Невошедшее. Тонкая Красная Нить

Лиа Мартен
Предупреждение: это — невошедший отрывок из рассказа, который даже не написан полностью. Тут не раскроются характеры, здесь лишь чуть-чуть объясняются мелкие вещи, чтобы сюжет не был совсем непонятен.
Не ищите здесь логической цепочки и сюжета. Когда я допишу основное, станет более-менее понятно.
И всё же — приятного прочтения!

P.S. Тонкая Красная Нить — Тонкая Красная Нить.






— Ну же, поговори со мной.

Белый потолок, белые стены. Тихое, размеренное тиканье часов. Запах лекарств и почти неуловимый аромат цветов. Шум слившихся в один гул разговоров. Шаги. И мантра — белый поток, белые стены.

Белый потолок, белые стены.

— Ну скажи же что-нибудь, ну Господи!

Чья-то тёплая рука сжимает пальцы. Безжизненные. Невозможно пошевелить ими. Они — отдельная часть тела. Мёртвого.

Белый потолок, белые стены.

— Открой глаза! Скажи! Скажи!

Паника. Паника орущей это женщины. Она расползается красным невидимым туманом, плотным облаком перемещается ко мне и охватывает нас обеих одним кольцом. Туман рассеивается, остаётся просто контур, стена, твёрдая и непробиваемая. К красно-оранжевому, цвету кирпича, приближается светло-голубой. Страх. Он почти касается меня, на секунду призадумавшись, а потом игнорирует поверхность кожи и сквозь поры проникает к сердцу, где обхватывает его тонким слоем льда, отчего оно сильной пульсацией отдаёт в левую руку. Как один толстый болевой нерв.

Не могу двинуться.

Белый потолок, белые стены.

— С ней всё будет в порядке.

Чужой голос. Мужской. Низкий, более грубый, слегка севший от постоянных переговоров. Обладателю такого баса надо прокашляться — ясно слышно лёгкие нотки начинающегося хрипа.

— Но она...

Почему столько страха и паники? Почему это заменило едва льющуюся из глубины смешанных от смятения эмоций любовь — тёплую, розово-оранжевую, согревающую? Она направляется тоненькой струйкой, едва заметным волоском, и почти сразу растворяется, даже не успев захватить что-то. Она сидит глубоко внутри, притаившись не хуже мыши, и легко смазывает мелкие царапинки, прежде чем перейти к глубоким порезам, сочившимися тёмно-красной кровью и гноем от душевного негатива.

— Её показатели в норме. Осталось только провести необходимую терапию и, так сказать, пополнить запасы, — неизвестное мне слово, — чтобы ей стало лучше.

Хочется крикнуть. Цепочка — уже моих — эмоций разрывает цепь чужих, дымом столпившихся вокруг меня, подаёт новые цвета и знаки. Например, раздражение не уходит дальше головы, руки и ноги так же неподвижны, как и были, но черепную коробку заполнил яркий, режущий глаза, красный. Всё острые эмоции — паника, раздражение, гнев, ярость — всего лишь оттенки жгучего красного. Все леденящие — страх, волнение — синие. Все весёлые — счастье, любовь, веселье, нежность — розового или жёлтого. Все мрачные — грусть, печаль, обида, боль — чёрного.

Белый потолок, белые стены.

— Я всё время боюсь, — всхлип, — что это произойдёт снова.

Убейте меня.

— Не волнуйтесь. Тут за ней будут следить.

Шаги. Всхлипы. Едва слышные фразы. Скрип двери. Разговор шёпотом где-то далеко. Опять скрип. Тёплое прикосновение мышц, затянутых плотной плёнкой, к щеке.

Губы?

— Я люблю тебя.

Шаги. Скрип.

На этот раз со мной остаётся только аромат мягких, нежных духов — зелёного цвета, — пылью проникающих в нос. Приятный запах свежести и цветов. Словно оказалась в освещённом солнцем лесу, где всё занимают ветки жасмина и чего-то ещё.

