Евгения Тур. Сергей Бор-Раменский. Часть 2

Библио-Бюро Стрижева-Бирюковой
«Серёжа Бор-Раменский» (или «Сергей Бор-Раменский») Евгении Тур - одна из самых любимых книг Российского юношества. Впервые появилась в журнале "ДЕТСКИЙ ОТДЫХ" в 1888 году, где писательница была постоянной сотрудницей. Повесть печаталась весь год, во всех 12-ти номерах. Позже неоднократно  переиздавалась, вплоть до революции 1917 года - последний раз в 1916 году. С тех пор не была издана ни разу, незаслуженно забыта и как бы "похоронена". Найти можно лишь единичные экземпляры в самых крупных библиотеках.

Известный библиограф детской и юношеской литературы конца XIX-го века М.В. Соболев, публиковавший ежегодные обзоры детских книг в журнале «Педагогический Сборник», в таком обзоре за 1889 год писал: «Настоящий обзор мы начнём с беллетристически-педагогических сочинений. Во главе их я ставлю повесть маститой детской писательницы, Е. Тур «Сергей Бор-Раменский»… Повесть Е. Тур даёт целую коллекцию воспитательных систем, а потому воспитателю следует познакомиться  с книжкой».

В самом деле, повесть Евгении Тур учит вере и добру, учит стойкости, терпению и любви к ближним, учит не сдаваться и не терять чести и достоинства даже в тяжелейших жизненных ситуациях. Нельзя не полюбить героев этой замечательной повести, чьи мастерски написанные образы надолго врезаются в память. Поэтесса Марина Цветаева в 1934 г. в рассказе «Дом у Старого Пимена», вспоминая рано ушедшего сына известного историка Д.И. Иловайского, напишет: «Вот Сережа, живой отблеск отживших поколений (о, как ты ничего не понял, историк!), изящный, тонкий, с маленькими бачками на совершенно детском лице, светло-черноглазый, не розовый, - ярко-бледный, - живой 1812 год! - с гравюры - из семейной хроники - точно вросший в свой (увы, студенческий!) мундир. (И вот таинственное слово из глубочайших недр моего младенчества встаёт: Сережа Бор-Раменский...)»

 Нынешняя републикация повести подготовлена к 200-летию со дня рождения ЕВГЕНИИ ТУР(графини Елизаветы Васильевны Салиас, урождённой Сухово-Кобылиной) -  отмечается 12/24 августа 2015 года.

М.А. Бирюкова


СЕРЁЖА БОР-PAMEHCKИЙ. Часть 2.


Прошло три месяца после неожиданной, всех поразившей внезапной смерти адмирала. Серафиму Павловну, находившуюся в состоянии, близком к помешательству, перенесли в Иртышевку, в дом Ракитиных, и две её дочери последовали за нею. Серёжа и Степан Михайлович остались одни в запустелом и покинутом доме; напрасно Ракитины уговаривали Серёжу переехать к ним вместе со Степаном Михайловичем. Он твёрдо и упорно отказывался. Ракитины обратились тогда к самому Степану Михайловичу и к отцу Димитрию, убеждая их повлиять на Серёжу, но оба они приняли сторону Серёжи, оба одобрили его поведение.
- Сергей, - сказал отец Димитрий, -  юноша полный сил и желания быть полезным семейству. Пускай осмотрится и рассудит, что предпринять и как жить.
- Сергей, - сказал Степан Михайлович, - хорошо делает, что отказывается идти в чужой дом. Ему надо и усиленно учиться, чтобы вступить в университет, и усиленно заняться хозяйством, чтобы успокоить мать и сделаться работником на семью - ведь у него две сестры, а покойник адмирал завещал ему беречь их и во всём их успокаивать. Это дело нелёгкое.
- Особенно при большом расстройстве их дел. Адмирал умер именно тогда, когда вся его энергия и знание дела были необходимы для благосостояния семейства, - сказал отец Димитрий.
- Разве дела так плохи? — спросил с тревогою Степан Михайлович.
- Из рук вон плохи. Сидор Осипович в качестве опекуна просил друга своего, Андрея Алексеевича Безродного, съездить в оба имения и на фабрику покойного обревизовать и учесть управляющего, пользовавшегося особым доверием адмирала.
- Но не в последние дни его жизни, - сказал Степан Михайлович. - Я знаю, что он уничтожил доверенность,  данную управляющему.
- Да и я знаю, что он уничтожил доверенность, но не поздно ли?
- Что вы хотите сказать? — спросил Казанский.
- Зачем пугать себя и вас загодя, - отвечал отец Димитрий. - Мы, то есть Сидор Осипович, ждём скоро Безродного, тогда всё узнаем. Во всяком случае, даже в самом благоприятном, продолжать так, как жили, Бор-Раменским нельзя. Фабрика шла в убыток - её надо уничтожить, а на фабрику эту затрачены значительные капиталы, которых вернуть нельзя; они пропадут.
- И сказать, что такой умный, такой благоразумный человек, как адмирал, мог позволить втянуть себя в такую петлю, - сказал Степан Михайлович, разводя руками.
- Герои, - сказал отец Димитрий, - военные люди, покрытые лаврами, и доблестные слуги отечества - плохие наживатели денег. Слава венчает их, а нажива минует! У них нет для наживы таланта. Адмирал, невзирая на свой ум, был доверчив, как дитя. Он ни в ком не был склонен видеть мошенника, тем более в том, кого облагодетельствовал.
 - Да, я слышал, что этот немец-управляющий ему всем был обязан.
- Помилуйте! Выручил из тюрьмы, заплатил за него его долги, поставил на ноги, дал место с хорошим жалованьем, а он, вместо благодарности, обобрал его.
- Так это уже достоверно, что обобрал!
- Достоверно, что употреблял во зло доверие адмирала, что затратил много, втянул его в долги; но мы ещё не знаем, насколько и до какой степени; только всё это очень подозрительно, вот отчего адмирал за неделю до смерти уничтожил доверенность. Без особо важной причины он бы этого не сделал. Давно ли вы видели Серафиму Павловну, я вот уже неделю, за множеством треб и занятий, не видал её.
- Я был у них вчера, - отвечал Казанский. - Как вам сказать: всё то же; сидит как истукан, почти не пьёт и не ест, не плачет, точно окаменела, и ничего с ней не поделаешь. Дети бессильны. На вопросы отвечает односложно, слёзы детей видит спокойно, как-то равнодушно. Намедни Сергей бросился к ней, стал перед ней на колена и зарыдал. Она спокойно, холодно отстранила его рукою, и лицо всё то же, ни кровинки в нём, точно застыло оно, помертвело как-то. Словом, всё та же, что две недели тому назад.
- Хотя бы занялась чем-нибудь, - заметил отец Димитрий.
- Её просили о том, она согласилась: вяжет теперь какое-то вязанье, вяжет как-то машинально.
- Дочери с нею?
- Настолько, насколько возможно. Она часто просит, чтобы её оставили одну; дети очень огорчаются, а дочери даже, в особенности Глаша, раздражены.
- Отчего? Разве они не понимают, что мать их сразил такой удар, что она не может опомниться - хорошо, что не умерла, - сказал отец Димитрий.
- В их лета трудно понять, а Серафима Павловна иногда сама не отдаёт себе отчёта в том, что говорит, - сказал Степан Михайлович.
- Говорит не она, - возразил отец Димитрий, - говорить её великое горе, а вы знаете, характера и энергии в ней никогда не было.
- Какой характер! - воскликнул Степан Михайлович. - Она как малое дитя, доброе, но неразумное! А теперь она глава семьи. Как она поведёт семью?
- Ну, это уж Божья воля, - сказал, помолчав, отец Димитрий, - всё в Его руках, и Он наставит сирот, если они сами Его не забудут, Он направит их на путь истинный. Вы как полагаете?
- Я? Право не знаю, как, где они устроятся. Ракитин говорит, что прежде возвращения из деревень Андрея Алексеевича Безродного ничего решить нельзя. Во всяком случае, я не оставлю Бор-Раменских, пока Сергей не вступит в университет. Я обещал покойному сделать для его детей, что могу.
- Да, он имел какое-то предчувствие, - сказал отец Димитрий.
- Нет, этого я не заметил, но когда он сбирался за границу, во время болезни Вани -  бедный Ваня, какой был милый мальчик! — он поручал мне Сергея, и я тогда пообещался и уж, конечно, теперь исполню обещание.
- Ну, прощайте, добрейший Степан Михайлович, и да благословит вас Господь за ваше доброе сердце и ваши благие намерения. Я пойду к Ракитиным, навещу бедную Серафиму Павловну.
- Действительно бедная, - сказал Казанский, - уж больше такого несчастья и вообразить трудно. Потерять сына любимого и мужа, да какого? Друга и отца, покровителя, нежнейшего - ужасно! Она жила за ним, как за каменною стеною и кроме ласки и угождения ничего не видала, а теперь…
- Но не всё же Господь отнял у ней, - сказал отец Димитрий, - у ней дети, добрые дети и друзья.
- Не знаю, как вам сказать; сын у ней действительно редкий, но одна дочь уж очень холодна, а другая строптива и безмерно горяча. Зато друзья редкие, это правда!
- Ракитины-то? - воскликнул отец Димитрий.
- Да; полны внимания, ласки; они окружили её такою любовью, такими попечениями, такою заботливостью, каких и у близких родных не часто встретишь. А уж дочка их - это сокровище! - не отходит от Серафимы Павловны, так и сидит у её ног на скамеечке и рассказывает, и читает, и развлекает, пока ей она позволяет.
- Как?
- Да, часто бывает, что Серафима Павловна всех гонит от себя, говоря, что все ей в тягость, и что она, оставшись одна, должна жить одна. Это как бы пункт помешательства. Она часто говорит вполголоса: «Одна!.. Одна...» А Глаша выскакивает тогда из комнаты матери, будто ужаленная.
- Ей надо объяснить, вразумить!
- Глаше-то! Ну, это трудно. Вы вот поговорите со своей умницей Таней; она немало билась с Глашей и ничего не добилась; ко всему этому жестокому несчастью присоедините семейный разлад. Вера оскорблена, Глаша раздражена, Серёжа сражён - и все безутешно плачут; а мать, мать уж не мать, а больная женщина, убитая скорбью.
- Надо потерпеть  - время излечивает всё, - сказал священник.
- Не всё, отец Димитрий. Конечно, скорбь, самое отчаяние со временем стихнут и превратятся в горе и печаль, но семейное согласие народится ли?
- Будем надеяться, что найдут они со временем и семейное согласие, - сказал печально отец Димитрий. – Кажется, кроме согласия у них ничего иного не осталось, а горе – учитель хотя суровый, но искусный. Горе выучивает всех и всему.
- Когда не озлобляет, - сказал Степан Михайлович и прибавил:
- Бедные дети! Несчастное семейство!
Через две недели после этого разговора Сидор Осипович известил отца Димитрия, что он просит его, как опекуна, прийти на совещание, и пригласил также в качестве друга дома Степана Михайловича Казанского. Андрей Алексеевич возвратился с вестями недобрыми, и Ракитин желал обсудить, какие должно принять меры, чтобы спасти хотя часть состояния Бор-Раменских. В назначенный день в зале дома Бор-Раменских сошлись Ракитин, отец Димитрий, Безродный и Казанский. На столе лежали большие расходные книги, ведомости из деревень, различные бумаги по залогам имений, векселя. Когда все сели, Ракитин начал говорить.
- Андрей Алексеевич привёз вести поистине жестокие для семейства адмирала. Выслушайте его, а потом посоветуемся сообща, что предпринять.
- Я нашёл имения разорёнными, - начал Андрей Алексеевич, - всё, что могло быть продано - продано или запродано. В Екатеринославском имении был падёж скота и два пожара; хлеба нет, магазины пусты. В Воронежском имении всё продано, не только хлеб, но и скотина: коровы, овцы и лошади. Управляющий продал даже полы и накаты с потолков господского дома. Фабрика, им устроенная - одно мошенничество. Она нейдёт, она стоит; дорогие машины, выписанные из Бельгии, свалены в амбаре, за них не доплачена большая сумма. Кроме того, управляющий, имевший полную доверенность, забрал громадные суммы у купцов и торговцев, и с ними скрылся. Обязательств на имя адмирала множество. Я полагаю, что если привести в известность часть долгу и насколько есть собственности - долгов будет больше. Все документы здесь; не угодно ли взглянуть.
- Боже милостивый, - всплеснул руками Степан Михайло¬вич, и краска сбежала с лица его. Он страшно побледнел. Старик, отец Димитрий, сидел неподвижно, крепко сжав свои руки. Ракитин с лицом, не выражавшим ничего, кроме суровости и необычайно хмурого спокойствия упорно глядел на Безродного.
- Что же делать теперь? - сказал отец Димитрий.
- Во-первых, просмотреть документы, а потом поговорить, решить...
- Я не в состоянии в сию минуту рассматривать документы, - сказал отец Димитрий.
- Но нельзя же на веру, - возразил Безродный.
- Знаю, но дайте мне собраться с духом, завтра я всё прочту до строчки, а теперь я принимаю всё на веру – ведь вы бумаги видели, читали? – обратился он к Ракитину.
- Конечно, не только прочёл, но всю ночь сидел за ними; считал, подвёл итоги.
- И что же?
- Пришёл к твёрдой уверенности, что Бор-Раменские разорены в конец. Если мы сами не продадим имений, то они пойдут с молотка, и у них не останется ни одного медного гроша. Они будут на улице.
Наступило мёртвое молчание. Все были подавлены и сражены.
- Что же делать?
- Не медлить, искать покупщика с большими капиталами, чтобы купил на чистые деньги, деньги на стол, чистоганом.
Все опять помолчали.
- Я думаю, - сказал, наконец, Ракитин, - что на такую меру решиться нельзя, не спросив Сергея Бор-Раменского. Ему минуло 17 лет – через год он совершеннолетний. Пусть решает – хочет ли продать, или подождёт, чтобы имения пошли с молотка. Надо его призвать и всё сказать ему.
Серёжа сидел в своей комнате, перед ним разложены были книги; он что-то писал, заглядывая в лексикон. Степан Михайлович вошёл в его комнату.
- А вот и вы, - сказал Серёжа, - как кстати: я никак не могу сладить с этим переводом, уж очень он мудрён, не по моим силам; не могу правильно составить латинскую фразу.
- Ну, оставьте её, батенька, а теперь вот что: вас требуют на совещание.
- На какое?
- Да по имениям, по делам.
- Что же я понимаю? Я могу кое-что приказать по хозяйству, но по управлению фабрикой и дальними имениями я ничего не знаю.
- Безродный воротился; он привёз вести нехорошие - вот вас и требуют на совет.
Серёжа встал.
- Что такое? Верно, управляющий оказался ненадёжным. Папа так и думал.
- Хуже. Он оказался негодяем. Он забрал все деньги, надавал векселей, заложил, что мог, и бежал.
- Как, бежал?! - воскликнул Серёжа, меняясь в лице.
- Пойдёмте в залу. Ракитин послал за вами: вы почти совершеннолетний, а без вашего согласия делать ничего нельзя.
- Это дело моей матери — как она прикажет, так и будет. Я тут ничего не значу и голоса не имею.
- Но вашей матери, в её положении, сказать всего нельзя. Соберитесь с духом. Серёжа, друг мой! - воскликнул вдруг Степан Михайлович не своим голосом. - Покажите, что вы человек с волей, с характером, сын своего отца!.. Своего благородного, сильного отца!
Серёжа взглянул только на лицо Степана Михайловича и побледнел. Сердце его билось так сильно, что едва дышал, но он овладел собою и сказал твёрдо:
- Говорите, говорите скорее и всю правду: разорены... мы разорены!
Степан Михайлович удушливым голосом сказал:
- Да, - и прибавил:
- Пойдёмте, пойдёмте.
Серёжа вытянулся как струнка и твёрдо вошёл в залу. Его попросили сесть и выслушать внимательно, что ему следовало знать. Безродный стал излагать положение дел, указывая на отчёты, залоги, векселя. Он говорил ясно, кратко и просил поверять его слова на отчётах и на итогах. Серёжа слушал молча, не произнося ни слова, неподвижный, как истукан. Когда Безродный окончил своё длинное донесение, Ракитин сказал:
- По завещанию адмирала, всё, что он имел, отказано пожизненно вашей матушке, но из отчётов выяснилось, что пассива столько же, как... то есть, долгов столько же, как собственности.
- Бедная мамаша! - прошептал Серёжа, крепко схватившись рукою за ручку кресла, и сжимая её из всех сил, до боли ногтей.
- Теперь вы должны решить: хотите ли ждать, чтобы имение продали с молотка, или решитесь сами искать покупателя. В первом случае очевидно, что всё пойдет задаром, и у вас, кроме пенсии вашего отца, ничего не останется.
Серёжа машинально повторил:
- Ничего!
Степан Михайлович и отец Димитрий взглянули на него. Лицо его было бледно как мел, даже губы побелели.
- Если искать покупателя, быть может, можно спасти малую часть вашего состояния. Быть может, найдётся такой, который заплатит дорого, если имения ему понравятся, или если они сойдутся с его межами.
- Стало быть, выплатить долги нельзя? - спросил Серёжа с усилием, казалось, слова не хотели слезать с языка его.
- Пo-моему, невозможно; даже если бы вы сыскали значительную сумму, чтобы заплатить тем, которые дали вашему управляющему деньги за жидовские проценты, да и то едва ли можно обернуться. Подумайте, решите.
-  Я не могу решать, как будет угодно матери: это её воля.
- Но она не в состоянии, она совершенно убита, даже едва ли поймёт.
- Всё-таки я должен спросить её приказаний.
- Имение ей отдано пожизненно, но в сущности оно ваше. Женщины, а ваша мать в особенности, совсем несведущи в делах. Вы её только расстроите.
- Всё равно - теперь мать мою ничем расстроить нельзя. Она всё потеряла и после той потери осталась ко всему равнодушна, я же должен повиноваться ей. Время терпит, не правда ли?
- То есть... да, терпит, пожалуй, месяц, - и, подумав, Ракитин прибавил, - пожалуй, два; но не больше.
- Это слишком много, мне надо три-четыре дня - не для того, чтобы мать приготовить  - повторяю, она далека в своей скорби от всего житейского - но мне надо собраться самому с духом... Я слаб...
Серёжа улыбнулся, и эта улыбка была такова, что у добрейшего Степана Михайловича навернулись на глазах слёзы.
- Через три дня, - сказал Серёжа, - я приду сюда и сообщу вам решение матери, а теперь позвольте мне уйти.
Он встал, пожал руку Безродному и сказал:
- Благодарю вас сердечно. Знаю, что вы потрудились для вашего друга, нашего опекуна, но не менее того я остаюсь и мы все вам навсегда благодарны.
Серёжа поспешно всем поклонился, ушёл к себе и заперся в своей комнате.
- Бедный мальчик! - сказал Ракитин. - На него легла тягота не по силам.
- А Бог! Возложим на него всё наше упование, - сказал отец Димитрий, и все они разошлись, всякий унося в душе своей тяжёлое чувство.
Серафима Павловна сидела в угольной небольшой комнате, в доме Ракитиных. Она очень изменилась и страшно похудела. Её нежные черты осунулись, мертвенная бледность покрывала её щёки, глубокий траур ещё больше выдавал эту бледность и худобу лица. Она заметно поседела, но её седые волосы мало отличались и выделялись от пепельно-белокурых волос. Несмотря на своё жестокое горе, она, по привычке, была тщательно и даже изящно одета: креповый чёрный чепец обрамлял прелестный овал лица её, и длинный креповый вуаль окутывал её почти с головы до ног. Когда дверь отворилась, и она увидела Серёжу, её безжизненные, потухшие глаза не оживились. Он осторожно, будто боясь потревожить её, подошёл к ней, взял её исхудалую, белую, как мрамор, руку и почтительно и нежно поцеловал. Она не сказала ни слова, не сделала ни одного движения.
- Мама, - сказал, наконец, Серёжа, - я пришёл спросить ваших приказаний...
Она молчала. Серёжа продолжал.
- Управляющий фабрикой и имением бежал, обокравши нас. Опекуны говорят, что надо продать имения, чтобы расплатиться с долгами. Что вам угодно приказать?
- Мне всё равно, - произнесла она с усилием, - делайте, что хотите.
- Мама, милая! Скажите, что вам угодно, согласитесь поговорить о делах с Сидором Осиповичем или с отцом Димитрием и решите - что делать.
- Я сказала - мне всё равно! Делайте, как хотите. Оставьте меня только в покое.
- Но, милая...
- Пусть опекуны решают, они на то опекуны - решают за вас и для вас. Мне же лично ничего не надо. Я прошу только о том, чтобы меня оставили в покое, не мучили меня. Поди, оставь меня одну... одну...
Серёжа посмотрел, прочёл на лице матери такое страдание, что не решился сказать ни слова и тихо вышел из комнаты. Она вздохнула, будто освободившись от угнетавшей её тяжести.
- Моя мать, - сказал Серёжа в назначенный день собравшимся опекунам и двум их советникам, - не хочет ни о чём слышать и говорит: ей ничего не нужно.
Все молчали. Ракитин первый прервал это молчание.
- Продавать без её позволения я не решаюсь. Подождёмте. Быть может, она придёт в себя, и мы будем в состоянии разъяснить ей положение дела.
- Но ведь векселя подадут ко взысканию.
- Я поручусь, и кредиторы подождут.
Серёжа зорко посмотрел на Ракитина и изменился в лице.
- Если вы рискуете вашими капиталами для нас, не делайте этого, - сказал он, - лучше продайте. Мама не скажет ни слова; ведь дело идёт о состоятельности отца.
- Будьте спокойны, - отвечал Ракитин, - я ничем не рискую - имение ваше стоит гораздо дороже, чем векселя, которые будут опротестованы.
На том и остались. Но прошло ещё несколько недель, и со всех сторон сыпались счёты, недоимки и разные платежи. Ракитин отправился сам к Серафиме Павловне: он настолько деликатно, насколько мог, принудил её выслушать всю истинную правду. Он боялся её отчаяния при вести о конечном разорении, но она или не вникла, или не поняла, или не дослушала, ибо приняла всё спокойно и безучастно отнеслась ко всему. Она повторяла:
- Мне всё равно; делайте, как знаете.
- Если вы решаетесь продавать, то надо начать с самого ненужного имения, которое ничего не даёт и поглощает массу денег. Надо продать Знаменское; за него любитель даст дорого.
Она вскинула на него широко-раскрытые глаза и сказала твёрдо и сухо:
- Знаменское! Я не хочу.
- Но это необходимая жертва при ваших запутанных делах, - сказал Ракитин.
Но взор её уже потух, и спущенные веки прикрыли глаза её. Она как-то бессознательно прошептала:
- Знаменское он любил... теперь всё равно, всё равно. Кого любил... того... нет... - и вдруг, вслух, отрывисто:
- Делайте, что хотите, всё равно, мне всё равно... только прошу, оставьте меня...
Он поклонился и вышел.
- Я решился, - сказал Ракитин, когда все они опять собрались, за исключением Серёжи, - все доходные имения мы пустим в продажу, так же, как и Знаменское, только Знаменское я не уступлю никому и дам гораздо больше, чем какой бы то ни было покупатель. Не хочу я иметь соседа после Бор-Раменского; жена и дочь мои плачут неутешно, а приобрев Знаменское, я могу всякое лето приглашать сюда Бор-Раменских. Это утешит моих жену и дочь, а, быть может, и Серафиму Павловну, когда она придёт в себя. А теперь надо сбираться и ехать в Москву - уж наступила зима: Серёже надо учиться, да и моей Соне и сыновьям пора в город. Я думаю, Серафиме Павловне будет легче, когда она уедет отсюда.
- Но где их поместить? Чем они будут жить? Пока не проданы имения, нельзя даже знать, что у них останется, - сказал с горестью Степан Михайлович.
- Я найму им квартиру поближе от нас, а пока они могут остановиться во флигеле нашего дома. Надо сказать Сергею. Он должен решить за мать, пока она находится в этом бесчувствии.
Стали сбираться. Сергей желал уехать как можно скорее; он тяготился этим неопределённым положением и надеялся, что перемена места выведет мать из её страшного равнодушия.
Но лишь только сборы начались, как Вера и Глафира, обе вместе, пришли к Серёже.
- Скажи, - начали они обе, только что не в два голоса, - что тут такое делается? Сбираемся уезжать, куда - неизвестно.
- В Москву, - сказал Серёжа, - мне надо вступать в университет, а перемена места, быть может, подействует благоприятно на положение матери.
- Всё это прекрасно, - сказала Вера, - но до нас дошли другие слухи. Говорят, что мы разорены дотла, и все наши имения продадут с молотка, что мы и теперь живём на счёт Ракитина.
Серёжа при этих последних словах изменился в лице, он почуял, что в этом заключалась жестокая правда.
- Куда мы едем? - спросила Вера с несвойственным ей оживлением; она была вне себя. - Если мы разорены - что у нас осталось? Чем мы будем жить?
- Мы имеем право знать правду, - сказала Глаша с жаром, - мы не дети, и ты нам не указчик и не господин. Почему ты оставляешь нас в стороне, молчишь?
- Я никому не господин, - сказал Серёжа, подавляя в себе волновавшие его чувства, - я молчал, щадя вас.
- Но мы хотим знать правду! - сказали сёстры в один голос.
- Мы разорены дотла, - сказал Серёжа, - и чем будем жить - я не знаю; быть может, удастся спасти небольшой капитал, и мы, говорят все, непременно получим пенсию за службу отца.
Вера всплеснула руками.
- Разорены, небольшой доход, пенсия! - вскрикнула Вера. - Достаточно, чтобы не умереть с голоду! Так зачем же нам давали такое воспитание, чтобы пустить по миру? Можно ли разорять детей, приучив их к богатству?!
- Вера, замолчи! - закричал Серёжа, схватился за голову и опустился в кресло.
- Вера, что ты, в самом деле... - сказала Глаша.
- Роптать на него... умершего, - проговорил Серёжа с усилием, и зарыдал так отчаянно, что Глаша вздрогнула, покраснела, побледнела и вдруг бросилась, рыдая, на шею брата.
- Ужасно! Ужасно! - вырвалось у ней.
В эту минуту отец Димитрий с Таней вошёл в комнату.
- Ничего не ужасно, - сказал он, - когда в семье любовь и согласие, когда есть молодость и здоровье, когда есть сила и вера в Бога. Покоритесь безропотно Божьей воле и вручите себя Ему.
Таня обняла Глашу, и она горько плакала. Её слезы и тихи речи, полные любви, смягчили Глашу, но Вера не поддалась им; она стояла с искажённым лицом, наконец, сделала отчаянное движение рукою и поспешно вышла из комнаты. Потеря состояния нанесла ей жестокой удар, такой удар, что она вышла из своей обычной ей неподвижности. Самолюбивая и себялюбивая Вера была глубоко несчастна.

В тот же день вечером брат, сёстры и Степан Михайлович рассуждали о том, принять ли предложение Ракитиных остановиться у них во флигеле. Они решили единогласно отклонить это предложение и искать в Москве квартиру. Степан Михайлович предложил Серёже ехать с ним немедленно в Москву и искать квартиру, небольшую, но удобную, целый домик-особняк, если возможно.
- Нет, - сказал Серёжа, отвечая на предложение Казанского ехать вместе, - я не могу выбрать квартиру один. В ней должны жить мама и сёстры - пусть сёстры едут со мною и решат. Я возьму, что они захотят. Отец приказывал мне делать им угодное. Я всегда буду. Так поедемте вместе.
- Благодарю за позволение, - сказала Вера с гневом. - Если я должна жить в лачуге, то пусть её берут, какую хотят. Я тут не при чём. Другие устроили так, что на мою долю остаётся выносить то, что другие устроили. Постарались!
- Вера!.. - воскликнула Глаша.
- Я знаю, что я Вера,  - ответила она холодно,  - что тебе?
Серёжа, видя, что разговор принимает оборот ссоры, сказал:
- Если Вера ехать не желает, я поеду с Глашей. Глаша, прошу тебя - мы будем искать домик - особняк, чтобы мама могла жить спокойно без близких соседей.
- Вот это умно, - сказал одобрительно Степан Михайлович, - всегда так: с сёстрами заодно, и тогда вынесете всё легче. Кто знает будущее? Не падайте духом! Завтра, не медля, поезжайте в город, а я останусь здесь. Вам надо привыкать всё делать вдвоём; так ли, барышня? Брат первый друг  - особливо в беде.
Глаша была очень довольна, что Серёжа сам от себя, с увлечением предложил им устраиваться сообща. При её самолюбии ей было приятно, что она, хотя и меньшая, будет играть видную роль в семействе, ибо Вера, она знала, отстранится.
Когда Зинаида Львовна узнала о решении Бор-Раменских искать квартиру, она не сказала ни слова; Соня же очень опечалилась, даже плакала, а Сидор Осипович, увидя слёзы дочери, вознегодовал.
- И зачем им квартиру? Когда я предлагаю и дом и флигель! Всё одна фанаберия!
- Нет, я хорошо понимаю их, - сказала Зинаида Львов¬на. - Хотя и жалею, что мы не можем помочь им. Соня, не плачь! Пойми, что это неделикатно, да, неделикатно настаивать. Они не хотят никому быть в тягость. Я сама была бедна, очень бедна и никогда не хотела жить на счёт других. Придёт время, и мы во многом можем быть полезны Бор-Раменским - всё дело в том, чтобы иметь терпение и выждать удобной минуты. А ты учись так предлагать услуги и так помогать друзьям, чтобы они этого и не замечали, а никогда их не неволить, когда они не желают. Если отказываются, стало быть, им тяжело принять. Надо забыть о себе, а думать о них, войти в их положение.
- Да разве я о них не думаю. Мне, кажется, было бы легче самой всего лишиться, чем видеть их, - сказала Соня и залилась слезами, а Сидор Осипович рассердился.
- Ну, уж это слишком, - сказал он с досадой, - самой разориться! Благодарю покорно! Да не плачь же ты так. Я всё для тебя сделаю. Знаменское куплю на твоё имя - оно будет твоё, вот ты и зови сюда на лето друзей своих.
- Знаменское! Моё! Отнять его у Серёжи! - воскликнула Соня. — Ни за что! Никогда!
- Ты совсем у меня дурочка, - сказал ей отец, - разве будет лучше, когда Знаменское купят чужие люди, пойдут здесь всё ломать и на свой салтык переделывать, а ты будешь глядеть и всякий день казниться. Вдобавок, летом, куда ты пригласишь Бор-Раменских? К нам они не поедут, как не едут теперь в наш московский дом. А если Знаменское будет твоё и будет стоять пустое, их упросить будет можно, а Серафиме Павловне теперь и говорить не надо, что оно продано.
- Это ужасно! Ужасно! - закричала Соня.
- Что ужасно? – спросил её отец.
- Что Знаменское моё, будто я его отняла у них!
- А лучше, чтобы оно принадлежало чужим людям? Как хочешь! Будь по-твоему! За него Расторгуев даёт 100 тысяч. Он купит его, рощи срубит, оранжереи уничтожит, в доме всё распродаст.
-  Ах, нет! Нет, папа! Но нельзя ли сохранить его для них, - воскликнула Соня.
- Невозможно,  - вступилась Зинаида Павловна, - они не в состоянии иметь роскошную подмосковную, притом отец твой, как истинный друг, ничего им не скажет, но заплатит за Знаменское дороже, чем оно стоит. Так ли, друг мой! Ведь ты в состоянии это сделать?
- Конечно. Если его продадут с молотка, оно пойдёт за бесценок, а я куплю его как сосед, то есть дам вдвое... Для тебя, милая моя дочка... а ты владей Знаменским и отца поминай, как он любит тебя.
Соня бросилась отцу на шею и покрыла его лицо, его руки нежнейшими поцелуями и горькими слезами.
- Глаша уехала в Москву с братом, - сказал Сидор Осипович, - она теперь заберёт такую волю, что бедная Серафима Павловна сделается последней спицей в этой колеснице без вождя.
- Ну, нет, - сказала Зинаида Львовна, - Серёжа не даст мать в обиду. Он над ней будет стоять, как часовой на часах, и будет беречь её, как сокровище неоцененное, да и сестру направит. По-моему, очень умно, что он взял её с собою искать квартиру. Глаша, уверившись, что он не имеет желания управлять ею и домом, станет помогать ему. С его стороны это очень тонко и ловко.
- Ах, мама, - сказала Соня, - и не тонко и не ловко, а просто, у Серёжи такое доброе, чувствительное сердце, что он всё угадывает и так поступает, как лучше. Это у него дар. Я не знаю, кто добрее Серёжи! Разве только брат его, милый Ваня!
- Я знаю, кто добрее, - сказал Сидор Осипович, собираясь уходить, - моя девочка добрее Серёжи.
- Полно, пожалуйста, совсем ты её избалуешь.
- Я уж это слышу давно, но до сих пор не заметно, чтобы она была избалована.
И Ракитин вышел, улыбаясь, а мать и дочь остались вместе и долго говорили о том, что и как сделать, чтобы облегчить участь столь милых и столь несчастных друзей своих Бор-Раменских.

*
На другой день Глаша и Серёжа возвратились; они нашли квартиру, совершенно подходящую и по цене очень незначительной и по тому, что домик стоял на дворе и был особняк. Однако очень не понравилось Соне и Зинаиде Львовне - он находился за Москвой рекой, за Каменным мостом.
- Даль какая! - воскликнула Соня.
- И глушь какая, - сказала Зинаида Львовна.
- Совсем не даль. Ваш дом на Знаменке - это рукой подать до Каменного моста. А наша квартира близёхонько от моста, в переулке.
- Оно, пожалуй, и не так близко, - сказала Глаша, - но зато дёшево, и всем есть помещение. У мамы две комнаты на солнце, моя комната, комната Веры, тоже хорошие, ну и каморка вроде чулана для Серёжи совсем под лестницей. Но он сам выбрал, говорит, ему и это хорошо, в стороне и уютно. Потом девичья, комната няни, службы, кухня... даже конюшня на два стойла, без лошадей, конечно.
Глаша засмеялась, но на глазах её стояли слезы.
После обеда Таня пришла в Иртышевку и прошла прямо в комнату Глаши. Она нашла её сидящую с сестрою; лицо Веры пылало, а глаза Глаши были красны от слёз. Таня, конечно, заметила это, но не хотела показать, что видит, и, расцеловавшись с сёстрами, сказала бодрым, почти весёлым голосом:
- Я уж с утра знаю, что ты воротилась, но не могла прийти; дома было много дела, а вот теперь управилась и пришла. Ну что? Как съездила, успешно ли?
- Какое это у тебя дело, - сказала Глаша полупечально, полусердито. - Ждала я тебя всё утро, так и не дождалась, сидела здесь сперва одна, а уж не со скуки, как прежде, а с тоски да с горя пропадала. Потом пришла Вера, но не на радость!
- Не могла я прийти прежде, как ни рвалась к тебе, - отвечала Таня. - Надо было починить бельё, сходить на кухню.
- Но у вас кухарка, ведь не сама же ты стряпаешь?
- Не сама, но указываю, присматриваю: ведь на мне одной лежит хозяйство; если я не пойду в кухню, то Степанида наготовит такое, что и собака есть не станет.
- Так на что же после этого это сокровище, Степанида, нужна?
- А на то, что она верная, честная баба и готовить через два-три месяца научится. Ну, говори, что ты в Москве сделала?
- Нашли квартиру по деньгам, - Глаша улыбнулась с горечью, - конечно, лачугу! Комнатки крошечные, с низкими потолками, в ужасном переулке и за Москвой рекой.
- Ну, это не беда, - сказала Таня, - также и то, что переулок глухой, меньше езды и шума.
- Да уж на езду жаловаться не будем, - сказала Вера, смеясь ядовито.
- А Серёжа, - перервала сестру Глаша, - удивительный малый, кажется, очень доволен.
- Почему ты так думаешь?
- Всё твердил: отличная квартира! И для maman мечтает отделать, как можно лучше, две комнаты. А я не знаю, какая мебель войдёт туда. Ты веришь ли, что если поставить кушетку моей матери, то уж диванчик едва войдёт в этот чуланчик. Мне тоже придётся проститься с половиной, если не больше, моей мебели. Забавно, право! А у Веры так велик диван, что его разве на дворе поставят, для украшения.
Глаша опять нехорошо рассмеялась.
Вера встала и, уходя, воскликнула:
- Дивлюсь я, как это люди так устраивают свои дела! Свои и детей своих!
Таня вся вспыхнула.
- Оком это она говорит? Об отце, об умершем! Какое ужасное, отвратительное слово. Обвинять отца и ещё такого, каков был твой отец, благородный, умный, добрый. От его доброты рухнуло ваше состояние. Ведь он на себя не тратил ничего; я сама слыхала, как он говаривал, что ему нужна пара платья да кусок мяса! Не прихотник был и не расточитель!
- Было бы лучше, если бы был менее благороден и добр, не доверялся бы ворам. Вон Ракитин всё умножает, всё скупает, а не такой благородный, как папа.
- Говорят, он покупает все наши имения. Что ж? Оно и понятно: остались мы круглые сироты, мать наша моложе и не опытнее нас была, есть и будет. Жила за отцом, как за каменной стеною - он только и знал, что её миловал и исполнял её прихоти, а теперь? Не она поведёт дела, и уж не Серёжа. Ведь ему только что 17 лет минуло.
- Ты хочешь сказать, что Ракитин пользуется вашим несчастьем. А мой отец говорит, что его преданность к вам редкостная, что без него и его капиталов вы бы погибли совсем, всё бы пошло с молотка за бесценок.
- Твой отец человек праведный, но он в делах ничего не смыслит.
- Ты смыслишь? - спросила Таня.
- Конечно, больше, чем отец Димитрий. У меня много смысла житейского и практического, а притом я знаю, что купцы деньгу любят, а она их любит, и цену они всему знают и своего не упустят.
- В этом ничего нет дурного, но от этого до того, чтобы задаром купить имение разорившихся друзей и соседей, целая пропасть.
- Зачем задаром, а купить выгодно.
- Стыдно, Глаша! Я уйду, я не могу вынести мысли, что ты достигнешь того, что я не буду в состоянии уважать тебя.
- Очень мне нужно, - сказала Глаша, - мне не шубу из твоего уважения шить! Я не могу лгать и люблю всегда говорить правду.
- Да какая же это правда? Это клевета на людей, истинно к вам привязанных. Вот вы почти три месяца живёте у них, они всячески стараются успокоить твою мать, ухаживают за нею, окружают её попечениями...
- И скупают её имения, - прибавила Глаша.
- Я ухожу, - сказала Таня более твёрдо и решительно, чем можно было ожидать от её кроткого нрава.
Глаша повернулась к ней спиной, не говоря ни слова. Она была сердита и на неё и ещё больше на себя самоё, но не хотела показать этого.
День отъезда в Москву был назначен. Укладывались. Зинаида Львовна приказала Марфе Терентьевне, чтобы она взяла всё необходимое для своей госпожи, а всё остальное укладывала бы в сундуки, опечатала бы и поставила в кладовые, где все будет сохранно. Няня и все девушки обливались слезами; Сарра Филипповна бледная, с пятнами на лице, ходила по дому, помогая однако всем.
Сарра Филипповна открылась Зинаиде Львовне:
- Ни за что, ни за что не оставила бы я мою милую и добрую адмиральшу, но у меня на руках моя старая мать; половину моего жалованья, даже больше, я посылаю ей, чтобы она ни в чём не нуждалась на старости лет. Мой прямой долг заботиться сперва о матери, а потом уже думать о моих личных привязанностях. Вот почему без гонорара и притом не маленького, а значительного, я не могу обойтись. Мне невозможно остаться у Бор-Раменских: они платить не могут. Я обязана уйти, как это мне ни больно, как это ни терзает моего сердца.
Зинаида Львовна задумалась.
- Будьте добры, порекомендуйте меня своим знакомым, - сказала Сарра Филипповна, - я отлично знаю немецкий и английский языки и могу дать девице, даже взрослой, общее образование и в особенности воспитание.
Зинаида Львовна отвечала:
- Подождите минуту, я сейчас возвращусь, и мы решим этот вопрос.
Она вышла, а Сарра Филипповна осталась одна. Она села в кресло, и по некрасивому лицу её покатились мелкие, тощие слёзы, слезы сожаления и неумолимого долга. Она отирала глаза, но слёзы всё текли и текли, не повинуясь её воле. Зинаида Павловна воротилась, лицо её просияло.
- Я сейчас говорила с мужем. Он, как всегда, является лучшим из людей. Мы оба просим вас остаться у нас при Соне. Таким образом, вы будете получать то же, что у Бор-Раменских, и почти не расстанетесь с ними. Мы желали бы, чтобы Глаша продолжала учиться с Соней. Во всяком случае, так как Соня будет часто видеться с Бор-Раменскими, то, конечно, и вы…
Сарра Филипповна встала. Лицо её подёргивалось судорогой, руки дрожали. Она схватила руку Зинаиды Львовны, прижала её к сердцу и едва могла сдержать рыдания.
- Да благословит Господь вас и весь род ваш, - проговорила она с великим чувством и, как истая англичанка, прибавила торжественно фразу из писания:
- Что посеяли, то и пожнёте!
В тот же день Зинаида Львовна, очевидно, переговорившая с мужем обо всём, сказала Серёже, чтобы он узнал, кто из слуг желает остаться при них.
- Молодым найдём место, - сказала Зинаида Львовна, - а старых мой муж оставит по-прежнему на месте, на том же положении.
Серёжа, набравшись духу, на другой же день вышел к пришедшим дворовым и сказал им, по-видимому, довольно спокойно:
- Мы разорены; покойного батюшку обобрали мошенники. Вы все это слышали. Мы должны были всё продать и теперь не в состоянии платить большое жалованье и едем жить в Москву, в маленькую квартирку. Кто из вас желает остаться при моей матери, на маленьком жалованьи?
- Конечно, я, - сказала няня, Дарья Дмитриевна, - я за вами всюду, хоть в Сибирь.
- Милая няня, но у нас уже мало денег теперь. Мы платить не можем.
- А мне денег совсем не надо. Буду сыта и в тепле - вот и все мои нужды.
- И я останусь при барыне, - сказала Марфа Терентьевна, выступая вперёд очень важно, со сложенными благообразно руками.
- И меня уж возьмите, - выскочил бойко вперёд Софрошка. – Я не могу вас оставить, так как вашего братца любил уж больно! Я слышал, что лакей ищет в Москве места, выездной-то лакей барыни, так я за место его.
В стороне послышался смех, наполовину подавленный.
- Вы там чего? – обернулся Софрошка задорно. – Чего зубы скалите? Что я мал ростом – не беда, вырасту; зато я на всё горазд: маленько плотник и столяр и обойщик и укладчик – а чего не знаю, тому выучусь.
- Спасибо, спасибо, Софроша, я знаю, ты из любви к… к брату… да, спасибо. Только мы не можем большого жалованья дать, - сказал Серёжа через силу.
- Что вы, барин! Да совсем не надо никакого жалованья. У меня отец не бедный; а крёстный – богат, оченно богат. У него в Москве своя ранжерея, одних – пукетов что господам пораспродаст в зиму-то. А меня он шибко любит и ни в чём мне не откажет. А я вам с моим удовольствием всегда слуга, так как покойного братца…

Серёжа был тронут; но вечером его взяло большое раздумье. Няня была стара и могла только сопровождать сестёр при выездах из дому; Марфа Терентьевна была барская барыня, очень избалованная, но зато очень любимая Серафимой Павловной. Для чёрной работы в доме необходима была ещё женщина, и таким образом, набирался значительный штат, надо было всех содержать, поить, кормить… Серёжа ужаснулся. А как совместить привычки, понятия и требования матери, требования сестёр – с необходимостью рассчитывать и беречь всякий грош. Он пошёл к Степану Михайловичу. Тот выслушал его и сказал:
- Да, по одёжке протягивай ножки.
- Я-то бы рад. Мне ничего не нужно - каморка, книга  и - если выдержу экзамен - студенческий мундир.
- Да, да... барышни-привередницы, - заговорил Степан Михайлович, - а барыня деликатная, можно сказать, фарфоро¬вая: динь! динь! и разбилась.
- Она и так разбилась, - сказал Серёжа с какою-то отчаянною тихостью в голосе, - а завтра я должен сказать ей, что квартира взята, и надо переезжать. Всё уже уложено, т.е. то, что мы берём с собою… Остальное остаётся здесь - продано.
- Нет, Ракитин сказал, что он купил имение, а движимость сохранит, как опекун, до вашего совершеннолетия. Это с его стороны очень хорошо!
- Я благодарен, но боюсь, мне это совсем не... по нраву.
- Что не по нраву? Чего боитесь?
- Лишних обязательств; я не могу снести мысли, что мы живём на его счёт вот уже три месяца, что он купил имение по дорогой цене... Если бы не мама, я бы ни за что не согласился, и пускай бы продали всё с молотка.
- Нашлись покупатели и на стороне, - сказал Казанский, - только Ракитин ни за что не хотел упустить Знаменского, так как Софья Сидоровна очень уж это самое Знаменское любит. На это его добрая воля.
- Очень рад, что Знаменское досталось Соне, если уж мама и сёстры должны его лишиться. Я не знаю, как сказать мама: она ещё не знает, что Знаменское продано.
- И не говорите теперь - зачем? Успеет узнать; притом она у вас такая... такая... как бы это сказать, блаженная что ли... в делах мирских несведуща.
- А вы, Степан Михайлович? Что решили? Вы куда?
- Я, батенька, когда в университет сдам вас, то найму квартирку, хибарочку, около вас и буду давать уроки. Мне обещано место адъюнкта в университете, лишь только я защищу свою диссертацию, а она написана, благодаря вашему батюшке.
- Как папа?
- А кто же мне все книги выписывал в продолжение двух лет, даже дорогие книги, и мне их в счёт моего жалованья не ставил. Я ему обязан и крепко люблю его. Буду жить подле вас и наведываться к вам всякий день, пока не надоем. Вам будет немало горя.
- Больше горя быть не может, - сказал Серёжа. – На нас свалились все несчастья.
- Терпи казак, атаман будешь - говорит умная малороссийская поговорка, - сказал Степан Михайлович с претензией на шутку, но она удалась плохо, и его лицо, тоже, как и бледное лицо Серёжи, не прояснилось. - Так-то, терпи милый, впереди много воды под мост утечёт.
«Да, да, - сказал про себя Степан Михайлович, когда Серёжа ушёл к себе, - как-то он, бедняга, справится с убитой горем матерью и себялюбивыми, строптивыми сёстрами».
Через неделю лошади для переезда в Москву были приготовлены, а накануне Серёжа с Глашей ездили в Москву устанавливать мебель и приводить квартиру не только впорядок, но даже, по возможности, придать ей вид изящный и щёгольский. Обилие безделушек, бронзы, дорогих часов и канделябр дали возможность устроить роскошно две небольшие ком¬наты, назначенные для Серафимы Павловны. Однако, многие вещи пришлось отослать обратно в Знаменское, так как они оказались слишком большого размера для крошечных комнат; бронзовые вазы и фамильные излюбленные курильницы Серафимы Павловны, из чёрной бронзы, данные ей отцом в приданое, оказались так велики, что не могли уставиться на камине, и их пришлось кое-как поместить на столах гостинной. Целый день без устали хлопотал Серёжа с Глашей - и оба, наконец, устроив всё, усталые, но относительно довольные, воротились в Иртышевку уже поздно вечером.
- Что мама? - спросил, входя, Серёжа.
- Ничего. Всё то же. От себя не выходила, — сказала спокойно Вера.
- О нас спрашивала? - осведомилась Глаша.
- Так и ожидать следовало, - сказала Глаша, больше досадуя, чем огорчаясь.
 
- Глаша, пойми, что она не в себе; впрочем, хотя она нынче о вас не спросила, - сказала Таня, - но намедни спрашивала, и ей сказали, что вы поехали устраивать квартиру.
- Что же она? – сказал Серёжа.
- Ничего, будто не слыхала, да, может быть, и в самом деле не слыхала.
- И наверно не слыхала, - произнёс он с горестью. – Но, однако, как ей сказать завтра, что надо ехать.
- Просто, войди и скажи: всё-де готово, когда желает переехать, - сказал Степан Михайлович, - и прибавь: мне давно пора в университет, я и так пропустил срок. Ты всё это попроще, будто ничего особенного, необыкновенного не случилось.
- Не случилось, - повторил Серёжа глухо, глотая слёзы.
- Как быть, батенька, надо собою владеть, ты только входишь на путь трудный - впереди много, припасай силу. Битва жизни - говорят не напрасно. Это битва и есть!
- Вхожу? Вошёл, влез, упал в пропасть несчастий, - сказал Серёжа тихо, но с глубоким чувством скорби.
- Да, ты получил жестокий удар, теперь оправься и приготовь себя нести великую тяжесть мелких бед и неудач; без них никто не проживёт; приготовься жить для матери и сестёр, отрекшись от себя. Да, вот оно что! С Богом!
На другой день перед завтраком Серёжа вошёл к матери, поцеловал у ней руку и остановился у её кресла. Она сидела бледная, по-видимому спокойная, будто каменная, глядела, ничего не видя, и не говорила, пока её не спрашивали.
- Мама, - сказал Серёжа, - неделю назад перевезли вашу мебель, ваши вещи, а вчера кабинет ваш и всю вашу спальню в Москву, в нашу квартиру; она маленькая, но чистая, светлая, на солнце. Надеюсь, что вам будет покойно и тепло. Нигде не дует, подоконники обиты войлоком и сукном. Мебель расставлена. Вчера мы с Глашей всё устроили и распределили комнаты. Мне давно надо держать экзамен, хотя для меня и сделали исключение, позволили держать позднее, приняли во внимание...
Он внезапно стиснул зубы и смолк.
- Что ты потерял отца - да, - сказала она холодно. -  Да... что же ты хочешь?
- Когда вы прикажите переезжать?
- Я! Мне всё равно, когда хотите, хотя завтра.
- Так завтра, в 11 часов, - сказал Серёжа. - Это не рано для вас, не утомительно?
- Я сплю мало и всегда просыпаюсь в пять часов, мне всё равно; ну, так в 11 я буду готова.
- А я прикажу, чтобы лошади были запряжены к 11 часам, и приду сказать вам, когда всё будет готово.
Серёжа вышел из комнаты; у него будто гора свалилась с плеч.
- Слава Богу! - сказал он, входя в залу и обращаясь ко всем. - Мама приняла всё спокойно и сказала, что в 11 уедет. Надо ехать по аллее, дать крюку, чтобы не вести её мимо Знаменского, избави Бог!
- Конечно, я прикажу, - сказал Ракитин, - конечно, вид Знаменского убьёт её.
Он вышел для последних распоряжений. С Бор-Раменскими ехали все их бывшие живущие, долженствовавшие их оставить уже в Москве. Экипажей надо было немало, да и клажи было множество.
В 10 часов утра, к совершенному удивлению и общей тревоге, Серафима Павловна вышла из своей комнаты в залу, одетая по-дорожному, в перчатках, в шляпе и манто. Она подошла к Зинаиде Львовне, поцеловала её, поблагодарила, потом подошла к Сидору Осиповичу и его благодарила. Он прервал её:
- Что вы! Не стоит; я ничего не сделал. Но куда же вы? Экипажи ещё не поданы.
- К себе, - сказала Серафима Павловна, - и от себя уеду в Москву.
- Разве она не знает, - сказал Анатоль Соне, - что Знаменское куплено на твоё имя.
- Не знает и не от меня она эту беду узнает, - сказала Соня.
- Но как же вы пойдёте, - сказал смущённый Ракитин, - не лучше ли после, на будущий год пойти в Знаменское; не брезгайте нами, уезжайте из нашего дома, дорогая, дорогая Серафима Павловна, - прибавил Ракитин настолько нежно, насколько мог.
- Нет, нет, оставьте, пожалуйста, оставьте! - сказала она.
Зинаида Львовна прочла на лице Серафимы Павловны нечто такое, от чего потянула мужа за полу сюртука и знаком попросила замолчать.
У дверей Серафима Павловна обернулась и, видя, что за ней идут её дети, сказала твёрдо, сухо, повелительно:
- Я одна. Останьтесь!
Все замерли на месте. Она вышла и медленно, но твёрдо шла по дорожке к реке. Все глядели на неё из окна, кто с испугом, кто с жалостью, кто с изумлением. Серёжа не выдержал:
- Нет, - воскликнул он, - не могу; не пущу её одну!
Он бросился за матерью.
Все другие не двигались. Глаша зарыдала. Соня и Зинаида Львовна бросились к ней, обняли её и плакали.
Серафима Павловна вошла в дом, двери которого были настежь отворены; она твёрдо вошла на крыльцо и стала медленно подыматься по лестнице. Она не могла идти от страшного биения сердца и часто останавливалась, прикладывая руку к этому разбитому сердцу. Вот и зала, где он сидел за столом так недавно, и где ещё стоят его большие кресла, а вот затворённые двери в комнату Вани... Вани! Она обвела залу блуждающими глазами и дрожала вся с головы до ног, как лист под осенним ветром... А вот кабинет его: дверь отворена. Она взглянула на эту отворенную дверь и со всех ног ринулась в неё и, стремительно подойдя к письменному столу адмирала, упала на колена перед его креслом, упала и голову свою беспомощную, поседелую уронила на подушку кресла.
Так полубесчувственная, полуживая, но страшно страдающая лежала она на сиденье кресла, этого пустого кресла! Но вдруг чьи-то руки обвились вокруг её шеи, как когда-то обвивались вокруг её шеи его руки, и горячие слёзы полились на её шею, на лицо её, на её голову, и глухие, стонущие рыдания отдались в ушах её. Она вся встрепенулась, вся содрогнулась, подняла голову и впилась глазами в искажённое скорбью лицо Серёжи.
Она хотела оттолкнуть его, но что-то великое возопило в ней, и руки её, без воли её, потянулись к сыну, прижали его голову к груди; её рыдания, её слезы смешались с его рыданиями и слезами. У ней разверзлись источники слёз и потекли неудержимо, стремительно, обильно. С ними, с этими слезами возвратилась к ней угасавшая жизнь и померкший разум. Загорелся огонь любви иной, но столь же сильной - огонь материнской всесильной, великой любви!
Долго ли плакали они в объятиях друг друга, они не знали, но когда опомнились, то сын тихо и бережно, не выпуская мать из своих объятий, повёл её из дома и с лестницы, посадил в карету, сел рядом с нею и, не дожидаясь никого, сказал твёрдо и громко:
- С Богом, в Москву!

