Глава двадцать первая

Серафим Олег
У меня было три детства. Они переплетались в дивном единстве, побуждая маленькое пытливое тело вспоминать прошлый опыт. Я вбирал окружающий мир пятью чувствами и мириадами тончайших эмоций, рождаемых живущими во мне сущностями.
Мир людей представал чарующим, немного страшным, немного стыдным, и от того еще более желанным. Однако, не новым. Порою мне, как и каждому в детстве, казалось, что ЭТО уже со мною происходило, нужно только вспомнить. Три детства впоследствии свились в триединую ипостась, создав меня настоящего.

1974 – 1981. Городок
Первое детство – школьно-книжное. Вернее – книжно-школьное, поскольку читать я начал задолго до первого звонка. Не помню, чтобы меня намеренно учили. Разве что дед, играючи, растолковал значение основных кириллических символов.
Где-то между пятью и шестью, дождливым октябрьским вечером, возле дедовой печки, листал я иллюстрированное Гранвилем «Путешествия Гулливера», разглядывал неведомые сочетания литер, и вдруг, как воспоминание, явилась их цельность. Дед только довольно хмыкнул, когда я, спотыкаясь, по слогам расшифровал: «Из-да-те-ль к чи-та-те-лю», а затем: «Ав-тор этих путе-шест-вий мисс-с-стер…».
С тех пор безмолвная речь неизвестных богов вошла в мой мир недостающим пазлом, отравив сакральным ядом эскапизма последующее существование. Я читал много, читал везде: дома, во дворе, за обедом, ночью под одеялом с фонариком после насильного укладывания спать.
Когда пошел в школу, я читал на уроках и вместо домашних заданий, что не замедлило сказаться на успеваемости по остальных предметах. Особенно пострадала Гауссовская царица наук, низведенная в моём детском мире к досадному, но необходимому недоразумению, вроде рыбьего жира или взрослого «надо», когда не хочется.

В библиофильском опьянении, после «Кондуита и Швамбрании» Кассиля, я придумал страну Леанду. Назвал её так,  поскольку это имя походило на таинственное слово «лепота», которым (я не раз слышал), Дед называл окружающий лес и красивый вечерний закат. Я нарисовал карту Леанды, придумал флаг и гимн, а еще создал герб в виде трехзубой двухцветной короны, правая половинка которой, по линии центрального зуба, была  черной, а левая – белой.
В той стране проживали Дон Кихот, Робинзон и Гулливер, а также образы всех, кого любил, особенно девочек, которые мне нравились. Я рисовал их на разноцветных картонках, вырезал и хранил в заветном альбоме.
Со временем альбом раздулся. К пятнадцати между его страницами помещались сотни любимых литературных героев и десятки стилизованных девчонок. С девочками было проще, поскольку мои симпатии часто менялись.
Девочки, которые не оправдали чести находиться в альбоме, сжигались над ритуальной свечой, пройдя перед этим обряд инициации остро отточенным карандашом: красным, почетным – кого безвинно разлюбил; синим – которые разлюбили меня; черным, позорным – кто меня обидел, посмеявшись над сокровенными чувствами.
 Я, разумеется, был самодержцем Леанды – мог карать и миловать по своему хотению. Они, бедные, даже не знали, чему подвергались в застенках моего разноцветного воображения. А я знал и ухмылялся, вспоминая их мольбы о пощаде и предсмертные судороги над огнем, который превращал разноцветные картонки в скукоженные серые хлопья.
Порой игра переменчивых чувств заставляла воскрешать прошлые образы, воплощать их в материальные картонные оболочки, и тогда девочки, возрожденные из пепла, помещались на старые места. Порой неоднократно.
Сейчас это ждало бы Майю, доживи мой альбом до сей поры. Однако к восемнадцати годам, перед службой в армии, я отправил альбом и всех его обитателей в архив, торжественно инициировав почетным красным карандашом всех небезразличных мне представительниц прекрасного пола. Библиотекаршу АФ в том числе.
Юрка, рассекретивший меня во время одного из обрядов, после смертной клятвы был допущен к его проведению, но сакрального смысла не понял, голословно обвинил властного в своих действиях тирана в захождении шариков за ролики. Ему было интереснее в футбол с пацанами во дворе погонять, а мне – дивная Леанда. Так проходило моё первое книжно-школьное детство.

