6. Мария Пинаева. Эпоха. Музыкальный фельетон...

Борис Пинаев
...рядом с "Однополчанами" появилась другая жанровая крайность — музыкальный фельетон.

Начальство поначалу приветствовало "творческий поиск", и первая передача, которую сделал мой нештатный автор (назывался фельетон "Магнитофонный мальчик"), возражений не вызвала. Это было похихикивание с явной нехваткой сердечной боли, даже и радостное, по поводу несчастных первенцев, начинающих уже тогда попадать под грохочущие, перемалывающие мелодичную русскую душу гусеницы заокеанского ритмического нашествия. Последовавший за ним радиофельетон "Пляшущие человечки", записанный мною на танцплощадке парка Маяковского, уже "прокачивался" на всех этажах радиокомитета.

Думаю, именно потому, что в нем заметно проступила, а в следующих фельетонах разрослась до обобщения тема трагической судьбы брошенного поколения — так называемых трудных подростков. Помню, как в диком грохоте танцплощадки я оказалась в эпицентре пьяной драки. Какая-то необоримая сила всегда толкала меня, когда на моих глазах кого-то били, я вечно с криком кидалась сначала под бьющий сапог или кулак, и только потом, когда каким-то чудом и сама оставалась цела, и останавливала драку, мне до тошноты становилось страшно. Я и сейчас вижу то пьяное недоумение в мутных глазах, которое уставилось на меня из бритой головы, раскачиваемой развинченным телом.

И все-таки тот фельетон был слаб, теперь я бы даже сказала — беспомощен. Слаб по техническим причинам. Я поняла, что должна овладеть еще одним беспощадным законом радио: умением качественно, то есть БЕЗУКОРИЗНЕННО СЛЫШИМО снять на звуковую пленку любую, самую экстремальную ситуацию. Это значило, что надо уметь, не отключая сердца, включать холодный рассудок, который следил бы за микрофоном, за уровнями, за работой всего тяжелого семикилограммового агрегата, висящего на плече и называемого "Репортер-6". Я так любила этот "агрегат"!… Чем больше выказывал он мне свою преданность, чем больше радовал незаурядностью, а главное, готовностью помогать мне, воплощать в звуке тонкости, которые не могло описать, обсказать слово, тем менее в тягость был его непомерный вес и объем.

Пожалуй, впервые я до конца осознала его возможности, когда однажды села за расшифровку и услышала то, что не открылось до конца даже во время записи. В подворотнях Эльмаша я записала пятнадцатилетнего Сашу С. Его очень близкое дыхание, легкое, но все равно какое-то укрупненно-ущербное пришепетывание и стариковская серьезность, с которой он исполнял дворовый фольклор, ударяя по расстроенным гитарным струнам, как по чему-то живому и тоже беззащитному, были невыносимо, не по-детски трагичны.

Прощай, прощай, любовь моя, прощай,
Не в силах больше я скрывать печаль,
Не целовать мне больше губ твоих,
Я буду только вспоминать о и-их…

Разумеется, не обездоленные дети находились под прицелом музыкального фельетона "Гитара в подворотне", а взрослые лощеные штиблеты и сапоги, нескончаемо плывущие мимо этой самой подворотни. Всероссийской подворотни, в результате духовного разложения народа набитой несмышленышами, будущим тюремным контингентом.

Папка мой давно в командировке,
И не скоро возвратится он.
К моей мамке ходит дядька Вовка,
Он вчера принес одеколон…

Нет более страшных документов эпохи, чем эти записи. Начальники понимали это не хуже меня. Из-за "папки в командировке" шла торговля на высшем комитетском уровне. Председатель телерадиокомитета лично и точно отмерил степень допустимости этого обвинения нашей экспериментальной эпохе: чисто имели право прозвучать только первые две строчки. Дядька Вовка уже обязан был идти на микшере. Спасибо монтажницам, они исхитрились так смикшировать, что куплет все же не был до конца забит. Зато ни председатель, ни Дина Наумовна, сильно озабоченная моей все возрастающей инициативой, не смогли бы, даже если бы очень захотели, снять песню, которая с легкой руки Валентины Толкуновой спустилась из голубых гостиных ЦТ и ЦР на дно жизни и, переплавившись в надрывном голосе Володи Б., теперь уже сгинувшего где-то в тюрьмах, вернулась беспощадно-правдивым оборотнем:

Поговори со мною, ма-а-ма,
О чем-нибудь поговори-и,
До звездной полночи до са-амой
Мне снова детство подари,

 — выл одинокий в бескрайнем эфире мальчишеский голос, и тоска эта была беспредельна.

