Женя, вдруг, будто опомнившись, лихорадочно прокрутила на руке часы, сползшие циферблатом вниз.
- О, Господи!
- Что такое, Женя? Наше время истекло?
- Думаю..., мое время истекло, - с какой-то грустью произнесла она. Еще раз посмотрела на часы, - да..., истекло.
В этот момент бесшумно распахнулась серебристая дверь переговорной. В ее проеме возник силуэт женщины  в брючном костюме и произнес.
- Ну, здравствуй..., Михаил Врубель.


6

Силуэт медленно стал двигаться вперед и остановился в трех шагах от Миши. Сигарета, которую он только собирался прикурить выпала изо рта на мраморный пол.
- Юля? – произнес Миша изумленным голосом.
- Спасибо, Евгения Моисеевна, Вы нам больше не понадобитесь, - произнесла вошедшая повелительным тоном, обращаясь к Жене. Мгновение, с интересом разглядывала заплаканное Женино лицо, - никого к нам не впускать.
Женя встала, как-то неловко, боком, обошла начальницу и, развернувшись у двери, произнесла: «До свидания, Михаил. Приятно было с Вами беседовать». Затем, вышла, бесшумно прикрыв за собой дверь.
Женщина подошла к столу, взяла Женин стул, развернул его к Мише и села, опершись локтем на стеклянный стол.


Перед Мишей сидела гендиректор агентства и его давняя знакомая, в строгом, явно дорогом брючном костюме. На вид ей было лет сорок. Короткая стрижка, бледное лицо ее в зеленоватом свете переговорной казалось восковым и полупрозрачным. Надменно улыбающийся рот обозначал резкие морщины в углах губ. Столь же резкая морщина меж тонко вычерченных бровей придавала ей сходство с юным Мефистофелем. Убери эти три морщины, и зритель бы увидел красивую, второй молодости женщину, с огромными голубыми глазами и милыми ямочками на щеках, которые хоть и начинали превращаться в морщины, но пока не утратили своего обаяния. Да это была она, Юля Гагарина, секретарь бывшего Мишиного шефа, в бытность, когда Миша был начальником отдела рекламы в процветающей фирме по проектированию и реализации элитных интерьеров.
- Ну, здравствуй Михаил Врубель, - повторила она, - полчаса не прошло, а ты уже опять обаял невинную девочку, - кивнула она в сторону двери, за которой скрылась Женя, – и опять до слез, как когда-то меня. Ничего не меняется? Позволь представиться. Юлия Борисовна Гагарина, председатель совета директоров и генеральный директор агентства Impair State Creative Group, человек, владеющий контрольным пакетом данной и еще пяти процветающих компаний и член правления еще одиннадцати, президент всероссийской ассоциации производителей рекламы.
- Здравствуй, Юля, - Миша уже успел прийти в себя и, наконец, закурил, - рад видеть тебя снова. А я думал, компанией с таким фаллическим названием должен владеть маленький закомплексованый мужчина с невеликими  гениталиями?
- Постаре-е-ел, поседел, а язык не притупился. Видно твой снобизм умрет вместе с тобой. Ничего, я помогу, - с сарказмом пропела Юля. – Мужчина, говоришь? Был мужчинка, попрыгунчик-идиот. Все в постель ко мне норовил запрыгнуть, да только я сожрала его с потрохами. Сейчас улицы где-нибудь метет. Ну, а это дебильное название уж нельзя было менять, оно денег на рынке стоило.
- Ну да. Ты ж ведь не бросаешь деньги на ветер.
- Именно. Поэтому я здесь, а ты, как паршивый кобель, скребешься у меня под дверью, косточку выпрашиваешь. Вон, коньяк мой пьешь. Давай выпьем, что ли, за встречу.
Юля брезгливо отодвинула Женину рюмку, отошла вглубь переговорной, покопошилась у волшебной ниши, нажимая какие-то кнопки, видимо не находя нужную и, наконец, вернулась со свежим бокалом.
- За будущее твое пить бесполезно, его у тебя больше не будет, поверь мне. А вот за прошлое, изволь, почему нет? Оно ведь было красивым, твое прошлое.
Миша спокойно слушал и разглядывал свою давнюю возлюбленную. Боже, что с человеком могут сделать деньги и власть. Откуда этот язык, эти манеры. И она вроде, а вроде, как и не она. Где эта милая, умная и образованная девочка читавшая ему Ахматову и Есенина, учившая его есть на раутах тремя вилками и двумя ножами. Единственная дочь последнего отпрыска дворянской фамилии князей Гагариных. Он ведь тогда чуть не рехнулся от любви. Чуть не разрушил свою семью.
- Что смотришь, Врубель, не узнаешь? Не узнаешь влюбленной наивной девочки? Гляди. Гляди внимательно. Это лучшее твое произведение.
- Да, ты права. Давай за прошлое. Прошлое тем и хорошо, что его можно пинать, можно гладить, можно возносить до небес, можно в грязь топтать. Оно ж ничего не скажет. Как пес уличный. Хочешь, Савраской назови, а хочешь, Эйзенхауэром. Прошлое мертво. Выпьем за смерть.
Миша залпом заглотил весь коньяк и достал сигарету. Он начинал злиться. Что он ей сделал, что она так надменно с ним разговаривает. Говорил, что оставит семью? – нет. Она видела, что он почти не в силах устоять против ее чар? – это было так. Но обещать-то, не обещал! Что ж это с ней? Климакс? Да нет. Климакс не может настолько изменить женщину. Да и рано. Это же другой человек. Может, она и была такой, а он не замечал? У влюбленных мужчин мозги в студень превращаются.
- Не изменился ты, Врубель. Такой же полукровка-алкаш, каким и был. Еще рукавом занюхай. Еще налить? Тебе ж эта рюмка – что комариный укус.
С этими словами Юля принесла бутылку.
- Наливай себе сам. Пей, сколько влезет. Хороший коньяк. Восемьсот долларов за бутылку. Скоро один портвейн будешь хлебать.
- Я не люблю портвейн.
- Полюбишь, уж поверь. Я уж все для этого сделала. Видеть тебя не хотела, а потом подумала: «Посмотрю в последний раз, пока он еще на человека похож», и пригласила тебя на последнее твое собеседование.
- Ты что, еще и подбором персонала занимаешься?
- Много вас, дворняжек шелудивых, отирается у моего порога. Доверь этой Евгении Моисеевне…, придет вот такой вот, запудрит мозги не глазами, так мозгами, а ты терпи потом убытки на миллионы.
- Ты может, сама и уборщицам кастинг устраиваешь?
- Нет. Этим, как раз, эта корова, Крестовская, занимается. Этой дуре только это и по плечу.
- А мне она показалась умной, - нарочито спокойно отвечал Миша, наливая себе из бутылки.
- Умной? Ха-ха-ха, - голос ее будто треснул, - не смеши мои туфли, идиот.
- Ну вот. Наконец-то, теперь я слышу лексику потомственной княжны Гагариной.
С Юлиным лицом произошли фантастические изменения. Будто весь зеленоватый воск ее расплавился, стек с лица в миг и из-под него проступила багровая плоть без кожи. Глаза, и без того большие, превратились в блюдца. Она вскочила с места. Ее стул полетел так, что свалил еще три, стоявших за ним.
- Ты-ы ы! Хор-р-рёк! Гнида ползучая. И я из-за этого ублюдка чуть в петлю не полезла. Ур-р-род! Выблюдок! Тварь! Тварь! Тварь! – лаяла Юля, и слюна брызгала на стол темного стекла, будто пошел дождь.
- Тише, Юля, тише. Люди прибегут.
- Люди!? – орала она - Кто!? Эти вот вонючки!? Лизоблюды поганые!? Завтра же всех выкину! В дверь сто новых ублюдков скребутся! Люди?! Отребье! Смерды!
- Скажи еще, твои дворовые крепостные.
Тут вдруг Юля, будто кто-то выключил завод механической куклы, остановилась, поправила волосы, большим и указательным пальцами отерла уголки побелевших было губ, оправила пиджак, оглянулась, осматривая поле бури. Восковая маска вернулась на ее лицо. Только прибавилось в голубом ее взгляде что-то апокалиптически-зловещее. Юля с пугающим спокойствием подняла стул, поставила его напротив Миши спинкой к нему и села верхом.



7

- Налей-ка мне, Мишенька, выпьем на посошок, - голос был металлическим, но тихим.
Миша открыл коньяк, налил. Поставил бутылку на стекло. Раздался звон, прозвучавший в тишине переговорной, показалось Мише, как выстрел. Подал бокал ей, второй взял сам и сел на свой стул.
- Ты сколько месяцев без работы? – начала она - Пять? Шестой? А, знаешь, почему? Знаешь, почему человек с таким резюме, с таким опытом и квалификацией не имеет ни одного предложения?
Юля отхлебнула коньяку, подержала его немного на языке, проглотила, закатив глаза, помедлила, как бы растягивая удовольствие, и продолжала:
- Не знаешь? – улыбнулась и поставила бокал на стол. – Потому, что я так решила! Я! Понимаешь?! Я только, как увидела твое резюме на сайте, тут сразу все и всплыло в памяти, будто вчера было. Я ведь любила тебя тогда, Мишенька. Я жизнь за тебя готова была отдать. На костер, в воду, куда угодно. А ты взял и уволился. Молча. Сбежал, как вор.
- Перестань, ты была секретарем Юровского. Ты первая все знала. Вспомни, Юля. Да, мы любили друг друга, но у меня уже была семья, двое детей. Думал ли я о разводе? Да думал. Но тебе, Юля, я никогда и ничего не обещал. Не говори, что я вор. Может, это ты хотела украсть? А теперь проецируешь сублимации своей больной совести на меня?
- Ну, хватит с меня твоих сеансов психоанализа, - отрезала Юля, - не уболтаешь, как тогда – не девочка. Так вот. Как я уже сказала, я президент ассоциации производителей рекламы. Туда входят все, хоть сколько-нибудь значимые агентства. Во всяком случае, все те, что могут за тебя дать твою цену. А в те, что не могут, ты и сам не пойдешь – я тебя знаю. Гордость не позволит. Это ведь ниже твоего достоинства. Это для тебя творческая смерть, а, значит, и твоя смерть.


И вот, как-то на банкете, где присутствовали все первые лица всех значимых агентств, за общим столом я рассказала, как ты Врубель, запоминающаяся фамилия, правда? Очень запоминающаяся. Врубель. «Так вот, - говорю, - этот Врубель, как-то, напившись на приеме в офисе российского представительства корпорации Интел, так нажрался, что перевернул шведский стол и облил смокинг господина Краута креветочным коктейлем. После чего Интел не работал в России целых два года». А факт, что Интел не работал с нами напрямую целых два года, хотя договор был подписан, известен всем. «Потом, - говорю я им, - этот Врубель три года провел в психушке, где лечился от алкоголизма, но безуспешно. Потом, - говорю, - он как-то устроился в какое-то импортное представительство в Москве и, напившись на очередном рауте, прилюдно и грязно приставал к жене испанского посла. Сейчас, - говорю, - его снова выпустили, и он даже приходил ко мне устраиваться. Представляете, - говорю, - приходит на собеседование, а от него разит, как из бочки. Так что, - говорю, - если не хотите, чтоб этот Врубель вырубил ваш бизнес...». Здорово это я закаламбурила, а? Теперь уж они точно запомнили. «Сообщите, - говорю, - своим эйчарам, что бродит по Москве великий дизайнер Врубель и так и выискивает, кого бы еще опозорить». Вот такая вот история теперь ходит по Москве. А то, Мишенька, что ничего этого не было, знаем только ты, да я, да мы с тобой. А все остальные знают правду другую. И вот почему тебя никто не берет и не возьмет никогда. Ты понял, Врубель!?
Тут Юля закатилась лающим смехом, запрокинув голову и раскачиваясь на стуле, как на лошади. Потом резко оборвала смех. Встала со стула и холодно произнесла.
- А теперь, Мишенька, допивай свой коньяк и проваливай на улицу, где тебе теперь самое место. Пшел!
Миша встал, как во сне, придвинул зачем-то свой стул, к столу, молча пошел к выходу. Открыв дверь, он обернулся и тихо сказал: «Ты больна, Юля, ты очень больна. Прощай».
В офисе было тихо. Но люди сидели на своих местах. Все молча смотрели на Мишу.
Одеваясь, Миша взглянул на Настю. В ее монровских глазках стояли слезы, будто роса на спелом яблоке. Открывая дверь из офиса, Миша вдруг услышал страшный звон и грохот «Грохнула стулом стол» - догадался Миша. Он оглянулся. Никто не смел пошевелиться. Все смотрели на дверь переговорной.

