Освобождение. В пряже солнечных дней...

Олег Кустов
*** «В пряже солнечных дней время выткало нить…»

Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/-ilIQYwgU2w

Вступление в литературу – занятие, растягиваемое иногда на многие годы. Либо талант не набрал силу, либо среда плотна и хранит «заговор молчания», либо литература мала настолько, что и входить-то, собственно, некуда. Первый случай банален; последний открывается с запевом национального литературного языка и выпадает избранным – А. С. Пушкину, П. Корнелю с Ж. Расином, Вуку Караджичу, Христо Ботеву, Адаму Мицкевичу. Гораздо обычнее, когда литературная среда не принимает и не понимает нового дарования в потугах подогнать его под рамки версификаторства той или иной школы. Да и всему истинно новому откуда взяться невесть почему? Талант набирает силу постепенно, проходит известное становление, а «маститое» окружение либо помогает, либо душит подушками.
Два года московской жизни крестьянский сын из села Константиново Рязанской губернии был конторщиком в мясной лавке и рабочим в типографии «Товарищества И. Д. Сытина». Каждая четвёртая книга в России печаталась на её станках. Осенью 1913-го поступил вольнослушателем на историко-философское отделение Московского городского народного университета имени А. Л. Шанявского. Его стихи выходили в органе Суриковского литературно-музыкального кружка «Друг народа», малотиражных газетах и детском журнале «Мирок». Так бы и остался в этом мирке типографский рабочий С. А. Есенин, если бы ранней весной 1915 года девятнадцатилетним пареньком не отправился из Москвы в Петроград. 


«Март 1915 года. Петроград. Зал Дома армии и флота. Литературный вечер, один из тех, которые устраивались в ту пору очень часто. Война, начавшаяся в 1914 году, не только не мешала устройству таких вечеров, но скорее даже способствовала, так как давала повод не только частным импресарио, но и многочисленным общественным организациям приобщаться к “делу обороны страны”, объявляя, что доход с вечера идёт “в пользу раненых”, “на подарки солдатам” и т. п.
В антракте подошёл ко мне юноша, почти ещё мальчик, скромно одетый. На нём был простенький пиджак, серая рубаха с серым галстучком.
– Вы Рюрик Ивнев? – спросил он.
– Да, – ответил я немного удивлённо, так как в ту пору я только начинал печататься и меня мало кто знал.
Всматриваюсь в подошедшего ко мне юношу: он тонкий, хрупкий, весь светящийся и как бы пронизанный голубизной.
Вот таким голубым он и запомнился на всю жизнь».

(Р. Ивнев. «О Сергее Есенине». С. 324)



*   *   *

Выткался на озере алый свет зари.
На бору со звонами плачут глухари.

Плачет где то иволга, схоронясь в дупло.
Только мне не плачется – на душе светло.

Знаю, выйдешь к вечеру за кольцо дорог,
Сядем в копны свежие под соседний стог.

Зацелую допьяна, изомну, как цвет,
Хмельному от радости пересуду нет.

Ты сама под ласками сбросишь шёлк фаты,
Унесу я пьяную до утра в кусты.

И пускай со звонами плачут глухари.
Есть тоска весёлая в алостях зари.

1910



В бумагах Александра Блока сохранилась записка без подписи, но, по всей видимости, Есенина: «Я поэт, приехал из деревни, прошу меня принять». На записке имеется пометка А. Блока: «Крестьянин Рязанской губернии, 19 лет, стихи свежие, чистые, голосистые, многословный язык, приходил ко мне 9 марта 1915 года». (А. Блок. Записные книжки. С. 567).
А. А. Блок отобрал шесть стихотворений «талантливого крестьянского поэта-самородка» и направил его к поэту-акмеисту С. М. Городецкому, а также дал рекомендательное письмо к журналисту из «Биржевых ведомостей» М. П. Мурашову: «Вам, как крестьянскому писателю, он будет ближе, и вы лучше, чем кто-либо, поймёте его», – «Посмотрите и сделайте всё, что возможно». (А. Блок. Письма. С. 441).
Невероятно трудны первые шаги в плотной литературной среде.
22 апреля 1915 года датировано следующее письмо А. А. Блока С. А. Есенину:


«Дорогой Сергей Александрович.
Сейчас очень большая во мне усталость и дела много. Потому думаю, что пока не стоит нам с Вами видеться, ничего существенно нового друг другу не скажем.
Вам желаю от души остаться живым и здоровым.
Трудно загадывать вперёд, и мне даже думать о Вашем трудно, такие мы с Вами разные; только всё-таки я думаю, что путь Вам, может быть, предстоит не короткий, и, чтобы с него не сбиться, надо не торопиться, не нервничать. За каждый шаг свой рано или поздно придётся дать ответ, а шагать теперь трудно, в литературе, пожалуй, всего труднее.
Я всё это не для прописи Вам хочу сказать, а от души; сам знаю, как трудно ходить, чтобы ветер не унёс и чтобы болото не затянуло.
Будьте здоровы, жму руку.
Александр Блок».
(А. Блок. Письма. С. 444–445)



Подражанье песне

Ты поила коня из горстей в поводу,
Отражаясь, берёзы ломались в пруду.

Я смотрел из окошка на синий платок,
Кудри чёрные змейно трепал ветерок.

Мне хотелось в мерцании пенистых струй
С алых губ твоих с болью сорвать поцелуй.

Но с лукавой улыбкой, брызнув на меня,
Унеслася ты вскачь, удилами звеня.

В пряже солнечных дней время выткало нить…
Мимо окон тебя понесли хоронить.

И под плач панихид, под кадильный канон,
Всё мне чудился тихий раскованный звон.

1910


«Подражанье песне» – подражанье Александру Блоку.
– Есенин совсем маленький поэтик и ужасен тем, что подражал Блоку. (Л. К. Чуковская. «Записки об Анне Ахматовой». Т. 2. 31 октября 1959 года).
Советские же литературоведы, каждый под углом зрения своей работы, отмечали, что стихотворение «не является художественной обработкой народных песен… Есенин создаёт оригинальное произведение, лишь ориентируясь на стиль народных лирических песен» (В. В. Коржан. «Есенин и народная поэзия». С. 38–39), что стилеобразующим началом этой песни «явилась не только лирическая народная песня, но семейно бытовая баллада» (В. И. Харчевников. «Поэтический стиль Сергея Есенина». С. 20). И если бы потребовалось раскрыть тему «Стилистика городского романса в раннем творчестве Сергея Есенина», круг источников «Подражанья песне» дополнился бы и городским романсом.
Однако даже если более поздние исследователи не желали слышать в «Подражанье» явственный голос Блока, литературная среда середины десятых годов не была от того менее плотной. Далёкие от народа столичные критики брались судить о народности поэта-самородка, обвиняя его стихи в подделке. Как будто эта самая народность нечто бессознательное, без органов чувств и немое. Некий Н. О. Лернер на шестой странице десятого номера «Журнала журналов» за 1916 год, цитируя «Подражанье песне», хотел доказать, что поэт «до того опростился и омужичился, что решительно не в состоянии словечко в простоте сказать». Невдомёк было этому Лернеру, что «Подражанье», как и многие другие стихотворения «омужиченного» поэта, станет настоящей народной песней, а литератору эпохи постмодернизма придётся приводить его перлы, иллюстрируя критический идиотизм и читательскую глухоту.
Поэтесса Софья Парнок иронизировала по поводу «красивостей»: «поэту не будет „хотеться“ „в кулюканьи песенных струй“ „с алых губ“ „сорвать поцелуй“, сумерки не станут „лизать золота солнца“, а „ветерок“, если и будет „трепать чёрные кудри“, то не обязательно по бальмонтовски „змейно“». Что же так сразу «по-бальмонтовски»? В том же 1916-м году в № 6 журнала «Северные записки» С. Я. Парнок высказала надежду (или убеждение?), что вскоре «столь заманчивая для неискушённого воображения литературность выражений утратит своё обаяние для молодого поэта». Народ в литературном смысле, конечно, проще Софьи Парнок и слыша «выражения» слышит не «литературность», а смысл. Это вообще не редкое дело, когда за деревьями не видят леса, за метафорой – образа, за словом – смысла. Хотя даже у загаженных литературностью мозгов подмастерьев и кутюрье слова яркая образная строка «В пряже солнечных дней время выткало нить…» вызывала что-то похожее на человеческую реакцию: П. Н. Сакулин в № 5 «Вестника Европы» (1916) отметил, что «в Есенине говорит непосредственное чувство крестьянина, природа и деревня обогатили его язык дивными красками», а С. Я. Парнок – что мир образов первого сборника поэта «подлинен, а не изготовлен в театральной костюмерной».