Наконец-то я могу открыть глаза. Вместе со светом ламп пропадает иллюзия единения с чувствами, цветами и запахами; цепочка рушится, остаётся только свет, затупляющий все остальные ощущения.

На тумбочке стоит фотография меня и немолодой женщины. Мы обнимаемся так плотно, что кажемся единым симбиозом, и улыбаемся. Её голос стоит у меня в ушах, её фразы и просьбы не молчать эхом тянутся между ушами, образуя вакуум, из которого нельзя выбраться. Это она сейчас приходила.

Кто она?




— Такая молодая, а уже... — И речь прерывается. Доктор, тот самый бас, сидит рядом со мной и что-то записывает в своём огромном блокноте, размером с альбомный лист. Ватман? Нет. Меньше. Намного меньше.

— Ты хоть понимаешь, что...

Провал в памяти.

В последнее время они бывают очень часто.

Единая пустота, серая плотная материя, окутывающая разум до полного отсутствия восприятия реальности. Даже боль, острым потоком распространяющаяся по телу, уже не ощущалась так отчётливо. Она теперь распространялась приятной патокой, смачивая онемевшие конечности.

Очнулась я только тогда, когда доктор встал, видимо, недовольный моим молчанием, и пошёл к двери, где развернулся и попытался более-менее спокойно произнести:

— То, что ты, — провал, — не обозначает, что ты не можешь слушать.




— Зачем ты это сделала?

Убейте меня.

Уберите от этих белых стен. Закрасьте белый потолок. Яркие цвета ослепляют, мешают волнующемуся сознанию, надвигающимся ощущениям. Свет вообще мешает — любой.

— Я же люблю тебя! Ты представляешь, что я пережила, когда увидела это? Ты представляешь, что я чуть не умерла прямо там? Чуть не словила инфаркт!

Цвета растворяются в сверкающей пафосом белизне. Закрываю глаза. И вижу туман.

— Почему она постоянно засыпает, когда я рядом?

Всхлип.

Тону в синем. Цвет тёмной морской волны, как перед дождём, когда глубина холодных вод мрачнеет ещё больше и набирает свою силу.

— Защитная реакция...

...на всё то дерьмо, что происходит в моей жизни.

Конечно, эта фраза так и не осталась произнесённой, повиснув тяжёлым комом в наэлектризованном воздухе.

Поток мрачно-синего, с каждой минутой становившимся всё больше чёрным, внезапно прервался нежно-розовым. Он ворвался тонкой струйкой в эмоции, перекрыл негатив и ярким полотном засветился, выразившись в небывалой нежности и поглаживании по голове. Небывало тёплые руки, мягкие, как... как у...

Кого?




— Доченька?

Молчание.

Рядом на тумбочке специально положили несколько чистых белых — белее стен и потолка — листов, слегка смятых в левом углу, словно всю стопку специально зажали в одном и том же месте, и две чёрных — лишних синих не нашлось — ручки. Я по-прежнему молчала, так как не было того, что могло бы заставить меня говорить — ни врач, ни уколы, ни боль в запястьях и предплечьях на обеих руках, ни незнакомая женщина. Всё это казалось неважным; я словно замерла в одном пространстве, другой реальности, изредка черкая на бумаге мелкие рисунки и линии. Молчание стало выходом из этой ситуации. Просто молчать.

— Доченька, это я, твоя мама.

Её голос кажется таким неизвестным, далёким. Словно слышишь человека в первый раз с расстояния в несколько метров.

Я беру листок и ручку, видя облегчение женщины, и пишу всего одну фразу, то, что интересует меня больше всего.

«Мама — Ваше имя?»




Вспомнить всё помогли особые таблетки — белые. Как бесконечность. Так и они казались бесконечными. Как запас «МДТ-48» из «Областей Тьмы». Только мой «наркотик» не делал более умным. Он просто повышал уровень необходимых веществ, чтобы организм сам справлялся с кратковременной амнезией. Но и вместе с каждой пилюлей уходят цвета. Паника, волнение, страх, счастье, всё остальное остались просто эмоциями, отголосками прошлых ощущений. Они больше не чувствовались и стали только моими.