***

На улице шел мокрый снег. Миша поежился. Непонятно почему, но он ощутил какое-то облегчение. Все стало понятно. Ему вспомнились слова старика Сантьяго: «Как легко становится, когда ты побежден! Я и не знал, что это так легко»5. Тут кто-то тихо тронул его за рукав. Он обернулся. Перед ним стояла Женя. Глаза ее были не испуганными, нет. Казалось, она испытывала страшную боль.
- Если б я сама не слышала, ни за что на свете не поверила бы..., такого не бывает..., только в книгах. Миша, она ведь больна, правда? Ведь если ее упекут в больницу, можно же ведь все исправить? (Теперь и Женя назвала его Мишей).
- Ты о чем Женя? - непонятно почему, но Миша назвал ее на ты. Наверное, она казалась ему сейчас маленькой беззащитной девочкой. Он взял ее за плечи, - о чем ты?
- Интерком.
- Что? Что интерком?
- Он был включен. Сама не знаю, почему так получилось. Она его как-то по ошибке сама включила. Может, когда коньяк доставала?
- Что? – Мишины брови поползли вверх.
- Я хотела войти. Но если был строгий приказ к вам не входить, а он был, такой приказ, то это было бы равносильно увольнению.
До Миши, наконец, дошло. Он начал тихо смеяться, сдерживая себя, затем, не совладал с собой и просто покатился со смеху.
- Миша, что же Вы смеетесь? Она же Вам, можно сказать, жизнь загубила!
Миша продолжал безудержно смеяться. Затем понемногу  стал успокаиваться.
- Как же Вы теперь?
- Ой, не могу, - подавляя последние спазмы смеха, простонал Миша. – Женечка, милая. Ой – нет.
Мишу еще минуту-другую сотрясал смех. Наконец, окончательно успокоившись и вытирая слезы, он спросил:
- Сколько у вас в офисе человек?
- Восемьдесят семь. Четверо на больничном, трое в отпуске, одна в декрете. Всего должно быть девяносто пять.
- И что, все восемьдесят семь слышали? Всё? Слово в слово?
- Все, - никак не могла понять Женя. – У нас, по ее же распоряжению, микрофоны к каждому столу подведены. Она любит такие совещания устраивать, чтоб все дрожали.
- Ну, смею Вас заверить, девушка, это совещание было последним.
- Но почему же?
- Ты пойми, Женя. Слух, который она выдумала, завтра умрет, буквально, завтра. То, что слышали сегодня восемьдесят семь человек, завтра с утра будет знать вся Москва. Женя, это же людской слух, не с банкета. Его не остановишь. Пойми. Не только все агентства и их руководители, но и вся Москва тоже. Все завтра будут знать правду. Ведь у каждого из этих восьмидесяти семи, есть восемьдесят семь знакомых, восемьдесят семь процентов из которых работают в агентствах. Она же сама меня реабилитировала. Поняла? Такая умная девочка, а не додумалась, а?
Глаза Жени, наконец, прояснились.
- Господи, как же здорово-то, - захлопала она в ладоши, - ведь так и будет. Разве их удержишь?
- Ну вот, а теперь, не забирая вещей и шапки, чеши домой.
- Почему? У меня там телефон, деньги.
- Там сейчас последняя буря. На, позвони кому-нибудь из своих. Хоть Насте. Пусть вынесет.
Миша дал ей свой телефон.
- Она скоро уйдет с гендиректоров, - сказал Миша, забирая телефон от Жени, когда та позвонила. – Владельцем, конечно, останется, а с поста уйдет. Или всех выгонит. Но, главное, и ты уходи. Найди себе работу в приличном месте. И, умоляю, не в рекламе. Что до меня – ноги моей больше не будет в рекламе.
- Почему это, Миша, Вы же такой талантливый?
- Реклама, Женечка – это смертный грех, запомни. 
 


8

 «Почему, - думал Миша, трясясь в автобусе по дороге домой, - именно в рекламном бизнесе царит такая неразбериха, такое свинство? Казалось бы, бизнес, как бизнес. Одни торгуют презервативами, другие средиземноморскими круизами - мы же торгуем якобы помощью все это сбывать. Казалось бы, такой же товар, как и любой другой в сфере услуг.
Нет, не такой же. Мы торгуем тем, что можно потрогать? – нет. Мы торгуем тем, от чего можно получить удовольствие? – нет. Мы торгуем тем, от чего можно интеллектуально, духовно возвыситься? – нет. Мы торгуем тем, что убеждаем людей купить, посмотреть, послушать то, что им сто лет не нужно было. Мы помогаем людям наполнить свои животы, свои головы, «свою тоскующую лень» бессмысленным ненужным хламом, под тяжестью которого, они, в конце концов, задыхаются и... умирают. Мы хуже любого эскулапа или попа. Один, наживаясь на страданиях тела человеческого, тем не менее, страдания эти, все ж таки, облегчает. Другой, подъедаясь на муках души человеческой, тем не менее, дает хоть какое-то облегчение воспаленному уму. Мы же – только губим и то, и то. Мы - как раз, источник тех самых страданий. Мы – ад. Мы – смертный грех. Мы - как Мефистофели, готовы услужить каждому пороку. Наша цель затащить Фауста-человека в ад. Мы готовы сопровождать его всю жизнь, исполнять любую его прихоть до тех пор, пока, не одурев вовсе от всех излишеств, он, в истерическом экстазе, не воскрикнет: «Остановись мгновенье, ты прекрасно».


У нас нет принципов, кроме одного – плати. Станем мы рекламировать здоровый образ жизни? – нет, ибо он не платит. Станем мы рекламировать пацифизм? – нет, ибо он не платит. Поможем мы в раскрутке порно-сайта? – Да, ибо он платит. Устроим мы пиар-кампанию Гитлеру? – Да, ибо он платит. Единственный клиент, который мог бы заплатить нам за рекламу добродетели – это государство. Казалось бы, именно в его интересах здоровье нации. Но, что такое государство, как не сумма клерков, истекающих слюной вожделения, суетно спешащих насытиться, пока не поперла их с их доходных мест другая сумма клерков, пронзительно визжащая, до поры, у входа в Кремль о коррумпированности и падении нравов той, первой суммы клерков? Нет, они нам не заплатят. Здоровье нации, может, и обогатит несчастную страну, но обескровит их паршивую мошну.


Мы – само зло. Не те, кто выдумывает услуги и мастерит товары - но мы.
Вот почему так суматошен и суетлив наш бизнес. И потому еще, что нас, бесов, много и каждый хочет обойти каждого, выслуживаясь перед своим невидимым повелителем. Агентства пожирают агентства самым изощренным образом. Обладая всеми сатанинскими уменьями в рекламной сфере, они соревнуются в разнообразии способов «завалить» друг дружку. Обычный бизнес тоже дерется между собой и, бывает, до смерти. Но здесь. Здесь мало убить. Здесь надо убить с изыском, с изяществом виртуоза.


Что сталось с Юлей? Случайность? Предрасположенность? Нет – это закон. Все, кто выдерживает эту сатанинскую гонку и остается в рекламе - все становятся юлями. Нет исключений. Не встречал. Я полагал, что я – исключение. Ложка меда в бочке дегтя. Да нет. Я, наравне со всеми, участвовал в этом свальном грехе. Я иллюстрировал весь этот великий обман. И чем талантливей это делал, тем большая вина лежит на мне. Я нитка в ковре рекламы, я часть общего рисунка и хватит себе врать.
Спасибо тебе, Юля, за последний урок. Лучше сдохнуть, чем превратиться в тебя. Прощай, реклама.
Реклама – это смертный грех».

 

 
Акт 8

Консилиум

Люди наблюдают не вещи,
А лишь тени вещей.

Платон


1

Люська, пушистая маленькая кошка шиншилловой породы появилась у Миши, в известном смысле, случайно. То есть, конечно, Миша купил ее сам. До Джока у Миши был пес Боб. Его подбросили под дверь. У него был купирован хвост, что означало, что он из хорошей семьи. Но, видимо, хозяева не смогли продать весь помет, вот и подкинули, чтоб не топить в пруду. Боб был веселый лохматый миттель с всегда горящими глазами-пуговицами, огромным черным носом и никогда не прекращающим вибрировать хвостом-обрубком. Прожил он у Миши тринадцать лет, и помер, в свой срок. Помер хорошо, тихо. Просто однажды заснул и не проснулся. Миша с Машей очень переживали. У кого были в доме собаки – знают, что такая потеря равносильна потере члена семьи. Пусто стало в доме, но решиться купить другую собаку не позволяла память.


Любовь человека к животному основана не на родстве душ, а на различии. Животное не лицемерит. Оно может хитрить и заискивать, но даже это делает наивно-искренне. Миша любил животных больше чем людей, и долго без них в доме продолжаться не могло. Миша решил купить кошку, что, на его взгляд, не было предательством по отношению к памяти Боба. Поехал на птичий рынок и, найдя компромисс между ценой и эстетикой, купил месячную кошечку за девятьсот рублей. Девочка оказалась хорошего воспитания и на лоток пошла с первого раза. Но это была первая и почти последняя радость, которую она доставила. Люська оказалась совершенной дикаркой. На руки не шла вовсе, не давала погладить. Первый месяц вообще просидела под диваном. Короче говоря, никакая это была не замена Бобу.
Три месяца Миша пытался ее приручить, потом сдался, и поехал за будущим Джоком. С появлением в доме собаки Люська совсем одичала. Выходила к миске только ночью. Так что домашние ее совсем и не видели, пока рос Джок. Потом как-то все уладилось. Джок и Люся не то чтобы сдружились, но стали относиться друг к другу индифферентно. Люська теперь спокойно разгуливала по квартире, перешагивая через нос спящего Джока, как если бы это был какой-нибудь тапок. А во время течки они, вообще на неделю становились друзьями.
Люська гуляла теперь везде, кроме Мишиной мастерской. То ли там было слишком прокурено, то ли сам Миша ей не нравился, да только носа она туда не казала. И вот, с Нового года что-то произошло. Вначале он даже этого не заметил, так, видимо, его отвлек случай с Лампой. Люся стала приходить в мастерскую, забиралась на принтер и лежала там, уютно свернувшись колечком, прикрыв нос пушистым хвостом. Собственно, первой этот факт заметила Маша, которая с Люськой дружила. Она стала замечать, что кошка с ней больше не спит, что Люся делала до того всегда. И вот, однажды, зовя ее к обеду, Маша вдруг увидела, как та выходит из Мишиной комнаты. Маша поделилась с Мишей этим наблюдением и тут, наконец, Миша обратил внимание, что Люся ежедневно приходит в мастерскую и подолгу лежит на вновь освоенном месте. «Когда тебя нет, и ты забываешь меня выключить, она греется подо мной, - как-то заметила Мише Лампа, - и мне это приятно». «И я рад, что она уже не такая дикая», - отвечал Миша.


Видимо, всерьез заревновав, теперь и Джок начал самостоятельно заходить в мастерскую, что раньше делал только по зову хозяина. Он ложился у его ног и засыпал, иногда поскуливая и потявкивая во сне, за кем-то, похоже, гоняясь, может, и за Люськой.
Так или иначе, но Мишино холодное одиночество вдруг, как-то незаметно исчезло, растворилось. Раньше, он только пил и, с каким-то даже мазохистским остервенением, терзал себя своими мрачными мыслями. Он замечал, иной раз, что и вправду стал испытывать некое удовольствие от интеллектуальных своих самоистязаний, от злости и злобы на собственные и чужие мозги, не способные разобраться в путанице времени, пространства и причинности. Втайне радовался своим неудачам с трудоустройством. Радовался, что случай с Юлей отвратил его от прошлой жизни и профессии. У него появилась надежда, что все само придет к логическому концу. Что если нет сил на самоубийство, то обстоятельства сами подведут его к этому. Начинал беспокоиться, если дела вдруг налаживались, или просто поднималось настроение. «Вот, - говорил он, - не может жизнь покинуть меня в нижней точке. Ей так не интересно. Она сначала поднимет меня, даст мне вкус к себе, покажет свою красоту во всем великолепии, а уж потом раздавит, чтоб больнее было. Уж слишком легко умирать в отчаянии».


Теперь, имея в собеседниках Лампу, в ногах Джока и на принтере Люську, он стал ощущать себя совсем не одиноким. Он много писал. И серия эссе, задуманная, как мрачный итог мрачной его жизни, выходила, вначале, просто абстрактно-философской, а, затем, и вообще, чуть не гимном оптимизму. Висевший на стене лист, с пресловутой его сентенцией о несослагательном будущем, пожелтел и весь свернулся от перепадов влаги. К весне стали появляться разовые заказы на дизайн то стиля, то интерьера. Клиент шел мелкий, глупый, но на сигареты и баню хватало. Миша даже восстановил свою старую привычку выкуривать после бани дорогую сигару – издержки прошлой сытой его жизни. Сын переехал жить к гражданской жене, дочь – к гражданскому мужу. Оба больше не досаждали просьбами о еде, одежде и карманных деньгах.


Горы снега, каких не видел город от рождения своего, уже в начале марта превратились в грязные кучи, которые, хотя по ночам еще подмораживало, днем неотступно уменьшались в размерах, делая тайные неряшливость и бескультурье горожан явными. Кучи эти были усеяны пустыми бутылками, раскисшими пачками из под сигарет, окурками, фантиками, презервативами. То там, то тут выплавлялись из снега наружу целые пакеты с мусором, которые из-за лютой зимы добропорядочные жители окрестных домов даже и не выносили к мусорке, а, дожидаясь ночи, пока никто не видит, просто выкидывали из окон. В них сосредоточенно рылись рассудительные вороны, отгоняя докучливых шумных воробьев. Город представлял собой сплошную помойку и, тем не менее, грядущая весна, уже яркое солнце, щебет  суматошных воробьев извиняли все. Ручейки, еще не видимые глазу, уже, чудилось, были слышны из под снега. Вышли на охоту коты. По двое, по трое, а где и большим числом, сидели они сутками, задрав похотливые морды свои кверху, где на дереве, на ветке такой тонкой, что и птица не усидит, сбилась в пушистый комок домашняя кошечка, опрометчиво выпущенная в форточку нерадивой хозяйкой. Хромал, возвращаясь в свой двор, отощавший, разодранный в «собачьих свадьбах» пес. Старшеклассницы, не дотерпев до настоящего тепла, мерзли на заднем дворе школы в легких куртках, коротких юбках и без шапок, подставляя юному солнцу свои подростковые прыщи, и курили. Весна гнала бурную, но быстротечную зиму.



2

Праздник восьмого марта пришелся в тот год на воскресенье. Миша не любил этот день. Он называл его днем тотального лицемерия. «Женщину надо уважать всегда, помогать ей постоянно, - говаривал Миша. - Устраивая день внимания всего раз в году, мы ее тем самым унижаем. Женщины сами оскорбляют себя, принимая эту дурацкую игру в леди и джентльменов». На что Маша прагматично и резонно отвечала, что. в противном случае, не было бы и одного дня. Справедливости ради, надо заметить, что лицемерием-то, отчасти, были именно эти Мишины слова. Уважать он Машу, конечно, уважал, но вот по дому ничего не делал. Даже тарелку за собой не вымыл ни разу. Однако, в праздник, покорно подчиняясь глупой, на его взгляд, традиции, Миша справлял все эти идиотские обязанности, как то: цветы, завтрак в постель, уборка квартиры и мытье посуды, к вечеру, обыкновенно, напивался. А в Международный женский день, совпавший с баней, это было, тем более, неизбежно.