*   *   *

Гой ты, Русь, моя родная,
Хаты – в ризах образа…
Не видать конца и края –
Только синь сосёт глаза.

Как захожий богомолец,
Я смотрю твои поля.
А у низеньких околиц
Звонно чахнут тополя.

Пахнет яблоком и мёдом
По церквам твой кроткий Спас.
И гудит за корогодом
На лугах весёлый пляс.

Побегу по мятой стёжке
На приволь зелёных лех,
Мне навстречу, как серёжки,
Прозвенит девичий смех.

Если крикнет рать святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте родину мою».

1914



По воспоминаниям Рюрика Ивнева, вхождение в литературу С. Есенина было лёгким и стремительным:

«Мне хотелось определить, понимает ли он, каким огромным талантом обладает. Вид он имел скромный, тихий. Стихи читал своеобразно. Приблизительно так, как читал их и позже, но без того пафоса, который стал ему свойствен в последующие годы. Казалось, что он и сам ещё не оценил самого себя. Но это только казалось, пока вы не видели его глаз. Стоило вам встретиться взглядом с его глазами, как “тайна” его обнаруживалась, выдавая себя: в глазах его прыгали искорки. Он был опьянён запахом славы и уже рвался вперёд. Конечно, он знал себе цену. И скромность его была лишь тонкой оболочкой, под которой билось жадное, ненасытное желание победить всех своими стихами, покорить, смять.
Помню хорошо его манеру во время чтения перебирать руками концы пиджака, словно он хотел унять руки, которыми впоследствии потрясал свободно и смело.
Как выяснилось на этом же вечере, Есенин был прекрасно знаком с современной литературой, особенно со стихами. Не говоря уже о Бальмонте, Городецком, Брюсове, Гумилёве, Ахматовой, он хорошо знал произведения других писателей. Многие стихи молодых поэтов знал наизусть.
В этот вечер все познакомившиеся с Есениным поняли, каким талантом обладает этот на вид скромный юноша.
Один Фёдор Сологуб отнёсся холодно к Есенину. На мой вопрос: почему? – Сологуб ответил:
– Я отношусь недоверчиво к талантам, которые не прошли сквозь строй “унижений и оскорблений” непризнания. Что-то уж больно подозрителен этот лёгкий успех!
Литературная летопись не отмечала более быстрого и лёгкого вхождения в литературу. Всеобщее признание свершилось буквально в какие-нибудь несколько недель. Я уже не говорю про литературную молодёжь. Но даже такие “метры”, как Вячеслав Иванов и Александр Блок, были очарованы и покорены есенинской музой».
(Р. Ивнев. «О Сергее Есенине». С. 324–325)