*

Серафима Павловна после потрясающего прощания со Знаменским впала в апатию и вошла в свою маленькую московскую квартиру, не замечая её, и на все заботливые вопросы Серёжи отвечала односложно.
- Мама, - говорил Серёжа, - нравится ли вам спальня ваша? Хорошо ли поставлена мебель? Не повернуть ли кровать от света?
- Хорошо, - говорила она машинально, очевидно, не обращая никакого внимания на то, что ей говорят.
Когда же Серёжа настаивал, желая вывести её от её равнодушного отношения ко всему, она говорила жалобно:
- Оставь меня, я устала.
Серёжа глядел на неё влажными глазами и тихо выходил из комнаты.
Душа несчастной была истерзана сокрушающим горем, в памяти её носились два милые, незабвенные образа навеки исчезнувших, страстно призываемых и не отвечающих на призыв – мужа и сына.
Однажды она проснулась вся в слезах, и с сей минуты она опять обрела слёзы, которые проливала, прощаясь со Знаменским, и слёзы эти полились неистощимым потоком по бледному, исхудалому лицу её.
- Ах, Серёжа, - почти закричала она, когда он поутру вошёл в её комнату, - я видела их нынче во сне, обоих вместе; они пришли ко мне, и он, папа, сказал: «Не мучься так, мне тебя жаль!» Милый, милый, он и там всё по-прежнему любит меня!
И она зарыдала так неутешно, так горько, что сердце сына её, даже сердца дочерей её, менее чувствительных, сжалось от страдания и жалости.
С этого дня развязался язык её, и полились столь же неистощимые, как и слезы её, рассказы и воспоминания о нём, столь её любившем, столь её лелеявшем муже, и о милом её сыне, столь кротком, незлобивом агнце, не для сей земли и не от сей земли предназначенном, которому, говорила она, места здесь не было, и взял его Господь в свои селения. Она вдова и мать, лишённая своего Вениамина, говорила о своих милых, отошедших отсюда, со всеми - и с детьми, и с знакомыми, и с прислугой, и слова её были столь просты и задушевны, что все, даже посторонние, внимали им с умилением, а многие со слезами. Она заставляла и детей и прислугу говорить об ушедших, рассказывать подробно, что они сказали тогда-то, как посудили о том-то, что отец приказывал, что намеревался делать, о чём Ваня просил незадолго до кончины, которой она, безумная, и не подозревала. При этом она отчаянно всплёскивала руками и ломала свои тонкие бледные пальцы. Она заставляла повторять беспрестанно всё те же рассказы, не уставала их слушать, не уставала плакать, не замечала даже, что к концу рассказа приходит в то же отчаяние и поддаётся такому же взрыву, как накануне. Она утомила и прислугу, и дочерей, и знакомых всё одним и тем же разговором, который один пробуждал её к жизни и страданию. Она почти не ела, почти не спала. Бывало, во дни своего счастья она вставала в 10 часов, а теперь ещё до света она подымалась, одевалась одна и садилась, сложа руки и опустив голову, на своё длинное кресло, изображая из себя безутешную, беспомощную скорбь. Однажды гул мерного благовеста вывел её из оцепенения. Она быстро встала, перекрестилась и, схватив близлежавшую шаль, окутала ею голову, накинула шубу и ушла в приход к ранней обедне. С тех пор, несмотря ни на какую погоду, она всякий день отправлялась в церковь, и к заутрене и к ранней обедне. Эта неутешная, ещё такая моложавая и красивая в глубоком трауре женщина, очевидно, знатная дама, хотя и приходила пешком, заинтересовала собою разных старушек и чиновниц, которыми так обильны московские приходы, особенно замоскворецкие. Старушки эти и сердобольны, и наивны, и в простоте своей любопытны до крайности. Скоро при потребности Серафимы Павловны неустанно говорить о своих ушедших милых с кем бы то ни было, а при любопытстве богомольных барынь и старушек, до обедни и после обедни, она рассказывала о своём дорогом герое-муже и о красавце, прелестном сыне. Серёжа, часто провожавший мать в церковь и приходивший за нею, видел со смущением, что она, окружённая группою сочувствующих, часто даже прослезившихся старух, описывает им подробно тех, о которых Серёжа мог бы говорить только среди семьи своей. Напрасно силился он уводить мать - в ней была настоятельная потребность говорить о своей потере с кем бы то ни было. Домашние устали слушать её, рассеянно слушали её и дочери, только Серёжа и Соня, храня к ней и её горести и любовь и уважение, сокрушались с ней и об ней.
- Соня, - говорил Серёжа, - приходите, пожалуйста, и идите с мама к обедне; если возможно, помешайте ей говорить с незнакомыми. Я не люблю, что она рассказывает в церкви о папа и о брате. Зачем чужим... И мне за неё стыдно и больно.
- Пустяки, Серёжа, лишь бы ей было легче. Она говорит с простыми, добрыми людьми, со старушками. Они ей сочувствуют, они плачут над ней, и ей тогда легче. Ей кажется, она мне это говорила, что все о нём сожалеют, что все его любят!
- Но ведь это значит, по-моему так, оскорблять своё собственное чувство, обнажая его пред незнакомыми людьми.
- Всякий по-своему, Серёжа. У вас есть своего рода высокомерие и гордость, а у ней нет ничего подобного, в ней одна скорбь. Оставьте её делать, говорить и плакать... Как ей, несчастной, не плакать: она всё потеряла...
- Не всё, - сказал Серёжа с видимым страданием. - Я ей сын, хотя не такой, как Ваня, но сын. Отец мне поручил её.
- Да, но теперь она ещё никому оказывать любви не в состоянии. Она любит только тех, которые у ней отняты. Потерпи, милый Серёжа; когда она придёт в себя, чувства её к детям проснутся.
Серёжа не отвечал ни слова - он был и сражён и обижен.
Однажды, возвратясь от заутрени и ранней обедни вся заплаканная и более обыкновенного возбуждённая, Серафима Павловна легла в постель, отдохнуть, сказала она, но не встала ни к обеду, ни к вечеру. Всю ночь пролежала в бреду, никого не узнавала и в себя пришла на другое утро. Дети её испугались; Вера ходила, как потерянная, по комнатам и говорила: «Доктора! Доктора! Сказали, приедет доктор?»
Глаша, более практическая, видя, что Серёжа, ушедший за доктором, долго не возвращается, схватила чью-то шубёнку, висевшую в передней, и пешком, одна, побежала к Ракитиным. Она вошла к Зинаиде Львовне, как ураган, и почти закричала:
- Мама без памяти, мама бредит! Серёжа побежал за доктором и не возвратился ещё. Мама лежит одна без помощи. Я думаю, умирает!
Зинаида Львовна и Соня тотчас поскакали к Бор-Раменским. Когда они тихонько вошли в комнату больной, то нашли Серёжу у изголовья матери бледного и неподвижного. Он на вопросы отвечал, что не застал докторов дома и оставил записки. К вечеру приехал и доктор и нашёл, что помещение тесно, воздуху мало; сделали консультацию по настоянию Зинаиды Львовны; доктора нашли болезнь крайне опасною и требующею особенного ухода. Один из них предложил поместить больную в лечебницу, в отдельную, просторную комнату.
При слове больница, Серёжа встал бледный как снег, Глаша, красная как пион, в негодовании воскликнула:
- Мама в больницу! Никогда! Никогда!
Доктор принялся объяснять, что при больнице есть отдельные помещения, постоянное присутствие доктора и все удобства.
Серёжа слушал молча и сказал кратко:
- Подождём до вечера, если не будет лучше, что ж, делайте, как знаете.
- Серёжа! - воскликнула Глаша с укором.
- Не беспокойся, - сказала ей Зинаида Львовна, - в больнице ей не бывать.
Она подошла к Соне, сказала ей несколько слов, и Соня поспешно уехала домой. Зинаида Львовна сказала Серёже, подойдя к нему:
- Не беспокойся; мы всё устроим самым лучшим для больной образом.
Он молчал и молча сел у изголовья матери.
Через полчаса Соня возвратилась и сказала, что отец её приедет сам сию минуту. Действительно, вскоре появился и Ракитин, не в меру серьёзный, как всегда бывало, когда он был чем расстроен. Соня подошла к Серёже и сказала:
- Ну, друг мой, всё готово, времени терять нечего - большая карета у ворот, с меховыми одеялами.
- Что вы хотите? - спросил Серёжа, недоумевая.
- Везти её к нам. Если здесь душно, то у нас и воздух и свет - большая зала.
- На дворе холодно, я боюсь, - сказал Серёжа, сжимая руку Ракитина с чувством благодарности, от которого сердце в груди его билось, как птица в клетке.
- В её положении простуда ей не страшна. Мы её завернём в одеяла и меха и отнесём в карету.
Серёжа, растроганный и отчасти потерянный, молчал.
Зинаида Львовна с Верой, Глашей и Соней завернули больную, укутали её и позвали мужчин.
- Я снесу её, я силён, - сказал Ракитин.
Но Серёжа опередил его и сказал:
- Я сам.
Он взял мать, поднял её, как пёрышко, и понёс в карету. Ракитин влез в карету с другой стороны, принял больную от Серёжи, который вскочил, сел около лежавшей бесчувственной матери, и карета тронулась.
- Дети, - сказала Зинаида Львовна Вере и Глаше, - садитесь в карету, поезжайте с Соней. Помните, она вам сестра. Комнаты ваши готовы. Няня, голубушка, одевайся скорее, ступай с барышнями.
Дарья Дмитриевна, молча плакавшая в углу комнаты, встала с кресла, низко поклонилась Зинаиде Львовне и сказала:
- Господь благослови вас в детях. Что посеяли, то и пожнёте.
Долго, тяжко, опасно болела Серафима Павловна; горячка прошла, началась другая болезнь, а потом и третья. Доктора называли это усложнениями и другими мудрёными названиями, но не в имени дело. Дело состояло в том, что несчастная женщина долго боролась со смертью, жизнь её висела на волоске, не вынес её организм страшного горя, и холодная рука смерти коснулась её, коснулась, но не схватила. Воля Провидения была иная, и когда все отчаялись, когда доктора объяснили, что надежды нет, и ждали её последнего вздоха, конца её агонии, она вдруг опомнилась и спросила слабым, едва слышным шёпотом:
- Где я?
Сын упал перед ней на колена и, рыдая, спрятал голову в её подушку. Его отстранили, заботясь о ней. Выздоровление, медленное, тяжкое, началось. Прежде всего, она впала в детство; стала спать, есть и пить, но разум, чувства ещё не возвращались, однако жизнь её была спасена, по отзыву врачей.

*

Прошла зима, наступила весна. Силы Серафимы Павловны возвращались медленно; она едва ходила. Доктора настоятельно требовали, чтоб больную везли в деревню и, если можно, на берег моря или в сосновые леса. Вера и Глаша намекнули о Знаменском, но все остальные лица, заботившиеся о Серафиме Павловне, отказались, ибо один вид Знаменского мог потрясти больную и убить её; тогда Ракитин предложил  одну из своих дач, стоявшую на реке вблизи соснового бора, что и было принято. Серафиму Павловну перевезли в большой, одноэтажный дом, давно уже необитаемый, но где было много и солнца, и воздуха, и свежей зелени, и цветов, которых Соня при¬везла целые короба и наскоро устроила небольшой цветник. Всякий день Серёжа выносил мать в сад и устраивал её на кушетке, а когда она стала сильнее, увозил в соседний бор. К концу лета она оправилась, а к концу осени набралась и сил нравственных!.. В Москву воротилась она поздно и вошла в свою маленькую квартиру не без отвращения. Ей тяжело было увидеть те стены, где она так мучилась, где она занемогла смертельным недугом, но видя беспокойство сына, тронутая его уходом, она не сказала ни слова и устроилась в своих маленьких комнатах на иной лад; сделала из кабинета гостиную, а из гостиной спальню и принялась за свои прежние рукоделия не без слёз и вздохов. Она накупила шелков и атласу и стала вышивать с утра до вечера, и шила до утомления. Однажды Степан Михайлович вошёл в её кабинет ранее обыкновенного; она удивилась и спросила:
- Что так рано?
- Не совсем рано: уж теперь половина 2-го. Я из университета, ходил узнавать об экзамене Сергея. Поздравляю вас...
Она вздрогнула и посмотрела удивлёнными и печальными глазами.
- Поздравлять! Меня поздравлять... — проговорила она тихо, чуть слышно.
Степан Михайлович понял свой промах и поспешил сказать:
- Сын ваш блистательно выдержал экзамен: он студент!
Она наклонила голову со свойственною ей грацией и сказала:
- Благодарю вас. Этим он обязан вам.
- И своему прилежанию. Он много трудился в последнее время, - сказал Степан Михайлович, -  и показал силу воли.
Она молчала.
- Теперь остаётся пожелать, чтобы он кончил, как начал, и тогда всему семейству должно радоваться и гордиться им.
В эту минуту вошел Серёжа; он был одет в новый, с иголочки студенческий мундир, бросился на шею матери и не мог удержать слёз своих. Она поняла его материнским сердцем, сама горько заплакала и сказала:
- Он был бы рад! Был бы счастлив! Но не суждено! Не суждено!
Вошли обе сестры.
- Ах! Как ты красив в мундире, - сказала Вера с удовольствием, - только жаль мне твоих кудрей. У тебя так мило вились они колечками. Зачем ты их обрезал?
- Нельзя; при мундире не позволяют носить длинных волос.
- Не позволяют! - воскликнула Глаша со строптивостью, которая частенько возвращалась к ней, по мере того, как тревога и горе сглаживались. - Кто этого не позволяет?
- Начальство, - сказал Степан Михайлович внушительно. - Всякий должен покоряться правилам, а если у всякого будет своя воля, свой обычай, свои повадки, то образовательное, высшее заведение превратится в хаотическое сборище, в анархическую трущобу.
- Будто и трущобу, - насмешливо сказала Глаша.
- Отец ваш, - вмешалась Серафима Павловна, - всегда говорил, что во всяком учреждении прежде всего нужна дисциплина.
- В войске, - сказала Глаша, - но Серёжа не солдат.
- Именно солдат, - подхватил с пафосом Степан Михайлович, - солдат, боец в фаланге просвещения! И должен гордиться этим.
- Ну, уж это прямо из риторики Кошанского, - сказала, смеясь, Глаша.
- Вы Кошанского читали? - спросил Степан Михайлович отчасти важно, отчасти насмешливо.
- Нет, - отвечала бойко Глаша, - не читала, но знаю, что по нём учатся в семинарии.
- Конечно, - сказал Серёжа, - и выходят учёными людьми.
- Глаша!  - сказала неодобрительно Серафима Павловна.
- Оставьте её, пусть тешится, а я вот что скажу вам, барышня милая. Если вы думали задеть меня, упоминая семинарию, то ошиблись. Я нисколько не стыжусь семинарии, риторики Кошанского и даже прописей. Я всегда говорил, помните, ещё в деревне. Но теперь не о том речь. Как нам решить, что именно делать? Как отметить этот важный день в жизни Сергея. Решение принадлежит всенепременно матери. Серафима Павловна, что прикажете?
Она сделала усилие над собою и сказала:
- Как сам Серёжа хочет: что он, то и я, я на всё согласна.
- Позовём Ракитиных и проведём вечер вместе, - сказал Серёжа, глядя на мать.
- Хорошо. Идите, зовите их. Глаша, вели заложить... Ах! Я и забыла! Лошадей нет; так вели нанять карету и поезжай к ним, позови их, скажи. Соня обрадуется, и Зинаида Львовна тоже.
Глаша пошла к двери. Мать окликнула её, она воротилась.
- Кстати, заезжай на Кузнецкий Мост, купи конфет, потом поезжай в город, возьми ранет и лучших дюшесс и ещё чего-нибудь из хороших фруктов.
Глаша недоумевала, но, не сказавши ни слова, отправилась в комнату Марфы Терентьевны и спросила:
- У вас есть деньги?
- Ни гроша, - отвечала она сухо.
- Но вам брат дал на расход.
- Дал; сущую безделицу: сто рублей. Они все вышли, и у меня нет ни копейки.
- Что вы! Неужели?
-  Вы как думали? - сказала Марфа Терентьевна с досадой. - Сто рублей очень мало, купила месячную провизию, давала кухарке, их в две недели, как не бывало. Я нынче же собиралась к барину, но его с раннего утра дома не было. Притом, я не могу продолжать заведовать хозяйством, я никогда не вела его и терпеть не могу заниматься им, да ещё при таких недостатках. В Знаменском только моего дела и было, что одеть барыню.
- Теперь времена другие; у нас уж не те средства.
- Знаю, как не знать, вижу, как не видать. Всех-то нас душ десять заперли в эти мышьи норки, в эти, прости Господи, арестантские каморки. Правда, моя комната темна, как тюрьма. Эвона и свету нет. Чулан какой-то!
Глаша, раздосадованная, оставила Марфу причитать одну и вышла из её комнаты, подняв гордо голову.
Лишь только Серёжа возвратился, как Марфа Терентьевна явилась в его каморку, ибо это была не комната, а каморка, где с трудом могли поместиться маленький диванчик, стол и два стула. Стол был завален книгами и тетрадями. Серёжа читал внимательно одну из них. Марфа остановилась у дверей и, скромно сложив пухлые руки на тучном животе, постояла молча, ожидая, чтобы молодой барин взглянул на неё, но, заметив, что он погружён в чтение, кашлянула раз и два и, возвысив голос, сказала:
- Сергей Антонович!
Он быстро вскинул голову.
- Здравствуйте, - сказал он ласково, - я не видал вас, что вам надо?
- Пожалуйте денег. Все вышли, какие были.
Лицо Серёжи вытянулось.
- Так скоро! - сказал он. - Я вам дал сто рублей дней 8 тому назад.
- Помилуйте, какие 8, дней 10, а может и 12. Я, точно, получила сто рублей; а теперь у меня и копейки медной не осталось - всё вышло.
- Где расход? – спросил Серёжа.
- Расход! Какой расход? – воскликнула она в изумлении.
- Ну да, расход. Куда вы их истратили.
- Ах, батюшки светы, - сказала Марфа, всплеснув руками. – Я отродясь расхода не писала, да как я буду? Я грамоте не обучена. Да мне и не в привычку расходами заниматься, не моё это дело. В Знаменском моя должность была единственно — барыню одевать, да её мелочами заведовать. Прикажут булавок купить, да шпилек, да тесёмок, ниток, шёлку, пуговиц, разной мелочи, так о чём тут писать (Серёжа слушал с нетерпением этот бесконечный монолог). Пожалуют мне 10 рублей, а то 10 и 20  – всё истрачу, доложу, и без всякого разговора ещё выдадут Обыкновенно, барское дело. В Знаменском…
- О Знаменском надо позабыть, Марфа Терентьевна, - сказал Серёжа, подавляя своё нетерпение. – Знаменского нет и доходов наших уже нет. Надо всякий грош считать и записывать, и в особенности беречь деньги, чтобы в 8 дней 100 рублей не выходило.
- Я завсегда и в Знаменском барские деньги считала и берегла; мне барских денег не надо! Мне покойник, ваш батюшка, дай Бог ему царство небесное, всегда доверял, а теперь... молодые господа по-другому живут, требуют отчёта писанного, так докладываю - я не грамотная.
- Я скажу Вере или Глаше, они записывать будут расход со слов ваших.
- Со слов моих! Взыски какие! Да разве я могу упомнить?
- Надо упомнить, Марфа Терентьевна. Ведь сто рублей деньги большие, и мне необходимо знать, куда и на что их истратили, - сказал Серёжа, стараясь быть спокойным, хотя выражение лица выдавало его досаду и нетерпение. Но Марфа Терентьевна приняла вид ещё смиреннее и заговорила сладким голосом:
- Я, ваших, сударь, денег не возьму; я служила вашим родителям усердно, и от них окромя доброго слова ничего не слыхала... я уж стара для новых-то порядков.
- Да и я не говорю вам худого слова, - сказал Серёжа тихо, - и новых порядков не завожу. Отец мой всегда просматривал расходные книги в конторе...
- То конторские порядки; на то и контора, чтобы книги держать, - возразила Марфа пронзительным тоном, - а я этих порядков знать не могу, на то есть конторщики!
- Сёстры мои всякий вечер запишут расход со слов ваших, ведь это нетрудно, - сказал Серёжа спокойно, но настойчиво.
- Труднёхонько! Где уж мне на старости лет делать по-новому! Мне, сударь, ваших денег не нужно, и вы обижаете меня, что не доверяете. Матушка ваша взысков таких с меня никогда не делала. Я не привыкла к такому поведению! Где уж мне. Увольте!
- Но будьте же благоразумны, Марфа Терентьевна, поймите, что дело идёт не о недоверии, но о порядке.
Марфа поклонилась в пояс.
- Увольте, батюшка барин.
- Но от чего уволить? - спросил Серёжа, плохо сдерживавший досаду.
- От всяких хозяйственных хлопот и взысков. Я уж лучше буду знать одну свою барыню.
- Но кто же займётся...
- Это уж дело не моё, как вам будет угодно, на то ваша барская воля, а меня освободите, я уж стара, и мне на старости-то лет слушать взыски да недоверие, да нарекание - нет, я ваших денег и не касалась, я, батюшка, воровкой никогда не была... так-то. Увольте, прошу.
Серёжа вскочил. Он был красный, как рак, и глаза его горели; гнев, долго сдерживаемый, овладел им.
- Убирайся вон! - закричал он неистово.
Марфа взвизгнула: «Батюшки светы!», - и выскочила из комнаты.
Серёжа, стыдясь сам себя, сел в кресла.
Через несколько минут Глаша вошла в комнату.
- Что ты наделал? – сказала она брату запальчиво. – Какую заварил кашу? Марфа воет и причитает с видимым желанием вызвать мать из кабинета и заставить её вступиться. Что ты сказал ей? Она вопит, что воровкой не была отродясь.
- Ничего я ей не сказал, - отвечал Серёжа, - а просил, чтобы всякий день записывала расход.
- Она всегда была отвратительного нрава, фарисейка, а с тех пор, как мы разорены, мечтает о том, чтобы уйти от нас; у ней капитал свой и богатая сестра.
- Зачем же дело стало. Путь уходит. Одной привередницей будет меньше, - сказал Серёжа с досадой.
- Хорошо, а что скажет мама? Как она на это посмотрит?
- Да…
Серёжа задумался.
- Пожалуйте  к барыне, - сказал вошедший Софрошка, ставший целым Софроном. – Барин, - прибавил он тихо, - там дым коромыслом. Эта ехидна, Марфа…
- Хорошо, иди себе, - сказал Серёжа и пошёл к матери.
- Serge, - сказала она, лишь только его завидела, - это что за новости? Как ты осмелился гнать из моего дома мою старую, заслуженную слугу. Или ты думаешь, что теперь можешь распоряжаться потому… потому…
Серафима Павловна заплакала.
- Мама, милая, - заговорил Серёжа.
Она прервала его раздражительно.
- Я не позволю тебе мудрить в моём доме, не позволю обижать моих верных старых слуг.
- Но, мама…
- Молчи, молчи и слушай меня. Я глава дома, я хозяйка, а не ты, слышишь! Не осмеливайся путаться не в свои дела. Хозяйство дело женское. Я вижу, какая неурядица завелась в доме, пока я была больна, но теперь кончено! Я сама займусь всем, а ты поди, попроси у Марфы прощения и уговори её остаться при мне. Она хочет уходить, говорит, что ты её выгнал. Я этого не потерплю. Поди, поди сей час.
- Но я ни в чём не виноват, - сказал Серёжа, опять вспыхнувший, как огонь. - Помилуй, мама, если я буду просить прощения у этой… этой злюки, то какое же будет моё положение в доме.
- Никакого, - ответила настойчиво Серафима Павловна, - ты при мне, а не я при тебе. Твоё положение определено - ты сын и учащийся ещё юноша. Рано быть хозяином и господином, и пока я жива, ты им не будешь, слышишь! Заведи свой дом да в нём и хозяйничай, как знаешь, законы предписывай, а у меня, нет, я не позволю.
Серёжа хотел сказать что-то, она замахала руками и зажала уши.
- Ничего, ничего, ничего слушать не хочу! Поди к Марфе, помирись и уговори её остаться. Без этого не приходи ко мне, я тебя видеть не желаю. Слышишь... Господи! - воскликнула она, видя, что Серёжа стоит. - До чего я дожила без моего друга - никто меня не слушает, родной сын забыл приказание отца...
- Мама! Мама! - закричал Серёжа отчаянно. - Всё будет сделано, что вам угодно, но не волнуйтесь и не думайте так обо мне.
Он стремительно вышел из комнаты и отправился к Марфе.
- Мама приказала мне просить у вас прощения и вместе с тем просит вас остаться в нашем доме. Приказания моей матери мне закон, и я исполняю их. Пожалуйста, простите меня, хотя я и не желал вас обидеть, и останьтесь при мама, она этого желает.
Марфа напустила на себя особенное смирение.
- Я волю барыни всегда исполнить готова, и если уж ей угодно - останусь, но только я не привыкла ни к взыскам, ни воровкой…
Серёжа, чуя беду от себя самого, ибо плохо умел владеть собою, поспешно ушёл в свою комнату. Он был так взволнован, рассержен, смущён, что дрожал и бледнел.
За вечерним чаем Серафима Павловна объявила, что с завтрашнего утра берёт в свои руки домашнее хозяйство, и потребовала в 9 часов повара. Повара не оказалось, но явилась на другой день утром толстая баба, в ситцевой сомнительной чистоты юбке и ужасной широкой кофте; баба эта, по обычаю больших городов, брезгала сарафанами и носила уродливого покроя платья, юбки и кофты, скроенные будто бы на французский лад. Она предстала пред Серафимой Павловной во всём безобразии своей одежды и со всею наглостью кухарок, распущенных, извращённых и не признающих никакого, а всего мене хозяйского, авторитета.
- Кто ты такая? Что тебе? – спросила Серафима Павловна, озадаченная внезапным появлением бабы.
- Я кухарка, пришла за приказаниями.
Серафима Павловна оглядывала кухарку и думала: «Это просто баба, грязная баба, какая же это кухарка?»
- Марфа, Марфа, - воскликнула Серафима Павловна и принялась звонить в колокольчик, звук которого был так пронзителен, что, когда звонили другие, она зажимала себе уши; при первом его звуке из обеих дверей спальни прибежали: в одну дверь Марья Дмитриевна, в другую – Марфа Терентьевна.
- Что вы? Что случилось? – воскликнула Серафима Павловна и прибавила с насмешкой:
- Где пожар?
- Пожара нигде нет, - отвечала в не менее раздражительном тоне Марфа, - а вы, сударыня, беды не накликайте; беды уж и так не мало, зачем ещё другие беды.
- Молчи, Марфа! – сказала Серафима Павловна, научившаяся говорить досадливо и резко. – Я не хочу, чтобы вбегали ко мне, как угорелые, и пугали меня.
- Господь с тобою, - сказала Марья Дмитриевна, - чего пугаться? Мы все здесь – и детки твои и мы – охраняем тебя, адмиральша моя дорогая.
Ласковые слова старухи няни тотчас успокоили Серафиму Павловну. Она показала на бабу и сказала:
- Она говорит, что она кухарка. Правда это? Она белая кухарка? Наша кухарка, не людская?
- Да я у вас одна-одинёхонька, - заговорила кухарка бойко и нагло, - я и белая, я и чёрная, я и судомойка и на всю чёрную работу я одна. Рук не покладаю день-деньской, с утра до поздней ночи работаю.
- Как же так? - сказала Серафима Павловна. - Я вижу, пока я была больна, пошла в доме неурядица. Творятся чудные дела. Кто её нанимал?
- По просьбе Сергея Антоновича сыскал её Степан Михайлович, - сказала няня.
- Сергей Антонович во всё входят сами, всем заведуют, - сказала ехидно Марфа.
- Ну, теперь всему этому я положу конец. Я теперь здорова и займусь всем сама.
- Что прикажете к обеду? - спросила кухарка.
- Как, что прикажу? Ведь я не кухарка, разве я это знаю, - сказала с досадой Серафима Павловна. - Повар всегда подавал мне меню, и я вычёркивала, что мне не нравилось. Ты бы принесла мне меню, записку, - прибавила она, поясняя.
- Какую такую записку? - сказала кухарка, недоумевая.
- Записку, что хочешь готовить.
- Я ничего не хочу, я не смею хотеть; это ваша воля, что прикажете.
- Затеяла: что прикажете; как я прикажу, когда я не знаю.
- А я, барыня, тоже не знаю и писать не умею, не грамотная. О записке, что вы требуете, я и не слыхивала.
- Да она совсем дура! - сказала Серафима Павловна вслух, но по-французски, чтобы не обидеть бабу.
- Я не дослышала, что вы говорите, - сказала кухарка.
- Боже мой, какая мука! - сказала Серафима Павловна с нетерпением. - Иметь дело с таким народом!
Марья Дмитриевна взяла кухарку за руку.
- Акулина, - сказала она, - мы сперва потолкуем об обеде, а потом уж дойдём и до барыни. Видишь, - прибавила она, уходя за дверь с кухаркой, - она, сердечная, у нас больна была, при смерти, умирала и теперь ещё плоха, не оправилась ещё.
Кухарка с соболезнованием покачала головой.
- Не в своём уме! Да, да, дело неладное. Уж вы прикажите мне сами, а до барыни не доводите. Они с меня невесть что требуют - и записок и по-французскому что-то - нет уж, увольте от них. Ишь! Не в своём уме!
На другой день утром Серафима Павловна поднялась ранёхонько, раньше обыкновенного. Домашние спали; она разбудила их. Марфа встала с воркотнёй:
- Ни свет ни заря - вскочила! Чего вскочила! Хозяйничать! Нахозяйничает! Не знаешь, плакать ли, смеяться ли? Ох! Ох! Жизнь моя горькая!
- Ну, вот я и готова, - сказала она Марфе, входя в девичью. Пойдём, сдай мне провизию. Времена другие; друга моего нет со мною, и некому миловать и беречь меня. (Она заплакала). Сама должна я трудиться, за детей думать, их оберегать, о них заботиться. Сама должна хозяйничать. Пойдём!
- Куда же? - сказала озадаченная Марфа.
- В кладовую, там, где провизия. Я хочу всё принять, осмотреть, счесть, положить и запереть; Серёжа говорит: денег у нас мало, надо всякий грош считать! Ну что ж, буду считать!
- Провизия вся тут, - сказала Марфа, выдвигая один ящик комода, - да её и немного. Сдать всё - недолго.
В ящике комода лежали кое-как картузы из серой бумаги, а в них крупа, рис, сахар, кофе, макароны, а в мешке мука; тут же стояли небольшие бутылки с прованским маслом и уксусом.
- Фи, какая гадость! - воскликнула Серафима Павловна, поглядевши недовольным взглядом на эту груду так называемой экономками месячной провизии. - Сахар прорвал этот гадкий серый конверт, крупа тоже просыпалась... Как тебе, Марфа, не стыдно! Не могла ты это привести в порядок. Я от тебя этого не ждала! Вот и миндаль смешался с изюмом, и везде пыль! Я и вообразить не могла такого беспорядка.
- Что вы знаете! – сказала Марфа запальчиво. – Когда это вы провизию видали? Это всегда так. И во что её класть прикажете? Квартирка маленькая, ничего нет, никакого удобства, никакого прибежища. Обыкновенно, нанимали молодые господа, чего они смыслят?
- Квартира, правда, мала, но из этого не следует, чтобы месячная провизия валялась кое-как. Сахар положить в жестянку...
- И кофе в жестянку, и ещё что? Сколько же это будет у нас жестянок, и куда их ставить? В чулан... да у нас и чулана нет. Такую уж удобную квартиру дети наши милые нашли. Разумеется, если да младенцы, сказать можно…
- Марфа! Не причитай, надоела! Но вот что: надо заказать такой большой ящик с компартиментами.
- Что такое? Я не видывала, - сказала Марфа, сильно негодовавшая.
- Ты не видала, а я знаю. Это глубокий ящик с перегородками; во всякую такую... ну, яму, что ли? всыпают: в одну – крупу, в другую - сахар, куда изюм или миндаль - это красиво, удобно...
- И дорого, - добавила Марфа не без оттенка сильной, насмешливой досады.
- Не Бог весть что, не тысячи? - сказала Серафима Павловна.
- А Сергей Антонович и о грошах заботятся, и на хлебе и на мясе выгадывают, - куда уж думать о сундуках с ямами! - сказала Марфа ядовито.
- Надоела. Позови Серёжу! - воскликнула Серафима Павловна.
Серёжа, оторвавшись от книги, тотчас пришёл.
- Я вижу, - сказала ему мать по-французски, - что, пока я была больна и ни на что не способна, у нас в доме завелись всякие беспорядки. Я хочу всё привести в должный порядок, и чтобы всё было прилично. Начать с того, что провизию положить некуда. Скажи мне, сколько у нас денег, у кого они, и кто их получает и откуда?
- Пенсия отца, - отвечал Серёжа, - и небольшие проценты с капитала, уцелевшего после продажи имений; но, мама, не лучше ли уйти в ваш кабинет, чтобы там переговорить на свободе, -  сказал Серёжа, заметивший жадное любопытство Марфы, понимавшей по-французски, благодаря своему долгому служению у Бор-Раменских и около Серафимы Павловны, всегда говорившей по-французски.
Они пошли в кабинет и сели на диване; Серёжа краснел и бледнел; он не знал, сказать ли матери всю правду. Он боялся поразить её.
- Пенсия отца состоит из 3000, - сказал он, - и получается по третям. Мы истратили всю треть, лишь только её получили при переезде в Москву, уплатив многое, покидая дачу.
- А Уфимское, Симбирское имения, а Знаменское.
- Нас обокрал управляющий на огромную сумму; он бежал, его схватили, но денег не нашли, притом он имел долгое время полную доверенность, и долги надо было заплатить.
Он замолчал. Она спросила коротко:
- Потом?
- Уфимское и Симбирское имения проданы за долги. Фаб¬рика разорила нас.
- Потом...
- Знаменское...
- Что Знаменское? Говори, да говори же! - воскликнула она с ужасом. - Я вспоминаю, Ракитин тогда что-то говорил мне, но всё смутно в моей памяти.
В голосе её звучала такая тревога, на лице изображался такой испуг, что сын, взглянув на широко раскрытые глаза её, на него устремлённые, смутился и не смел сказать ей правды; он знал, как она привязана к Знаменскому, и вспомнил, как недавно оправилась она от смертельной болезни.
- Ну? - сказала она.
- Знаменское не даёт доходу: это подмосковная, имение для потехи, для приятного местожительства. На него надо тратить деньги... Его бы продать!
- Ни за что! Никогда! – воскликнула она. – Хотя бы мне пришлось ходить пешком, есть чёрный хлеб… Он там всё устроил, он  там жил и любил нас… меня… Мы были там счастливы, как… счастливы…
Рыдания заглушили слова её; Серёжа молча целовал её руки.
- Мама, милая! Мы все любим вас. Для вас вся жизнь моя! Пока я жив, милая, я буду покоить и беречь вас.
Она была не в силах продолжать разговор и, быть может, выносить его ласки; она встала и, рыдая, ушла в свою спальню и заперла дверь за собою. Серёжа, понурив голову, постоял, потом медленно пошёл к себе и, глубоко вздохнув, развернул книгу.
Много ли он прочёл в ней!
На другой день Серафима Павловна опять позвала сына и возобновила разговор о доходах и ведении хозяйства.
- Сколько у тебя денег? - спросила она. - Мне надо ими распорядиться, принять, записать, купить всё необходимое для хозяйства. Поезжай на Кузнецкий Мост, закажи у Шмита ящик для провизии с компартиментами, глубокий ящик. Пусть сперва они сделают рисунок и пришлют его мне. Закажи ореховый: красного дерева дорого, не по нашему карману. Купи мне приходно-расходные книги у Дациаро или у Бекерса; я думаю, найдутся красивые; я дряни терпеть не могу. Знаешь пословицу: «Дорого, но мило, дёшево, но гнило».
Серёжа слушал молча. Он не знал, как дотянуть месяц, а мать говорила о ящике у Шмита, известного огромными ценами за свою работу.
- Принеси сейчас деньги и ступай заказывать ящик – время не терпит. Ещё бы лучше, если бы ты нашёл готовый.
Серёжа вышел и принёс матери 100 р.
- Вот всё, что осталось до конца месяца, - сказал он робко.
- Как! - воскликнула она, отстраняя радужную сторублёвую бумажку. - Сто рублей! Да что же я могу сделать на этот грош? А у нас число... Какое число?
- 18-е, мама; до конца месяца осталось почти две недели; но если не покупать ничего, кроме пищи, то денег достанет даже с излишком. Дрова, овощи закуплены, месячная провизия тоже, за квартиру за полгода уплачено, жалованье людям роздано.
 
- Боже мой! - всплеснув руками, воскликнула Серафима Павловна. - Мы нищие! Нищие!
- Мама, нас семья небольшая. Люди живут прилично, без нужды, получая гораздо меньше нашего. Всё дело в том, чтобы не тратить на пустяки. Потерпите, мама милая. Когда я выйду из университета, я...
- Не говори мне пустяков! Из университета! Надо прожить эти 4 года! Да и какая ещё найдётся служба, какое место?.. Не сделают же тебя сразу министром.
- Конечно, но я начну, как все, с маленького места, но буду стараться...
- И умирать с голоду! А сёстры? А я? Что с нами станется? Сёстрам выезжать надо. Запереть их, что ли?
- Зачем запирать? У нас есть родство, знакомство, мы можем жить прилично.
- На эти деньги? Я не умею! Это невозможно!
Она опять расплакалась и ушла в свою спальню.
Серёжа сидел у себя, погружённый в мрачные мысли. Он чувствовал всю тяжесть беды, обрушившейся на них, и своё совершенное одиночество. Ни у кого не мог он искать поддержки, ему приходилось самому поддерживать других, мать, сестёр, и бороться с мелкими неприятностями и избалованной прислугой. Сёстры мало бывали дома; они уходили с няней к родным, убегая из дома, в котором их томила тоска и слёзы матери и тяготили домашние недостатки и непривычная жизнь в небольшой, тесной квартире. Серёжа никуда не ходил, кроме университета, потому что не хотел оставить мать одну.
Вечером этого дня Серёжа сидел у себя в каморке, не читал, не писал, даже не думал. На него нашла тоска; он не имел силы выносить жестокое испытание. Так застал его Степан Михайлович.
- Что ж, батенька, - сказал он ему, - только что ступили самостоятельно на дорогу жизни, так и раскисли. Не того я ждал от вас! Да и отец ваш не так судил о вас. Он возлагал на вас большие надежды; он был уверен, что в вас есть сила.
- Да я на всё готов, - отвечал Серёжа, при имени отца устыдившийся своего уныния, - я рад бы землю копать, но не знаю, за что взяться и что придумать. Вот мама не ведает, что Знаменское продано, а уж все глаза свои выплакала, не видав ещё нужды. Ведь она цены деньгам и вещам не знает. Она знает одно: пока отец был жив, он ни в чём ей не отказывал, у неё всё было, а теперь его нет – и ничего нет. Что я буду делать?
- Говори с матерью обо всём житейском поменьше и старайся ублажать её, чтобы все её привычки были соблюдены, и чтобы лишений, по возможности, она не испытывала.
- Да как я это сделаю? У меня до конца месяца осталось 100 р., а ей надо какой-то ящик у Шмита, да книги, на это мало-мало надо рублей 50 – 60.
- Не покупай, авось забудет, но если она будет настаивать, купи. Как-нибудь собьёмся. Живя у вас, благодаря твоему отцу, который мне на свой счёт и книги покупал, я скопил себе порядочную сумму; хотел ехать в Германию учиться, но раздумал - и здесь выучусь! Возьми деньги, не для себя, для матери... разбогатеешь, отдашь.
- Нет, нет, не могу, - воскликнул Серёжа, а глаза его блеснули и затуманились слезою.
- Пустяки, деньги сор сами по себе; они тогда не сор, когда благодаря им можно успокоить такую добрую и измученную душу, как твоя мать. Что ты говоришь: не могу. Разве я тебе предлагаю. Я желаю мать твою успокоить, доставить, чего она желает, избавить её, при её скорби, от досады и от мелочей, её печалящих. Вот что! Деньги от твоего отца. Если бы я покупал нужные мне книги для магистерской диссертации, то не скопил бы их.
- Нет, -  сказал Серёжа решительно, - взять взаймы без отдачи дело не честное. Решился взять, бери и будь благодарен  и скажи спасибо, поклонись. А кто берёт взаймы, тот спасибо не говорит и не отдаёт, так всё и пропало у дающего - и денег нет и спасибо нет.
- Так скажи спасибо и возьми. Или уж так спесив, что спасибо сказать не хочешь. Бор-Раменский!
- Нет, - сказал Серёжа, - Бор-Раменские умеют благодарить, я знаю, но я не могу взять вашу последнюю копейку, добрый, истинный друг наш!
- Ну, слушай, Сергей, я не навязываюсь, как знаешь, только помни: в чёрный день, когда петля у тебя будет на шее, черкни словечко; деньги в тот же день будут у тебя. Целая тысяча готова.
- Знаете, окажите мне другую огромную услугу, - сказал Серёжа по минутном размышлении, - сыщите мне переводы. К счастью, я отлично знаю языки.
- Мудрёное, друг, дело. Во всякой редакции свои переводчики, и переводчиков чуть ли не больше, чем читателей.
- Ну, так найдите мне... - он запнулся, и потом сказал твёрдо, - найдите мне уроки. Я могу быть репетитором у слабоумных, у богатых лентяев. Я слышу, что почти все гимназисты с состоянием имеют репетиторов.
- Имеют. Это мода такая, или лучше распущенность такая! Сами учиться ленятся; им разжуй, в рот положи, тогда они проглотят, да и то иной поперхнётся. За них выучи, им зубри, а они уж с твоего голоса, как попугай, куда, хуже, кое-что заучат. Ничего такого я прежде не слыхивал. Учились, заданные уроки знали и ни о каких репетиторах слухом не слыхали. А теперь и у бедных из последних грошей завелись репетиторы. Детища!
- Ну, вот и сыщите мне такое детище богатое, чтобы я мог заработать деньги.
- Попытаюсь, дело возможное.
- Только, ради Бога, чтобы мама не знала. Я не стыжусь работать, для неё особенно, но она взглянет на это иначе, да и сёстры тоже - и пойдёт семейная распря. Сохрани Боже!
- Хорошо. Какое имя?
- Первое попавшееся, хотя Знаменское, оно звучит мне не чужим, и притом Знаменских, я думаю, много.
- Как звёзд на небе, как опёнок на пне, так и их в семинариях, - сказал, смеясь, Казанский, скрывая за смехом одолевшую его печаль. – Ободрись, - сказал он, прощаясь, - главное, духа не лишайся, и всё пойдёт по маслу.

*

Жизнь в маленьком домике за Москвой-рекой текла ровно и тихо несколько недель до самого декабря. Год траура прошёл, но никто, ни Серафима Павловна, ни дочери, ни прислуга его не снимали, и по-прежнему никто никуда не ездил. Наконец, сама Серафима Павловна, заметив, что дочери, в особенности Вера, сильно скучают, объявила, что теперь пора посетить всех родных, ближних и дальних, она прибавила, что недавно посетившая её старая кузина княжна Алмазова восхищалась красотою Веры и сама вызвалась вывозить её в свет. При этом Серафима Павловна вздохнула и сказала:
- Когда-то я мечтала, что сама повезу Веру всюду, потом дадим мы бал на всю Москву, а когда она привыкнет к свету, освоится с ним, мы поедем в Петербург, чтобы представить её ко двору. Я была уверена, что Вера получила бы шифр за подвиги отца, Севастопольского героя. А теперь...
Она заплакала.
- Мама, если ехать, то пора, - сказала Вера, слушавшая эти слова чуть ли не в сотый раз, так что они ей до смерти опротивели.
- Вели заложить карету, - сказала Серафима Павловна, утирая заплаканные глаза.
- Вы всегда позабываете, что экипажи и лошади проданы, - сказала Вера сухо, - впрочем, опекуны сказали, что вы во всякое время можете нанять приличную карету. У них на это отложены и деньги.
- Терпеть не могу ездить в извощичьих каретах! Нечего сказать, хорошо распорядились опекуны. Это, верно, Ракитин, - сказала с досадой Серафима Павловна.
- Конечно, Ракитин, - сказала Вера, - кто же, как не он. Он запевало! Всему делу начало!
- Вера! - воскликнула Глаша с укором.
- Что ты? Тебе что? - отвечала Вера холодно и с пренебрежением.
Дело было в том, что Серафима Павловна собственным умом решила, что она ограблена, и винила во всём Ракитина, ставя ему в вину скорую продажу имений. Это негодование разделяла вполне Вера и отчасти Глаша, которая и высказала свои подозрения Тане, приезжавшей всякий месяц на два-три дня. Таня, очень любимая всеми, имела большое влияние на Глашу и жарко с ней спорила: она сказала, что все бумаги, счета, векселя хранятся у её отца до совершеннолетия Серёжи, и что Ракитин, купивший Знаменское, заплатил за него дороже, чем другие покупатели. Глаша, по свойству своих практических способностей, была недоверчива и подозрительна. Подозрительность - черта несимпатичная и в старости, противна в молодости, часто это признак низменной натуры. Таня старалась уничтожить подозрительность Глаши. Желание Глаши было найти везде дурную сторону, а у Тани напротив: она во всяком человеке, как истинная христианка, искала хорошую сторону. Споры и даже порою ссоры вспыхивали у них по этому поводу. Так и об Ракитиных. Таня дала Глаше честное слово, что сама, своими ушами слышала, как Ракитин сказал отцу её:
- Если откупщик Енохин даст за Знаменское 100 тысяч, то я дам 150, потому что считаю, что имение этого стоит, и притом оно межа с межою сходится с моим, следственно стоит для меня дороже. Иметь такого близкого соседа, как Енохин, не есть приятность. Знаменское я покупаю на имя моей Сони, которая его ужасно любит.
Отец Димитрий сам сказал Глаше, вероятно, узнав кое-что от дочери, что если бы Знаменское допустили до продажи с молотка, то и 100 тысяч за него бы не выручили, что на Симбирском имении Ракитин не имел ни копейки выгоды и перепродал его за ту же цену.
- Зачем же он покупал наше имение, - спросила Глаша, - если оно было ему не нужно?
- Затем, что он был назначен опекуном и не хотел вашего разорения, не хотел, чтобы всё продавали с молотка за бесценок. Он купил, и как оно было ему не нужно, то приискал покупщика и перепродал.
- Великодушие! - сказала Глаша, не вполне веря и полунасмешливо.
- Редкое, - ответил отец Димитрий серьёзно, - и редкая привязанность и уважение у Ракитиных к вашим родителям. Неблагодарность, Глафира Антоновна, один из самых гнусных пороков и большой грех перед Господом.
Глаша вспыхнула и замолчала. Однажды она пересказала весь этот разговор Вере, но Вера, с тупоумием, ей присущим, повернула всё в насмешку и сказала:
- Так они и тебя обморочили. Ну, Глаша, я думала, ты умнее.
- Если меня обманули, то не могли же обмануть умного отца Димитрия, - сказала Глаша.
- Ракитин умён, хитёр и деньгам счёт знает, - отвечала Вера, - а отец Димитрий хотя и умён, но Божий человек. On lui a fait voir midi a 14 heures. Ну, а меня не проведёшь!
- Конечно, кто тебя проведёт, с твоей ума палатой, - сказала Глаша ядовито.
И странное дело: слова Веры подействовали на Глашу обратно; она перестала не только подозревать Ракитина в корыстных целях, но ещё стала ценить его ум и прямоту и высказывала всему семейству свою благодарность; Вера же не могла помириться с мыслью, что Ракитины жили в доме-дворце, а они, Бор-Раменские, в крошечном, плохоньком домишке за Москвой-рекой. Вера часто говорила с матерью, и её подозрения и недоверчивость упали на подготовленную почву. Серафима Павловна продолжала любить Соню, продолжала любить и питать благодарные чувства к Зинаиде Львовне, но она положительно не могла выносить Ракитина, не могла без отвращения слышать его громкого голоса, видеть его высокой, широкоплечей фигуры. «Хитрый мужик!» -  думала она, не веря в его преданность, честность и бескорыстие.
- Вера, - сказала Серафима Павловна, перерывая дочерей, - скажи брату, чтобы он распорядился; карету, да хорошую, с приличными лошадьми, но не бойкими — я боюсь! Скажи Софрону, чтобы он примерил ливрею Ивана: не будет ли он в ней похож на пугало. Я не хочу ехать с лакеем, одетым в Тришкин кафтан. Вера, прежде всего мы поедем к тётушке княжне Алмазовой, потом к князю Николаю Сычевскому - он был двоюродный дядя моего папа, и любили они друг друга, потом к Оболонским и Прудищевым - это дальние родные вашего отца, думаю, старомодные, но богатые, пожалуй, бездетные. Вот бы Вера, если бы они в тебя влюбились и оставили бы тебе состоянием.
- Что это, мама! С чего? Вот фантазия!
- Ах, Боги мои, и не то бывает на свете, и помудренее бывают случаи.
- А потом куда? - спросила Вера, видя, что мать занеслась по своему обыкновению.
- А потом к подруге моей молодости - Писаревской. Я её уж лет 10 не видала.
- А к Ракитиным? - сказала Глаша. - К ним нельзя не ехать, надо ехать к первым. Мы у них жили и в доме и на даче... Они...
- Да, да, да. Поеду, непременно поеду, хотя, признаюсь, мне к ним ездить тяжело. Зинаида и Соня, конечно, мне дороги и милы, но он Ракитин... тут не чисто...
Серёжа, вошедший в эту минуту в кабинет матери, вспыхнул.
- Мама, ради Бога, умоляю вас, отгоните эти мысли. Мне ужасно слышать, что вы подозреваете в корысти лучшего и вернейшего из друзей отца.
- Никогда Ракитин не был другом отца вашего; для этого у него не хватало образования, воспитания и рождения. Он не одного круга с нами, - говорила Серафима Павловна с раздражением, которого прежде у ней никогда не было и тени.
- Однако, стало быть, папа очень уважал его, если назначил нашим опекуном.
- Потому что он богат, - протянула Вера.
- Потому что он делец, - сказала Серафима Павловна, - и, к сожалению, слишком большой делец. В мутной воде умеет рыбу ловить.
- Грешно это, мама! – сказал Серёжа с болью в сердце и отчаянием в голосе.
- Что ты понимаешь, ты ещё почти ребёнок.
- Мне скоро 20 лет. Я уже не имею опекуна, а только попечителя.
- О чём пещись твоему попечителю, - сказала Вера, - ведь у тебя уж ничего нет. А горд и заносчив по-прежнему, всеми хочет командовать, всем советы преподаёт и изображает из себя патриарха старца, chef de famille, как говорят французы, даже смешно.
- Пока я жива, я глава семейства, - сказала Серафима Пав¬ловна внушительно и важно.
Вера улыбнулась, улыбнулась и Глаша, но Серёжа принял это иначе.
- Конечно, милая мама, - сказал он ласково и почтительно, - и все мы должны повиноваться вам. Папа так всегда приказывал, - прибавили он, холодно глядя на сестёр.
После обеда Глаша пришла в комнату Серёжи.
- У мама новая фантазия, - сказала она брату полушутя, без весёлости, и полусерьёзно, - она приказала принести своё траурное платье, не вседневное, а другое, и нашла, что оно не свежо. Она велела мне завтра ехать к портнихе - заказать другое и купить новую шляпку. Портниха, ты знаешь кто? Эмма, одна из самых дорогих! Платье и шляпа не могут стоить менее 50 р. серебром, а то и больше.
Серёжа задумался.
- Как ей сказать, что денег нет? Начнутся слёзы и упрёки, что все тратят деньги. Бог весть, куда, сорят ими, а ведь, право, мы, я говорю о себе и Вере, в глаза гривенника не видали и тоже обносились. Вера поедет с визитами, и ей надо платье.
- Я думал, чёрное платье всегда хорошо и носится долго, - проговорил озадаченный Серёжа.
- Видно, что мужчина, да ещё мальчик, не видавший света! – воскликнула Глаша.
- А ты видела, - спросил Серёжа насмешливо, хотя и добродушно, но лицо его было озабоченно.
- Нет, и в щёлку не видала, но слышала. Мама о чём другом, а о свете, его обычаях, приличиях всё до тонкости знает. Вчера они говорили, что нет ничего дороже, как носить чёрные платья. Когда оно не первой свежести, то оно тряпка, годная для нищенки.
Серёжа молчал.
- Ты слышишь, или нет? Она посылает покупать шляпу и платье, без денег, чтобы было – и всё тут!
- Глаша, - сказал Серёжа серьёзно и печально, - как это ты, говоря о нашей жалкой, несчастной матери, говоришь:  она, это так непочтительно; ты и тон себе позволяешь насмешливый, это так гадко!
- Ну, тонкости! Я и не думала, так сказалось! Не могу же я, как греческий мудрец, 7 раз повернуть языком прежде, чем вымолвить слово. Ну, так как же? Денег дай, или иди сам с мамой объясняйся. Я не пойду. Она меня доведёт до страшной досады. Она к отказам не привыкла, жила в своё удовольствие, в роскоши.
- Дай подумать, - сказал Серёжа, сел и подпер голову рукою.
- Денег нет? – сказала Глаша.
- Конечно, почти нет, кроме тех ста рублей, которые я вчера предлагал мама для хозяйства.
- Так как же?
- Вот об этом-то я и думаю. Поезжай, купи шляпу – вот мои последние 25 руб., а платье закажи,  да пусть его делают подольше. Пока я добуду денег.
- Найти не мудрено, но ведь отдать надо, - сказала Глаша. – Ты не возьмёшь у Ракитиных, я бы не хотела.
- Ни за что я у них не возьму; они для нас и без этого слишком много сделали.
Серёжа взял фуражку и вышел. Глаша отправилась с няней в лавки. Серафима Павловна, как дитя малое, ничего не подозревала и благодушно вышивала шёлком по атласу дорогую занавеску.