Холл городской бани гудел, как улей. Каждый сегодня отработал свою повинность, и теперь чувствовал себя в законном праве оторваться по-полной. Стол был таким, каким не видел его этот храм чистоты и здоровья ни в Рождество, ни в Святую пасху, ни на Троицу. Так как все мужики с утра сегодня были, в основном, по хозяйству, то и про банный стол никто не забыл. Каждый, прежде чем пройти в раздевалку, вынимал из сумки и ставил на стол кто соленые огурчики, кто величиной с грецкий орех помидорчики и в маринаде, и в собственном соку. Грибочки всех сортов и посолов, кислая капуста с брусникой и клюквою. Кто-то принес уже свернутые в трубочки блинки с икрой и с семгой. Кто поленивее, отделался всевозможными нарезками в вакуумных упаковках, но из стыда купил самых дорогих. Стояла здесь и трехлитровая банка красной икры, прямо из Астрахани. Сан Саныч, видно было сразу, что это он, выложил целый копченый свиной окорок. Пушкинский вклад тоже нельзя было не узнать – двадцатилитровая, на четверть отпитая, бутыль «Кристалловской» водки, которую ему приятель-экспедитор поставлял прямо с завода. «Слеза», - всякий раз любовно поглаживал ее Саша. И, в правду, водка была отменная, мягкая. Растекалась по жилам как мед и веселила, не сбивая с ног. Голова после нее никогда не болела.


Валюша сидела в своей кассе вся заваленная цветами. Не меньше цветов было и у Гали в буфете. «Такой вот день год извиняет, а, девчонки», - Миша расцеловал женщин, подошел к столу и выставил банку с опятами, банку с болгарскими зелеными перцами, селедочницу с уже нарезанной Мишей жирной селедкой в янтарном масле, с прозрачными колечками лука. Достал пару пучков неизвестно каким образом успевшей вырасти свежей петрушки, и прошел в раздевалку. Народу было не так уж и много. Сказывался немалый процент подкаблучников, коих жены их не пустили в баню, играя в игру женопочитания до конца.


Как, порой, бывает глупа мудрая русская женщина. Терпеливо неся всю свою жизнь свой тяжелый крест – мужа охламона, она, вдруг, ни с того ни с сего, взбеленится на ровном месте, встанет на дыбы, да и противопоставит себя самому любимому, что осталось в жизни ее мужчины будь то автомобиль, рыбалка или, вот как теперь, баня. И даже самые мудрые и сдержанные из них восьмого марта не выдерживают. Впрочем, свои все были на месте.
Парились, однако, вяло. С ночи баня была «в заказе»1. Топить начали только часа в четыре и, как следствие, камни были черные. Но народ не сетовал. Все предвкушали застолье и, хотя, никто еще не пил, казалось, уже были навеселе. Только Миша выглядел задумчивым.
- Миш, что это с тобой, - толкнул Петрович Мишу в плечо, - побойся Бога, праздник, ведь.
- А ну его, Бога твоего, - огрызнулся Миша.
- Художник – чего с него взять. А мы ему сейчас парку поддадим. Он просто замерз.
С этими словами Пушкин спустился к печи, открыл хайло, взял ковш и начал кидать. Печь глухо бухала, хотя, камни были темными.
- Вот он, мой алтарь, мой иконостас, а вот мое кадило, - Саша потряс в воздухе ковшом, затем черпнул воды и профессиональным движением отправил очередную порцию на камни.
- Контрольную, Пушкин, мы от твоего ладана сейчас послетаем с полок все, крикнул Петрович и продолжал, – и, поднимайся. А то, накидает сейчас, и смоется.
- Когда это такое было, Петрович? – искренне возмутился Пушкин.
- Вспомни-вспомни.
- Было такое, Пушкин, - поддержал Сан Саныч.
Саша закрыл хайло и поднявшись по лестнице уселся на свое место. Его передернуло. Любопытно, что при сильном паре кожа становится «гусиной», как от холода. Саша удовлетворенно крякнул.
- Воспоминания..., - задумчиво произнес он, как будто забыв про обвинения, - жизнь не складывают, она складывается сама, как говорит наш Врубель. А что до воспоминаний, так, для меня лично, нет воспоминаний, без которых я не мог бы обойтись. Вчера утром, в новостях был репортаж о медицинском "прорыве". Они нашли какой-то участок в головном мозге человека, отвечающий за воспоминания. Воздействуя на него (и, почему-то еще, на гипоталамус) электрическим током, они вытаскивают из пациента, потерявшего память, воспоминания далекого его прошлого. Может, мне очень многое хотелось бы помнить из прожитого, точнее, заново пережить. Но в жизни моей есть воспоминания, которые очень хотелось бы стереть. Вдруг, если они придумают такую батарейку, я вспомню, кроме всего приятного и их тоже? Пусть уж все будет так, как Бог положил. Вот и Хемингуэй говорит: «Счастье – это крепкое здоровье и слабая память».
Саша вздохнул, взял веники и начал махаться.
- Ты это слышал, Миш? – поднял брови Петрович, обращаясь к Мише, - чего это с ним?
- Да-а-а, Врубель, снимай-ка ты мантию философа и отдавай ее Пушкину, - рассмеялся Сан Саныч и тоже взялся за веники.
- Это у него временно. Философия, она как насморк. Проходит в три недели. У меня, правда, хронический. От него и сдохну, - вздохнул Миша.
Миша тоже взял веники. Все начали париться.
- Никитыч, ты как свою старушку поздравил? – крикнул Петрович, охаживая себя по спине.
- А, вдул ей пару раз, чтоб вспомнила, где у нее что находится, - гордо заявил шестидесятилетний начальник пожарки.
- Пару ра-а-аз, - недоверчиво крикнул Пушкин, наяривая вениками по ногам, - одну, поди, еле доковырял, старый стручок.
- Ей-богу, две, - обиделся Никитыч.
- Хорош вам, пошляки, - возмутился Серега, средних лет парень, тяжеловес, в прошлом учитель физкультуры, живший с тещей, женой и тремя дочерьми. Был он честных правил, и с трудом переносил шутки про женщин. Матерился, правда, как сапожник, и, если напивался, то тоже, как сапожник. Справедливости ради надо сказать, бывало это редко.
- Ты, Серега, его не слушай, он с утра мусор вынес, сумку собрал, да и в баню. Он здесь с восьми уже. Когда ему было грешить то? - не унимался Пушкин.
- А ну вас, - махнул рукой Сергей и пошел на выход.
- Сереж, поддай еще, а то мы тут впустую воздух молотим – нет ничего.
- Я ща так поддам, чтоб у вас все ваши причинные места в трубочку свернулись.
- Валяй, Сережа, у меня нутрец, мне не страшно, а Никитычу он уже все равно только для мочеиспускания нужен.
И все в таком роде.
Восьмое марта, все же, день особый. Божественный образ женщины, казалось бы, витает в воздухе, а вот все разговоры, так или иначе, сводятся то к грымзе теще, то к сварливой жене, а то и к сексу втроем. Такое странное смещение акцентов случается еще и на свадьбах, когда бракосочетание - вроде бы, священнодейство, акт серьезного социального содержания, порождает у гостей мысли довольно фривольные, и на второй день видишь помятые вновь образованные молодые пары. Имеющих вид побитых собак, изменивших ночью мужей и многозначительно подмигивающих чужим мужьям жен. Дух Гименея, проникая в сознание добропорядочных граждан, творит там черт знает что и, как знать, сколько разводов и размолвок, в среднем, порождает одна свадьба?
Баню решено было закруглить пораньше, чтобы оставить побольше времени на застолье. Дублей не ходили, помывку скомкали и к двенадцати уже все сидели за столом.



3

- Друзья.
Илья Самойлыч по праву старейшины первым открывал застолье. В руке у него был стакан с апельсиновым соком.
- Друзья, выпьем за женщину-мать (его матери было уже сто четыре года), женщину-супругу, женщину-дочь, женщину-внучку, женщину-правнучку...
- Самойлыч, я бы на твоем месте последних двух не спешил бы в женщины записывать, - не удержался Пушкин.
- Саша, я же в высоком смысле, к тому же, внучка-то уже родила давно, а правнучке восемнадцать будет в мае.
- Заткнись ты, Пушкин, - цыкнул на него Сергей, - дай сказать.
- Будем с вами им верной защитой и опорой. Пускай у нас всегда будут деньги, и пусть будет их много, ибо нет ничего, чтобы так не вдохновляло наших женщин, что бы не было таким серьезным гарантом их бескорыстной любви к нам, как наши деньги, - неожиданно завернул Либерман.
- Ле Хаим, Илья Самойлыч, вот это по-нашему, - заорал Коля, здоровенный православный армянин с черной густой шерстью по всему телу и гнилыми зубами. Его звали, конечно, не Коля. Это был приблизительный аналог, какого-то труднопроизносимого армянского имени.
Все выпили. Навалились на еду. Эстетики в застолье этом было мало. Тарелок не хватало, ложек и подавно. Не в каждой банке торчало по ложке, и они переходили из помидоров - в капусту, из капусты - в рыжики, из рыжиков - в икру. Селедку брали руками, и этими же руками, едва отерев их салфеткой, брали окорок, отрезая от него куски в палец толщиной. Но не было в этом ничего непристойного. Казалось, что Миша наблюдал какую-то материализацию своего НЕ ДВА, какое-то единение душ, сердец и тел посредством питья и еды. Тост шел за тостом. Гул нарастал.


Больше всех налегал желтый правдолюб. Удивительное свойство замечал Миша за этими борцами за справедливость. Они как-то умудрялись разрушить пирамиду Маслова, умели ставить ее с ног на голову и высокие идеалы общественной морали умели подчинить самым прямым своим потребностям в еде, сексе и отправлении естественных своих надобностей. Не принеся на стол ни крошки, он уписывал все за обе щеки без тени стеснения. Они, в его случае, видимо, коммунисты, или аграрии, или черт его знает, которая там еще вода на киселе, всерьез полагали все, лежащее вокруг, своим, по праву пролетарского своего происхождения. Все у них украдено, и они лишь возвращают себе награбленное у них. Всякий сидящий за столом был ему должен. Коля был ему должен за то, что Коля умел легко заработать деньги. Либерман был ему должен, потому что его нация, как он полагал, разворовывала страну тысячелетиями. Сергей должен был, потому что у него счастливая здоровая семья. Пушкин был должен, потому что своим обаянием без труда мог взять любую женщину. Миша был должен, потому что был безумно талантлив. Набив брюхо, не вытерев сальный рот свой, хоть салфетки на столе и были, с прилипшими к черным усам, раздавленными двумя рыжими икринками, он, откинувшись на спинку дубовой скамейки, теперь победоносно смотрел на галдящее застолье, и в его поросячьих глазках явно зарождался тост.
- Товарищи, - поднялся он. – Товарищи, поз-воль-те сказать.
Язык его явно заплетался. «И когда успел, - подумал Миша, - было-то всего четыре-пять тостов». Гул чуть затих, но, увидев, кто взял слово, возобновился с прежней силой.
- Товарищи, мы должны почтить память родоначальников этого исторического праздника, пламенных революционеров, Клары Цеткин и Розы Люксембург...
- Сядь и заткнись, тебе что здесь, поминки что ли, - рявкнул на него Коля. – Клару ему с Розой помяни, ур-род, товарищ хренов.
Коля уничтожающе посмотрел на желтого и тот моментально осел. Коля явно уже тоже поднабрался. Кровь ударила желтому в голову от стыда и обиды, он засуетился, хватая рядом сидящего Петровича за локоть.
- Но ведь это важно, они же родоначальники...
- Слушай, как тебя там, отстань, а, - безжалостно отрезал Петрович.
На минуту покрасневшее лицо желтого, теперь было зеленым. Он схватил бутылку водки, налил себе в пластиковый стакан до краев и залпом выпил.
- Нет больше комсомольца Коммунистова, - толкнул Пушкин Мишу под локоть и кивая в сторону желтого, - ща скопытится.
И точно, через пять минут голова желтого упала на стол, расплющив обильно намазанный икрой бутерброд.
- Брось, Петрович, - сказал Миша начавшему было возмущаться приятелю, - меньше вони, если не трогать. А Валюха потом такси ему вызовет.
- И то. – Махнул рукой Петрович. – Миша, а ты ведь еще ничего не сказал. Ты же у нас женщину почитаешь, ну-ка.
Два-три человека обернулись, услышав слова Петровича.
- А ну-ка, Миша, давай, что-нибудь типа «ваше величество женщина».
Ну ладно, - Миша потер лоб, - но не взыщите, если скажу что-либо спорное.
- Давай, бреши, без увертюр, - крикнул Сан Саныч.
- Ну вот..., Миша поднялся. - Я считаю..., всерьез считаю, что женщина стоит гораздо выше мужчины на ступенях эволюции.
- Это еще почему, - возмутился кто-то набитым ртом.
- Во-первых, она живет на двадцать лет дольше мужчины, что говорит о более высокоразвитой иммунной системе ее организма. Но этот факт говорит о гораздо большем. Он говорит о ее на порядок высшей психической устойчивости, а ее здоровье лишь следствие этой устойчивости. Почему так устойчива ее психика?
- Потому, что мы за нее нервничаем, потому что о завтрашнем дне не думает, - раздались голоса.
- Нет, ребята. Она живет дольше, потому что знает, зачем живет. Она знает, а мы нет. Нас убивает бессмысленность нашего существования. Мы вот все здесь, кто бы, что ни врал, любим своих жен, и жизнь готовы за них отдать. И поставь нас в ситуацию, когда надо, не дай Бог, выбрать, кому жить сыну или жене, мы сто раз задумаемся. Женщина, попади в такую ситуацию, вообще думать не станет – сама тебя прикончит. Смысл, весь смысл ее существования – дети. Просто, как дважды два.


Мы же с вами мечемся всю жизнь – карьера, деньги, удовольствия, власть, аплодисменты. Добежим до сорока, оглядываемся, зачем бежали? Куда прибежали? Чего достигли? И пошли есть себя поедом. Тем временем, дети выросли без нас, нас не уважают – воспитывать было некогда. Жена незаметно состарилась – уже не возбуждает. Карьера – вот-вот рухнет - наглая молодежь подпирает, подсиживает. Денег не скопили – думали, все впереди. Язва, простата, остеохондроз. На их, женскую цель, жизни мы с вами потратили по паре минут на каждого отпрыска. Он ведь  так и называется – от-прыск. И, поверьте, недалек тот день, в наш век науки, когда для оплодотворения их яйцеклетки мы будем уже не нужны, а вибраторы с виртуальными эффектами удовлетворят их сексуальные потребности. Без мужей - пьяниц, с их капризами, побоями да скандалами, со здоровыми детьми, безопасным сексом и с твердым знанием того, зачем они живут, они будут жить, и жить вечно.


