Освобождение. Любовь хулигана. Айседора

Олег Кустов
** Айседора. «Не жалею, не зову, не плачу»


Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/-ilIQYwgU2w


В 1975 году в Париже для фильма «Стрелы Робин Гуда» Владимиром Высоцким была написана «Баллада о любви» и ещё пять баллад, которые советская страна так и не услышала в кино.
– Я поля влюблённым постелю, – звучало с магнитных лент. – Пусть поют во сне и наяву…
Это была квинтэссенция чувства, мироощущения и понимания поэта.
«Я поля влюблённым постелю» – квинтэссенция поэзии вообще.
Поэт, – в этом мире только прохожий, гость случайный – по-мальчишески на вдохе мечтает, что всеми будет любим, – на выдохе знает, что дышит, значит, любит. Это его миссия – дать любви оружие жизни, влюблённым – речь, быть нужным им языком, на котором они думают, объясняются, говорят. И всё, что с ним, то будет с ними – неведомым ему миллионом сердец, согласованных в чувстве, мысли, умонастроении: «…жизнь требует только то, что ей нужно, и так как искусство только её оружие, то всякая ненужность отрицается так же, как и несогласованность». (С. А. Есенин. «Быт и искусство»).


*   *   *

Не жалею, не зову, не плачу,
Все пройдёт, как с белых яблонь дым.
Увяданья золотом охваченный,
Я не буду больше молодым.

Ты теперь не так уж будешь биться,
Сердце, тронутое холодком,
И страна берёзового ситца
Не заманит шляться босиком.

Дух бродяжий! ты всё реже, реже
Расшевеливаешь пламень уст.
О моя утраченная свежесть,
Буйство глаз и половодье чувств.

Я теперь скупее стал в желаньях,
Жизнь моя! иль ты приснилась мне?
Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне.

Все мы, все мы в этом мире тленны,
Тихо льётся с клёнов листьев медь…
Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть.

1921



Весной 1920 года в двухместном мягком купе отдельного вагона туркестанских дорог С. Есенин и А. Мариенгоф приехали в Харьков. Помимо визита к В. Хлебникову и всенародного торжественного церемониала избрания его Председателем Земного Шара поэты много общались с харьковчанками, которые поклонялись С. Есенину, счастливые и гордые своим знакомством. Из всех девушек ему запомнилась 19-летняя Евгения Лившиц и её старшая подруга Фрида Лейбман. Позднее Евгения получала от него письма:

«11 августа 1920 г. Минеральные Воды.
Милая, милая Женя. Ради бога, не подумайте, что мне что-нибудь от вас нужно, я сам не знаю, почему это я стал вам учащённо напоминать о себе. Конечно, разные бывают болезни, но все они проходят. Думаю, что пройдёт и это.
Сегодня утром мы из Кисловодска выехали в Баку, и, глядя из окна вагона на эти кавказские пейзажи, внутри сделалось как-то тесно и неловко. Я здесь второй раз, в этих местах, и абсолютно не понимаю, чем поразили они тех, которые создали в нас образы Терека, Дарьяла и вс<его> проч<его>. Признаться, в Рязанской губ. я Кавказом был больше богат, чем здесь. Сейчас у меня зародилась мысль о вредности путешествий для меня. Я не знаю, что было бы со мной, если б случайно мне пришлось объездить весь земной шар. Конечно, если не пистолет юнкера Шмидта, то, во всяком случае, что-нибудь разрушающее чувство земного диапазона. Уж до того на этой планете тесно и скучно. Конечно, есть прыжки для живого, вроде перехода от коня к поезду, но всё это только ускорение или выпукление. По намёкам это известно всё гораздо раньше и богаче. Трогает меня в этом только грусть за уходящее, милое, родное, звериное и незыблемая сила мёртвого, механического.
Вот Вам наглядный случай из этого. Ехали мы из Тихорецкой на Пятигорск, вдруг слышим крики, выглядываем в окно и что же видим: за паровозом, что есть силы, скачет маленький жеребёнок, так скачет, что нам сразу стало ясно, что он почему-то вздумал обогнать его. Бежал он очень долго, но под конец стал уставать, и на какой-то станции его поймали. Эпизод – для кого-нибудь незначительный, а для меня он говорит очень многое. Конь стальной победил коня живоголого, и этот маленький жеребёнок был для меня и вымирающим образом деревни и ликом Махно. Она и он в революции нашей страшно походят на этого жеребёнка тягательством живой силы с железной.
Простите, милая, ещё раз за то, что беспокою вас. Мне очень грустно сейчас, что история переживает тяжёлую эпоху умерщвления личности как живого. Ведь идёт совершенно не тот социализм, о котором я думал, а определённый и нарочитый, как какой-нибудь остров Елены без славы и без мечтаний. Тесно в нём живому, тесно строящему мост из-под ног грядущих поколений. Конечно, кому откроется, тот увидит тогда эти покрытые уже плесенью мосты, но всегда ведь бывает жаль, что если выстроен дом, а в нём не живут, челнок выдолблен, а в нём не плавают.
Вы плавающая и идущая, Женя! Поэтому-то меня и тянет с словами к Вам.
Растите такой, какой я Вас видел и слышал, слушайтесь Фриду, и благо Вам будет, ибо в Фриде доброе живёт сознательно, поэтому она такая милая и такая хорошая будет даже в чём-нибудь дурном.
Люб<ящий> Вас С. Есенин».
(С. А. Есенин. Письма. С. 114–116)