И только печаль не потеряла черноту.

Зато я довольно быстро вспомнила всё, что должна — кто такая мама, как зовут её и меня, что вообще произошло, где я живу, что слушаю и читаю, и всё остальное. Постепенно картинка наполнялась смыслом, пазл собирался в один большой фрагмент, какие-то кусочки так и остались несобранными, их вряд ли можно было вернуть. В целом, мне было достаточно и того, что постепенно всплывало, словно набухший труп утопленника из воды. Чувствительность к цветам угасла резко, я вернулась к тому состоянию, с каким совершила те поступки, после чего оказалась в больнице.

И молчание было одной из тех составляющих прошлой жизни.

Выписка была в какой-то мере забавной: фамилию снова исковеркали, после чего мать злым тоном повторила её правильно. Всю дорогу, пока мы ехали до дома, она болтала какой-то бред — про свою работу, самочувствие отца, который так и не навестил меня ни разу, новости от родственников и мою комнату, которую они почти не убирали. Я не обращала внимания на отдельные слова, улавливая суть целиком, параллельно незаметно слушая музыку в плеере и наблюдая за проносящимися мимо видами. Больница, как и всё стоящее, находилась в Местре, поэтому до Санта-Кроче, парковки в Венеции, мы ехали в машине. Уже на понте делла Либерта я ощутила невообразимое желание высунуться из окна и смотреть на глубокое море бирюзово-болотного цвета. Когда-то я тут гуляла с «друзьями», и мы подолгу смотрели на эту гладь, так манящую в эти воды... И сейчас я скучала. Скучала по этому месту. Но так и ничего не сделала — осталась в той же позе, наблюдая из-за стекла.

Когда мы зашли домой — после двадцатиминутной прогулки, — отец вышел из кухни, видимо, обедал. Всё в своём фирменном тёмно-сером костюме, в разных носках, отглаженной рубашке и синем галстуке. Папа вытирал рот салфеткой, убирая остатки соуса от спагетти. Всё же одно мелкое пятно на щеке осталось — томатная паста цвета светлой крови.

— Привет, дорогой.

— Привет, — поцеловал он маму в щеку и направился ко мне, чтобы обнять. — Лия, как ты?

Я кивнула, наклоняясь и ставя обувь в определённое место — боком к углу, прижимая к стене. Потом протиснулась мимо мощных рук отца и прошла в ванную. Родители не последовали за мной, не задали ни одного вопроса — просто молча сопроводили меня взглядами. Знали, что я при желании не отвечу им. Просто из-за привычки молчать. Как это началось с одного момента, так и продолжилось до семнадцати лет.

Только заперевшись в ванной, я произнесла ту фразу, которая сопровождала меня с момента пробуждения в больнице:

— Отвалите.




Сказать, что дни потекли своим чередом, было бы неправильно. Они отличались от тех, что были раньше. Мир перевернулся на сто восемьдесят градусов, открыв для меня новую сторону — больше заботы и нерастраченной любви.

Поначалу я нормально воспринимала постоянные вопросы о самочувствии, заходы в комнату раз в пятнадцать минут, подробный осмотр тела, напоминание о приёме таблеток, но потом это стало нереально бесить. Каждый раз хотелось огрызнуться, сказать что-то грубо, но я терпела до последнего, крепко сжимая зубы, и кивала. Ещё и старалась ничем не выдать — даже выражением лица. Иначе бы последовала новая порция абсолютно ненужной нежности. Я просто мечтала, чтобы меня оставили в покое.

Но меня никто не слушал.

А я продолжала молчать.

Спустя пару недель меня разбудили рано утром и отправили в школу. Не сказать, что это было неожиданно, — это было известно ещё позавчера. Несмотря на травму — и психическую, и физическую, — я должна была продолжать учиться. Даже если не хотела. Даже если не могла-то толком нормально держать ручку, так как пальцы постоянно тряслись. Вместо этого упущения был ноутбук, принтер, чтобы печатать домашнее задание, и планшет со скаченными учебниками.