К десяти годам я перечитал большинство книг из отцовской библиотеки. Еще тогда завел Читательский дневник, куда дотошно записывал прочитанное, с обязательными рецензиями, восхищением, а порою критикой неправильных, на мое разумение, поступков героев и героинь.
Когда с домашними интересными книгами покончил, стал завсегдатаем двух городских библиотек – детской и взрослой. В выходные, позавтракав, шел в детскую библиотеку. До обеда бродил по книжному залу, выискивал самое интересное (список загодя готовил). Выбрав шесть приглянувшихся книг (больше не разрешали брать на абонемент), спускался в «Чайную» возле Дома культуры. Там перекусывал пирожками, ожидая самое замечательное – посещение районной библиотеки для взрослых.
Записали меня туда в виде исключения, по просьбе матери – библиотекаря в Доме культуры, потому что «маленьким», до четырнадцати лет, ходить во взрослую не разрешалось. Запрет наложили по указке районного начальства, во избежание «засорения» неокрепших детских мозгов описанием любовных сцен, которыми бесстыдно изобилует мировая литература. Но для меня, тогда одиннадцатилетнего, эта тайна была давно раскрыта, притом в таких подробностях, которые не снились слоноподобным тетушкам в отделе культуры райкома Партии.
В том мире взрослых книг моей пытливой сущности настало раздолье! Дух захватывало от общения с людьми прошедших времен, которые, как Декарту, сообщали только лучшие свои мысли. Пьянея от книжного духа, я бродил меж высоченных полок, вынюхивал, доставал понравившуюся книгу (порой, подставляя особую лесенку), раскрывал наугад, зачитывал пару абзацев. А затем, млея от восхищения, откладывал в специальное лукошко, как отобранную, которую хочу прочитать (потому, что не прочитать её невозможно!)
К закрытию библиотеки я еле тащил тяжеленную корзину, наполненную двумя десятками избранных. А затем, сидя возле библиотекаря, разрывая сердце, выбирал заветные шесть, чтобы записать и взять домой (здесь, как и в детской, больше шести не давали).

Поначалу, когда я только был допущен в запретный мир взрослых книг, библиотекари относились ко мне с удивлением и опаской: почему странный мальчик ходит полдня между полками, листает, гладит,  нюхает?
Особенно подозрения усилились, когда пришлось взять без проса неразрешенный и вредный для детского ума «Декамерон» Боккаччо. Записать в абонемент его отказались, да еще пригрозили сообщить в школу и отцу, какими книгами увлекаюсь в пятом классе: все, мол, в таком возрасте о межзвездных полетах читают да путешествиях, а он – бесстыдник! Я тоже читал о полетах и путешествиях, но страх как хотелось разузнать подробности о соловье в руке, которого обнаружил, пролистнув несколько недозволенных страниц.
На следующие выходные пришлось запрятаться за полками и засунуть толстенный желтый том в скользкой суперобложке за пояс. Но так как в ту пору телосложением я походил на мультяшного Маленького Принца, то фолиант из серии «Библиотека всемирной литературы» выпирал из-под пиджачка, превращая воришку в беременного карлика. Книгу обнаружили и нещадно изъяли, а меня, покусившегося на запретный плод, позорно отлучили от библиотеки.
Конечно, сообщили отцу. Вечером состоялся серьезный разговор с родителями, в результате которого я дал честное пионерское, что больше никогда-никогда ничего-ничего чужого (тем более – государственного!) брать без проса не стану. Покаянную голову меч не сечет, и мне разрешили читать классическую литературу для взрослых, как сказал отец – для общего развития.
Это было еще до Алевтины Федоровны. С её приходом библиотечная жизнь наладилась: я мог брать любые книги, даже анатомические атласы листать, где между страшных картинок бескожих мышц и сухожилий встречались вполне нормальные рисунки голых теть.

Мой отец, который позволил сыну в двенадцать лет читать взрослые книги, был  в Городке человеком известным – директором местного Дома культуры: книгочеем, словоблудом, любителем вин и прекрасного пола, личностью образованной и неординарной, как на своё время и место обитания. Он музицировал на всех имеющихся инструментах, писал сценарии торжественных мероприятий, сам их ставил, раздавая лучшие роли симпатичным студенткам из местного техникума, которые взамен платили ему восторженным вниманием.
Доставалось того внимания и мне, когда отец разрешал прийти к нему на работу. Задорные юные хохотушки (тогда кажущиеся старыми), обнимали меня, пощипывали, угощали печеньками и говорили: «Какой хороший мальчик!», обещая выйти за меня замуж, когда выросту. Отец недвусмысленно переглядывался с девицами (мол, папа тоже интересен – зачем ждать так долго!), а я смущался, краснел и хотел потрогать их за проступавшие под кофточками груди. Конечно же, не трогал, потому что стеснялся.
Зато дома, уже владея совершенно секретным опытом, перед сном я поглаживая себя ТАМ и представлял какую-нибудь из папиных студенток рядом на кровати. Представлял, что это она трогает меня, даже целует писюна, чтобы он стал твердым. А потом я ложусь сверху и мы долго целуемся письками. Я в ту пору еще не видел наяву старых женских писек, но по аналогии представлял, что они устроены так же, как девчоночьи, только поросшие волосами. Мне об этом сельские подружки рассказывали.
Мой неординарный отец, как и многие провинциальные служители  культуры того времени, был подвержен профессиональному заболеванию. Он стремительно жил и странно помер в марте восемьдесят шестого после бурного праздника, посвященного Международному женскому дню. От отца остались книги, испещренные пометками на полях, груда сценариев да пару тетрадок заведомо непубликуемых стихов.