Сорокоуст

       А. Мариенгофу

1

Трубит, трубит погибельный рог!
Как же быть, как же быть теперь нам
На измызганных ляжках дорог?

Вы, любители песенных блох,
Не хотите ль пососать у мерина?

Полно кротостью мордищ праздниться,
Любо ль, не любо ль, знай бери.
Хорошо, когда сумерки дразнятся
И всыпают вам в толстые задницы
Окровавленный веник зари.

Скоро заморозь известью выбелит
Тот посёлок и эти луга.
Никуда вам не скрыться от гибели,
Никуда не уйти от врага.

Вот он, вот он с железным брюхом,
Тянет к глоткам равнин пятерню,
Водит старая мельница ухом,
Навострив мукомольный нюх.
И дворовый молчальник бык,
Что весь мозг свой на тёлок пролил,
Вытирая о прясло язык,
Почуял беду над полем.



Из беседы немецкого философа Мартина Хайдеггера с сотрудниками журнала «Шпигель» 23 сентября 1966 года:
– Всё прекрасно работает. Строится всё больше электростанций. Производится много полезных вещей. В высокоразвитой части земного шара человек хорошо обеспечен. Мы живём зажиточной жизнью. Чего здесь, собственно, не хватает?
– Всё работает. Жутко как раз то, что всё работает и эта работа ведёт к тому, что всё ещё больше начинает работать и что техника всё больше отрывает человека от земли и лишает его корней. Я не знаю, испугались ли Вы, – я, во всяком случае, испугался, когда недавно смотрел фотоснимки Земли, сделанные с Луны. Нам даже не нужно атомной бомбы, искоренение человека налицо. У нас теперь сохранились лишь чисто технические отношения. То, где человек живёт теперь, – это уже не Земля. (Беседа сотрудников журнала «Шпигель»…)


2

Ах, не с того ли за селом
Так плачет жалостно гармоника:
Таля ля ля, тили ли гом
Висит над белым подоконником.
И жёлтый ветер осенницы
Не потому ль, синь рябью тронув,
Как будто бы с коней скребницей,
Очёсывает листья с клёнов.
Идёт, идёт он, страшный вестник,
Пятой громоздкой чащи ломит.
И всё сильней тоскуют песни
Под лягушиный писк в соломе.
О, электрический восход,
Ремней и труб глухая хватка,
Се изб древенчатый живот
Трясёт стальная лихорадка!



К октябрю 1921 года, времени знакомства с американской танцовщицей Айседорой Дункан (1877–1927), приглашённой в Москву наркомом просвещения А. В. Луначарским, С. А. Есенин был дважды женат и имел троих детей. От первой жены Анны Романовны Изрядновой, с которой вступил в гражданский брак в 1914 году, у него был сын Юрий. От второй – актрисы Зинаиды Николаевны Райх – дочь Татьяна и сын Константин, которого своим не считал:
– Фу! Чёрный!.. Есенины чёрные не бывают…


«Нежно обняв за плечи и купая свой голубой глаз в моих зрачках, Есенин спросил:
– Любишь ли ты меня, Анатолий? Друг ты мне взаправдашний или не друг?
– Чего болтаешь!
– А вот чего… не могу я с Зинаидой жить… вот тебе слово, не могу… говорил ей – понимать не хочет… не уйдет, и всё… ни за что не уйдёт… вбила себе в голову: “Любишь ты меня, Сергун, это знаю и другого знать не хочу”… Скажи ты ей, Толя (уж так прошу, как просить больше нельзя!), что есть у меня другая женщина…
– Что ты, Серёжа!..
– Эх, милой, из петли меня вынуть не хочешь… петля мне – её любовь… Толюк, родной, я пойду похожу… по бульварам, к Москве-реке… а ты скажи – она непременно спросит, – что я у женщины… с весны, мол, путаюсь и влюблён накрепко… а таить того не велел… Дай тебя поцелую…
Зинаида Николаевна на другой день уехала в Орёл».