Я заканчивала последний класс консерватории. Конечно, меня хотели отдать в классический лицей, как и остальных. Я, несмотря на характер, воспротивилась. Хотя сама не понимала, почему. Преимущество классики — там можно молчать почти всё время. В консерватории надо петь, причём, довольно-таки часто. И хотя я любила это делать, но непрофессионально, и только тогда, когда никого нет.

Всё остальное время — молчание.

В тот день, когда я снова пришла в школу, в своей традиционной чёрной одежде, весь класс разом обратил на меня внимание. Ладно, может, и не весь — кто-то специально отвернулся или не заметил. Но тогда мне казалось, что все взгляды впились в меня, жалили, словно осы. Каждый смешок был ударом, каждое удивлённое восклицание током прибивало к полу. Я опустила голову и быстрым шагом направилась к своей парте. И каждый шаг — словно клеем по лаве. Хочется домой — там никого нет. Сорваться и убежать к себе, сидеть в запертой комнате, пока не сдохнешь.

Да.

Именно сдохнуть.

Как дикие собаки в вонючих переулках.

Вонючими в тот день мне показались тела учеников — особенно после физкультуры, на которой я сидела на скамейке, не реагируя ни на один вопрос и почти не двигаясь. На уроках я отвечала только тогда, когда меня спрашивали. На переменах я старалась найти наименее наполненное людьми место, чтобы не привлекать внимания. Во время сиесты выходила во двор, где питалась бутербродами из дома или фаст-фудом из «Макдональдса», от которого аппетитно пах весь рюкзак.

И всё время в тени.

Такое продолжалось несколько недель — я отсчитывала каждый день до этого момента, — пока не приехал он.

Он — единственный друг.

Он — такой же изгой, как и я.

Это он научил меня молчать.

Мы встретились только за партой, и оба не смогли сдержать улыбки. Мы обняли друг друга, как обнимаются брат с сестрой, давно не видевшиеся. Потом сели рядом, придвинув стулья ближе. И всё — без слов. В моих наушниках вокалист «BeYond Soul» продолжал просить прощения.

Минут через десять после начала урока передо мной оказался двойной листок с вопросом:

«Где была всё это время?»

Я подробно расписала больницу, амнезию, переживания матери, дикую боль, яркие цвета, таблетки. Я словно произносила длинный, наполненный эмоциями монолог — но всего лишь водила ручкой по бумаге, сбиваясь и допуская кучу помарок.

«А где ты пропадал?»

На этот раз долго писал он. И это общение — с помощью письма — действовало не хуже обычного разговора. После его рассказа о больнице (какое совпадение!) мы стали говорить о тех мелочах, о которых обычно люди произносят вслух. Только каждое наше слово закреплялось не только в памяти, но и на листке.

И это было лучше лишних произнесённых слов.

На остальных уроках мы не общались, слишком были заняты учёбой, которую оба запустили. На переменах и во время сиесты сидели рядом, делились едой друг с другом и молчали — писали СМС, рассказывая то, что не успели, но хотели. На итальянском — последнем уроке — нас рассадили ещё в начале учебного года, поэтому мой телефон вибрировал каждую минуту, пришлось отключить звук, чтобы не вызвать гнев преподавателя.

А потом это началось.

Вернулось.

От чего так отговаривали в больнице. Чего так боялись родители. Что вызывало такую тревогу у врачей.

Вернулось.

И захватило по полной.

«Запястье. Шесть».

Обрушилось, как цунами на город.

«Не могу. За мной следят».

«Сколько?»

«Что?»

«Сколько следить будут?»

«Пару месяцев/недель/дней. Как получится».

И завертелось всё по новой.




Белый потолок, белые стены.

Больница.

Чёрный потолок, выкрашенный специальной краской, чёрные стены.

Мой дом.