1974 – 1987. Лес неподалеку Городка
Кроме книг, которые наполняли окружающий мир образами и смыслом, у меня был дед – мамин отец. С ним связано второе детство.
До школы и в младших классах меня к деду отпускали неохотно, особенно отец, пеняя неустроенностью. Зато, когда мама запретила ездить на каникулы к отцовым родителям (ввиду разоблачения стыдных приключений), а оставаться летом на городецком асфальте я никак не хотел, то меня отвозили к деду в лес.
Мне нравилось гостевать у деда. Он не поучал, не заставлял запоминать, не требовал толкований и ответов. Дед лишь рассказывал, приводил примеры или показывал обычное необычным.
При этом он никогда не говорил о своей прошлой жизни, и мама о ней не говорила. Зато от людей я слышал (от того же Юрки), что дед у меня в прошлом – офицер НКВД, а еще – ведьмак, разные штуки тайные знает, может лечить, а может и убить. Побаивались деда, не занимали без повода. Он тоже никого не занимал.
Но меня в ту пору не особо интересовало – ведьмак он или не ведьмак. Мне с ним было интересно, спокойно. Чувствовал: пока я возле деда – никакая беда не затронет. А даже если и задумает тронуть (лишь задумает!), то предназначенное мне зло сторицей назад возвратиться.
Каждый день на рассвете, не смотря на погоду, дед запрягал старого мерина в древнюю телегу с деревянными колесами, охопленными стальными обручами, и отправлялся в лес по лесничим делам. Я же в это время был посвящен себе: умывался у колодца, пил оставленное дедом, еще не остывшее парное молоко с испеченным хлебом, и отправлялся обследовать таинственный лес.
 Когда был младше – старался не отходить далеко от избы. Но затем, после четвертого класса, соорудив лук из дикого орешника, я забредал всё дальше. Сам того не ведая, я впитывал окружающий лесной мир, открывал его дивный порядок, который во сто крат согласованнее мира людей, добрее, разумнее. Мне давали уроки лесные колючие травы, муравьи в кореньях дубов, пекущие слепни и мелкое зверье, забредшее полакомиться у кормушек, построенных дедом.
Углубившись в лес, я порою встречал лосей, косуль и диких свиней, но пугаться их меня не приучили, а звери, не чувствуя моего страха и угрозы, меня не трогали, с интересом наблюдая за необычным детенышем двуногих, который не желал им зла.
Узнав о дальних походах, дед научил меня шипелкам и жужжалкам, которыми можно отпугивать бешенных собак или злых людей. Лишь предупредил, что слова эти страшные, и запросто нельзя их говорить, потому, что зверь или человек могут испугаться, заболеть, даже издохнуть. Я знал, что против зверья никогда дедовой науки не применю, а вот против злых людей – это всегда пожалуйста. Не любил я лицемерных взрослых дядек и теток, которые думали одно, а говорили совсем другое.
Я даже хотел, чтобы браконьер какой с подстреленной косулей мне попался, или лесной ворюга со срезанным молодым дубком. Зачесались бы тогда чушки вшивые, рожи паршивые, черным меченные, грыжей мученные, червями точенные…  Плохие люди мне не попадались. Все окрест знали, что не стоит с лесом деда-ведьмака связываться, потому как досточки из украденного дуба в самый раз на гроб сгодятся.
Порою дед брал меня с собой в объезд, если ехал на дальние стражи. Поездки превращались в познавательные экскурсии, во время которых я многим более узнал, чем на последующих уроках биологии, географии и прочих ботаниках. Вот только математики дед не любил, считая её порождением Князя мира сего (как непонятно объяснял). Я тоже её не любил, хоть не знал тогда еще ни о Князе, ни о его правлении.
Но больше всего с той поры запомнились наши вечера, проведенные возле костра, если была хорошая погода, или возле печки в избе. Там впервые я услышал о Робинзоне и Дон-Кихоте. Однако самое важное, чему учил меня дед: чувствовать за реальным – не реальное. Особенно хорошо это получалось у костра, когда мы сидели в вырванном из темени маленьком кругу, а вокруг нас простирался беспросветный мрак, и в том мраке двигались неясные силуэты. Я поначалу их боялся, но дед пояснил, что невидимые силы сами по себе не более враждебны, чем вода или огонь. Если своими мыслями и поступками их не притягивать, то сами они нас не тронут.
А еще дед рассказывал, что мы жили на Земле много раз, и еще будем жить, когда помрем. Что никто не умирает, а сбрасывает тело, как конфетную обертку и возвращается Домой – на небо. Что бабка моя, дедова жена, не умерла, а вернулась к родным душам, отбыв земной строк. И что, возможно там,  Дома, мы с нею встречались до моего рождения, и встретимся ещё.
Я верил деду восторженной детской верой (будто вспоминал давно известное) и мне становилось легко и свободно потому, что – смерти нет, и я никогда по-настоящему не умру, а стану другим! И никто из моих родных не умрет: ни мама, ни отец, ни дед! 
С лет пятнадцати я стал реже ездить к деду на каникулы, а затем, повзрослев, обретя личные дела и проблемы, стал проведывать лишь когда мать посылала отвезти гостинцев. Дед чувствовал мой отход, не навязывался, не поучал, ни о чем не расспрашивал. Он всё так же уединенно жил, отдавал  себя лесу. Но не болел, и казалось – не старел, оставался древним и постоянным, как окружавший его зеленый мир.