*

Ha другой день Серёжа отдал Глаше для платья матери 75 руб. серебром и не хотел сказать, откуда достал их. С самой смерти отца отношения Глаши к брату сделались лучше; она, конечно, не сочувствовала ему во многом, не заодно они мыслили, не одинаково чувствовали, но ближе стали друг к другу. Серёжа понял, что сестра совсем не зла, а крайне ревнива и от того бывает раздражительна, что она очень деспотична и нетерпима, но полна ума, энергии и силы воли; Глаша оценила доброту, чувствительность и желание Серёжи угодить не только матери, но даже и ей. Она поняла, что должна охранять мать, помогать брату, и хотя отчасти в этом сохранять мир семейный, даже и для собственного спокойствия. Она нетерпеливо видела слёзы матери и выслушивала её сожаления. На Веру нельзя было рассчитывать; Вера стала особняком. Она всегда была эгоисткой, а теперь являлась озлобленной эгоисткой, не могла или не хотела помириться с тесною жизнью в маленьких комнатках, в глухом переулке Замоскворечья, мечтала о выездах в свет и искала случая пристроиться к кому-нибудь из знатных родных, чтобы свет посмотреть, себя показать и, быть может, выйти замуж, сделать хорошую партию. Ракитины по-прежнему часто посещали Бор-Раменских, но отношения несколько изменились. Умная Зинаида Львовна заметила, что Серафима Павловна и Вера относятся к её мужу иначе, чем бы следовало, что, быть может, они осмелились подозревать его в корысти и вознегодовали. Она сделалась сдержаннее и отчасти холоднее; Соня чрезмерно огорчалась этими новыми отношениями, хотя сама была любима всеми по-прежнему. Ракитин, которого Серафима Павловна принимала холодно и надменно, бывал очень редко. Серёжа, огорчённый и обиженный таким поведением матери и сестры, сознавал, что помочь этому нечем, и молчал.
- Время поможет, время покажет, - говорил ему в утешение Степан Михайлович.
- Каково ждать! Каково переживать! Да и что покажет? Когда покажет? - восклицал Серёжа. - Мама, когда она поглядела с одной стороны, другой знать не хочет. Она твердит одно: они ещё больше разбогатели на наш счёт. Что я могу сказать? Чем доказать?
- Конечно, ничем, молчать надо, - сказал Степан Михайлович, - не раздражать противоречием.
- Нелегко это, - возразил Серёжа.
- Знаю; что ж делать? Терпи. Жди!
- Ждать! Чего? Душа моя изболела, измучен я всем этим. И не с кем слова сказать по душе: Глаша помогает мне, когда дело идёт о практической стороне домашней жизни, но она иная, чем я; и думает и судит иначе.
- И это я знаю; она практична, конечно, не зла, даже добра, но в ней недостаток чувствительности и ещё больше деликатности. Женского мало!
- Уж не знаю, право, - сказал Серёжа, - только очень мне тяжело.
На него нашло уныние и усталость, и после ухода Казанского он сел в большое кресло, принадлежавшее ещё отцу его, и задумался. Он вспомнил слова отца, его приказания, вспомнил брата, его просьбы, завет обоих, ему оставленный - любить, беречь, охранять мать, и сила духа для исполнения этой мудрёной задачи возвратилась к нему. К его великому успокоению именно в этот день приехали к ним из деревни отец Димитрий с дочерью. Глаша возликовала, Серафима Павловна тоже была довольна - она жаждала, не отдавая себе в том отчёта, всякого развлечения и тоже любила кроткую и умную Таню, которая, не переча никому, умела как-то всё сгладить и согласить. Серафима Павловна, как барка, руль которой унесло волнами, носилась туда и сюда по струящейся воде, носимая дуновением ветра, зыбь толкала её и вкривь и вкось.
- Как поживаешь, Серёжа? - сказал отец Димитрий, входя в его комнату. - Я привёз и Таню и оставлю её у вас дня на три. Ну, что у вас нового?
- Ничего, всё старое  - тоска и горе! - сказал Серёжа.
- Как быть! - сказал священник. - Помни слово Спасителя: Да будет воля Твоя. Покорись! Молись!
- Я не ропщу, - сказал Серёжа, - но я совсем не знаю, что делать и как быть?
- Да с чем? - спросил отец Димитрий.
- С деньгами!
- Что ты говоришь? Как, с тремя тысячами пенсии и ещё маленькой суммой с небольшого капитала в этом домике, без лошадей и с маленькой прислугой, не прожить без всяких лишений!..
- Очень трудно: мама не имеет понятия о том, сколько денег мелочи пожирают. Она привыкла жить иначе. Ей необходимо то то, то другое, и что дорого, что дёшево, она не знает. Она и кушать просто не может. Ей надо особые блюда, тонкие; кухарка ей их приготовить не умеет. Я не знаю, чем её кормить; она положительно бывает голодна и съест кусок хлеба охотнее, чем стряпню кухарки. А её чулки, башмаки, платья - это всё дорогое и покупается в лучших магазинах.
- В практическом отношении она всегда была дитя, - сказал отец Димитрий, - о экономии не имеет понятия, это конечно.
- Мама постоянно говорит об экономии и желает соблюдать её. Она иногда не позволяет купить кренделя к чаю, а он стоит три копейки, а когда Соня приезжает с матерью пить чай, мама посылает за конфетами и фруктами. Теперь Bepa собирается выезжать: надо туалеты - где я их возьму?
- Отдай весь расход матери, тогда, быть может, она увидит, куда идут деньги и укоротит ненужные расходы, это единственное средство.
- Месяц назад она хотела всем сама заняться, но увидев, что денег мало, заплакала, ушла и уж больше не говорила о ведении хозяйства.
- Однако, надо...
- Мама не поймёт, поверьте, даже нрав её изменился, она стала раздражительна, обидчива и требовательна.
- С горя это часто бывает. Горе невмоготу, и от него, при бессилии, является раздражительность, капризы... Потерпи. Это пройдёт. Уступать надо, не прекословить.
- Сохрани меня Боже! Я знаю, надо беречь, любить, повиноваться, но мне для этого надо иметь больше денег. Я ищу работы.
- Но какой? - спросил отец Димитрий. - Ты сам ещё учишься; место взять нельзя.
- Я рассчитываю найти переводы, возьмусь записывать лекции, если дадут. Не я первый, не я последний; я вижу, как трудятся совсем бедные товарищи, для которых 3 тысячи доходу были бы богатством. А они только желают прилично одеться и содержать мать, сестёр. Если они могут, то и я могу. Весь вопрос в том, чтобы найти работу.
- Бог в помощь! - сказал отец Димитрий, вздыхая.  - К сожалению, я не могу помочь тебе, у меня в Москве знакомых почти нет, я сам сельский, небогатый священник.
- Степан Михайлович обещал, но я теперь хотел бы поговорить с вами о сёстрах. Глаша хотя не ровна - ныне добра, завтра взбалмошна - но под влиянием Тани и слёз матери бывает и сердечна; но Вера приводит меня в уныние. Она всегда была холодна, а теперь стала бессердечна, себя от нас отрезала, ходит по дому мрачнее ночи и ни в чём не принимает участия. Она сбирается выезжать в свет, с тёткой, княжной Алмазовой, и говорит, что постарается поскорее выйти замуж за богатого. Каково это слушать?
- Она говорит с досады, - сказал отец Димитрий примирительно. - Не обращай особенного внимания на её слова; когда посватается жених, её недостойный - она не пойдёт.
- Не знаю, - отвечал Серёжа, - она как будто помешалась на одном: на богатстве. Она говорит: деньги дороже всего, счастье в них, и на них всё купить можно.
- И на них всё купить можно, - повторил с иронией отец Димитрий, - и спокойствие, и здоровье, и привязанность. Так ли?
- Она говорит, что без любви и привязанности прожить можно, а ей надо прежде всего большой дом, экипажи, туалеты, собрания...
- Это она воображает теперь потому, что имеет при¬вязанность и любовь матери, брата и сестры.
- Ну, сёстры не дружны, - сказал Серёжа.
Оба замолчали. Печально было их положение.
- Поговорите с ней.
- Поговорю, но кто пошёл по такой дороге, тот не слушает увещаний; опыт научит, только эта наука горька. Потерпи, милый друг! Гляди не на тяжёлую сторону жизни, а на отрадную.
- Где же отрадная? - спросил Серёжа с горечью.
- Как где? - возразил отец Димитрий. - Мать твоя жива, здорова, Господь спас её от тяжкой болезни, она любит тебя. У тебя есть кров, есть верный кусок хлеба, есть сёстры, о которых ты обязан пещись, и которые, позднее, оценят твою любовь! Да уже в сознании исполнения долга есть утешение, есть отрада, есть внутреннее спокойствие - первейшее благо. Не падай духом. Трудись, люби, Бог не оставит тебя. Свет не без добрых людей; у тебя и теперь есть верные друзья, наживёшь и других и общее уважение. Помни, что я скажу тебе - я стар и говорит с тобою моя опытность - кто добр, у того всегда будут друзья, будет и довольство; ибо, по словам великого песнопевца царя Давида: состарился и не видел сына праведника, просящего хлеба. Твой отец был истинно добрый человек, милостивый, христианин был, много добра делал  - за его добродетели Господь не оставит вас.
- Вера говорит: из друзей не шубу шить! - повторил Серёжа, которого поразил последний разговор с сестрою.
- Шубу из друзей шить нельзя, но шуба сама сшивается, кто добр и любим, и эта шуба греет и сохраняет. С друзьями всё легче переносится, ибо сердце согрето. Ты не повторяй слов сестры; если она начнёт жизнь с такими понятиями, мне жаль её. Она испытает всю горечь безрадостной жизни в пустыне, всю пошлость существования, не согретого чувством, не освящённого высшею мыслью. Но прощай! Мне пора. Я зайду к матери твоей и к Ракитиным. Помни же слова мои: примиряй, умеряй.
- Не говорите Ракитиным о наших затруднениях, я не хочу.
Умный священник зорко взглянул на Серёжу.
- Ужели и ты, - сказал он, - думаешь, что Ракитин...
- Нет, нет! - воскликнул Серёжа.  - Как можно, я ему благодарен так, что и сказать не умею, но он и так много для нас сделал, и я обязываться ещё и ещё не хочу.
- Ну, слава Богу.
Умный священник благословил Серёжу и сказал с чувством:
Серафи
- Да подкрепит и хранит тебя Господь.
 И он пошёл в кабинет Серафимы Павловны.
На другой день, когда Серёжа брал фуражку, чтобы идти в университет, Серафима Павловна в утреннем капоте и чепце, траурных, но столь изящных, что могла бы ими похвалиться перед любой богачкой, вошла к сыну.
- Куда? В университет! Погоди, успеешь, - сказала она ему. - Я пришла сказать два слова. Я думала о тебе нынешнею ночью и пришла к заключению, что тебе надо учиться, и ты не можешь быть хозяином в доме: слишком молод, неопытен. Притом, но несчастным обстоятельствам я осталась главою, chef de famille, - пояснила она по-французски, не без напыщенности, - и обязана взять всё в свои руки. Отдай мне кассу и расходные книги. Ведь я тогда приказывала тебе купить их.
Серёжа мог бы рассмеяться при громком слове касса, но ему было не до смеха. В его столике оставалось всего-навсего 25 копеек да медными около гривны. Книг никаких он не покупал, а была тетрадка, в которую он вписывал ежедневно расход дня. Он повернул умом, поцеловал надушенную, обнизанную кольцами руку матери и сказал:
- Я опоздал, милая мама! Извините меня, я спешу и могу получить дурной балл.
- Сохрани Бог, - сказала она, пугаясь, - чтобы мой сын и Бор-Раменский получил дурные отметки! Иди, иди!
- Я ворочусь к обеду, деньги отдам вам все, какие есть, и поговорим, не лучше ли хозяйство начинать с 1-го числа, впрочем, как прикажете.
- Стало быть, через неделю? - сказала она.  Что же, я согласна. Я готова на труд; уж нынче я встала ранёхонько и оделась так, чтобы хозяйничать, сделать из себя заботливую, аккуратную экономку. Пришла беда - надо её встретить бодро и покориться обстоятельствам.
- Конечно, - сказал Серёжа, уходя и думал: «Господи! Что же это будет такое, и как мы из всего этого выберемся. Надо во что бы то ни стало найти работу. Отец! Ты видишь нас, помоги мне».
Так думал Серёжа, бежавший из-за Москвы реки к университету. Мелкий, мокрый снег падал хлопьями, холодный ветер пронизывал его насквозь; его студенческая шинель от быстрой ходьбы раздувалась и распахивалась, но он ничего не чувствовал и спешил, спешил, сам того не замечая. Он никогда не брал извозчика, чтобы не истратить на себя лишнего пятиалтынного. Из университета Серёжа зашел к Ракитиным, намереваясь получить следуемые ему деньги, но его в зале встретила Соня. Вид её поразил его; она похудела и побледнела за это последнее время, однако он ей обрадовался, а она ему.
- Господи! - воскликнула она. - Как вы бежали, и ноги промокли (она перестала говорить ему «ты», находя это неприличным), вы, верно, озябли. Пойдёмте в кабинет мама; она даст вам чаю - это вас согреет.
- Я, право, не знаю, - сказал Серёжа, смущаясь, - как пройти по этим дорогим коврам с моими грязными сапогами, их как не отирай, они - мокрёхоньки. Ведь я шёл не к вам, а к отцу вашему.
- Как это любезно, - сказала Соня с укоризной, - мы вас и так видим редко; вы нас совсем покинули и забыли.
- Ну уж этого никогда быть не может, - воскликнул горячо Серёжа, - но я очень занят, очень озабочен, кроме того, мне надо самому учиться, а вместе с тем... - он остановился и прибавил, — оставаться дома с матерью.
Поняла ли она, догадалось ли чутьём сердца, или просто была совершенно уверена в неизменной привязанности Серёжи, но она взглянула на него своими прелестными чистыми глазами, и взор её влил мир и тишину в измученную душу её друга.
- Соня, - сказал он, садясь в кресло в кабинете её матери и забывая о мокрых, грязных сапогах своих и богатом ковре, - мне всё это время было и трудно и тошно. Вы, Соня, мне как родная сестра, и душа моя вам открыта. Я очень несчастлив.
- Я это знаю, - сказала она просто.
- И не потому только, что потерял брата и отца.
- И это я знаю, - повторила она.
- Мама, убитая горем, хотя видимо оправляется, но нрав её изменился; она подозрительна и раздражается от пустяков, но это бы ещё ничего, я могу угодить ей иногда, но она так холодна ко всем и со мною. Кажется, она никого из нас не любит. Ещё о Вере она заботится по поводу её выездов в свет, а на меня, ах, Соня! на меня она и внимания не обращает. Она не любит меня!
- Ну, вот уже это совсем вздор. И любит, и ценит, но не может показывать ласки, потому ей это тяжко, после того, как она потеряла...
- Тех, кого больше нас любила, да они и заслуживали её любви! Ах! Зачем не умер я вместо Вани - она была бы счастливее.
- Едва ли! Ваня был кроток, любящ и слаб. Ходить и заботиться пришлось бы о нём, а ты, Серёжа, ты силён, крепок и не менее умеешь любить. Ты можешь окружить мать попечениями, вниманием и неустанной заботливостью. Ты ей необходим. Божия милость велика. Он ей оставил того, который ей необходим. Не печалься же, а благодари Бога, что тебе выпала завидная участь быть опорою и утешением сражённой несчастиями матери.
- Но какое я утешение? Она почти никогда не говорит со мною, а заплачет и уйдёт.
- А всё-таки знает, что там за дверью у ней сын, готовый на всё, чтобы успокоить её.
- Да, это правда, правда. Милая Соня, никто, как ты, не умеет объяснить всё, утешить, понять, масла налить на сердце. Но я должен всё сказать тебе... всё... У нас не хватает денег. Я ищу везде работы и до сих пор не мог найти. Степан Михайлович обещал, но не нашёл.
- У Степана Михайловича мало знакомых; он растерял и тех, которых имел, живя с вами в деревне. Обратись к товарищам, спроси у них. В университете много богатых студентов, много и бедных, нельзя ли тебе составлять лекции и потом продавать их; товарищи братьев моих говорили, что это даёт порядочные деньги.
Серёжа молчал.
- Что же вы молчите? — перешла она на вы, так как их задушевное настроение тоже прекратилось и окончилось простым разговором. - Что с вами? Ужели вам стыдно, что у вас нет денег, и надо доставать их работой. Ведь это малодушие или ограниченность уже и низменность понятий. Стыдиться работы, чтобы успокоить мать! Даже и сказать это дико. Вчера ещё мама говорила это и приводила в пример моего отца, всеми уважаемого, а он сделал своё состояние, работая на приисках; мама вспоминала и о своей бедности до замужества.
- Отчего ваша мать говорила обо мне? - спросил Серёжа, и сердце его забилось: неужели он был так беден и так жалок, что о нём шли толки. При этой мысли он покраснел. Соня поняла его.
- Что вы? Мама говорила не о вас. Она любит вас, она очень о вас высокого мнения, как об молодом человеке, обещающем много хорошего. Она говорила это моему брату, которым она недовольна. Ах, Серёжа! Вот вы ищите работы, а он... ведь у нас горе, немалое!
- Что такое? - спросил встревоженный её тревогой Серёжа.
- Анатоль, - сказала она со слезами на глазах, - очень плохо учится, денег же тратит очень много; свёл какие-то знакомства, которые не нравятся моей матери и отцу. Он постоянно либо в театре, либо на вечере, на бегах и Бог весть где. Папа хотя выговаривает Анатолю и уже начинает быть им недоволен, но, говоря с мама, заступается за него и надеется, что Анатоль выдержит экзамен, а что он хочет повеселиться, он в том большой беды не видит. А мама видит. Она расстроена. Она знает, что Анатоль наделал долгов, и боится, чтобы всё это не окончилось худо, когда папа о том узнает. Он всегда боялся долгов и взял с Анатолия честное слово, что он в долги не войдёт. Анатоль дал его, а не сдержал. Серёжа! Честного-то слова не сдержал! Ах, как счастливо жили мы в Иртышевке, а вы в Знаменском, а теперь!.. А когда я вспоминаю о Ване и о вашем, о твоём отце, Серёжа, горько как!..
Две крупные слезы скатились по щекам Сони. Серёжа был глубоко тронут. Оба они помолчали.
- Да, хорошее тогда было время! - промолвил он.
- Хорошее, - повторила Соня. - Будем надеяться, что придут лучшие дни, а пока постараемся переносить с бодрым духом наши печали.
- Я спрошу нынче же у товарищей, нет ли переводов или чего другого; записывать, составлять лекции я могу. А если я и этого не найду, то я решился...
Он взглянул на Соню и сказал вдруг:
- Нет уж, я всё скажу тебе, во всём признаюсь.
Она посмотрела на него испуганно.
Ужели и он, и Серёжа, наделал долгов, хотя и по другой причине, но всё равно. Мать и отец вселили в неё отвращение и страх к долгам. Но Соня не сказала ни слова и глядела в глаза Серёжи вопросительно. Его смущение пугало её.
- Я решился, - повторил он, - и если не найду переводов, буду давать уроки. Что ж? В этом нет ничего предосудительного, когда для матери надо достать денег. Признаюсь, не особенно приятно быть репетитором лентяев, обивать пороги передних.
- Серёжа, Серёжа! - воскликнула она. – Какой ты милый! Это не предосудительно, а почтенно. Серёжа, я, если можно, люблю вас за это вдвое, я уважаю тебя, милый Серёжа, и горжусь тобою. Трудись для матери, и будет с тобою благословение Божие и уважение людей.
- Не всех, - сказал Серёжа, — начиная с сестёр и матери. Сохрани Боже, если они узнают. Мама и сёстры сочтут это постыдным для Бор-Раменского, человека древней фамилии, для сына адмирала, героя войны Крымской. Я знаю,  я знаю, но что же мне делать, я не могу иначе.
- Но ведь это предрассудок и самый глупый!
- Может быть, но они заражены им. Скажут: с указкой по домам ходить, прилично ли? Возможно ли? Мало ли чего ни скажут…
- Пусть говорят.
- Однако, если мама...
- Надо сделать так, чтобы она не знала; мать твоя немолода, у ней понятия другие, и потому ты должен не беспокоить её, - прибавила Соня, деликатно ограждая мать Серёжи от его и своего осуждения.
- Я так и сделаю. Да и кто же ей скажет? Я буду давать уроки под другим именем, для большей осторожности и избежания расспросов, а то не оберёшься вопросов: и по¬чему и как Бор-Раменский даёт уроки - а всё это скучно и неприятно.
- Конечно, - сказала Соня задумчиво.
- А теперь прощайте, дорогая моя сестрица. Пришёл к вам холодный и голодный нравственно, ухожу согретый и напитавшийся хлебом духовным. Спасибо вам, милая.
- На здоровье, - сказала она, улыбаясь.
Серёжа прошёл к Ракитину и напомнил ему, что через несколько дней настанет 1-е число месяца, и что он немного до срока пришёл за деньгами, что они ему нужны, так как мать сама хочет заняться хозяйством.
Ракитин взглянул с удивлением.
- Как же это? Ведь она ничего в этом деле не смыслит, - сказал он.
- Да, но отец Димитрий ей тоже советовал.
- Напрасно, - сказал Ракитин.
- Я не могу противоречить матери; ей так угодно, - заметил Серёжа, - я должен исполнять её волю.
- Без сомнения, - сказал Ракитин, - только это поведёт к слезам и лишней печали. Мне не денег, ваших денег, - прибавил он поспешно, - жаль, но жаль её. Серёжа, вы, однако, не мучьте себя напрасно, деньги будут. Ведь тут не тысячи потребуются, всё дело окончится сотнями.
- Но в нашем положении, - сказал Серёжа, - сотни значат больше, чем другому тысячи.
- Во всяком случае, вы не тревожьте себя. Я не допущу вас до затруднений денежных. Мне это ничего не стоит.
- Сидор Осипович, - сказал Серёжа твёрдо, - благодарю вас от всего сердца за всё, что вы для нас сделали, я никогда этого не забуду, но ваших денег мне не надо. Не обманывайте меня. Я до сих пор до точности не знаю наших доходов, но вы не вправе давать мне свои деньги. Не ставьте меня в затруднительное положение.
- Будьте спокойны! - отвечал Ракитин. - Когда вы достигнете совершеннолетия, а этого ждать не долго, все счёты будут вам сполна представлены, а теперь доверьтесь мне. Я ещё остался вам должен за продажу заливных лугов на Оке. Возьмите эти 300 р. с. и помните всегда, что моими поступками в отношении к вам руководит воля отца вашего. Я помню всякое его слово и поступаю, как он желал.
Серёжа взял деньги, бережно, почти с уважением, положил их в свой бумажник, потом в боковой карман и застегнул мундир на все пуговицы. Деньги эти представляли для него благосостояние дома, спокойствие матери и относительное довольство сестёр.
Когда Серёжа простился с Ракитиным, этот сел к столу и задумался - и не весела была дума его. Он сравнивал сыновей с Серёжей и тяжело вздохнул.
- Триста на всю семью, - думал Ракитин, - а мой баловень истратил 600 в месяц на одного себя. Нет, я должен положить конец такой расточительности!
- Вот, милая, - сказал Серёжа матери, целуя её руку и подавая ей пакет с деньгами, - эти деньги на месяц, сказали опекуны. Если вам прискучит хозяйство, или вы будете чувствовать утомление, скажите. Мы сейчас, Глаша и я, примемся за дело и избавим вас от хлопот.
- Нет, как можно, - отвечала Серафима Павловна, - я теперь осталась одна и обязана трудиться для семьи. Уж теперь я не могу, как прежде, думать о себе, своём комфорте и удовольствии, где уж такой убитой горем женщине... Всё потеряла! Всё: и сына и мужа. Одна! Одна!
- Да нет же, мамочка, у вас есть дети, заменить они не могут, но любят, обожают вас, готовы для вас на всё.
- Да, на всё - на словах, а пустяков сделать не можете! Между собою не ладите. Веру от себя отрезали. Я этого не хочу.
Он боялся раздражить её, сказав, что Вера сама отстранилась, и потому молча поцеловал её руку и сказал:
- Вы приказывали о карете, она заказана и будет у подъезда, как вы сказали, в три часа.
- Ну, вот и прекрасно, - ответила она совсем на иной лад, быстро переходя мыслью на иные предметы. - Надеюсь, что платье Веры будет удачно. Я сама отвезу её к кузине-княжне. Княжна без ума от Веры, находит её прелестной, да и в самом деле Вера хороша собою. Высока, стройна, бела, румянец во всю щёку, косы, ну косы... да это прелесть. Я ни у кого таких кос не видала - разве у себя... да (она улыбнулась), в молодости густая коса моя падала до колен, и ваш папа так восхищался ею!
Она опять вздохнула, и лицо её приняло мгновенно печаль¬ное выражение.
- Серёжа, пошли за моей портнихой, пусть подмастерье, главная dame de magazin придёт ко мне завтра. Я должна заказать платья для Веры. О себе я уж не думаю; я уж никогда ничего не буду носить, кроме чёрного, шерстяного платья, вечный траур. Но мои платья - fanees - завяли, перевела она буквально, а мне надо и шляпку и чепцов. Пусть Глаша закажет, нет - я сама закажу, пусть привезут на дом - я выберу.
Серёжа выслушал всё это не без тревоги; у него в уме вертелась неотвязная мысль, на сколько хватит денег, которые он отдал матери.
Вечером в небольшой гостиной за чайным столом сидели обе сестры и брат. Мать не выходила пить чай с ними, она оставалась в своём кабинете.
- У кого вы были утром? - спросила Глаша.
- Только у родных и у князя, конечно. С каким почтением он принял мама, провожал её до передней, поцеловал руку. Он сюда приедет - он сказал. Чистый срам! Ведь у него дом - дворец, а это - конура. Сам он маленький, а важности напустил на себя целую сажень, право.
Все засмеялись.
- Родные все, в особенности тётушка Алмазова, высокая, статная, величавая, совсем grande dame очень мною восхищалась и сказала, что будет вывозить меня с удовольствием, que je lui ferais honneur, и что она уверена - я сделаю блестящую партию.
 - Ну, это ещё неизвестно, - сказала Глаша, не без насмешки, - и не такие, как ты, хорошенькие сидели в девицах. Притом ты - бедная невеста. 
- Что ж? Велика важность. Это дело переходящее: нынче бедна, завтра лопатами золото загребать можно. Я же старинной фамилии; отец заслуженный адмирал, пользовался милостью двора. Я надеюсь тоже быть при дворе.
- Так и будешь выбирать мужа по мерке этой.
- Уж, конечно, не пойду за простого.
- Je ne veux pas du prostoy, - заговорила Глаша на комический лад.
- Вера, - сказал Серёжа, молчавший до тех пор, - мама приказала послать за модисткой, чтобы заказать тебе платья. Отговори её.
- Это что за фантазия? Я не могу обойтись без платьев!
- У нас совсем нет денет. Я отдал матери всё, что у меня было на расходы по хозяйству. Сверх этой суммы тратить нельзя.
- Но, однако, надо. Пойми и ты, что я не могу ездить на вечера, не имея платьев, мне необходимо иметь, по крайней мере, три туалета, меньше невозможно.
- Но, Вера, откуда же взять денег?
- Занять! Заплатим после.
- На это я не согласен; чем я заплачу?
- Я не знаю и знать не хочу. Я не так родилась и не так была воспитана, чтобы не иметь приличного платья, когда я начинаю выезжать в свет. Я ношу такое имя, при котором должна иметь известный, моему положению в обществе приличный туалет.
- Вера, но именно при имени туалет ничего не значит. Ты имеешь право по рождению и по заслугам отца быть везде; не всё ли равно, если ты приедешь в шёлковом или в кисейном платье.
- Совсем не всё равно; ты мальчик ещё и ничего в этом не смыслишь. Я не хочу быть хуже других и не поеду в гадких тряпках. Если же ты воображаешь, что можешь запереть меня дома, то ошибаешься. Я скажу опекунам, чтобы они выдали мне денег на приличную одежду, и мама скажу, она поймёт и меня поддержит. Я роскоши не требую, а только приличного туалета.
- Но, Вера, рассуди: Ракитин и так очень много для нас сделал, и ты сама не захочешь одеваться на его счёт - это унизительно. Вот уж именно с нашим именем, мы не можем жить на чужие деньги.
- Его карманы, - сказала Вера с досадой, - достаточно набиты на наш счёт. Впрочем, о Ракитине я с тобою говорить не стану. Все знают, что все Ракитины в твоих глазах священны.
- Да, я их уважаю, да, я им благодарен, люблю их и не скрываю этого.
- Да и скрыть нельзя, не в твоей власти - это всем в глаза бросается.
Вера, не дожидаясь ответа, ушла; она в этот раз в порыве досады наговорила много, что не было в её привычках, потому что была раздражена. С самого переселения в Москву, в тесную квартиру и тесную жизнь, в её голову забралась одна мысль и совершенно овладела ею. Она поставила себе целью сделаться опять богатой, чтобы жить, как прежде, в довольстве и комфорте, и не в деревне, а в городе, и притом, если возможно, в Петербурге. Она жадно слушала рассказы о роскоши, великолепии и удовольствиях Петербурга. Похвалы родных, их отзывы о её красоте, стройности стана, редкой роскоши волос, вскружили ей голову и отуманили и так уже не сильный от природы ум. Она стала мечтать о богатом замужестве, как о единственном способе выйти скорее из семьи, разорённой дотла, и жить в своё удовольствие. Она не помышляла о человеке, за которого выйдет, которому вручит судьбу свою, она положила, что выйдет за богатого и знатного и будет жить в Петербурге, в богатом доме, будет давать праздники, а летом будет ездить в Париж или за границу, на воды. Не будучи одарена умом и ещё меньше сердцем, она не могла понять ничего, не только высшего, но просто разумного.

Серёжа и Глаша, по уходе Веры, остались вдвоём и долго молчали. Слова Веры произвели на Глашу обратное действие: всё, что говорила сестра, показалось ей противно. Она взглянула на печальное, усталое, озабоченное лицо Серёжи, который был бледен, и рот его сложился в какую-то скорбную складку, и вдруг ей стало жать брата.
- Серёжа, - сказала она, - я знаю наверно, что хозяйство мама продлится неделю, много 10 дней, а потом всё будет стоять росперто, или она будет отдавать ключи от ящиков Марфе и даже кухарке. А кухарка тратит много, но мама ни о чём понятия не имеет.
- Ты почему знаешь? Ты сама ничего не смыслишь! - сказал Серёжа нетерпеливо, потому что ему было больно, что Глаша осуждала мать.
- Я не понимаю, но присматриваюсь, учусь и спрашиваю у Марьи Дмитриевны и Тани, которые обе хорошие хозяйки. Ты знаешь ли, что мама, заказывая вчера обед, приказывала подать молодого картофеля - это зимой-то!
- Не может быть, - сказал Серёжа, - она мне говорила, что закажет картофель потому, что это дешёвое блюдо.
- Да, но она прибавила: только молодого, а старого картофеля я никогда не ем. В Знаменском всегда был молодой картофель.
- И то не всегда, - сказал Серёжа, - а действительно был картофель и шпинат оранжерейные.
- Кухарка это сказала, а мама отвечала с полной наивностью: ну что ж, что оранжерейные - я это знаю, купи оранжерейные. Кухарка покачала головою и вышла молча, а в девичьей объяснила, что она даже не знает, в каких оранжереях купить, и что это слишком дорого, а ей дают денег мало. Она считает, что мама не в своём уме.
- Перестань, замолчи, я не люблю слушать, когда ты так говоришь о мама! - сказал Серёжа. -  Чем она виновата, что была столь любима отцом и мужем, что они до житейского её не допускали? Мы обязаны делать то же, не допускать до неё мелочей, дрязг и хозяйских забот, которые раздражают и огорчают её! Не всякий умел внушить такую любовь, какую внушала мама и отцу, и мужу и всем её окружавшим.
- Счастье, - сказала Глаша, - я всегда дивилась.
- Не одно счастье, но в её доброте, чувствительности, деликатности нравственной и физической есть обаятельная сила, которая притягивает к ней сердце всех. Да, мама добра безмерно, золотое у ней сердце, говорил папа.
- Всё это хорошо, всё это прекрасно, но при золотом сердце мама, что мы будем делать? Папа не оставил денег, чтобы продолжать держать её под хрустальным, розовым колпаком. Ты слышал, Вера требует туалетов, мама ей сочувствует, избалованная прислуга хватает деньги и тратит их без пути. Что делать?
- Я уже давно ищу работы, - сказал Серёжа.
- Но какой? Не всякая работа нам годится и мы ей.
Серёжа не желал ей признаться и сказал:
- Я ищу переводов, записывания лекций и, если возможно, найти место секретаря у богатого человека - я приму это место.
- Что ты, с ума сошёл? Секретарём - ты, Бор-Раменский!
- Не повторяй моего имени - оно опротивеет мне, если станет поперёк всех моих усилий успокоить мать. Сам я имею иные понятия. Я храню свою честь и, охраняя её, храню и имя, но работа не срамит никого, напротив.
- Да, но какая работа... - возразила Глаша, и задумалась.
Плохо спалось Глаше в эту ночь. В уме её бродили мысли, в сердце проснулись до тех пор ей неведомые чувства. Она мало была знакома с чувством жалости, а теперь несчастный вид брата, который при матери всегда был весел и казался беззаботен, тронул её и заставил сердечно пожалеть о нём.
- Бедный Серёжа, - думала она, - на то ли его готовили? Он исполняет завет отца и брата и бьётся один-одинёхонек, чтобы уберечь и успокоить мать. Отец говаривал, что у меня есть энергия, а я вот со своей энергией ничего не сделала путного, кроме того, что отлично умею ссориться с кухаркой и с этой противной привередницей и фарисейкой Марфой. Выгнала бы я её вон, если бы на то была моя воля... да... а Серёжа ходил просить у ней прощенья, в угоду матери. Прощенья! Тумака бы я дала ей, вот что. Однако, что же делать, как выйти из этих тисков при малодушии мама и эгоизме, яром эгоизме Веры?
Утром, когда Серёжа наскоро выпивал чашку чаю, уходя в университет, Глаша вошла к нему.
- Серёжа, - сказала она, смущаясь, - я всю ночь думала, что я могу сделать, чтобы быть полезной в семье. Я умею рисовать по атласу, умею клеить из сушёных цветов абажуры, умею делать красивые ширмы из ситцу; мои ширмы издали не отличить никому от вставного дерева, marqueterie. Я бы охотно села за дело, если бы могла продать.
Она покраснела, как пион, и живо прибавила:
- Только с условием, с непременным условием, чтобы никто, никто не знал, ни одна живая душа, ни Вера, ни Соня... Соня! Ни за что не хочу!
Серёжа взял руку сестры.
- Глашенька, - сказал он ласково, - я никому не скажу, но разве работать для семьи не почтенно!
- Ну, нет! Пожалуйста! Пожалуйста! Я не хочу слышать резонёрства, разглаголаний, - сказала Глаша отрывисто и сурово, ибо стыдилась и своего решения и ласки брата, не желая показать, что она ей приятна и её тронула. - Это всё понятия Степана Михайловича; он семинарист!
- Так что же? Умный, образованный и благородный человек, нам всем друг верный.
- Конечно, об этом я не спорю, но он не нашего круга, и в этом ничего не смыслит.
- Но я...
- Э! Серёжа, брось! Ведь ты не убедишь меня! Твой голос, в этом случае, голос в пустыне. Дай мне честное слово, что никому, ни единой душе, не скажешь, но постараешься в магазинах найти покупщиков - и я сяду за работу. Ведь мне это нелегко.
- Вот Ваня и был прав, - сказал Серёжа с радостью, - он сказал мне однажды: у Глаши много ума и силы.
- А папа прибавил: «Глаша из беды в силах выбраться». Это мне Таня повторила. Ну вот! Большей беды быть не может, как наши две беды: мама экономка, Вера модная барышня. При наших-то деньгах! Они вдвоём могут постараться и разорят и большое состояние, дай им только волю.
Глаша засмеялась, но уже без досады. Мысль, что она, сама, может, хотя отчасти, изменить денежное положение семейства, льстила её самолюбию, но Серёже не понравились ни тон её, ни слова её. Его задели за сердце и её шутки, и её смех; но на этот раз он почёл лучшим смолчать. Он понял, что Глаша входит на хорошую дорогу и не хотел отталкивать от себя сестру, беспрестанно осуждая её. Уже несколько раз и Таня и Соня просили его быть ласковее с Глашей, уверяя его, что она сделалась податливее и добрее. Он сказал сестре, что пойдёт по магазинам просить заказов на столики, веера, ширмы, и прочие работы в том же роде, и сам принял намерение непременно найти уроки за какую бы то плату ни было.
Ящик с компартиментами, заказанный Серафимой Павловной и стоивший 25 р. серебром, был готов, хотя и не у Шмита, что от неё благоразумно скрыли. Сама она взяла карету и отправилась закупать провизию, причём накупила закусок, самых разнообразных, фруктов, самых лучших, и истратила 50 рублей. Всё это она с удовольствием привезла домой, разложила, рассортировала и наполнила свой ящик с компартиментами. Закуски приказала отнести на погреб, так же, как и фрукты, а ключ от ящика и от буфета надела на изящный серебряный крючок, с дворянской короной, и засунула этот крючок за пояс, застёгнутый новомодной пряжкой. Таким образом, начиная хозяйничать, Серафима Павловна истратила в одни сутки без без малого сто целковых.
- Вера, Вера! - воскликнула Серафима Павловна. - Дочь, гляди, хорош ли крючок, для часов или для ключей - это всё равно. Я надела ключи, так как я теперь ваша экономка.
- Хорош, очень хорош, но пряжка ещё лучше. Я её у вас прежде не видала. Вы купили? Да, купили? У кого?
- У Дарзанса! Разве можно у других найти что-нибудь лучше и изящнее.
- А дорого?
- О нет, безделица, конечно относительно. Посмотри, ведь пряжка рококо.
- Но, что вы заплатили?
- Угадай.
- Целковых не меньше 10.
- Пожалуйста, купи такую за десять целковых, тогда я тебе подарю её! Десять! Дёшево ценишь! Я дала 15 - и это не дорого!
- Серёжа бы ахнул, - сказала Вера.
- И пусть ахает. Он мне не указчик.
- Хотя имеет на это поползновение.
- Пусть. Это мне всё равно. Бедный Серёжа, ведь он всё беспокоится из-за нас, из-за меня, чтобы потом не было затруднений, - прибавила она, одумавшись.
- А разве их уж нет?
- Конечно есть, но сносные.
Серафима Павловна принялась хозяйничать с необыкновенным рвением; она требовала, чтобы кухарка, забираясь, уносила сухую провизию не в бумаге, а в красивой миске или на блюде; она методически приказала при себе расставить в буфете хрусталь и фарфор, даже простые стаканы и рюмки стали в струнку, как фронт солдат; она сложила не только салфетки, но и кухонные полотенца в равномерные кучки, а хлеб и булки положила в небольшие корзинки. Она не позволяла никому дотронуться до ящика с компартаментами, почему Глаша назвала его неприкосновенным; едва ли не всякая макаронка знала своё место и всякое зёрнышко перловой крупы лежало чинно и рядышком со своими подругами, другими зёрнами. Лукавая кухарка повиновалась всем прихотям барыни беспрекословно, но увеличила свои заборы и свои расходы на рынке до размеров хищения. Всякий день Серафима Павловна тщательно подводила итог и, сохрани Боже, если была ошибка хотя в одной копейке, она приходила в ужас и строго выговаривала, но на что, но куда истрачены деньги, ей не входило даже на ум спросить, тем меньше - проверить. Прошло две недели слишком.
- Мама премило играет в экономку, - говорила Глаша, - но я жду конца. Когда проиграется -  бросит.
- Серёжа, - сказала однажды после вечернего чая Серафима Павловна, - завтра утром, прежде чем идти в универси¬тет, принеси мне денег. У меня, милый, всё в порядке, посмотреть любо. Каждая копейка записана, итог подведён. Деньги вышли, и всё верно, копейка в копейку, сочтено!
Серёжа сказал: «Хорошо, мама», и вышел из комнаты.
Он был не столько озадачен, сколько смущён. Сердце его билось, страх помимо его воли охватил его, он сел к столу и подпер пылавшую голову холодными, как лёд, руками. Долго ли сидел он так, он сказать не мог, хотя всегда помнил эти тяжкие минуты и не раз вспоминал о них впоследствии. Кто-то положил ему руку на плечо, он очнулся: перед ним стояла Глаша.
- Поиграли, - сказала она, - и будет! Я это всё предвидела. Марфа торжествует, мама истратила вдвое против неё, кухарка скоро построит себе избу в деревне на наши деньги.
- Ах, полно, Глаша, и так тошно. А ты со своими шутками и такими неприятными.
Да
- Что ж, что шутки! Не плакать же - надо дело делать!
- Но как? - воскликнул Серёжа. - Огорчить мама, сказать ей, но она не поймёт, что так не хозяйничают. Где же ей! Она не может ходить в кухню! Да и мы не могли бы желать этого. Что я скажу ей?
- Ничего говорить не надо, - сказала Глаша, - надо ей дать немного денег, а я возьму всё хозяйство на себя, не объясняя ничего. Когда кухарка придёт забираться, я возьму ключи у мама, которой всё это до смерти прискучило, и выдам, что надо; когда кухарка подаст расход, я сосчитаю и учту; когда же мама заказывает дорогие блюда, пусть для неё их и делают. Мы будем есть другое, что теперь нам по средствам.
- Но при таком ходе дела боюсь я, что ни кухарка, ни Марфа у нас не останутся, - сказал Серёжа.
- Скатертью дорога! - сказала Глаша.
- Но, что скажет мама?
- Она, без сомнения, скажет очень много, пожалуй, поплачет, но это надо перенесть и постараться, чтобы она забыла о Марфе.
- Это очень трудно.
- Нелегко, но можно. Чего я по хозяйству не знаю, я спрошу у няни, Дарьи Дмитриевны, а по туалету - у Зинаиды Львовны. Она говорила при мне, что всё сделать умеет. Я могу выучиться. Зинаида Львовна, быть может, не без намерения рассказывала при нас о своей бедности, и как, живя у гордого отца, без гроша денег, у разорённого князя, всё сама себе шила и носила ситцевые платья. Вера могла бы, у ней талант к этому, но она ни за что не захочет. Кто и что может её образумить; она твердит своё: мне надо, и я не хочу так жить, как теперь! Я попытаюсь хотя утренние чепцы выучиться делать, чтобы всего не покупать. Будешь учиться, когда остался у нас едва кусок хлеба.
- Глаша, это не так. Если бы мы были благоразумны и забыли о Знаменском, у нас остались бы ещё хорошие средства. Я гляжу, как живут с семьями многие мои товарищи, где всякий знает своё дело, и везде порядок: они живут лучше, а имеют доходов меньше нашего. У нас же всё тратят без пути!
- Не я, - сказала Глаша, - я давно позабыла о всяком знакомстве с рублями. Сами гривенники заглядывают ошибкой в мой кошелёк и тотчас из него вылетают, будто ошпаренные.
Серёжа не отвечал на натянутые шутки Глаши и вышел из дома, но не пошёл в университет, а прямо к Ракитиным. Идти туда ему было тяжеле, чем пахать землю или мостить мостовую. Если бы он мог заработать лишний рубль, он бы не испугался работы, но в том-то и была беда, что работы не находилось. Он вошёл в палаты Ракитина, по малиновому бархатному ковру, по мраморной лестнице, и отворил дверь в залу, намереваясь оттуда пройти в кабинет хозяина, но вдруг остановился. Из кабинета раздавался громкий и раздражительный голос Ракитина.
- Я даю тебе моё слово, что ты от меня не получишь ни копейки больше. Вчера я заплатил всё сполна, всё, о чём знал, но если есть ещё долги, признавайся сейчас, ибо впредь я не заплачу ни гроша.
- Но, папа, у меня денег не хватает; при моём положении я не могу тратить так мало. Моё жалованье ничтожно.
- Какое положение! - воскликнул Ракитин запальчиво. - Какое? Я желаю знать!
- Я сын миллионера и могу потягаться с любым вельможей и аристократом. У них имя, у меня деньги, по-моему, это лучше и важнее. Но при деньгах необходима и затрата.
- Во-первых, деньги не твои, а мои, и нажиты моим трудом: во-вторых, в твои лета...
- Что ж? Я совершеннолетний, могу позволить себе все удовольствия, а они стоят дорого. Катанья, ужины, театры - всё обрывается на мне.  Пойдём вскладчину, а заплачу я,  да ещё норовят взять взаймы, и берут, - сказал Анатоль гордо и негодуя.
- Это показывает, с какими ты людьми сошёлся. Стало быть, это стадо негодяев и тунеядцев. Притом тебе надо учиться, а не пропадать по целым вечерам в очень плохом обществе.
- Да я и учусь, но не могу же я жить без удовольствий! Я привык к ним и в деревне, и ты сам говорил, что желаешь, чтобы я веселился. Я был воспитан в роскоши и с твоими доходами...
- Я не хочу давать тебе больше, чем назначил - я даю довольно.
- Стало быть, это твой каприз.
- Нет, а только разум. Я нажил и не хочу, чтобы ты с ранней молодости расточал то, что нажито моим трудом. Притом излишек удовольствий предосудителен, а у меня жена и другие дети. Я не могу позволить одному сыну проживать без пути то, что должно принадлежать другим.
- Я не виноват, что дом наш и хозяйство стоит таких огромных сумм. Не ты ли говорил всегда, что нажил для нашего удовольствия.
- Но не для разоренья - этого я не потерплю.
Анатоль улыбнулся.
- Лишняя тысяча не разорит тебя. Что тебе значит накинуть тысячу, другую...
- Ничего не значит, но я не хочу. Это противно моим правилам. Я сказал уже, что я даю достаточно, и если ты наделаешь долгов - я удалю тебя из Москвы. Слышишь? Слово моё крепко.
- Как хочешь, воля твоя, не пришлось бы пожалеть о крепком слове, - сказал Анатоль сердито и вышел из кабинета отца.
Увидя Серёжу, стоявшего в конце залы, он подошёл к нему и поздоровался с ним.
- Вот и ты! - воскликнул Анатоль, напуская на себя весёлость, которая давно его покинула. -Насилу пришёл. Тебя совсем не видно! Погряз в книгах и в домашних дрязгах. Я слышал, у вас идёт неурядица!
- Какая? - спросил Серёжа гордо. - У нас нет никакой неурядицы, а есть большое горе и полное разорение; но мы не жалуемся и переносим и то и другое, как слёдует Бор-Раменским.
Анатоль улыбнулся насмешливо и вышел из залы уже совсем рассерженный.
- Сергей Антонович, это вы! - воскликнул Ракитин, показываясь из своего кабинета. - Что так рано? За делом? Прошу, сюда, садитесь. Чем могу служить?
- Я пришёл, - сказал Серёжа, бледнея, - с тяжким для меня спросом. Две недели тому назад я имел неосторожность и заносчивость сказать вам, что я не желаю брать у вас денег, но теперь...
Ракитин прервал его.
- Вам они нужны. Умоляю вас, не стесняйтесь - я веду дела аккуратно и не проживаю всех своих доходов. Притом я ещё вам должен небольшую сумму. Я знаю, что вы лично не тратите ничего лишнего; жена говорила мне, что у вас встревожены тем, что Серафима Павловна по своей непрактичности нерасчётлива, но ведь это пустяки. Сочтёмся. Ведь дело идёт не о суммах, а о сотне, другой - это безделица.
Серёжа чувствовал себя униженным; в нём чувство стыда боролось с чувством благодарности к этому доброму, великодушному человеку.
- Помните волю отца, - продолжал Ракитин, будто угадывая мысли Серёжи, - он мне поручил всё семейство. Вы сами уже почти совершеннолетний молодой человек, из опеки вышли, но ваши сёстры и мать останутся под моей опекой: я принял на себя эту обязанность и свято исполню её. Вы, лично, ничем мне не обязаны.
- Я знаю, чем я вам обязан и всё моё семейство. Одна мать моя, совершенное дитя в практической жизни, ничего не подозревает...
- И оставьте её в этом неведении, для ней это лучше. А теперь пойдёмте пить чай, в кабинет жены. И она и Соня будут рады вас видеть. Насчёт дел успокойтесь - всё будет сделано.
Серёжа отказался от чая и простился. Ему было не под силу говорить даже и с Соней. Он пошёл в университет. Снег валил хлопьями и залеплял глаза, но Серёжа не обращал ни малейшего внимания на погоду. Он шагал быстро и мысленно твердил:
- Надо выйти из этого положения, что-либо предпринять... Но что? А как прийти домой? С чем? В доме ни копейки, ни единой! Ракитин сказал, что деньги будут, но когда? Завтра, послезавтра? Богатые люди не знают, что иногда три, четыре рубля нужнее в данную минуту, чем для них тысячи в конце месяца. Без гроша можно сидеть и два, и три дня, и неделю, но только мне и Глаше, а что сказать мама? Спросит, скажу: подождите, будут, а она или рассердится, или испугается, если кухарка пристанет к ней. Бедная мама! Оставленная, жалкая, несведущая! Бедная мама!
С этими мыслями несчастный Серёжа - ибо он истинно был несчастлив - вошёл в университет. Одна лекция уже окончилась, другая ещё не началась; студенты толпились в коридорах, и от говора их стоял гул. Серёжа пробирался между ними, раздумывая, к кому обратиться, когда с ним встретился студент Вознесенский, человек лет 24, умный, трудо-любивый, бедный и постоянно бегавший по урокам, проходивший пешком, не жалуясь, огромные пространства Москвы.  Он был добр, но резок, молодчина ростом, дурнолицый и угловатый.
- Вознесенский, - сказал Серёжа, отводя его в сторону, - не можете ли вы оказать мне одолжение.
- Какое, батенька! Куда уж, кажется, мне, Вознесенскому, одолжать Бор-Раменского, дюка и пэра! -  сказал он не без насмешки.
- Не смейтесь, - отвечал Серёжа, которого шутка Вознесенского затронула, и который подавил в себе горькое чувство и смирил гордость свою, насколько хватило его силы, - я в очень трудном положении, мне надо заработать денег.
Вознесенский взглянул на него с удивлением и сказал, смеясь:
- Барская фантазия, право! Продулись в карты, что ли? Пожалуй, ещё на честное слово? Бывает!
- Я в карты не играю, - сказал Серёжа холодно, - а прошу, так как у вас много знакомых, нет ли кого, кому надо составить лекцию, нет ли перевода или, наконец, написать сочинение для кого-нибудь.
- Для ленивца-богача - нет, сию минуту ничего подобного нет, да если бы и было, то я лучше порекомендовал бы своих товарищей, которые живут, перебиваясь, частенько голодают, а другие, голодая сами, старую мать кормят. А вы, батенька, и такие, как вы, с жиру беситесь. А вот это что?
И Вознесенский приподнял тяжёлую золотую цепочку, на которой были засунуты за мундир часы Серёжи. То был брегет, принадлежавший его покойному отцу, и с которым он не расставался.
- Часы, - отвечал Серёжа кротко и гордо, и они разошлись очень недовольные друг другом, разошлись почти враждебно.
- Что ты это? Темен, как осенняя ночь, и сердит, как барбос на цепи, - сказал Серёже очень элегантно одетый студент, красивый собою, шедший с другим, неуклюжим толстяком с добрейшей физиономией. То были два друга, два богатые и знатные молодые люди из московского большого света: Новинский и Томский.
- Мне не до шуток, - сказал Серёжа сквозь зубы.
- Да что с тобою? - спросил добряк Томский.
- Об этом говорить здесь некогда, - отвечал Серёжа, и пошёл дальше; но вдруг в памяти его прозвучали слова Сони: «Спросите у богатых товарищей, нет ли уроков, и не стыдитесь; стыдиться нечего». Серёжа вернулся и подошёл к Томскому.
- Может быть, - сказал он ему, отводя его в сторону, - ты можешь помочь мне. Мне надо денег.
Красные пятна выступили на лице Серёжи.
- Могу поделиться, - отвечал Томский, - только безделицей. Отец не даёт мне много денег; он расчётлив. Рублей 20-30 я могу ссудить. Приходи к нам вечером.
- Нет, не то, - сказал Серёжа, - я не хочу занимать: не знаю, когда отдам. Я ищу переводов, составления лекций... уроков, словом - работы. Я труда не боюсь, а возьму, что дадут.
Томский посмотрел на него с удивлением.
- Как? Что с тобой случилось? Разве ты задолжал или...
- У меня дома нет денег, мы разорены; если можешь, постарайся и доставь мне работу.
Томский задумался. Серёжа ждал ответа, едва переводя дух.
- Да, - сказал наконец Томский, - я думаю, что могу доставить тебе уроки и довольно выгодные. Я пойду сейчас в дом моих друзей и узнаю, не пригласили ли они кого другого. Они искали преподавателя русской истории и русской литературы. Люди богатые, заплатят хорошо.
- Пожалуйста, это будет большое одолжение.
- Полно - это пустяки, очень рад, что могу служить. И дом приятный, познакомься, у них всегда весело, они много принимают, отличные люди.
- Мне не надо знакомства, - сказал Серёжа. - Ещё условие: я не хочу, чтобы мать моя узнала. Она никогда не согласится, чтобы я давал уроки. Я не разделяю в этом отношении её мнений, но она считает, что Бор-Раменскому...
- Ну да, сыну адмирала, Севастопольского героя... но разве нет пенсии?
- Есть, но мать привыкла... иначе... и не умеет.
- Бывает, - сказал Томской спокойно. - Вечером я узнаю, но уж извини, я называть тебя не стану, не люблю я лжи, хотя и невинной, не хочу ввести в дом человека под чужим именем, этого я не могу. Я тебя назову моим товарищем Серёжей, а скажу, что ты придёшь утром. Назови себя сам, как знаешь.
- Я назовусь Знаменским. Знаменское наше имение, его уж продали. Я уподоблюсь тем средневековым рыцарям, которые присоединяли к своему имени имя своего замка, только замка у меня нет, а имения я лишился.
Серёжа улыбнулся, но невесело, пожал руку приятеля и медленно пошёл домой.
- Что этому сказочному принцу надо было от тебя? - спросил Новинский у Томского.
- Отчего принцу?.. -  протянул Томский.
- А как же: белокур, как Феб, красив лицом, как селадон, и изящен, как принц крови, - отвечал Новинский, смеясь. - Пусти его в свет, успех будет блистательный! Ручаюсь!
- Он никуда не ездит. Его мать убита горем. Потеряли они отца и разорены дотла.
Новинский свистнул.
- Вот оно что! - сказал он.
А между тем Серёжа подходил к своей квартире и думал:
«Быть может, деньги будут... быть может! Но сию минуту что я скажу мама? Если Ракитин не пришлёт денег дня два - что делать? Продать?.. Что? Эти часы... я не продам их ни за что! Заложить, да, заложить. А теперь что сказать? Пойду посоветуюсь с Глашей: она практична, придумает».
- Милая, - сказал он ласково, входя в комнату сестры. - Как быть? Денег нет, что сказать мама? Деньги будут только на днях.
- Откуда? - спросила Глаша.
- Ракитин обещал.
- Мы не можем, однако, жить на его счёт, - сказала Глаша решительно.
- Тебе я ничего ещё не сказал: я себе нашёл работу, мне обещали... - сказал Серёжа.
- Какую работу? - спросила Глаша живо.
Серёжа замялся.
- Да говори же, - воскликнула Глаша нетерпеливо.
Серёжа не решился сказать ей правды.
- Обещали, - сказал он, - достать лекции, надо составить их и переписать.
- Переписчик Бор-Раменский! - воскликнула Глаша с негодованием. - Переписчик!
- Что ж? Это для матери, - сказал Серёжа.
- Это дико! Переписывать!..
- И составлять, Глаша. Разве лучше нуждаться или занимать без отдачи. Уж хуже этого, бесстыднее, бесчестнее ничего нет.
- Конечно, - сказала Глаша и печально и с досадой и прибавила, - и однако у нас есть хотя небольшой доход и не были бы мы в этой крайности, в этом унижении, если бы...
- Молчи, молчи, Глаша, не обвиняй никого и в особенности ту, которую мы обязаны чтить и любить. Вспомни доброе сердце, нежный нрав нашей несчастной, убитой горем...
Голос Серёжи оборвался; Глаша зорко взглянула на него и вдруг бросилась к нему, обняла его и поцеловала. В первый ещё раз брат искал поддержки и совета сестры, в первый ещё раз сестра приняла к сердцу хорошие слова брата и поняла всю нежность души его.
В эту минуту вошла няня Дарья Дмитриевна и подала Серёже запечатанный конверт.
- Сидор Осипович заезжали сами, вызвали меня, отдали этот пакет и сказали, чтобы я собственноручно передала вам, когда вы будете одни. Но вы и барышня, я рассудила, всё одно.
- Да, няня, да, - сказал Серёжа, - что я, что она - одно, брат и сестра.
- Брат и сестра, - повторила Глаша, находя в этих словах, которые когда-то не имели для ней особого смысла и представляли что-то обыденно-формальное, нечто утешительное и трогательное.