Р. Ивнев, разглядев вершину есенинского айсберга, принял его за поплавок, естественно проникший в океанские течения литературы. Кажущаяся лёгкость и внешний блеск. Было бы так «легко» и «быстро», не искал бы себя сочинитель три года по кружкам и редакциям в Москве. Нужна была юношеская отвага представить на суд А. Блока свои первые стихотворения, ведь эти два поэта несомненно – «такие мы с Вами разные». Было бы совсем «легко», не разбрасывал бы себя по салонам на потребу публике, на потеху толпе, не пел бы под гармошку в литературных кафе с крестьянским поэтом Н. Клюевым, наставником и воздыхателем в одном лице.
– Май мой синий! Июнь голубой!
– Каждому надо доставить своё удовольствие.
Тусовка – нужна была, как нужна она и теперь. Не очень-то ждали рязанского юношу в этой плотной литературной среде: нужно было биться и пробиваться сквозь тесно сомкнутые ряды столичных парнасцев, на первых порах хотя бы и на правах скомороха:
– Шибко у нас дурачка любят…
Это ресторанно-кабацкое счастье со временем въестся в богемный образ жизни поэта-самородка, корча из себя его визитную карточку: дескать, пьёт, бедокурит, безобразничает, а между делом рифмой балуется, забавляется словом. Нет, не бывает такого. Как говорил великий театральный современник С. Есенина: «Не верю!» Со стороны поэта к рифме, форме, образу, содержанию  – к Слову! – всегда самое серьёзное, разумное отношение. Иначе отвернётся Слово, забудет о прежнем вестнике, как будто и не было его никогда.
До последнего дня С. Есенин – поэт – не утратил слова и с ним своего вдохновения; «носил свою есенинскую “рубашку”», как, по свидетельству А. Мариенгофа, называл стихотворную форму; кровью чувств ласкал души.
Не от вина – слово, но от слова  – вино.
После опьянения разума словом  – опьянение тела вином.
Хорошо это или плохо? Культура послушно хранит тайну во времени. Как можно дать этическую оценку, найти причинное обоснование – зачем? почему? – не зная, что это, о чём речь. Хитрость разума? Беспросветный мрак воли? Сумерки богов? Тоска весёлая в алостях зари? Мировая скорбь? То, что у немецких романтиков Weltschmertz.
– Не жалею, не зову, не плачу.
Вопросы риторические. В ответе на них – бесконечность, как между нулём (ничто) и единицей (одним сущим) потенциально бесконечное множество точек, равномощное нашей Вселенной и любым взятым мирам. Можно бесконечно делить пополам мельчайший отрезок и никогда не получить конечную величину dx – атом, элементарную частицу, а потом – струну материи, а потом?.. Реальность ускользает, но математика предлагает правила, по которым должно обращаться с её вечно ускользающей сущностью, даже не разглядев, что это такое.


*   *   *

Быть поэтом – это значит то же,
Если правды жизни не нарушить,
Рубцевать себя по нежной коже,
Кровью чувств ласкать чужие души.

Быть поэтом – значит петь раздолье,
Чтобы было для тебя известней.
Соловей поёт – ему не больно,
У него одна и та же песня.

Канарейка с голоса чужого –
Жалкая, смешная побрякушка.
Миру нужно песенное слово
Петь по свойски, даже как лягушка.

Магомет перехитрил в Коране,
Запрещая крепкие напитки.
Потому поэт не перестанет
Пить вино, когда идёт на пытки.

И когда поэт идёт к любимой,
А любимая с другим лежит на ложе,
Влагою живительной хранимый,
Он ей в сердце не запустит ножик.

Но, горя ревнивою отвагой,
Будет вслух насвистывать до дома:
«Ну и что ж! помру себе бродягой.
На земле и это нам знакомо».

Август 1925



О чём это? На какие пытки идёт поэт?
– Не иначе спьяну, – решит не ведающий призвания слова мещанин.
– Есть одна хорошая песня у соловушки – песня панихидная по моей головушке, – скажет поэт…
В своём канареечном мирке, «жалкая, смешная побрякушка», мещанин не ошибается никогда. В то же время в мире, чреватом революционным взрывом, в стихии освобождения духа он мало что понимает. Потому Рюрик Ивнев – соловей, а Сергей Есенин – паладин, рыцарь (и не «на час»), менестрель: «кто сгорел, того не подожжёшь».
Соловьи и канарейки, – в 1930-м В. Маяковский охарактеризовал культурную среду страны Советов много жёстче: «кудреватые Митрейки, мудреватые Кудрейки – кто их к чёрту разберёт!»
А начиналось всё так:


«Каждый день, часов около двух, приходил Есенин ко мне в издательство и, садясь около, клал на стол, заваленный рукописями, жёлтый тюречок с солёными огурцами. Из тюречка на стол бежали струйки рассола.
В зубах хрустело огуречное зелёное мясо, и сочился солёный сок, расползаясь фиолетовыми пятнами по рукописным страничкам. Есенин поучал:
– Так, с бухты-барахты, не след идти в русскую литературу. Искусную надо вести игру и тончайшую политику.
И тыкал в меня пальцем:
– Трудно тебе будет, Толя, в лаковых ботиночках и с проборчиком волосок к волоску. Как можно без поэтической рассеянности? Разве витают под облатками в брючках из-под утюга! Кто этому поверит? Вот смотри – Белый. И волос уже седой, и лысина величиной с вольфовского однотомного Пушкина, а перед кухаркой своей, что исподники ему стирает, и то вдохновенным ходит. А ещё очень невредно прикинуться дурачком. Шибко у нас дурачка любят… Каждому надо доставить своё удовольствие. Знаешь, как я на Парнас восходил?..
И Есенин весело, по-мальчишески захохотал.
– Tут, брат, дело надо было вести хитро. Пусть, думаю, каждый считает: я его в русскую литературу ввёл. Им приятно, а мне наплевать. Городецкий ввёл? Ввёл. Клюев ввёл? Ввёл. Сологуб с Чеботаревской ввели? Ввели. Одним словом: и Мережковский с Гиппиусихой, и Блок, и Рюрик Ивнев… к нему и, правда, первому из поэтов подошёл – скосил он на меня, помню, лорнет, и не успел я ещё стишка в двенадцать строчек прочесть, а он уже тоненьким таким голосочком: “Ах, как замечательно! Ах, как гениально! Ах…” и, ухватив меня под ручку, поволок от знаменитости к знаменитости, “ахи” свои расточая. Сам же и – скромного, можно сказать, скромнее. От каждой похвалы краснею как девушка и в глаза никому от робости не гляжу. Потеха!»
(А. Б. Мариенгоф. «Роман без вранья». С. 508–509)


Это совсем другая версия «вхождения в литературу». За кажущейся лёгкостью – мужицкий расчёт, продуманное поведение, рациональный подход и та самая «литературность», которая не в стихах, но в образе жизни и каждодневных поступках, когда слово не расходится с делом, а мысль со словом.
Биография Сергея Есенина это всегда три десятка версий одного события  – не хуже, чем у Наполеона или Македонского. Какие битвы духа проиграл, а в каких герой одержал верх, – на это тоже воля интерпретатора, зависящая как от угла зрения исследователя (аспектуальность того, как мы понимаем явление), так и от духа времени, дающего свою установку, под каким углом рассматривать то или иное событие (интенциональность того, чт; мы понимаем).


*   *   *

Шёл Господь пытать людей в любови,
Выходил он нищим на кулижку.
Старый дед на пне сухом в дуброве
Жамкал дёснами зачерствелую пышку.

Увидал дед нищего дорогой,
На тропинке, с клюшкою железной,
И подумал: «Вишь, какой убогой, –
Знать, от голода качается, болезный».

Подошёл Господь, скрывая скорбь и муку:
Видно, мол, сердца их не разбудишь…
И сказал старик, протягивая руку:
«На, пожуй… маленько крепче будешь».

1914



Посмотрим на вхождение и жизнь в поэзии и литературной среде С. Есенина под углом зрения творческой установки имажинистов. Жизнь в среде – короткая: чуть более десяти лет; жизнь в поэзии – вечность, пока живо слово русского литературного языка.
12 сентября 1921 года имажинисты А. Б. Мариенгоф и С. А. Есенин дают «Манифест», возвещающий:


«Мы, верховные мастера ордена имажинистов, непрестанно пребывая в тяжких заботах о судьбах нашего стиха российского и болея неразумением красот поэтических форм любезными нам современниками, в тысячный раз громогласно возвещаем чрез тело своих творений о первенстве перед прочим всем в словесном материале силы образа.
В тысячный раз мы выдвигаем значение формы, которая сама по себе есть прекрасное содержание и органическое выявление художника.
Принося России и миру дары своего вдохновенного изобретательства, коему суждено перестроить и разделить орбиту творческого воображения, мы устанавливаем два непреложных пути для следования словесного искусства:
1) пути бесконечности через смерть, т. е. одевания всего текучего в холод прекрасных форм, и
2) пути вечного оживления, т. е. превращения окаменелости в струение плоти.
Всякому известно имя строителя тракта первого и имя строителя тракта второго.
Созрев на почве родины своего языка без искусственного орошения западнических стремлений, одевавших российских поэтов то в романтические плащи Байрона и Гёте, то в комедиантские тряпки мистических символов, то в ржавое железо урбанизма, что низвело отечественное искусство на степень раболепства и подражательности, мы категорически отрицаем всякое согласие с формальными достижениями Запада, и не только не мыслим в какой-либо мере признания его гегемонии, но сами упорно готовим великое нашествие на старую культуру Европы.
Поэтому первыми нашими врагами в отечестве являются доморощенные Верлены (Брюсов, Белый, Блок и др.), Маринетти (Хлебников, Кручёных, Маяковский), Верхарнята (пролетарские поэты – имя им легион).
Мы – буйные зачинатели эпохи Российской поэтической независимости. Только с нами Русское искусство вступает впервые в сознательный возраст».