1975 – 1978. Село в Городецком районе
Первое книжно-школьное детство и второе – лесное, сплетались между собой, наполняя мой мир книжной мудростью и учением деда. Они вошли в меня – нераздельны, неотделимы.
Но было еще третье детство – захватывающее, стыдное, а потому – тайное. Третье детство существовало само по себе, почти не проявлялось, лишь порою давало знать легоньким пощипыванием в животе да шевелением Демона. Оно было самым любимым моим скелетом в шкафу, поскольку вспоминалось гораздо чаще двух остальных.
Началось третье детство в блаженное дошкольное время. Тогда меня надолго к деду в лес не пускали, и лето я проводил у отцовых родителей в селе, в километрах десяти от Городка.
Жизнь там была вольготная, райская. Кем-то установлено, что в мире мальчиков рождается больше, чем девочек, но третье детство грубо попирало такое соотношение – в бабушкином переулке на краю села я оставался единственным мальчиком на шесть девочек от пяти до десяти лет – и местных, и приезжих.
Разумеется там были и другие дети – постарше, но малышню они к себе не допускали, а нам того и не хотелось. Разве что старшая из местных девчонок, тогда уже десятилетняя Алка, намазав губы огрызком мамкиной помады, крутилась поблизости курящих подростков. Однако внимания они на пигалицу не обращали, а то и прогоняли плохими словами.
Так у нас сложилась своя ватажка. Верховодила всё та же Алка, которая называла себя королевой. Она жила с матерью-алкоголичкой и не по возрасту была посвящена во многие взрослые секреты, которыми порой делилась с нами, загадочно закатывая глаза. Впоследствии Алка стала виновницей будущих стыдных приключений, приведших к разгону ватажки, но это было потом, когда я уже второй класс закончил.
А до той поры мы, уподобленные неискушенным ангелам, предавались детским забавам, определенным возрастом и пытливой детской природой: бродили по окрестным лугам за селом, плели венки, строили домики из песка и травы, ловили руками рыбу и головастиков на болоте.
В этой идиллии по инициативе Алки присутствовали некоторые опыты постижения нашей половой принадлежности, но они оставались невинны и лишены порочности, осознание которой наполняло бы их иным смыслом.
Будучи в ватажке единственным мальчиком, я стал объектом девчачьих исследований. Накупавшись и нагулявшись, мы шли в одно из наших тайных мест, где играли во врачей, в папу-маму или трогания, к которым всё и сводилось.
По команде Алки мне сдергивали шортики, укладывали на спину, гладили и щекотали травинками, пока не затвердеет писюн. Потом девочки с ним игрались: шатали, сжимали, пробовали упругость. Их это забавляло, а мне было стыдно и больно (особенно первые разы), но приятно необычной приятностью.
Каждый раз, когда меня валили на землю, я притворно упирался, но мне нравилось так играть. Втайне я даже ждал этого и хотел, но не говорил. И когда девчонки увлекались чем-то своим, не обращали на меня внимания (особенно, в отсутствие Алки), я сам их задирал, валял домики и раскидывал цветы, чтобы они принялись меня мучить. Но они – дурочки с переулочка – того не понимали, начинали обижаться и плакать. Потому я особенно любил, когда с нами игралась Алка.
Мне тоже разрешалось трогать девочек. Они этого хотели даже больше, чем меня трогать. Но я стеснялся, никогда первым не приставал и отваживался лишь по настоянию Алки, которая выбирала мне жену. Как правило, себя саму.
Ещё Алка по секрету рассказывала совсем стыдное. Рассказывала, что будто взрослые целуются письками, когда у них любовь: ложатся друг на друга и всовывают хлопчачью в девчачью.  Раз и мы с Алкой такой поцелуй пробовали, но ничего у меня не получилось – писюн гнулся, не всовывался, а потом окончательно сморщился. Алка сказала, что я еще маленький, не дорос даже до пионера, как она.
Я обиделся. Решил, что когда пойду в школу и стану пионером – у меня обязательно получиться. Тогда я считал, что все дети в своих ватажках трогаются и целуються, но не рассказывают посторонним.
Мы тоже не рассказывали. Понимали, что взрослым об этом знать не следует. По настоянию Алки мы поклялись на смерть хранить нашу тайну, запечатав обещание оттиском на подорожнике проколотого мизинца, намазанного выступившими капельками крови. 