Серёжа распечатал пакет, в нём были крупные ассигнации и записка.
«Милый Сергей Антонович, - писал Ракитин, - посылаю вам 1000 р. с., которые я должен вам за покупку заливного луга; хотя это и капитал, но в настоящую минуту вам надо затратить его, в будущем, надо надеяться, наживаться будете. Исполняйте по возможности невинные желания вашей матери. Не надо её расстраивать хозяйственными заботами, у ней и так много горя и на душе тяжело. За мною осталась ещё тысяча слишком. Мы сбираемся к вам нынче вечером; моя Соня очень на меня негодовала, что я не настоял на том, чтобы вы зашли к ней».
- Тысяча рублей, - сказал Серёжа Глаше, - возьми и прибери их, на чёрный день. Я не уверен в этом заливном луге. Это тот, что у мельницы, но купив Знаменское, он, верно, купил и этот луг! Теперь не время об этом думать, со временем всё узнаю и изо всех сил буду работать, чтобы отдать, заплатить...
- Степан Михайлович говорил, будто мельница продавалась отдельно, - сказала Глаша.
- Дай Бог! Но сколько отдать маме? Всё нельзя.
- Чем меньше, тем лучше, - сказала Глаша решительно. - Она счёта не знает. Дай сто рублей.
- Мама, - сказала Глаша, входя к матери и напуская на себя, по примеру брата, беззаботный и весёлый вид, - Серёжа очень занят, записывает лекцию, он сказал, что у вас не хватило денег и пока прислал сто рублей.
- Как сто? Только сто? - сказала Серафима Павловна, подымая голову с работы; она вышивала гладью по атласу дивные, выпуклым швом, цветы, и перед ней лежала масса шелков, стоивших очень дорого.
- Мама, это большие деньги для нашего маленького хозяйства. Я хотела просить вас, когда вы заняты, позволить мне заняться хозяйством.
- Но ты ничего не смыслишь.
- Буду учиться, мама!
- Ну, хорошо, увидим!
- Вас и теперь кухарка ждёт; вы вышиваете, не пойти ли мне выдать провизию, зачем вам беспокоиться?
- Что ж, пожалуй, если тебе хочется, если тебя, дурочку мою, это забавляет.
Она протянула ей ключи с серебряным крючком, и опять принялась шить с увлечением.
- Зинаида! Соня, как я рада, - приветствовала Серафима Павловна, которая очень скучала особенно по вечерам, приехавших Ракитиных, - Соня, ты любишь конфеты, Глаша, пошли сейчас к Люке, да захватить киевских конфет на Мясницкой, пошли на извозчике, поскорее; кстати, пусть заедет, пошли Марфу к Слоеву за виноградом и фруктами.
Она протянула Глаше сторублёвую ассигнацию.
рран
- Глаша, Глаша, - окликнула она уходившую дочь, - пусть уж кстати Марфа заедет в магазин и возьмёт заказанный мною неделю назад гребень с чёрными бусами, знаешь, французские бусы, кажется, стоит рублей десять.
Глаша молча вышла из комнаты. Вечер прошел очень приятно, Серафима Павловна была в духе и много разговаривала, на этот раз не вспоминая о своём горе.
На другой день Глаша вместо матери выдавала провизию.
- Слушай, - сказала она кухарке, - я просмотрела твою расходную книжку: ты ужасно много потратила и денег и провизии. Мы столько тратить не в состоянии.
- Её превосходительство знают, они и провизию и деньги выдавали сами.
- Мать отдала мне всё хозяйство - я буду выдавать и расход держать.
- Как вам будет угодно, это всё единственно, - отвечала кухарка.
Всякий день Глаша входила к матери и спрашивала, что ей угодно к обеду; так дела шли около недели, но вдруг явилась кухарка и требовала, чтобы её допустили говорить с генеральшей. Няня, Дарья Дмитриевна, отвечала, что барыня занята, но барышня выслушает и прикажет, так как она всем занимается.
Кухарке именно это и не нравилось. Она стояла на месте, переступала с ноги на ногу и, наконец, сказала:
- Я уж лучше уйду, увольте.
- Что ж, - сказала няня, - вольному воля. Поди, готовь обед, а вечером приди за расчётом.
Кухарка стояла.
- Что ж ты, иди с Богом, - сказала няня.
- Да как же так-то: служила, служила, а теперь поди вон, - сказала кухарка, подняв голос.
- Ты сама желаешь, мы тебя не гоним сейчас. Найди себе место, а мы поищем другую.
- Да я к самой, к генеральше, я ими оченно довольна, а при новых порядках с молодой барышней... требуют, да...
- Ну, ты это оставь, - прервала её няня, - тебе сказано толком: хозяйством занимается барышня. Поди себе; иди же.
- Да я к самой, к генеральше...
Кухарка подняла голос нотой выше.
- Няня, что такое? Что случилось? - спросила Вера, выходя из своей комнаты.
- Барышня, ваше превосходительство, - уже почти заголосила кухарка, - извольте выслушать. Я желаю говорить с генеральшей, а меня не допускают.
- Няня, почему? - спросила Вера.
Кухарка заговорила бойко.
- Говорят, хозяйка теперь меньшая барышня; от генеральши я этого не слыхала, а рассудила я моим глупым разумом, что если генеральша отступились, то либо старшенькой дочке, либо Марфе Терентьевне предоставят... Глафиру Анто¬новну, почитай, дитёй назвать можно, что они смыслят, а туда же мудрят.
- Ну, хорошо, я спрошу у матери, - сказала Вера важно.
В эту минуту вошла Глаша.
- Что здесь за комитет? - спросила она насмешливо и досадливо, смекнув, в чём дело.
И Вера и кухарка заговорили в два голоса, кухарка перешла к слезам и причитаньям. Глаша разозлилась.
- Убирайся вон! - закричала она на кухарку. - Ты получишь расчёт нынче вечером. Вера, - обратилась она к сестре, по-французски, - не путайся в эти дела; ты хозяйством заняться не умеешь и не желаешь, так оставь же Серёжу и меня выносить неприятности и заботы.
- Однако, хозяйка мама, а не ты с братом, - сказала Вера, холодно, и с неудовольствием.
- Конечно, мама, но мы вместо неё; ведь ты знаешь, что мама не понимает ничего в этом, вот мы и взялись. Не завидуй, это не синекура.
- Уж вовсе не завидую и одного желаю: выбраться отсюда, - пробормотала Вера, уходя.
- Уж дал бы Бог скорее, - сказала запальчиво ей вослед Глаша.
За обедом подали жареного цыплёнка в каком-то соусе, и поставили его перед Серафимой Павловной, а всем другим, ибо и няня, Дарья Дмитриевна, обедала за столом с тех пор, как Бор-Раменские выехали из Знаменского, подали битки. Серафима Павловна заметила это нововведение и спросила:
- Что это за выдумка? Отчего мне готовят особенно.
- Нам всё равно, что ни есть, - сказала Глаша, - а вы приказали цыплят; они же теперь очень дороги, и на всех нас пришлось бы купить несколько штук; нас, считая Марфу, которая ест со стола, шестеро, ведь это по малой мере четыре цыплёнка.
- Ну, полно, это гроши, - сказала Серафима Павловна.
- Но гроши в хозяйстве - рубли, милая мама. Кушайте на здоровье, а мы и битки съедим. Посмотрите, с каким аппетитом мы уничтожаем битки, - сказала Глаша.
- Терпеть не могу, чтобы мне подавали то, чего не дают другим - это мещанство... или скряжничество.
- Но вы и так ничего не кушаете, мама, - вступился Серёжа, - жаль смотреть, как вы повернёте вилкой раз, другой - и довольно. Кушайте, голубушка, а о нас не думайте. У нас аппетит волчий, молодой.
- А вот и Вера не кушает, - сказала Серафима Павловна, видя, что дочь отодвинула тарелку.
- Я битков терпеть не могу и в рот их не беру, а с тех пор, как Глаша стала хозяйкой, она закормила нас этой мазаной говядиной. Отвратительно!
- Вера, возьми половину цыплёнка. Глаша, я этого не хочу, слышишь? Что всем, то и мне, - сказала Серафима Павловна.
Вера взяла цыплёнка и, кушая его, сказала:
- Отлично изжарено, жаль расстаться с такой кухаркой.
- Зачем? Я её не отпускаю, - возразила Серафима Павловна.
- Она хочет уходить, - вступилась Глаша, сверкнув своими чёрными глазами на Веру. - Она расходчица, и видя, что нельзя тащить в свой карман, желает уйти.
- Напрасно, не спросясь у меня, ты распоряжаешься, - сказала недовольным тоном Серафима Павловна. - Мне кухарка эта нравится: она вежлива, готовит сносно - я не хочу отпускать её. Пусть она останется, и если она не захочет, прибавь ей жалованья.
Все встали из-за стола и пошли за матерью в гостиную.
- Мама, - сказала Глаша, - позвольте отпустить кухарку; мы найдём лучше, с ней невозможно сладить: она тратит очень много, она бессовестная воровка.
- Какие это слова ты употребляешь, - сказала Серафима Павловна, - уж и воровка, потому что она припишет какую-нибудь гривну. Это пустяки! Помни, что я хозяйка, а не ты!
Глаша хотела отвечать, Серёжа взглянул на неё и вышел, она тотчас пошла за ним. Серафима Павловна села в кресла, ей подали варенья на блюдечке. Она спросила:
- A Вере?
- Обо мне, как видите, мама, никто не беспокоится. Глаша и Серёжа теперь заодно: такие стали друзья, неразлучные, а все оттого, что они дом поделили.
- Как? - спросила Серафима Павловна.
- Серёжа заправляет делами, у него все деньги, выдаёт, кому хочет и что, и как хочет. Глаша управляет домом; они вдвоём взяли всех и вас чуть не в опеку. Где это видано, чтобы мать отстранить, а самим стать хозяевами, и, однако, это так. Кухарка не остаётся, и я не знаю, сказали ли вам это, Марфа тоже уходит.
- Это старая история, - сказала Серафима Павловна, - она поссорилась с Серёжей и хотела уходить, но все это улажено, уж тому назад более месяца.
- Я всё это знаю, но теперь она говорит решительно, что не останется при новых порядках.
- Позови ко мне Глашу и Серёжу, куда они исчезли, и что это за манера, как из-за стола, так все врассыпную, - сказала раздосадованная Серафима Павловна. Вера вышла и возвратилась.
- Глаша сейчас придёт, она о чём-то совещается с няней, а Серёжи дома нет, он куда-то ушёл. Его почти всегда дома нет. Дома скучно... он, понятно, ищет развлечения.
- Глаша, - сказала Серафима Павловна входившей дочери, - я решительно запрещаю тебе заниматься хозяйством. Ты молоденькая девочка, тебе надо ещё учиться, а не с кухарками ссориться. Я слышала, что и Марфа так недовольна вами, что собирается оставить мой дом. Я слышать не хочу, чтобы ты и Сергей разгоняли моих старых слуг.
Глаша, оставляя благоразумно в стороне вопрос о хозяйстве и о том, что ей следует учиться, как будто к ней продолжали ходить учителя, и жила при ней гувернантка, с усилием подавила в себе досаду и отвечала спокойно:
- Ваши старые слуги - одна Марфа, но она уходит не от меня и не от Серёжи, а от безденежья нашего и тесной жизни. Она избалована роскошью Знаменского и любит себя больше, чем вас. Она желает жить со своей замужней богатой сестрой, что очень понятно.
- Она мне этого не говорила, напротив, ещё вчера она со слезами признавалась, что рада жить со мной хотя бы и на чердаке. Она за меня душу свою закабалит!
- Да кто вам сказал это? - воскликнула Глаша, теряя небольшой запас своего терпения.
- Кто? Конечно, она сама, да, сама, и так настойчиво плакала!
- Она и не того наскажет: у ней язык хорошо повешен, а что она плакала, то это ничего не значит: у ней глаза на мокром месте.
- Как? Что такое? Как ты сказала? Я даже хорошенько не пойму!
- Это значит - плачет легко и обо всём и при всяком случае.
- Фи! Глаша! Я не хочу слышать таких выражений, это так вульгарно! Вот что значит бегать по кладовым и кухням.
- Какие кладовые у нас; теперь у нас просто чулан, - сказала Глаша насмешливо. Она была сердита. - И кто же будет бегать, если я не пойду?
- Мало ли кто? Та же Марфа; я упрошу её остаться. Отдай ключи Марфе.
Но Mapфa стояла уже в дверях, важная, чинная, сложив руки на почтенных размеров животе.
- Нет уж, ваше превосходительство, дорогая моя барыня, увольте вы меня! Изволите знать: служила я вам верой и правдой годы и годы, а теперь господа молодые, порядки новые!..
- Я одна здесь госпожа, - сказала Серафима Павловна, - и порядки мои прежние, только денег мало, после... после... моих несчастий. Злые люди обобрали нас.
- Истинно обобрали, искони так-то: останется вдова беззащитная, малолетки детки -  опекуны и пользуются.
Глаша вспыхнула.
- Не смейте говорить так! - воскликнула она. - Как вы осмеливаетесь оскорблять друзей наших!
- Глаша, - сказала раздражительно Серафима Павловна, - не осмеливайся кричать так на моих доверенных людей, верных моих слуг.
- Изволите видеть, матушка, как они и при вас меня обижают, - сказало смиренно и сладко Марфа, - какое уж моё житьё? Нет уж, увольте!
- Марфа, ведь Глаша дитя ещё, ты не можешь на неё обижаться. Притом она уже не будет хозяйничать; я желаю, чтобы ты занялась хозяйством как прежде.
- Нет уж, увольте, - твердила Марфа своё, - сколько зим, сколько лет, себя не жалеючи... и сами адмирал, царство ему небесное... - причитала Марфа и перекрестилась, но Серафима Павловна с изменившимся лицом замахала руками. Она не могла слышать имени мужа.
- Нет, я не хочу - и ты останешься у меня, - сказала она после небольшого молчания. Но времена наступили другие; воля Серафимы Павловны, столь долго решающая все домашние вопросы, уже не поддерживалась ни волею мужа, ни деньгами - Марфа упёрлась.
- Воля ваша, мне невмоготу. Сергей Антонович тоже требуют по-новому, где уж мне с ними!..
- Но хозяйка, госпожа - я, я одна! - воскликнула Серафима Павловна.
- Оно так-то так, - отвечала Марфа, - но молодые господа волю и верх взяли - и я не могу.
- Как хочешь! - сказала Серафима Павловна. - После, теперь поди, оставь меня.
Марфа вышла. Серафима Павловна принялась шить в пяльцах очень прилежно, но вдруг положила иголку, сняла с пальца напёрсток, отодвинула пяльцы и заплакала, заплакала беспомощными, детскими слезами. Мысленно она призывала своего друга, своего отнятого у ней так внезапно покровителя, хранившего её с заботливостью отца и лелеявшего её с нежною любовью мужа, к которому она привыкла прибегать со всякой безделицей. Серафима Павловна, закрыв лицо платком, упала головою на пяльцы и безутешно рыдала.
В дверях показался Серёжа, и в одно мгновение его лицо изменилось, он испуганно взглянул на мать и бросился к ней.
- Милая! Мама милая, что случилось? - воскликнул он, обнимая её. - Кто огорчил вас, о чём, милая, вы так горько плачете?
Она не отвечала. Он стал перед ней на колена и взял одну из её рук.
- Мамаша милая, скажите, что с вами?
Она обвила его рукою за шею и проговорила сквозь слёзы:
- Одна я осталась, одна! Не к кому идти, не кому сказать!
- Что вы, мама! А я? Я всегда тут и всегда сделаю, что вы прикажете. На край света пойду, чтобы угодить вам; нет, мама, голубушка, пока я жив - вы не одни. Только скажите, что вам угодно.
- Так на край света пойдёшь, - сказала она, отымая руку от глаз и улыбаясь ему сквозь слёзы, как она когда-то имела обыкновение улыбаться мужу, ибо сердце её внезапно растаяло от ласковых слов сына, - так на край света пойдёшь? Нет, я не пущу тебя, а привяжу вот тут, подле себя, на верёвочку! Мальчик ты мой! Но где ты был так долго? Где болтался? Лекции давно окончились.
- Я, мама, был по делам.
- Какие это твои дела, - сказала она серьёзнее.
Он не хотел ни сказать ей правды, ни ещё менее солгать, и повернул разговор в другую сторону.
- Я был у Ракитиных. Соня отыскала нам хорошего повара, вместо нашей кухарки, которая готовит и дурно и дорого. Повар знающий искал место, где бы дела было немного: если вы прикажите, я возьму его.
- Вот теперь ты заговорил, как следует, а зачем вчера ты и Глаша гнали моих верных слуг? (Серафима Павловна упорствовала, употребляя множественное число). Без моего ведома распоряжались в моём доме.
- Но кого же мы гнали, мама?
- Марфу; она оставаться не хочет при новых порядках, -  заговорила Серафима Павловна, опять приходя в раздражение, - а я тебе объявляю, что новых порядков не хочу, и решительно не позволяю Глаше заниматься хозяйством. Это не её дело - из этого выходят только ссоры, смуты и дрязги. Марфу я теряю, и как останусь без неё - ума не приложу. Вера одна, надо ей честь отдать, ни во что не вступается и никого не мутит. А вы наоборот, ты и Глаша, сами молодёшеньки, и хотите командовать пожилыми... ну что ж ты молчишь?
- Никем я не желал командовать и никого гнать, - сказал Серёжа, сознавая, что слова напрасны, от чего тон его стал печален, - я желаю только, чтобы вы были покойны и по мере возможности счастливы.
Услышав это слово, Серафима Павловна со слезами на глазах воскликнула:
- Молчи! Молчи! Никогда!
И опять Серёжа обнял мать и целовал её руки. Она успокоилась.
- Помни же, что я говорю: если Марфа уйдёт, а я думаю, что она уйдёт, так она вами обижена, я всё-таки хозяйство Глаше не отдам, а тебя прошу и приказываю тебе не брать тона хозяина и повелителя. Вот ещё выискался патриарх! Молод. Слышишь?
- Слышу, мама, и постараюсь всё делать, как вам угодно.
Серёжа вышел от матери и нашёл Глашу в каморке Дарьи Дмитриевны, где она частенько сиживала, когда Таня уезжала в деревню. Няня и Глаша очень сблизились со времени несчастий Бор-Раменских. Теперь няня, сидя у окна, вязала чулки Глаше и носки Серёже, говоря, что это вдвое дешевле; а Глаша сидела на низком, когда-то детском стульчике и читала книгу.
- Что здесь случилось? - спросил Серёжа взволнованно. - Я нашёл маму в слезах.
- В слезах! - воскликнула Глаша с удивлением.
- Ты бы не удивлялась, — сказал Серёжа с укором, - если бы сидела побольше с мамой и развлекала бы её.
- Это не в моей власти. Мама почти никогда не говорит с нами; мне иногда кажется, что ей неприятно нас видеть.
- Может быть, она сожалеет о тех, которых потеряла, а наше дело - не показывать вида, что мы это заметили, и не оставлять её одну. Мама сказала мне, что Марфа уходит. Её это расстроило. Надо просить Марфу остаться, - прибавил Серёжа настойчиво.
- Уж не я пойду её упрашивать, - сказала Глаша также настойчиво.
- Она не останется, дети, - вмешалась няня. - Она давно уже сбирается уйти и жить со своей богатой сестрой, которая недавно овдовела.
- Она у нас нажилась, а мы разорились; она уходит - всё в порядке, - сказала Глаша насмешливо.
- Но что же делать? - спросил Серёжа. - Мама желает... она мне сказала...
- Да полно, Серёжа, не будь педантом. Мало ли, что мама сказала, если невозможно!..
- Но я дал слово во всём повиноваться матери.
- Так силком запри Марфу в чулан и не выпускай её, - сказала Глаша с досадой.
- Дети, полноте, и так забот полон рот, недостатки да печали, а вы ещё между собою пререкаетесь, вместо того, чтобы помогать друг другу.
-  Но что же делать, няня? - спросил Серёжа.
- Делайте, как ваш покойник-отец, - сказала няня. - Никогда не сопротивляйтесь ей, особенно на первых порах, скажите, как ей угодно, так и будет, а потом мало-помалу; уж они такие и так приобыкли с покойником, с адмиралом, а теперь детки должны так же. Ведь они, Серафима Павловна, добры чрезмерно и любят всех горячо, но малодушливы!..
- Что ты, няня, - воскликнул Серёжа, негодуя.
- Правда, няня, - воскликнула Глаша одобрительно и в один голос с братом.
- Что ж, - продолжала няня благодушно, - всяко бывает! Один разумом и духом силён, а другой духом слаб; один нравом крут, а другой мягок, а перед Богом одно хорошо: любовь и милосердие. За милосердие и любовь благодать Божия. А что малодушливы... то грех не большой. Вот так-то, по моему глупому разуму.
-  Именно, няня, у мамы любовь и доброта ангельские, - сказал Серёжа.
- А что до хозяйства, - продолжала няня, - ты мать ублажи. Я возьму хозяйство на себя.
- Где же тебе в твои лета? - закричала Глаша. - Ты и в погреб сойти не можешь.
- Пошлём повара, которого Ракитинская барышня отыскала; она говорит, что он старичок честный. Золотая барышня Софья Сидоровна! Всё-то придумает, обо всём печётся. Провизию тоже я сама выдавать буду - это я разумею, а записывать, считать, обед заказывать и расход поверять будет Глашенька.
- Но мама не хочет, чтобы Глаша хозяйничала, - сказал Серёжа настойчиво.
- Заладил своё, - Глаша с досадой. - Ты как Марфа, та твердит: увольте, а ты: мама не приказала. Надоели до смерти! Не хочешь, чтобы я помогала няне, бери всё на себя и хозяйничай.
- И рад бы, - сказал Серёжа серьёзно, - да не могу, занят по горло, с утра до вечера.
- Так и оставь нас: няня и я, мы все устроим.
- Только с условием, чтобы мама была довольна и спокойна.
- И что это, что ты себе одному присвоил нашу мать, - сказала Глаша с досадой, - точно она твоя собственность!
- Я сам её собственность, - сказал Серёжа, - и пусть она распоряжается мною, как ей вздумается.
- Ну, убирайся восвояси и оставь меня и няню всё устроить промеж себя.
- Мама говорить правду, - заметил Серёжа, уходя - что ты взяла привычку говорить вульгарно. Вот и теперь: промеж себя, по-русски говорят: между собою.
- Да отвяжись! - воскликнула Глаша. - Какой ты невыносимый педант!
Серёжа, махнув рукою, вышел и возвратился.
- Смотри же, чтобы мама была спокойна и довольна, - сказал он.
- Я куплю ей шелков - займётся вышиваньем и своего фарисея - Марфу забудет, - сказала Глаша.
- Не выношу я твоего противного тона! - сказал с досадой Серёжа и ушёл.

*

Вечером приехала Соня. Она была весела и по обыкновению разговорчива и с удовольствием рассказала Глаше, что у них в доме устраиваются вечеринки, под предлогом танцевальных уроков, и утренники с рисовальными классами. Вечерами будут съезжаться девочки-подростки и мальчики танцевать, а утрами только девицы, особенно любящие рисование. Она прибавила, что рассчитывает на Глашу и Серёжу.
- Я уж не дитя, - сказал Серёжа, - танцую кое-как, и учиться танцевать мне поздно, да и время нет. Глаша - дело другое, ей надо выучиться танцевать хорошо - это ваше девичье дело.
- Но, Серёжа, - сказала Соня, - ведь это не столько танц-класс, как вечеринка, и у нас будут съезжаться не дети, а молодые люди почти ваших лет. Многие из них студенты, как и вы.
- Мне некогда, - сказал Серёжа.
- Но вечером, - возразила Соня, - после серьёзных занятий - это развлечение.
- Уж мне не до развлечений, - сказал Серёжа, досадуя.
- Что такое? - вступилась в разговор Серафима Павловна и, узнав в чём дело, сказала:
- Пустяки, Серёжа, пустяки. Я нахожу, что всякая девушка непременно умеет танцевать и конечно любит танцы, это уж наш женский дар и вкус от природы; десять уроков - и девушка, кроме нелепых и неуклюжих, выучится танцевать отлично. А вот мальчики - дело другое, их надо учить и учить. Молодой человек, не умеющий танцевать, в обществе не имеет ни места, ни веса. На что он нужен, если и круга вальса сделать не умеет?
- Что это, мама, - сказал Серёжа с упрёком, - стало быть, нельзя быть приятным в обществе, если не умеешь или не хочешь прыгать.
- Это не совсем так, - сказала Зинаида Львовна, - место в обществе займёт и нетанцующий, но я согласна, что в юности надо танцевать и хорошо, потому, что всё, что мы делаем, должно быть хорошо сделано. Молодой человек, который и говорит мило и танцует ловко, очень любим в обществе.
- Бог с ним, с обществом, - сказал Серёжа.
- Напрасно так презрительно! Что такое общество? Собрание людей одного круга. Нельзя же жить одному, как в пустыне, - сказала Зинаида Львовна.
- Серёжа говорит вздор, - сказала Серафима Павловна настойчиво. - Я хочу, чтобы ты танцевал и принимаю за тебя приглашение Сони на её вечеринки.
Серёжа молчал.
- Слышишь, Серёжа, - сказала Серафима Павловна решительно, - я этого хочу.
- Слышу, мама, - ответил он недовольным тоном и с нетерпением, - но я, право, так занят, что я не знаю, найду ли время... И дел у меня по горло...
Мать взглянула на него и покраснела от досады.
- Я не хочу, - сказала она сердито, - чтобы вы, всякий, делали всё по-своему. Какие это твои дела? Был в университете утром, а вечером свободен. Вы взяли, и ты, и сёстры, привычку противоречить мне во всём и отвечать мне не так, как следует. Если бы видел и слышал всё это мой... мой...
Она утёрла влажные глаза платком.
Соня сконфуженная молчала и посмотрела на Серёжу; он тотчас встал и подошёл к матери.
- Мама, милая, простите, я всегда сделаю вам угодное, не огорчайтесь только...
Соня уже стояла у кресла Серафимы Павловны.
- Вас, тётя моя милая (она так стала называть Серафиму Павловну после смерти адмирала, которого звала дядей), зацеловать надо, чтобы вы нас не журили. Как будто вы не знаете, что ваше слово - закон, не только вашим детям, но и мне. Когда начнутся уроки рисования - я приеду за вами; вы так прелестно рисуете по атласу, что я хочу начать рисовать ширмы под вашим руководством.
- Да, - сказала Зинаида Львовна, - мы вчера любовались ширмами у старушки Остроградской, ей подарила их её племянница.
- Шитые или рисованные? - спросила Серафима Павловна, позабыв свою досаду.
- Сперва нарисованы, а потом вышиты.
- Да, я эту работу знаю, но выходит ещё лучше, когда...
И Серафима Павловна с увлечением стала объяснять, как надо шить, чтобы цветы были выпуклы; она была мастерица во всех рукоделиях и любила делиться своим искусством. Соня, видя, что Серафима Павловна увлеклась, оставила её с Зинаидой Львовной и ускользнула в гостиную. Там в углу, в полупотёмках сидел Серёжа. Соня села подле него.
- Серёжа, - сказала она ласково, - простите меня; я не могла предвидеть, что моё приглашение поведёт к неприятной для вас сцене. Я не полагала, что вам не захочется провести вечер у нас и один раз в неделю немного потанцевать.
- Мне не до танцев, - сказал он отрывисто. – Забот множество, не знаю, как справиться, а тут ещё хозяйские дрязги и в довершение всего мама недовольна и сердится. Уроки танцевания? Какие мне уроки танцевания, я уж и так пляшу шибко и не под весёлую музыку.
- Потерпите, Серёжа. Вчера мама говорила, что когда великое горе сразит человека, он бывает им пришибен, а когда оправляется от удара, то делается раздражителен. Это, просто, нервное расстройство. Вот это самое теперь испытывает ваша мать.
- Я давно уже вижу, - сказал Серёжа, - что её характер совсем изменился. Она сделалась обидчива, взыскательна и часто деспотична и никаких объяснений и причин не принимает к сведению. Не знаю, как быть, как жить?
- Надо себя сломить, ведь вы любите мать, и ради этой любви надо выносить её требовательность с лаской и покорностью.
- Как мне не любить её! Она у меня одна осталась, и отец завещал мне хранить её и угождать ей.
- Ну вот! А что вы одни - я не согласна, у вас после матери - сёстры...
- Да, но с ними ладить трудно. Глаша порывиста: то нежна, то строптива, а случается: вдруг зарвётся, как лошадь с норовом!
- Ах, нет! Как можно! Нехорошо так говорить...
- Я хотел только сказать, что она нетерпелива и упряма, а Вера и того хуже: холодна, ко всему семейному безучастна и оставит всех нас с радостью, лишь бы скорее выйти отсюда. Она никого не любит. Был... один... всех любил... Ваня! Ваня!
В голосе Серёжи слышались подавляемые слёзы.
- Ваня просил и меня, - сказала Соня тихо, - любить Глашу. Он говорил, что у Глаши дурной характер, но горячее сердце; он просил любить и вашу мать вдвое, за него, который ушёл. Он звал меня меньшой сестрёнкой, и я такой хочу остаться и для вас и возьму часть ваших забот на себя. Ваш отец любил меня - я член вашей семьи, не забывайте этого.
- Милая, - сказал Серёжа, и они уселись рядом на стульчиках у тёмного окна маленькой гостиной и говорили долго и сердечно, поверяя один другому все свои заботы, дела, затруднения; Серёжа сообщил Соне, что ему обещаны уроки и переводы.
- Но достанет ли времени? - сказала Соня. - Учиться самому и учить других - утомление большое.
- Этого я не боюсь. Я здоров. Было бы дело, были бы деньги, силы есть. Деньги - это моё спокойствие.
Беседа с Соней оживила его и ободрила; он почувствовал какое-то благодушное ко всем расположение. Когда Глаша пришла к ним, он говорил с ней ласково, как будто не был перед тем сердит на неё. Было уже поздно, когда Зинаида Львовна и Соня уехали домой.
- Вера в большом затруднении, - сказала мать Соне. - Она на будущей неделе делает свои визиты с тёткой и надеется, что её пригласят на два бала, а платья у ней нет, и это её мучит.
- Мама, закажи ей платье! - воскликнула Соня.
- Но как же я могу? Я им не родня, и подарок платья может их обидеть.
- Попроси Серафиму Павловну поручить тебе выбрать платье, купи его и заплати побольше из своих денег. Ведь она ничего не понимает и не догадается.
- Она, конечно, цен не знает, и если бы она не догадалась, то Вера догадается, а тётка её и подавно. Нет, этого нельзя. Надо придумать что-либо другое. Я поговорю с отцом твоим.
- Непременно, папа придумает!
На другой день утром, когда Серёжа брал фуражку, чтобы идти в университет, к нему вошёл Степан Михайлович.
- А, вы уж идёте, - сказал он, поздоровавшись, - хорошо, я задерживать не буду. Пойдёмте вместе. Я к вам с хорошими вестями.
- Будто? В самом деле! Работу нашли?
- Нашёл, и за хорошую цену, но труда будет немало, потому спешная, срочная работа.
- Что такое? - спросил Серёжа нетерпеливо. - Говорите, я труда не боюсь.
- Мне посчастливилось достать перевод с английского для журнала. Цена отличная; это вновь появившийся роман, который имеет огромный успех. Требуют перевода точного, изящного и к каждому первому числу непременно но нескольку печатных листов. Надо быть аккуратным, и заработаете рублей полтораста и больше.
- Это богатство! - воскликнул Серёжа.
- Ну, не совсем; ведь круглый год такой выгодной работы иметь нельзя. Переведёте роман этот и... баста! Когда ещё набежит другая такая работа.
- Ну, тогда видно будет, а пока работа есть, - сказал Серёжа, - спасибо вам, спасибо! Никогда я не забуду, какое вы принимаете участие во мне, в нас!
- А, вот мы и у ворот храма науки, - сказал Степан Михайлович, - а попросту говоря, у ворот университета. Вам сюда, а мне туда: до свидания.
Серёжа, как несомый на крыльях какого-либо пернатого, влетел по лестнице и весело вошёл в аудиторию. Лекция началась тотчас. По окончании её, Серёжа в толпе студентов вышел из залы в коридор. Его встретил один из товарищей и схватил его за руку.
- Вот и ты, Бор! Слава Богу, ты нынче не мрачный Бор!.. А я искал тебя.
- Чего тебе надо? - сказал Серёжа. - Я - сейчас приятную весть слышал и, видишь, возрадовался и возвеселился!
- Да и я принёс тебе весть не дурную. Я сыскал тебе выгодные уроки: три раза в неделю, по три рубля за час. Это для нашего брата студента - цена огромная; но мои друзья люди богатые и денег за труды не жалеют. Твоя будущая ученица преумная, бойкая, но своенравная и, пожалуй, с мякоткой...
- Как?
- Да так, учиться не больно любит, ленива.
- Стало быть, мне придётся с ней помучиться.
- Придётся, голубчик. Так когда же мы к ним?
- Да когда хочешь; чем скорее, тем лучше.
- Ты лучше поди один с моей карточкой, или скажи, что от меня, и сам отрекомендуйся. Условься насчет часов и дней в неделе.
- Хорошо; но кто же она, ты не сказал мне.
- Это меньшая дочь Николая Николаевича Долинского, Елизавета Николаевна, девушка лет 16, скора, как дикий зверок, и горяча, как огонь. Бедовая, но очень даровитая, только труда не любит. Надо заинтересовать её.
- Употреблю все старания, - сказал Серёжа, - вот пословица говорит: пришла беда - отворяй ворота, а не говорит, что делать, когда привалила удача!
Серёжа был в восторге и бежал домой, не замечая, что все прохожие оглядывали его с удивлением. Он не воображал, каких усилий стоило Казанскому вырвать у редактора перевод для своего молодого друга, и какую замечательную настойчивость обнаружил его товарищ, Томский, убеждая Долинского пригласить Серёжу давать уроки его дочери. Долинский имел отвращение от молодых учителей, а особенно не жаловал студентов, дающих уроки.
- Самим бы учиться, а они других учить хотят.
- Но у моего приятеля большое семейство, и он недавно был разорён в пух вором-управляющим.
- Зачем не смотрел.
- Не мог, тогда был жив его отец, и он не имел голоса.
- Это - дело другое, - сказал Долинский и решил вопрос в пользу Серёжи.
Чрез несколько дней поутру к Серёже неожиданно вошла Вера, которая обыкновенно сидела или у окна гостиной, или в своей комнате и вышивала в пяльцах, тратя относительно большие деньги на покупку шелков, синели, атласу и других материалов для рукоделий столь дорогих и, в сущности, ни к чему непригодных. Bеpa обладала большою способностью по части туалета, она умела изящно смять ленты и кружево и наколоть их на шляпку или чепец. Искусство её было всем известно, и не однажды Серафима Павловна, будучи недовольна купленными дорого нарядами, просила Веру переделать их для неё. Когда ещё Бор-Раменские жили в деревне, Ракитин подарил дочери своей громадную куклу, a Вера одела её с ног до головы и нашила ей целое приданое, столь изящное, что все любовались им. Вepa была сама очень рада и нашила множе¬ство платьев, чепцов и шляпок этой самой кукле, которая перешла в её собственность, так как Соня не любила играть в куклы. Она и теперь осталась у Веры и служила ей моделью для выделывания различных нарядов.
- Серёжа, я к тебе, - сказала Вера брату, садясь на его стул. - Я знаю, что все деньги у тебя, и ты дашь мама, что захочешь.
Серёжа вспыхнул.
- Все деньги, какие есть в доме, принадлежат мама, но она отказалась держать их у себя, и я её кассир. Зачем же ты говоришь такой оскорбительный для меня вздор.
- Что ж тут оскорбительного? Конечно, мама нельзя да¬вать денег, она счёта не знает и тотчас их растратит. А мне деньги теперь необходимы. Я должна делать визиты и имею в виду приглашение на два бала. К счастью, у меня для визитов кое-какие платья есть - я потихоньку перешила платья матери, которая теперь ничего, кроме чёрного и белого, не носит.
- Отчего потихоньку? - сказал Серёжа. - Я надеюсь, что ты не взяла платьев матери, не спрося её позволения.
- Вот выдумал! Что ж, я украду платья, что ли? - сказала Вера насмешливо. - Мама всё отдала мне.
- Так отчего же потихоньку! - спросил Серёжа, недоумевая.
- Что ж мне, Бор-Раменской, записаться в портнихи? Только этого недоставало! Благодарю покорно. Я ещё не дожила до такого унижения. Я и тебе сказала потому, что пришла за деньгами.
- Но, Вера, какое же унижение в том, чтобы...
- Ах! Пожалуйста. Без морали и резонёрства. Я довольно всего этого наслушалась, ты не убедишь меня, а только расстроишь мои нервы.
- Как, Вера, у тебя нервы в 18 лет! Раненько! - сказал Серёжа с лёгкой насмешкой.
- Во-первых, не 18, а 20 - я очень запоздала выездами. Во-вторых, у кого не будет расстроенных нерв при таких бедах. Конечно, нервы - не канаты; я перенесла и переношу немало... но я пришла за делом. Сколько ты можешь мне дать денег?
Серёжа задумался. У него не было ни гроша, кроме той суммы, полученной от Ракитина, которую он отложил в сторону и из которой брал необходимое для материальной жизни и ведения хозяйства, ибо пенсии не хватало. Боясь упрёков, а всего более вмешательства матери, если Вера ей скажет, что денег нет, а Вера скажет непременно - думал Серёжа и соображал.
- Сколько тебе надо? - спросил он наконец.
- Сказать трудно, на первый раз рублей 200. У меня нет ни шляпы, ни мантильи, ни манто и ни единого бального платья. Платья мамы годятся для визитов и небольших вечеров. Да, теперь я обойдусь с двумястами, а потом надо ещё столько же. Тогда до Пасхи я тебя тревожить не буду.
Серёжа остолбенел.
- 400! 400! - повторял он. - Но где же я возьму такую сумму!
- Это уж твоё дело. Ты сам взялся руководить домом, стал главным в семье, мама забрал в руки. Знаешь пословицу: люби кататься, люби саночки возить.
- Я не знаю, Вера, на чём я катаюсь, а саночки я давно везу и молчу. Если бы ты хотела, Веpa -  все любуются твоим искусством шить платья и шляпы - ты могла бы сама...
- Что ты, с ума спятил? Я не намерена записать себя в модистки, притом тогда и мама и Глаша пристанут, чтобы я их обшивала с головы до ног. Нет уж! Благодарю! Я не так рождена... я благородного рода. Не спорь. Ты у Ракитиных научился всяким низким мнениям и вульгарным привычкам.
Серёжа покраснел до волос. Во всё время разговора он употреблял всю свою над собою волю, чтобы не сердиться и не сказать сестре чересчур резкого слова.
- Ракитины, - сказал он холодно, - все до одного благороднейшие на свете люди и наши верные друзья. Без Ракитиных, где бы мы были?
- Да, именно от Ракитиных мы вот здесь.
- Мы им всем обязаны.
- Всем бесспорно и нашим разорением в особенности, - сказала Вера, желчно смеясь.
- Я не позволяю тебе так говорить о Ракитиных, слышишь, Вера? - воскликнул Серёжа в порыве негодования.
- Ах, как страшно! Что же ты сделаешь? Прибьёшь меня? Рот мне зажмёшь.
- Нет, а уйду, чтобы не слыхать клеветы на людей, которых люблю, уважаю и которым безмерно благодарен.
Серёжа схватил свою фуражку.
- Так! Опять со двора! Это он живёт с сёстрами и матерью! Постоянно уходит из дому, частенько и обедает у богатых знакомых, ест у них сладко, а семья пусть голодает на двух блюдах изделия Агафьи.
Серёжа не отвечал ни слова и искал своё пальто, которого при своём смущении найти не мог.
Вера взяла его за кончик рукава.
- Да ты погоди бежать, сперва дай мне денег.
- У меня их нет.
- Так я пойду к матери.
- Поди, и у ней нет.
- Нет, так будут. Она знает, что мне в мои лета надо выезжать и быть прилично одетой. Это единственный исход, чтобы выйти замуж и спасти себя отсюда. Будь уверен, что я пойду за первого, приличной партии, человека.
Она повернулась и пошла из комнаты. Серёжа посмотрел ей вслед, переменился в лице и остановил её.
- Вера, - сказал он, усиливаясь говорить как возможно спокойнее, - не беспокой матери, не тревожь её. Я достану денег, но только не такую сумму, какую ты назначила. Такой не могу.
- Но когда достанешь и сколько?
- Завтра я дам тебе 200 рублей.
- Давно бы так, - сказала Вера и вышла из комнаты.
Серёжа решился взять деньги из суммы, полученной от Ракитина и отложенной для неотложных нужд и на чёрный день. Он решил пополнить её впоследствии из денег, которые он надеялся получить за перевод и уроки. Он вышел из дому; сердце его было переполнено горечью, и ему надо было поделиться своим горем с кем-нибудь. Не хотел он идти к Соне и говорить с ней о родной сестре и отправился к Степану Михайловичу Казанскому. Сгоряча он всё рассказал ему, как ему было тяжко слышать, что сестра обвиняла Ракитиных, да и мать отчасти разделяла её мнение о них.
- Всё это, - сказал Степан Михайлович, - я предвидел. Ну что ж, выносить надо. Помни слова и просьбы отца и брата.
- Помню, я помню, потому и усиливаюсь молчать и не сказать резкого слова, но ведь я зверь, которого травят.
- Ну, нет, не преувеличивай, пожалуйста, - сказал Степан Михайлович, - ведь это не травля и, поверь, не нужда. Вы живёте относительно в довольстве, и в семье вашей не раздор, и не вражда, а просто неурядица, а всё от того, что нет главы, рулевого нет. И не то, и не такое бывает.
- Нелегко, - сказал Серёжа, облокотясь на стол и подпирая голову рукою.
- Как быть! Дело житейское. Терпи, работай; за работой забываются все дрязги, даже печали. У тебя - друзья; после работы отводи с ними душу - и заживёшь сносно. Друзья во многом помогут, и участием, и советом, и ласковым словом.
- Я за этим и пришёл, а зачем пришёл, то и нашёл, - сказал Серёжа, улыбаясь уже, - да ещё я хотел вам сказать, что за эту неделю я уже перевёл листов пять, и работал не у себя, чтобы не мешали, а в редакции. Нельзя ли получить деньги?
- Хорошо, постараюсь, быть может, и можно, - сказал Степан Михайлович и разговорился с Серёжей о своей, только что написанной диссертации.
Проговорив около часу, Серёжа успокоенный простился и пошёл к Ракитиным. Ему хотелось увидеть Зинаиду Львовну и Соню и возвратиться домой совершенно спокойным. Соня и её мать имели на него самое благотворное влияние; после беседы с ними Серёжа глядел веселее и чувствовал себя сильнее.
Вошедши в дом Ракитиных, он спросил у швейцара, дома ли Зинаида Львовна или Софья Сидоровна; швейцар отвечал, что дома, но что никого принимать не приказано, кроме Андрея Алексеевича Безродного, за которым послали.
- Если его принимают, то и меня примут, - сказал несколько озадаченный Серёжа. - Доложи барыне и барышне.
Он пошёл за швейцаром и вошёл в залу, где прождал около пяти минут. Наконец, явился лакей и пробасил:
- Пожалуйте на половину барыни, в её кабинет.
Серёжа вошёл в кабинет, но и там никого не было; он сел в кресло и задумался. Не веселы были его мысли. Он чувствовал себя в тисках и не знал, как из них освободиться, не тревожа матери. Какие деньги он заработает, он должен отдать сестре, и в хозяйстве опять окажется дефицит. Притом, окончив перевод, что он будет делать? Весна уж не за горами, все уедут в деревню - уроков не будет. Серёжа обладал несчастною способностью заглядывать в далёкое будущее и не умел мудро соображаться с истиною, что на всякий день довольно заботы, и что будущее скрыто для нас и хранит неведомые нам блага или невзгоды и скорби. «Не надо гадать о будущем, а оставить его в руках Божиих и на Его милость надеяться», - говорила ему няня; но он плохо её слушал.
Шорох платья заставил Серёжу опомниться; в комнату входила Соня, но какая? Глаза её были заплаканы, лицо побледнело от слёз, выражение его было такое жалкое, что Серёжа почувствовал боль сердца. Он быстро встал, взял обе её руки, сжал их в своих и глядел на неё вопросительно.
- Ах, Серёжа! - воскликнула она, и слёзы полились градом  по щекам её. - Большое, великое горе!
- Но что? Говорите, говорите скорее, - сказал Серёжа, едва переводя дух от волнения. Никогда ещё не видал он Соню такою; она и в детстве не была плаксой и всегда отличалась такою кротостью и послушанием, что не доводила себя ни до наказаний, ни до строгих выговоров.
- Мама так ужасно огорчена, даже всю ночь глаз не смыкала, а папа... ах, как он сердит... я его таким никогда не видала.
- Но что такое? Отчего? За что?
- Всё Анатоль. Ещё третьего года, когда мы переехали в Москву, он завёл нехорошие знакомства и наделал долгов. Папа ему давал много денег и, узнав о долгах, выговаривал серьёзно, но тихо. Он заплатил все долги; но Анатоль учился плохо, едва весною переходил с курса на курс, а теперь... теперь, я думаю, не перейдёт. Весна ведь не за горами, а он совсем не занимается. Когда мама говорила с ним, он отвечал ей беззаботно: «Что за беда, не перейду, так не перейду. Не убиваться же мне об этом, а по правде сказать - мне всё равно». Мама рассердилась, а он отвечал ей дерзко. Она всю ночь проплакала. Отец, видя слезы матери, рассердился. Вот так у нас и идёт. Анатоль с утра уходит из дому, мама плачет, папа сердится. Вчера он сказал мама таким голосом, которого я никогда не забуду, что он так жить не намерен, что его семейное счастье расстроилось, а что оно дороже ему всего на свете. Папа прибавил: «Ты плачешь, Соня плачет, и всё от того, что одному из семьи вздумалось дурить без меры. Он никуда не годен, и если он не перейдёт с курса на курс, пусть идёт, куда знает. Я не хочу держать в доме недоросля и дармоеда». «Но куда же он пойдёт? - сказала мама очень неосторожно. - Он ещё молод и не совсем виноват, когда ему с детства ни в чём отказа не было, и ему во всём потворствовали». Едва мама произнесла это слово, как папа толкнул стул так сильно, что он опрокинулся, резьба разломалась, мама вздрогнула, а папа взглянул на неё, переменился в лице и вышел из комнаты стремительно. Это случилось третьего дня.
- Ну, а потом? - сказал Серёжа.
- А потом... вчера утром принесли счёты из магазинов, а нынче какой-то вексель. Папа должен платить большие суммы.
- Что же он?
- Молчит, но послал за Андреем Алексеевичем и сидит в кабинете, мрачен, как чёрная туча. Я боюсь приступиться к нему. Ах, Серёжа, чем всё это кончится! - сказала Соня и сложила крепко свои руки.
- Дело поправимое, - сказал Серёжа, утешая её, - Анатоль малый умный, образумится. С ним надо поговорить толком, урезонить его.
- Да кто же? Кто? Меня он не слушает, мама так же, а папа говорит с ним так резко или вовсе не говорит – и выходит хуже. С Ипполитом он никогда не был дружен; Ипполит к нему и не подступается. Анатоль всегда звал его киселём, флегмой, даже дураком. А Ипполит совсем не такой. Он добрый, только...
- Тюлень, - подсказал Серёжа добродушно, и Соня улыбнулась. Серёжа обрадовался этой улыбке и сказал:
- Хотите, я поговорю с Анатолем, как товарищ и друг детства. Ведь мы росли вместе.
- Хорошо, да, только поосторожнее, чтобы он не обиделся, и поскорее, сейчас, как бы не пришёл Андрей Алексеевич. Он за Анатоля слова не молвит, и если они что решат вдвоём, то уж потом этого не переделаешь, я знаю.
- Я пойду к Анатолю. Он дома?
- Дома, дома. Серёжа, милый, образумь его, упроси, друг ты мой!
Серёжа встал и быстро пошёл в комнаты Анатоля. Не однажды бывал у него Серёжа, но теперь иначе посмотрел на комнаты этого баловня богатого отца. У Анатоля было три роскошно убранных комнаты: спальня, кабинет и гостиная, с дорогими безделушками, с дорогим оружием на стенах и дорогими коврами на полу. Анатоль сидел в покойном кресле и точил себе ногти какой-то особенной палочкой.
- А! - воскликнул он, увидя Серёжу. - Вот и ты философ, разумник, отшельник из-за Москвы реки, гость редкий; прошу - садись!
Всё это было сказано громко, бойко, с напускной весёлостью.
Серёжа не нахмурился и не улыбнулся, он сел и сказал спокойно:
- Я пришёл к тебе с поручением, и полагаю, что, как товарищ с детства, могу...
- Без предисловий, любезнейший. Я понимаю: маменька или сестрица прислали тебя парламентёром. Что им надо? Уж когда замешаются дамы и девчонки - толку не будет. Знали бы своё дело: рядились бы да рукодельничали, а нас оставили бы в покое. Я, впрочем, на всё готов, чтобы избавиться от слёз, проповедей и причитаний.
- В таком случае, всё улажено, - сказал Серёжа, подавляя в себе негодование и презрение, которое он чувствовал к Анатолю, - сию минуту всё может быть легко исправлено. Обещай отцу не делать долгов, попроси Казанского заняться с тобою, учись усиленно и экзамены сдашь. У тебя отменная память.
- Наговорил! Эк, что выдумал! Легко? Попробуй сам.
- Пробую и то, что тяжеле, - сказал Серёжа невольно и неразумно.
Анатоль засмеялся, но уж никак не добрым смехом и воскликнул:
- Забыл! Забыл, любезнейший! Ты взаправду запрегся и везёшь воз, как ломовая лошадь, да, пудовики везёшь. Тебя отец ещё школил, карманные деньги грошами выдавал, заставлял ходить по струнке - ну, ты и привык! А я не таков! У нас бывало: возьми - не хочу, погуляй - не желаю, повеселись - надоело! А теперь вдруг, ни с того, ни с сего, круто свернули: учись, спины не разгибая, не трать, денег не дам, не ходи к приятелям – видишь, больно они веселы, но я не таковский, не дамся в рабство! Шалишь! Хочу жить, как живётся! Знай наших! Я старший сын богача Ракитина, мне денег считать не приходится. Я хочу жить и живу в своё удовольствие.
- Не должай, по крайней мере.
- Ну, это говорить хорошо, а делать трудно. Поневоле задолжаешь, если папенька-отец туго кошель завязал.
Серёжа, не будучи в состоянии сдерживать своего негодования, встал.
- Что ты? Какая муха тебя укусила? Чего испугался? Что пришлось не по нутру? - сказал Анатоль, растянувшийся в кресле.
- Так порядочные люди об отце не говорят, - произнёс Серёжа сухо.
- Шутки, братец, не понимаешь. Какая важность, что я обозвал его: папенька-отец. Что ж, скажу: почтеннейший батюшка - тебя обрадую.
- Анатоль, - сказал Серёжа, - неужели тебе не жаль мать и сестру.
- Вольно же им? - сказал Анатоль нерешительно.
- Притом подумал ли ты серьёзно о себе самом. Я хорошо знаю характер твоего отца, а мать твоя ещё больше, чем я, убеждена, что твоего отца не надо доводить до крайности, и нельзя переступать границы. С ним шутить нельзя. Когда он решится на крутую меру, его уж никто не умилостивит.
- Какие такие крутые меры? - возразил Анатоль с меньшим задором и удалью. Он как будто и сам опасался крутой меры.
- Их немало, - сказал Серёжа. - Твой отец умён, придумает, как оградить всю семью от расточительности одного. Повторяю, пораздумай и сам себя пожалей, если матери и сестры тебе не жаль.
- Ох, ты, дамский угодник! - сказал Анатоль и, видя, что Серёжа встаёт, сказал: - Куда же ты? Посиди ещё.
- Не могу, - отвечал Сергей, направляясь к дверям и чувствуя какую-то усталость; к его собственным заботам тесно пристала печаль Сони и её матери, уверенность, что им предстоит и вперёд много горя. Анатоль остался в своём длинном кресле и не встал, чтобы проводить приятеля; очевидно, и на его душе было нелегко.
Когда Ракитин с Андреем Алексеевичем вошёл в гостиную, Серёжи уже там не было.
- Где Бор-Раменский? - спросил он.
- Ушёл; сказал, что ему неловко оставаться при столь печальных семейных сценах. Хороший молодой человек, примерный сын и брат.
- Да, не то, что мы... - тихо, почти про себя, сказал Ракитин, потом поднял склонившуюся голову и пошёл в кабинет жены. Она сидела на небольшом диванчике с книгою в руках, будто читала, но мысли её были далеко. Соня сидела около матери с работою и прилежно вышивала, точно исполняла урок, точно спешила окончить работу к определённому сроку. И у матери и у дочери были лица печальные и усталые. Сидор Осипович сел подле жены, взял её за руку, притянул к себе и поцеловал.
- Прости меня, - сказал он ей печально, - я виноват перед тобою, перед семьёй и перед самим собою.
- В чём, друг мой, - спросила она, встрепенувшись. - Мы кроме ласки, кроме забот твоих, ничего не видали.
- Да, но не о том речь. Я тебя не слушался, а ты говорила дело и показала себя разумнее меня. Сколько раз ты меня останавливала, сколько раз выговаривала за то, что я балую Анатоля. Теперь оказались плоды моей безрассудной ему потачки; теперь ты и она, - он указал на дочь, -  платитесь за мою ошибку. Я желал, чтобы дети мои натешились деньгами, добытыми моим трудом, и достиг только того, что они бросают зря эти трудовые деньги и губят себя. Это даже грех большой! Разве с меня не спросится, куда истрачены моим сыном огромные суммы? Разве кидать деньги на безумные прихоти не есть великий грех?
- Но, друг мой, - сказала Зинаида Львовна примирительно, - ещё истрачено не так много, не огромные суммы, как ты сказал.
- Я считаю, что по его годам это огромные суммы. Ему без малого 20 лет, а у него уже долги и, что всего хуже - непригодная порядочному юноше жизнь. Ученье брошено, а вместо него ряд обедов, вечеров, представлений, катаний, дорогих рысаков и всяких увеселений, будто цель жизни одни удовольствия!
Ракитин встал и выпрямился; его высокая фигура казалась ещё выше.
- Баста! Я не хочу. Довольно. Я ему скажу моё последнее слово.
Зинаида Львовна и Соня в один голос испуганно воскликнули: «Друг мой! Папа!»
- Чего вы? - отвечал он спокойно и холодно. - Я не зверь и притом сам виноват, и потому мне слишком строгим быть не приходится. Я предостерегу его, и пусть он знает, чему подвергнется, если не переменит образа жизни и не примется за книгу. Я не хочу видеть в доме моём расстройства и смуты, не хочу видеть горе матери, слёзы сестры из-за расшалившегося мальчишки. Я ничего подобного теперь не допущу. Ваше дело внушить ему это, уверить его, что я не угрожаю и поступлю, как сказал.
- Но что же ты решил? - спросила Зинаида Львовна с тревогой.
- Я требую, чтобы он переменил жизнь и выдержал экзамен.
- Но, друг мой, посуди - возможно ли это? Он уже целый год почти не занимался, а всё болтался по Москве, а воротить в два месяца потерянный год нельзя. Трудно, привыкнув к праздности, засесть за книги.
- Трудно, но можно. Ему, по всей вероятности, дадут переэкзаменовку, следственно, летом он может заняться и осенью выдержать экзамен. Если же он не хочет учиться, я не хочу иметь его в доме.
- Но как же? Но куда же?
- Пусть служит; он здоров и силён, пусть идёт, если не хочет служить, на прииски, в Сибирь или в другие частные компании. Я поехал в Сибирь, не имея почти никаких средств, а я ему дам в год достаточную сумму для безбедной жизни. Если же он не хочет сделаться фактором в конторе, пусть идёт в военную службу. Теперь покоряют Кавказ. Там люди, которых мизинца он не стоит, трудятся, сражаются... Много чести такому... такому баловнику стать в их ряды, служить с ними.
- Но ведь его возьмут в юнкера, почти в солдаты.
- Конечно, не в генералы! Жирно будет! - сказал Ракитин, рассердясь.
Зинаида Львовна замолчала. Сердце её страдало за сына, но разум говорил, что муж её прав, что решение его благоразумно и справедливо; но зато Соня, сердце которой было мягко и чувствительно, была сражена. Она сжала руки и вдруг зарыдала.
- Вот, изволите видеть, - сказал Ракитин с гневом, - куда его непутное поведение привело нас. Мать глядит темнее ночи, сестра горько плачет, точно Господь послал нам несчастье - а Господь благословил нас всем. У нас в доме изобилие, здоровье, семейная любовь - и что же? Завелась одна испорченная овца, да и то по нашей, по моей, хочу я сказать, собственной вине, и я свою вину, хотя отчасти, но исправлю. А ты, - обратился он к дочери и заговорил тише и мягче, - утешай мать и, если возможно, удержи брата, обоих братьев от всякого зла.
- Ипполит не подаёт повода жаловаться, - сказала Зинаида Львовна, - он учится прилежно и живёт скромно.
- Ну, так постарайтесь удержать того... если можете, совратите его с плохой дороги, по которой он пошёл шибко. Время есть; я буду ожидать, и молчать, и терпеть, - прибавил он, сжав зубы.
Он ушёл к себе. Зинаида Львовна сказала дочери:
- Если бы Анатоль знал отца, как я его знаю, он понял бы, что всё это серьёзнее, чем он воображает; но он знает отца с одной стороны, отца добряка и баловника с детьми, ещё не взрослыми. Анатоль уже не ребёнок, а молодой человек, который ведёт себя предосудительно. Отец поступит круто, я знаю.
- Надо сказать Анатолю, - промолвила Соня робко.
- Разве я ему не говорила; но он не совсем верит. Притом он нрава необузданного, и я боюсь... но зачем тебя пугать преждевременно, успокойся, на тебе лица нет, и пойми, что твои слёзы и печаль раздражают отца против Анатоля.
- Я, мама, ничего, - сказала Соня сквозь слёзы.
В эту минуту вошёл Андрей Алексеевич.
- А я к вам, можно? Я знаю, как вам тяжко.
При этих словах, казалось, капля упала в чашу и её переполнила. Зинаида Львовна заплакала слезами огорчённой матери. Глубоко растроганный Безродный покачал головою и заговорил тихо.
- Слёзы матери - какой тяжкий грех на душе того, от вины которого они льются.
- Вы думаете меня этим утешить? - сказала она, утирая слёзы и удерживая их. - Мне от этого не легче, а тяжелее.
- Может быть, конечно, - сказал со своею обычною прямотою и резкостью Андрей Алексеевич, - но что я могу сказать иное. Я давно эту беду предвидел; я предупреждал Сидора Осиповича, но на него точно туман нашёл; он ни меня, ни вас слушать не хотел. Затеял и твердил: «Я работал, пусть дети тешатся и поживут в своё удовольствие!» Ну, вот он, Анатоль и живёт так, что всем нам невмоготу, да и ему самому не в радость. Сейчас встретил, выходит со двора, посвистывает, а сам темнее ночи.
- Если темнее ночи, то слава Богу! - сказала огорченная мать. - Стало быть, вину свою сознаёт, сам себя казнит.
- Не знаю, - сказал Безродный сухо, - кто вину сознаёт, тот винится, тот не куражится и не посвистывает для по¬хвальбы.
Заметив, что Зинаида Львовна от этих слов закручинилась ещё более, он сел подле неё и, чтобы отвлечь мысли несчастной матери от заблудшего сына, повёл речь о Соне и о Бор-Раменских.