Ладно, придётся признаться самой себе — даже тот факт, что я в прошлый раз с трудом сдала экзамен, не сможет заставить меня сесть за учебники. Хотя положенное письменное домашнее задание я выполняла кое-как, показывая родителям, чтобы они убедились в том, что я что-то делаю — просматривали быстро, не вглядываясь и не вчитываясь, возвращали с долей облегчения. Но за остальное — зубрение параграфа, чтение рассказа, устные ответы на вопросы — я даже не пыталась браться, зная, что учителя уже привыкли к моему молчанию и отсутствию ответов, расспрашивая вместо этого отличников или троечников-двоечников.

Но это не давало мне повода так плевать на учёбу, от которой зависело моё будущее.

Правда же?

Наверное, дело было во мне самой — с первого класса начальной школы я чувствовала себя полностью лишней везде, где только можно. Даже изредка заходя в родительскую спальню, ощущала враждебность и отчуждение этого места. То же самое касалось учебного здания и классных кабинетов. Поэтому консерватория у меня ассоциировалась только с нудными учителями и скучными уроками — ни друзей, ни хороших впечатлений, абсолютно ничего, что связывало бы с этим местом. А раз не было общего — зачем стараться для чужих людей?

Хотя друзья на каком-то моменте появились — самые обычные ученики, серая масса, которая была везде своей. Их принимали в любую компанию. Просто люди, которые знали своё место, не опускаясь до изгоев, не поднимаясь до элиты. И именно они на каком-то моменте стали общаться со мной, втянули в долгий, бесконечно непонятный разговор, длившийся меньше трёх недель. Он продолжался на уроках, слышался за пределами школы, эхом раздавался в квартире и преследовал в кафе. А потом просто прекратился. В один момент, когда раздался звонок на перемену — и молчание. Никакого отклика на вопрос «Как дела?»

И я снова осталась одна.

И… ещё одна компания. Та, о которой я не хочу помнить.

А потом судьба свела с тем человеком — и он учился в моём же классе, — который не умел много говорить и заставлял меня всё описывать с помощью ручки и бумаги, заметок в телефоне, коротких СМС. Он заставил меня улучшить грамотность и пользоваться ассоциациями, красочными определениями, обогащать свою речь. И только из-за него я полюбила урок итальянского и литературы. Выискивать в тексте метафоры оказалось приятнее заучивания формул алгебры.

Но я по-прежнему оставалась чужой.

Везде.




Вода в раковине окрасилась в светло-красный. Я пустила струю из крана, и цвет постепенно растворился.

Я улыбнулась.

«Предплечье. Три».




В ту пору, когда девочки резали себе руки из-за несчастной любви к парню, внезапно ставшему геем, фотографировали свои царапины и раны и выставляли это в «Tumblr», я... делала то же самое. Почти. Для меня с самого начала это было игрой, наслаждением от вида выпуклых фиолетово-прозрачных шрамов. И, в отличие от других, я не выкладывала это в Интернет, скрывая под действительно длинными рукавами и постоянными джинсами. Я почти перестала носить юбки и шорты, потому что из-за этого были видны исполосованные бёдра. И я осуждала тех, кто делает это, каждый раз после пореза сообщая другу о совершённом. Опять же — он меня в это втянул. В один момент случайно заметил несколько шрамов, оставшихся после подростковой истерики, из-за которой я тыкала в себя острым ножом, и предложил серьёзно заняться этим. Только тайно. Мы не выдавали себя — в каждом СМС сообщали только место пореза и количество. Постепенно это сошло на привычку.

И — пора в этом тоже признаться — именно из-за этой игры я оказалась в больнице.

Когда-нибудь я напишу об этом. Возьму чистый белый лист и напишу. С помарками, с кривыми буквами, чёрной ручкой, но напишу. А потом просто сожгу. Зажгу спичку, поднесу к листу и сожгу над раковиной. Сколько таких «сочинений» я сожгла — уму непостижимо.

Но сейчас я не могу писать.