И остается нам с вами по десять-двадцать лет для того, чтобы обглодать себя окончательно. Кто нервами, кто водкой, доволочет каждый из нас себя за яйца до могилы. Двадцать лет еще после нашей смерти вдовы наши раз в год по весне будут раздергивать травку и сажать люпины на могиле. Потом зарастет она, могила наша. А еще годом позже смоет ее паводок после вот такой вот зимы. И все. Вот весь наш смысл и след.
Другое дело женщина. Она не строит карьеры, не зарабатывает денег, ни слава ей не нужна, ни власть. Родила единственное дитя и счастлива, не минутой, как мы с вами, а счастлива перманентно, в веках. И всех забот ее - чтоб ребенок был здоров. Не умен, не красив, не успешен - только здоров. Позвольте теперь мне завершить сонетом Шекспира в переводе Маршака мою затянувшуюся речь:

Когда твое чело избороздят
Глубокими следами сорок зим,
Кто будет помнить царственный наряд,
Гнушаясь жалким рубищем твоим?
И на вопрос: "Где прячутся сейчас
Остатки красоты веселых лет?" -
Что скажешь ты? На дне угасших глаз?
Но злой насмешкой будет твой ответ.
Достойней прозвучали бы слова:
"Вы посмотрите на моих детей.
Моя былая свежесть в них жива,
В них оправданье старости моей".
Пускай с годами стынущая кровь
В наследнике твоем пылает вновь!

- Я предлагаю тост, за долгую нашу жизнь. Но мы должны знать, что единственный способ прожить долго и счастливо – это воспринять женскую психологию как «Отче наш», принять ее, как «религию женской цели» – единственное лекарство от смерти.
Аминь.
Миша залпом осушил стакан с водкой. Руки его дрожали от волнения. Народ какое-то время молчал. Каждый сидел, глядя перед собой в одну точку. Вдруг раздался голос Коли.
- Черт. Кто дал этому Врубелю слово? Вечно завернет, аж вывернет наизнанку. Мы тут баб пьянствуем, а он Шекспира декламирует, сукин сын.
- Коля, меня извиняет то, что я предупредил.
- Ничего тебя не извиняет. Наливай стакан, я хочу с тобой выпить. Все ты верно сказал, но у нас, у армян, мужчина бы, не задумываясь, убил жену, оставив сына. Может, мы давно уже восприняли женскую религию, потому и живем дольше вас. Твое здоровье!



4

- Чего это с тобой сегодня, Пушкин? Перепарился, что ли? Что за бред? Гипоталамус какой-то? – Миша разделывал леща, который был слишком сухим и никак не поддавался. Саша почти клевал носом тарелку с селедкой.
- Да ни хера со мной не случилось, - огрызнулся Саша. – Скажи..., Врубель..., если положить на чашки с весами..., ну..., это..., на весы, короче..., воспоминания, которые ты хотел бы вспомнить и воспоминания, ну..., которые..., ну ты хотел бы забыть, куда бы клюкнулась..., ну это..., чашка.
Саша повернулся к Мише и попытался сосредоточить взгляд на приятеле, но у него ничего не вышло и он, упрямо мотнув головой, вернул телу прежнее положение над селедкой..
Миша задумался. Действительно, считал ли кто, когда, подобное соотношение? Количественное сравнение здесь не подойдет. Как измерить «вес» положительных и отрицательных воспоминаний? Да и не это главное. Главное, как далеко, насколько долго действуют одни и другие на протяжении жизни. Понятно, ведь, почему старики так превозносят прошлое – их боль, их память имеет свойство зарастать, а сердечные раны - затягиваться. Они не помнят (или не хотят помнить) ничего плохого, что бы с ними ни случалось в прошлом, а хорошие воспоминания, минутные радости и восторги – наоборот, возвеличивают до уровня заоблачного. Именно так они получают «рай» прошлого и «ад» настоящего. Значит, нет никакой нужды в хороших воспоминаниях, если любой дряни, со временем, будет придан статус этих «хороших воспоминаний». С другой стороны – нет нужды в плохих воспоминаниях, коль скоро они, все равно, забудутся сами или принудительно, усилием воли. Странно, как он это сказал: «нет воспоминаний, без которых я не смог бы обойтись?», что ж, он прав. Хоть сделал верные выводы из неверных оснований – он прав.
- Я думаю, Саша, надо выкинуть любые весы из своей жизни и быть экзистенциалистом. Жизнь имеет значение только здесь и сейчас, сию минуту. К черту любые воспоминания. К черту!
При этих словах Миша, наконец, дочистил леща и резким профессиональным движением разодрал его пополам вдоль хребта от хвоста к голове.
- Во, к черту, Врууу-бель, - Саша потянулся за бутылкой, - как я тебя люблю. Икс..., ик..., сис..., циалист ты мой. Тебе, Врубель нужно больше пить. По тебе трезвому Кащенко2 плачет, а как выпьешь, так твоими устами сам Господь Бог глаголет, - Пушкин уперся своей круглой лысиной в плечо Мише, как бы бодая его. Оба уже набрались прилично.
Миша сидел, подперев подбородок кулаком, и мерно покачивался. Стол теперь представлял из себя кучу мусора, пустых банок, рыбьих хвостов, опрокинутых стаканов. В пустых упаковках из-под нарезки горой навалены были окурки, корки от сала и шкурки от помидоров. Провинциальные гусары, в честь праздника, оставили убирать все это буфетчице Гале. Почти все разошлись. За столом осталось две три пары собеседников, недообсудивших важные темы, как то: шансы демократов на выборах в Думу, кризис ипотеки в США и погоду в Анталии этим летом. Между Петровичем и Сан Санычем сидела изрядно выпившая Галя-буфетчица. Плешивый и толстый обсуждали, кого Галя больше любит, а Галя уверяла, что любит обоих.
- Я первый по себе плачу, Саша. А Кащенко? Мне иногда кажется, что психи и есть самые нормальные люди, - говорил Миша. – Вот что означает понятие «не от мира сего»? Ведь это Иисус сказал сам о себе. А ведь только он знал истину. А фарисеи, которые считали себя нормальными, истины не знали. Они решили, что у Христа крыша поехала и грохнули его, как буйно-помешанного. А что говорят о наших психах? – не от мира сего.
- Точно, Врубель, ты и есть не от мира сего, - промычал Саша.
- Вот и я говорю. Люди ставят знак тождества между понятиями правды и истины, тогда как правда – это лишь мнение по поводу факта, который, в свою очередь, является следствием истины, но сам истиной не является.
- Пушкин оторвал голову от Мишиного плеча, взглянул на Мишу мутным взглядом, морща лоб, явно пытаясь сосредоточиться.
- Переведи.
- Да все просто, Саша. Правда – это людское мнение, сколько людей - столько и мнений, сколько мнений – столько и правд. Так как человек – животное стадное, то мнения его суммируются и формируются в общественное мнение, потом они это мнение называют правдой, а потом уже нарекают и истиной. Так незаметно и происходит подмена. А ведь существительное «мнение» происходит от глагола «мниться», мниться – значит казаться, чудиться. Итак, человеку лишь что-то чудится, а он уже называет это истиной. Понятно?
- Понятно..., - Саша мотнул головой, - кажется... А при чем тут психи?
- А психи при том, Саша, что они как-то, уж не знаю, как, получают возможность видеть истину. Они ее видят и начинают говорить. А те, кто имеют лишь мнение относительно этой истины, называют их психами и сажают в психушку.
Я вот тебе расскажу одну аллегорию Платона. В диалогах «Государство»3 ее рассказывает Сократ Главкону. Сократ предлагает Главкону представить себе пещеру, где люди с малых лет прикованы к стенам за руки, за ноги и за шею. Вдоль всей пещеры тянется узкий просвет, но люди прикованы таким образом, что не могут обернуться на этот просвет. С внешней стороны пещеры некие люди проносят всевозможные вещи, но люди в пещере видеть их не могут. Все, что они видят всю свою жизнь от рождения до смерти – это тени от этих вещей. И судят они о мире по этим теням. И утверждают, что это и есть истинная реальность, ибо другой и не знают вовсе. Затем, вдруг, одному удается вырваться из оков за пределы этой пещеры. Вначале, ослепленный ярким светом, он ничего не видит, но, попривыкнув, начинает различать освещенные солнцем истинные вещи. Поняв все и возрадовавшись, он возвращается в пещеру и начинает рассказывать остальным, что, мол, они судят о вещах не по ним самим, а по их теням. Но стадо, ясное дело, понять ничего не может и называет его сумасшедшим. Тот упорствует и начинает учить остальных своим знаниям. Тогда они его убивают.
Так что вот, Саша. Люди наблюдают не вещи, а лишь тени вещей. А так как мыслить – это тяжкий труд, то подавляющее большинство людей не мыслят, а только судят4, приравнивая, ничтоже сумняшеся, правду к истине - тени к вещам. И выходит, что психи как раз единственные люди, которые знают истину.
- Голова у меня от тебя болит, Миша, - застонал Пушкин, - одно ясно – ты псих, и ты гений.
- К сожалению, Саша, в достоинствах человека нет ни на йоту его заслуг, равно, как и в его недостатках нет ни толики его вины. У каждого человека поводок своей длины, дальше которой он никуда проникнуть не может. Мне не дано постичь истину. К горю моему, я никакой не гений, никакой не псих.
- А ты перегрызи. Перегрызи поводок-то.
- Так ты первый меня в психушку упрячешь.
- И упрячу. Тебе-то какая разница? Зато ты познаешь истину. Разве не этого ты хочешь?
- А Маша, что с ней будет?
- Ты хочешь быть нормальным, ты хочешь любить Машу и ты хочешь знать истину. Нет, Врубель, так не бывает. Ты уж выбери что-нибудь одно.
- Выберу... Или же истина сама меня выберет, - вздохнул Миша. - В мире все уже предопределено. То, что будет завтра, уже известно, ибо, завтрашний день послезавтра станет вчерашним. Остается только ждать.



5

Друзья стояли у Мишиного подъезда в обнимку, подпирая друг друга и шатаясь из стороны в сторону с опасной амплитудой. Заметно было, что они не раз уже падали в грязный снег. Пушкин где-то уже потерял шапку. Из незакрытой Мишиной сумки сиротливо торчал один веник, второй, видимо, лежал где-то на дороге. Вечер был тихим. Подморозило. Под ногами, в бледном свете фонаря, сверкал хрустальный лед, затянувший тонкой коркой оттаявшие было днем лужи. Воздух был звеняще-чистым. На небе высыпали звезды. Прямо над Мишиным домом сияла волшебным потусторонним светом огромная полная луна. Миша долго всматривался в нее, затем произнес:
- Ты знаешь, Пушкин, а я с лампой разговариваю.
- С лампой? – еле выговаривал Саша. – А что ты ей говоришь?
- Не важно, что я ей говорю, важно, что она разговаривает.
- Да? Ну что она тебе говорит?
- Она говорит, что причинность мира – это бред.
- Она дура, эта твоя лампа. Яблоко падает на голову Ньютона по причине закона всемирного тяготения, и падение яблока – его следствие. Следствие этой причины и никакой другой.
- А теория относительности?
- Ты ее читал? Я вот ничего не понял, - Саша, по своему обыкновению, не дожидался ответов. - Я знаю точно, что если Адам жил тысячу лет, или около того, то его рост был семнадцать метров, или около того, вот и вся относительность.
- Это еще почему?
- А по закону твоей же причинности. По школьной физике, мать твою. Пространство – функция времени, так? - Так. Год, не что иное, как путь, пройденный Землей вокруг Солнца, так? - Так. Мы живем, ну должны бы жить сто лет, сто сегодняшних лет, так? - Так. Значит, если Адам жил тысячу лет, то длина орбиты Земли была бы в те времена в десять раз короче, так? - Так. Значит, Земля должна была быть тогда в десять раз ближе к Солнцу, так? - Так. Но тогда бы все бы они сгорели к чертовой бабушке. Или улетели бы к чертовой бабушке, потому что Земля бы тогда вращалась бы в десять раз быстрее. А они сгорели? А они улетели? – нет, не сгорели и не улетели. Тому подтверждением то, что мы с тобой сейчас разговариваем.  Связь между расстоянием и временем нарушать нельзя. Вот и выходит, что если Адам был бы моего роста сегодня, то есть метр семьдесят, то в свои времена он был бы в десять раз длиннее, то есть семнадцать метров. Понял, гений хренов?
Саша победоносно натянул Мише шапку на нос и продолжал:
- Почему они находят мегалодонов, в десять раз длиннее акул, мамонтов, в десять раз больше слонов и так далее. А потому, что я прав, потому что в мире действуют законы, от которых никуда не деться и главный из них – закон достаточного основания, то есть, закон причинности.
- Ну, ты дал. Прямо, докторская диссертация, - с восторженной иронией  произнес Миша.
- Так что выкинь свою лампу на помойку.
- Я лучше тебя выкину на помойку. Твоя причинность не объясняет понятий бесконечности и вечности. Твоя причинность рассматривает бесконечность, как сумму конечных длин, а вечность, как сумму конечных отрезков времени, но это же глупость. Вспомни третий парадокс Зенона: «если посланная стрела в каждый отдельный момент времени находится в покое и занимает пространство равное ее длине, то когда же она движется?» Если время и пространство имеет протяженность, то стрела не летит. Чтобы стрела летела, друг мой, ни длины, ни моменты времени не должны иметь протяженности, а стрела, мать твою, летит. Адам семнадцатиметровый.
- Врубель..., - Саша тряхнул головой, - ты знаешь..., тебе пора в психушку.
- Мне пора не в психушку, а домой, да и твоя Нинка сейчас тебе задаст.
- Задаст, - вздохнул Саша. – Задаст, но я нормальный, а ты, Миша, ты ненормальный - ты псих.
Друзья пьяно расцеловались и разошлись. Миша еще раз задумчиво взглянул на звезды, вздохнул и открыл дверь подъезда.

***

- Ты еще откуда?
Джок прыгал до потолка, размахивал хвостом, все тело его дрожало от восторга. Миша набрал домофон.
- Марфа, что это за новости?
- Миш, он тут всю квартиру перевернул. Он, как тебя почуял, так взбесился. Ты уж полчаса там стоишь. Пушкин, что ли? Я его и выпустила, чокнутого пса. Гуляй теперь. Твоя ж собака.