(А. Б. Мариенгоф. «Роман без вранья». С. 538)


3

Видели ли вы,
Как бежит по степям,
В туманах озёрных кроясь,
Железной ноздрёй храпя,
На лапах чугунных поезд?

А за ним
По большой траве,
Как на празднике отчаянных гонок,
Тонкие ноги закидывая к голове,
Скачет красногривый жеребёнок?

Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он, куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила стальная конница?
Неужель он не знает, что в полях бессиянных
Той поры не вернёт его бег,
Когда пару красивых степных россиянок
Отдавал за коня печенег?
По иному судьба на торгах перекрасила
Наш разбуженный скрежетом плёс,
И за тысчи пудов конской кожи и мяса
Покупают теперь паровоз.



Царство техники железным ходом тоталитарного строя ступало по городам и весям.
В 1966 году в интервью журналу «Шпигель» М. Хайдеггер, претерпевший и за то, что какое-то время при фюрере был ректором университета, и за то, что отказался сотрудничать с фашистским режимом, опровергая представление, будто техника есть по своей сущности нечто такое, что человек держит в руке, сказал:
– Исходя из нашего человеческого опыта и истории, насколько я могу судить, я знаю, что всё существенное и великое возникало только из того, что у человека была родина и он был укоренён в традиции. Вся теперешняя литература, например, в высшей степени деструктивна.
В те же годы прозвучала мысль философа о том, что два самых страшных тоталитарных зла – российский большевизм и германский национал-социализм – были вызваны к жизни желанием человечества совладать с планетарным движением техники, попыткой осознанного, планового развития техники через тотальный контроль над деятельностью и жизнью общества.
Обе окончились провалом.
– У нас ещё нет пути, который отвечал бы сущности техники.


4

Чёрт бы взял тебя, скверный гость!
Наша песня с тобой не сживётся.
Жаль, что в детстве тебя не пришлось
Утопить, как ведро в колодце.
Хорошо им стоять и смотреть,
Красить рты в жестяных поцелуях, –
Только мне, как псаломщику, петь
Над родимой страной «аллилуйя».
Оттого то в сентябрьскую склень
На сухой и холодный суглинок,
Головой размозжась о плетень,
Облилась кровью ягод рябина.
Оттого то вросла тужиль
В переборы тальянки звонкой.
И соломой пропахший мужик
Захлебнулся лихой самогонкой.

Август 1920



Социализм большевиков – дом, в котором не живут, челнок, в котором не плавают.
Айседора танцевала «Интернационал» на сцене Большого театра.
Это был её третий визит в Россию. В самом начале русской революции, в январе 1905 года, она дала несколько концертов в Санкт-Петербурге и Москве, а в январе 1913-го, за полтора года до начала мировой войны, гастролировала по империи Николая II.
В 1921-м нарком А. В. Луначарский предложил основоположнице пластического танца открыть свою школу в Москве, чуть ли не в Храме Христа Спасителя, позднее взорванного по распоряжению тов. Сталина. Обещал финансовую поддержку, но разве можно верить большевикам, в умопомрачении делающим всё, чтобы удержаться у власти? Её танец с красным флагом в руках нужен был в крайне утилитарных целях якобы дела мировой революции, дескать, не одни мы такие идиоты – вот, за нами весь мир, всё прогрессивное человечество в одном порыве. И Айседора танцевала страстно, горячо, босая, как Эсмеральда из романа Виктора Гюго.


*   *   *

Слышишь – мчатся сани, слышишь – сани мчатся.
Хорошо с любимой в поле затеряться.

Ветерок весёлый робок и застенчив,
По равнине голой катится бубенчик.

Эх вы, сани, сани! Конь ты мой буланый!
Где-то на поляне клён танцует пьяный.

Мы к нему подъедем, спросим – что такое?
И станцуем вместе под тальянку трое.