Делать это окровавленной рукой довольно сложно.




В один из дней он сказал мне, что влюбился. Влюбился — и потерял голову. Стал невероятным параноиком — постоянно казалось, что она смотрит на него. Смотрит — и пронзает своими тёмными глазами. Он стал более неуверенным, дёрганным. Словно в один момент сошёл с ума. Даже забыл о нашей игре. Мои сообщения оставались без ответа, его СМС приходили только тогда, когда он ночью от постоянных панических атак кое-как набирал текст («Прмогт мне. Я этго не выднржу») или жаловался на что-то, или просил прощения, ссылаясь на занятость, отчего он не мог мне ответить и уделить больше времени. Я знала — никаких дел у него не было и не будет. Он просто не знал чем можно себя занять. Все его мысли направлялись к одной единственной девушке, которую я даже не знала. Проходила по коридорам и думала — она или нет? Когда кто-то насмехался над ним, когда он дрожал весь от нервов и волнения посреди урока и постоянно вытирал пот с лица, — не она ли довела до такого состояния?

Я не могла помочь ему.

Хотя и очень хотела.

А однажды он просто не пришёл в школу. Я, на самом деле, толком и не удивилась — видела, как он вчера обречённо и тихо досиживал на последнем уроке. Не дрожал, не волновался, просто в замедленном действии выполнял все приказы учителя — открывал и закрывал учебник, писал в тетради, — но всё делал слишком вымученно. Словно хотел поделиться чем-то, но не позволяла гордость, и он таким образом пытался привлечь внимание. Так и просил взглянуть на него, поинтересоваться его самочувствием, поддержать, дать совета…

Я промолчала.

Ведь это всё, что я умею.

И вот я сидела одна за партой, рядом все шумели, а я сосредоточилась на коротких СМС, которые отправляла каждую секунду.

«Ты где?»

«Где ты?»

«Ты дома?»

«Как ты?»

«Что с тобой?»

«Ответь!»

«Это не смешно. Ответь!»

«Я ж волнуюсь!»

«Эй!»

«Как ты там?»

«Только не надо умирать!»

«Ну ответь!»

Ничего.

Несмотря на громкие разговоры учеников, я слышала только тишину.

А если без этого лишнего, ненужного пафоса — я чувствовала себя покинутой, брошенной.

Весь день. Все уроки. Всю неделю.




Белый — цвет пустоты. Красный — цвет раздражения. Синий — цвет страха. Чёрный — цвет боли.

Я распределила цвета по предпочтениям; в конце оказался любимый. Я писала названия в столбик в текстовом редакторе, и слову «белый» пришлось придать светло-серый контур, чтобы было понятно, какой цвет имеется в виду. Теперь передо мной было четыре разных слова с разными оттенками, а я чувствовала себя немного легче, чем до того, как села за ноутбук. Я стёрла десятиминутные старания одной клавишей, усмехнувшись от осознания метафоры, и стала, не смотря на экран, набирать дальше. Просто щёлкала по клавишам и старалась не задумываться, что пишу. Без пробелов. Без запятых. Один сплошной текст. Lacrime de Cera заглушали мысли готическим рока плохого качества и немного пугающими меланхоличными текстами. Итальянский готик-рок девяностых — опасная вещь.

Я писала всё, что было до больницы — только подробнее, потому что тут было нечего утаивать. Я написала и о Данте, и о той безумной ночи, и о тех порезах, и о планах, о друге, который вовремя оказался в нужное время в нужном месте. Он тогда спас меня, не подозревая об этом, а я сейчас ничего не делаю, чтобы спасти его.

Я снова нажала «стереть» прямо посреди текста, совершенно не заботясь о тексте и его написании. Это просто текст. Как бы я ни пыталась описать свои эмоции, передать их на экран ноутбука, донести до кого-то ещё, но в моей памяти воспоминания будут свежее и чётче, живее и ощутимее. Никакой писатель не сможет точно передать какую-либо эмоцию. Никакой писатель не сможет описать даже самую повседневную сценку так, чтобы мы ощутили все аспекты этой картинки — шаги на асфальте, прилипший лист к ботинку, мелкий камешек, лёгкий ветерок, пролетающие облака, мельчайшие секундные звуки. Всё это забудется, растворится у нас в памяти, и никто точно не сможет передать, что было на самом деле.