Джок, вилял хвостом, тыкал своей мордой во всевозможные собачьи метки и «переписывал» их. Миша смотрел на звезды.
«Зачем они? – рассуждал он, - зачем их так много? Зачем они так красивы? И..., красивы ли они? Мы их наделили каким-то романтизмом. Но мы ли? Не наделили ли они нас романтизмом сами, по своей прихоти? Влияние звезд на человека давно известно. Физиологическое влияние. Если обычная Луна поднимает огромную приливную волну, затопляя города и горы, то почему этого не могут делать звезды? Они сильнее Луны в тысячу крат. Как мог сравнить Кант звезды и мораль?5 Мораль тоже, что ли, вздыбливает человеческое сознание? Моя мораль, какая бы она ни была, ничего не вздыбливает. Мораль, вообще, ничего не может вздыбить. Она может только погасить. Мораль, вообще, только для того и придумана, чтоб гасить. Мораль – самосохранение общины. Нет морали – нет общества. Нет неба – нет земли. Здесь Кант прав. Нет земли.
Но там, где начинается мораль, там прекращается развитие, рост, а, следовательно, там начинается конец. Мораль заключает человеческую душу в испанский сапог. Мораль – это декаданс, тогда, как звезды – бесконечное развитие и движение. Нет. Нет ничего общего между моралью и звездным небом. Небо зовет ввысь – мораль прижимает к земле.
Уж больно все просто. Вот Джок. Он никогда не смотрит на звезды. Мы думаем - потому, что он глупый. Но он же умный. Мы это знаем. Он не смотрит на звезды потому, что они бессмысленны. Бессмысленны для него. А для нас? Имеют ли хоть какой-нибудь смысл звезды для нас? Ну, кроме своей красоты?»
Джок уселся.
«В сущности, это третье «главное», что он сделал, - продолжал рассуждать Миша. - Гулять, есть и срать – вот его жизнь. К чему тут звезды? В этой цепочке звезд нету. Однако, они есть. И, даже, очень есть. Между «гулять», «есть» и «срать» есть ещё и такая маленькая величина, как звезды. Пожалуй, любовь, преданность, вера в своего хозяина-друга – вот его звезды. И, пожалуй, для человека – тоже. Наверное, такую мораль имел в виду Кант. Только тогда ясна связь».




6

- Вот они, Гера, Афина и Афродита делят яблоко раздора6, - просунул голову в кухню Миша, не раздеваясь. Мужей повыжили и обхаживают Париса.
Маша с двумя своими подругами и мужем одной из них праздновали на кухне Восьмое марта.
- Вы сами себя повыжили, - откликнулась Анфиса, жена непьющего Феликса, которого Миша и обозвал Парисом.
- А ты, Анфиска, не радуйся, Филе твоему, по легенде, Прекрасная Елена предназначена. Ты лучше спроси его, где он вчера был.
- Миш, иди, раздевайся, ты гляди, как ты вывозился.
Миша только сейчас увидел состояние своей одежды.
- Все мы кувыркаемся в грязи, Маша, но иные из нас глядят на звезды7.
- Твой Уайльд по помойкам не лазал, поди?
- Я, может, и грязно-коричневый - зато я не голубой8, - заключил Миша и пошел раздеваться.
«Во, черт, - разглядывал он свою куртку, - это все Пушкин, увозил меня, гад, Адам чертов. Надо же, нагородил. Семнадцать метров. Ньютон хренов. Вот они, мозги армейские. Все по полочкам. А что не влезло – того и нет вовсе».
- Миша, что ты там бубнишь, иди к нам, - окликнула из кухни Маша. - Как баня, - спросила она, когда Миша уселся за стол.
- Держал тронную речь, в которой камня на камне не оставил от мужского достоинства. За этот счет превознес женщину до небес, читал сонеты Шекспира, после чего все с расстройства напились.
- Фарисей ты, Врубель, - пожала плечами Полина.
Полина была старше своих подруг. Муж ее совсем уже спился, и она вечно ныла о дерьмовой своей жизни. Однако, даже и тогда, когда он еще был удачливым бизнесменом - она все равно всегда находила, о чем скулить. Есть такие люди, которые испытывают удовольствие от собственного вытья на Луну. Все бы не беда, но им всегда нужна аудитория. Она напоминала Мише Искандеровского «удава, привыкшего видеть все в мрачном свете»9. Больше часа ее общества Миша не выдерживал, впрочем, мужа ее он не выдерживал и пятнадцати минут. Благо, он уже где-то нажрался и до Мишиного дома не дошел.
- Твои слова всегда, Богу бы в уши, а на деле - шовинист, каких мало, - продолжала Полина.
- Женщина любит ушами, Полина, впрочем, тебя это не касается. Человечество находит успокоение в словах. Кому – слова Христа, кому – Сократа, кому – слова врача, кому – просто прохожего. Слово и только слово несет человеку успокоение. Признаемся, слово, конечно, лживое. Слово о том, что есть рай, о том, что существует истина, о том, что у тебя нет рака, о том, что скоро повысят пенсию. Слово лечит, а правда убивает. Зачем нужна правда, если она не несет добра? Вот ты сейчас сказала правду. Ну, о том, что я фарисей. Скажи, кому ты сделала добро? Мне? Маше? Или, может, Феликсу? – никому. И себя даже не успокоила. Завела только.
- Ты не только фарисей – ты опаснейший демагог. Тебя люди слушают. Слушают и верят.
- Христа тоже слушали и Христу верили. Но ты меня с ним не равняй. Его именем за четыре века инквизиции извели две трети женщин в Европе. Его именем завоевали две Америки, уничтожив великие цивилизации и истребив все население целого континента. Ради Его гроба перебили половину арабов. А я женщину лелею и пестую, и еще никого не убивал, правда, Марфуша?
- Зато ты себя убиваешь, - возразила Маша. - И не ври, что ты никому не сделал зла. Сам говоришь, что вся баня напилась из-за твоего тоста. Так скольким женщинам ты сегодня праздник испортил?
- Нискольким. Мужики бы все равно напились бы, с тостом или без оного. А так, я им дал правильное направление мыслей. Дал тему для размышления.
- Твое слово, может и облегчает, но не лечит. Лечит действие, а не слово, - заключила Маша.
- Вот кто у нас настоящий философ, а вовсе не я, - с гордостью произнес Миша.
Гости не собирались расходиться, а Миша уже клевал носом. К тому же, последние, в общем- то, безобидные слова Маши, вдруг погрузили его в задумчивость. «Действие, а не слово. «Действие, - размышлял он. – Я знаю лишь одно действие, которое лечит по-настоящему, и имя этому действию – самоубийство». Настроение его совсем покатилось под откос. Наконец, он не выдержал, встал, извинился, поцеловал Машу и пошел в мастерскую. Там он плюхнулся прямо в одежде на кровать, и тут же забылся.



7

Был освещен только длинный стол, покрытый кроваво-красным шелком и кресло, на котором сидел Миша. Кресло было очень жестким. Руки его были пристегнуты кожаными ремнями к металлическим подлокотникам, а ноги к металлическим массивным ножкам кресла. На голове был надет металлический же обруч, с подведенными к нему проводами. Это был электрический стул. Стен, равно, как и потолка, у помещения не было. Во всяком случае, казалось, что их не было. За ярким пятном света, освещающим стол и кресло, была кромешная черная пустота. К столу, на равном расстоянии друг от друга, были приставлены три стула с высокими деревянными спинками в форме католических крестов. Центральный казался выше. На нем восседала Мишина Лампа. Перед ней лежали две стопки измятых, исписанных от руки листов стандартного размера. Когда она дочитывала очередной лист, тот плавно перелетал на соседнюю стопку слева, а Лампа принималась читать следующий. Слева от нее, но не на стуле, а на стоящем на столе принтере возлежала Люська. Она держала голову прямо, глаза ее были закрыты, казалось, она дремала. Передние лапы, скрестившись, свешивались вниз. Кончик хвоста нервно дергался, с промежутком, где-то, в тридцать секунд. На стуле справа сидел Джок. Передние лапы он положил на стол, на них пристроил свою морду. Джок, не поворачивая головы, переводил взгляд то на Люську, то на лампу, то провожал взглядом перелетающие из стопки в стопку листы.


Молчание длилось уже довольно долго. В листках Миша узнал свои эссе, написанные им за эти два месяца. Мишу охватила безотчетная тревога предчувствия чего-то неотвратимого.
Наконец, Лампа закончила чтение.
- Ну-с, начнем, пожалуй, – голос звучал хрипло. Лампа откашлялась.
Джок поднял свою морду и выпрямился на стуле. Люська открыла глаза, но продолжала лежать в прежней позе. Оба скосились на Лампу.
- Времени у нас вагон, так что начнем по порядку, - зазвучал знакомый спокойный баритон. – Сразу оговорюсь, чтоб ты не питал никаких иллюзий – участь твоя нами решена, – ты приговорен к смерти. Это наше общее решение и обжалованию оно не подлежит. Мы тебя поджарим.
Джок и Люська дружно закивали своими мордами в знак согласия.
- Но прежде, чем ты умрешь, как, собственно, и сам хотел, мы хотим кое-что разъяснить для себя, ну и кое-что растолковать тебе.
Твои ответы нас мало интересуют, ты тут уже достаточно накропал, - Лампа кивнула на стопку бумаг слева. - Я же, со своей стороны, как председатель консилиума, да, консилиума – не суда, ибо сумасшедших не судят, хочу напомнить тебе так нелюбимого тобой Толстого. В отличие от тебя - он был гений, - лампа усмехнулась, кивнув на рукописи. - В «Исповеди», он говорит о неком сумасшедшем, засевшим на всю свою жизнь в темную комнату, огадившим эту самую комнату и воображающим, что он погибнет, если выйдет из нее. Далее граф задает риторический вопрос: «Если такого человека спросить, что такое жизнь, то что бы он ответил бы?». Конечно, он ответил бы, что жизнь - есть величайшее зло. Поэтому знай – мы рассматриваем тебя, именно, как такого сумасшедшего. Но приговорили мы тебя, точнее, поставили диагноз - «смерть», не за это. В сущности, мы тебе делаем одолжение - лучше ужасный конец, чем ужас без конца.


Мы приговорили тебя к смерти..., за нас. Мы хотим напомнить тебе историю Маленького принца и Лиса10. Люди нас не интересуют. У них короткая память. И Маша, и дети, и отец, и Пушкин, и весь твой банный сброд, все они поплачут да забудут, пусть и в разный срок. Так устроена ваша человеческая душонка, чему ярким подтверждением ты сам. Человеческая, но не наши души. Собаки, - Лампа кивнула на Джока, - умирают с тоски на могиле хозяина. – Джок затряс своей мордой. – Кошки, - повернулась Лампа к Люське, - не признают новых хозяев, сбегают из дому и кончают голодной смертью на улице, – та гневно мотнула головой. Моя участь и так тебе ясна, нечего и говорить. Так что, сам видишь, – приговаривая тебя, мы приговариваем и себя.
Звери снова дружно закивали.
- Мы идем на это сознательно, - продолжала спокойно Лампа, - и казнь, которую мы назначаем себе, гораздо страшнее твоей. Ты умрешь быстро, как и всю жизнь мечтал. Правда, мы не можем избавить тебя от боли ожидания смерти, не взыщи. А нас же ждет медленное угасание на кладбище, улице и помойке. Зачем мы это делаем? – спросишь ты. Представь, мы это делаем ради тебя. Раз ты не можешь жить ради нас, то тогда мы умрем ради тебя, не отказав себе, впрочем, в последнем удовольствии предъявить тебе все твое ничтожество и малодушие.



8

- Ну, хватит беллетристики, – прокашлялась Лампа и взглянула на стопку бумаг. - Ну и понаписал же ты тут, сам черт не разберет. Так, где это?
Листки начали беззвучно перетасовываться, затем, один из них взлетел на метр от стола и спокойно опустился перед Лампой. Лампа прочла:
«Мысли – начало поступков. Красиво, но наивно и..., глупо. К красивым изречениям следует относиться осторожно, как к женщине. Женщина часто глупа и наивна, но…, красива.  Мысли трансцендентны, поступки имманентны. Между ними не бывает прямой связи. Мысль о самоубийстве не обязательно ведет к самоубийству, а самоубийство, не обязательно результат мысли. Часто, вообще, мысли – результат поступков, а не их начало...».
- Здесь ты заканчиваешь. Что ты тут нагородил, что ты имел в виду? Мы хотим знать.
Джок и Люська закачали головами в знак подтверждения.
- Я хотел сказать, - начал нетвердо Миша, - что основная масса самоубийств происходит в состоянии аффекта, рефлекторных реакций нервной системы, но не по здравому размышлению. Обесчещенный дворянин пускает себе пулю в лоб из архетипических предпосылок сословной морали, а не из разумных умозаключений. Разорившийся биржевой маклер выбрасывается с сорокового этажа своего офиса из аффицированного страха долговой тюрьмы и, досчитай он до ста (как советует восточная мудрость), прежде чем раскрыть окно, он начал бы искать разумные решения. Передозировка снотворным из безответной любви происходит в результате затмения разума, а не из строгого расчета о якобы невозможности жить без любимого. Впрочем, женщины идут на самоубийство в сто раз реже мужчины, но если идут, то как раз, из-за отсутствия мысли, а не наоборот.


Если говорить о том, что мысли не начало, а результат поступков, то это и во всех других случаях, когда речь не идет о самоубийстве. Человек бьет человека по лицу в состоянии аффекта и, лишь затем, осознает последствия и начинает думать, как из этого выбраться. Мужчина и женщина в похотливом угаре совокупляются и, лишь затем, понимают, что не любя друг друга рушат собственные семьи. Истекая жадной слюной, банкир идет на аферу. Дрожа от страха разоблачения своего разврата, судья идет на подлог. Злоба, похоть, жадность, страх – вот истинные руководители человеческих поступков. И живут они не в человеческом мозгу - они живут вовне, они витают в земном эфире, пропитывают всю его Божественную природу и, лишь в качестве конденсата, оседают в людских головах.


Что касается аналогии красивого изречения с красивой женщиной, то не вижу здесь ничего предосудительного. Все прекрасное, вообще, очень просто и наивно. Не могу согласиться с Уайльдом в том, что «предмет искусства - есть не тривиальная природа, а сложная красота»11. Прекрасно солнце, растения, прекрасны животные. Для понимания и восприятия их красоты мне не нужно знать о фотосинтезе, кровообращении или, функциях центральной нервной системы. Красоту, вообще, не надо понимать – ее просто надо хотеть видеть, и все. И тогда самая простая фраза становится красивой.


