3. Бывало, даже вместе ревели...

Борис Пинаев
Когда я решилась заглянуть в тайну эфира поглубже? Может быть, когда услышала голос бабушки Анны Федоровны Юшковой со станции Монетная, к которой совершенно случайно угодила в день ее столетия, и она потом, в эфире, на мой вопрос, красива ли была в молодости, как бы сквозь вековую толщу повторила, как при встрече: "Красива — не красива, но ить уж не еко же место!" — и тихо засмеялась. Я слушала ее разумную, задумчивую речь, прокладываемую поговорками и меня слегка морозило: эхом множились в эфире голоса русских крестьянок, таких же репрессированных, как она, только убиенных или не вынесших репрессий и умерших до срока. Она осталась — для того, чтобы подать голос за всех за них, чтобы мы почувствовали, сколь мудры, просты и величественны они были, с каким достоинством и смирением принимали жизнь и смерть.

Свое могущество эфир являл мне каждый раз. То, что на магнитной ленте было делом частным, в эфире укрупнялось - как сквозь сильный оптический прибор. Так было, когда радиоволны размножили и отпустили в бесконечность голос девятнадцатилетней пьяной девочки. Я записала ее в рабочем общежитии камвольного комбината (это была цикловая передача "Перекресток"). Заплетающимся языком, всхлипывая, она твердила: "Я не хочу пить! Я не хочу пить! Вы знаете, что здесь творится, в этом общежитии, что здесь творится! У меня в Ирбите мама… я уехала… думала  в театры ходить… пусть все услышат… я не хочу пить, не хочу!" Этот полудетский и уже сиплый, сорванный голос кричал о всенародном горе, страшной беде. Главный редактор Дина Наумовна Ц. брезгливо морщилась: зачем это в эфир, что — люди лучше станут?

Но вот загадка: еще больше морщилась она, когда я пробивала передачу о Михаиле Ивановиче Вилисове, пермском гармонисте, чудом уцелевшем на лесоповалах, не задушенном колхозными оброками, не перемолотом партсобраниями, вынырнувшем из своих бесперспективных Шамарят и бесшабашно пропевшем на всю вселенную: "Эх, нам хотели запретить по нашей улице ходить, ой да стены каменны пробьем, по нашей улице пройдем!" Старинную улошную частушку эфир укрупнил до политического обобщения, зацепив такую глубинную боль, так остро царапнув уснувшую память, что ни я, ни сам Вилисов долго не могли опомниться от шквала хлынувших писем. В областном комитете по ТВ и РВ на передачу навесили табличку: "Шовинистическая". Было самое начало перестроечного переворота.

Желание высказать наболевшее тащит неудержимо, мешает соблюдать последовательность и хронологию, но пусть так уж и будет. Способностью раскладывать по полочкам мне никогда уже не овладеть, я рада, что дала себе волю, что могу рассказать.

Итак, инструмент найден, ключ к тайнам эфира у меня в руках. Это открытие оглушило, я поняла, что передо мной открылись фантастические возможности, и должна признаться, опасений, что не сумею ими воспользоваться, не было. Я работала "в усмерть", порой муж рассыпался до седьмого сна, дожидаясь меня в обшарпанном редакционном кресле, и мы бежали домой и в два, и в три часа ночи сквозь гулкий безлюдный город. Мой муж был конечной инстанцией, самой высокой планкой, которую я должна была преодолеть. И дело было не в одном взаимопонимании и духовной совместимости собратьев по профессии. В моих глазах Борис Иванович — журналист особой высоты, отмеченный столь редкой одаренностью, что и в наше "плюралистическое" время все еще нет приюта его статьям. (Мы с Марией любили друг друга, а потому она смотрела на меня через увеличительное стекло. Впрочем, есть там и правда: мы всегда отдавали на суд друг дружке свои рукописные работы. Я не решаюсь "из скромности" выбросить эти её слова. -  Борис.) Его одобрение означало для меня полное бесстрашие в борьбе за дальнейшее продвижение передачи к эфиру, так как всё остальное было уже делом технологии.

Была еще одна "инстанция", с которой я всегда сверялась: это наши монтажницы Нелли Гарипова, Елена Неустроева, Нина Хворова, Анна Тищенко, Алла Крайнова, Наталья Патрушева. Монтаж и собирание передачи на рулон — это конечная стадия ее создания. Здесь всегда вылезает фальшь, если она где-то пристроилась, всегда обнаружится нарушение чувства меры. Переборщишь или, напротив, не доберешь доли секунды в какой-нибудь паузе или вздохе, или смешке — и всё, можешь считать себя обреченным на провал, то есть на недоверие слушателя. Только с монтажницами можно было сверить себя в самых тонких мелочах. Если они были уверены — беспрекословно слушалась их совета, если сомневались — мучилась сама и мучила их, по десять раз переделывая какой-нибудь видимый пустяк. И когда в результате все-таки получалось нечто, что успокаивало нас всех, мы были счастливы без меры и, бывало, даже вместе ревели, когда результат наших страданий замерялся секундомером, и мы слушали уже как бы отстраненно.

Я до сих пор люблю мучить себя вопросом: какой из шести этапов создания радиопередачи самый сладостный? Первый — неуловимый, безвременной, когда только зарождается тема? Или когда ты получил запись и безмерно любишь свой тяжелый "Репортер-6" за то, что не подвел, не посадил батареек, записал все до вздоха? Или тот, когда расшифровываешь, помечая звуковые, интонационные стыковки и уже непроизвольно "лепишь" сюжет? Или когда пишешь? Или когда ищешь песни, копишь их годами, как скупой рыцарь, и ждешь того часа, когда только эта, только одна она? Или, наконец, когда сводишь всё на рулон? Это конечная часть работы, итог, к ней страшно приступать, и очень хочется, потому что только здесь, в монтажной, станет ясно: получается или нет.

"Из опыта радиожурналиста..." Скажу так: ничего нового не смогу (да и никто другой) приставить к краеугольному камню любого дела, которое хочешь делать счастливо: чем больше отдаешь, тем больше получаешь. Написала и тут же позвонила в техотдел, необходимо свериться: не сфальшивила ли, не возвела ли самовольно личные радости в ранг всеобщих? Трубку сняла оператор Нина Хворова, она сказала то, что для журналиста может быть самой высокой наградой: все мучения с моими передачами они вспоминают с радостью, потому что для них это было время ТВОРЧЕСТВА.

(Продолжение http://www.proza.ru/2015/09/04/1937  ))