3 октября 1925



Великий новатор, в своём танце Айседора Дункан была настоящей революционеркой: ей так же, как «поэту золотой бревенчатой избы», было прекрасно знакомо, что такое творческая свобода и преображение. Вывести человека из кошмара социального переворота путём преображения быта творческою волею – идея символическая. Экспликацию идеи, для сценического воплощения которой советской власти потребовалась американская танцовщица Дункан, находим у Ф. Сологуба:


«Много можно найти и в жизни, и в искусстве примеров претворения Альдонсы в Дульцинею. Между прочим, мечту Дон-Кихота о претворении Альдонсы в Дульцинею воплотила Айседора Дункан. Ею, как и другими подобными примерами, оправдана милая, странная, смешная для глупых детей мечта.
Альдонса, в течение веков сознавая своё место в мире и своё отношение к таящейся в ней Дульцинее, наконец говорит миру и себе:
– Хочу быть Дульцинеею!
И вот приходит Айседора Дункан, и являет миру высокое, обольстительное зрелище творимой по воле красоты. Творится эта красота не из какого-нибудь особенно выбранного, чрезвычайно изысканного материала. Ничего подобного. Здесь мы видим образец этой удивительной наклонности нового искусства, как бы ни различались его произведения в других отношениях и к каким бы различным школам они ни принадлежали, – наклонности брать материал, так сказать, без выбора. Таков и материал, из которого творит свои очарования Айседора Дункан. И лицо, и тело у неё совсем обыкновенные, как у всех. Но видевшие танец Айседоры Дункан хоть однажды видели это истинное чудо преображения обычной несовершенной плоти в необычайную, творимую по воле на глазах наших красоту, видели, как зримая Альдонса преображается в истинную Дульцинею, в настоящую красоту этого мира, в ту очаровательницу, которой захотел служить Дон-Кихот, – и вместе с тем это чудо преображения чувствуем мы и в себе самих, как и всегда, когда жизнь или искусство вскрывают нам Дульцинею под личиной Альдонсы. Если, конечно, хотим преображения и если хотим его почувствовать. Потому что без устремления воли ничто не даётся человеку; искусство не берёт на себя обязанности производить насильственные, принудительные преображения хотя бы только в душе нашей. Получаем от искусства лишь то, чего в явлениях искусства ищем.
Но чувствует зритель Айседоры Дункан это веяние свободы в своей душе, это удивительное преображение. Он, в предметах видимого мира замечавший только несовершенное и смешное, всегда так иронически улыбавшийся, – иронически, конечно, потому, что этот мир и этот быт им совершенно и навсегда приняты, он восторгается и ликует. Видит перед собою полуобнажённое тело, и не испытывает никакого дурного, затаённого чувства. Прощает невинности её невинность, и ничего для себя от неё не хочет. И если бы увидел её совсем нагую, то и тогда таким же чистым и пламенным горел бы перед нею восторгом.
И хочется сказать многим:
– Милые, бедные работницы, с серпом или с иглою в утомлённых руках, придите, взгляните на вашу сестру, на эту пляшущую и пляскою трудящуюся Альдонсу, – придите и научитесь, какие возможности красоты и восторга сокрыты в ваших телах; поймите, как прекрасна, как благоуханна преображённая в дерзновенном подвиге, нестыдливо обнажённая, милая плоть, прекрасное тело творимой Дульцинеи.
Озарение некрасивого и обычного, вознесение его к вершинам жизни и счастья – вот смысл лирического подвига как в танце Айседоры Дункан, так и в ином явлении Дульцинеи. Это – оправданная надежда на возможное ещё на земле преображение нашей обычной жизни, такой некрасивой, нерадостной, и потому злой, – жизни, где неохотно пляшут и неумело радуются, и если радуются, то радуются со злостью. В проявлении же Дульцинеи как бы начинает оправдываться пророчество Ибсена о том, что красота вся станет жизнью, и вся жизнь красотою. <…>
Танец Айседоры Дункан идёт от внутреннего переживания, которое выражается в ряде поз, связывающихся в свободное и лёгкое движение; этот очаровательный танец явственно идёт от воли, имеет волевой характер. <…>  С танцем Айседоры Дункан исполняемая ею музыка находится в отношении предустановленной гармонии, так что для данного переживания надобно взять вот эту именно музыку, а не какую-нибудь другую. <…> Танец Айседоры Дункан пробуждает душу, освобождает её, возносит <…> Для меня танец даже и неопытной дунканистки всегда приятен».
(Ф. Сологуб. «Искусство наших дней»)


*   *   *

Вот такой, какой есть,
Никому ни в чём не уважу,
Золотою плету я песнь,
А лицо иногда в сажу.

Говорят, что я большевик.
Да, я рад зауздать землю.
О, какой богомаз мой лик
Начертил, грозовице внемля?

Пусть Америка, Лондон пусть…
Разве воды текут обратно?
Это пляшет российская грусть,
На солнце смывая пятна.