Я набрала друга. Нет ответа.

Ещё раз. И ещё. И ещё. И ещё. И ещё.

Вечером мне пришла СМС: «Завтра буду. Не скучай».

Завтра мне позвонила его мать и плачущим надрывным голосом передала, что ночью он умер. Передозировка снотворного, которого ему выписывали. Его нашли в блевотине, лежащем на животе; голова была повёрнута влево, а рот раскрыт, будто он кричал. Не знаю, зачем мне это сообщили. Я чувствовала себя неловко, стоя в чёрной футболке, с почти докрашенными ногтями, слыша такие новости.  Рядом с ним лежала предсмертная записка: «Желудок. Сорок». Опять — всё тот же пафос, та же драматичность, с которой он жил.

И с которой умер.



— Лия, поешь.

Белый. Белый цвет плотным шаром, словно мяч, окутывает голову, все мысли, завесой скрывает все желания и потребности. Я даже не могу двинуть рукой и невидящим взглядом смотрю на вилку, удивляясь этому предмету и её названию. Ровный длинный кусок железа с острыми зубьями. Ей нанизывают еду. Еду? Еда? Эти жёлтые мягкие комки спагетти и коричнево-красный фарш мяса? Это жирное масло? Это еда?

— Лия, ты же знаешь. Это приводит к язве. Когда я в твоём возрасте сорвала желудок…

Я не слышу. У меня просто нет сил на восприятие слов. Я тону в белом. В пустоте.

В голове одна картинка — тело в мутной жёлто-болотной, почти прозрачной, рвоте. Передоз. Таблетки — белые. Белые-белые-белые.

— Лия!

Встаю со стула. Звук скрипа бьёт по ушам, но я не реагирую на него. Просто неуверенными шагами — мне кажется, что я дико шатаюсь и почти падаю, — иду из кухни дальше, практически не видя ничего из-за тумана. Что-то мокрое застилает глаза, очертания становятся неровными. Я ударяюсь о что-то мизинцем, не издав не звука, только на пару секунд сжав зубы, и захожу в свою комнату. Закрываю дверь и сползаю по ней на пол.

И только потом, медленно приходя в себя, пытаясь осознать реальность, понимаю, что плачу.




Синий. Страх за будущее. Морские волны синих оттенков плещутся в моей голове, их брызги каждый раз от столкновения с несуществующим песком разлетаются бело-прозрачным веером. Они так и продолжают биться о землю до тех пор, пока не происходит утечка воспоминаний — меня пробивает на слёзы. Я даже не чувствую их. Знаю, что они холодные, что на моём лице, что я всхлипываю и что-то шепчу, но мне это кажется настолько чужим, что практически не вызывает никаких эмоций. Моё тёплое — мёртвое — море надежд прерывается чёрной струйкой боли. Сначала она моральная, заставляющая не выходить из запертой комнаты, ничего не есть и ни с кем не общаться. А потом она смешивается с кровью из порезов и становится физической. Пульсирует в открытой ране и требует остановиться. А я не могу. Я даже шевельнуться не могу. Мои пальцы делают всё за меня. Руки сами двигают лезвие, вытащенное из точилки.

Чёрный.

Я тону.

Помогите мне.




Ночью я не спала — не могла. Днём же погружалась в смесь из кошмаров и пустых, тяжёлых снов. Но едва часы приближались к полночи, я сразу открывала глаза, будто кто-то заставлял. И до рассвета смотрела в стены, почти не видимые в темноте, ворочалась под тёплым одеялом и плакала. Иногда спускалась вниз по нужде или пыталась сделать бутерброд, после которого неплохо насыщалась. Пила много воды. Двухлитровую бутылку осушала перед тем, как уйти спать. Пару раз натыкалась на родителей, смотрела как на призраков и шла дальше по своим делам. Они пытались поговорить, кричали что-то про психиатра, но так ничего не предприняли и оставили в покое. Что и мне надо было — я до сих пор не могла им ничего сказать. Не представляла, как открою рот и прерву долгое молчание. И как почувствую себя слабой, потому что не смогла удержать эмоции.