"Гитара в подворотне" вылилась в целую эпопею, которая перевела меня на новую ступень познания народной жизни. Вцепившись, как клещ, в химерическую идею переселения подворотни во дворцы культуры, я начала раскачивать "пост-скриптумы" по следам фельетона, немало веселя, как теперь понимаю, своей наивностью тех, кто был посвящен в глубинные причины обвала национальной духовной жизни. Мне позволили даже "побороться за правду", пошугать директора ДК П.Н.Шварца (фамилию меняю). Вдвоем с лейтенантом милиции Верой Новгородцевой мы вынудили Шварца предоставить нам комнату для работы с трудными.

 Отобрать в подворотне таланты, затем провести большой концерт и в конце концов открыть в ДК клуб "Твой друг гитара" – такова была программа-минимум. Шварц и исполкомовско-райкомовские чиновники пошли на это в полной уверенности, что подворотня в ДК не пойдет и "никакого кина не будет". Нас заверили в этом, предоставив огромную дворцовую комнату №3 и весело пришпилив на нее бумажку с надписью: "Прослушивание. Вторник, четверг, с 18 до 21 час." Трудно сказать, откуда была такая уверенность в провале. Может быть, оттого, что в каких-то кабинетах уже было решено похоронить весь тираж афиш, который мы выбили из ленинского союза молодежи. Афиши возвещали о конкурсе дворовых гитаристов. Может быть, оттого, что наши намерения отдать личное время в распоряжение эльмашевской шпаны казались бредом сумасшедших.

Однако знатоки просчитались. Сведя к нулю информацию о задуманном деле, они не учли бесперебойной работы сарафанного радио, через которое весь состоящий на учете, а также еще не зарегистрированный в детской комнате милиции вольнолюбивый контингент Эльмаша был благополучно оповещен о некоем подозрительном внимании к нему со стороны взрослых.

Сначала они начали высаживать десанты. Разведчики приходили по трое-четверо, разумеется без гитары, и усаживались возле двери, благоразумно оставляя за собой возможность слинять при первой же подозрительной акции. Таковой могло быть движение руки к портфелю, попытка наша встать из-за стола, который стоял на другом конце комнаты, на безопасном расстоянии. И т.д. Они тут же вставали и, ерничая, торопливо раскланивались: "Прослушивание окончено, спокойной ночи". Мы терпеливо ждали. Вера Вениаминовна лучше меня знала, что они вернутся. Подворотня проверяла свои впечатления несколько раз. Лишь когда мнения разных разведсоставов совпали (на это потребовалось не менее двух недель), она сделала навстречу нам первый шаг. Сначала в сеть пошла мелкая рыбешка — дворовые лирики типа Саши С. Но очень скоро пред нашими очами стала возникать настоящая шпана, отягощенная авторитетом детских колоний и даже тюрем.

Конечно, главную роль здесь играла Вера, ее святая любовь ко всем обездоленным детям вообще и в отдельности к каждому ребенку, который проходил по ее ведомству или просто встречался на ее пути в холодном, грешном мире. Первый человек в моей журналистской жизни, действительно возлюбивший ближнего своего, как самого себя. И больше себя. У нее были муж и ребенок, и она не боялась притаскивать домой и отмачивать в домашней, семейной ванне двенадцатилетних несчастных дур, которые цепляли по подвалам гонорею. "Вера, одумайся, ты погубишь собственное дитя", — взывала я, чувствуя, что делаю нечто нечестное. "Я не могу, мне их жалко", — отвечала она. У нее всегда были печальные глаза и веселая детская улыбка.