Февраль 1919



«По мере того как пароход уходил на север, я с жалостью и презрением вспоминала старые привычки и основы жизни буржуазной Европы, которую покидала. С этого времени я должна была стать товарищем среди товарищей и выполнять обширную работу для блага человечества. Прощай неравенство, несправедливость и жестокость старого мира, которые сделали создание моей школы невозможным.
Когда пароход наконец бросил якорь, сердце моё сильно забилось. Вот вновь созданный прекрасный мир! Вот мир равенства, в котором осуществилась мечта, родившаяся в голове Будды, мечта, прозвучавшая в словах Христа, мечта, являвшаяся конечной целью всех великих художников, мечта, которую Ленин великим чудом воплотил в действительность… Я вступала в эту жизнь, чтобы моё существование и работа стали частью её славных обетований.
Прощай, Старый Мир! Привет тебе, Мир Новый!»
(А. Дункан. «Моя жизнь»)


Новый мир был «островом Елены без славы и без мечтаний», тесным обманным мирком авторитарной идеологии тех, что «на Марксе жирели, как янки», однако именно здесь Айседора встретилась со своим поэтом.



*   *   *

Голубая кофта. Синие глаза.
Никакой я правды милой не сказал.

Милая спросила: «Крутит ли метель?
Затопить бы печку, постелить постель».

Я ответил милой: «Нынче с высоты
Кто-то осыпает белые цветы.

Затопи ты печку, постели постель,
У меня на сердце без тебя метель».

3 октября 1925



«Чудесная штука искусство.
Из гнусавого равнодушного рояля человек с усталыми тёмными веками выколачивает “Лебединое озеро”.
К нам подошёл Жорж Якулов. На нём фиолетовый френч из старых драпри. Он бьёт по жёлтым крагам тоненькой тросточкой. Шикарный человек. С этой же тросточкой в белых перчатках водил свою роту в атаку на немцев. А потом на оранжевых ленточках звенел Георгиевскими крестами.
Смотрит Якулов на нас, загадочно прищуря одну маслину. Другая щедро полита провансальским маслом.
– А хотите, с Изадорой Дункан познакомлю?
Есенин даже привскочил со скамьи:
– Где она… где?..
– Здесь… гхе-гхе… замечательная женщина…
Есенин ухватил Якулова за рукав:
– Веди!
И понеслислись от Зеркального зала к Зимнему, от Зимнего в Летний, от Летнего к оперетте, от оперетты обратно в парк шаркать глазами по скамьям. Изадоры Дункан не было.
– Чёрт дери… гхе-гхе нет… ушла… чёрт дери.
– Здесь, Жорж, здесь.
И снова от Зеркального к Зимнему, от Зимнего к оперетте, в Летний, в парк.
– Жорж, милый, здесь, здесь.
Я говорю:
– Ты бы, Серёжа, ноздрёй след понюхал.
– И понюхаю. А ты пиши в Киев цидульки два раза в день и помалкивай в тряпочку.
Пришлось помалкивать».
(А. Б. Мариенгоф. «Роман без вранья». С. 598–599)


*   *   *

Закружилась листва золотая.
В розоватой воде на пруду
Словно бабочек лёгкая стая
С замираньем летит на звезду.

Я сегодня влюблён в этот вечер,
Близок сердцу желтеющий дол.
Отрок-ветер по самые плечи
Заголил на берёзке подол.

И в душе и в долине прохлада,
Синий сумрак как стадо овец.
За калиткою смолкшего сада
Прозвенит и замрёт бубенец.

Я ещё никогда бережливо
Так не слушал разумную плоть.
Хорошо бы, как ветками ива,
Опрокинуться в розовость вод.

Хорошо бы, на стог улыбаясь,
Мордой месяца сено жевать…
Где ты, где, моя тихая радость –
Всё любя, ничего не желать?

1918


В русской поэзии две темы остаются навеки есенинскими, узнаваемыми темами «законченно русского поэта». Одна – тема родной стороны, готовой как к явлению Бога (поэмы «Пришествие», «Преображение», «Иорданская голубица», «Инония»), так и к отсутствию Бога и гибели (драмы «Страна негодяев», «Емельян Пугачёв»). Другая – тема потерянной тихой радости: «всё любя, ничего не желать» (поэмы «Сорокоуст», «Анна Снегина», «Возвращение на родину», «Русь советская»). В любовной лирике С. Есенина они сходятся, соударяются и разбиваются на множество зеркальных осколков, чтобы снова собраться и сойтись с ещё более сокрушительной силой, – это его «струна», на которой переигран весь «блоковский симфонический оркестр».