*

Через неделю после этих происшествий Серёжа пришёл в комнату Веры; она сидела за пяльцами и вышивала шелками по тюлю.
- Я жду денег и, как ты тогда сказал, не беспокою мама. Она, по своему обыкновению, уже всё забыла, начав новую работу, которая её занимает с утра до вечера. Она только о ней и толкует и созывает и меня, и Глашу, и даже няню любоваться вновь вышитыми цветками и спросить совета, какую тень пустить в другой цветок.
- И слава Богу, - сказал Серёжа, - что она начинает понемногу жить, как все, и интересоваться рукодельями. Разве она до сих пор жила, она мучилась неустанно. Так когда же ты окончишь все свои визиты и поедешь на вечера с тётушкой?
- Часть визитов я уже сделала. Тётушка сказала, чтобы я написала ей, и она возьмёт меня с собою на первый визит, куда поедет. Зима уж на исходе, но я хотя на масленице поеду на балы, а вот на будущий год... но до этого далеко. Мне надо два бальных платья, бальную накидку, французских цветов в голову и на платья - всё это денег просит, хорошо ещё, что мама отдала мне соболью шубу, которую отец подарил ей, когда, помнишь, мы остались на зиму в деревне.
- Как не помнить, - сказал Серёжа со вздохом. - Я принёс часть денег, - прибавил он, - что могу, пока... потом постараюсь достать ещё. Пожалуйста, побережливее, милая, у меня теперь других нет и долго не будет. А ты посмотри…
И он, улыбаясь, показал ей подошву сапога, которая была уже сильно поношена.
- Фи! Как можно. Закажи сапоги сейчас!
- Когда получу деньги, закажу.
- Сколько ты принёс мне?
- Что мог, Вера.
- Но сколько?
Он подал ей 150 р. с.
Она взяла их и задумалась, мысленно считая. О накидке думать нечего, не хватит, далеко не хватит. Два платья и цветы... нет, недостаёт... и думать нечего.
Она помолчала, молчал и он.
- Знаешь что, - сказала Вера, - я всё сделаю, я нашла способ.
- Что такое? – спросил Серёжа с тревогой, боясь, чтобы и у сестры не завелись долги, как у Анатоля Ракитина.
- Чего ты испугался? - спросила Вера. - Это мой личный секрет, чтобы выйти из затруднения.
- Не мучь меня; какие ещё секреты? Только этого недоставало.
- Не скажу, это моё дело, - сказала Вера.
- Вера, друг мой, я во всём помогу тебе, но скажи мне, что ты хочешь предпринять. Не имей тайн от брата, который за вас охотно пойдёт и в огонь и в воду.
- Ты на нежности, когда испужался, как говорит няня.
И Вера засмеялась; давно уже не слыхали в семье её смеха.
- Дай слово, побожись, что будешь молчать, как рыба, я тебя мучить не буду, скажу.
- Зачем божиться, нехорошо. Я даю слово.
- Честное слово?
- Честное слово моё, - сказал Серёжа серьёзно.
- Ну, хорошо, верю. Гляди сюда, что это такое? - и Вера указала ему на пяльцы.
- Работа, женское рукоделье, - сказал Серёжа.
- Работа, рукоделье, - передразнила она его. - Это бальное платье. Купить такое стоит рублей полтораста, а вышить самой ничего не стоит. А мне это не труд, а удовольствие. Только я ни за что никому не признаюсь. Я решилась покупать только необходимое; платья скрою и сошью сама... но чтобы, сохрани Боже, никто, никто не знал... Таким образом я не уроню себя в свете, и никто не скажет, что я плохо одета и что на мне тряпьё, потому что мы разорены. Я две недели тому назад отказалась, говоря с тобою, сшить платье, но потом надумалась и рассудила. Нужда, необходимость заставили меня решиться на эту жертву - я ведь всё умею и даже очень люблю эту самую работу, но мне стыдно...
- Ах, Вера, какой же стыд?
- Ну, об этом мы говорить не будем. Помни своё обещание и молчи. У Сони Ракитиной платья от первой портнихи, а мои будут лучше и с большим вкусом. Но только, чтобы никто, никто, ни даже мама, не знали.
Серёжа обнял сестру.
- Вера, милая! – воскликнул он.
- Чего ты? Что с тобою? – сказала она. – Я не хочу быть одетой хуже других, а гораздо лучше других. Я это делаю для себя, и чтобы никто не смел поднимать передо мною носа.
- Но, Вера...
- Ну, пожалуйста, ведь мы не поймём друг друга. Я бы и тебе не сказала ни слова, если бы ты не был мне нужен. Я тётушке скажу, что ты дал мне 500 рублей на мои туалеты, а ты меня не выдай. Её обмануть нельзя, она цену всему знает. Это не мама.
- Но я лгать не намерен, это...
- И не лги, молчи только... Я оттого тебе и призналась, что если бы мне пришлось сказать при тебе, что ты дал мне 500 р., ты бы отрёкся, ведь ты на этот счёт педант.
Серёжа молчал; радость его исчезла. Он понял, что Вера имела свои взгляды и твёрдо стояла на своей почве, но это была почва ему крайне противная.
- Так, - сказала Вера, - теперь я обойдусь, а к масленице дай мне ещё целковых сто - меньше нельзя. Видишь, я всё делаю, чтобы обойтись с этими грошами. Выбору нет - сама делай, либо сиди дома. Дай мне только возможность купить то, из чего надо сделать прелестный наряд.
- Постараюсь, - сказал Серёжа печально.

*

В маленькой гостиной Серафимы Павловны кресла были вынесены, вынесен и небольшой диван, а на место его стояло огромное зеркало-трюмо, в котором можно было видеть себя с головы до ног. Четыре канделябра освещали комнату и два других стояли на тумбах близ зеркала. Серафима Павловна взволнованная и суетливая не могла усидеть на месте и беспрестанно подходила к двери; на стуле у окна поместилась Глаша; она была в дурном расположении духа.
- Причудница, право, причудница! - воскликнула Серафима Павловна. - Не хочет одеваться при мне, говорит, я ей мешаю. А чем, спрашивается.
- Конечно, мешаете, - сказала Глаша сердито. - Вы следите за её руками, как коршун за птичкой. Хоть кого смутят и ваши глаза и ваши замечания.
- Ну, вот и вздор! Никаких я замечаний не делала, а только сказала, что она слишком взбила себе волосы... и это правда... Ах, вот она! Вера, Вера! Поди сюда, покажись и посмотри на себя в большое зеркало.
Вера, придерживая слегка платье рукою, вошла в комнату. На ней было белое тюлевое на белом чехле платье, вышитое спереди лёгкими гирляндами роз; по бокам и сзади оно было усыпано отдельно вышитыми розами, разбросанными по всему платью. Это было нечто изящное, свежее, необыкновенное. В волосах Веры, с боку у будто выбившегося из причёски локона, спадавшего на плечо, был слегка приколот небольшой букет таких же роз. Сама Вера была прелестна. Высокая, стройная, с лёгким, нежным румянцем в лице, с блеском тёмно-серых больших глаз, с роскошью волос и белизной шеи, рук и плечей, она действительно была замечательно красива.
- Мама, скажите, хорошо? - спросила Вера, оглядывая себя в зеркало и, очевидно, любуясь и собою и ещё больше своим туалетом.
А Серафима Павловна, впиваясь в красивую дочь восхищённым взглядом, была в полном восторге.
- Прелестно! Восхитительно! И какая ты, душа моя, красавица. Писанная красавица! Ах, Вера! Как ты стройна, какой у тебя цвет лица! Если бы только он мог видеть тебя, если бы он дожил...
Серафима Павловна мгновенно от восхищения перешла к печали и приложила платок к отуманенным слезами глазам.
- Ну, мама, полноте, прошлого не воротишь, - сказала Вера спокойно, - вы лучше поглядите - нравится вам этот рюш из муара на подоле платья.
- Как сказать? Не знаю, - отвечала Серафима Павловна тоном знатока, - в общем прелестно, но в подробностях не одобрю. Этот рюш немного тяжёл, немного груб, особенно для такой лёгкой воздушной материи.
- Вы однако заметьте, мама, что рюш нашит не на тюле, а на толстый атлас чехла.
- Конечно, ещё бы нашить его на тюль, это было бы отвратительно. Вообще, я люблю рюш из лёгкой материи, а не из толстой... это, как бы сказать... очень материально! Уж очень тяжело!
- Да, но богато. Эфирное верхнее платье, а внизу на толстом атласе чехла рюш из муара, это смело, но оригинально и cossu, как говорят французы.
- Это слово нового пошиба, мещанское, модистки его употребляют - никогда француз-аристократ...
- Ну, всё равно, мама, что нам до них за дело, посмотрите лучше, фасон рукавов - каков?
- Весьма оригинально, напоминают греческую тунику. Твоя портниха артист. Кто тебе шил платье?
Вера улыбнулась и отвечала бойко:
- Некая m-elle Flore, только что приехавшая из Парижа. Взгляните на эту нитку бус: хорошо она перевита в бантах волос. Если бы у меня было ожерелье из жемчуга, даже поддельного, я бы его надела, чтобы закончить этот, правда, изящный туалет.
- Есть! Есть! - воскликнула Серафима Павловна, хлопая в ладоши, и вылетала из комнаты, будто ей было 16 лет от роду. Она вынесла кованый ларец, взяла изящный ключик и стала вынимать из ящика различные золотые украшения.
- Вы сохранили все свои вещи? - спросила Вера.
- Конечно, - отвечала её мать, перебирая свои драгоценности. - Вот мой жемчуг, возьми, надень, носи, но я не дарю его тебе. Когда Глаше минет 17 лет и придёт её время выезжать и веселиться, я вам разделю поровну все мои вещи, вот кроме этого сердечка, в котором волосы...
- Мама, который час? - спросила Вера, перебивая мать.
- Да уж 10 часов.
- Что ж это тётушка не едет?
- Ещё есть время, прежде 11 часов на бал ехать не следует.
- Ах, карета! Это тётушка! - воскликнула Вера.
И мать и дочь пошли навстречу приехавшей родственницы.
Глаша, сидевшая до тех пор поодаль и улыбнувшаяся только тогда, когда мать упомянула о ней, встала, но не пошла навстречу приехавшей родственницы.
Старушка, вошедшая в комнату, была маленького роста, с мелкими чертами лица, маленькими серыми, но проницательными глазками, в тёмном платье, с турецкою старомодною шалью на плечах, которую носила со старомодным, но не лишённым грации, манером. После обычных приветствий она оглядела Веру с головы до ног и сказала:
- Прекрасное платье, очень хорошего вкуса, сшито очаровательно. Кто шил, где заказывали?
- M-elle Flore, - сказала Серафима Павловна.
- Не знаю, не слыхала, - отвечала княжна.
- Она только что приехала из Парижа.
- А! Так вот потому я ещё о ней не слыхала. Но... это разорительно. Милая Фима, зачем? При твоих деньгах, можно было проще.
- Я в это не вхожу, Вера сама, она не маленькая, - сказала Серафима Павловна.
- Конечно, но деньги-то из одного кармана - неблагоразумно. Притом в нашем свете не все богаты - на одной платье стоит 300 р., а на другой 50. Всякая разумная девушка одевается по средствам, а успех не зависит от дороговизны платья.
- Но от его изящества зависит.
- Едва ли? Надень, что хочешь на неуклюжую и дурную - успеха иметь не будет. Да, да, неразумно столько денег тратить.
- Мне брат дал, - сказала Вера, чтобы покончить разговор, который её беспокоил.
- Разве у твоего брата появились золотые прииски.
- Мама и я, мы в это не входим; он очень аккуратный, на себя ничего не тратит и отдаёт все нам. От продажи имений остались маленькие суммы - быть может, из них - а живём мы пенсией отца.
- Это дело житейское, поправимое, отдадим, Бог даст, тебя замуж, и его женим. Он умён, красив собою, старое имя, у него всё - кроме состояния, возьмёт состояние за женой.
- Брат, - сказала Глаша резко, - на деньгах не женится.
- А ты, я вижу, из молодых, да ранняя. Но мне с тобою нынче говорить не досужно; нам пора. Поедем, Вера.
- Прощай, Господь с тобою! В добрый час! – сказала Серафима Павловна растроганным голосом. Она взяла дочь за талию и нежно расцеловала её. Вера тоже поцеловала мать, но заметила:
- Тише, не изомните меня.
- Я тебя ждать не буду, ты, верно, приедешь поздно, - сказала ей мать.
- Как случится, - сказала княжна, - если она будет иметь успех, и её позовут на мазурку и котильон, то мы воротимся уж утром, если же она звана не будет, то я не оставлю её сидеть в уголку и привезу домой часа в два, может быть, и раньше.
- В таком случае, Вера, когда я проснусь, приходи ко мне и всё расскажи подробно.
- Непременно, мама.
Вера распрощалась и уехала. Сердце её билось; она страшилась своего первого появления в свет, появления, которого ждала с таким нетерпением.
На другой день Серафиме Павловне не спалось; она проснулась ранёхонько и, к удивлению всех, позвонила в восемь часов утра. Одна няня была уже одета и на ногах, и вошла в комнату.
- Что так рано? - спросила она. - Не больны ли вы?
- О, нет! Что ты, няня, накликаешь! Совершенно здорова. Мне не спалось; я всё думала о Вере. В котором часу она приехала домой?
- Ранёхонько! В шесть часов утра.
- Ну, слава Богу, значит, веселилась, танцевала. Ах, как я рада. Лишь только проснётся - скажи мне, я тотчас приду к ней.
Но напрасно думала Серафима Павловна скоро удовлетворить своё любопытство. Вера спала без просыпу и проспала почти до сумерек. Она проснулась к самому обеду, к пяти часам вечера. Серафима Павловна поспешила к дочери, поцеловала её, села у её изголовья и воскликнула:
- Рассказывай и всё поподробнее!
- Мама, я встану, оденусь, приду и всё расскажу.
- Нет! Нет! Я ждала с 8 часов утра до сих пор; я ждать больше не могу. Сейчас рассказывай! Тебе подадут чай сюда.
Вера села на постели и сказала:
- Ну, так слушайте! Мы приехали не поздно и не рано. Ещё не начинали танцевать, но уже все съехались. Ах, мама, как была убрана лестница! Вся в цветах, гостиная залита светом! Хозяйки такие приветливые. Спросили, с кем я зна¬кома, и меня представили многим старым дамам, и все говорили мне об вас и об отце нашем и с такими похвалами и почтением. Потом мне представили кавалеров. Имён я уж и не запомню; затем все пошли в залу. Заиграли вальс. Ах, как было весело! Ни единой минуты не стояла я на месте - меня звали беспрестанно, и тотчас все мои танцы были разобраны. Верите, мама, я вальсирую с одним, а два, три другие уже ожидают меня. Я танцевала без устали - и себя не помнила от удовольствия. Тётушка сказала, что я танцевала прелестно и имела блистательный успех. Все спрашивали: кто я. Но вот, что всего смешнее, я пошла выпить чашку чая в буфет, и многие уже пожилые, очень важные лица, со звёздами, мама, и генералы, со мною знакомились. Иные оказались сослуживцами отца моего, а другие просто пожелали со мной познакомиться. Один из них, генерал с звездою, человек уже лет 45, пожалуй, и старше, долго говорил со мною и потом, вообразите! после ужина позвал меня на круг вальса. И как он смешно танцует - в три темпа, старомодно и неловко.
- А я всегда так танцевала, - сказала Серафима Павловна. - Кто такой этот генерал?
- Струйский, мама, из Петербурга, приехал сюда в гости к старой тётке графине Запольской. Генерал свиты. Он такой важный, степенный, все удивились, что он танцевать пустился. Надо мною смеялись, шутили, конечно, а тётушка сказала, он выгодный жених: ну, тогда и я посмеялась - я за такого старика не пойду. Впрочем, разве он посватается, потому что сделал круг вальса.
- Разве 45 лет человек старик? - сказала Серафима Павловна. - Твоему отцу было тоже за сорок, когда он женился.
- А этому 45 - и я думаю - с хвостиком, - сказала Вера, смеясь. - А теперь, мама, я оденусь и за обедом ещё расскажу вам. Теперь будьте довольны; ваша дочь имела успех, да, успех, и уже звана на два бала на масленице: один бал у Богуславовых, богатых здешних девиц-старушек и другой у княжны Дубровиной и её тетки и дяди, Долинских; они живут вместе и много принимают. Мне надо озаботиться туалетами; балы эти не за горами, через 10 дней первый и второй через две недели. Надо поспешить с платьями.
- Платье сошьют в два дня, - сказала Серафима Павловна.
«Да, - подумала Вера, - когда шьют в магазине, то сошьют, а мне надо шить самой», - и она вздохнула.

*

А у Ракитиных дела шли совсем дурно. В семействе царило смущение и печаль: отец был озабочен и мрачен, мать находилась в тревожном состоянии, Соня часто плакала, Андрей Алексеевич глядел сурово и хмурился, а Анатоля дома почти и не видать было. Он часто уходил со двора утром и возвращался поздно вечером. Однажды, когда после завтрака, за которым он ел молча и сидел нахмурясь, к совершенному огорчению сестры, его позвали к отцу. Анатоль мгновенно напустил на себя неестественную развязность и вошёл к отцу, напевая вполголоса какую-то модную французскую песенку, несмотря на это на лице его изображалась тревога, и сердце его замирало.
- Здравствуй, отец! - сказал он развязно, употребляя с недавних пор слово «отец», вместо прежнего «папа», переняв это у одного своего приятеля, известного всем ветрогона.
Ракитин зорко взглянул на сына.
- Здорово, сынок! - сказал он насмешливо и тут же переменил тон. - Смотри, что это такое? - он взял со стола небольшую бумажку и показал её сыну.
- Это... - сказал Анатоль, смущаясь, - я думаю, вексель.
- Да, вексель; я сегодня получил его. Ты опять задолжал.
- Но это долг ничтожный.
- Однако я строго тебе запретил делать долги, а ты опять за то же. Слушай, что я скажу - и слово моё крепко. Тому назад недель шесть я говорил с тобою и требовал, чтобы изменил поведение - слова мои не послужили ни к чему... Молчи и слушай! Я решился ещё однажды остеречь тебя. Мне очевидно, что ты не перейдёшь с курса на курс.
- Не я первый, не я последний, - сказал Анатоль строптиво.
- Конечно, но иной не переходит потому, что память слаба или здоровье плохо, или даже он временно заленился. У тебя память редкая, здоровье цветущее, ты не временно заленился, а свёл дурные знакомства и отдалился и от ученья, и от дома, от семьи, и распоряжаешься слишком своевольно моими деньгами.
- Я, кажется, тебе не чужой, - сказал Анатоль, - я сын.
- Но не наследник. Я сам всё нажил, и медного гроша тебе не дам, если ты будешь продолжать сорить деньгами. У меня другие дети, наконец, я сам и мать твоя, мы должны жить спокойно, в довольстве.
- Зачем же вы воспитывали меня в роскоши, если хотели пустить по миру босым бродягой? Это несправедливо и жестоко.
Ракитин изменился в лице.
- Я не намерен, - сказал он, - входить с тобою в пререкания. Я хочу объявить тебе моё решение, выслушай и поступай, как знаешь. Ты не выдержишь экзамена весною, я знаю, хлопочи о переэкзаменовке осенью. Я упрошу Казанского заняться с тобою летом, и если ты выдержишь экзамен и переменишь свой образ жизни, я забуду о твоём поведении нынешней зимою. Если же нет, то сбирайся, выбери род службы и постарайся, не доучившись, служить прилично.
- Я уж выбрал, - сказал Анатоль решительно, - я пойду в военную службу, но только в гвардию, в Петербург.
- На это я не согласен, и в Петербург не отпущу.
- Но почему же? - спросил Анатоль.
- Потому, что не нахожу это благоразумным. Если ты наделал долгов здесь, живя в родительском доме, что сделаешь в Петербурге, где жизнь дорога и роскошна? Поезжай на Кавказ или в Сибирь, военным или штатским - всё равно. Я дам тебе в год столько, сколько надо, чтобы жить прилично, но долгов платить не стану. Слышал?
- Слышать слышал, но...
- Ни слова больше. Что я сказал, то и будет. Ступай.
Анатоль, взглянув на отца, понял, что возражать нельзя и вышел, красный в лице, как рак, негодующий и удивлённый, ибо до сей минуты привык к потворству и баловству. Ракитин в отношении к детям не обладал огромным благоразумием, но и его баловству была мера, переступать которую было опасно. Анатолий же ни в чём меры не знал и знать не выучился. Он, разгневанный, прошёл к матери. Она сидела с Соней, обе за пяльцами и обе молчали, и лица их были печальны. Анатолий вошёл стремительно, стуча каблуками и сказал запальчиво:
- Мама, ты знаешь новости? Отец гонит меня из дома.
Соня побледнела.
- Стало быть, ты чем-либо заслужил это, - отвечала мать.
- Ничего я не сказал и не сделал, - отвечал Анатолий, - это его каприз, своеволие.
- У твоего отца ни того, ни другого нет и не было, и я тебе не позволю так о нём говорить. Если ты осмелился так отозваться об отце, я так же, как и он, полагаю, что тебе нет места в нашем доме; нам нужны дети почтительные. Ступай, служи или ищи себе дела, занятия, так как учиться не хочешь.
- Мама! Мама! - воскликнула Соня умоляющим голосом.
- Благодарю, - сказал Анатолий с иронией, и, повернувшись, пошёл из комнаты. Соня вскочила, бросилась за братом, догнала его, быстро шедшего по гостиным, и схватила его за руку.
- Анатоль, милый...
- Отстань! - сказал он резко, отрывая свою руку от руки её.
Соня остановилась, постояла на месте, провожая брата глазами, и, когда он исчез за последнею дверью, тихо воротилась в кабинет матери. Увидя бледное, поразительно-печальное лицо её, Соня бросилась ей на шею и залилась слезами. Зинаида Львовна обняла дочь и долго обе они плакали, усевшись рядом на маленьком диванчике, и говорили в полголоса. Кто утешал? Дочь ли утешала мать, или мать утешала дочь? Обе они, любя так нежно друг друга, делили горе и тем облегчали тяготившие их чувства. Общее горе соединило их теснее, ещё неразрывнее.

*

На третий день после бала приехала за Верой тётушка-княжна и сказала, что она получила приглашение на бал от девиц Богуславовых, и что Вере необходимо сделать им визит, ибо и она включена в её приглашение: «с племянницей, девицей Бор-Раменской», сказано в печатном приглашении на бал.
- Оденься, Вера, я сейчас повезу тебя туда.
Вера, очень довольная, отправилась и через полчаса явилась очень изящно одетая в прелестном шёлковом платье и белой шляпке.
- И это ещё новое платье! Но ты, друг мой, разоришься. Я уже говорила, что в большом кругу можно быть одетой очень просто.
- Это нам ничего не стоит, - сказала Серафима Павловна, - я подарила Вере весь мой туалет, потому не ношу ничего, кроме чёрного, и никогда не сниму траура.
Вера заторопила тётку, и они уехали. Серафима Павловна опустилась в кресло и прослезилась.
- Мама! Что такое? Что случилось? - спросил Серёжа с тревогою, входя в комнату.
- Ничего, мой милый, - сказала она, отирая глаза, - или лучше всё то же: жить мне без него тошно. Думала я когда-то, что я сама буду вывозить Веру в свет, что он полюбуется на нас обеих. Вера будто сирота с тёткой... Да она и есть сирота... все мы сироты... беспомощные...
- Что ж, мама, всё-таки мы составляем целую семью, и не совсем беспомощные. Вот, когда вы траур снимите...
- Я никогда его не сниму.
- Ну, так когда Глаша подрастёт и выезжать будет, вы сами её в свет вывезете...
- Но Вера красавица, а Глаша совсем не красива: лицо у ней умное, выразительное, но черты неправильные.
- Однако те из моих товарищей, которые её видели у Ракитиных, говорили, что при её золотистых волосах и чёрных глазах, белизне лица - она очень интересна.
- Золотистых, - повторила с досадой и печалью Серафима Павловна, - она рыжая! Совсем рыжая!
- Право, мама, вы несправедливы: у ней на голове масса волос, и все говорят: с золотистым отливом. Этот цвет волос в моде, - говорил Серёжа весело, развлекая мать.
- Мода на волоса, от роду не слыхала, - сказала Серафима Павловна, смеясь, - выдумают же такую моду!
- В Париже выдумали; там чего не придумают, - говорил Серёжа, радуясь что мать рассмеялась.
В эту минуту Глаша вошла в комнату, и Серёжа хотел ускользнуть.
- Куда ты? - сказала ему мать. - Нельзя минуты посидеть с матерью; всё я одна и одна.
- С вами Глаша, а у меня дела много, - сказал Серёжа.
- Какое это дело, желаю я знать. Нынче праздник  - университет закрыт.
- Лекции надо составить, прочесть кое-что, написать, - сказал Серёжа, смущаясь.
- У других студентов не меньше занятий, однако я слышу, они и в общество являются, на балах танцуют... а ты неизвестно где пропадаешь. Посмотри, хотя Анатоль...
- Ну, с этого примера брать нельзя, и уж, конечно, он с сестрой и матерью не сидит. Его по целым дням не бывает дома.
- Да, - вставила своё слово Глаша, - но когда приходит, то сколько рассказов, шуток, смеха! Он презабавный!
- И никуда не годный, - сказал Серёжа, недовольный и сердитый на сестру. Он всегда досадовал, когда Глаша разговаривала с Анатолем.
- И какой у тебя тон, - сказала Серафима Павловна сыну, - резкий не по летам, и всё твоё поведение мне не нравится; ты сам где пропадаешь по целым дням, скажи мне?
- Поверьте, мама, не болтаюсь.
- Не знаю. А зачем у тебя лицо озабоченное и бледное.
- Усталое, быть может, - неосторожно сказал Серёжа; у него это вырвалось против воли.
- Усталое! С чего это? Что за новости! Если ты не спишь ночи, то я не похвалю таких привычек. Можно посещать общество, даже должно, можно быть и в театре, но не спать ночей – это уже излишек. Притом театры кончаются в полночь!
- Поверьте, что я один только раз был в театре за всю эту зиму, соблазнился и пошёл послушать приехавшую знаменитую певицу, да на днях пошёл посмотреть трагедию Шекспира, увлёкся с товарищами.
- Фи! Скука какая! Шекспир! Ведь он старше царя Гороха.
- Нет, мама, я думаю, вы давно не читали Шекспира и оттого вообразили себе, что скука.
- Да я никогда его не читала; меня воспитывала гувернантка француженка и читала со мною Шекспира в переделке Дюсиса. Она всегда говорила, что сам Вольтер считал Шекспира варваром, и что Дюсис его мастерски передал: он сохранил одни красоты Шекспира и прибавил к ним своё, лучшее.
- Нет, мама, право, - сказала Глаша, - это только французы говорят, которые другой литературы, кроме своей, не знают. Немцы и мы ценим Шекспира высоко - это гений, англичане же гордятся им. Комментарий на сочинения Шекспира целая библиотека; недавно Степан Михайлович мне и Соне объяснял красоты трагедий Шекспира по Гервинусу и Даудену.
Серафима Павловна хотела отвечать дочери, но, увидев, что она осталась с ней одна и что Серёжа ушел, воскликнула:
- Где Серёжа? Ушёл! Не успеешь чихнуть, как он уж ускользнёт. Нет! Я недовольна Сергеем. Эта манера пропадать из дома невыносима. Разве такой молодой мальчик может позволять себе вести рассеянную жизнь! Притом сидеть одной дома - тоска томительная. Если бы мой милый... милый... был ещё жив, то...
Глаша помолчала, дала матери поплакать, а потом спросила, не надо ли ей привезти чего-либо с Кузнецкого Моста, куда она едет по поручению Веры.
бала
- Что Вере надо? - спросила Серафима, изменяя тон. – Верно, чего-нибудь для предстоящего бала.
- Конечно, мама, атласу по образчику.
- Если белого, то бери с желтоватым отливом - вечером он будет казаться серебряным, тогда как отлив синеватый всегда грязен.
И Серафима Павловна, поощряемая дочерью, долго распространялась, выказывая свои знания в искусстве выбирать материи. Серёжа слишком любил мать, чтобы иметь на неё влияние, покорялся ей; Вера, поглощённая своими собственными интересами и целями, не заботилась ни о ком особенно, а Глаша умела когда шуткой, когда пустой болтовнёй, а когда и резким ответом влиять на мать, не допускала её плакать и волноваться без всякого серьёзного повода и жаловаться без причины.

Дни шли за днями, не внося ничего нового; прежние заботы и затруднения лежали на Сергее, который боролся изо всех сил с обстоятельствами и доставлял матери и сестре столько денег, сколько мог, трудясь неустанно. В последнее время ему удалось достать себе очень выгодную работу в редакции одного журнала. Там за различными занятиями он проводил почти все вечера до поздней ночи и работал до утомления. Он не жаловался и ни разу не сказал Глаше, как часто он чувствует большую усталость. Вера была очень довольна своим настоящим положением; она была на всех балах в продолжение масленицы и продолжала иметь большой успех в свете. Старушка княжна очень кичилась своей красавицей племянницей и непременно хотела её выдать замуж блестящим образом. У Ракитиных же семейная жизнь, прежде столь счастливая, изменилась к худшему. Сидор Осипович нетерпеливо выносил вид печального лица жены, и когда замечал заплаканные глаза дочери, махал рукою и бормотал сердито: «С этих-то ранних лет заставил cecтpy и мать сокрушаться и плакать».
Действительно, Анатоль разыгрывал печальную и презренную роль семейного бича и, конечно, сам был несчастлив. Он затянул на себе такую петлю, из которой не знал, как освободиться. Начав с небольших долгов, он мало-помалу, сам того не замечая, сделал весьма крупные долги и не смел признаться во всём отцу, а только отчасти заставлял его уплачивать часть их. Его преследовали ростовщики, и эта зависимость не давала ему ни спать, ни есть спокойно, ни даже пользоваться удовольствиями, до которых он был так жаден. Где бы он ни был, его преследовала неотвязная мысль, что надо заплатить долги, а взять денег негде; он переписывал векселя - и громадные проценты нарастали и увеличивали их.

Прошёл великий пост, обильный концертами и раутами, на которых блистала Вера, а Серёжа работал неустанно, чтобы удовлетворить требования Веры, нужды матери и потешить Глашу, на которую нашло опять строптивое настроение духа. Она ходила с лицом отуманенным и, хотя занималась хозяйством, но жаловалась, что оно тяготит её.
- Моё положение отвратительно, - говорила она и Тане и брату, - я из всех сил стараюсь, чтобы расхода было меньше, а не могу сладить. Спросите хоть у няни. Намедни подали жаркое разогретое, мама рассердилась и сказала: «Никогда у меня этого не было; отдайте это людям, как бывало при...», не договорила, заплакала и ушла.
- Очень понятно, - сказал Серёжа, - может ли она забыть, как жила с отцом.
- Она не может привыкнуть, при отце она жила в роскоши, большой барыней...
- Она была и осталась ею, - сказала Таня, - родилась, жила и умрёт большой барыней; мало ли кто был богат - стал беден и кто был беден - стал богат.
- Колесо фортуны, - сказал Сергей. - Надо уметь выносить его повороты.
- Нелегко, - сказала Глаша, - и притом, чего бы недостало, я в ответе. Серёжа всегда вне дома, Вера в свете, а я дома, и это колесо задавило меня.
- Ну, уж будто задавило, - сказала Таня, - немного стиснуло, на то сила, чтобы выбиться.
- Конечно, - сказал Серёжа.
- Тебе что? Ты взял шляпу и был таков! Из дому вон, а я сиди тут день-деньской, нянчайся с мама, как с дитятей, с кухаркой препинайся, с прачкой счёты своди. Если бы не Таня, я всё бы давно бросила, но когда погляжу на Таню и сравню моё положение с её положением, то вижу, что моё много лучше. Таня сама в кухне стряпает, а иногда что-нибудь сама выстирает.
- Конечно, - сказала Таня, - только я всё делаю терпеливо и по возможности весело. Бодрость духа, вот что надо!
- Мало ли что, её не купить. Впрочем, и то сказать: ты с детства привыкла, а я нет.
- Ничуть. Когда я жила у бабушки, я жила в довольстве и только рукодельничала для собственного удовольствия. А теперь приходится работать, отцу помогать.
- Конечно, - сказала Глаша и неделикатно прибавила, - тебе это легче, ты родилась не так, как я, в семье... Ты это куда? - спросила она у брата, обрывая неконченную фразу, видя, что он сбирается уйти.
- Мне пора; у меня дело есть, - сказал он, глядя на часы, - я уж опоздал.
- Опять вон из дому! Уж сказал бы просто, что дома тошно, а не фарисейничал бы; под предлогом дела, не ходил  бы к знакомым.
Серёжа остановился; губы его дрогнули, он хотел ска¬зать что-то, но вдруг стиснул зубы, махнул рукой и вышел. Глаша совсем рассердилась и сказала ему вослед:
- Кто неправ, тот смолчит и рукой махнёт, но ведь это не ответ. Не мудрено махать руками, когда выводят на чистую воду.
Он остановился, посмотрел на неё и сказал отрывисто:
- Ты хоть кого выведешь из себя, ты, как в детстве, злая.
Затем он вышел очень недовольный сестрой и собою. Глаша осталась на месте тоже очень недовольная и братом и собою. Владеть собою она не умела, жертвовать собою ещё не научилась, но с годами и под влиянием брата и Тани в ней зародилась внутренняя борьба. Порою всплывало всё лучшее её души, но опять тонуло в себялюбии, и при строптивости нрава ей случалось и думать и говорить то, что, сама она сознавала, было нехорошо. Тогда она сердилась и на других и на себя.
Настало начало весны. Пришла страстная неделя, и вся семья Бор-Раменских, всегда богомольная, усердно ходила к церковным службам. В великую субботу дом убрали, по обычаю, мыли, стирали пыль, выбивали мебель, и Серафима Павловна, всегда находившая эту домашнюю суету несносной, заперлась в своём кабинете и легла на кушетку, желая отдохнуть. Кто-то постучался в её дверь. Она встала нехотя и отперла её.
- Что тебе надо? - сказала она, увидя Веру. - Я легла отдыхать, я очень устала.
- Мама, - сказала Вера, - я пришла сказать вам два слова. В свете я познакомилась с одним очень умным человеком - это генерал Струйский...
- Что же он, женат? Или ты задумала... Не пугай меня, что случилось? Говори скорее, почему это знакомство так важно!
- Не пугайтесь, пугаться нечего! Право, вам ничего сказать нельзя, даже и того, что приятно. Всё очень просто: Струйский желает познакомиться ближе и просил меня представить его вам.
- Что ж в этом особенного? Если хочет познакомиться, то пусть приедет, хотя, по правде, сводить знакомства немного поздно, ты скоро уедешь в деревню. Я в конце мая хочу уехать.
- До конца мая ещё далеко. Струйский – человек, очень много видевший, и его разговор и рассказы займут вас больше, чем меня, - сказала Вера. - Он для меня слишком серьёзен, важен и уж летами не подходит. Я люблю болтать и смеяться с молодыми.
- Почему же ему вздумалось знакомиться со мною?
- Не знаю, право, быть может, потому, что наступает весна, все собрания прекратились, а он любит разговаривать со мною - хотя я не очень люблю; он мне иногда надоедает. Завтра после заутрени он желает быть вам представлен. Он будет у княгини Сицкой, ведь он ей племянник, двоюродный, не родной.
- Уж не имеет ли он видов на тебя? - спросила Серафима Павловна серьёзно, будто сообразив что-то.
- Что вы, мама! Он и не думает, да если бы и думал, я не пойду за него. Он мне годится в отцы и такой серьёзный, чинный, важный, что нагоняет скуку, да и не на меня одну. Все мои знакомые, все подруги избегают его, особенно на бале. Уж он слишком важен и серьёзен.
- Если он скучен, то зачем его, что за корысть?
- Я уверена, что вы не будете скучать; он всегда так много и подробно рассказывает о Петербурге, о дворе, где он принят и где к нему милостивы, притом если он желает познакомиться с вами - отказать совсем неловко.
- Конечно, - сказала Серафима Павловна.
После заутрени и ранней обедни княгиня Сицкая просила всех бывших в её домовой церкви разговеться у неё. Общество не было многочисленно и состояло из родных и самых близких к княгине лиц. Несколько пожилых дам, две-три девицы, два-три старичка, ни одного молодого человека и генерал Струйский вошли за княгиней в её залитую светом гостиную, где на круглом столе стояло разговенье. И пасхи, и куличи, и всякого рода мясо, и обильный десерт, и чай, и кофе были предложены гостям. Серафима Павловна просто, но всегда изящно одетая, постаревшая, но все ещё моложавая и элегантная, сидела по левую сторону хозяйки, которая ей представила подошедшего генерала Струйского. Это был высокий, плотный, здоровенный на вид мужчина, с красно-коричневой кожей на огрубевшем от непогод и военной службы лице, с толстой и короткой шеей, но с правильными и довольно тонкими чертами лица. В молодости он должен был быть хорош собою. Его большие голубые глаза глядели холодно, но были прекрасны по цвету и форме, а манеры его были безукоризненно изящны. Видно было, что он жил всегда в большом кругу, и что эти щёгольские приёмы ему присущи, как в гостиной, так и в домашнем быту. Он поклонился Серафиме Павловне очень низко, и, когда она протянула ему руку, почтительно поднёс её к губам. Он держал себя достойно, говорил не спеша, обдуманно, и всё, что он говорил, нельзя было назвать умным, и ещё менее глупым. Разговор его был приличен, разумен и, хотя в первую минуту Серафима Павловна обозвала его про себя «деревянным», однако не прошло и получаса, как она с удовольствием разговаривала со своим новым знакомым. Он окончил свою над ней победу, упомянув о заслугах адмирала, о том, что ему известно, как он, будучи около мыса Доброй Надежды, спас в свирепую бурю русский корабль и весь экипаж его.
- Кто же, - сказал Струйский, - не знает имени адмирала Бор-Раменского, одного из героев Севастопольской обороны. Если бы имя ваше не было и старинное и знатное, то он бы прославил его.
Серафима Павловна, уезжая домой, просила генерала Струйского посетить её, оговариваясь, что она принимает мало и занимает очень маленькую квартиру.
Струйский явился на другой день с визитом и стал посещать Серафиму Павловну очень аккуратно два раза в неделю, стараясь быть во всём ей приятным. Он не понравился Глаше, которая находила его слишком напыщенным и чересчур важным, а разговор его слишком обыкновенным, порою пошлым, а потому, лишь только он приезжал, она уходила к себе. Серёжа видел его только два раза, так как по вечерам не бывал дома, а когда бывал, то занимался, радуясь, что мать не скучает и нашла себе собеседника по вкусу. Казалось, что генерал не обращал внимания на меньших Бор-Раменских и расточал всю свою любезность на одну хозяйку.
Весна проходила. В Москве сделалось и душно и пыльно. Едва ли найдётся город столь неприятный и для здоровья вредный, как Москва весною и летом. Экзамены кончились благополучно для Серёжи, но несмотря на то, что лекций уже не было, он мало бывал дома. Однажды Серафима Павловна, желая поговорить с ним о переезде в деревню, послала позвать его к себе. Ей сказали, что его нет дома. Она ждала его нетерпеливо, но прошло всё утро, а он не приходил. Настал час обеда.
- Да где же это пропадает Серёжа? - сказала она с досадой, лёжа на своей кушетке, прикрытая дорогой шалью. - Зимой ссылался на занятия, теперь лекции кончены, все свободны, а его всё никогда нет дома. Вот вчера были мои две кузины и Струйский, а он не показался. У меня о нём спрашивают, а я не знаю, что сказать.
- Он был занят, мама, сидел у себя и писал что-то, - сказала Глаша.
- Нелюдим какой-то. Впрочем, он не показывается в том обществе, где быть ему следует, а пропадает неизвестно где. Если бы друг мой был жив, он бы этого не дозволил. Да и мало ли чего он бы не допустил. Не жила бы я в этой конуре.
- Мама, - сказала Глаша нетерпеливо, - какая же это конура! Комнаты, правда, маленькие, но убраны, как игрушки, и бронза, и саксы, и шаль турецкая на ногах...
- Это всё спокон века моё, частью отцовское, частью подарил мне твой отец, - не бросить же мне всё это! Не говорил ли тебе брат, где он пропадает? Меня он своей доверенностью не балует...
- У него занятия, это я знаю, - сказала Глаша.
- Какие? - сказала Серафима Павловна и с досадой засмеялась. - Я не так безрассудна, чтобы вы могли меня обманывать. А! Вот звонок! Не Сергей ли наконец пожаловал! И зачем это ждут подавать обед - сказано, чтобы суп был на столе в 4 часа. Я никого ждать не намерена.
Серёжа вошёл в комнату; он казался озабочен, но подошёл к матери, взял её руку, поцеловал и извинился, что немного опоздал к обеду.
- Где ты был? - спросила она у него недовольным голосом. - Где ты пропадаешь с раннего утра?
Серёжа, зная, что мать всего легче обезоружить лаской, хотел опять взять её руку, но она её отдёрнула и сказала:
- Не хочу, не надо, отвечай мне, где ты был?
- У товарища, занимался переводом.
- Каким это? Для чего? Не лги, пожалуйста - я не поверю.
- Если вы мне не верите, что ж я могу сказать? - отвечал Серёжа с досадой.
- Прекрасно! Так-то ты выучился говорить с матерью. Если бы твой отец был жив, ты бы не осмелился...
- Я и теперь не осмеливаюсь и не хочу говорить с вами иначе, как должно сыну, - сказал Серёжа с усилием, - я говорю правду. Я был у товарища и занимался переводом нового английского романа.
- Здесь скучно, здесь тесно, здесь печаль и горе, так ты из дому вон. Я слышала, что и сёстры упрекали тебя в том же.
Серёжа видимо боролся с собою, но молчал; Глаша взглянула на брата и, увидав его печальное и усталое лицо, сжалилась над ним. Она, зная хорошо нрав матери, поспешила отвести тяготевшую над братом тучу.
- Мама, вы зачем-то посылали за Серёжей, хотели что-то сказать ему; скажите же сейчас, а то забудете.
- Нет, я помню. Я хочу поскорее переехать в деревню. Вот уже три года, как я не была в Знаменском, хотя мне будет тяжело, особенно в первые дни, но я решилась переехать. Серёжа, поезжай туда - это будет лучше, чем болтаться в Москве - и приготовь всё для моего приезда, только не трогай кабинета отца... Оставь как есть... не прикасайся.
Она приложила платок к глазам. Серёжа и Глаша взглянули друг на друга с испугом. Серёжа прервал молчание и сказал нерешительно:
- Отчего же не переехать на лето в Сокольники, как всегда.
- Покорно благодарю! Это такая скука! Дома маленькие; днём какие-то противные немцы сидят в халатах у окон, вечером шум и песни и гармоники... И все так близко одни от других, очень неприятно...
- Можно поселиться подальше, в лесу.
- Чтобы воров бояться и не спать ночей - ни за что!
- Так возьмём дачу в парке, там живут светские люди, вам будет веселее!
- Мне весело - вот новости! Нашёл, что сказать, и видно, что отбился от дома. Моё веселье умерло, как и всё, всё то, что я любила и что меня любило.
Она заплакала опять. Сестра и брат взглянули опять один на другого и молчали. Серафима Павловна, поплакав, утёрла слезы и сказала:
- Я хочу ехать в Знаменское, мне там будет хотя и грустно, но легче и уж гораздо приятней. Притом я звала в гости генерала Струйского, и хочу показать ему наше прелестное Знаменское!
Серёжа, казалось, решился. Он встал.
- Мама, - начал он тихо, но она прервала его ещё решительнее и сказала:
- Нет, и не говори. Я хочу ехать в Знаменское. В парке надо держать лошадей, не на извозчиках же мне ездить, а держать лошадей мы не в состоянии.
- В Знаменском тоже лошадей нет, их продали, - сказал Серёжа.
- Там можно обойтись и без лошадей. Я хочу в Знаменское. Ступай туда завтра же, слышишь?
Серёжа сказал нерешительно:
- Да, мама, - и вышел из комнаты.
Он схватил фуражку и побежал к Степану Михайловичу.
- Друг мой, - сказал он, входя в комнату, - что мне делать? Мама взяла себе в голову ехать в Знаменское. Как я скажу ей, что давно продано. Она тогда, в то ужасное время, ничего слушать не хотела и говорила: делайте, как хотите, а потом ей не решились сказать, чтобы её не огорчить без нужды, а вот теперь...
- Да-а! - протянул Степан Михайлович. - Это, батенька, казус.
- Она о даче слышать не хочет. Я подозреваю, что во всём этом играет некоторую роль её новый знакомый генерал Струйский. Она звала его в Знаменское и, вероятно, радовалась, что покажет ему своё роскошное помещение в деревне; здесь, в Москве, вы знаете, мы живём тесно. Когда мама чего-нибудь захочет, её трудно переуверить. Один отец мой имел эту силу и это искусство.
- Ну, что ж, решись и скажи; конечно, она поплачет, а потом всем вам будет легче. Тайны, скрытность в семье никогда к хорошему не ведут.
- Боюсь я, что мама во всём обвинит Ракитина; она уже и теперь совсем к нему охладела и во многом его обвиняет, что же будет, когда она узнает, что он купил Знаменское - она его возненавидит.
- Она добрая, ненавидеть не умеет, одумается, и всё пройдёт.
- Я не так выразился: она, конечно, не способна ненавидеть, но долго не простит ему; разуверить же её никогда нельзя, если она взяла что-либо в голову.
- Однако надо решиться.
Серёжа встал и, стоя перед Степаном Михайловичем вытянувшись, будто вырос, сказал тихо:
- Я скажу. Пить - так пить до дна эту горькую чашу!
- Рано или поздно всякий человек должен выпить горькую чашу жизни. Надо иметь мужество, набраться духу.
- У меня хватит духу перенести своё горе, но тяжело слушать, когда обвиняют благородных людей, истинных друзей, которые всё сделали, чтобы помочь в беде. Притом мысль, что я опять огорчу бедную мать, столько уже страдавшую, очень тяжка. А отец приказывал беречь её... охранять…
Серёжа сел к столу и склонил голову на руку.
- Ну, ну, - сказал Степан Михайлович, тронутый печалью молодого человека, - ты... того... ну... не мучь себя, а так вдруг и скажи?
- Она будет безутешно плакать! - воскликнул Серёжа.
- Снявши голову, по волосам не плачут, - сказал Степан Михайлович. - Она три года тому назад едва не умерла, едва не помешалась с горя, но Бог миловал, перенесла. А теперь перенесёт и подавно. Таить долее нельзя, иди и скорее кончай сразу. Хочешь, я пойду с тобою. Двоим не так жутко.
- Пойдёмте, действительно, вдвоём легче!
Оба они вышли и пошли за Москву-реку.
Серафима Павловна вышивала в пяльцах и радушно, со своей милой улыбкой протянула Казанскому руку. Он почтительно поцеловал её. После первых двух-трёх фраз Серафима Павловна переменила тон и сказала ему с досадой:
- Вот побраните его. Теперь уже и лекций нет, а его дома не видать. Уж не говоря о том, что ему грешно оставлять одну такую несчастную мать... старую мать...
- Что вы это говорите, - прервал её Казанский, улыбаясь, - вы-то старая!.. Моложе дочерей... и красивее, пожалуй...
- Вот что выдумали! Красивее Веры!.. Я была всегда миловидна и нравилась, но Верочка красавица! Вы слышали, какой успех она имеет в свете!
- Да, знаю, слышал, очень рад. Вы счастливая мать - все ваши дети вас любят и уважают.
- Не знаю, - сказала она, - вот Сергей...
- Мама милая, - перебил он, целуя её руки, - я ваш сын во всём покорный, прикажите - и всё исполню. А теперь я пришёл к вам по делу.
- Ну, если по делу, так и жди неприятности. Я уж по опыту знаю. Что ты меня целуешь, и это я знаю: как что не ладно, ты сейчас целовать. Это ещё, бывало, Ваня...
При этих словах Серафима Павловна заплакала, и сердце Серёжи дрогнуло. Он стал перед ней на колени и обнял её. Степан Михайлович заговорил.
- Да, вы понесли страшные потери! Большое несчастье сразило вас, после такой беды уже ничто не может вас тронуть, особенно житейское, поправимое, потому всё житейское поправимо.
Серафима Павловна перестала плакать и пытливо взглянула на обоих.
- Вы пришли оба вместе неспроста, вам надо что-то сказать мне; в таком случае, говорите скорее. Что такое? - сказала она тревожно.
- Мама, вам тогда, как папа скончался... говорили, что надо, необходимо продать Знаменское - вы сказали: делайте, как знаете, и его... продали!
- Продали! - воскликнула она. - Без моего согласия, продали! Когда это?
- Давно уже, вместе с другими нашими имениями!
- И мне не сказали! Продали! Продали дом, где я жила с моим другом, где Ваня родился... и где оба они жили и умерли! Продали! Да это безбожно, это бессовестно! И меня обманули!
- Никто вас не обманывал, - сказал Казанский твёрдо, - а вы были больны, и о том умолчали, жалея вас; не имели духу сказать вам и после.
- Я никогда этого не прощу! Лишили меня моего гнезда, моего приюта, того прелестного уголка, где счастливо текла жизнь моя! Только этого не доставало...
Она залилась слезами. Серёжа хотел обнять её, она его отстранила рукою и сказала:
- Допустил продажу, обманывал три года! Поди, поди от меня. Этого я от тебя не ожидала. Кто купил?... Кто купил? - спросила она, отирая слёзы.
Серёжа с беспокойством взглянул на Степана Михайловича и сказал:
- Ракитин купил.
- Так ему было мало скупить большую часть наших имений, он польстился и на Знаменское. Что ж? Это последняя капля в моей чаше горестей! Я знала, что он обобрал нас - и понятно, что не мог упустить Знаменского. Купец, известно, где есть нажива, там купец...
- Не грешите, - воскликнул Казанский с негодованием, - нельзя, недостойно обвинять людей, которым вы обязаны всегдашней благодарностью, которые показали и показывают вам истинную преданность и нежнейшую привязанность. Вспомните всё, что они для вас сделали.
- Много вы знаете! - воскликнула она и повторила: - Грабители!
- Неправда, это неправда, мама, вот и я, и он, - Серёжа указал на Казанского, - и отец Димитрий, мы знаем, что Ракитин дал за Знаменское гораздо больше, чем предлагали все другие. Он ничего не тронул в Знаменском, всё оставил, как было...
Она плакала и, внезапно отняв от лица платок, махнула рукою и сказала:
- Молчи! Всякое твоё слово мне ещё больнее, и раздирает мне сердце. Молчи! Оставьте меня одну, уйдите, уйдите, говорю я вам.
Они вышли, видя, что в эту минуту она не способна слышать что-либо. Степан Михайлович обещал прийти вечером, который обещал быть тяжким.
Действительно, этот вечер был для Серёжи большим испытанием. Серафима Павловна говорила без умолку и обвиняла всех, упрекала детей в том, что они скрыли от ней продажу Знаменского. Она не хотела слышать ни оправданий, ни объяснений. Вера слушала всё это крайне нетерпеливо и наконец сказала:
- Прошлого не воротишь, кто бы ни был виноват, мама, теперь уже ничего поправить нельзя!
- Как кто? Конечно, виноват Ракитин! - воскликнула Серафима Павловна.
- Да нет же! - сказал Казанский.
- Право, уверяю вас, - сказал Серёжа, которому сёстры делали знаки, чтобы он молчал.
- Положим Ракитин, - сказала Вера, - я за него не заступаюсь, вы это, мама, знаете, напротив того, я с вами согласна...
- Вера! - воскликнул Серёжа.
- Что Вера? Я знаю, что меня зовут Верой, и знаю также, что такое Ракитин, меня не переуверите, но теперь речь не о том. Где мы проведём лето - то вопрос для меня очень важный, важнее, чем вы воображаете. Конечно, и говорить было бы нечего, если бы мы могли взять приличную дачу, но жить в домике, с позорным палисадником, я не согласна. Я имею кучу знакомых, многие выразили мне желание познакомиться с моим семейством - я не могу их привести в лачугу.
- Дачу можно сыскать приличную, - сказал Казанский, - я берусь сыскать её в окрестностях Москвы. Поручите мне это.
- Уж если Знаменское... Ах, Знаменское!.. - воскликнула опять Серафима Павловна. - И зачем продали его!
- Оно не давало доходов, - сказал Казанский.
- Но пусть так, но не провалилось бы оно сквозь землю - ну и стояло бы.
Дом
- Но оно требовало огромных расходов. Одно поддержание сада, оранжерей, ремонт дома требовали денег.
- Что ж такое!.. Дом можно было не продавать!.. Стоял же он прежде, простоял бы и ещё. Оранжереи, я, быть может, согласилась бы продать... Словом, у меня не спросили, сделали, как хотел делец, и опутали мальчика-сына...
- Но, мама, за Знаменское заплатили огромную сумму.
- Где она? – спросила Серафима Павловна.
- Долги были громадные - она пошла на уплату, но часть её нам осталась.
- Ничему... ничему не верю!
- Да уже теперь речь не о том, - сказала Вера, зная, что и конца такому разговору не будет, - надо решить, где жить летом. Я приглашена участвовать в кавалькадах... Я хочу жить близ Москвы.
- В парке, - решила Серафима Павловна, - там моднее, приятнее, и общество отборное.
Серёжа молчал: дача в парке, кавалькады, то есть деньги - всё это смущало его, но Степан Михайлович решил вопрос и сказал:
- Так в парке? Завтра туда отправлюсь и, конечно, сыщу приличную дачу.
- Что я скажу теперь Струйскому? Ведь я звала его в Знаменское! Вот и Знаменское! Это ужасно. Что я скажу ему?
- Скажите, что вы не очень здоровы, вам нужен доктор, а мне на даче веселее, затеваются прогулки верхом, пикники - и вы не хотите лишить меня этих удовольствий. Ведь в этом есть часть правды.
- Нет, Вера, я этого не скажу - лгать я не люблю, а эти увёртки недостойны. Я скажу просто одну правду. Ну, что ж, я разорена, в этом нет ничего постыдного. Мой отец тоже не был богат, но был знатен. И теперь я осталась бедная, обобранная, обиженная вдова, а всё-таки - Бор-Раменская, вдова героя-адмирала. Этого у меня никто отнять не может, и я, как мещанка, не буду стыдиться того, что бедна, как при нём не кичилась тем, что богата!
- Ну, как хотите, - сказала Вера, - как думаете лучше, мне всё равно. Только переедемте скорее на дачу. Там я повеселюсь, а в этих каморках и пыльно и душно... Тошнёхонько!