(С. Есенин, А. Мариенгоф. «Манифест». С. 667–668)



Песня

Есть одна хорошая песня у соловушки –
Песня панихидная по моей головушке.

Цвела – забубённая, росла – ножевая,
А теперь вдруг свесилась, словно неживая.

Думы мои, думы! Боль в висках и темени.
Промотал я молодость без поры, без времени.

Как случилось сталось, сам не понимаю.
Ночью жёсткую подушку к сердцу прижимаю.

Лейся, песня звонкая, вылей трель унылую.
В темноте мне кажется – обнимаю милую.

За окном гармоника и сиянье месяца.
Только знаю – милая никогда не встретится.

Эх, любовь калинушка, кровь – заря вишнёвая,
Как гитара старая и как песня новая.

С теми же улыбками, радостью и муками,
Что певалось дедами, то поётся внуками.

Пейте, пойте в юности, бейте в жизнь без промаха –
Всё равно любимая отцветёт черёмухой.

Я отцвёл, не знаю где. В пьянстве, что ли? В славе ли?
В молодости нравился, а теперь оставили.

Потому хорошая песня у соловушки,
Песня панихидная по моей головушке.

Цвела – забубённая, была – ножевая,
А теперь вдруг свесилась, словно неживая.

1925



От «вхождения» поэта в литературу до вступления Русского искусства в «сознательный возраст» прошло не более шести лет. Столетие спустя манифестация своей уверенности, демонстративное противопоставление себя всем и вся могут показаться эпатажем, копированием манеры футуристов образца манифеста «Идите к чёрту!» 1914 года. Однако в начале 1920-х годов идея партийного руководства литературой привела к возникновению множества творческих союзов, каждый из которых претендовал на ведущую роль в искусстве социалистического строительства. Борьба за гегемонию в пролетарской культуре, как война за гегемонию пролетариата, была беспощадной – на выживание. И прежде чем Ю. К. Олеше (1899–1960) довелось взойти на трибуну Первого Всесоюзного съезда советских писателей и рассказать, на основании чего и как он стал инженером человеческого материала, в идеологических схватках и травлях борзыми писаками полегли «путешествующие в прекрасном» имажинисты и весь Левый Фронт В. В. Маяковского.


«Есенин улыбнулся. Посмотрел на свой шнурованный американский ботинок (к тому времени успел он навсегда расстаться с поддёвкой, с рубашкой, вышитой, как полотенце, с голенищами в гармошку) и по-хорошему чистосердечно (а не с деланной чистосердечностью, на которую тоже был великий мастер) сказал:
– Знаешь, и сапог-то я никогда в жизни таких рыжих не носил, и поддёвки такой задрипанной, в какой перед ними предстал. Говорил им, что еду бочки в Ригу катать. Жрать, мол, нечего. А в Петербург на денёк, на два, пока партия моя грузчиков подберётся. А какие там бочки – за мировой славой в Санкт-Петербург приехал, за бронзовым монументом… Вот и Клюев тоже так. Он маляром прикинулся. К Городецкому с чёрного хода пришёл на кухню: “Не надо ли чего покрасить?..” И давай кухарке стихи читать. А уж известно: кухарка у поэта. Сейчас к барину: “Так-де и так”. Явился барин. Зовёт в комнаты – Клюев не идёт: “Где уж нам в горницу: и креслица-то барину перепачкаю, и пол вощёный наслежу”. Барии предлагает садиться. Клюев мнётся: “Уж мы постоим”. Так, стоя перед барином в кухне, стихи и читал…»

(А. Б. Мариенгоф. «Роман без вранья». С. 509–510)



*   *   *

На плетнях висят баранки,
Хлебной брагой льёт теплынь.
Солнца струганые дранки
Загораживают синь.