«Со времён Кольцова земля русская не производила ничего более коренного, естественного, уместного и родового, чем Сергей Есенин, подарив его времени с бесподобною свободой и не отяжелив подарка стопудовой народнической старательностью. Вместе с тем Есенин был живым, бьющимся комком той артистичности, которую вслед за Пушкиным мы зовём высшим моцартовским началом, моцартовскою стихиею.
Есенин к жизни своей отнёсся как к сказке. Он Иван-Царевичем на сером волке перелетел океан и, как жар-птицу, поймал за хвост Айседору Дункан. Он и стихи свои писал сказочными способами, то, как из карт, раскладывая пасьянсы из слов, то записывая их кровью сердца».
(Б. Л. Пастернак. «Люди и положения». С. 335)



Песнь о собаке

Утром в ржаном закуте,
Где златятся рогожи в ряд,
Семерых ощенила сука,
Рыжих семерых щенят.

До вечера она их ласкала,
Причёсывая языком,
И струился снежок подталый
Под тёплым её животом.

А вечером, когда куры
Обсиживают шесток,
Вышел хозяин хмурый,
Семерых всех поклал в мешок.

По сугробам она бежала,
Поспевая за ним бежать…
И так долго, долго дрожала
Воды незамерзшей гладь.

А когда чуть плелась обратно,
Слизывая пот с боков,
Показался ей месяц над хатой
Одним из её щенков.

В синюю высь звонко
Глядела она, скуля,
А месяц скользил тонкий
И скрылся за холм в полях.

И глухо, как от подачки,
Когда бросят ей камень в смех,
Покатились глаза собачьи
Золотыми звёздами в снег.

1915


«Якулов устроил пирушку у себя в студии.
В первом часу ночи приехала Дункан.
Красный, мягкими складками льющийся хитон; красные, с отблеском меди, волосы; большое тело, ступающее легко и мягко.
Она обвела комнату глазами, похожими на блюдца из синего фаянса, и остановила их на Есенине.
Маленький, нежный рот ему улыбнулся.
Изадора легла на диван, а Есенин у её ног.
Она окунула руку в его кудри и сказала:
– Solotaya golova!
Было неожиданно, что она, знающая не больше десятка русских слов, знала именно эти два.
Потом поцеловала его в губы.
И вторично её рот, маленький и красный, как ранка от пули, приятно изломал русские буквы:
– Anguel!
Поцеловала ещё раз и сказала:
– Tshort!
В четвёртом часу утра Изадора Дункан и Есенин уехали».

(А. Б. Мариенгоф. «Роман без вранья». С. 601)


Бурно начатый роман продолжался в особняке школы-студии Айседоры Дункан на Пречистенке вплоть до самого отъезда молодожёнов в свадебное путешествие «по Европе и обеим Америкам».
В дурной роскоши особняка среди грузной мебели, парчи, штофа и бархата Дункан надевает есенинские кепи и пиджак и танцует для его друзей.


«Музыка чувственная, незнакомая, беспокоящая.
Апаш – Изадора Дункан. Женщина – шарф.
Страшный и прекрасный танец.
Узкое и розовое тело шарфа извивается в её руках. Она ломает ему хребет, беспокойными пальцами сдавливает горло. Беспощадно и трагически свисает круглая шёлковая голова ткани.
Дункан кончила танец, распластав на ковре судорожно вытянувшийся труп своего призрачного партнёра.
Есенин впоследствии стал её господином, её повелителем. Она, как собака, целовала руку, которую он заносил для удара, и глаза, в которых чаще, чем любовь, горела ненависть к ней.
И всё-таки он был только – партнёром, похожим на тот кусок розовой материи – безвольный и трагический.
Она танцевала.
Она вела танец».
(А. Б. Мариенгоф. «Роман без вранья». С. 603)



*   *   *

Я иду долиной. На затылке кепи,
В лайковой перчатке смуглая рука.
Далеко сияют розовые степи,
Широко синеет тихая река.

Я – беспечный парень. Ничего не надо.
Только б слушать песни – сердцем подпевать,
Только бы струилась лёгкая прохлада,
Только б не сгибалась молодая стать.

Выйду за дорогу, выйду под откосы –
Сколько там нарядных мужиков и баб!
Что то шепчут грабли, что то свищут косы…
«Эй, поэт, послушай, слаб ты иль не слаб?

На земле милее. Полно плавать в небо.
Как ты любишь долы, так бы труд любил.
Ты ли деревенским, ты ль крестьянским не был?
Размахнись косою, покажи свой пыл».

Ах, перо – не грабли, ах, коса – не ручка –
Но косой выводят строчки хоть куда.
Под весенним солнцем, под весенней тучкой
Их читают люди всякие года.

К чёрту я снимаю свой костюм английский.
Что же, дайте косу, я вам покажу –
Я ли вам не свойский, я ли вам не близкий,
Памятью деревни я ль не дорожу?