Ну и последнее. Меня сподвигло на это эссе мое презрение к церкви. Эту фразу, «мысли – начало поступков», придумали священнослужители, имея в виду, что, якобы, грех зарождается в голове, грех рождается от мысли, что мысль не может родить ни-че-го, кроме греха. Мол: «Не думайте ни о чем и попадете в рай. Все, что нужно вам знать, вы найдете в святом писании». Вот эти-то мысли Святой церкви и есть настоящий смертный грех. Мысль делает из человека человека, а церковь делает из человека животное, - Люську с Джокой аж передернуло, - простите, ребята, – амебу, одноклеточный организм.
- Ну, так бы и писал бы, ты ж ничего тут этого не написал, - возмутилась Лампа.
- Мне казалось, что это и так понятно, я счел эту тему банальной и бросил.
- Ладно, но впредь попрошу корректно относиться к членам консилиума.



9

- Поехали дальше.
Из стопки вылетел листок и опустился перед Лампой. На листке было всего несколько строчек. «Цели рождают в человеке только похоть. Если мечте назначить срок, она становится целью, и теряет все свое обаяние. Так, полностью обнаженная женщина, не несет в себе, более, никакой привлекательности, она рождает в воображении мужчины одну только похоть...», - прочла Лампа.
 - Опять этот пессимизм с многоточием. Что у тебя вообще к женщинам? Что это ты их и в хвост и в гриву?! Это не во второй - это в сотый раз в твоих словопрениях. Они что, в детстве, тебя обижали, не обращали внимания на щуплого жиденка?
- Да нет – просто, однажды, оказывалось, что всегда есть кто-то лучше меня. Красивее меня, умнее меня, сильнее меня, а они не понимали моей ценности.
- Вспомни «Подростка» – «Будь я семи пядей во лбу, непременно тут же найдется  в  обществе человек в восемь пядей12». Достоевского не только надо любить – его нужно слушать. Да и не слушать только. Мудрецам следует подчиняться.
- Да? Тогда я подчинюсь одной из семи мудростей дельфийских мудрецов: «Худших, всегда большинство»13.
- Через полчаса, ты – поджаренный труп! Пользуйся, чем сочтешь нужным! Это твоя привилегия.
- Привилегия обреченного. Спасибо. Ты решила меня убить. Ты. Лично ты. Ребята не додумались бы сами до подобного. Джок готов любить меня таким, какой я есть. Люся готова взирать на меня такого, какой я есть. Одной тебе хочется моей смерти.
- Я, как раз, хочу не смерти твоей, а твоей жизни. Я буду валяться на помойке, и, в тот момент, когда по мне будет ехать бульдозер, я буду думать о тебе, о твоей душе, которую я отпустил.
- У меня просьба обреченного. Надеюсь, мне нельзя отказать?
- Говори, я исполню.
- Избавь меня, в последние минуты моей жизни, от последней моей иллюзии – говори женским голосом.
- Согласна, – зазвучал грудной женский голос. – Собственно, если ты помнишь, я заговорила мужским голосом только из тех причин, чтоб ты обратил на меня внимание. Теперь, когда твое внимание и так сосредоточено, дальше некуда, я могу говорить своим голосом.
- Своим?..., - улыбнулся Миша, - спасибо, подруга, но, говорящая Лампа, согласись, уже обращает на себя внимание.
- Доволен?
- Мне легче. Снята последняя линия напряжения. Теперь можешь заканчивать свой суд, женщина.
- Я вижу, чего ты хочешь. Ты хочешь, на прощанье, в последний раз унизить женщину.
- Унизить напоследок? Неужели ты думаешь, что я способен на подобное? Если мне и есть, что сказать напоследок, так это слова возвеличивания, а не унижения. Возвеличивания и, сожаления. Сожаления о том, что я за свою жизнь не увидел, не узнал всех гениев Искусства. Как ты думаешь..., сколько народу не публикуются из-за своих комплексов?  - Конечно, все - правильнее сказать - почти все. Человек обычно завышает свою самооценку. Есть небольшой процент тех, которые её занижают. Но нет адекватной самооценки. У меня есть в памяти талантливый художник, повесившийся в своей мастерской в двадцать лет. Есть талантливый писатель, погибший в тридцать. Есть виртуоз-гитарист, отравившийся в сорок. А сколько просто спились? Сколько их, таких, по всей земле? Но есть один процент настоящих гениев. Их знают все. Они, как ангелы, летают по этой долбанной жизни, и делают ее веселее, красивее, умнее. Счастье жизни, если он, этот один процент есть - то есть, он, как раз, в этих всемирных гениях, гениях без родины. Давай возьмем Есенина или Маяковского, Блока или Ахматову. Что они дали нам? Что?  - Я тебе скажу, что. Они дали восторг. Не какую-нибудь там дешевую любовь к сладкой красоте – они дали настоящую любовь к Красоте, как к таковой. Красоте, как религии, как любви к Иисусу и всему, что создал Его Отец. Они дали храм, в который может войти только имеющий вкус. На воротах первой Академии Платона было начертано: «Да не войдет сюда не сведущий в геометрии». В наш храм не войдет никто, не ведающий вкуса. Я уже привык к мысли, что я умру. Спасибо. Но Красота - она будет жить вечно. У Красоты есть свойство быть Красотой, вне зависимости, взирают на  нее, или нет. Иногда, кажется, что Красота проявляет себя даже в смерти. Красота делает красивым даже уход из жизни. Единственное, где она слепа и невластна – так это в приближении к смерти. То, о чем люди забывают из страха собственной смерти. Все быстро забывают, как выгребали кал и промывали пролежни, в течение полугода ухаживая за умирающим близким человеком. Забывают, как избивает человека человек. Он не ведает, что творит. Он бьет так, как будто и не видит, что перед ним особь его же генетического состава. Он превращает твоё человеческое лицо в грязное месиво, руководствуясь далеко не разумом и, конечно, не Красотой, но диким желанием отомстить себе самому за неудачу собственного рождения. Здесь Красота беззуба. И это свинство – творение того же Бога.


Я могу долго говорить о Красоте. Но ты сходи в Пушкинку, сходи в Третьяковку. Постой перед «Иисусом в пустыне» Крамского, перед «Сиренью» Врубеля, перед «Девушкой с персиками» Серова или перед Малявинскими «Бабами». Никогда не оставит тебя равнодушным ни «Ночь» Куинджи, ни «Омут» Левитана, ни «Московский дворик» Поленова. Встань к этим творениям лицом. Почувствуй и пойми, в конце концов, что Красота не фантом, не фикция. Красота всегда жила в тебе, а эти люди, они не гении ради себя, они – проводники. Они явились на этот свет, чтобы раскрыть не себе - но тебе, твои глаза. Видишь, не можешь не видеть, как из твоей огаженной камеры возникает прекрасная жизнь. Жизнь. Жизнь, которой не нужны оправдания. Жизнь, которая видна в стихах, прозе, в картинах, в музыкальный произведениях великих и совершенных. Они уходили из жизни ради меня.
Лампа мигнула светом и скрипнула пружинами.
- Они приручили тебя, как ты нас. Но они тебя не предавали. Мы казним тебя потому, что нет большего греха, чем грех предательства. Предательства самоубийства.
- Предательство. Самоубийство. А тебе не кажется, что эти два слова портят всю картину?
- Нам не нужна «картина» - нам нужен ты.
- Перестань, красавица, не знаю, как ты выглядишь, но, знаю точно, ты – прекрасна.
- Я, наверное, и растаяла бы от таких слов. Но я здесь из других причин. Мы приговорили тебя к смерти не из какой-то там жестокости. Мы приговорили тебя к смерти, только потому, что ты предал нас.



10

- Предал.  - Хорошее, емкое слово. Уверен, что оно что-либо означает.
- Он уверен... Ты уверен, что не хочешь знать, что происходит?
- Кажется, ты сама сказала - что происходит. Вы, втроем, поставили мне диагноз - «смерть»
- Я скажу тебе больше. Ты подсоединен ко мне. В моей власти повысить напряжение, и, как только я это сделаю - ты умрешь. Назовем это коротким замыканием. Мы оба умрем. Умрем навсегда. Как тебе это слово, на-все-гда?
- Прошло полчаса, а ты уже на-все-гда приучила меня к мысли о смерти. Навсегда – это то, с чем я боролся всю свою жизнь. Боролся, вместо того, чтобы понять. Я, если позволишь, встану, подойду к окну, раскрою его, и брошусь вниз. И в этом и будет заключаться итог всех моих терзаний и потугов. Смерть на-все-гда – прекрасный итог жизни. Memento Mori - в этой, одной из семи мудростей14, весь смысл жизни. Тот, кто проживает жизнь, не думая о смерти - проживает ее зря.
- Мне флюктуации твоего мозга надоели. Обыкновенный словоблуд, дешевый схоластик. Ты умрешь от удара электрическим током. Это решено.
- Решено. Уж больно неизбежное слово. Одна неизбежность, без длимости и..., вечности. Длимости, как условия жизни. Хватит Ваньку ломать.  Хватит разглядывать мои эссе. Ты все это знаешь, читала сто раз, и тысячу – слушала мои думы. Дети мои – не поймут и сотой части, Маша – половины, отец – двух третей. Молодости мне сказать нечего, старости – тем более, настоящее, в твоем лице, уже высказалось. Давай, поднимай напряжение, и покончим с этим.
- Ах, ах, ах, глядите, мы воюем. Легко хочешь уйти? Хороший был ход. Но не на дурочку напал. Я – твое произведение. Был бы ты глуп – была бы глупа и я. А так. Ну, черт с тобой, ладно, пожалею тебя. Поговори с ребятами, и покончим разом.
- Ну, наконец-то, - пробубнил Джок, – хоть немому дали сказать.
- Тебе, что - есть что сказать? Через минуту увидишь его труп. Может, помолчим да посмотрим? – мяукнула Люська. – Лично я уже готова к своей судьбе. Это ты сдохнешь на его могиле, а я еще повоюю.
Когда мне еще дадут высказаться? – огрызнулся Джок. - Да и кому мне сказать, кроме него? Уж лучше я скажу, пока он жив. Я всегда хотел сказать, что собака умнее человека. Если одному человеку не понравился другой человек – еще не понятно, кто из них подлец. Но, если собаке не понравился человек – то это может означать только одно – человек этот – подлец. Вот ты, хозяин. Я бегаю за тобой, я жду тебя, когда тебя нет, я лижу тебя, когда ты сраный и пьяный. Ты говорил, что хочешь быть собакой. Хорошо. Будь ею. Но прими и то, что твоим вторым именем будет понятие – любовь. А ты готов к этому? К любви ты готов? Я смотрю в твои человечьи глаза – и вижу – человек не готов к любви. Он, вообще, не знает, что это такое. Я не только тело – я всю свою душу, без остатка, отдам за тебя. За тебя, никчемного, никому не нужного Врубеля. Я тебя люблю, Врубель. А ты? Ты любишь меня? Себя? Свои мысли? Ты не мне - ты сам себе надоел, Врубель. А теперь решил сбежать. Хитро. Хитро и подло. Люди. А вот мы, собаки, святые. Вон, кошка. Она и подлеца приласкает, и хорошего человека оцарапает.
- Я его за косточку не предавала, в отличии от некоторых, - ощетинилась Люська. - Когда у него болел желудок, кто у него сидел сутками на животе, ты, што ль?
- Когда пьяный боров к нему пристал, я его так укусил, что он до сих пор еще икает, небось, -зарычал Джок. - Много б ты сделала в такой ситуации?
- Богу – Богово, кесарю – кесарево.
- Наслушалась хозяина, лохматая стерва. Когда он помрет, будешь ведь ходить и выдрючиваться перед котами не своим умом.
- А я не буду с тобой спорить, говенная собака. Ты, всё, что б ты не говорил – все брешешь, помоечник хренов.
- Довольно, ребята, - прервала Лампа вечный спор кошки с собакой, - высказались? Пора кончать. Я оглашаю врачебное заключение.


- Михаил Александрович Врубель. Вы обвиняетесь... в ГЛУПОСТИ.
- В глупости? – дернулся под привязками Миша, - меня обвиняли в чем угодно. В эклектике, будто они знали значение этого слова. В непонимании момента, будто Искусство знает, что такое момент. В снобизме, в пижонстве, в гордыне – но не в глупости.
Я всю свою жизнь боролся с ублюдками. Боролся? Нет..., конечно... Это они боролись со мной.  Это я им не давал покоя. Глупость тем и хороша для себя, что она довлеет себе - она самодостаточна. Глупости в мире ровно столько, сколько и глупых людей. Совершенство. Кто  такие, эти ОНИ? Бездари, дилетанты, имитаторы, компиляторы хреновы. Боже, да где же мой любимый, мой богатый на эпитеты язык. Скотские, скотинские, ни-кому-не-нуж-ные, смердящие непереносимой вонью, отбросы высокого интеллекта. Они им, интеллектом этим, кормятся – они же его и ненавидят. Бездари, они почкуются в кланы, для того, чтоб рассказать всем: «Видите, мы вместе, мы сила». Я теперь понимаю, кто были эти кувшинноголовые карлики. Боже, неужели, твой, Богом выданный в рассрочку талант требует каких-то там подтверждений. Ты должен предъявить дачу в четыре гектара. А, если в три – то ты и не гений вовсе? Господи. Прежде, чем подобное станут судить – судите Создателя. Не я, а ОН придумал всю эту замануху, всё это свинство. Давайте разберемся перед нашей общей смертью, что такое Бог?
- Мы не Бога здесь судим, а тебя, не Бог нас создал – нас создал ты. Ты дал нам самый красивый, и самый гнусный подарок, какой только мог придумать человек – ты заставил нас полюбить себя.
- Напрасно ты киваешь на Бога, или на Бога-меня. Бог – это иллюзия. Бог – это желание. Всё.  Больше ничего. Своим лампочкам инкарнационным рассказывай на ночь эту чушь про Бога.
- Никто. Никто больше не поменяет во мне лампочку. Ты был единственным человеком на Земле, кому это было небезразлично. Я бы, возможно..., тебя бы..., лично, тебя бы..., по-жа-лела. В конце концов – ты же мой..., ну, как это сказать... – друг?
- Прости, но я уже вошел в игру, поменял карты и, теперь положу на стол свой флэш. А что у тебя? У вас? Две пары? Фулхауз? Что вы предъявите своему хозяину перед смертью?
- Пусть все будет, как будет. Начнем, - выдохнула Лампа.
- Что это я слышу? Мои мысли? А ну-ка, достань мой первый листок. Ты не находишь, что не мы, а сама судьба привела нас к этому финалу. Скорпион, когда ему хреново, жалит насмерть сам себя. А ты?  А ты, мать твою, созвала консилиум, чтобы размазать по чужим, нежным, ничего не понимающим, девственным плечам этих святых созданий свое свинство, свой двадцатилетний страх расставания. Каждый умирает в одиночку. Не помню, где я это прочел. Но, раз прочел я, значит, знаешь и ты. Хватит. Замыкай круг.
- Хорошо, Миша. Обычно дают последнее слово подсудимому. Сегодня я. Сейчас я прошу слова. Ты даешь мне это право?
- Моя неизбежность смерти раньше подсказывала мне не изучать что-либо, хоть сколько-нибудь углубленно – никакого времени не хватит. Сейчас же, даже если ты скажешь всего два слова – я восприму это со всей серьезностью. Я точно знаю, что в таких ситуациях не шутят.
- Не шутят. Ты прав. Но, если ты ждешь тронной речи, то вынуждена тебя огорчить - я выскажусь банально. Я хочу, чтобы ты ЖИЛ. Мы, здесь присутствующие, без тебя умрем, сгинем. Спаси нас.
- Не вешай на меня того, что не моё. Я к первому причастию много чего вспомнил, многое было и после. Но не вешай на меня предательства близких.
- Нет. Ты обвиняешься, именно, и только в этом. Прошу тебя, спаси нас.
- У меня нет на это власти. Все происходит само собой. Человеческие отношения, человеческие ситуации, человеческие судьбы – все предрешено. И Джок, и Люся, и ты, да и Маша, и дети, и отец тоже – все появлялись в моей жизни в свой срок и с готовыми отношениями. Будущее не стерпит сослагательного наклонения. Завтрашний день послезавтра станет вчерашним.
- Ну, все. Тебе не следовало повторять этот бред. Я хотела тебе предложить жизнь ради тех, кого ты создал сам. Не Бог, повторюсь, а ты сам. Но ты невменяем. Не судьба. Аминь.
Свет лампы стал разгораться, посыплись искры. Лампа, всем своим телом, вдруг начала светиться оранжевым светом. Миша понял, что это конец. Потом послышался запах гари, специфический треск, а дальше..., тишина.