Прослушивания набирали обороты и в конце концов достигли критической точки. Было отчего вздрагивать директору Шварцу: в третью комнату набивались целые полчища подростков. И по семьдесят человек, и по девяносто. Вооруженные до безобразия расстроенными гитарами (почти все инструменты к тому же были склеены изолентами и вдохновенно разрисованы сюжетами из личной жизни), юные гитаристы сотрясали культурный дворец рвущимися из сердца песнями. Временные рамки, установленные дирекцией для забавного опыта, полетели вверх тормашками: после девяти вечера "мероприятие" только разгоралось. "Мы построим солнечные людям города", -   мечтал неописуемый артист и музыкант Вовка С. "Людям города, людям города!" -   самозабвенно подхватывала вся подзаборная братия.

Надо отдать должное: директор дворца быстро понял, что со всем этим шутить не стоит. Думаю, большую помощь этой сообразительности оказал "Репортер-6"  -   микрофон он держал востро! Мой верный помощник, приставленный чуть ли ни к самому носу Шварца, с точностью до вздоха фиксировал подавленность директора. Через два месяца прослушиваний Петр Николаевич, ставший к тому времени действующим лицом первого постскриптума к фельетону "Гитара в подворотне", понял, что придется все-таки готовиться к большому концерту. В начале января была определена и дата  -  первое апреля. День смеха...

Между тем милицейские сводки зафиксировали потрясающую цифру: за месяцы музыцирования в паркетах ДК преступность в районе упала на 43 (или на 42?) процента. Еще бы! Мало того, что до двенадцати ночи подворотня услаждала наш слух в комнате номер три, -  мы потом еще провожались с разговорами о жизни до двух, до трех ночи. Очень хорошо помню первый такой вечер, когда мы с Верой Вениаминовной вышли из двери, а они ждали нас на улице. Это означало высшую степень доверия.

 К тому времени это доверие сделалось уже двусторонним: я, например, не задумываясь, отдавала провожатым свой вволю натрудившийся, отяжелевший тяжестью записанных кассет магнитофон, и не помню, чтобы хоть раз мне захотелось оглянуться, проверить -  цел ли он в руках моих оруженосцев, которые отставали от нас, впередсмотрящих (мы выслеживали трамвай) -  иногда и на полквартала. Эти провожанья растянулись на месяцы. Подворотня лепилась к нам с большой душой, и как-то незаметно мы оказались причастны жизни и Михаила Н., который уходил всегда первым, потому что его ждали три младших брата, брошенные пьющей мамой; и девятиклассницы Ирины В., которая шепталась с нами, стоит ли ей рожать; и Игоря В., любившего какую-нибудь подробность своей экзотической биографии изложить исключительно по-английски, и тут же нам, без толку прошедшим вузы, перевести на русский в юмористическом ключе.

Все эти взросло-детские, сложно-простые, хохмацко-трагические истории переполняли душу до края, и она начинала мучиться совестливостью, вспоминать собственное благополучие.

Большой концерт приближался. Шварц, комсомольские, партийные и советские покровители подворотни расстарались на славу. Не где-нибудь, а в большом зале ДК шли ежедневные репетиции -  Петр Николаевич называл их "акклиматизацией". Опыт отрабатывался по всем правилам современной науки: не в склееные синей изолентой гитары лупили наши артисты светлеющими мартовскими вечерами, начисто позабыв про пьяные драки и прочее ритуально-беспризорное времяпровождение, но скребли обломанными ногтями сверкающие струны импортных дворцовых инструментов. Не дремал и ленинский комсомол: он шиканул закупкой призов. Двадцать новеньких деревянных гитар ждали своего часа. Советская милиция готовилась к празднику на специальных оперативках. Ирина В. шила платье из желтого шелка. Разумеется, и я, ничтоже сумняшеся в своем героизме, ждала этот день, заполучив в подручные к "Репортеру" стационарную звукозапись и четыре сорокаминутных рулона пленки.

Наконец, день смеха наступил. Господи, как их оказалось много! Даже видавшая виды Вера Вениаминовна была потрясена -  дворец оказался переполненным. Они явились красивые, причесанные, белые воротнички рубашек выложены на вороты пиджаков. Сохранились фотоподтверждения: Надежда Медведева снимала их на пленку. (Как на звуковой ленте слышна, так на фотографии видна едва проступающая горькая печать одиночества и его родной сестры  - ущербности. В глазах, в улыбках, в позах.)