*

Дача была отыскана, небольшая, приличная, выстроенная в берёзовой роще, куда долетала пыль меньше, чем на другие дачи, выходившие на гулянье. Серафима Павловна почти не выходила; она сидела на балконе, развлекаясь проходившими по улице - переулку, который с боку огибал её небольшую дачу. Вера веселилась; она с знакомыми почти каждый день каталась в экипажах, ещё чаще вечером приглашала их к себе пить чай на балконе. Струйский всегда находился в числе их и скоро сделался своим человеком в семействе Бор-Раменских. Вера часто ездила с ним верхом на ужасных лошадях московского манежа, за наём которых платила, впрочем, большие деньги. Однажды, вместо плохой лошади ей подвели высокое, красивое, английской породы животное, и когда она с недоумением глядела на него, к ней подошёл Струйский, поклонился низко и сказал любезно:
- Это моя лошадь. Я позволил себе предложить её вам для прогулок. Я не мог сделать этого прежде, потому, что её объезжали под дамское седло. Лошадь смирная. Я за неё отвечаю.
- Ах, как это любезно и мило! - сказала Вера с неописанным удовольствием. - Благодарю вас.
Она поставила свою небольшую, узкую, щёгольски обутую ногу на ладонь генерала Струйского и, взявшись за гриву лошади одной рукой и за его плечо другой, ловко прыгнула и очутилась в седле. Она была очень красива на этой красивой и статной лошади. Генерал Струйский глядел на неё с нескрываемым удовольствием. Подъехавшая кавалькада прихватила и их с собою и помчалась в Петровское-Разумовское.
В парке жизнь Серафимы Павловны изменилась; она познакомилась со многими семействами. Приятельницы и подруги Веры постоянно заезжали и заходили к её матери, и Серафима Павловна, любившая и свет и молодость, принимала всех охотно, радушно и с тем изящным гостеприимством, которое есть и искусство и благодушное ко всем отношение. Скоро все полюбили её едва ли не более Веры. Глаша была ещё подросток, её никто не замечал и не обращал на неё особенного внимания, а она сама всех дичилась; в её характере не было той сообщительности, которая так скоро сближает молодых и весёлых девушек. Серёжа мало бывал дома по-прежнему, и Серафиме Павловне наскучило упрекать его, и ей, уже развлекавшейся обществом, не было столь заметно и чувствительно исчезание Серёжи по вечерам. Иногда он отговаривался занятиями, а иногда говорил, что он бродит по окрестностям, предпочитая поля и леса пыльным улицам и нанизанным на шоссе дачам Петровского. Его друга Сони не было. Она давно с семейством уехала в Иртышевку, и семейные дела Ракитиных не поправлялись. Анатоль продолжал составлять несчастье всего семейства. Серёжа часто думал о Ракитиных, но говорить о них ему было не с кем. Мать не могла слышать имени Сидора Осиповича без раздражения, даже охладела к Зинаиде Львовне и Соне, которой не могла простить, что она сделалась владетельницей Знаменского. Единственный друг Серёжи Казанский уехал на всё лето с каким-то семейством в Симбирск, так что Серёжа был совсем одинок и не мог разогнать грустного настроения и всё больше и больше топил свои заботы, а иногда и огорчения, в занятиях и труде. Труд и занятие едва ли не лучшее лекарство от невзгод и печалей жизни. Глаша, не переставая заниматься хозяйством, много читала. Она всё больше и больше уходила в себя и в свои чтения и сделалась не по летам серьёзною, иногда суровою, всегда резкою, но замечательно умною. К брату она стала внимательнее и иногда даже ласковою, к матери снисходительною. Вера жила своей жизнью в удовольствии и постоянных развлечениях вполне светской жизни. Наступало начало осени. Листья стали желтеть и при малейшем дуновении ветра падали на красноватые до¬рожки палисадника мёртво влажные и покрывали их мягким, но неприглядным ковром. Солнце ещё грело, но не пекло. С некоторых пор Вера сделалась задумчива и печальна. Напрасно мать осведомлялась, что с нею – она, очевидно, не желала сказать настоящей причины свой грусти.
- Ещё недавно, - говорила однажды Серафима Павловна Глаше, - Вера ходила улыбаясь, иногда даже смеялась и сама затевала то в театр, парк идти обществом, то пикники и пешком, и верхом, и в экипажах, а теперь вдруг повесила нос и лицо вытянула. Что с ней?
- Я, мама, право не знаю. Вера не станет рассказывать - она замкнутая.
Вера вошла в комнату.
- А мы говорим о тебе, - сказала ей мать. - Что с тобою? Отчего у тебя такое лицо, что тебя огорчило? Я хочу знать. Скажи, скажи мне.
- Я озабочена, мама, вот и всё, а горя у меня нет.
- Но чем ты озабочена?
- Очень важным вопросом. Я именно шла сюда, чтобы поговорить с вами. Глаша, куда ты, останься. Секрета нет, все и так узнают.
- Но что такое? - спросила Серафима Павловна.
- Неделю назад Струйский мне сделал предложение.
- Как? Сватался! И ты не сказала мне ни слова.
- Вы бы стали тревожиться, а я хотела пораздумать и медлила целую неделю.
- Надеюсь, ты не дала слова! - воскликнула Глаша с волнением.
- Как могла я? - отвечала Вера. - Разве это водится, чтобы без согласия матери дать слово. Я не сказала ни да, ни нет, и всю эту неделю была озабочена. Теперь я обсудила основательно и за и против и нынче же скажу ему, чтобы он обратился к вам, мама. Я решилась, если вы согласны, принять его предложение.
- Он  тебе нравится! - воскликнула Серафима Павловна не без тревоги.
Глаша молчала и сидела серьёзная и суровая.
- Он... о нет, мама, как мне может нравиться человек пожилой, по летам своим он мне годится в отцы. Ему 45, если не больше, а мне 22 года.
- Так зачем же? - спросила Серафима Павловна.
- Он отличная партия. Ему впереди открывается блестящая карьера; он и теперь генерал свиты, богатый, со связями, при дворе! Такой партии упустить нельзя. В моём положении это было бы безумно.
- Какое твоё положение! - сказала Глаша с укоризною. - Ты живёшь в своё удовольствие, денег у тебя достаточно для нарядов, в затруднения семьи ты не входишь и постоянно ездишь в общество, имеешь успех!
- Я знаю, но мне трудно достаются и наряды и выезды, - сказала Вера, - мне всё это прискучило, я хочу быть свободна, веселиться без оглядки, блестеть в Петербурге. Я буду принята при дворе.
- Всё это хорошо, - сказала Серафима Павловна, - я соглашаюсь в том, с’est tentant, но с положением ты берёшь и мужа - я мечтала для тебя о другом. Я думала, что за заслуги отца тебя сделают фрейлиной и возьмут ко двору, и там...
- Я, пожалуй, как многие другие, останусь старой девицей. Покорно благодарю! Доживать век в Таврическом дворце почётной, но старой фрейлиной - участь незавидная.
- Но ты, по крайней мере, уважаешь его? - спросила Гла¬ша. - Сочувствуешь ему в его мыслях и взглядах?
- Конечно, конечно, - отвечала Вера спокойно, - насколько я могу при этой разнице лет и при нашем поверхностном знакомстве. Я мало знаю его. Он очень замкнут, его разгадать трудно, но он умён, манеры его безукоризненны, репутация тоже.
- Ты говоришь так холодно и печально; я бы хотела радоваться, а, взглянув на тебя, мне хочется плакать, - сказала ей мать.
- Ни радоваться без меры, ни уж тем более плакать не о чем, а просто надо обсудить.
- Так повремени.
- Да я то и сделала. Я целую неделю думала, решилась и пришла просить вашего согласия. Ну, мама, решайтесь. Говорите: да. Видно, уж судьба моя такая.
- Вера! - воскликнула Глаша. - Но ведь судьба твоя в твоих руках. Ведь ты молода - у тебя и другие женихи будут, зачем же идти за...
- Что ты понимаешь? Женихи будут, может быть, даже вероятно будут, при моём успехе в свете, но будут ли столь богатые, знатные...
- Струйский выслужился, он не старинного роду, - заметила Серафима Павловна.
- Это ничего не значит; он в чинах, богат и перед ним карьера. Что мне от того, что я Бор-Раменская. Я бедна, как церковная крыса, и свои платья должна шить...
Вера прикусила язык. Глаша вознегодовала и хотела возразить, но мать взяла её за руку.
- Молчи, Глаша! Не время теперь затевать споры. Вера говорит вздор. Она увидит, что значит носить имя Бор-Раменской, дочери адмирала и героя - её и при дворе благодаря этому имени примут иначе. Но теперь вопрос иной. Я прошу тебя, Вера, подумать ввиду того, что я не усматриваю и тени особенного чувства и уважения к тому человеку, которому ты хочешь вручить судьбу свою. Я всегда очень много придавала значения имени (его у него нет), положению и богатству, но не в той мере, чтобы принять предложение человека без особенного чувства уважения к нему. Подумай...
- Я уж думала.
- Вера, я не могу дать моего согласия так скоро. Ты сама сказала, что его мало знаешь.
- Ради Бога, мама, не мудрите. Когда это человека хорошо знаешь, видя его в гостиной? Всякое замужество случайность, лотерея!
- Ну, нет, извини! Когда репутация отличная, когда жизнь безупречная, когда чувство уважения, дружбы, любви, наконец, соединяют вступающих в брак с согласия, конечно, родителей, на счастье рассчитывать можно.
- При всех этих условиях прибавьте богатство. Без него жизнь - мука.
- Но не спеши, Верочка, дай нам время узнать его поближе. Это правда, что он не глуп, говорит разумно, но так холоден, так сдержан, так неподвижен, что я боюсь, есть ли у него сердце.
- Как не быть, - сказала Вера, смеясь, - у всякого человека есть сердце, ну, а до сентиментальностей я не охотница. Я давно предоставила их Серёже и отчасти Глаше, которая глядит теперь на меня, будто я всех вас столкнула в яму.
- Нет, Вера, я боюсь, что ты себя толкаешь в яму.
- За меня не беспокойся. Ну, вот что, мама. Я нынче поеду к тётушке, а вам даю весь день и всю ночь на размышление и бесконечные семейные прения, пусть без меня все вы наговоритесь. Но завтра дайте мне ответ. Я надеюсь, что вы не захотите отказать мне в своём согласии. Вам ничего нельзя сказать разумного против этого брака. Прощайте, до свидания.
Вера поцеловала руку матери, поцеловала и сестру и, поспешно надев шляпку, вышла из дому.
Всё окончилось как надо было ожидать. Серафима Павловна дала своё согласие, Серёжа был опечален, Глаша недовольна и сердита. Генерал в качестве жениха был безукоризненно приличен, обращался с великим уважением с матерью невесты, холодно-ласково с её братом и шутливо-насмешливо с её сестрою. Серёжа держал себя с большим достоинством, Глаша с поразительною холодностью, а Серафима Павловна с явным желанием стать ближе к жениху дочери, но её попытки не удались. Он был почтителен, целовал её руку при всяком её внимании, но к нему она не стала ближе, напротив стала даже дальше, чем в начале их знакомства. С невестой Струйский был внимателен, сыпал богатыми подарками, дорогими букетами и конфетами и показал редкое уменье всё сказать, сделать и решить вовремя, с тактом и знанием светских ycлoвий. Веру беспокоил вопрос о приданом. Он будто предугадал его. Однажды он прислал ей старинный серебряный недорогой и небольшой ларец, при записке, на французском языке, следующего содержания:

«Милая и прелестная Вера, посылаю вам семейную драгоценность - ящик, принадлежавший моей матери; он иного значения не имеет, как только то, что он старинный, и что мать моя получила его от своего жениха, с суммою денег для её прихотей. Я позволяю себе сделать то же, что сделал отец мой, и прошу вас благосклонно принять мой подарок, как когда-то приняла его моя мать. Надеюсь, что при этом исключительном в нашей жизни случае, нашей предстоящей свадьбе, вы истратите, без всякого расчёта, все деньги, здесь находящиеся. Я слишком счастлив и слишком горжусь вашей красотою, чтобы придавать в этом случае какую-либо цену презренному металлу. Целую ваши ручки, и до скорого свидания. Я приеду к вам нынче вечером.
Вам сердечно преданный
Владимир Струйский».

Вера открыла ларец, с волнением, и нашла в нём билет на значительную сумму. Таким образом забота о приданом была устранена, и Вера с великим удовольствием пустилась по магазинам и закупила всё, что нужно для весьма хорошего приданого. К чести её должно прибавить, что она не забыла ни мать, ни сестру, и купила им два платья и модные накидки. Жених торопил свадьбой; она была назначена в конце осени и отпразднована весьма пышно в домовой церкви княгини Сицкой. В тот же вечер молодые отправились с экстренным поездом, взятым генералом Струйским, в Петербург.

Окончание.

После свадьбы Веры, Бор-Раменские переехали в город, и жизнь их несколько изменилась. У Серафимы Павловны, благодаря большому кругу знакомых Веры и дачной жизни, завязались новые связи и явились новые посетители. Никогда не любившая уединения и замкнутой жизни, Серафима Павловна поддерживала новые знакомства и часто приглашала к себе на чашку чаю не только дам, но и молодых девушек, которые любили болтать при ней о всех своих удовольствиях, надеждах и заботах. Благодушие, гостеприимство и любезность Серафимы Пав-ловны прельщали их, и они в свою очередь очень забавляли её. Она, если не по летам, то по характеру и нраву, близко подходила к молодым девицам и любила слушать их рассказы о вчерашнем вечере, новой пьесе, о вновь вышедшем романе и о каком-либо затейливом туалете. Глаша, как подросток, не любила из самолюбия оставаться в гостиной матери, когда у ней бывали гости, которые не обращали никакого внимания на эту девочку-дикарку, всегда или угрюмую или не по летам серьёзную. Серёжа был почти всегда занят, а когда появлялся в комнатах матери, то, не будучи близко знаком с бывшими подругами Веры, не спешил с ними сближаться. Ему, озабоченному, серьёзному, занятому иногда очень скучной работой, часто усталому, приходилась не по вкусу эта весёлая и пустая болтовня почти незнакомых девушек; несмотря на желание матери он оставался недолгое время в гостиной и старался неприметно ускользнуть из неё, что ему и удавалось. Ракитины возвратились тоже в город, но у них было своё сердечное горе. Анатоль оказался опять непригодным для продолжения учения, и отец потребовал, чтобы он ехал служить и не согласился на его праздную жизнь в Москве. Он уехал юнкером на Кавказ, и этот отъезд сильно опечалил мать и сестру его. В это тяжкое для Ракитиных время, Серёжа беспрестанно видал их, но, к его прискорбию, не мог уговорить мать часто ездить к ним. Она получила, казалось, непреодолимое отвращение от Ракитина и считала его первой причиной своего разорения и, в особенности, не могла простить ему покупки Знаменского. Много страдал Серёжа от такого отношения матери к тому, кого он сам считал верным другом семейства, человеком, преданным матери и сохранившим для них крохи отцовского состояния. Но он был бессилен, и уговорить, переуверить мать не был в состоянии. Серафима Павловна охладела и к Зинаиде Львовне и, хотя ещё любила Соню, но далеко не так, как прежде. Когда Соня была с ней, её ласковость, её милое личико и кротость, её приятные разговоры побеждали её, но лишь только Соня уезжала, как Серафима Павловна говорила:
- А всё равно - она всё-таки дочь этого человека, которому... я зла не желаю... но простить не могу... не могу. Видеть же его семейство мне ужасно тяжело!
Ни доказательства, ни убеждения не помогали, напротив того, раздражали её ещё больше, и она твердила, зажимая уши:
- И слушать не хочу! Я знаю... знаю!..

Глаша, не разделявшая предубеждений матери и её подозрений, знала по опыту, что никакие разумные слова не помогут, и потому махнула рукою и никогда не говорила о Ракитиных, но по просьбе Серёжи и частью по чувству благодарности заезжала к Ракитиным, - долго она там не оставалась: она не была дружна с Соней, скучала с Ипполитом и любила болтать когда-то только с весельчаком Анатолием, - его-то она и лишилась, и ничто теперь в семье Ракитиных не привлекало её. Серёжа очутился в крайне тяжёлом положении. С матерью все просьбы его оставались напрасны, а, посещая Ракитиных, он знал, что им хорошо известны помышления Серафимы Павловны. Конечно, никто из Ракитиных не сказал о том ни слова, не сделал ни одного намёка, но Серёжа знал - и этого ему было довольно. Отчуждение матери от Ракитиных, печаль и покорность Сони, холодное отношение Зинаиды Львовны, негодовавшей за то, что смеют подозревать её доброго, честного, благородного мужа, незлобивость самого Ракитина, всегда участливо и внимательно осведомлявшегося о Серафиме Павловне, несказанно трогали Серёжу; но ему была ещё мучительнее мысль, что его милая мать так заблуждалась и являлась столь неблагодарною к друзьям всего своего семейства. Случилось однажды, когда Серёжа пришёл совсем печальный, что Сидор Осипович встретился с ним в зале и, поражённый его грустным видом, сказал ему с редкою чувствительностью, мало идущей к его громадному росту и резким манерам:
- Ободрись, друг милый! Всё перемелется, мука будет! Правда выходит наружу. Я никогда не принимаю к сердцу, если меня оклеветали, делай то же и ты.
- Я за себя бы не грустил, а вот если доброго человека, моего, скажу, благодетеля, обойдут и оклевещут, и этому поверят близкие...
- Пустое, - прервал его Ракитин, - близкие рано или поздно поймут, узнают... А до тех пор надо иметь терпение, не допускать себя огорчаться без меры...
Он не договорил и пошёл в свой кабинет.
- Соня, - сказал ей Серёжа, в этот же вечер оставшись с ней вдвоём, - хороший человек отец твой; я не знаю, чего я не готов для него сделать: я за него и для него, из благодарности и любви, готов отдать свою голову.
Соня улыбнулась, но на глазах её блеснула слеза.
- Он головы твоей не возьмёт, а вот сердца своего ты не отнимай ни у него, ни у меня. Что бы ни случилось, мы, вопреки всему, останемся друзьями, так ли?
- Конечно, всегда, везде, до конца моей и твоей жизни, - сказал Серёжа горячо.
После этого полуобъяснения Серёже стало легче, и он чувствовал себя спокойнее в доме Ракитиных и решился никогда не говорить о них с матерью. Соня решилась также, несмотря на холодность Серафимы Павловны, навещать её, и часто приезжала одна, ибо Зинаида Львовна ездила редко и большею частью с коротким утренним визитом: она не могла простить Серафиме Павловне её несправедливых подозрений. Так прошла зима, наступила масленица, и случилось неожиданное происшествие, изменившее совершенно обоюдные отношения обоих семейств.

Одна из самых любимых Серафимою Павловной девиц, уже не первой молодости, жила полной хозяйкой в доме отца-вдовца. Она выезжала в свет с двумя молоденькими сёстрами; сама была ещё хороша собою, очень любезна и всеми любима. Лидия Петровна Старицкая держала дом и хозяйство отца в порядке, была гостеприимна, принимала много, любила молоденьких сестёр без памяти и по истинной справедливости могла назваться их второй матерью. Она часто давала и вечеринки и обеды. Однажды утром, она, весёлая и нарядная, влетела в кабинет Серафимы Павловны и, обнимая её, воскликнула:
- Милая, добрая моя, я с просьбой, не откажите, я не скажу наперёд, чего желаю, а вы обещайте!
- Нет, я не могу загодя, - сказала, смеясь, Серафима Павловна, - я когда обещаю, то сделаю, а как я могу...
- Нет, нет, нет, - заговорила Лидия Петровна, - ну, хо¬рошо, ничего, не обещайте. Я силой вас возьму. Завтра у меня блины... Гостей в настоящем смысле слова не будет, а только наши близкие приятельницы и двое-трое молодых людей – словом, человек 8, не больше. Приезжайте. Нет, не отказывайтесь, не хочу ничего слышать. Приезжайте!
И она бросилась целовать Серафиму Павловну.
- Но что я буду делать у вас, с молодёжью.
- Это не резон. Во-первых, вы такая всеми нами любимая, с вами нам веселее, чем с ровесницами, а во-вторых, вы папа моего забыли. Он, конечно, будет в восторге, что я сумела вас уговорить выехать; он так любит разговаривать с вами. Нет, я не хочу ничего слышать; завтра в два часа я сама за вами приеду, в четвероместных санях, потому папа и я приглашаем Сергея Антоновича. Что он сидит всё дома!
- Ах, уж не говорите, это и моё горе, - сказала Серафима Павловна, - нелюдим какой-то, дикарь, и в кого!.. Как зверёк, всё в норе!
- А вот мы сделаем ручным вашего зверка, - отвечала Лидия Петровна, смеясь. - Я на вас полагаюсь - вы его привезёте. Да? Впрочем, я сама приеду, лишь бы он был дома, я его увезу.
Последнее соображение окончательно победило слабое сопротивление Серафимы Павловны. Она решила, что непременно поедет и увезёт Серёжу с собою, так как давно пора покончить с тем, что он уходил из дому, но общества чуждается и ни в одну гостиную ноги не ставит!
Когда Серёжа пришёл обедать, то Серафима Павловна ласково сказала ему, что едет на блины к Старицким и желает, чтобы Серёжа проводил её, что он зван туда с нею, и даже сам старик Старицкий прислал ему свою карточку. Серёжа нахмурился. Он вправду стал дикарём, и явиться в гостиную казалось ему скучнейшей обузой. Он попытался освободить себя, но напрасно. Серафима Павловна, бывшая в этот день в духе, смеялась, но твердила настойчиво:
- Нет, нет, возьму тебя с собою. Притом я в первый, можно сказать, раз еду на званый обед, потому что эти блины - обед, и считаю приличным выехать с сыном. Не хочу я тебя прятать от людей, будто ты урод какой, и я стыжусь тебя. Напротив, ты у меня такой миловидный, такой элегантный!
- В этом-то платье, мама? - сказал Серёжа, глядя на поношеный мундир.
- Не платье, а ты сам стройный, красивый! Это твоя вина, что ты одеваешься небрежно.
Серёжа не отвечал и покорился.
На другой день, около двух часов, Серафима Павловна, одетая безукоризненно в чёрном кашемировом платье (она не снимала траура) с какою-то замечательно красивою отделкою, с прелестным чепцом на поседевших, но все ещё густых волосах, с виду гораздо моложе своих лет, вошла в кабинет Серёжи.
- А ты всё сидишь за книгой? Встань, оденься, пора. Сейчас приедет за нами Лидия Петровна.
- В таком случае я мог бы и остаться. Ведь вы поедете с нею.
- И думать не смей! Мы поедем все трое в её американских, четвероместных санях.
И в два часа они все трое уселись в новомодные сани и понеслись на паре лихих рысаков на Никитскую, в собственный, хотя не большой, но прелестный дом Старицких. Приехали они рано; гостей ещё не было, только хозяева. Старицкий отец и две его молоденькие дочери встретили в передней Серафиму Павловну и помогли ей снять и башлык, и шубу, и платки, которыми она была укутана. Они обступили её, щебеча, как птички, и, окружив, повели в гостиную; там они усадили её, подали подушки за спину и скамейку под ноги.
- Я ещё не старуха, - говорила, смеясь, Серафима Павловна, принимая все эти о себе заботы и благодаря за них с тою грациею, которая её отличала смолоду и сохранилась до зрелых лет. Серёжа видел с удовольствием, насколько мать его была любима, уважаема, и с каким изысканным почтением относился к ней хозяин дома; но сам он чувствовал себя в этом, почти незнакомом ему, доме связанным и неловким. Он прежде никогда не был у Старицких и только видал их иногда у матери. Все они сели около круглого стола, а Серёжа усиливался вести натянутый разговор с Ниной и Александрой Старицкими. Разговор не клеился. Серёжа не знал ни отношений, ни маленьких интересов, ни происшествий, ни даже течения жизни той сферы, куда теперь попал нечаянно. Даже и общей для всех почвы не было под ним: в театре он не бывал, в опере и концертах бывал очень редко, на балах никогда, говорить же о вновь появив-шейся книге или политике он считал неуместным; девушки, очевидно, очень весёлые и большие хохотуньи, как-то присмирели при виде серьёзно-озабоченного лица Серёжи, который мысленно мучительно спрашивал самого себя, что бы ещё сказать, и положительно не находил темы для разговора и внутренно сердился, что мать затащила его на эти ужасные блины. Старицкий отец, вероятно, заметил несчастное положение Серёжи; он подошёл к нему, сел рядом с ним и заговорил о знакомых ему профессорах, преподавании, книгах. Молодые девушки тотчас с необыкновенною живостью обратились к Серафиме Павловне и защебетали, как птички, выпущенные на волю. Гости стали приезжать. Прежде других появились две княжны Белорецкие с компаньонкой англичанкой, а вскоре за ними одна из первых московских красавиц - девица Углицкая и, наконец, две девицы Долинские. По мере того, как девушки приезжали, их представляли Серафиме Павловне, а Серёжу представляли им. Всё шло как по писанному, но при входе Долинских произошло замешательство. Когда Лидия Петровна хотела представить Серёжу, то меньшая Долинская, из¬вестная своей живостью, опрометчивостью и резвостью, за что её в свете звали Долинская-огонёк, вдруг вскрикнула, встала и с нескрываемою радостью протянула Серёже обе руки.
- Как давно я не видала вас, - воскликнула она, - как я рада, ах, как я рада! Где вы пропадали?
- Ты знакома? - спросила с удивлением Лидия Петровна у Лизы Долинской. - Давно ли?
- Давным-давно, - зачастила Лиза Долинская, не замечая, что Серёжа, совершенно потерянный и красный, как рак, стоит перед ней, как виноватый; все присутствующие удивились его смущению и с любопытством зорко следили за этой сценой.
- Но где же? Когда ты познакомилась и почему никогда ничего не говорила нам об этом знакомстве?
- Да ведь это было, когда я ещё не выезжала в свет, когда я училась: Сергей Антонович Знаменский давал мне уроки литературы и математики.
- Знаменский! - воскликнула меньшая Старицкая. - Какой Знаменский? Бор-Раменский, сын адмирала.
Старшие поняли, что тут что-то неладно, но не успели придумать, что сказать и как выйти из неловкого положения, которое ещё не вполне поняли, как Серафима Павловна, бледная, как смерть, встала и направилась в уборную, говоря с улыбкой на побледневших губах:
- Не беспокойтесь, я сию же минуту возвращусь. Мне надо поправить в уборной отколовшееся платье. Лидия, проводите меня, милая.
Когда они вошли в уборную, Серафима Павловна опустилась в первое кресло и сказала слабо:
- Воды, дайте мне стакан воды.
Лидия побежала за водой; Серафима Павловна выпила стакан, другой, тяжело переводя дух, и, наконец, оправилась.
- Лидия, - сказала она, - не выдавайте меня, не говорите никому, я на вас рассчитываю.
- Будьте уверены, я вся ваша, - сказала Лидия, - но, право, я ещё не хорошо понимаю...
- А я поняла, - сказала Серафима Павловна; встала, приняла спокойный вид и пошла в гостиную. Бледность её исчезла; она владела собою в совершенстве, села на своё место и тотчас завела оживлённый разговор с сидевшей подле неё дамой. Тем временем в гостиную прибыли ещё гости, мужчины. Между ними были приятели Серёжи по университету: Томский, Новинский и Щеглов. Серёжа говорил с ними и с Лизой Долинской, которая скоро совсем завладела им и смеялась и шутила без конца по поводу его инкогнито.
- Так вы вот какой? Так у вас два имени, - говорила она ему, смеясь, - у вас два...
- Перестаньте, прошу вас, - сказал Серёжа серьёзно. - Оставимте это. Я очень сожалею, что всё это случилось, ради моей матери, (конечно; мне все равно)! Я весьма просто отношусь к этому, но мама, я это видел, встревожена.
- Нет, она ничего; посмотрите, она говорит с Новинским и смеётся.
Но Серёжа не отвечал, круто переменил разговор, и, как ни была скора, неосторожна и даже бестактна Лиза Долинская, она поняла, что не надо касаться этого, по-видимому, больного места. Воспитанная отцом и мачехою, в семействе почтенном и патриархальном, весьма благочестивом, не заражённом ни суетностью, ни тщеславием, ещё менее глупою спесью, - она знала, что всякий труд достоин уважения и почтения, а труд ради семейства - тем более. Она и понять не могла, отчего произошло замешательство Серафимы Павловны, и ей казалось только забавно, что её учитель, этот бедный студент, бегавший к ней по грязи и под дождём давать уроки, никогда не пропускавший, к её досаде, ни одного из них, преобразился вдруг из семинариста или мещанина Знаменского в Бор-Раменского, сына известного адмирала, Севастопольского защитника и героя.
- Вот так чудеса! Сказка Тысяча и одна ночь! Да он и похож на сказочного принца. Из замарашки-мужичка - принц крови, как в Сандрильоне.
Всё это она уже сказала сестре в карете, когда после обеда они отправлялись домой.
Сестра её Агаша, благоразумная девушка лет 26 или 27, не расположена была болтать. Она была сердита.
- Советую тебе помолчать, - сказала она строго. - Сколько раз тебе говорили: не болтай зря, не вскрикивай, выучись держать себя - так нет! Опять влетела, очевидно, завязала семейную драму.
- Чем же я виновата! - сказала Лиза, горячо и запальчиво протестуя.
- Во всём виновата! Не могла помолчать минуту, секунду. Его подвели к тебе, хотели представить, назвали бы по имени, а ты бы промолчала - и ничего бы не случилось. А ты вскочила, закричала; мало того, когда спросили: где познакомились? выболтала всё, не замечая, что на Сергея Антоновича жаль было смотреть; так он смутился. Нечего сказать, умна! Воспитана!..
- Да почём же я могла знать? Как я могла вообразить?.. Вы всегда все меня браните за всё на свете. Даже русская пословица говорит: если б знать, где упадёшь - соломки бы подостлала.
- А это очень просто: помолчи, повремени, не спеши - вот и подостлала соломки. Но ведь тебе впрок не пойдут никакие увещания.
Слушая эти упреки, Лиза приехала домой, где ещё раз получила выговор от мачехи и от отца, который сказал в заключение:
- Какой это однако достойный и благородный молодой человек. Я уверен, что он трудился для матери и сестёр; ведь они совсем разорены и живут одной пенсией. Теперь я понимаю, почему он, окончив урок, уходил и никогда не желал познакомиться с нами.
- Ах, дядя, милый дядя! - воскликнула племянница Долинского, молодая девушка, княжна Дубровина. - Я хочу пригласить Бор-Раменского к нам. Я его раза два-три видела мельком, когда он проходил по зале после урока; но кто же бы мог вообразить такое романическое приключение! Знатного рода, беден, трудится! Вот истинно благородный человек и матери сын. Как она должна гордиться таким сыном! Я хочу непременно познакомиться с ними и как сожалею, что не поехала вчера к Старицким. Ма chere, надо через кого-либо из наших знакомых... чтобы нас представили, и поедем к его матери.
- Но, Анюта, она никуда не выезжает; я не знаю, как же так, вдруг...
- Она была у Старицких, говорит Агаша, там вся эта сцена и вышла... Я попрошу Лидию Старицкую позвать к себе Бор-Раменских и познакомлюсь. Так, так, ma chere, мне хочется.
- Она в другой раз не поедет, - сказала Агаша, - она после смерти мужа и сына никуда не ездит, а тут на первый раз такая сцена, благодаря этой ветренице; это, наверно, ещё убавит её желание выезжать.
- Увидим, я постараюсь, - сказала Анюта и, видя, что Лиза совсем смущена и даже огорчена, поцеловала её, уходя из комнаты.
Лиза растаяла.
- Она одна, эта милая Анюта понимает, что я не виновата, и что мне всех больнее. Я так люблю Знаменского, ах! Бор-Раменского и, конечно, не хотела ему сделать неприятное. Я и теперь понять не могу, почему его мать так сконфузилась, даже испугалась или застыдилась?
- Стыдиться немыслимо, - сказал Долинский, - уважать надо такого сына. Наверно, ей было неприятно, что ты выдала его тайну и имя, которое он взял, очевидно, для того, чтобы остаться неузнанным, так сказать, инкогнито. В свете надо быть, да и везде, осторожной, до больных мест не дотрагиваться, надо уметь угадать, где больное место - помни это, а ты всегда с маху.
Молча села Серафима Павловна в поданную ей карету. Серёжа усадил её, но сам не сел с нею, а сказал отрывисто:
- Я пешком.

*

Он скрылся в упавшем весеннем тумане улицы, покрытой грязью и слякотью. Когда он пришёл домой, отворивший ему Софрон сказал, что его уже два раза спрашивала Серафима Павловна. Серёжа тотчас пошёл к ней, ожидая, что она в слезах, и что ему придётся утешать её. Но он обманулся; она сидела в своём кресле, с ярким румянцем на щеках, в сильно возбуждённом состоянии. Она нетерпеливо требовала свой носовой платок в ожидании сына, и в ней кипели негодование и укоры, которых некому было высказать. При входе Серёжи взрыв чувств, подавленных в гостях и в ожидании сына, произошёл с тем большей силою. Она встала, и неудержимый поток слов полился из уст её.
- Поздравляю! Очень было приятно услышать в гостях, при всех, что сын, мой родной сын, унизился до того, что взял указку в руки и бегал по домам людей, которые ниже его и по положению и по рождению, и побирался деньгами за учительские визиты! И как ты смел, и как ты мог? И для чего? И без моего ведома! Без моего позволения! Да разве бы я дала его! Господи! Да я, кажется, продала бы всё, что у меня осталось, чтобы не вынести этого стыда! И ещё как? Под чужим именем! Знаменский! Знаменский! Подъячий, семинарист! И это сын мой! Сын моего милого, моего храброго, всем известного, всеми почитаемого адмирала. Опозорил, ты опозорил имя отца своего!
Серёжа вдруг побледнел, потом вспыхнул.
- Нет! - сказал он со страшным взрывом гнева и негодования. - Никогда, никогда не... не говорите таких слов, если не хотите, чтобы я бежал отсюда, от вас, и никогда не воротился! Проступка за собою я не признаю, не признаю ничего иного, кроме исполнения возложенного на меня долга охранять мать, оберегать семью и сохранять в ней мир и любовь. Да, я прав, и жестоко и несправедливо с вашей стороны так упрекать меня. Слышите ли, мама! Поймите, жестоко и несправедливо!
Серёжа говорил запальчиво, громко; он был вне себя. Серафима Павловна тотчас перепугалась и лица его и его голоса и опустилась в кресло, рыдая истерически. Сын посмотрел на неё растерянно и бросился за стаканом воды, прибежала и Глаша.
- Что такое? Что случилось? - спрашивала она с тревогой.
Серёжа не отвечал ей, он отпаивал мать водою и, сжавши губы, упорно молчал.
- Могла ли я предвидеть, - несколько успокоившись, заговорила Серафима Павловна, обращаясь к дочери, - могла ли я вообразить, что меня ждёт в чужих людях такой стыд. Я готова была провалиться сквозь землю... - и она опять заплакала.
- Но что такое? - добивалась недоумевавшая Глаша.
Серафима Павловна от слёз и рыданий не могла выговорить ни слова. Серёжа с холодным выражением лица и резким голосом сказал сестре:
- Мама узнала, из нечаянной встречи моей ученицы со мною, что, не имея достаточно денег для туалетов Веры и экстренных расходов по дому, я решился трудом зарабатывать деньги.
- Под именем Знаменского... - сказала презрительно Серафима Павловна.
- Да, потому что я хотел избегнуть разных сплетен, разговоров, пересудов и боялся, что до вас дойдёт слух, что я даю уроки. Я знал, что вы... что вы придёте в ужас.
- Если знал, то зачем это сделал?
- Сделал по необходимости, не находя в этом ничего противного чести, ничего такого, что бы уронило моё собственное и умалило уважаемое имя моего отца.
- Слышите это! Бегать по Москве с указкой, за деньги слоняться по домам - и говорит ещё, что имя отца не замар... не пострадало.
- Конечно, - вступилась Глаша, - не пострадало; человек в нужде, желающий, чтобы мать его не была лишена удобств, к которым привыкла с детства, желающий, чтобы она спала, ела и была одета, как ей привычно, и для этого день и ночь проводящий за работой - хранит имя своего отца неприкосновенно. Говорите, что вам угодно, - все честные и разумные люди будут на нашей стороне.
- Насмехаются, насмехаются... разве не прочла я на лицах у Старицких и Щеглова презрительного удивления.
- Не знаю, что вы прочли на лицах, - сказала Глаша резко, - знаю только, что одни глупцы, пошляки и спесью зачумлённые люди могут осудить брата. Все другие, а прежде всех его семья, должны быть ему благодарны.
- Да что ты учишь меня! - сказала Серафима Павловна, приходя в раздражение - Я не позволяю тебе так говорить со мною. Подите, подите от меня. Не мучьте вы меня, оставьте меня одну! Слышите, я хочу остаться одна. Подите. Сергей, поди с глаз моих долой, слышишь!
Серёжа не знал, что делать. Глаша потянула его за собою.
- Теперь ничего нельзя сделать, - шептала она ему, уходя. - Пусть она поплачет, потом пройдёт. Вечером я уговорю её и, когда она будет поспокойнее, всё объясню. Тогда приходи к ней - и она простит тебя. Право, я знаю. А теперь уходи совсем из дому. Она хватится тебя, и надо, чтобы тебя не было дома. Я так и скажу ей. Будет лучше. Ну, убирайся, да не гляди таким убитым - ведь это всё неприятно, но большой беды нет.
Серёжа молча повернулся и пошёл тихим шагом прямо к Ракитиным. Он застал Соню и Зинаиду Львовну вдвоём за книгой. Увидя входящего Серёжу и его бледное, встревоженное лицо, Соня поспешно встала. Зинаида Львовна взглянула тоже, и обе в один голос спросили:
- Что с вами? Что с тобою, друг ты наш! Что случилось?
Серёжа, отвечал, садясь:
- Беда случилась.
- Как? Кто болен, или...
- Ничего такого. Мама в истерике; меня от себя выгнала, видеть не хочет. Я никогда не видал её такою... жестокою!
- Но за что? Почему?
- Она узнала в обществе, нечаянно, что под именем Знаменского я давал уроки...
И Серёжа с жаром и увлечением рассказал Соне и Зинаиде Львовне, как всё это случилось, как, будучи в крайности, не желая ни в чём отказывать матери и сёстрам, он решился переводить, давать уроки, работать по вечерам в одной редакции журнала.
- Бог видит, - сказал он в заключение, - что я не для себя, не для своих прихотей, но для них; я ни гроша из выработанных денег не истратил на себя. Мои нужды так ограничены, что на ничтожную относительно сумму я проживу спокойно.
Соня молча не спускала своих добрых глаз с друга своего детства. Сколько участия, любви и восхищения выражали её влажные от слёз взоры. Зинаида Львовна встала, подошла к Серёже, который сидел в кресле, склонив голову на руку; она взяла в обе руки эту молодую, отуманенную печалью и отягчённую незаслуженными укорами голову, пригнула её, прижала её по-матерински к себе и целовала Серёжу в его густые кудри. Он вдруг растаял, взял её руки, нежно, крепко расцеловал их и сказал прерывающимся голосом:
- Вы моя вторая мать!
- Да, правда, Серёжа, я всегда любила тебя как названного сына, да и ты доказываешь нам любовь свою, когда приходишь делиться с нами своим горем! Не печалься, милый. Всё это буря в стакане воды, и завтра же ничего от ней не останется.
- Но ведь мама сказала, мама думает, что я наложил пятно на имя отца, - произнёс Серёжа с усилием.
- Сказала, да; но не думает, уверяю тебя - не думает. Завтра же всё пройдёт. Завтра утром я поеду к ней, и мы поговорим по-старому, как в Знаменском, когда жили душа в душу.
Серёжа испугался.
- Нет, нет, - сказал он, - не ездите завтра к моей матери; она раздражена, она Бог весть, что может наговорить вам. Я боюсь окончательного разрыва. Уж и так произошло, Бог весть почему, охлаждене. А будет разрыв - я лишусь последней радости в жизни - участия моих друзей.
- Не будет разрыва, не допущу я до разрыва, я твою мать хорошо знаю - скорее произойдёт сближение. Положись на меня, и не будем нынче говорить обо всём этом. Пойдём пить чай и поговорим о другом. Ты и Соня давно уже, и я также, не говорили по душе. Пойдём.
Она подала ему руку и повела его через гостиную в столовую, где был накрыт чайный стол.

*

На другой день, едва только Серафима Павловна, ещё взволнованная, вышла в свой кабинет, как позвонила, и няня тотчас появилась.
- Где Серёжа? - спросила Серафима Павловна с тревогой.
- Дома нет, - сказала няня сухо, разделяя негодование Глаши за брата.
- Не ночевал, не приходил со вчерашнего дня! - воскликнула с испугом Серафима Павловна.
- Нет, - сказала няня, - Сергей Антонович возвратились поздно домой, часу в первом ночи, даже позднее, легли почивать, а нынче раным-ранёхонько, когда только что затопили печи, ушли опять со двора.
Серафима Павловна вздохнула, будто гора свалилась с плеч её.
- Чаю! - сказала она няне, которая вышла.
Глаша не приходила. Серафима Павловна скучала и горела желанием возобновить разговор, пререкания и прения о Сергее, но не хотела позвать дочь; она решилась ждать её обычного появления во время утреннего чая. Но Глаша, хорошо зная мать, не появлялась. Серафима Павловна начинала терять терпение, когда в передней раздался громкий звонок.
- Пришел, верно, Серёжа! Слава Богу, а то я начинала уже бояться. Голова горячая - Бог весть чего натворите, а я сказала ему вчера: поди с глаз моих! Бедный Серёжа!
Так думала Серафима Павловна, в добром сердце которой происходила реакция.
В комнату поспешно, с весёлым лицом вошла Зинаида Львовна и за ней Соня. Обе они с задушевностью и ласковостью, давно уже исчезнувшими из их отношений, подошли к Серафиме Павловне и, не замечая её вежливого, но формального привета, радушно расцеловали её, будто не случилось между ними ни холодности, ни недоразумений. Соня так и прильнула к Серафиме Павловне и, взяв её руку, дважды поцеловала её и не выпускала из своей руки, усевшись на скамеечке у её ног. Серафима Павловна посмотрела на Соню, и в сердце её проснулась заглохшая в ней нежность к этому доброму, чувствительному молодому существу, уже не ребёнку, а почти девушке.
- Мы приехали рано, мы желали застать вас одну, милая Серафима Павловна. Вчера был у нас один старичок, учитель, близкий знакомый Долинских. Он рассказывал, что вчера зашёл разговор о вас - и как там хвалили Серёжу, говорили: какой он примерный сын, как он трудится для семьи, не жалея сил и жертвуя собою. Старичок рассказывал, что вся семья Долинских так уважает вашего сына, что ищет случая познакомиться с вами.
Серафима Павловна слушала со смущением; она не знала, как ей принять слова Зинаиды Львовны - рассердиться и прервать разговор или показать, что она всему этому не придаёт никакого значения и считает проделку Серёжи увлечением молодого мальчика, желающего быть полезным семейству. Она молчала, и на лице её изображалось недоумение, смущение, нерешительность. Слова Зинаиды Львовны застали её врасплох: она не ожидала такого разговора. Зинаида же Львовна поняла, она читала на лице Серафимы Павловны волновавшие её чувства, но не показала и виду, что всё понимает.
- Вы счастливая мать, - сказала она с чувством и особенным растроганным голосом, ибо, говоря о Серёже, всегда сравнивала его со своими сыновьями. Один из них Ипполит был, конечно, добрый малый и, хотя учился хорошо, но не отличался способностями и умом, а другой... но этот другой был удалён отцом из дома, и мать и сестра страдали - то было наказание, крест, посланный Богом, который должно было нести с покорностью и смирением. Внезапно, непрошенные, нежеланные слёзы облили лицо Зинаиды Львовны. Она приехала с намерением дипломатическими речами помирить мать с сыном, но неожиданный порыв собственного чувства охватил её, и она была сражена собственными словами. «Счастливая мать», - сказала она Серафиме Павловне и глубоко, горько, с болью сердца сознала, что она сама была мать несчастная. Она опустилась в кресло и заплакала. Серафима Павловна поспешно встала, обняла свою приятельницу и нежно поцеловала её.
- Разве у вас не осталось других детей, - сказала она, - разве Соня и Ипполит не добрые, любящие вас дети.
Зинаида Львовна оправилась.
- Да, я не могу гневить Бога, они добрые дети, но если у вас отрежут один палец, разве рана не болит, потому что на руке остались здоровые пальцы. Так-то и я. Мой старший сын есть та рана, которая никогда не заживёт. А вы? Вы мать счастливая. У кого такой сын? Серёжа - это сокровище! Не по летам умён, учён, все свои силы положил на то, чтобы доставить семейству лишнее, чтобы удовлетворить прихотям сестёр, доставить матери то, к чему она в прежней роскошной жизни привыкла. И разве ему было легко. Он сам учился, давал уроки, переводил, работал в какой-то редакции. Разве вы не заметили, что он исхудал, побледнел.
Серафима Павловна молчала. Она сидела неподвижно в своём кресле, беспомощно опустив руки, и вспомнила с ужасом, что худобу и бледность Серёжи приписывала бессонным ночам, которые, думала она, он проводил в кругу весёлых приятелей и товарищей. Сердце её вдруг забилось материнским чувством; оно замерло, оно затрепетало - и она воскликнула:
- Серёжа! Где Серёжа, я хочу видеть его.
- Серёжа, Серёжа, - сказала Соня, выбегая из гостиной и направляясь в кабинет его, - иди скорее к матери, не теряй ни минуты.
Серёжа бросился в кабинет матери; она обвила шею его руками и зарыдала.
- Прости, прости меня, - сказала она, осыпая голову его поцелуями и осеняя его крестным знамением, - прости меня; не умела я ценить тебя, не умела понять тебя! О, я никогда не прощу себе.
- Мама, милая моя, дорогая, - говорил Серёжа, целуя её руки и стоя на коленях, - забудьте всё это, и начнёмте жить по-новому, душа в душу. Я, вы знаете, должен любить вас и за отца и за брата - я так вас люблю, моя дорогая.
Тогда уже не было конца слезам Серафимы Павловны, но то не были слёзы печали, а слёзы умиления, слёзы благодарности, слёзы любви. Когда оба они успокоились, и Серёжа сел рядом с матерью, то между ними началась тихая беседа, исполненная любви и нежности. Они и не замечали, что остались вдвоём, потому что Зинаида Львовна при входе Серёжи в комнату вышла и, встретив дочь в столовой, уехала домой. Они обе поняли, что совершилось полное примирение между матерью и сыном, и были счастливы за Серёжу, но вдвое грустнее сами за себя.
Когда сердечная беседа матери и сына пришла к концу, когда Серёжа ещё раз поцеловал мать, поднялся и пошёл к двери, Серафима Павловна сказала:
- Серёжа!
Он вернулся от дверей.
- Что вам угодно? - спросил он.
- Милый, - сказала она нежно, смущённо и тихо, - а ты всё-таки обещай мне, что уроков давать не будешь. Я не хочу. Обещай. Что бы там ни говорили, что это почтенно, всё равно, я не хочу!
- Всё сделаю, как вам угодно. Я из вашей воли никогда не выйду, - сказал Серёжа.

Прошло три года. Сергей вышел из университета кандидатом и ему, как и многим его товарищам, выходили места в губерниях, в Петербурге и за границей, при посольстве.
Муж Веры, не заботившийся о семье жены и только однажды видевший её со дня свадьбы, да и то проездом через Москву в свои большие имения для их обзора, в этом случае оказал внимание. Он писал Серёже, что его приятель, посланник в одной из столиц Европы, охотно походатайствует о том, чтобы Серёжа был назначен в его посольство с жалованьем, достаточным для приличной жизни одинокого молодого человека. Сергей отказался. Он не хотел и не мог покинуть мать и сестру; Серафима Павловна не желала ни ехать за границу, ни оставить Москву и поселиться в провинции. Она уже завязала прочные связи, приятные знакомства и жила очень любимая в избранном кругу московского общества. Серёжа и Глаша хотя были также знакомы в домах, где мать их была весьма коротка, но не настолько, чтобы сделаться тем, что зовут светскими молодыми людьми. Глаша ближе и теснее сошлась с братом; она очень любила его. В её характере было мало нежности и много силы, но привязавшись, она умела любить крепко. Преданность Серёжи, его попечение и посвящение всего себя семье победили её когда-то суровый нрав и неподатливое сердце; она не сделалась, конечно, мягка, как воск, и кротка, как горлица, но в сердце её вошла сильная любовь и смягчила нрав её, даже её манеру выражаться, и лицу её дала другое выражение. Любовь чувство живительное и возвышающее, кто истинно любит, тот ставит выше себя другого, а потому себялюбие его исчезает, и сухость, присущая ему, уступает место лучшим чувствам души. Из любви к брату она сделалась почтительнее и нежнее к матери, а Серафима Павловна незаметно совершенно подпала под влияние детей, в особенности под влияние характерной Глаши. С самого дня свадьбы Веры Бор-Раменские не видали её; она не приезжала в Москву, и не звала свою мать к себе. Не однажды Серафима Павловна порывалась поехать к дочери, но Глаша восставала против этого намерения, да и Серёжа, хотя молчал, но не желал, чтобы мать его поехала к дочери, которая, по-видимому, всех их забыла. Они знали, что она живёт в богатстве, посреди петербургской знати и аристократии, проводит зиму в удовольствиях городских, а лето на берегах моря и на водах. К ма¬тери она писала довольно часто, но ни разу не обмолвилась о своей семейной жизни и об своих отношениях к мужу. Она подробно описывала балы, приёмы, своё завидное положение при дворе, благодаря заслугам отца и службе мужа. В обществе говорили, что Вера считается одною из петербургских красавиц, что её гостиная одна из видных и модных, что все стремятся быть там принятыми, но что она недоступна для многих. Денег или подарков Вера не присылала ни сестре, ни матери и однажды упомянула, что не располагает ни единой копейкой, так как не имеет собственного состояния и не в её власти распоряжаться деньгами мужа. Однако, узнав, что Серёжа вышел из университета, она прислала ему на память красивую маленькую печать с его гербом и просила носить её при часах, а Глаше несколько платьев, которые, писала она, стоят очень дорого и надёваны ею не более одного раза. Она надеялась, что, как сестра, она может себе это позволить и, если бы имела деньги, то прислала бы несшитые материи. Этим ограничилось всё, что она могла сделать для семьи. Нельзя было не заметить из писем Веры, что она не считает себя счастливой и ошиблась во многом. Она скучала на германских водах, куда муж её ездил всякий год лечиться, и даже вспоминала о Знаменском и о том, что тогда было веселее. В последние годы Серафима Павловна мало изменилась физически, и то к лучшему: перестав грустить и тосковать, она пополнела и помолодела. Конечно, она любила более своего ласкового, заботливого, доброго сына, но слушалась своей умной дочери, слово которой стало ей законом, хотя она того и не сознавала.

Сказать Глаше, спросить Глашу, так хочется Глаше - вот слова, которые не сходили с языка её. Быть может, она дошла бы и до того, что боялась бы дочери, если бы не Серёжа; он во всём уступал сестре, но лишь только вопрос касался матери, как он становился неумолим. По этому поводу происходили иногда размолвки: Глаша, случалось, находила, что мать неблагоразумно желает того или этого, что она, Глаша, может легко отговорить мать, даже просто сказать ей, что это невозможно, но Серёжа отвечал всегда твёрдо, не сдаваясь ни на какие доводы.
- Если мама угодно, - говорил он, - то так и будет.
- Но, Серёжа, разве ты не видишь, что это фантазия, и она скоро о ней позабудет.
- Не знаю, быть может, она покорится - она такая добрая, а я не хочу, чтобы стесняли её волю. Мой долг и моё счастье в том, чтобы исполнять, если могу, её желания.
- Исполняй если хочешь, а у меня денег нет, - говорила Глаша.
- Найдутся, - отвечал Серёжа - и через несколько дней покупал, что желала мать.
Надо добавить, что Серафима Павловна, несколько привыкшая уже к небольшим средствам, ограничивалась фантазиями, не слишком ценными. Она по-прежнему любила духи, красивые флаконы, цветы на окнах, и в этом отношении радость Серёжи состояла в том, чтобы сделать ей сюрприз. То он привозил ей пару горшков с гиацинтами, то хорошенький флакон духов, то другие безделушки. Глаша, сама того не воображая, ревновала брата к матери.
- Он её любит до того, - сказала она однажды Тане, с которой была ещё дружнее, чем в детстве, - что если она ему скажет, что вот эта ваза (она указала на стоявшую на камине вазу) не ваза, а графин, он за ней скажет: графин, мама говорит, что графин. А ведь видит, что ваза!
- Ах, Глаша, как это трогательно! Такая нежность, такая деликатность, - сказала Таня.
- Или глупость! - возразила Глаша с досадой.
Она хотя и переменилась во многом к лучшему, но её резкость и вспышки ещё иногда проявлялись.
Однажды Серафима Павловна воротилась домой особенно оживлённая и, едва сняв шляпку, сказала сыну и дочери, пившим чай в гостиной и о чём-то серьёзно разговаривавшим:
- Ах, дети, вы себе представить не можете, какую я видела прелесть! Уж я ли всего не насмотрелась за границей, когда я туда так часто езжала с вашим дедушкой, моим отцом, но ничего такого не видала!
- Что же это такое? - спросила Глаша больше из снисхождения к матери, чем из любопытства.
- Птицу! Видела прелестнейшую птицу!
- Канарейку или курицу? - сказала, смеясь, Глаша, но весело, а не насмешливо.
- Какой вздор! Куриц и канареек я терпеть не могу. Угадайте!
- Угадать трудно, - сказал Серёжа, - птицу? Какую же? Попугая, что ли?
- Именно, милый мой мальчик! Именно, попугая; розового попугая!
- Уж и розового! - возразила недоверчиво Глаша.
- Да, да, розового, австралийского. Он стоит больших денег, но его продают по случаю, за отъездом, только за 50 целковых! Задаром.
- Это деньги и большие, притом разве можно допустить мысль купить попугая; он с ума сведёт, будет кричать с утра до ночи, - сказала Глаша.
- Кричать! Отчего? Попугаи кричат от скуки; разве бы я допустила его скучать? Я по опыту знаю, что такое скука, я бы заняла его, если б его имела. Но я и не мечтаю о такой забаве. Я знаю, что не могу её себе позволить. Такой прелести у меня не будет.
- Слава Богу, - сказала Глаша, - от такой прелести можно бежать из дому.
- Не кипятись, ты знаешь, что я не могу купить попугая за такие деньги, но всё-таки скажу, что это было бы мне большим развлечением.
Серёжа молча пил чай и не взял, по своему обыкновению, сторону матери, когда она спорила с Глашей.
- Мама, - спросил Серёжа у матери, сидя подле неё в сумерки, в то время, когда они остались вдвоём и говорили по душе, - скажите, где вы видели розового попугая?
- На что тебе? - спросила она.
- Хочу посмотреть; я никогда не видал попугая такого цвета.
- Ах, посмотри! И я никогда такого не видала, - и Серафима Павловна сказала сыну имя того магазина, где продавали чудную птицу.
Дня через три Серафима Павловна совершенно забыла о попугае; она сидела в своём кабинете и со вниманием читала длинное письмо Веры, только что принесённое с почты. Два раза ей докладывали, что завтрак готов, но она не слыхала, наконец, Серёжа подошёл к ней и, отстранив письмо, сказал, подавая ей руку:
- Пойдёмте, пора! Завтрак простынет!
Нетерпеливая нота звучала в словах его, она подняла голову и, будто оправдываясь, сказала:
- Вера пишет: у испанского посланника большой костюмированный бал, и она не знает, какой выбрать костюм; по-моему, к её чисто-русской красоте шёл бы боярский костюм. Серёжа, помнишь, в Знаменском у нас была книга...
- Ах, мама, пойдёмте! - сказал он нетерпеливо. - После успеете...
Он повёл её через гостиную в столовую; вошедши туда, она вдруг остановилась и вскрикнула так, что Глаша вздрогнула.
В углу стояла большая клетка с розовым попугаем.
- Мама, вы сказали: вам это развлечение...
- Серёжа, ты... ты купил! Мне купил! Для меня!..
- Конечно, вам, вы желали.
Но она не могла уже сказать ни слова. Вся в слезах, она обвила голову сына руками и покрыла лицо его поцелуями.
- Мама, о чём вы? Мама, что с вами? - говорил он, смущённый и испуганный.
- Мне! Для меня! Серёжа! - проговорила она.
- Мама, голубушка, можно ли плакать за птицу! - сказал он.
- Не за птицу, а за любовь, - произнесла она с умилением, глотая слезы, - ты напомнил мне моего друга, твоего отца. Он бывало также... Я скажу, а он смолчит и сделает!
Она опять заплакала.
Серёжа, тронутый до глубины души тем, что она приравняла его к отцу, молчал.
- Но как ты мог? Где взял денег?
- У меня были. Я берёг на всякий случай.
- Ну, Серёжа, - сказала Глаша полусерьёзно-полунасмешливо, когда осталась с братом одна, - молодец! Ждала я от тебя многого, но не такой удали. Купил птицу на последние деньжонки. Чай и в оперу теперь не абонируешься?
- А вот разживусь опять, - сказал Серёжа, - тогда и абонируюсь.
- Когда оперу закроют, - сказала Глаша, но вопреки насмешливых слов поцеловала брата и, смеясь, ласково похлопала его по руке, взяв её в свои руки.

Так поживали Бор-Раменские, если не совершенно счастливо, то согласно и без особенных лишений. Серёжа, замечательно изящно писавший по-русски, имел хорошее место в канцелярии одного большого казённого места, с большим для первоначала жалованьем, и кроме того был деятельным и крупно оплачиваемым сотрудником одной большой московской газеты. Он почти ничего не тратил на себя, и, благодаря ему в доме, где хозяйничала Глаша, было довольство и относительная роскошь.
Отношения Серафимы Павловны к Ракитиным были дружелюбны, хотя она не совсем примирилась с самим Ракитиным; в сердце и уме её оставались некоторые сомнения и подозрения, о которых она решила не говорить.
Глаше и Соне минуло 18 лет, и их матери решили, что им пора выезжать в свет. Зинаида Львовна намеревалась открыть свой дом, давать балы и обеды и постараться составить себе широкий круг знакомства. Серафима Павловна давно уже имела его и многие её близкие приятельницы были едва знакомы с Ракитиными, но она положила, что сблизит их с Зинаидой Львовной, чтобы облегчить Соне доступ на балы в аристократические дома. Соня желала выезжать; она любила танцы, как всякая молодая, с детства счастливая и балованная девушка, но Глаша с ужасом думала о выездах. Она боялась их из самолюбия, боялась, хотя и не сознавалась в этом даже самой себе, не иметь успеха и просидеть на бале без кавалеров на танцы.