Наверное, я всё же чего-то ждала. Нужного момента.

Он наступил очень скоро.




Белый потолок. Белые стены.

Уже всё настолько знакомое, что я даже не обращала ни на что внимания и просто терялась в окружавших меня цветах.

— Она сможет говорить? — Розовый, красный и синий. Любовь и нежность вперемешку с раздражением и страхом за мою дальнейшую судьбу. Сочетание иллюзорных красок. Ядрённая смесь ярких цветов. Будто делаешь коктейль, заливая каждый слой новым ингредиентом — жидкостью.

— Сомневаюсь, хотя при длительной тренировке… Ей бы сейчас в себя прийти.

Всё тот же знакомый голос врача, только теперь более уставший. Его мысли серые, глухие, мечущиеся между остальными больными. Пространство вокруг него наполнено спокойствием и ненастоящей, искусственной добротой.

Мать — на этот раз я её помню — сидит около меня и уже даже не убивается. Делает утомлённый вид, качает головой, но не двигается, сидит на стуле.

У меня дико болит лицо.

Несмотря на это, я закрываю уставшие глаза и пытаюсь заснуть.




Всё произошло абсолютно по такой же схеме, как и в прошлый раз. Только если раньше мной «руководил» Данте, то сейчас — воспоминание о мёртвом друге. Оно настолько глубоко въелось в память, что воспринималось как обычный день — как День всех святых или одиннадцатое сентября. Когда на чём-то концентрируешься слишком сильно, это теряет свою ценность. Но это событие двигало мной. Оно заставило повторить всё то, чего боялись родители, врачи и школьные учителя с директором.

Резать руки было не так уж и больно — я привыкла, в конце-то концов. Лезвие точилки было способно только на мелкие порезы, поэтому я взяла кухонный острый нож. Им было достаточно неприятно, но зато качественно — кровь из пореза (соответствуя всем канонам, вдоль) текла долго. Тёмно-красная. Достаточно густая и быстрая.

То же самое я вытворила со второй рукой, правой.

Было ещё одно, на что я не могла решиться. Потом подумала — дверь закрыта, час ночи, мои спят. И медленно провела по щеке, боясь боли. Её не последовало.  Лёгкие прикосновения ничего не дали. Тогда я приставила нож к раскрытому рту в том месте, где нижняя губа соприкасается с верхней.

И резанула со всей силы.

И едва не заорала.

Боль была дикая. Хотя чему я удивляюсь — я разрезала себе щеку ножом! Разорвала лезвием, если метафорически. Но это не отменяло хлынувший фонтан крови и просто нереальную, очень сильную боль. Кожа болталась. Мерзкое зрелище.

Я проделала со второй щекой то же самое, пусть и после нескольких попыток.

Теперь у меня была улыбка как у Джокера. И пусть не самый лучший объект для подражания, мне было плевать. Утром меня найдут. Живую или мёртвую — вопрос. Но найдут. Покалеченную. И заставят говорить. Наймут психолога. И я должна буду рассказать. Всё с самого начала. С Данте. И заканчивая той встречей на мосту. А затем сделать перерыв и рассказать вторую часть истории. Рассказать. Прервать молчание.

Это казалось страшнее смерти.

Лучше сдохнуть.

Именно это заставило меня отнять руки от окровавленного лица и потянуться к тумбочке, взять зажигалку, оставляя повсюду красные следы. Она даже зажглась не сразу — только с третьей попытки.

Я высунула язык, как делают собаки, когда дышат.

Поглядела на пламя.

Поднесла зажигалку к языку.