Как только первый артист появился на сцене и с отчаянностью первопроходца рванул струны роскошной австрийской электрогитары, и провозгласил в какой-то незнакомой, неуличной тональности, однако на недосягаемом градусе вдохновения: "Улица, улица, улица родная, Мясоедовская улица моя-а-а!" – зал взревел, зашелся восторженным улюлюканьем, топотом, свистом. Надо отдать должное: подворотня умела поддерживать своих в ответственные минуты. Тонкой свечкой возникла на краю сцены Ирка в новом ядовито-желтом платье, из-под которого предательски торчали два стоптанных войлочных сапога. Песню ее про то, как "оставила стая среди бурь и метелей одного с перебитым крылом журавля" подхватил тощий подросток (подранок!). Жилистая, напряженно вытянутая шея его как бы стремилась к законченности того, о чем начала выпевать Ирка: "Я стою машу ему, как другу, хочется мне думать про него, будто улетает он не к югу, а в долину детства моего". В зале буря.

 Наше студийное начальство, вздрагивающее от обилия впечатлений на дворцовом балконе, поначалу решило, что артистов освистывают. И только повысив бдительность, с трудом уразумело, что вопли и свист  - высшая форма одобрения. Увиденное настолько не стыковалось с кабинетным знанием сегодняшней жизни, что оно, не досидев и до середины концерта, отбыло с валидолом под языком в безопасное место, прочь.

Нам же всем вместе предстояло пережить два ключевых момента вечера, два его ликующих финала. Когда в заключение концерта откуда-то с небес опустился штакетник и на нем двадцать новеньких, как одна, гитар, -   началось то, что действительно описанию не поддается. Артисты, распределившиеся уже в зале среди своих дружков, неслись на сцену получать приз, и зал каждый раз неутомимо реагировал, ликуя чистосердечно и чрезвычайно громко. Подворотня покидала дворец со сказочной добычей -  гитары получили все.

Вторая победа была стократ важнее первой. Во дворце, окруженном милицейскими машинами, ни один из тех, кого окружили, и с кем, по прогнозам милицейских оперативок, могли возникнуть инциденты, -  окурка не бросил! Подворотня продемонстрировала невиданное достоинство и порядочность. Она никого не подвела -  ни любимого инспектора, ни областное радио в моем лице. Только теперь, слегка поумнев, я понимаю, какое множество зайцев можно было отстрелять в результате этого эксперимента -  не овладей подворотня в сжатые сроки необходимым этикетом. Однажды, еще в дни прослушиваний, Вера показала мне содержимое дивана в своем кабинете. Владельцами самодельных стальных финок и деревянных, все с той же синей изолентой обрезов были кающиеся грешники  -   сочинители клятв про начало новой жизни. Эти клятвы, а потом их пре-ступления были бесконечны. И взрослому трудно справиться с безмерным одиночеством, а этим, с перебитой душой, -  чего говорить. Вот и была Вера Новгородцева их единственным пастырем, отпускающим грехи. Каждый раз, опуская облитый слезами раскаяния нож в обшарпанный милицейский диван, они уходили счастливые, искренне веря, что "этот раз" -  воистину последний.

И вот – ни одного окурка в подарок милицейскому оцеплению!
Закончилась эта история буднично: подворотня благополучно вернулась на место, Шварц и чиновники поставили галочки по случаю проделанной работы, Веру Новгородцеву вскоре выкинули из милиции (у нее оказались в запустенье какие-то бумажки в отчетах, в общем  -  за неуменье трудиться!), я загремела в больницу.

Конечно, никакого клуба "Твой друг гитара" во дворец не впустили. Подворотня быстро поняла, какую шутку с ней сыграли, и как будто даже не обиделась, а с покорностью заняла свое привычное место, находя радость в воспоминаниях. Она поверяла эти воспоминания новеньким, бренчащим своим подарком, честно заработанным и полученным "без булды":

Во дворцухе мы собрались,
Милитоны улыбались,
Броня в парикмахерской застрял.
Прибежал, намылив шею,
не мечтал, что пнут взашею 
Вот и весь апрелевский финал...

(Окончание  http://www.proza.ru/2015/09/15/123  ))