Змеем-искусителем, нарушившим мою монополию на девчачьи ласки, стал Сашка, который приехал в село к бабушке. Я тогда уже второй класс закончил. Мои подружки тоже повзрослели.
Сашка был из Киева. Его бабка до этого жила в другом месте. Но у деда Степана, нашего соседа по переулку, умерла жена, вот и взял себе другую – Сашкину бабу. Так и привела судьба Сашку в наши края.
Было на то время ему лет пятнадцать, может больше. Симпатичный и хулиганистый – такие всегда девчонкам нравятся. А тут еще – из столицы! Он сначала с одногодками местными хотел подружиться, но что-то у них не заладилось – поспорили, подрались. Дед Степан даже разбираться ходил. После этого Сашка ко мне стал захаживать, но так, без интереса – мне только десятый шел.
Однажды, когда он сидел у меня во дворе и со скучающим видом   показывал карточные фокусы, пришла наша ватажка. Завидев Сашку, девочки сбились у ворот, засмущались, стали прятаться друг за друга и хихикать. Алка, хоть и старшая (ей на ту пору уже двенадцать исполнилось), тоже покраснела, но подошла к нам. Сашка сразу ожил, расфуфырился, принялся дурашливо шутить и выделывать кренделя с картами. Увлеченная представлением подтянулась малышня, не сводила зачарованных очей с невиданного искусника. Так и познакомились.
Сначала всё шло как обычно. Только Сашка теперь ходил с нами. Само собой, лидерство в ватажке перешло к нему. Алка, на правах королевы, не отходила от нового короля, выполняла поручения, покрикивала на ослушавшихся подданных, в том числе на меня.
Я обижался, но терпел. Кроме них мне не было с кем играть. Несколько раз мы вместе ходили купаться и за черникой в лес, только я чувствовал, что отношение ко мне поменялось.
Девочки меня уже не любили, заворожено смотрели на Сашку. А он, гад, подло этим пользовался: в воде брызгался с ними, топил и щипал, а они, дурочки, не обижались, визжали от удовольствия и сами на него бросались.
Когда мы, накупавшись и утомившись, падали на берегу отдыхать, неверные мои подружки липли к Сашке, как мухи к липучке, что у бабушки в веранде висела. Прилипали. Алка всегда первой. Сашка обкладывался ими, как куклами, больно щекотал, душил, жалил ножки и животики крапивой, проверяя, кто дольше выдержит, а они терпели, визгливо хохотали.
Я замечал, что во время мучений у Сашки в синих плавках надувается большой горб и мне становилось противно, потому что и у меня внизу зудело, тоже наливалось, но на меня никто не обращал внимания, как раньше. Я сидел в сторонке сам, обсыхал. Было очень обидно и хотелось плакать.

Этим и закончилось. Каждому из нашей ватажки запретили играть и даже встречаться друг с другом. Маринка, правда, пару раз прибегала, пока её мамка была на работе, а мой дед с бабкой на огороде. Мы крадучись залазили на сено, суетливо целовались-трогались, и также крадучись разбегались. 
В конце лета меня увезли в Городок, в школу. Больше к родителям отца на каникулы не ездил. Мать запретила.