Настал ноябрь. Москва наполнялась; из деревень съезжались помещики, родовитые дворяне, и так как урожай был хорош, то сезон обещал быть блестящим. Много говорили о предстоящих балах и праздниках, о вновь выезжавших девицах. Одним из самых богатых домов в Москве считался дом княжны Дубровиной, жившей с семьёю дяди своего Долинского, но выезжавшей в свет с тёткой Варварой Петровной Богуславовой. Княжна Дубровина была очень любима, а дядя её всеми уважаем; ни он, ни жена его не ездили в свет, но многочисленные знакомые княжны, приезжая к ней, познакомились с Долинскими и скоро оценили характер её скромного дяди. Он и жена его умели держать себя с редким тактом и достоинством, а княжна Дубровина так уважала их, что заставила всех своих знакомых относиться к ним с особенным почтением. Дом Дубровиной с Долинскими отличался гостеприимством, приветливостью и отчасти патриархальностью нравов, сам Долинский был человек редкой доброты, прост в обхождении и добродушен, хотя ревниво наблюдал за тем, чтобы в доме его племянницы, которая его любила и обращалась с ним как с отцом, сохранялась строгая чинность и старомодная чопорность, не исключавшая самого сердечного отношения к знакомым. В этом доме не допускалось злоязычия, пересудов и сплетен. Семейство жило дружно. Княжна Дубровина, очень богатая, достигла уже 23-летнего возраста, но до сих пор не была замужем. Конечно, в женихах не было недостатка, но она упорно отказывала, говоря, что так счастлива дома, что не желает без особенной привязанности изменить свою жизнь замужеством. Семейство Долинских состояло из трёх дочерей и двух сыновей. Старший сын Димитрий вышел из университета и уехал служить в Петербург, желая, как говорили все, сделать карьеру и тяготясь слишком старомодным и строго благочестивым домом отца; он, оповещала молва, не совсем ладил с молодой своей кузиной Дубровиной, расходясь с нею во взглядах. Второй сын Долинского, Иван, тоже уехал из Москвы, сперва в Крым, а потом за границу для поправления слабого здоровья. Меньшие сёстры Долинские, Лидия и Лиза, должны были в эту зиму выехать в свет, и все говорили, что по этому случаю в доме княжны будут и балы и вечера. Тётки, княжны Богуславовы, воспитавшие её, очень её любили и серьёзно печалились, что она не выходит замуж, но княжна, очень всегда внимательная к родным, всегда любезная и послушная, добрая и уступчивая, относилась к этому делу холодно и упорно; несмотря на просьбы теток, она отказывала весьма знатным и даже завидным женихам: блестящие партии её не прельщали.

В конце ноября готовились большие балы у Богуславовых, потом Дубровиной с Долинскими, и Серафима Павловна решила, что Глаша непременно появится на них. Давно уже семейство Дубровиных, Долинских и Бор-Раменских состояло в знакомстве. Даже Серёжа иногда ездил туда вечером выпить чашку чаю; Долинские оставались дома почти всегда и принимали запросто, без чинов, с радушием старосветских помещиков, на которых, в лучшем смысле слова, и муж и жена очень походили. Оба они были необыкновенно любезны и ласковы к Серёже, а Лиза, его бывшая ученица, любила его чрезмерно. Вообще он сделался любимцем всего семейства, кроме княжны, которую знал мало, ибо вечером она редко бывала дома.
Серафима Павловна и её кузина, княжна Алмазова, беседовали, сидя за чашкой чая.
- Боюсь, - говорила княжна, нюхая табак, - что твоя дочка затеряется в щёгольской толпе бала. Она ведь не Вера. Вера всем взяла - и ростом и ослепительным цветом лица, и пра-вильными чертами. А эта маленькая, худенькая, рыженькая...
- Глаша очень умна, - сказала Серафима Павловна, - и чёрные глаза её горят, как угли, а волосы хотя и рыжие, но отливают золотом: она не дурна собою.
- Всё это так; ум-то ценят, когда его заметят, но на балу он не требуется. Я не знаю, вынесет ли Глаша равнодушие, пренебрежение света при первом своём появлении.
Серафима Павловна вспыхнула.
- Глаша дочь адмирала Бор-Раменского, израненного при Севастополе! - сказала она.
- Её, друг мой, - ответила княжна мягко и примирительно, - будут приглашать всюду, и на маленькие вечеринки, потому, что она Бор-Раменская, но из этого не следует, чтобы она имела успех. Если же Глаша будет глядеть букой, как это с ней нередко случается, то посидит в уголку незаметная и незамеченная. Повторяю, она не Вера - Вера была нимфа, богиня... Кстати, что она и почему никогда погостить к тебе не приедет?
- Не знаю, - сказала печально Серафима Павловна, - боюсь, что она не так счастлива, как рассчитывали.
- Она прежде всего и не скрывала этого; желала богатства и положения - теперь она это имеет. У Струйского и чинов и денег много.
- А у ней нет ни копейки, я это верно знаю, - сказала Серафима Павловна.
- Однако, я слышу, она дает балы, стало быть, деньги есть.
- Да, - сказала Серафима Павловна с неудовольствием, - Струйский содержит дом на широкую ногу; Вера может за¬казывать какие хочет туалеты; он сам дарит ей жемчуги и брильянты, особенно если найдёт что-либо сходно купить, платит по всем счетам жены, хотя и с замечаниями, но денег ей никогда не даёт.
- Вот как! Это новая манера держать жену на привязи. Извини, мы кузины, ужели она тебе, матери, не присылает денег от такого состояния? А сестре? Брату?..
Серафима Павловна вспыхнула.
- Я бы не взяла у ней денег, - сказала она, - у меня, хотя и небольшие, но есть свои.
- Ну, уж это по-новому, не по-нашему, по-старому! Нынешние порядки другие! У дочери не взять!..
Княжна помолчала, почавкала и покачала головой.
- Струйский любит жену по-своему, - сказала Серафима Павловна, - он даже не допускает её заняться хозяйством - всё сам. По счетам платит, обед повару заказывает, жалованье прислуге раздаёт и сам нанимает.
Старая княжна всплеснула руками.
- От роду ничего такого не слыхивала. Правда, наши отцы платили по счетам дворецких и оттого расстраивали своё состояние, потому что все эти дворецкие воры, но это дело иное! Мужчине, генералу, человеку военному - обед заказывать. Воля твоя, это унизительно для жены, да и для мужа тоже. Стало быть, он считает её пустельгой, петой дурой или дитятей неразумным...
- Не знаю, - сказала обиженная Серафима Павловна, - видно, это у них в Питере такой обычай... Впрочем, и мой друг дорогой, муж, не допускал меня до хозяйства... Всё бывало сам...
- Что ж, и обед заказывал? - сказала княжна с насмешкой.
Серафима Павловна засмеялась.
- Что это, кузина, да мой друг не отличил бы утки от курицы. Он никогда не знал, что кушал, и что подадут, то и скушает, если голоден. Подлинно не знала я, чем он сыт бывал, да вот и не прожил...
Серафима Павловна утёрла влажные глаза. Княжна сделала вид, что ничего не замечает, и сказала:
- Так вот что: в будущее воскресенье у моих друзей, девиц Богуславовых, большой бал; я заеду за Глашей, пусть она будет готова к 11 часам. Сделай ей платье без затей, попроще; я её на этом бале всем представлю. Там будет вся Москва, la societe.
- Так ты её не повезёшь с визитами? - сказала, недоумевая, Серафима Павловна.
- Нет, я уж визитов не делаю, стара, и с меня не взыскивают. Я её познакомлю со всеми, и пусть она сделает визиты с кем-нибудь. Теперь Ракитины делают визиты, они твои близкие, пусть возьмут Глашу. Зинаида в девицах знала многих, ведь она рождённая княжна Осокина.
- Ну, нет, - сказала Серафима Павловна, - я не хочу, чтобы Ракитина вводила мою дочь в моё общество. Я подумаю, быть может, сама поеду.
- Ты! В твои лета, вдова адмирала, с визитами к молодым бабёнкам, как Честовы и Брянская, и к девочкам, как Дубровина и другие, выезжающие с молоденькими сёстрами... Нет. Разве если хочешь - поезжай на бал; тебе по одному намёку пришлют приглашение.
- Мне, такой несчастной, куда уж ездить на балы...
- Так пошли Глашу с визитами с братом. Нынче с братьями делают визиты; я видала. Если имеешь доверие к сыну и дочери, то...
- Конечно, имею, - сказала Серафима Павловна с гордостью.
- Прекрасно, но в таком случае, пусть Сергей едет со мной и на бал; я его представлю всем, а то как же ехать с визитом, никого не зная.
- Ах, как я рада! - воскликнула Серафима Павловна. - Серёжа отшельник, медведь, дикарь! Это его принудит покинуть свою берлогу, узнать людей, себя показать!
- Серёжа красив собою, - проговорила княжна, - и умён. Ему везде будут рады и через него будут внимательнее к сестре. А хорошо он танцует?
- Плохо. Никогда не хотел учиться. Вот и выйдет по-моему, говорила я, что необходимо хорошо вальсировать. Теперь и пожалеет, да поздно.
- Вальс не философия, - сказала княжна, - в 10 уроков, если захочет, будет вальсировать отлично.
- Ну, извини. Я сама была первой valseuse, за границей все дивились: la jolie russe danse comme une fee...
Княжна всё это слышала не однажды и потому поспешила проститься, встала и сказала:
- До свидания, дружок! Так пусть Серёжа и Глаша будут одеты и готовы к 11 часам. А теперь я спешу на вечер, на карточный, хотя и по маленькой, а ближе часа партия не окончится.

*

Широкую, всегда пустую парадную лестницу большого дома девиц Богуславовых узнать было нельзя. Она превратилась в тропический сад и роскошный цветник. На всех площадках и внизу, при входе в сени, и наверху, при входе в залу, стояли высокие деревья, мирты, пальмы, а между ними пурпуровые цветы камелий выглядывали из металлической, составляющей их красоту, зелени. Все ступеньки широкой лестницы, устланной ковром и залитой светом ламп, были уставлены горшками цветов. Аромат гиацинтов, нарциссов и фиалок наполнял воздух. Лакеи в ливреях с гербами стояли на всякой площадке столь же неподвижные, как и бронзовая негритянка, державшая в металлических руках зажжённые канделябры. Нарядная толпа всходила по лестнице, шурша нарядными платьями и весёлым говором оглашая пространные сени. В этой веренице лиц, тянувшейся вверх без спеха и без стремительного нетерпения, шли и наши близкие знакомые, Глаша и Серёжа, вслед за старушкой Алмазовой, которую вёл под руку с одной стороны лакей, а с другой какой-то важный, средних лет господин при звезде и лысине. Он что-то говорил ей. Глаша шла под руку с братом и любопытно оглядывала красивое убранство лестницы.
- Какая прелесть! - сказала она брату. - Дальше идти не хочется; села бы я здесь и сидела бы целый вечер. Не правда ли, чудно хорошо! Не налюбуешься вдоволь!
- Конечно, - сказал он, - только ведь это совсем ненужная трата денег. Разве нельзя танцевать и веселиться, не соря деньгами.
- Чудак ты, право. Но ведь этак везде сорят деньгами. И платья, и удовольствия, и театр - всё трата денег. При таком взгляде надо идти в монастырь.
- Нисколько, - сказал Серёжа, - есть середина: то, что для жизни, не лишённой удовольствий, необходимо и что совсем излишне. Этот сад зимою лишний - разве бал от лестницы, стоящей сотни, будет веселее? Нисколько!
- Но изящнее, - сказала Глаша.
- Да, на две минуты. Вот мы и вошли, здесь спорить некогда - а изящное уже исчезло. Лестница осталась за нами.
Княжна и за ней брат и сестра Бор-Раменские вошли в огромную гостиную, уже наполненную гостями. Старшая Богуславова, здоровья слабого, сидела в кресле и не вставала при входе гостей, но зато вторая и меньшая встречали приезжавших у самых дверей гостиной. Все три Богуславовы были старые девицы и давали однажды в зиму бал для своей племянницы, княжны Дубровиной. Она принимала девиц и уводила их в смежную с большой гостиной комнату, также очень большую. Дом Богуславовых был полон старинной мебели и старинной бронзы; старинные из гранёного хрусталя люстры проливали яркий свет и блестели брильянтовой гранью. Глашу представили всем старым и молодым дамам, имевшим открытый дом; затем княжна Дубровина взяла её под руку, приветливо разговаривая, увела в другую комнату и сдала её своим двум кузинам Лиде и Лизе Долинским. Княжна, как хозяйка, была озабочена приезжавшими и не могла исключительно заняться Глашей, хотя того и желала. Бедная Глаша была как в лесу. Из числа 30 или 40 молодых девиц, она почти никого не знала, кроме Старицких, Долинских и Щегловой; но они были так окружены, так болтали направо и налево, смеялись, жали руки, перекидывались вопросами и ответами, что Глаша видела, что места ей нег между ними. Скоро Лиза Долинская, жадная до веселья, куда-то с кем-то умчалась, осталась молчаливая сестра её Лида, очень красивая, но неумная, да и к ней скоро подошёл кто-то. Глаша оглянулась и даже испугалась, она осталась одна; ей не к кому было подойти, не с кем слова сказать. По своему обыкновению, она тотчас вспыхнула, рассердилась и подумала в сердцах:
- Все мама! И зачем мне было ехать на этот противный бал! И что тут весёлого - одна скука! Передвигать ногами, прыгать. Какое это удовольствие? Одно мучение.
Она села в уголок. Нельзя сказать, чтобы она была одета к лицу. Ей шли цвета яркие и резкие, а её одели, против её воли, в белое платье с белыми камелиями, рабски следуя глупому обычаю, будто на первом бале, как невесте под венцом, девушке необходимо иметь белое платье. Глаша должна была покориться желанию матери и советам тётки, строгой охранительницы светских уставов. Но вот раздалась музыка. В гостиную нахлынула толпа молодёжи; чёрные фраки, как пятна, замелькали между разноцветной и воздушной одеждой девиц, и потянулся длинный польский. В те времена, от сегодня не весьма далёкие, всякий бал начинался польским, и старые и молодые шли парами в большую залу, обходили её и потом уже садились. Глаша видела с ужасом, что гостиная всё пустела, и наконец в ней осталась только одна последняя пара и та направлялась к двери, да в углу стояли, сбившись в кучку, три-четыре девицы с неулыбающимися лицами, жидкими волосами и бледными глазами и щеками. Глаша быстро встала и примкнула к ним. Губы её были сжаты, глаза горели. Ей было и горько, и стыдно, и гневно. Самолюбие её страдало. В дверях показался молодой человек, лет двадцати трех, и при виде его - Глаша вздрогнула и вся изменилась в лице: то был живой портрет её умершего брата Вани. Те же прелестные голубые глаза, то же растопленное золото в кудрях, те же добрые губы, то же миловидное лицо. Взгляд Глаши, пристальный, смущённый и умилённый, встретился с его взглядом, будто Глаша притянула к себе неизвестной силой это милое, статное, привлекательное существо. Молодой человек быстро подошел к Глаше и подал ей руку, и она, не помня себя, пошла с ним под звуки музыки по ярко залитым светом комнатам, по мягким коврам, и ей казалось, что она волшебно перенесена в иной мир. Обошедши залу, он посадил её на место, поклонился поклоном, полным грации, и, не сказав ни слова, отошёл. Глаша сидела молча на том стуле, на который посадил её неизвестный ей молодой человек. Но не прошло и получасу, как появился Фома Томский, немного знакомый Глаше; он прямо шёл к ней, а за ним тот же молодой человек, живой портрет Вани. Томский раскланялся.
- Позвольте представить вам, Ваню... - обмолвился он и тотчас прибавил:
- Извините, Ивана Николаевича Долинского.
При имени Вани Глаша вздрогнула.
Долинский звал её на первую кадриль.
Заиграл вальс, и в бешеном его вихре неслись пара за парой, обгоняя одна другую, летя и извиваясь между других пар, иногда сталкиваясь и тотчас же с новою страстностью и порывом пускаясь ещё шибче, ещё стремительнее. Из всех танцев Глаша любила один вальс; бывало на уроках у Ракитиных она была неутомима и могла делать столько кругов, сколько хотел её танцор, а после него, едва переводя дух, летела она и с другим, и с третьим, и, за не имением кавалера, с какой-нибудь из девиц. Ей было всё равно с кем танцевать, лишь бы лететь, стремиться, не видя ничего, под звуки музыки и блеск свечей. Это был для неё не вальс, а какой-то полёт, полный чар. Теперь она сидела одинокая и незамеченная никем и глядела мрачно на танцующие пары. Вот в первой из них вся в голубой дымке мчится ловко и легко хозяйка, княжна Дубровина, напоминая и лицом, и станом, и вьющимися волосами, и ореолом их на лбу и висках видение, как его пишут живописцы на своих картинах. А вот и Лиза Долинская - цыганка, и сестра её Лида, холодная и красивая, безжизненная, но улыбающаяся безучастной улыбкой; вот меньшая Старицкая, белая, румяная, полная, похожая на голландскую красавицу, а вот Соня... Соня Ракитина, вся разгоревшаяся, розовая, как её воздушное платье, с венками роз на серебряных волосах. Она мчится с Серёжей... «Счастливый Серёжа, - думает Глаша, - ему можно выбирать своих танцорок, он может танцевать сколько хочет, а я... и зачем я приехала? Все забыли обо мне... Разве это гостеприимно, разве это... и зачем я приехала... в последний раз!... Больше ни за что...»

Но вот вальс кончился, пары смешались, музыка умолкла, и в зале поднялся тот говор и гул, который не позволяет оживлению, внесённому танцами, охладеть, - тот гул, который предвещает успех и долгую жизнь балу. Захлопал в ладоши красивый, полный гусар - и музыка опять заиграла. К Глаше подошёл тот, которого она в глубине души звала уже именем Вани.
В этот раз он начал говорить и объяснил ей своё молчание в польском.
- Я не смел, - сказал он, - не будучи представлен, заговорить с вами. Ведь я тоже здесь никого не знаю. Я жил в губернии, а потом за границей в продолжение нескольких лет; только 4 дня тому назад я вернулся из Италии.
- Я тоже никого не знаю, - сказала Глаша, - я никуда не выезжаю. Это мой первый бал и, вероятно, последний.
- Почему же? Ужели вы не любите танцевать? Я видел, вы ни единого круга вальса не сделали. Отчего?
- Очень просто, - сказала Глаша резко, - меня никто не звал; я очень люблю вальс.
- Этому лекарство простое, - сказал Долинский, - вам надо представить кавалеров.
- Ах, нет, пожалуйста, нет, не обременяйте мною никого.
- Да ведь это же обычай: на первом балу всегда представляют кавалеров. Без моей просьбы Анюта (это сестрица моя, Дубровина) и сёстры мои Лиза и Лида должны были это сделать, это их обязанность. Они здесь почти хозяйки.
- А где вы жили за границей? - сказала Глаша, желая переменить разговор.
- Везде понемногу и, к сожалению, поздно попал в Рим. Я пробыл в нём три месяца, а чтобы им насладиться и с ним коротко познакомиться - надо три года. Там неисчерпаемые сокровища живописи и ваяния, и что я говорю - сам Рим, его Кампанья, горы, у подножия которых построен вечный город, эти опаловые горы, при свете солнца блистающие, - всё это так прекрасно, дивно прекрасно!..
Он говорил просто, но с жаром, с энтузиазмом, с редкою задушевностью.
«Такой бы был и наш Ваня», - думала Глаша и слушала его с трепетным вниманием.
- Вы прямо из Рима? - сказала она, когда он умолк.
- О нет! Я проехал чрез Вену и был поражен Соммерингом.
- Что это такое? - спросила Глаша.
- Это огромная гора между Веной и Триестом. Железная дорога победила тут природу. Она обвила гору своим железным кольцом - это винт, доходящий до её вершины, и на нём...
- Как? Вы хотите сказать мне, что железная дорога перевозит людей через скалы и крутизны!
- Да, идёт мимо бездн и пропастей, идёт по винтообразным рельсам доверху, и вообразить вы себе не можете, какой это вид, особенно ночью, при месяце. Скалы, голые, бледные в лучах ночного светила, бездны тёмные, темнее ночи, темнее мрака... Вы читали Манфреда?
- Конечно, читала.
- Долинский, ты опять забыл делать фигуру. Тебе, твой черёд...
- Извините, прошу вас, заболтался.
- Я благодарю вас и сердечно, - сказала Глаша, окончив фигуру. - Так несносно, что нас прерывают.
- А мы можем поговорить вдоволь, если вы согласны отдать мне мазурку.
Глаша согласилась, но когда кадриль кончилась, она опять осталась одна-одинёхонька и смущалась своим одиночеством.
Долинский отыскал Анюту Дубровину.
-  Побойся хотя своих тётушек, - сказал он, смеясь, но с укором, - ведь они тебя не похвалят! Здесь у тебя сидит в уголку и скучает Бор-Раменская. Познакомь её - ты хозяйка.
- Удивительно, что Лиза ничего не может сделать, как надо. Я ей и Лиде поручила Бор-Раменскую. Лидия молчит, как рыба, а Лиза щебечет и носится по зале, как в припадке горячки, - сказала Дубровина с лёгкой досадой.
- Ведь ты их знаешь, зачем же поручала им новичку и притом, кажется, очень застенчивую.

Долинский отправился с тою же просьбой к Новинскому, Томскому и Щеглову. Щеглов осведомился: хорошо ли вальсирует Бор-Раменская. Ваня отвечал: «Отлично, восхитительно!», хотя совсем не имел никакого понятия о способностях Глаши в этом отношении. Но это послужило к удовольствию Глаши. Щеглов позвал её на один тур вальса и, убедившись, что она действительно танцует хорошо, удостоил её чести вальсировать с ним три раза в течение танца. Конечно, это было не много, но всё же что-нибудь. Томский привёл кавалеров. Глаша танцевала и кадрили, но успеха не имела; её не замечали, и о ней никто не сказал ни слова. Но зато её ждало великое удовольствие: танцуя мазурку с Долинским, она так увлеклась его разговором, что по обоюдному согласию они почти и не танцевали, а говорили без умолку. Серёжа был весел - он танцевал с Соней и имел положительный успех. Его все заметили, о нём все спрашивали. Его выразительное, красивое лицо, стройный стан, достойная и изящная манера держать себя, его прославленное отцом имя обратили на себя общее благосклонное внимание. Девушки охотно танцевали с ним, несмотря на то, что он не блистал искусством в танцах и в мазурке; они, к его досаде, постоянно прерывали его оживлённый разговор с Соней. Лиза Долинская и Анюта Дубровина очень часто выбирали его, делая фигуры мазурки. Не успели они оба, и брат и сестра, наговориться, как мазурка превратилась в польский, двери в столовую отворились, и толпа гостей, пожилых и почётных, полилась в одну залу, а молодёжь танцующая - в другую.

Глаша, не званая на котильон, воротилась домой в 4 часа утра, а Серёжа приехал домой в 7 часов, когда няня пила уже утренний свой чай, и московские колокола, перезванивая, приглашали богомольцев к ранней обедне.
- Ну, Глаша, рассказывай, - опять запела старую песню Серафима Павловна. Она имела обыкновение на другой день вечера или бала требовать подробный отчёт о том, как и что, и кто?
- Я не знаю, с чего начать, - сказала Глаша.
- Была ли тебе весело?
- И да и нет. Я очутилась в лесу, никого не зная; начались танцы, а у меня не было кавалеров.
- Это дело хозяйки.
- Да, но это продолжалось недолго. Мама, я познакомилась с премилым молодым человеком.
Серафима Павловна навострила уши.
- Это меньшой из сыновей Долинского. Он много разговаривал со мною и много со мною танцевал. Он просил позволения приехать к нам.
- Что ж? Я всегда рада; но я думала - у Долинских только один сын, тот, что служит в Петербурге.
- Там старший - Дмитрий, этот - меньшой, он только что воротился из-за границы, а прежде зимою жил в Крыму, там и учился. Он был очень слаб грудью, и ему приказали доктора жить на юге. Он жил у какой-то дальней родственницы в Симферополе. Теперь воротился. Вероятно, завтра приедет к Серёже, который вам его и представит; только, мама, вы не пугайтесь и не волнуйтесь.
- Что ты, Глаша! Разве я дикарка и не умею принять у себя. Слава Богу, я...
- Не то, мама; он поразит вас сходством.
- Каким сходством?
- Мама, он очень похож на брата.
Серафима Павловна изменилась в лице и, помолчав, спросила:
- На моего Ваню?
- Да, мама, очень похож.
- Чертами, может быть, но уж не выражением. Такого выражения ангельского ни у кого быть не может.
- Не знаю, мама, а только очень похож; ну, вы теперь предупреждены, не пугайтесь и не волнуйтесь.
- Смутила ты меня, Глаша, разбудила ты во мне такое мучительное...
- Поневоле, - сказала Глаша более мягко и ласково, чем всегда. - Лучше было предупредить вас.
- Отчего Серёжа, будучи так часто в их доме, никогда не говорил о том.
- Когда Серёжа давал уроки... занимался с Лизой, Долинский жил в Крыму; притом Серёжа никогда не знакомился семейством, приходил прямо в классную и редко видал, и то мельком, старика Долинского и его жену, а уже познакомился ближе со всем семейством после блинов у Старицких. Иван Долинский любимец в семье и особенно дружен с Анютой Дубровиной.
- Его зовут Иваном!.. - сказала встревоженно Серафима Павловна. Сердце её билось, и она целый день была задумчива, рассеянна и не в себе.
Прошло три дня. Однажды утром в передней громко позвонили. Серафима Павловна встрепенулась, но в зале зашумело женское платье - и она успокоилась. В комнату вошла молодая, очень красивая, щёгольски одетая княжна Дубровина; она очень дружески поздоровалась с Серафимой Павловной и с Глашей и сказала:
- Я собиралась к вам ещё вчера, но у нас было так много гостей, что я не могла выбраться, а вот нынче я привезла к вам моего брата. Он только что возвратился из-за границы, познакомился с вашей дочерью на бале и желал быть вам представлен. Я надеюсь, что теперь ваша дочь, сын и вы сами не откажетесь посещать нас почаще.
- Где же он, ваш брат?
- Он пошёл в кабинет Сергея Антоновича и сейчас придёт. Да вот они, я слышу, идут. Позвольте вам представить нашего милого Ваню.
Серафима Павловна вздрогнула и глянула по направлению к двери. Она вся затрепетала; к ней шёл высокой, белокурый молодой человек, близнец её сына, её умершего сына. Секунду смотрела она неподвижно смущёнными и испуганными глазами на этот столь милый, столько ею любимый образ давно отошедшего от ней сына - и вдруг стремительно вскочила и на почтительно склонившегося пред ней Долинского бросила свои дрожавшие руки, обхватила его, притянула его к себе и слезами облила его голову, рыдая истерически.
Глаша и Серёжа прослезились.
- Ваня! Ваня! - восклицала сквозь рыдания поражённая Серафима Павловна.
- Он живой брат мой, давно умерший брат, любимец матери, - сказал Серёжа, поясняя столь непонятную Дубровиной сцену.
Долинский, услышав также  слова эти, покрыл поцелуями руки плакавшей Серафимы Павловны. Он усадил её в кресло и стал, растроганный и умилённый, перед ней на колени. Глаша подавала матери стакан воды; но она одною рукою отвела его и, не выпуская из другой руки руку Долинского, жадно сквозь слёзы смотрела на него и повторяла: «Ваня! Ваня!»
Княжна Дубровина по свойственной ей сердечности поняла, что надо оставить вдвоём с Ваней эту несчастную мать, и тихо вышла из комнаты, за ней вышли Серёжа и Глаша.
- Боже мой! - воскликнула Анюта Дубровина. - Как мне её жаль! Какая нежная у ней душа, и как она любит ещё своего умершего сына. Ужели Ваня так похож на него?
- Да, он похож. Мы предупреждали мама, и она ждала его с волнением; но мы не могли предполагать, что выйдет такая для неё потрясающая сцена. Как бы она не заболела.
- Ваня сама доброта и чувствительность, - сказала Анюта. - Вы увидите, как он сумеет быть близок с ней и наверно утешит её. Я считаю это счастливой для неё встречей.
Серёжа молчал. Ему показалось, что этот пришлый молодой человек отнимет у него часть материнской любви, но скоро овладел внезапно нахлынувшим недобрым чувством и сказал:
- Лишь бы ей было легче. Она у нас до сих пор безутешна после своих жестоких потерь.
Тогда между этими тремя молодыми людьми завязался задушевный разговор; эта минута сблизила их больше, чем два года знакомства. Княжне Дубровиной не нужно было настойчиво звать к себе Бор-Раменских: она чувствовала и знала, что между ними установилась сердечная связь.

Многие добивались приглашений княжны, но не все получали их. Когда съезжались близкие знакомые, то в большом доме княжны Дубровиной, роскошно отделанном, принимали их запросто в одной из гостиных. Старшая Долинская, Агаша, разливала чай, её две сестры: умная и пылкая Лиза и красивая Лида болтали без затей, а сама княжна прельщала всех своею грацией, любезностью и умом. Дом этот был центром и немало веселил всю Москву; два раза в зиму княжна Дубровина давала балы и приглашения по её желанию или от её дяди и от ней совокупно. Бывали у них и благородные спектакли. Княжна, неутомимая танцорка, зимою много веселилась, но рано уезжала в деревню и жила там до поздней осени. В городе говорили, что она много читает и серьёзно занимается устроенными ею там благотворительными заведениями. У ней в Спасском (её подмосковном имении) была отлично выстроенная и содержанная больница, школа, приют для детей и богадельня для стариков и старушек. Если княжна Дубровина была любима в обществе, то можно сказать, что её обожали в семье и боготворили в её многочисленных вотчинах. Не уходил от неё никакой бедняк без помощи, без утешения, без доброго слова. Тётки её, Богуславовы, в ней души не чаяли, и она в мудрёном деле обращалась к ним за советом. С семьёю Долинских соединяла её та любовь и дружба, которые редко встречаются в семье тесного смысла. Она почитала и любила дядю как добрая, нежная, преданная дочь, была неразрывно дружна с его женою, а детей дяди почитала своими родными сёстрами и братьями. Из всех их любила она больше всех Ваню, и его долгое отсутствие из семьи было для Анюты Дубровиной очень грустным, очень тяжким испытанием. Она даже два раза ездила повидаться с ним, увозя с собою Агашу и свою англичанку, мисс Джемс. Но вот здоровье Вани поправилось, и он возвратился домой к полному счастью всего семейства; ликованию и радости Анюты не было меры. Она не расставалась с ним и не могла довольно наговориться.
Прошло около часу. Дверь в кабинет Серафимы Павловны отворилась, Ваня вышел, и за ним вышла и она с заплаканными глазами, но довольным лицом.
- Пора домой, папа ждёт нас, - сказал Ваня Анюте, - мы поехали на полчаса, а пробыли долго.
Анюта встала. Она подошла к Серафиме Павловне, на лице которой были следы недавнего сильного возбуждения, и нежно расцеловала её.
- До свидания! - сказала она. - Теперь и вы у нас и мы у вас будем часто.
- Да, - сказала Серафима Павловна, - мы стали своими. Прощайте, до скорого свидания! Не забудьте меня.
- О нет, - сказал Ваня, - я буду приезжать часто, всякий день!
- Да, да!
Она проводила гостей своих до передней и, когда дверь захлопнулась за ними, подошла к Серёже.
- Серёжа, - сказала она, - я нашла двойник Вани. Такой же милый он и нежный... Но ты, старший, родной сын мой, и я знаю, чувствую всё, что ты для меня сделал. Не бойся, не опасайся этого нового моего Вани. Ты, милый, родной сын мой!
Она нежно расцеловала его, ушла и заперлась в своей спальне.
С этих пор жизнь Бор-Раменских совершенно изменилась; Серафима Павловна сделалась веселее, смеялась и разговаривала, как не бывало после той тучи, которая, казалось, навсегда омрачила их дом и семью. Почти всякий день Ваня Долинский приезжал к Серафиме Павловне, которая ожидала его с нетерпением, встречала с радостью и прощалась с сожалением. Вся чрезмерная доброта Вани, его чувствительность, экзальтация, ему прирождённая, выказались в его отношениях к Серафиме Павловне. Сперва он задался мыслью утешить эту несчастную женщину, потерявшую и мужа, и сына, и состояние. Случайное сходство давало ему повод сблизиться с нею и взять на себя роль сына; он не предвидел, что его поведение с ней, внушённое сперва жалостью, очень скоро сделается влечением сердца. Действительно, грация Серафимы Павловны, её нежность, её доброта и впечатлительность привязали к ней Ваню Долинского. Самые недостатки Серафимы Павловны ему пришлись по сердцу; его влияние на неё не имело границ. Если он просил её приехать к ним вечером - она непременно отправлялась, если он хвалил что-либо - хвалила и она, и всё, что не нравилось Ване - делалось ей противно. Самые закоренелые её предрассудки стушевывались и исчезали, если Ваня высказывал мнение, им противоположное. В семье Бор-Раменских Ваня царствовал. Серафима Павловна его обожала, и Глаша со свойственною ей горячностью привязалась к нему. Чрезмерная деликатность, мягкость, нежность Вани, его начитанность, поэтическое настроение - всё это, столь ей несвойственное, нашло дорогу к её сердцу. И она бессознательно слушалась Вани, никогда с ним не спорила, и когда он просил её о чём-либо - тотчас соглашалась. Она говорила и Тане и Серёже, что ей невозможно отказать ни в чём Ване.
- Он так похож и лицом и нравом на милого брата! - восклицала она.
- Не знаю, - замечал Серёжа, - похож он, конечно, 6елокур, строен, худощав и чертами немного похож, но не в той степени, как ты и мама выдумали. Впрочем, если это счастье мама, то слава Богу.

Говоря эти слова, Серёжа уходил. Очевидно было, что ему тяжело. Пять лет, не жалея себя, трудясь день и ночь, он часто выносил семейные неприятности, иногда выговоры и даже гнев матери, и не мог, несмотря на всю свою любовь, хотя отчасти утешить мать, а вдруг, в одно утро, чужой и пришлый утешил, овладел ею и стал её кумиром; он внёс в их семью жизнь и радость. Серёжа не отдавал себе ясного отчёта, но он тосковал и томился. В последние недели Серафима Павловна мало видала Ракитиных, или видала их в короткие утренние визиты; вечером она редко бывала дома. Семья Долинских пришлась и ей по нраву. Она любила проводить вечера с ними. Глаше тоже все Долинские очень понравились, княжна Дубровина выезжала с тётками Богуславовыми, с Варварой, а чаще всего с Лидией Петровной, которая страстно любила свет и балы и с удовольствием вывозила с Анютой Дубровиной и её двоюродных сестёр Долинских. Анюта не весьма любила свет и часто оставалась дома. Её спокойствие, разумность, практичность нравились Глаше, а Глаша увлекала всех Долинских оригинальностью ума, неожиданными выходками и живостью нрава и приёмов. Глаша, переставшая хандрить, вносила за собою жизнь и смех; добрые Долинские сошлись очень скоро с Бор-Раменскими. Когда Серафима Павловна хотела остаться дома, Долинские приезжали к ней. Вскоре их близость сделалась столь крепка, что и Анюта по¬любила Серафиму Павловну и её детей. Тётки Анюты Дубровиной пожелали познакомиться с Бор-Раменскими и сперва позвали их обедать, а вскоре после званого обеда стали приглашать их запросто, Богуславовы не понравились Серафиме Павловне; она считала их скучными, и нельзя сказать, чтобы и Серафима Павловна им понравилась. Варвара Петровна обозвала её пустою, а Александра Петровна отозвалась критически и сказала о ней:
- Она даже и Виктора Гюго читать не любит и говорит, что Расин слишком скучен!
- Она мало читает, - сказала Анюта, - она рукодельничает и вся живёт детьми и в детях. Она такая изящная, а вы знаете, исполненные грации и изящества никогда не бывают учёны.
- Учёности у ней и не спрашивают, - сказала Варвара Петровна, - а в её лета можно требовать устоя, а этого-то в ней и не видно. Ведь ей лет 45 непременно, а поглядеть на неё и 30 не дашь.
- Лицом молода, очень молода, - сказала Анюта.
- И нравом также, - решили все. Но это не мешало им видеться очень часто, и было очевидно, что все сёстры Богуславовы прельстились приёмами, воспитанием, умом Сергея. Ему пели они похвалы и на все лады превозносили его. Даже и Глаша им нравилась, хвалили они и её ум и её оживление.
Серёжа сопровождал часто и мать и сестру к Богуславовым и Долинским, но не мог, несмотря на усилия матери, подружиться с Ваней Долинским, и на все его попытки сближения отвечал приветливо, но не сердечно. Сердечного чувства он не питал к нему, и весьма часто ускользал вечером из дому, чтобы не ехать к Долинским с матерью, и бежал к Ракитиным. Там находил он сочувствие и дружбу, и там лились его речи, и часто раздавался его весёлый смех. Отец и мать Ракитины души не слыхали в Серёже, а Соня по-прежнему была к нему сердечно привязана. Когда Серёжа был весел - она сияла, когда Серёжа был грустен - она старалась увести его в залу и, ходя с ним взад и вперёд, узнавала, что именно его тревожило, и находила слова утешения, примирения, лила масло на его рану; её милое, задушевное слово врачевало его сердце, часто уязвлённое. Так однажды ходили они по пустой зале. Он был задумчив, а на её умильном личике лежала какая-то складка, омрачавшая всегдашнюю ясность её взора.
- Что такое с вами случилось, Серёжа? - сказала она ему тихо.  - Скажите мне.
- Ничего не случилось, - отвечал он, по-видимому, спокойно, - совсем ничего.
- Однако... если не случилось, то что-нибудь вам сказали, - настаивала она.
- Да, сказали. Но мало ли, что приходится слышать; не всякое лыко в строку.
- Конечно, только лыко само ложится в строку. Наверно, вы слышали что-нибудь от сестры или матери.
- Да, Соня, иногда очень уж обидно. Мама вот уже два года не может простить мне, что я давал уроки у Долинских. Соня, ведь я для неё это делал.
- Знаю, и многие знают, и все, все, разве кроме... - она остановилась и добавила: - У твоей матери, Серёжа, это старый, очень старый предрассудок. Ужели ты не можешь примириться с ним.
Лишь только Соня начинала говорить с Серёжей о чём-либо семейном и интимном, она переходила от церемонного вы взрослой девицы на прежнее ты детских лет.
- Я примирился. Уроков уже больше не давал по её желанию, да и не нужно было при моих трудах в редакции журнала и теперь при моём жаловании. Ведь мне, Соня, ничего не надо, кроме пары платья; расходы мои ничтожны. Я все ей от всего моего сердца...
- Она, верно, знает это, - сказала Соня.
- Знает! А первый встречный ей ближе меня.
- Ты говоришь о Долинском?
- Конечно. Ещё бы не говорить о нём. Он у меня камнем лежит на сердце.
- Ах, Серёжа, нехорошо. Ты бы должен радоваться, что твоя мать утешилась. Вчера моя мама говорила, что Долинский явился именно в такую минуту, когда незначительный толчок должен был изменить долгое нравственное страдание Серафимы Павловны. А толчок был сильный. Это правда, что Ваня Долинский похож на твоего брата и лицом и нравом. Вот, она в нём души и не слышит.
- Именно души не слышит! Знаешь, что она вчера сказала?
- Что?
- Вот это-то меня и обидело. Уж она ли меня не бранила и не мучила за эти уроки, а вчера вдруг говорит: «Всякий труд почтенен, и вот мой Серёжа трудится для нас, даже уроки давал, а ему самому надо было учиться». Я так и вспыхнул. «Это вам сказал Долинский», - спросил я. «Конечно, - отвечала мама с увлечением. – Он всегда тебя хвалит, всегда восхищается тобою, а отец его говорил мне, что я должна гордиться, что у меня такой сын. Мне это так приятно». Когда мама это сказала, меня так и укололо прямо в сердце. Одно слово этого Долинского уничтожило застарелый предрассудок, чего не могли сделать ни мои просьбы, ни моя печаль, ни мои доводы.
- Очень понятно, - сказала Соня. – Вообще в такого рода распрях слушают больше чужих, чем своих, особенно те, которые не наделены большим характером – а ты свою мать знаешь. Она сама доброта, но бесхарактерна. Ну, и люби её, как она есть, не требуй, чего нет.
- Я ничего не требую, - сказал Серёжа грустно, - но я не могу спокойно видеть, что чужой захватил её сердце и оставил мне так мало.
- Это тебе только кажется. Попробуй уехать куда-нибудь хотя на две недели и ты увидишь, как необходим матери. Она без тебя и недели не проживёт, тоска источит её.
- Не знаю.
- А я знаю. Попробуй – увидишь. Она так уверена в твоей любви, так привыкла к твоему уходу, попечениям, что сама не знает, как ты ей необходим. Знаешь ли выражение одного известного поэта? «Родину, как здоровье, мы тогда только ценим, когда их лишимся». Это можно сказать о многом, и это прямо относится к тебе. Попробуй оставить мать и сестру на две недели, и я повторяю, никто, ни даже их любимец Ваня Долинский тебя не заменят. Не забудь, что начиная от всякой домашней мелочи до самого важного в вашем семействе дела, первое слово твоей и первое слово твоей умной и характерной сестры: «Где Серёжа? Надо сказать Серёже! Как посудит Серёжа!» Если ты не слыхал этих слов, то я их беспрестанно слышала. Ты в доме тот рычаг, которым всё движется, ты сила, ты разум, ты и сердце, чем всё живится. Сам ты не знаешь, что ты для семьи, а ропщешь и ревнуешь!
- Ревную! – сказал Серёжа с удивлением и негодованием.
- Конечно, - сказала Соня, - и это нехорошо. Ты ревнуешь мать и сестру к этому доброму, чувствительному Ване Долинскому, которого Бог послал в ваш дом, чтобы излечить сердечную, не заживавшую рану твоей матери. Тебе бы надо любить Долинского, а ты из одной ревности почти что не терпишь его. Это не достойно тебя. Победи себя, милый, и верь, на твою долю досталось любви немало, а много, ах, как много!
Она взглянула на него своими ясными, кроткими, любящими глазами.
- Ты мой добрый ангел! Утешитель, хранитель! – сказал Серёжа. Она не отвечала, но вместе с ним подошла к гостиной, и вместе они пошли в кабинет Зинаиды Львовны, которая ожидала их за чайным столом, сидя рядом и говоря о чём-то с мужем и сыном. Родственной, добродушной улыбкой встретила семья Ракитиных входивших Серёжу и Соню. Два стула стояли пустые у чайного стола. Серёжа с прояснившимся лицом сел около Зинаиды Львовны, а Соня около отца своего. Он взглянул на неё, не утерпел и поцеловал её.

*

И эта зима проходила весьма приятная для Серафимы Павловны и Глаши, которая будто переродилась; Глаша вошла в состав семьи Долинских и внесла в неё именно то, чего, быть может, там недоставало – остроумие, незлую насмешливость и меткие замечания, при резвости и смешливости, которые теперь овладели ею, как и Лизой, с которой она подружилось. Благоразумная Агаша и ленивая Лида пленились Глашей; они ждали её с нетерпением, отпускали с сожалениями, и когда Глаша и Лиза затевали невинные шалости и выдумывали разные шутки, в гостиной шёл несмолкаемый говор и весёлый смех. Княжна Анюта Дубровина больше держалась дома около дяди и его жены, а следовательно, и Серафимы Павловны. Она была в тех годах (ей минуло 24 года), когда светские удовольствия, которыми она пользовалась вдоволь, начинают прискучать, и когда чувствуется потребность жизни, более серьёзной и семейной. Все вокруг Анюты были счастливы; об ней надо было бы сказать то же, если бы иногда она не задумывалась. Тетки её Богуславовы и Долинский с женою часто качали головами и говаривали между собою, что Анюте пора бы замуж; но она говорила, что совершенно счастлива в семействе, что никто из молодых людей, ищущих руки её, ей не нравится и потому отказывала всем. Часто её родные и не знали, что такой-то сватался. Она не хвасталась женихами; но всем было известно, что она отказала многим. Были приезжие из Петербурга, щёголи и хваты, многие, имевшие впереди блестящую карьеру, другие с громким именем и полновесными долгами, иные красавцы и модники, искатели богатых невест, но об этих она и не говорила, а только, смеясь, отделывалась от них. Словом, ни за кого не шла молодая, богатая, красивая княжна Дубровина, и тётки начинали серьёзно задумываться и печалиться. Дядя её Долинский не однажды кротко просил её выбрать себе доброго мужа, но она смеялась, целовала его и не отвечала. Однажды, когда его настойчивость огорчила её, она сказала ему сквозь слёзы:
- Разве я вам так надоела, что вы хотите от меня отделаться?
- Дружочек, - отвечал он, - ты сама знаешь, что говоришь вздор. Я стар, умру, а ты останешься одна.
- Одна! А Маша? А сёстры? А Ваня? Вы знаете, я всегда жизнь мою устраиваю с Ваней. Наши вкусы, мысли и желания сходятся, и мы любим друг друга так нежно. Сохрани вас Господь на долгие годы для счастья всех нас, но я и Ваня, мы всегда будем жить вместе. Он во всём, всегда был и будет мой помощник и друг.
- Ваня молод, он женится, когда-нибудь, что впрочем желательно, - сказал Долинский.
- Ваня - говорить он - никогда не женится, а всегда останется со мною.
- Этого сказать ни ты, ни он - вы не можете. Вам обоим, если сложить ваши лета, нет и 50 лет. Вы ещё дети!
- Ну, папочка, - сказала она, смеясь, - какие же мы дети!
Но папочка был прав. Когда Ваня воротился в семью и на первых же днях приезда попал на бал Богуславовых, а потом к Серафиме Павловне, где произошла тронувшая его сцена, он изменился совершенно. Он мало оставался с Анютой, как прежде; его тянуло к Бор-Раменским, а когда Бор-Раменские посещали их, он болтал с Глашей и своим звонким добродушным хохотом удивлял семью. Ваня по характеру был задумчив, кроток и неразговорчив. Когда подошла весна, он однажды вошёл в комнату Анюты.
- Милая, - сказал он ей, - я пришёл просить тебя сделать мне одолжение. Мне хочется, чтобы ты позвала летом Бор-Раменских в Спасское. Пусть они погостят у нас. Бедная Серафима Павловна отдохнёт душою, да и я буду очень рад.
- Ваня, - сказала Анюта, - я давно замечаю, что ты сам не свой. Серафима Павловна, хотя ты её сердечно любишь, тут не при чём. Ваня, скажи мне, ты любишь Глашу и задумал...
Он вспыхнул, поцеловал Анюту и, не отвечая, вышел из комнаты. Он был замкнут и не любил говорить о себе.
Анюта очень задумалась и отправилась к папочке в кабинет.
В этот же самый день Зинаида Львовна сидела в кабинет мужа, который, получив с Кавказа не весьма приятные вести о сыне, был задумчив и мрачен.
- Я бы желала, - сказала Зинаида Львовна своему мужу, - позвать Бор-Раменских в Знаменское, но не знаю, уговорю ли Серафиму Павловну. Прошло уже пять лет, а она никогда, никогда не согласилась навестить Знаменское. Буду просить её, не знаю, успею ли?
- А я бы и просить не стал. Она не поедет. Никогда не могла она простить нам, что я купил Знаменское для Сони. Она всегда была бестолкова и неразумна. На её месте всякая другая вошла бы в Знаменское почитай что хозяйкой.
- Ты разумеешь?.. - сказала, меняясь в лице Зинаида Львовна.
- Конечно, разве можно сыскать лучшего жениха нашей Соне. Серёжа умён, деловит, примерный сын и брат и, конечно, будет...
- И не говори. Серёжа вошёл в свет. Невест много...
- Таких, как Соня? - сказал Ракитин с насмешкой. - Таких нет. Умна, красива, богата, сердце добрейшее.
- А княжна Дубровина? Умна, красива, богата, сердце добрейшее да знатное имя - у Сони его нет.
- Когда выходят замуж - имя меняют.
- Да, но не княжна Дубровина. Ей дано право передать имя мужу.
- Сергей не захочет оставить имя, прославленное его отцом.
- Он и не оставит его, а прибавит к своему.
- Да ты что-нибудь знаешь?
- Ничего решительно. Это только мои размышления.
- Что говорит Соня?
- Ничего. Как будто она о себе думает! Она всегда о других - и ей счастье Серёжи дороже собственного...
Оба замолчали.
- Я однако нынче же попрошу Серафиму Павловну приехать погостить к нам, - сказала Зинаида Львовна.
И на другой день она отправилась к Бор-Раменским, но её просьбы остались напрасны. Серафима Павловна отказалась наотрез.
- Не могу я, видит Бог, не могу даже взглянуть на Знаменское, а не то что жить в нём. И в Иртышевку поехать не могу. Из окна посмотрю - и сердце кровью обольётся. Притом же я вчера вечером дала слово Долинским и княжне погостить у них в Спасском. Они так убедительно просили, и Ваня так настаивал. Ему я ни в чём отказать не могу; да и Глаша очень дружна с Долинскими и желала ехать туда. Она даже прежде меня едет с ними, а я с Серёжей поеду в начале июня и пробуду июль. В августе я ворочусь в город. В Спасском, после стольких лет мучений, я надеюсь успокоиться и найти относительное счастье. С Ваней я всегда счастлива.
- Дай вам Бог, милая, всего лучшего и счастья, и спокойствия, после стольких огорчений и такой скорби, - произнесла растроганная Зинаида Львовна, но на сердце её лежал тяжёлый камень. Возвратясь домой, она не сказала, где и зачем была, но за обедом, в разговоре, мельком упомянула, что летом Бор-Paменские едут гостить к Долинским и Дубровиной. Соня задумалась. Отец зорко взглянул на неё и завёл разговор с женою о каких-то делах своих. Соня при свидании просила Серёжу приехать повидаться с ними летом.
- Если вашей матери, - сказала она, - не хочется навестить вас, то приезжайте хоть вы на недельку, другую.
- Непременно, - сказал Серёжа, - если только мама меня отпустит; что касается до Глаши, то едва ли. Ею завладели Долинские.
Прошло и лето. Серёжа приехал в Иртышевку, но не зашёл в Знаменское, хотя Соня сказала ему, что комнаты его отца и матери сохранялись заботливо в том виде, как были. Серёжа был задумчив и печален. Когда, по прошествии недели, он стал собираться, никто не просил его отложить отъезд, и он простился в уверенности, что в семье Ракитиных, исключая Сони, не желали, чтобы он медлил отъездом.
В августе месяце к полному восторгу Серафимы Павловны и радости Глаши сговор её с Ваней Долинским состоялся. Серафима Павловна, обливаясь слезами, благословила дочь и жениха её и, крепко и нежно сжимая его в объятиях, говорила прерывавшимся от сильного чувства голосом:
- Сын мой! Милый сын мой, Ваня!
Серёжа, позабыв при этом свою ревность, тоже обнял по-братски жениха сестры и, по настоянию матери, назвал его в первый раз Ваней. Семьи Бор-Раменских и Долинских сплотились ещё теснее. Княжна деятельно хлопотала о том, чтобы доставить Ване хорошее место в Москве; Долинский не имел состояния, Глаша также была бедна. Им надо было жить на малые средства, и ни она, ни он не желали оставить Москвы. Серафима Павловна написала Вере Струйской и получила ответ, какого не ожидала. Она думала, что Вера найдёт партию эту для сестры неподходящей и вознегодует на бедность жениха и его, хотя и дворянское, но незнатное и совсем уже негромкое имя. Вера посмотрела иначе. «Сестра, - писала она, - выбрала иную, чем я, долю. Быть может, она поступила умнее, чем я. Это решит будущее. Счастье не в одном богатстве и видном положении. Эти преимущества часто не дают его». При этом письме она прислала 1000 р. с. на приданое сестре и извинялась, что может уделить такую ничтожную сумму, потому что не может располагать ничем. При деньгах она прислала ящик с вещами, но, раскрыв его, Серафима Павловна увидела, что в нём находились только те золотые украшения, которые она дала Вере в приданое. Это были все её вещи, полученные ею когда-то от отца и мужа. Вера обещала приехать на свадьбу, которая была назначена в январе месяце. Всякий Божий день Долинские, Бор-Раменские и Дубровина виделись и зачастую обедали вместе. Серёжа так был захвачен свадьбою сестры и так весело проводил время у Долинских и Дубровиной, что всё меньше и меньше видал Соню. Ракитины же очень редко навещали теперь Серафиму Павловну, которая или делала приданое дочери (весьма скромное), или сидела у Долинских, или Долинские сидели у ней. Её время было взято, и она изредка или утром, и то на один часок, заезжала к Ракитиным и не могла довольно нахвалиться и Долинскими, и княжной, и Ваней. Недостаток состояния не беспокоил её; ибо однажды Анюта Дубровина, оставшись с ней наедине, сказала:
- Не беспокойтесь никогда насчёт Вани. Я ему достану хорошее место; притом разве он не брат мой. У него никогда в доме не будет лишений. В этом я даю вам моё слово. Только это между мной и вами, и я вам говорю это только потому, что вижу ваше озабоченное лицо. Я богата - на всех моих сестёр, а на Ваню в особенности, хватит. Ваня мне дороже и милее всех.
И она расцеловала Серафиму Павловну.
- Вы теперь будете наша маменька, - прибавила она. - Вы знаете, слышали, что у нас в Калуге была маменька, она скончалась. Замените её, прошу вас, а мы все будем любить вас.