Нипочём мне ямы, нипочём мне кочки.
Хорошо косою в утренний туман
Выводить по долам травяные строчки,
Чтобы их читали лошадь и баран.

В этих строчках – песня, в этих строчках – слово.
Потому и рад я в думах ни о ком,
Что читать их может каждая корова,
Отдавая плату тёплым молоком.

18 июля 1925



Из беседы немецкого философа Мартина Хайдеггера с сотрудниками журнала «Шпигель»:
– Если мне будет позволено ответить коротко и, может быть, немного грубо, но на основе долгих размышлений: философия не сможет вызвать никаких непосредственных изменений в теперешнем состоянии мира. Это относится не только к философии, но и ко всем чисто человеческим помыслам и действиям (Sinnen und Trachten). Только Бог ещё может нас спасти. Нам остаётся единственная возможность: в мышлении и поэзии подготовить готовность к явлению Бога или же к отсутствию Бога и гибели; к тому, чтобы перед лицом отсутствующего Бога мы погибли.
– Есть ли связь между Вашим мышлением и появлением этого Бога? Есть ли здесь, по Вашему мнению, какая-то причинная связь? Полагаете ли Вы, что мы можем призвать Бога мыслью?
– Мы не можем призвать его мыслью; мы можем, самое большое, пробудить готовность ожидания.
– Но можем ли мы что-то сделать?
– Подготовка готовности (die Bereitung der Bereitschaft) могла бы быть первой помощью. Мир не может быть тем, что он есть и каков он есть, благодаря человеку, но не может и без человека. Это, по-моему, связано с тем, что то, что я обозначаю очень традиционным, многозначным и теперь затасканным словом «бытие» (Sein), требует человека для своего явления, сохранения и формирования. Сущность техники я вижу в том, что я называю «по-ставом», – многократно осмеянный и, возможно, неудачный термин. Господство по-става значит: человек поставлен, захвачен и используется силой, которая проявляется в сущности техники и которой он сам не владеет. Помочь увидеть это – большего мышления не требует. Философия подошла к концу.



*   *   *

Сыпь, гармоника! Скука… Скука…
Гармонист пальцы льёт волной.
Пей со мною, паршивая сука,
Пей со мной.

Излюбили тебя, измызгали,
Невтерпёж!
Что ж ты смотришь так синими брызгами,
Иль в морду хошь?

В огород бы тебя, на чучело,
Пугать ворон.
До печёнок меня замучила
Со всех сторон.

Сыпь, гармоника! Сыпь, моя частая!
Пей, выдра! Пей!
Мне бы лучше вон ту, сисястую,
Она глупей.

Я средь женщин тебя не первую,
Немало вас,
Но с такой вот, как ты, со стервою
Лишь в первый раз.

Чем больнее, тем звонче,
То здесь, то там.
Я с собой не покончу,
Иди к чертям.

К вашей своре собачьей
Пора простыть.
Дорогая… я плачу…
Прости… прости…

<1923>



17 мая 1922 года на квартире А. Н. Толстого в Берлине встретились С. Есенин и М. Горький. Буревестник рассказывал:

«От кудрявого, игрушечного мальчика остались только очень ясные глаза, да и они как будто выгорели на каком то слишком ярком солнце. Беспокойный взгляд их скользил по лицам людей изменчиво, то, вызывающе и пренебрежительно, то, вдруг, неуверенно, смущённо и недоверчиво. Мне показалось, что в общем он настроен недружелюбно к людям. И было видно, что он – человек пьющий. Веки опухли, белки глаз воспалены, кожа на лице и шее – серая, поблекла, как у человека, который мало бывает на воздухе и плохо спит. А руки его беспокойны и в кистях размотаны, точно у барабанщика. Да и весь он встревожен, рассеян, как человек, который забыл что то важное и даже неясно помнит – что именно забыто им.
Его сопровождали Айседора Дункан и Кусиков.
– Тоже поэт, – сказал о нём Есенин, тихо и с хрипотой.
Около Есенина Кусиков, весьма развязный молодой человек, показался мне лишним. Он был вооружён гитарой, любимым инструментом парикмахеров, но, кажется, не умел играть на ней. Дункан я видел на сцене за несколько лет до этой встречи, когда о ней писали как о чуде, а один журналист удивительно сказал: “Её гениальное тело сжигает нас пламенем славы”.
Но я не люблю, не понимаю пляски от разума, и не понравилось мне, как эта женщина металась по сцене. Помню – было даже грустно, казалось, что ей смертельно холодно, и она, полуодетая, бегает, чтоб согреться, выскользнуть из холода.
У Толстого она тоже плясала, предварительно покушав и выпив водки. Пляска изображала как будто борьбу тяжести возраста Дункан с насилием её тела, избалованного славой и любовью. За этими словами не скрыто ничего обидного для женщины, они говорят только о проклятии старости.
Пожилая, отяжелевшая, с красным, некрасивым лицом, окутанная платьем кирпичного цвета, она кружилась, извивалась в тесной комнате, прижимая ко груди букет измятых, увядших цветов, а на толстом лице её застыла ничего не говорящая улыбка.
Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно. Тут нет ничего предвзятого, придуманного вот сейчас; нет, я говорю о впечатлении того тяжёлого дня, когда, глядя на эту женщину, я думал: как может она почувствовать смысл таких вздохов поэта:

Хорошо бы, на стог улыбаясь,
Мордой месяца сено жевать!

Что могут сказать ей такие горестные его усмешки:

Я хожу в цилиндре не для женщин –
В глупой страсти сердце жить не в силе –
В нем удобней, грусть свою уменьшив,
Золото овса давать кобыле.

Разговаривал Есенин с Дункан жестами, толчками колен и локтей. Когда она плясала, он, сидя за столом, пил вино и краем глаза посматривал на неё, морщился. Может быть, именно в эти минуты у него сложились в строку стиха слова сострадания:

Излюбили тебя, измызгали…

И можно было подумать, что он смотрит на свою подругу, как на кошмар, который уже привычен, не пугает, но всё таки давит. Несколько раз он встряхнул головой, как лысый человек, когда кожу его черепа щекочет муха.
Потом Дункан, утомлённая, припала на колени, глядя в лицо поэта с вялой, нетрезвой улыбкой. Есенин положил руку на плечо ей, но резко отвернулся. И снова мне думается: не в эту ли минуту вспыхнули в нём и жестоко и жалостно отчаянные слова:

Что ты смотришь так синими брызгами?
Иль в морду хошь?
…Дорогая, я плачу,
Прости… прости…

Есенина попросили читать. Он охотно согласился, встал и начал монолог Хлопуши. Вначале трагические выкрики каторжника показались театральными.

Сумасшедшая, бешеная кровавая муть!
Что ты? Смерть?

Но вскоре я почувствовал, что Есенин читает потрясающе, и слушать его стало тяжело до слёз. Я не могу назвать его чтение артистическим, искусным и так далее, все эти эпитеты ничего не говорят о характере чтения. Голос поэта звучал несколько хрипло, крикливо, надрывно, и это как нельзя более резко подчёркивало каменные слова Хлопуши. Изумительно искренно, с невероятной силою прозвучало неоднократно и в разных тонах повторенное требование каторжника:

Я хочу видеть этого человека!

И великолепно был передан страх:

Где он? Где? Неужель его нет?

Даже не верилось, что этот маленький человек обладает такой огромной силой чувства, такой совершенной выразительностью. Читая, он побледнел до того, что даже уши стали серыми. Он размахивал руками не в ритм стихов, но это так и следовало, ритм их был неуловим, тяжесть каменных слов капризно разновесна. Казалось, что он мечет их, одно – под ноги себе, другое – далеко, третье – в чьё то ненавистное ему лицо. И вообще всё: хриплый, надорванный голос, неверные жесты, качающийся корпус, тоской горящие глаза – всё было таким, как и следовало быть всему в обстановке, окружавшей поэта в тот час. <…>
Взволновал он меня до спазмы в горле, рыдать хотелось. Помнится, я не мог сказать ему никаких похвал, да он – думаю – и не нуждался в них.
Я попросил его прочитать о собаке, у которой отняли и бросили в реку семерых щенят.
– Если вы не устали…
– Я не устаю от стихов, – сказал он и недоверчиво спросил:
– А вам нравится о собаке?
Я сказал ему, что, на мой взгляд, он первый в русской литературе так умело и с такой искренней любовью пишет о животных.
– Да, я очень люблю всякое зверьё, – молвил Есенин задумчиво и тихо, а на мой вопрос, знает ли он “Рай животных” Клоделя, не ответил, пощупал голову обеими руками и начал читать “Песнь о собаке”. И когда произнёс последние строки:

Покатились глаза собачьи
Золотыми звёздами в снег –

на его глазах тоже сверкнули слёзы.
После этих стихов невольно подумалось, что Сергей Есенин не столько человек, сколько орган, созданный природой исключительно для поэзии, для выражения неисчерпаемой «печали полей», любви ко всему живому в мире и милосердия, которое – более всего иного – заслужено человеком».
(М. Горький. «Сергей Есенин». С. 6–9)






Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/-ilIQYwgU2w


http://www.ponimanie555.tora.ru/paladins/chapt_5_31.htm