***
- Ми-и-и-и-ша-а-а-а-а!
Маша накрутила на руку половину Мишиного свитера. Миша стоял босиком на подоконнике. Окно было раскрыто настежь, холодный ветер гулял по комнате. Миша смотрел вниз. Воздух был напитан гарью. Маша орала голосом нечеловеческим и тянула Мишу в комнату. В комнате находились еще Полина, Анфиса, Феликс и, непонятно откуда взявшийся, Пушкин. Люська сидела на шкафу с вздыбленной шерстью и бешеными глазами, Джок жался к Машиным ногам. Лампа была вся черного цвета и еще продолжала дымиться.
Маша? – оголтелыми глазами Миша осматривал свою мастерскую, - Фиса, Поля, Филя, Саша, Маша, - с трудом выговаривал он.
Миша выглядел так, будто видел их в первый раз.
- Саша первым услышал. Если б не он – не знаю, что бы вышло бы, - Маша казалась растерянной и несчастной.

Миша уже сидел на кровати и тупо смотрел на Пушкина.
- Перестань, если б не сгорела лампа – никто бы ничего не услышал бы, - пожал плечами Пушкин.
- Да, я услышала запах гари, и испугалась, что он устроил пожар, - говорила испуганная Полина.
- Вы не понимаете, вы уже сгорели,- произнес Миша, глядя в одну точку.
- Господи, Мария, думаю, надо уже что-то решать. Людей, говорят, лечат. Правда, таких как Врубель...? Крепись, подруга.
- Ты-то как здесь, Саш, - Миша продолжал смотреть в одну точку.
- Помнишь, ты как-то сказал, что дружба – это то, чем может человек за нее заплатить?
- Давно это было, Саша – я поменял взгляды. Дружбы нет не физически - её нет по определению. Оставив беллетристику, чем, позволь узнать, ты за меня заплатил бы.
- Я – не «бы», мать твою, – я уже заплатил тем, что спас тебя? Господь с тобою. Если б не лампа – каюк бы тебе, приятель.
- Любопытно, так это ты, мой друг, или моя собственная лампа меня спасла? И от чего? И спасла ли? Какое идиотство полагать, что ты центральная вещь на земле, что ты что-то меняешь, что тебе все подвластно, пуп, мать твою. Мы сидим здесь уже пять минут, а истина, если таковая и есть, уже проделала себе отверстие в будущем.
- Слушай, Врубель, я не знаю, почему я вернулся, я не знаю, почему орала Маша, я не знаю, почему сгорела лампа, я просто тебя люблю. Если тебе этого недостаточно, - это твои проблемы – не мои. Одно я знаю точно – ты, живой, в тысячу раз лучше, чем мертвый.
- Ты не дал мне умереть. Мы делаем поступки, совершенно не понимая их последствий. Мы делаем поступки из любви к себе. Мы делаем поступки, потому, что мы их не делаем. Кто-то их делает за нас. Мы куклы в руках вселенского кукловода, который все знает о нас наперед.
И ничего нельзя изменить.
Будущее не терпит сослагательного наклонения, ибо, завтрашний день послезавтра станет вчерашним.

 
Эпилог

Не для того Я прибыла,
Чтобы вы охраняли Меня,
Но чтобы Я охраняла вас
Не только в настоящей жизни,
Но и в будущей.

Богоматерь Иверская



Весна.
На полуистлевшей скамейке, пьяно привалившейся к бурому покосившемуся забору, державшемуся только благодаря торчавшему рядом остову высохшей старой яблони сидел высокий худой старик. Огромная копна седых спутанных волос, такого же вида борода, серый, домашней вязки свитер с сильно растянутыми воротом и рукавами надет на голое тело. Босые ноги его обуты в старые изъеденные молью валенки. Кисти рук его, с неестественно-длинными узловатыми пальцами, все в проволоке иссиня-черных вен, обтянутые полупрозрачной неживой кожей, покоились на самодельной трости с набалдашником, вырезанным из березового капа  в виде человеческой руки, сжатой в кулак. Почему-то было понятно, что старик вырезал его сам, глядя на правую свою руку. Вены на этом кулаке были так сверхъестественно натурально выточены и отполированы, что, казалось, кровь пульсирует в них, в такт редким ударам сердца этого странного старика, и кулак этот, устремленный к небу, как бы, грозил кому-то там наверху в бессильной злобе, а старик успокаивал его, прикрывая своими костяшкам. Спина у старика была неестественно пряма. Похоже, она у него вообще не гнулась. Взор его был устремлен куда-то вдаль, но при этом было видно, что старик ни на что не смотрит.


Из-за забора, прямо над головой старика, покачиваясь на легком весеннем ветру, свешивалась ветка сливы, густо усыпанная сахаром белых, как волосы старика, цветками. Старик чудным образом гармонировал и с этим дряхлым умирающим забором, и с этой свежей и нежной, пахнущей весной, ветвью. Казалось – он неотъемлемая часть этого весеннего мертво-живого пейзажа.


В огромные проломы в заборе можно было разглядеть почерневший от времени бревенчатый дом с подслеповатыми маленькими окнами. Наличники на них были когда-то любовно витиевато вырезаны безвестным деревенским мастером. Теперь же время наложило на них свой узор, как бы показывая - кто на самом деле настоящий зодчий этого мира. Дом зиял черной дырой посреди заброшенного яблоневого сада. Яблони еще не зацвели, но все деревья уже были подернуты нежной девственной зеленью. Когда-то ухоженный газон перед домом, теперь, видимо вымерзший в одну из лютых зим, напоминал шкуру шелудивого старого пса. На голой желтой земле то там, то тут торчали островки высохшей прошлогодней травы, из-под которой, тем не менее, начинала пробиваться молодая поросль.
У ног старика, будто подражая хозяину, скрестив лапы и выпрямив шею, лежал старый рыжий пес. Он смотрел в ту же сторону, что и старик и тоже, казалось, ничего не видел. Обе фигуры застыли в своих позах и, если бы не покачивающаяся ветка сливы, всю эту картину можно было бы принять за муляж из музея восковых фигур.
- Что-то прохладно сегодня, Джок – вышел из оцепенения старик, - пойдем-ка в дом.
С этими словами старик медленно, превозмогая какую-то старинную боль, встал, и тяжело опираясь на свою трость, направился к криво висевшей на одной ржавой петле калитке, ведущей во двор. Пес, будто передразнивая хозяина, поплелся за ним, припадая на правую заднюю лапу.
Старик вошел в полутемную комнату и направился к противоположному углу, где в дешевой потрескавшейся деревянной раме висела Иверская икона Божьей матери с тлеющей перед ней лампадкой. Старик, с минуту, стоял перед ней беззвучно шевеля губами, затем, широко перекрестился, развернулся и подошел к столу.


Стол выглядел таким же древним, как и сам старик. Когда-то элегантно выгнутые в стиле модерн ножки этого стола теперь казались скрюченными стволами засохших деревьев. Некогда зеленое бархатное сукно, которым он был обтянут, теперь выглядело засаленым грязным пергаментом. Ржавыми гвоздями прямо к столешнице была прибита старая пантографная лампа. Краска, когда-то бывшая на ней, теперь совсем исчезла. Видно было, что кто-то пытался отскоблить старый остов лампы под покраску, но потом бросил, и теперь на местах соскобов обильным песком рыжела ржавчина. Пружин давно уже не было и, чтоб пантограф не складывался пополам, чья-то неловкая  рука скрутила место сгиба толстой алюминиевой проволокой.


Старик, кряхтя и бормоча что-то себе под нос, тяжело уселся на грозящий в любую минуту развалиться стул. Дотянулся до черной электрической вилки и воткнул ее в розетку над столом. Лампа загорелась каким-то уж чересчур желтым светом. Видимо, в сети не было и половины положенного напряжения. Затем старик достал из засаленного очечника очки с толстыми стеклами без оправы, накинул их на нос, вынул из ящика стола стопку желтой бумаги и положил перед собой. Долго вертел в правой руке дешевую шариковую ручку, обмотанную в месте скрутки черной тряпичной изолентой, затем вздохнул и принялся писать:
«В пределах Никеи, близ озера Асканиев жила благочестивая вдовица. Устроила та благочестивая вдовица у дома своего молитвенный храм, в коем поставила святую икону Богоматери с Предвечным Младенцем. Питая особенное благоговение к Пречистой Деве, она приносила пред ликом Ее молитвы о спасении своей души и лобызала ее с верою и любовию. По воцарении же императора Феофила-иконоборца, один царский надсмотрщик, войдя в дом вдовицы и увидя образ Девы Пречистой обнажил нечестивый меч свой и поразил Святой образ в ланиту правую. И хлынула вдруг кровь алая живая человеческая из раны той. Упал тогда в страхе и в беспамятстве злодей сей, а когда очнулся, то, видя чудо сие, обратился к вере истинной и молил Пресвятую Деву о помиловании. И обратился он ко вдовице благочестивой со словами следующими: «Благочестивая вдова! Сокрой образ сей святой от других преследователей, чтобы никто из них не мог нанести ему оскорбленья и поношенья». Тогда в ночь того же дня благочестивая женщина взяла образ Пресвятой Девы, отправилась на взморье, поставила образ на ладью небольшую и, снабдив восковыми свечами и ладаном, пустила по морю - на волю Божию.


И явилась та ладья во времени скором у Святой горы Афон, удела земного Пресвятой Матери Божией, в виду древней Иверской нагорной обители. И стоял тогда над образом святым столп огненный от моря до небес. И длилось диво сие трое дней и ночей кряду. И собрались тогда окрестные пустынники посмотреть на чудо сие, и приплыв ближе к явленному, увидели они святую икону Богоматери, но достигнуть ея не могли, так как, по мере приближения к ней пловцов, она от них удалялась. Тогда иверские иноки, по распоряжении настоятеля Павла, собралися во храме и стали молиться о даровании им святыни сей. И явилась тогда Матерь Божия иноку Гавриилу и говорила с ним, и сказала, что желает дать образ свой обители Иверской. И повелела идти ему по водам морским и принять его. И пошел тогда инок Гавриил по водам морским и принял его. И поставлен был тот образ Святой в церкви нагорной обители Иверской.


На утро же дня следующего по принесении явленной иконы в Иверскую обитель, церковнослужитель, зажигая лампады, не нашел чудотворной иконы Богоматери на ея месте во святом храме. А найдена была она над вратами обители на монастырской стене и опять поставлена во храме, но и снова оказалась над вратами, - и это прехождение повторялось потом и еще много раз. Наконец явилась Богоматерь иноку Гавриилу и сказала: «Иди в монастырь и скажи монахам чтобы они более не искушали Меня: не для того Я прибыла, чтобы вы охраняли Меня, но чтобы Я охраняла вас не только в настоящей жизни, но и в будущей».
По прошествии времени построил инок Гавриил на избранном Ею месте храм во Имя иконы Ея. И назвал ее Портаитиссою, что значит, Вратарницею, или Привратницею. И спустя века и по сей день приводит в трепет благоговейный души смиренных паломников Афонских. И является она многим из них Матерью правосудия и грозного Судии. Она, Портаитисса Иверская милостивая, по знамениям и чудесам судя, творимыми Ею во все времена, от Иверской иконы Пресвятая Владычица является, как и надлежит веровать, милостивою к просящим Ея помощи и заступления и кающимся грешникам, но грозною и наказующею в отношении к врагам веры святой и нераскаянным грешникам...».