Балаганы, пни и колья,
Карусельный пересвист.
От вихлистого приволья
Гнутся травы, мнётся лист.

Дробь копыт и хрип торговок,
Пьяный пах медовых сот.
Берегись, коли не ловок:
Вихорь пылью разметёт.

За лещужною сурьмою –
Бабий крик, как поутру.
Не твоя ли шаль с каймою
Зеленеет на ветру?

Ой, удал и многосказен
Лад весёлый на пыжну.
Запевай, как Стенька Разин
Утопил свою княжну.

Ты ли, Русь, тропой-дорогой
Разметала ал наряд?
Не суди молитвой строгой
Напоённый сердцем взгляд.

1915



Пятёрка «маляру» за актёрское мастерство!
– Верю! Верю мужику, – сказал бы К. С. Станиславский, а уж кухарка Городецкого и сам акмеист, если и не поверили, то польщены были.
МХАТ, как говорится, отдыхает.
Вот оно – как «бочки в Риге катать».
Не в слове и не в вине ждала поэта гибель, а в человеческой среде, которую правильней было бы называть по опечаточке в духе Фрейда «среднёй», в самой-самой что ни на есть средней среде («средне»), что подливала ему вина в кабаках и силилась уничтожить в слове.
Салонно-вылощенный сброд, «средня» мещанская, кручёныхо-передоновская, дореволюционная, при всём своём тяготении к похабщине и запретному плоду была, как явствует ныне, ещё ничего: в конце концов именно тогда мышление бытия нашло свою опору в Александре Блоке и Николае Гумилёве; революционная – та даже вдохновляла пафосом великих перемен, ещё дышали Ф. К. Сологуб, М. А. Волошин, Н. А. Бердяев, и мысль, послушная голосу бытия, ещё находила ему слово в поэзии и философии.
«Средня» советской поросли из РАППа – тушите свет! – конец революции и свободе, пламенный привет тов. Сталину! – ни В. Хлебникову, ни С. Есенину, ни В. Маяковскому не удалось бы выжить (да ведь и не выжили!) под её безыменско-жаровским тюфяком в затхлом воздухе долго хранимой безъязыкости.


«Есенин помолчал. Глаза из синих обернулись в серые, злые. Покраснели веки, будто кто простегнул по их краям алую ниточку:
– Ну а потом таскали меня недели три по салонам похабные частушки распевать под тальянку. Для виду спервоначалу стишки попросят. Прочту два-три – в кулак прячут позевотииу, а вот похабщину хоть всю ночь зажаривай… Ух, уж и ненавижу я всех этих Сологубов с Гиппиусихами!
Опять в синие обернулись его глаза. Хрупнул в зубах огурец. Зелёная капелька рассола упала на рукопись. Смахнув с листа рукавом огуречную слезу, потеплевшим голосом он добавил:
– Из всех петербуржцев только люблю Разумника Васильевича да Серёжу Городецкого  – даром что Нимфа его (так прозывали в Петербурге жену Городецкого) самовар заставляла меня ставить и в мелочную лавочку за нитками посылала».

(А. Б. Мариенгоф. «Роман без вранья». С. 510)



*   *   *

О муза, друг мой гибкий,
Ревнивица моя.
Опять под дождик сыпкий
Мы вышли на поля.

Опять весенним гулом
Приветствует нас дол,
Младенцем завернула
Заря луну в подол.

Теперь бы песню ветра
И нежное баю
За то, что ты окрепла,
За то, что праздник светлый
Влила ты в грудь мою.

Теперь бы брызнуть в небо
Вишнёвым соком стих
За отческую щедрость
Наставников твоих.

О мёд воспоминаний!
О звон далёких лип!
Звездой нам пел в тумане
Разумниковский лик.

Тогда в весёлом шуме
Игривых дум и сил
Апостол нежный Клюев
Нас на руках носил.

Теперь мы стали зрелей
И весом тяжелей…
Но не заглушит трелью
Тот праздник соловей.

И этот дождик шалый
Его не смоет в нас,
Чтоб звон твоей лампады
Под ветром не погас.

1917



Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/-ilIQYwgU2w


http://www.ponimanie555.tora.ru/paladins/chapt_5_1.htm