*

Наступил декабрь со своими морозами и холодами. Серёжа совершенно свыкся с семьёю Долинских. Глаша всё больше и больше любила жениха своего и его семейство. Серёжа особенно любил говорить с Анютой Дубровиной, а когда вечером не заставал её дома, скучал и ходил от одной к другой, не усаживался надолго ни у которой из молодых девиц. Лиза, всегда особенно близкая с Серёжей, и как бывшая ученица и как приятельница, негодовала, что Серёжа так дорожил присутствием Анюты. Иногда она выговаривала ему, упрекала его, но он весело отшучивался и не отрицал, что общество Анюты ему очень приятно и дорого. Ракитины, не принадлежавшие к близкому кругу Дубровиной, никогда не бывали на этих чисто семейных вечерах. Серёжа заходил к Ракитиным, но не мог долго остаться, потому что его ждали у Долинских или обедать или вечером; впрочем, Ракитины и не звали его, хотя в обращении с ним были так же родственны и ласковы. Однажды, когда только что Серёжа оставил их, Зинаиде Львовне доложили, что приехала Варвара Петровна Богуславова. Зинаида Львовна знала её ещё тогда, когда 18 лет одну зиму выезжала в Москве с тёткой и тогда была с ней на очень короткой ноге, и считались они приятельницами. Поселясь в Москве, Зинаида Львовна поехала к Богуславовым и повезла к ним свою Соею. Oни приняли их чрезвычайно приветливо и звали на все свои вечера, иногда и на обеды, которые давали ради Анюты; но, несмотря на эту приветливость и приглашения, прежней близости уже не было. Круг знакомства Богуславовых был иной, а Ракитины имели свой собственный круг. Зинаида Львовна встретила бывшую подругу с приятным лицом.
- Что так рано и утром? Я знаю, что вы не любите выезжать утром.
- Конечно, когда вечером надо справлять тяжёлую службу. Ведь я иногда остаюсь на бале до 6 часов утра. Моя Анюта когда танцует, то неутомима. Но нынче у меня есть серьёзное дело. Я бы желала говорить с вами, милая Зина, наедине, и чтобы никто не мешал нам.
- Пойдёмте в мой кабинет, - сказала Зинаида Львовна, немного удивлённая.
Когда они уселись, и дверь была затворена, Варвара Петровна начала:
- Я вам, подруге моей юности, решилась доверить тайну. Дайте мне честное слово, что вы никому ничего не скажете. В старые годы ваше слово было крепко.
- Оно таким и осталось. Я даю слово, что я никому не скажу то, что вы мне доверите.
- Вот уже 5 лет, как Анюта наша выезжает. Ей минуло нынешним летом 24 года, и при её богатстве, имени, уме, скажу - красоте, потому что она очень красива и мила, она замуж не вышла. Не удивительно ли?
- Нисколько; именно потому и не вышла, что у ней всё есть. От добра - добра не ищут! - сказала Зинаида Львовна.
- Однако не остаться же ей старой девицей, как остались сёстры мои и я, - сказала с досадой Варвара Петровна. - Мы до этого не допустим. Сперва мы об этом не думали. Были у Анюты блестящие партии - куда! Не хочу, да и только. Одну зиму мы думали, что она пойдёт за Новинского, и хотя она и могла бы сделать партию более блестящую, но мы помирились с этой мыслью. Что ж? Он красив собою, хорошего рода, притом Анна передала бы ему своё имя. Но мы ошиблись. Когда Долинский, единый человек, который может всё узнать от неё, спросил: почему она отказала Новинскому? Она отвечала: Новинский легкомыслен, суетен и празден. Я, говорит, ни за лентяя, ни за праздного не пойду. Вот вы и посудите!.. И с тех пор ни за кого, всем отказ!
- Но я не понимаю, что в этом я... - произнесла, недоумевая, Зинаида Львовна.
- А вот дослушайте, chere amie. Иван Долинский женится на Бор-Раменской, семейства сблизились. Мы заметили, что Анюта расположена к Бор-Раменскому. Он прекрасный молодой человек, умный, образованный, примерный, можно сказать, сын и брат. Он беден, но это ничего не значит: имя у него старинное, прославленное его отцом адмиралом; словом - он во всех отношениях партия для Анюты.
Зинаида Львовна переменилась в лице и сидела молча, сжав губы и глядя вдаль. Она не вымолвила ни слова.
- Мы думали, и Долинские тоже, что если бы Бор-Раменский сделал предложение, Анюта ему не откажет. Вчера Долинский, по моему настоянию, сказал Анюте: «Вот бы тебе жених!» Она вспыхнула, засмеялась и сказала: «Он обо мне и не думает». «Однако...», - сказал Долинский, но она не хотела продолжать разговора и, поцеловав дядю, ушла. Мы заключили, что она не прочь выйти за него, и решили обратиться к вам, chere amie! Вы дружны с его матерью...
- Не дружна, нисколько не дружна, только близко знакома.
- Годами знакомы, приятельницы.
- Да, но...
- Мы желали, чтобы вы взяли на себя сказать Серафиме Павловне, что мы, Богуславовы и Долинские, не только не видим препятствий к такому браку, но будем очень рады. Если бы Бор-Раменский был богат, мы бы не решились на такой шаг, но он беден, и это может остановить его в его намерении.
- Разве вы думаете, что он особенно занят княжной? - спросила Зинаида Львовна, и сердце её билось помимо её воли.
- Да, непременно, заинтересован ею. Он ездит всякий день - и всегда с Анютой, с ней говорит, не наговорится, при ней весел, и нет конца его смеху и шуткам. Сама мать его говорит, что его узнать нельзя, что из серьёзного и часто задумчивого он превратился в весёлого молодого человека.
- Но я свахой не бывала, и, признаюсь, эта роль мне не по характеру, - сказала Зинаида Львовна.
- Сваха! - воскликнула Варвара Петровна. - Я не прошу сватать, я прошу только пересказать дословно мой разговор с вами его матери, не прибавляя ничего. Мне неловко; я мало её знаю, а Долинский наотрез отказался от переговоров. Я нашла самый лучший ход, именно просить вас, Зина, передать, не больше как передать наш теперешний разговор Серафиме Павловне. Вы не можете отказать мне? Не можете иметь на то никакой причины.
- Решительно никакой, - сказала Зинаида Львовна немного сухо, - и завтра же утром передам всё до слова его матери, но от дальнейших переговоров прошу меня уволить. Я не люблю ладить свадьбы.
- Никаких переговоров не будет, и их не нужно. Тогда его дел - лишь бы он был уверен, что семейство Анюты желает этого брака, и что, по всей вероятности, отказа ему бояться нечего. Не забудьте сказать, что именно потому, что он небогат, мы решились... ему... aplanir le chemin, дорогу сделать скатертью. Это будет большое с вашей стороны одолжение, только сохраните это в тайне.
- В этом будьте совершенно уверены.
Приятельницы расстались. Весь день Зинаида Львовна была взволнована; и Соня и сам Ракитин заметили, что она не в своём обыкновенном настроении и спросили, что с ней? Она отвечала, что немного нездорова, и жаловалась на головную боль.
На другой день, ещё до завтрака, она приказала заложить карету и отправилась к Бор-Раменским.
Она нашла Серафиму Павловну, окружённую двумя модистками и в серьёзном совещании о туалетах для дочери и для себя. При входе Зинаиды Львовны, она весело пошла ей навстречу и стала подробно рассказывать, что именно и как хочет заказать. Зинаида Львовна слушала рассеянно и, наконец, прервала её и сказала, что она приехала по делу и желала бы переговорить наедине. Серафима Павловна была удивлена, но повела гостью в свой кабинет. Зинаида Львовна села и чрезвычайно спокойно, хотя холодно, передала весь разговор свой с Богуславовой. Лишь только Серафима Павловна поняла, в чём дело, как лицо её вспыхнуло, глаза загорелись, и несколько радостных восклицаний сорвались с языка её. Когда Зинаида Львовна кончила, Серафима Павловна воскликнула:
- Ах, какое счастье! Я знала, что Ваня, войдя в моё семейство, принесёт нам счастье! Лишь только он переступил порог моего дома, как внёс в него радость! Солнце счастья озарило и меня и моё семейство. И где были глаза мои? И как я этого не видала? Как могла просмотреть! Очевидно, что Серёжа полюбил княжну, и она его полюбила. Милый Серёжа! Но он не захотел из деликатности никому признаться. Она так богата, а он беден, но теперь это всё отстранено. Если её семья желает, то и я, то и я! Какое счастье! Все мои дети устроены... Ах, какое счастье! Ну, куда же вы?
- Я не могу остаться, притом вам теперь надо видеть сына, и я здесь лишняя. Я прошу вас не говорить - так желают Богуславовы, что я принимала участие в этих переговорах!. Я только передала то, что меня просили передать вам.
- А я благодарю, и ещё как! Вы принесли мне весть радостную... такую радостную, что я не опомнюсь.
Зинаида Львовна поспешила проститься и уйти, а Серафима Павловна поспешно вошла к Серёже, но его не было дома.
- Где он, где? - спрашивала она у всех домашних, сгорая от нетерпения, и удивила всех и румянцем лица, и блеском глаз, и оживлёнными манерами. Но как ни волновалась она, а ей пришлось ждать до обеда.
- Мама, - сказал он, входя, - нас ждут у Долинских: поедемте, иначе мы опоздаем к обеду.
- Нет, уж мы нынче туда обедать не поедем. Пойдём в спальню, мне надо сказать тебе важную новость.
- Что такое? Разве нельзя сперва пообедать - я голоден. А потом уже...
- Нельзя, нельзя. У тебя охота обедать отпадёт, когда я тебе скажу... Пойдём скорее.
Она увлекла его в свою спальню и заперла дверь на ключ, потом села и сказала:
- Ну, мой милый, милый мальчик, я так счастлива!
- Что такое? - спросил недоумевающий Серёжа. - Что случилось?
- А вот что, - сказала она, взяв его за руку и сажая рядом с собою на узкий и низкий диванчик, - сейчас у меня была... Нет, не то... Сейчас я узнала, что княжна Дубровина, что её родные не имеют препятствия... Ах, не то! Что они все желают, они все обрадуются твоей женитьбе.
- Моей женитьбе! - сказал Серёжа, недоумевая. – На ком?
- Ну, пожалуйста, не скрытничай, это нехорошо. Если я недоглядела, если я не догадалась, то теперь всё знаю.
- Но что вы знаете? Ради Создателя, говорите прямо, я ничего не понимаю.
- Ну, хорошо, - сказала она, улыбаясь радостною улыбкою, - я скажу прямо. Ты любишь княжну, и она тебя любит.
- Что вы, мама! Какие пустяки, и кто это мог вам ска¬зать такой вздор? - воскликнул Серёжа.
- Кто бы мне ни сказал, это уж моя тайна; но я повторяю - и это верно - что княжна не откажет тебе, и все её родные в восторге.
- Ничего в толк не возьму! Знаю одно, что свататься ни за кого не сбираюсь.
- Это отчего?
- Потому что я никогда о женитьбе не думал, потому что это самый важный шаг в жизни, а я очень ещё молод. Что касается до княжны...
- Пожалуйста! Неужели ты можешь уверять меня, что ты её не любишь?
- Я и уверять не стану, милая мама, а просто скажу, что и не думал любить.
- А отчего же ты сидишь с ней по целым вечерам, говоришь - не наговоришься, и всегда спешишь к ним... к ней. И после этого ты скажешь, что её не любишь?   
- Конечно, скажу. Правда, я их всех и в особенности княжну очень ценю, очень люблю даже, но не как невесту и будущую жену, а как добрую, милую, образованную девушку, и всех сестёр её тоже, всю семью; но ведь это отношения приятельские, а теперь и родственные, так как Глаша помолвлена за Долинского.
- Ну, всё это не ответ на мои слова. Я говорю и повторяю, что Долинские и Богуславовы ждут, что ты сделаешь предложение.
- Я этому не верю, милая мама, но если бы это и было так, я очень сожалею о таком недоразумении и предложения делать не стану.
- Как? Княжне Дубровиной! Такой милой девушке, богатой, знатной! Это немыслимо! - возопила Серафима Павловна с удивлением и досадой. - Я этому верить не хочу, а слышать такие безумные слова - тоже не хочу.
- Мама, поймите меня, если уже вы говорите серьёзно. Я не искатель богатых невест, и никогда не женюсь по расчёту. Притом я жениться теперь не желаю.
- Но, Серёжа, милый, подумай. Это было бы такое счастье! Всякий другой на твоём месте не помнил бы себя от радости, а ты, даже не рассудив ничего, объявляешь, что не хочешь жениться. Это не может быть! Это не последнее твоё слово. Подумай.
- Мне нечего думать, мама! Я не верю всей этой сплетне и уж, конечно, не женюсь из-за денег.
- Серёжа, я прошу тебя. Для меня. Стану ли я желать чего-либо, что не клонится к твоему счастью. Наконец, если не хочешь жениться для своего собственного благополучия, женись для моего счастья, чтобы я могла умереть спокойно, видя моих детей пристроенными.
- Милая мама, я всё в мире готов сделать для вас и всегда делаю, что могу. Мы не в крайности, и теперь, оставаясь вдвоём при пенсии отца, при моём жалованьи, при том, что я зарабатываю в год моими литературными трудами, мы можем жить в довольстве. Вы ни в чём не будете нуждаться, все ваши приказы я исполню.
- Благодарю тебя; кажется, у меня прихотей особенных нет, а я прошу для тебя, и потом уж для меня, не отказываться от огромного состояния и прелестной жены. Сделай это для меня, ты жалеть не будешь.
Серёжа встал и сказал твёрдо:
- Никогда не женюсь я вопреки вашего желания, никогда! Но не женюсь и на богатой из расчёта. Семейная, согласная жизнь величайшее на земле счастье, и чтобы иметь его, надо выбрать себе жену по сердцу, по нраву, по взаимной склонности, при уважении и любви. Я ничего такого, исключая уважения, не чувствую к княжне Дубровиной и ни за что, ни за что никогда не буду просить руки её. В этом я не могу исполнить вашего желания.
Серафима Павловна заплакала.
- Не могу, не могу, мама! Не мучьте себя и меня понапрасну. Это противно моим правилам - разве я могу сказать княжне, что люблю её как будущую жену! Это была бы самая гадкая ложь из-за её денег. Какая низость!
- Никакой низости нет, а я вижу одно, что ты безумный и напрасно говоришь, будто меня так любишь!.. Теперь я вижу, как велика твоя ко мне любовь...
- Ах мама! Мама! - воскликнул Серёжа, махнул отчаянно рукой и поспешно вышел из комнаты и из дому.
Серафима Павловна поплакала и, печально подвинув пяльцы, принялась шить с нервною поспешностью. Иногда она вдруг клала иголку и восклицала: «Какое безумие! Какой глупец!» В этот день Серафима Павловна поехала к Долинским одна, и когда у ней спросили, где Серёжа, она отвечала, что его целый день не было дома, что он, вероятно, занят по службе.

С этого самого дня Серёжа редко посещал Долинских, и когда Лиза и Лида упрекали его, что он их забыл, он отговаривался делами служебными и частными. Он меньше говорил с Анютой и держал себя от ней подальше. Долинский и жена его всё поняли. Они и прежде были против намерения Варвары Петровны переговорить через Ракитиных с Серафимой Павловной, но Варвара Петровна была так уверена в успехе, что не внимала ничему и решилась разом привести дело к желаемому концу. Она около 5 или 6 дней ожидала чего-либо нового и, не слыша ничего, написала Долинскому, прося его приехать к ней. Он, очевидно, против воли поехал.
- Скажите, - встретила она его, - что же у вас делается? Что нового?
- Ничего, - сказал Долинский. - Серафима Павловна по-прежнему бывает всякий день.
- Ну, а Бор-Раменский, Сергей?
- Был один раз; говорит, что занят, и больше разговаривает с моими дочерьми, чем с Анютой.
- Странно! А Анюта?
- Она, как всегда, спросила, отчего он не бывает, и удовольствовалась его ответом. Всё это дело оказалось неудачным. Сохрани Боже! Если Анюта узнает, что её сватали, она очень рассердится и обидится.
- Беда невелика! - сказала смущённая Варвара Петровна. - Стало быть, у Бор-Раменского есть другая на примете.
- Не знаю; а я понимаю его так: он молодой человек, умный, с характером, весь отдавшийся исполнению своего сыновнего долга; мать он обожает, сестру лелеет; он служит, трудится, зарабатывает значительные деньги, но за богатством не гонится и за деньги себя не продаст.
- Продаст!.. Вот слово! Вы тоже, Николай Николаевич, чего не скажете!
- Это моё понятие. Жениться из-за денег, без особенной любви, значит по-моему продать себя. Семейная жизнь красна взаимною любовью и уважением. Эти два чувства составят счастье и без богатства. Так прожил я свой век - счастливо. Деньги были на необходимое; а семейное счастье – это Божие благословение на тех, которые искали его серьёзно и разумно.
Не удовлетворение вспышки, не каприз, не расчёт даёт супружеское счастье, а обоюдное уважение, обоюдная любовь, одинаковое воззрение на жизнь, на долг, на труд.
- Всё это справедливо, но... Удивительно, Бог дал Анюте все блага земные, но до сих пор не посылает ей доброго мужа. Я думаю, что Бор-Раменский именно был бы таким мужем...
- Всего иметь не можно, - сказал Долинский.
- А я в толк не возьму, кто бы мог завладеть Бор-Раменским.
- Поверьте, никто; но он из-за денег не женится. Он человек высоконравственный и благородный.
Варвара Петровна была не в духе, а Долинский не находился в весёлом настроении, и потому они охотно расстались.

*

Несколько дней, несмотря на весёлые хлопоты приближавшейся и особенно приятной для Серафимы Павловны свадьбы, она была и недовольна и печальна. Серёжа знал причину, молчал, был особенно ласков и внимателен к матери; но Глаша и Ваня недоумевали. Дважды они спрашивали у Серафимы Павловны: что с ней? И дважды получали короткий и не удовлетворявший их ответ: ничего. Глаша спросила у брата; он отвечал уклончиво, и она тотчас поняла, что он знает причину неудовольствия матери, но сказать не хочет. Она всё рассказала жениху.
- Я всё это в точности разузнаю, - сказал он, - мама мне всё скажет.
Он звал её мама, как её родные дети, что особенно радовало Серафиму Павловну.
Действительно, однажды в сумерки, оставшись один с Серафимой Павловной, Ваня приступил к ней с вопросами, и она недолго противилась его ласкам, нежным словам и сказала ему, не выдавая никого (Серафима Павловна была очень честна и сохраняла данное честное слово), что она знает, уверена, что если бы Серёжа посватался за княжну Дубровину, она бы не отказала ему.
- Как ты думаешь, - окончила она свою фразу, - я права: она бы пошла за него?
Ваня задумался.
- Она мало говорит о нём, но насколько я её знаю, она бы не отказала ему, потому что она как-то сказала, что в нём есть и сила и нежность, что он сумел трудиться для матери и сестры, и что она уважает его. Пожалуй бы, и пошла за него... да, не отказала бы.
- А Серёжа предложения делать не хочет, - сказала горячо Серафима Павловна.
- Отчего?
- Говорит всякий вздор, что он её не любит, и что без особенной глубокой и нежной привязанности не женится и ещё на богатой. Он говорит: я не искатель богатых невест.
- Какой это Серёжа хороший, подлинно высокой души человек! - воскликнул Ваня.
- Как и ты тоже!
- Конечно, да разве можно жениться, то есть навсегда, навсегда связать себя с женщиной, если её не любишь особенно нежно и не уважаешь.
Тогда завязался довольно длинный разговор, в котором Серафима Павловна осталась побеждённой, как всегда. Как часто она ни во что ставила мнения Серёжи, но слово Вани было для неё решающее.
К свадьбе сестры приехала Вера с мужем и заняла дорогое помещение в одной из гостиниц Москвы; приехала и Таня и остановилась у Глаши. Не было конца их разговорам, их радости, их поцелуям. И Таня, как все другие, нашла большое сходство между Ваней Долинским и Ваней, ушедшим от семьи и друзей своих в мир иной. Ваня и с Таней сошёлся скоро, и она полюбила его за его доброту, деликатность и чувствительность.
- Глаша, - говорила она, - береги своё счaстье, своё великое счастье иметь доброго, любящего, нежного мужа. Не будь скора, не будь резка, ты так легко можешь поранить его в самое сердце.
- Нет, Таня, ты не бойся. Я чувствую себя перед ним такой... недостойной... такой низменной, сознаю свою низшую натуру и рада, что понимаю его. Где уж мне говорить резко. Я всё удивляюсь его сердцу, его чистоте, его благородству, необычайной доброте его, - сказала Глаша.
- Ну, и слава Богу! - сказала Таня. - Ты будешь счастлива и сама станешь выше и лучше. Он тебя притянет и возвысит до себя. Теперь я совершенно уверена в вашей счастливой семейной жизни. Но вы будете очень небогаты. У Долинских ничего нет, да и у тебя тоже.
- Ване обещали место. Отец даст ему небольшой капитал; вот уже 5 лет, как, получая большое жалованье, он мог копить помаленьку. Живя с Анютой, он не мог много проживать. Анюта сказала, что велит поправить заново дом в К*** и домик маменьки, и мы туда поедем после свадьбы и будем ездить летом, если добудем отпуск. Ваня ужасно привязан к этому домику в К***. Там прошло всё его детство и часть юности.
- Какой домик маменьки и кто она?
- Это была мать первой жены Долинского. Она всех детей Долинских очень любила, и они её тоже. Она умерла. Домик её стоит на конце сада. Ваня желает его отделать для моей матери, которая обещала приехать к нам в гости.
Вера и муж её всякое утро посещали мать и почти всякий день званы были то на обед, то на вечер к Долинским и Богуславовым. Генерал Струйский блистал здоровьем; он стал ещё толще и плотнее и казался ещё выше. У него прибавилась ещё лента и звезда, и он твёрже, чем прежде, шёл по дороге почестей и высокого положения. Вера нарядная, красивая, но ещё больше, чем прежде, холодная, никому особенно не понравилась, но вела себя безукоризненно вежливо со всеми и была внимательна к матери. Муж её также выказывал большое уважение к тёще, но она никогда не знала, о чём заговорить с ним. Когда мать оставалась наедине с дочерью, она напрасно пыталась узнать что-либо о её жизни. Вера отвечала на все вопросы, но не вдавалась в подробности. Она много рассказывала о своих знакомых, о выездах, о великолепных балах при дворе, но о своей супружеской жизни говорить из¬бегала. Накануне свадьбы Глаши было, по старому русскому обычаю, благословение приданого, не большого, но изящного. На этом семейном вечере находились все Долинские и княжна Дубровина; посредине гостиной стоял стол, на котором лежали старомодные, красного полинявшего сафьяна, футляры, а в них все фамильные вещи Серафимы Павловны, как те, которые приходились на долю Глаши, так и те, которые были отданы Вере и присланы ею обратно, как подарок сестре. Когда все вдоволь налюбовались этими фамильными драгоценностями, был подан ужин в небольшой столовой и гостиной, где едва могли поместиться оба семейства. Из посторонних приглашены были одни Ракитины в полном составе, но приехали только мать и дочь. Соня старалась быть весела, но это не совсем удалось ей, и лицо её было озабочено и печально, так же, как и лицо её матери, которая однако была разговорчивее обыкновенного.

Свадьба совершилась в тесном кругу семьи, и опять только Ракитины и Богуславовы присутствовали на ней. По настоянию Серафимы Павловны свадьба была вечером, в домашней церкви её родственника, князя Сычевского. После венчания все отправились к Долинским, где ужинали, а после ужина молодые сели в карету и, напутствуемые благословением родителей, отправились в свой К*** домик, где всё было готово к их приезду, и где они намеревались прожить не менее двух или трёх недель.
Вера должна была воротиться в Петербург; накануне отъезда она приехала провести весь вечер с матерью. Они были вдвоём.
- Вера, - сказала Серафима Павловна нежно, - ты со мною ни единым словом не обмолвилась. Я не знаю, счастлива ли ты?
- И я не знаю, что вам сказать. Что я искала, то отчасти нашла.
- Как я должна понимать твои слова?
- Конечно, мама, я желала богатства и большого положения, и в этом не обманулась; я искала и свободы - ну, этим похвастать не могу.
- У кого она есть? Я не видала ни мужчины, ни женщины, которые могли бы сказать, что они свободны. Королевы и те не свободны.
- Королевы и принцессы, по моему мнению, - сказала Вера, - самые подневольные лица. Они рабы многочисленных обязанностей этикета и зависят вполне от окружающего их мира.
- Да, но ты? Я хочу слышать о тебе.
- Я? Муж мой мне ни в чём не отказывает; он платит за мой туалет, не считая, платит за содержание дома; но я в моём доме, или лучше в его доме, последняя спица в колеснице. Я не имею голоса, воли я ни в чём не имею; выбор знакомых, близких дому, от меня не зависит, не зависит от меня и выбор слуг. Приехала я в устроенный дом, полный прислуги, и живу в нём. Мой муж не сварлив, не капризен, но он требователен и холоден. Я должна жить по его усмотрению и ходить по его дороге, ходить по ниточке. В этом его доме я не могу располагать ни копейкой денег, ни малейшей вещью, не только располагать, я не могу переставить ни вазу, ни канделябр. Где что стоит, там пусть и остаётся; я даже не могу расчесть мою горничную, если её услуги мне не нравятся. Он вежлив со мною - вы это видите, но и я обязана сидеть дома или выехать в свет, когда ему это угодно, точно также и выбор места жительства зависит от него, а не от меня. Вера, скажет он, прикажи укладываться, мы через три дня едем туда-то. Он ни разу не спросил у меня: хочу ли я или нравится ли мне то или это. Все в доме ему повинуются безусловно, а я прежде и больше всех... Вот моя жизнь! Но я сама её выбрала, и пенять мне не на кого. Я с радостью увидела, что сестра выбрала иную жизнь. Она взяла не богатство, а нашла доброго и милого человека, и хотя он беден, но ей будет легче сносить недостаток, чем мне нести тяжесть моего богатства.
Вера утёрла слёзы, набежавшие ей на глаза.
- Бедность тоже нелегка, - сказала Серафима Павловна в утешение дочери. - Если бы Бог благословил тебя детьми, жизнь твоя была бы счастливее.
- Не знаю. Он бы не позволил мне воспитывать детей. Воля его непреклонная и жёсткая легла бы тогда не на одну меня, а и на детей. Тогда было бы ещё тяжелее.
Серафима Павловна вздохнула и поцеловала дочь.
- Приезжай хотя на малое время погостить, - сказала она. - Теперь мы не так несчастливы, как прежде, и ты отдохнёшь с нами.
- Разве вы думаете, что я не желала приехать, разве вы думаете, я не желала помочь вам, брату и сестре. Когда я с вами рассталась, я стала любить вас нежнее, но я ничего, ничего не могла для вас. Я и теперь ничего обещать не могу. Не знаю я, когда я вас увижу. Будьте только уверены, что если могу, то приеду, если не приеду, то это значит, что меня не пустили.

Вера поцеловала мать. На другой день, уезжая в Петербург, она горько плакала, прощаясь с матерью и братом. Им обоим показалось, что Вера смягчилась сердцем, что её безрадостная жизнь развила в ней некоторую чувствительность, и что привязанность её к семейству выросла.
И вот остался Серёжа вдвоём с матерью, которая скучала и по Глаше и ещё больше по Ване, в чём она не признавалась. Письма от молодых Долинских получались и длинные и весёлые. Домик, их приютивший, стараниями Анюты был приведён в порядок и отделан заново, а домик маменьки, убранный как игрушка, ожидал Серафиму Павловну, которая обещала приехать весною.
- До весны далеко, - сказала она Серёже. - Я даже не знаю, куда я поеду летом. Меня зовут Долинские и княжна в Спасское; у них будет и людно и весело. Туда же едут и Богуславовы. Я люблю общество Александры Петровны Богуславовой и даже этой добряшки Лидии. Если бы ты согласился ехать туда со мною, я была бы рада.
- Милая мама, я не могу, - сказал Серёжа.
- Это почему?
- Мне как-то неловко, после того, что произошло.
- Ничего не произошло, - возразила она,  - я желала, чтобы ты женился; ты не хочешь, воля твоя, но почему же обрывать приятные отношения с милым, а теперь родственным семейством?
- Я не обрываю, но ехать в деревню к ним мне совсем не хочется.
Разговор на том и кончился. Три недели прошли скоро, и молодые Долинские возвратились. Во дворе дома княжны Дубровиной находился небольшой флигель, заново отделанный для молодых. У них была своя прислуга, своя пара лошадей, и свои хозяйственные приспособления. Ни единого гвоздя не вбили в этом доме без Анюты Дубровиной; она сама выбрала мебель, посуду, занавески на окна; сама всё расставила и убрала квартиру зеленью и цветами. Она с утра до вечера всё приготовляла к приезду молодых и даже заказала ужин. Когда Долинские приехали, всё было готово для них, и вся семья, включая, конечно, Серафиму Павловну и Серёжу, собрались в их домике, чтобы встретить их. После первых поцелуев, объятий и слёз Анюта взяла за руку Ваню, привела его в кабинет, ему приготовленный, показала ему письменный стол и, отдавая ему ключ от ящиков, сказала:
- Милый мой брат, надеюсь, что ты будешь здесь вполне счастлив, а от лишений оградит тебя та сумма, которая находится в твоём столе. Я счастливее тебя, потому что могу доставить тебе жизнь обеспеченную; не благодари меня. Ты мне брат, я делюсь с тобою только излишком, помни это: излишком.
- Анюта, я помню одно: твои заботы, любовь и попечения. Ты воистину сестра моя и сестра редкая.
Они поцеловались и рука в руку оба радостные, а она вся сияющая, вошли в гостиную. Анюта чувствовала вполне своё счастье, ибо дать, отдать, осчастливить близкого великое, величайшее благополучие.

Никогда ещё зима не проходила так приятно и счастливо для Серафимы Павловны, как эта; всякий Божий день к пяти часам и Серёжа и Ваня приезжали со службы, и оба наперерыв старались завладеть Серафимой Павловной. Если Ваня и Глаша увозили её к себе, если, что случалось часто, княжна Дубровина приезжала за ней, говоря, что у неё обедают и Глаша и Ваня, и недостаёт только их матери, Серёжа, несмотря на просьбы Долинских и даже сестры, не всегда соглашался сопровождать мать. Он сознавал, что она счастлива, в нём не нуждается, и уходил тогда к Ракитиным. Никогда не был он так с ними близок, как в эту зиму. Его встречали там как лучшего друга и близкого родного. Зинаида Львовна не знала, как показать ему, насколько она любила и ценила его; Соня не менялась: какою она была дитятей, такою осталась и молодой девушкой. Её отношения к Серёже оставались те же. Ракитины всякий день всё больше и больше надеялись, что Серёжа будет женихом Сони, а он не подавал никакого повода предполагать, что серьёзно когда-нибудь о том думал.
Однажды Глаша, ставшая к брату после своего замужества ещё ближе, намекнула ему о возможности женитьбы на Соне, но он переменился в лице и сказал отрывисто:
- Никогда не женюсь на богатой.
Она хотела сказать что-то; он полушутя-полусерьёзно зажал ей рот и сказал:
- Никогда не говори ничего такого. Я не хочу. Мне это неприятно, - и он вышел из комнаты.
Наступил май. Серафиму Павловну осадили просьбами. Ваня Долинский и жена его звали к себе в К***, княжна и дядя его с семьёю звали её в Спасское. Она очень была довольна, смеялась и говорила, что её раздирают на части, и не знала, на что решиться. Всего больше тянуло её к Ване и Глаше в К***, но хотелось ей поехать и в Спасское; быть может, в глубине души её таилась надежда, что Серёжа, увлечённый княжною, переменит своё решение. Она не имела духа сказать Серёже ни слова, но в уме её сложилось понятие, что Серёжа чудак. Она решилась провести июнь в Спасском, а июль у Глаши и Вани в К***.
- В таком случае, - сказал Серёжа, - я еду к Ракитиным.
- Меня оставишь! - сказала она с упрёком.
- Мама, - возразил Серёжа, - мне неловко ехать к Дубровиной, я уж говорил вам, а когда вы у Глаши, то... Ваня, - произнёс он с усилием, - вам заменяет меня.
- Никто никого заменить не может, но я не хочу тебя неволить. Поезжай, куда хочешь, если уже ты получил такое отвращение от Дубровиной.
Серёжа понял, что поднимать этого разговора не следует, поцеловал у матери руку и сказал:
- Когда вы поедете в К***, я поеду с вами.
Так и устроились; Серёжа поехал к Ракитиным и без сердечной уже боли бродил в садах Знаменского. Серёжа, набалованный ласками Зинаиды Львовны, уважением и вниманием Ракитина, дружбою Сони, приязнью Ипполита, чувствовал себя счастливым, тем более, что письма матери радовали его. Она, очевидно, была совершенно довольна и жила в своё удовольствие. Июнь пролетел, как сон, и Серёжа получил письмо от матери, которое вызывало его в Москву, чтобы вместе ехать в К***, к Долинским; письмо это произвело на него впечатление, которого он определить не мог, да и не пытался. Он был рад увидеть мать, проводить мать, пожить с матерью, а вместе с тем ему было больно оставить семью Ракитиных и жизнь у них, столь мирную и столь приятную, столь сердечную. Дома Серёжа постоянно ухаживал за матерью, и утром и вечером заботился о ней, о её комфорте, о соблюдении всех её привычек, о исполнении всех её желаний и прихотей. Он был постоянно озабочен мыслью о ней, а здесь, у Ракитиных, все были заняты им и желанием быть ему приятными; Соня, мать её, сам Ракитин придумывали, чем и как угостить его, чем позабавить, чем занять. Ему стоило вскользь упомянуть о чём-нибудь, как это являлось, было ли то книга, или инструмент, или экипаж и лошадь, и притом это являлось не подарком, которого бы он не принял, а привозилось из Москвы для Сони и по желанию Сони. И однако он знал, что это для него, и был до глубины сердца тронут.

В день, когда он получил письмо от матери, он вошёл в гостиную Ракитиных, которые в полном сборе пили чай за круглым столом, и, поздоровавшись со всеми, сказал:
- Письмо от мама. Мне надо завтра же ехать в Москву и потом с ней в К***, к сестре и зятю.
Это известие поразило всех как громом: Соня переменилась в лице, Зинаида Львовна посмотрела на дочь и омрачилась, Ракитин наморщил брови, даже Ипполит, всегда неподвижный и равнодушный, оживился и воскликнул:
- И зачем? Жили так хорошо и вдруг ехать!
- Он обязан проводить мать, - сказал Степан Михайлович, приехавший в гости на несколько дней, - не одной же ей ехать в К***.
- Конечно, - сказала Зинаида Львовна, - друг мой, - обратилась она к мужу, - ты прикажешь приготовить завтра коляску.
- Конечно, - сказал Ракитин сурово.
Этот последний день тянулся вяло. Всем было не по себе; все жалели, что Серёжа уезжает; Серёжа был сам не свой. Тоска внезапно закралась в его сердце и томила его. Вечером он вышел в сад и медленно пошёл по скату горы к реке. Яркий месяц серебрил дорожки сада и струи реки Десны; плот, как и в былые годы, был причален и привязан к пристани. Серёжа отвязал его и хотел отчалить, когда Степан Михайлович вышел и закричал.
- Серёжа, и я с тобою. Я ведь не помешаю тебе? Ты куда?
- Хотел взглянуть в последний раз на Знаменское, ведь я завтра утром уезжаю.
- Знаю, как не знать - у нас все носы повесили. Все заскучали, а Софья Сидоровна, золотое сердце, больше всех.
Сердце Серёжи дрогнуло.
- Я понимаю, - сказал Степан Михайлович, - что ты должен ехать к матери, но я бы на твоём месте не прощался с Знаменским и сделался бы опять его счастливым владельцем.
- Я бы и купил его, если бы деньги были, но, вы знаете, их нет у меня. Я благодарю Бога, что их хватает, чтобы жить, как мама угодно, а уж о покупках и думать нельзя.
- Я говорю не о покупке, а о другом способе иметь Знаменское: взять золотое сердце барышни, а Знаменское пойдёт в придачу.
- Что вы говорите! - воскликнул Серёжа в неописанном волнении. - Этого быть не может никогда!
- Да что ты, слеп, что ли, или поглупел, батенька? Разве ты не видишь, что всем в глаза бросается. Ракитины спят и видят, чтобы ты женился на Софье Сидоровне; они для неё ничего не пожалеют - она богатая невеста.
Серёжа отчаянно махнул рукой.
- Что ж? Это ничего не портит. Ты не искал денег. Ты полюбил её, потому я вижу, что ты любишь её, и она тебя любит - это все в семье знают.
Серёжа вспыхнул и молчал.
- Одно время здесь думали, что ты женишься на княжне Дубровиной и сильно все огорчились, хотя и слова не промолвили.
- Никогда ничего подобного не было, - сказал Серёжа. - Я не знаю, откуда это все взяли. Я не имел и не мог иметь намерения жениться на богатой наследнице. Я ей не партия.
- Ты всякой девице партия, потому... потому... Ну, оставим это... судить не нам. Теперь мы все знаем, что ты не думаешь о Дубровиной, ведь ты даже не поехал к ней с матерью,.. а приехал сюда. Здесь все пришли в восторг и думали, что ты сделаешь предложение, а ты... объявил, что уезжаешь.
- Я о женитьбе не думал и во сне, - сказал Серёжа.
- Ну, так подумай теперь, когда знаешь, что это в твоей власти. Счастье, Серёжа, великое счастье взять сердечную, добрую, умную жену! Не упусти это счастье.
Серёжа молчал; он бледнел и краснел, наконец, выпрямился и сказал почти холодно:
- Я не женюсь на богачке, я, не имеющий ни единого гроша!
Он причалил, прыгнул на берег и быстро пошёл в чащу сада. Степан Михайлович посмотрел ему вслед и сказал тихо:
- Прыть какая! Молодо - зелено... время есть, что-то оно скажет.
На другой день рано утром, уже простившись с вечера с хозяевами и сердечно поблагодарив их за гостеприимство и ласку, Серёжа с сжатым сердцем и смущённым духом прыгнул в коляску, и быстро помчала его лихая тройка по густой аллее Иртышевки. Подъезжая к мосту, ямщик сдержал лошадей; Соня и Таня, гулявшие по роще, подошли к коляске.
- Прощайте, Сергей Антонович, - сказала Таня, - до свидания, когда мы вас увидим?
- Я пробуду в К*** до конца моего отпуска, а потом ворочусь в Москву.
- Но разве вам нельзя приехать сюда в воскресенье? - сказала Таня.
- Папа бывает в Москве, он бы захватил вас с собою, - прибавила Соня робко.
- Сделайте это всем нам в удовольствие, - настаивала Таня.
Серёжа взглянул на Соню - она стояла задумчивая, миловидная, глазки её глядели на него так приветливо, что он, повинуясь тайной силе, в нём до тех пор спавшей, но вдруг проснувшейся, сказал:
- Непременно. Непременно приеду в первое воскресенье, после возвращения из К***.

Не только молодые Долинские, но и Серафима Павловна заметили не без удивления, что Серёжа очень задумчив и печален. Напрасно Серафима Павловна спрашивала у сына, что с ним; он сам не знал, чему приписать свою тоску, порою волнение, порою беспокойство. Он беспрестанно думал о Соне и о семье Ракитиных; без них ему стало так пусто и так скучно, хотя Глаша и муж её всячески старались сделать пребывание Серёжи у них приятным. Они ходили гулять в бор, ходили и к столь милому Ване золотому ключу; ездили на лод¬ке по широкой Оке; вечером все сидели на широком балконе, выходившем в сад, в котором разбит был пышный цветник. Воздух напоен был благоуханием цветов, а с бору несло столь упоительным запахом смолы. Серафима Павловна между сыном и зятем, счастливой дочерью, балованная, обласканная, чувствовала себя довольною и наслаждалась вполне прелестью семейной жизни. Серёжа, видя мать счастливой, был доволен, но не мог бы назвать лично себя счастливым. Он радовался счастью сестры, а сам грустил. С мужем сестры он был в лучших отношениях, но сойтись по-братски не мог. И он тоже не знал, что ему мешало: была ли то ревность или какое глухое чувство боли, жившее помимо его воли в душе его? Сходство Вани Долинского с его братом Ваней, столь прельстившее Глашу, столь животворно подействовавшее на Серафиму Павловну, произвело на него спервоначалу и даже до настоящего дня удручающее впечатление. Когда Ваня входил, садился, когда Серафима Павловна смотрела на него с умилением, Серёжа чувствовал в душе своей томительное, не хотевшее умереть, сожаление и грусть. В этот союз трёх, мужа, жены и лелеемой матери, он не умел войти сам, не был в состоянии внести свою часть, свою лепту. Он любил мать с тою же беззаветною нежностью, но чувствовал, что она ушла от него, что не он один - её утешение и опора. У ней был другой, и этот другой по случайному сходству едва ли не милее ей всех других; на нём покоится её взор, исполненный нежности, и его ласки повергают её в умиление. Серёжа чувствовал себя после стольких лет неизменных забот отодвинутым на второй план. Он пробыл в К*** у Долинских вместо месяца две недели; ему стало невмоготу. Он сам не знал, что с ним творилось. Счастье сестры, столь желанное, его раздражало; ясность матери и её отношения к Глаше и её мужу иногда печалили его, иногда возбуждали в нём досаду; он сердился сам на себя и злобно и горько упрекал себя в недостойных, в дурных чувствах. Он решился покончить с таким нравственным состоянием и, не внимая просьбам Долинского, жены его и даже матери, уехал в Москву. Из Москвы его тянуло в Знаменское, но он боролся с собою и не ехал. Он не хотел видеть ни Зинаиду Львовну, ни Соню. Однажды, когда он сидел один в своей комнате, к нему вошёл Ипполит Ракитин и силой увёз его в Знаменское. Появление его там произвело взрыв радости. Когда он неожиданно вошёл в гостиную, Зинаида Львовна в порыве нежности обняла его и расцеловала, Ракитин жал ему руки до боли, а Соня... Соня, поздоровавшись с ним, не сказала ни слова и села около матери, но глаза её блестели, но всё лицо её сияло. Несмотря однако на эту встречу, несмотря на то, что он сам был рад очутиться в этой дорогой ему семье, он чувствовал себя связанным, смущённым, и это душевное настроение отразилось на его отношениях к ним. Он помимо воли стал холоден, натянут, будто связан, и вскоре почувствовал, что заразил и их. Соня сделалась печальна; Ракитин, заметив задумчивое лицо дочери, в досаде ушёл к себе; Зинаида Львовна была беспокойна, хотя и силилась скрывать это беспокойство.

День тянулся долго, а вечером Серёжа уехал, и никто не просил его провести вечер вместе и ехать на другой день утром, как бывало прежде. Его не просили посетить опять Иртышевку, и он сам чувствовал, что ему тяжко и невозможно бывать у них, как прежде. Серёжа начал аккуратно посещать свою канцелярию и, возвращаясь домой в 4 часа, сидел один и в пять ходил обедать в ближний трактир. Одиноко, мрачно съедал он поскорее какое-то ему поданное блюдо и, задумавшись, шёл домой по пыльным улицам Москвы. Известно, как неприятна Москва в конце августа, знойная, пыльная, вонючая, пустая! Все её коренные жители ещё в деревнях и на дачах. Серёжа не желал видеть никого, да если бы и желал, то никого не было. Можно было ехать в парк и там, как говорится, посмотреть на людей и себя показать, но ему было противно смотреть на людей и ещё тошнее думать о себе. Он пробовал читать, но чтение давалось ему трудно; бродя, убегала мысль его, и он не мог приковать её к интересу читаемого. Так, хандря и тоскуя, прожил Серёжа три недели; уже наступала половина сентября, и он стал думать о матери.

«Не любила деревни, а теперь зажилась! Впрочем, она не в деревне, а в городе, ну а какой же это город - та же деревня! Её обворожил и приковал муж Глаши. Что я? Ничего! Я уж никому не нужен».
Так думал Серёжа, когда ему подали письмо. Узнав почерк матери, он встрепенулся, и сердце его забилось. Серафима Павловна, не любившая писать письма, прислала несколько строк с уведомлением, что будет через три дня в Москву, и просила всё приготовить к её приезду. Эти три дня Серёжа хлопотал и сам всё устраивал. Он накупил цветов, поставил их в гостиной; купил букеты, сам их сделал и поставил вазы на стол её кабинета; убрал обеденный стол и бронзой и цветами. В спальне, на туалете матери, поставил два купленные им хорошенькие флаконы богемского хрусталя с тонкими английскими духами и заказал повару легкий, но изящный ужин. Вечером он нанял карету и поехал на вокзал. Приехал он рано, и ему пришлось ждать и умерять своё нетерпение, расхаживая по длинной площадке вокзала. Но вот сигнал; служители забегали, покатили тачки. Вдали, шипя, пыхтя и храпя, показался подходивший поезд. Пронзительно взвизгнул паровик; два красные, огненные шара паровоза быстро двигались вперёд, и вот длинный-предлинный ряд вагонов. Медленно идут они, стуча по рельсам. Серёжа отыскал глазами вагоны первого класса  - и восклицание радости сорвалось с языка его. В одном из окон, в изящной шляпке и столь же изящной накидке глядело маленькое, миленькое личико его ещё моложавой матери. И она его увидала и посылала ему воздушные поцелуи. Серёжа побежал за тихо ползущим поездом, и лишь только он остановился, как Серёжа прыгнул в вагон, вбежал в отделение матери и заключил её в свои объятия.
- Мамочка! Мама! - воскликнул он.
Она была тронута. Она целовала и осеняла крестным знамением своего доброго сына и между поцелуями шептала:
- Милый! Милый!
Он взял её под руку, повёл, посадил в карету, сам сел с нею и приказал ехать домой.
- Я без тебя соскучилась, - сказала она. И это её первое слово повергло его в восхищение. Он не отвечал ей и прильнул лицом к руке её.
- Знаешь ли, - продолжала она, - ведь это первая наша разлука. При жизни отца твоего мне случалось оставлять вас дня на три, на четыре, а после его смерти мы никогда с тобой не расставались. Мне без тебя жить тяжело,  а тебе… Да, я знаю. Посмотри-ка на меня. Что это с тобой сделалось? Ты болен?
Она испугалась; он поспешил успокоить её.
- Ничуть. Совершенно здоров.
- Но на тебе лица нет. Похудел страшно, побледнел. Что с тобою?
- Право, ничего, мама милая. Я тоже очень скучал по вас.
- Удивительно, - сказала она, - в К*** со мной не хотел остаться, а без меня скучал... исхудал... Я думала, ты веселишься, а ты вот какой!..
- Я теперь поправлюсь, мама.
- Надеюсь; разве можно так исхудать?
Она опять расцеловала его, называя его своим милым, дорогим, бесценным другом. Никогда Серёжа не слыхал от неё столько ласковых слов, и сердце его растаяло и переполнилось самыми нежными чувствами.

Но вот они приехали. Небольшая их лестница была уставлена растениями. Она заметила это, повернула к нему голову, улыбнулась, прижала к себе его руку и прошла в свою спальню. Наскоро умылась она, оправилась, надушилась, надела приготовленный ей пеньюар и вышла весёлая и нарядная в гостиную.
- Ну, теперь ужинать, - сказала она и подала ему руку: он ввёл её в столовую.
- Ах, Серёжа! - воскликнула она. - Ведь это слишком. И здесь, и в спальне, и в гостиной, и везде зелень и цветы, и подарки. Милый Серёжа, я так тронута.
Они сели за стол. Она всегда ела как цыплёнок, а у него совсем не было аппетита; он был голоден голодом сердца; ему хотелось отвести с ней, с этой обожаемой матерью, свою душу, раскрыть перед ней заболевшее сердце.
Когда они вышли из столовой, и он привёл её опять в её кабинет и усадил в длинное кресло, сам же сел, как бывало в детстве, у ног её, она погладила его по голове и сказала:
- Ну, теперь говори, что ты без меня делал и отчего исхудал.
- Правда, мама милая, я по вас стосковался. Некому слова задушевного сказать, некому сердце открыть.
- Ну, вот я опять с тобою! Сердце открыть – говоришь ты? Но разве оно было для меня закрыто?..
- Наболело оно, мама моя милая.
- Что? - она взглянула зорко, и взгляд матери сказал ей, что случилось нечто серьёзное. - Говори сейчас. Я всё пойму и приму к сердцу. Что с тобою?
- Я всегда жил в мире с собою. Бывало тяжело, бывало тесно и горько, но не бывало никогда во мне чего-то двойственного. А теперь борьба, и борьба отчаянная. Один хочет, а другой не позволяет. Вы понимаете? Это во мне-то самом.
- Понимаю. У тебя народилось желание, сильное влечение, которое ты хочешь подавить; так ли?
- Да, именно. Я был очень счастлив, когда без вас гостил у Ракитиных, а потом всё изменилось. Я тоскую по них, по семье их, по Соне, а ехать туда не решаюсь – не могу, мама.
Она опять зорко взглянула на него, обняла его, прижала его голову к груди своей и сказала тихо, со сдержанным, но сильным чувством:
- Пришёл час, пришла пора: дети оставляют один за одним родимое гнездо. Ну что ж, Господь с тобою, Господь благослови тебя.
- Что вы говорите, мама!
- Ты полюбил Соню Ракитину - женись и будь счастлив; хотя я и желала иной тебе судьбы, но не пойду против твоего желания. Она добрая.
- Моя судьба - остаться всегда с вами. Я не могу жениться на Соне... она слишком богата.
- Всё пустяки, - сказала Серафима Павловна, переходя быстро от умиления и растроганности к житейской прозе. – Если она богата, то она Ракитина, а ты Бор-Раменский; ты ей дашь старинное имя, имя, прославленное твоим отцом.
- Я именем отца не могу торговать, мама. Эта мена мне противна. Стало быть, за свои деньги она купит моё имя, и я продам его! Какая низость! Выйдет в итоге, что я искал богатую невесту, потому что беден. Вот это-то и сокрушает меня.
- Особенно после того, как тебе сватали миллионерку княжну Дубровину, и ты отказал.
- Шш... мама, тише, никогда не говорите об этом. Это должно умереть и исчезнуть из нашей памяти. Я даже не знаю, сватали ли? Я знаю, что это было ваше, очень понятное, желание.
- Конечно, сватали. Родные её предлагали для тебя её руку.
- Без её ведома, мама. Если бы она догадалась, она бы этого не позволила. Притом совершенно неизвестно, приняла ли бы она моё предложение. Но оставимте это, этого никто не знает и не должен знать. Это дело деликатное, и уважающие самих себя люди забывают о таких предложениях.
- Конечно, но не менее того ты знаешь, я знаю, родные княжны знают, что ты отказался жениться на ней, потому что не был к ней привязан. Теперь дело другое, ты полюбил Соню... и очень естественно, что женишься на ней.
- В том и дело, мама, что это уже решено во мне самом: я не женюсь на богатой, на такой особенно, которая опять отдаёт мне наше милое Знаменское. Всё это похоже на денежную сделку. Не могу. Сердце моё болит, но не могу!
- Это просто глупо, - сказала она с досадой и тотчас переменила тон, взглянув на сына; ей стало жаль его, когда она посмотрела на его исхудалое и печальное лицо. - Договаривай, у тебя есть что-то ещё на сердце.
- Есть. Я не могу видеть Сони, её отца и матери; во мне щемит сердце. Отпустите меня. Я знаю, что я не должен вас оставлять, но я уеду ненадолго, а вы останетесь не одни. Глаша с мужем приедут в Москву, я отдам вас им и уеду.
- Куда? А служба? А деньги?
- Я обо всём уже думал, и это всё улажено. Мой начальник посылает по служебным делам двух чиновников на Дальний Восток...
- Дальний Восток? Это Сибирь! Ни за что!
- Мама, но ведь это только название, и в Сибири хорошие люди живут. Я пробуду там 5, много 6 месяцев, подвинусь по службе, а главное вдали от Москвы слажу с собою. Побежду себя. Мама, умоляю вас, если вы меня немного любите, не откажите мне. Когда я возвращусь - я буду весь ваш и никогда вас не оставлю.
Она сидела, глубоко задумавшись, потом встала и сказала, нежно целуя его.
- Завтра, завтра. Я ужасно устала, и завтра мы переговорим обо всём этом окончательно.
Она перекрестила его, поцеловала и ушла в свою спальню.

На другой день рано поутру, часов в 9, Серафима Павловна, одетая не в траур, в хорошенькой шляпке и манто, приказала привезти себе карету и выехала из дому; она велела везти себя в часовню Иверской Божией матери, и в особенном благочестивом настроении бросилась перед иконою, со слезами молилась, приложилась, вышла, опять перекрестилась, садясь в карету, и отправилась к Ракитиным. Она нашла всё семейство за круглым чайным столом; при входе её все встали и с удивлением окружили её.
- Что так рано? - сказала, целуя её, Зинаида Львовна. - Я вижу однако по вашему лицу, что ничего неприятного не случилось.
- Ничего, надеюсь, ничего, - сказала Серафима Павловна, - но я по важному делу и желала бы переговорить с вами наедине.
Зинаида Львовна повела гостью в свой кабинет, но она обратилась к Сидору Осиповичу и сказала ему так ласково, как в продолжение долгих лет не говорила с ним:
- И вы тоже. Я желала бы говорить и с вами.
- Как прикажете, - сказал он, немного удивлённый, и пошёл за нею.
Они вошли и сели. Серафима Павловна начала говорить с волнением.
- Я решилась, помимо Серёжи, не советуясь ни с кем, следуя сердечному влечению, открыть вам всю правду. Вчера Серёжа объявил мне, что хочет ехать в Сибирь.
- В Сибирь! - воскликнула с горестью Зинаида Львовна.
- Искать богатства? - спросил Ракитин. - Но оно не наживается вдруг, а годами труда, и для этого надо оставить семью... вас... Ужели он на это решился?
- Он не едет искать богатства, а бежит от своего чувства, надеясь заглушить его. Он любит Соню, дочь вашу, но не может, говорит он, подвергнуть себя подозрению, что ищет руки богатой невесты.
Зинаида Львовна побледнела и потом вспыхнула.
- Милая Серафима Павловна, не отпускайте его в Сибирь. Быть может, он одумается и переменит свой образ мыслей.
- Он его не переменит - я его знаю. Остаётся одно - взять его внезапно, силою, и я на это решилась, если вы хотите помочь мне. Вы, может быть, не знаете, - продолжала она, обращаясь к одному Ракитину, - и тогда я обязана сказать вам, что за Серёжу, и ваша жена подтвердит это, ибо ей это достоверно известно, сватали молодую, красивую девушку с огромным состоянием и знатным именем, но он отказал наотрез, говоря, что не любит её.
Ракитин взглянул на жену, она сделала ему утвердительный знак головой.
- Я в этом вижу новую черту благородства Сергея Антоновича, - сказал Ракитин. - Оно давно мне известно.
- Серёжа вчера сказал мне, что если бы у Сони ничего не было, то он давно бы искал руки её. Если Соня согласна, и вы, её родители, даёте своё благословение, то я приехала просить её руки для моего сына.
Зинаида Львовна вся в слезах бросилась обнимать Серафиму Павловну. Обе матери плакали. Ракитин был взволнован и наконец сказал:
- Моя дочь во всех отношениях достойна вашего сына; она и сердцем, и умом, и преданностью стоит высоко. Я не могу желать лучшего зятя, как ваш сын, но не могу, так сказать, навязывать ему дочь мою.
- Я прошу руки вашей Сони. Скажите мне одно: вы согласны или нет, и будет ли согласна Соня.
- Я, конечно, согласен, - сказал Ракитин, - но...
- Соня согласна, я знаю, - сказала твёрдо Зинаида Львовна, желая покончить этот вопрос.
- Теперь позвольте мне написать два слова к сыну и пошлите эту записку.
В записке было только три строки:

«По получении этой записки, немедленно, я тебе приказываю, приезжай к Ракитиным по очень важному, не терпящему отлагательства, случаю».

Серёжа был дома. Он удивился, перечитал записку два раза, взял шляпу и отправился к Ракитиным. Он медленно вошёл по лестнице, встретил Ипполита и спросил у него:
- У вас ничего особенного не случилось?
- Совершенно ничего, а что?
- Меня сюда вызвали, - сказал Серёжа и пошёл в кабинет. Он нашел там всех Ракитиных; его мать сидела на диване и держала в руках своих руку Сони, заплаканной и встревоженной. При входе Серёжи мать его встала и, не выпуская руки Сони из своей руки, сказала:
- Вот твоя невеста. Я просила руки её у её родителей. Они согласны.
Соня робко протянула руку Серёже. Он, смущённый, растерянный, взял её, поцеловал, опустился на колена перед своей матерью и спрятал бледное, как мел, лицо своё в её коленях. Она целовала его в голову и плакала, а другой рукою притянула к себе Соню и соединила их руки.
- Да благословит вас Бог! - сказала она трепетным голосом.
Тогда-то и слёзы, и поцелуи, и объятия соединили две семьи в одну. Соня сияла; Серёжа, хотя и радостный, был смущён и потрясён до глубины души. Ракитин и жена его были в восторге.
Когда Серёжа остался наедине с невестой, он сказал ей:
- Милая моя, у меня есть до тебя просьба и требование. Я не могу и не должен оставить матери; она поручена мне отцом, и пока я жив - я хочу жить с нею. В моём доме за ней останется всегда первое место. Раздели мою любовь к ней и никогда не ревнуй меня к ней.
- Никогда. Твоя мать - моя мать. Я её с детства привыкла любить, а теперь полюблю вдвое. Верь мне, я буду ей дочерью почтительной и нежной.
А вечером того счастливого дня Ракитин обнял жену и сказал:
- Мы можем гордиться нашим будущим зятем. Примерный сын, он будет и хорошим мужем. Нетрудно любить разумную мать, но повиноваться, почитать, любить мать легкомысленную, часто несправедливую, иногда капризную и всегда неблагоразумную - заслуга.
- Она добрая и чувствительная, - сказала Зинаида Львовна, заступаясь за приятельницу.
- Да, конечно, но уж никак не умная; а Сергей ублажал её, покорялся, любил без памяти. Примерный сын.
- Сын идеальный! - воскликнула Зинаида Львовна с восхищением.

ЭПИЛОГ

В Москве, столь бедной шумною жизнью столиц и столь богатой семейными и дружескими кружками, в особенном согласии и тесной связи жили четыре, нам знакомые, семьи. То были: Долинские старые и молодые, Бор-Раменские, Ракитины и через два года после свадьбы Серёжи и Сони - Томские-Дубровины. В Москве удивились замужеству княжны Дубровиной, вышедшей неожиданно для всех за Фому Томского, столь некрасивого собою, но столь доброго и благородного душою, столь нежного сердцем. Те, которые близко знали Анюту Дубровину, говорили, что она, тронутая его неизменной и долголетней к ней привязанностью и, оценив его прекрасную душу и благодушие характера, решилась наконец соединить свою судьбу с его судьбою. Её и его особенно сблизили дела благотворения. Томский принял деятельное участие в устройстве больниц, богаделен и приютов в богатых вотчинах жены своей; они жили зимою в Москве, держали открытый дом, но значительная часть их огромных доходов шла на добрые, благоугодные дела и на помощь тем родным, которые нуждались в ней. Дом их не отличался роскошью, а только гостеприимством и радушием; они были всеми любимы и, несмотря на молодость лет, пользовались всеобщим уважением.

Серёжа и Соня наслаждались редким и полнейшим супружеским счастьем. Серафима Павловна не забыла своего милого мужа, но забыла свои горести и, окружённая внучатами, наслаждалась счастьем детей своих. Лето она проводила в Знаменском, где была полной хозяйкой, а зимою приезжала гостить в Москву к сыну и дочери. Вера продолжала жить в богатстве, но в нищете сердечной. Она избрала сама мужа и судьбу и чего искала, то нашла: на свете всегда так - что посеем, то и пожинаем.



Калуга, 25 октября 1888 года