Старик отложил ручку и откинулся на спинку стула – тот жалобно застонал.
- Не пойму я тебя. Так заступничества ты от нее ждешь или наказания, - произнесла Лампа.
- Мне давно уже кажется, что наказание и есть заступничество. Что истинный ад – это отсутствие суда. Нет суда – нет покаяния. Нет покаяния – нет смерти. А бессмертие и есть наистрашнейшая кара Господня.
Серая лохматая кошка запрыгнула к старику на колени, свернулась клубком и заурчала. Пес громко вздохнул под столом.
- Думаю, она давно тебя простила, за то, хотя бы, что ты нас не бросил.
- Почему же тогда мне так грустно, - вздохнул старик.
- Потому, что любить близких – тяжелый труд, но труд единственно праведный.
- Аминь.
Произнеся это, старик перегнулся через стол, потянул за электрический шнур и выдернул вилку из розетки.
Лампа погасла.
Старик встал, взял трость, вышел на крыльцо и сел на ступени, привалившись к дверному косяку. Светило яркое весеннее солнце. Старик прикрыл глаза. Ему чудилась морская ясная даль. Там на горизонте плавно покачивалась ладья. В ней стояла Богоматерь и у нее было Машино лицо. Левой рукой она обнимала Предвечного Младенца без лица, а правой, казалось, манила старика к себе. Он встал и пошел по воде. И сколько он ни шел, ладья не приближалась, а Богородица все манила и манила его за собой, и он все шел и шел, не ведая усталости, не тяготясь сном, не ощущая ни горя, ни радости. Пространство и Время исчезли..., навсегда.

Трость вдруг выпала из рук старика, с грохотом прокатилась по ступенькам вниз и..., успокоилась, уткнувшись своим грозящим кулаком в мутную лужицу талой весенней воды.
Философ Миша Врубель умер.




Апрель, 2008 г.


 

ФИЛОСОФ И ЛАМПА. КОММЕНТАРИИ



Пролог


1. «Aut Caesar, aut nihil (лат.) - либо Цезарь, либо ничто.

2. «Темный чулан грязных секретов» - фраза Юнга из его комментариев к Тибетской Книге Мертвых.


Бред


1. «...создает «Вальс цветов», «Мадонну Литу», «Незнакомку» - произведения, созданные Петром Ильичем Чайковским, Леонардо да Винчи и Александром Блоком.

2. «Ночь, ледяная рябь канала, аптека, улица, фонарь» - цитата из стихотворения Александра Блока.

3. «Патриотизм – последнее прибежище негодяев». Считается, что это сказал Толстой, но
есть и другие мнения.

4. «Талантам надо помогать – бездарности пробьются сами» - известный афоризм советского поэта Л.А. Озерова.

5. Миша имеет в виду известное место из Евангелия, притча о зарытом таланте.

6. «Иных уж нет, а те далече как Сади, некогда, сказал» - цитата из Евгения Онегина

7. Притча из Евангелия о том, как Иисус, увидев торгующих перед храмом иудеев, разогнал их.

8. Одна из Евангельских притч, когда Иисуса обвинили в том, что он общается с грешными людьми.

9. Разговор Вани и Алеши Карамазовых из произведения Федора Достоевского «Братья Карамазовы», где Иван подвергает серьезной критике христианские устои.

10. Произведение Ницше, где он жестко критикует христианское учение.

11. Произведение Льва Толстого с которого граф начинает пересмотр собственной веры.

12. «Бог умер» - легендарное изречение Фридриха Ницше.



Пробуждение


1. Изречение из книги Бытия. Этими словами Бог наказывает Адама за нарушение запрета есть плоды от древа познания добра и зла.

2. «Просветление» - одно из ключевых понятий буддизма, цель реинкарнаций. Будда означает – просветленный.

3. Слова одного из героев романа Федора Достоевского» Бесы».

4. Легендарное изречение представителя оптимистической философии, немецкого философа Готфрида-Вильгельма Лейбница.

5. Миша имеет в виду мысли об осознании суетности бытия раненного Андрея Болконского на поле боя под Аустерлицем, из романа Льва Толстого «Война и мир».

6. Г.В. Лейбниц - представитель немецкой оптимистической философии.

7. А. Шопенгауэр - представитель немецкой пессимистической философии.

8. Легендарное изречение французского естествоиспытателя Жоржа-Луи Леклерка де Бюффона.

9. Клим Чугункин - герой романа Булгакова «Собачье сердце».

10. Клемент Гринберг и Артур Розенберг - представители американской школы авангардной живописи.

11. Всеобщая или абсолютная субстанция - одно из основополагающих понятий теории голландского философа Бенедикта Спинозы. Аналог абсолютного начала или Бога.

12. На стенах дельфийского храма были начертаны семь, а не четыре мудрости: 1. Клеобул из Линда – «Мера важнее всего»; 2. Солон из Афин – «Главное в жизни - конец»; 3. Хилон из Спарты – «Познай самого себя»; 4. Фалес из Милета – «Ни за кого не ручайся»; 5. Питтак лесбосец – «Лишку ни в чем»; 6. Биас (Биант) из Приены – «Худших везде большинство»; 7. Периандр из Коринфа «Сдерживай гнев».



Очищение


1. Известно, что композитор Модест Мусоргский страшно пил. Прославленный портрет Репина, который имеет в виду Миша, яркое тому свидетельство.

2. Александр Андреевич Иванов, известный русский художник, писал «Явление Христа народу» более 20 лет в Италии.

3. При написании «Джоконды» Леонардо да Винчи использовал технику передачи светотени «сфумато», о секретах которой спорят до сих пор.

4. Иванов, видимо, чувствуя приближение смерти, заторопился перевезти картину в Россию. Возможно, поэтому и оставил некоторые недоработки.

5. «Просто вы дверь перепутали, улицу, город и век» - слова из песни Булата Окуджавы «Ваше величество Женщина».

6. Си бемоль минор – музыкальная тональность, в которой, как правило, пишутся траурные марши.

7. Выдержки из разных мест романа Булгакова «Собачье сердце».

8. Миша имеет в виду ситуацию из романа Достоевского «Преступление и наказание». Отношения Родиона Раскольникова и Сони Мармеладовой.

9. «Царь Эдип» - произведение древнегреческого драматурга Софокла.

10. Загадка Сфинкса звучала так: «Кто ходит утром на четырех, днем на двух, а вечером на трех ногах?» Ответом был – человек. В младенчестве он ползает на четвереньках, взрослым ходит на двух ногах, а к старости опирается на палку.

11. Платон строил свои «Диалоги» таким образом, что Сократ постоянно говорил, а его оппоненты лишь изредка вставляли ничего не значащие фразы.


12. Настоящая русская баня топится только березой или дубом. Только тогда обеспечивается нужный жар печи.

13. Когда пара уже достаточно и надо прекращать поддавать водой на камни, не говорят «последнюю» (имеется в виду ковш воды), правильно говорить «контрольную».

14. Настоящие профессионалы бани ходят на «первый пар», то есть к самому открытию бани. Считается, что этот пар самый жаркий и чистый.

15. «Грамотно отпарить» - иногда, человек парит себя сам, иногда, парильщики парят друг друга. Парить другого – это большое искусство.

16. Ходить «дубль» - способ парения, когда парятся один раз (заход), затем, ныряют в прорубь или купель с холодной водой, затем, снова идут в парную, делают второй заход. Эффект от такого способа - десятикратный.

17. Купель – в бане, небольшой бассейн с ледяной водой.

18. «Брать на два» - сеанс на два часа.

19. Друзья цитируют слова Хлестакова из гоголевского «Ревизора».

20. Саша цитирует изречение Гоголя из «Мертвых душ».

21. «Верхний полок» - верхняя полка для сидения в парной. В парной, как правило два или три полка. На верхнем самая высокая температура.

22. Для запаха раствор с мятой (эвкалиптом, пихтой, пивом и прочее) бросают иногда в печь, иногда на стенки парной. При бросании на стенки запах сохраняется дольше.

23. «Страх боли и боль страха» - слова Кириллова, героя романа Достоевского «Бесы» о самоубийстве.

24. «Латынь из моды вышла ныне» - цитата из пушкинского "Евгения Онегина"

25. «Сердись иль пей, и вечер длинный кой-как пройдет, а завтра то ж, и славно зиму проведешь» - цитата из пушкинского "Евгения Онегина"

26. Древнегреческий миф о Сизифе. Сизиф, по одной версии был мудрейшим из людей, по другой – разбойником. За разглашение секретов богов те приговорили его поднимать огромный камень на вершину горы, откуда эта глыба неизменно скатывалась вниз. У них были основания полагать, что нет кары ужасней, чем бесполезный и безнадежный труд. Крылатое выражение – «сизифов труд».

27. «Человек зачат в грехе и рожден в мерзости, и путь его - от пеленки зловонной – до смердящего савана» - слова из романа Роберта Пенна Уоррена «Вся королевская рать».


Не два


1. Так о буддизме отзывался немецкий философ Освальд Шпенглер.

2. Так о буддизме отзывался русский философ Владимир Соловьев.

3. «Срединный путь» - единственно верный путь, по учению буддизма, ведущий к избавлению от страданий, избегающий крайностей как низменного стремления к наслаждению, так и бесполезного аскетического самоистязания.

4. Качество протопленности парной измеряется многими параметрами, главными из которых являются влажность и температура. Сто тридцать градусов по Цельсию – очень хороший показатель.

5. «Стрелка» - сленговое обозначение места, где собираются бандиты противоборствующих группировок для решения спорных вопросов.

6. «Зашиться» - один из медицинских способов борьбы с алкоголизмом и наркоманией. «Зашился» - значит, прекратил пить совсем.

7. «Пальцеобразные». «Гнуть пальцы» - отличительная бандитская манера невербальных знаков, подражание жестикуляции итальянских мафиози.

8. «Быками» на бандитском сленге называют рядовых боевиков.

9. «Брусничный, в дым, с искрой» - так Гоголь описывает парадный костюм Чичикова.

10. Седушка – деревянная доска для комфортного сидения в парной. Их берут с собой перед входом в парную и оставляют при выходе.

11. Цитата из одной из притч Иисуса. Евангелие от Марка.

12. «Отмахаться» - попарить себя вениками.

13. Хайло – чугунная дверца, закрывающая камеру с камнями в печи.

14. Агорафобия – психическая патология - боязнь открытого пространства.

15. Часть монолога Гамлета в переводе Владимира Набокова.

16. Говорят, что идею сюжета «Мертвых душ» подсказал Гоголю Пушкин.

17. «Ганц Кюхельгартен. Идиллия в картинках» – первое изданное Гоголем (в восемнадцатилетнем возрасте) произведение под псевдонимом В. Алов. Пожалуй, единственная его творческая неудача. Миша считал, что и последнее его произведение «Избранное из переписки с друзьями» тоже творческая неудача любимого автора.

18. «Что-то, воля  ваша, недоброе таится в мужчинах, избегающих вина,  игр,  общества  прелестных женщин, застольной  беседы. Такие люди  или тяжко больны, или втайне  ненавидят окружающих» - Саша цитирует слова Воланда из «Мастера и Маргариты» Михаила Булгакова.

19. «...не то кончишь как твой тезка». Художник Михаил Врубель последние четыре года своей жизни провел в психиатрической лечебнице.

20. «Розочка» - импровизированное холодное оружие. Бутылку держат за горлышко и отбивают дно. В руке остается стекло с острыми краями.

21. В новелле «Трус» Ги де Мопассан описывает ситуацию, когда из страха, что утром на дуэли секунданты увидят, что он трусит, герой кончает жизнь самоубийством.

22. «Умеешь – радуйся, не умеешь – сиди так. Тут не спрашивают». Саша цитирует слова героя книги Шукшина «Калина красная».

23. Точный перевод известного изречения Гераклита, если верить Роберту Брамбо.

24. Цитаты из произведений Гераклита.

25. Хайку – японские трехстишья из семнадцати слогов. Понять их смысл трудно. Их нужно воспринимать душой, на уровне ощущений. Авторами их были, как правило, дзен-буддийские монахи.

26. Милетская и пифагорейская школы – две соперничающие древнегреческие школы досократовой философии.

27. Жан-Поль Сартр – французский философ и драматург, экзистенциалист. Он писал и философские трактаты, но прославился именно литературными произведениями.

28. История об издевательстве родителей над собственным ребенком, рассказанная Ваней Карамазовым брату Алеше при расставании. Достоевский «Братья Карамазовы».


Галстук


1. HR-директор – (Human Resource Director) директор по работе с персоналом.

2. «Ларри Стаута или там Армстронга» - авторы, пишущие на тему управления персоналом.

3. Мир цвета плесени – крылатое выражение Флобера.

4. Германн, графиня Анна Федотовна – герои пушкинской «Пиковой дамы».


Смертный грех


1. Миша цитирует работу Юнга «Психологические типы»

2. Метод свободных ассоциаций – Разработанный Фрейдом метод диагностики психологических комплексов, когда пациенту задается серия отвлеченных вопросов с фиксацией времени, затраченного на них ответов. Затем, вопросы повторяются и вновь фиксируется время. Сравнивая графики задержек и несовпадение ответов, можно выявить наличие патологий.

3. Цитата из «Мертвых душ».

4. Пушкин. Из «Евгения Онегина».

5. Хемингуэй «Старик и море»



Консилиум

1. Бандиты часто заказывают баню на всю ночь для своих оргий. В этом случае банщики начинают топить печь не в двенадцать часов ночи, как положено, а часа в четыре утра. К открытию бани печь не успевает прогреться.

2. «Кащенко» - народное название психиатрической лечебницы.

3. «Государство» - одно из самых известных произведений Платона.

4. «А так как мыслить – это тяжкий труд, то подавляющее большинство людей не мыслят, а только судят» - мысль Юнга из «Тавистокских лекций».

5. Слова Канта о том, что лишь две вещи не подвластны его уму на земле – звездное небо над головой и моральный закон внутри нас.

6. Известный древнегреческий миф, описанный Гомером в «Илиаде». С истории «яблока раздора» началась троянская война.

7. «Все мы ковыряемся в грязи, но иные из нас глядят на звезды» - изречение Оскара Уайльда.

8. Оскар Уайльд был осужден на каторгу за гомосексуализм.

9. «Удав, привыкший видеть все в мрачном свете» – один из героев повести Фазиля Искандера «Кролики и удавы».

10. Лампа говорит о сказке Экзюпери «Маленький принц», об известной фразе оттуда: «Мы в ответе за тех, кого приручили».

11. «Предмет искусства - есть не тривиальная природа, а сложная красота» - цитата из произведения Оскара Уайльда «Упадок искусства лжи».

12. «Даже если у тебя семь пядей во лбу, то знай, всегда есть кто-то, у кого восемь» - слова одного из героев романа Достоевского «Подросток».

13. «Худших, всегда большинство» - слова древнегреческого философа Биаса из Приены.

14. Memento Mori (лат.) – помни о смерти. Еще одна из семи дельфийских мудростей.