Безымянные. Часть I Глава 1 Власть искусства

Эрин По
Власть искусства

Звук и картинка били с первых мгновений – всё, что их объединяло. Несмотря на грохот штурма, нежные волнистые переливы музыки не только не прекратились, но не сбились ни на ноту. Мы застыли в ужасе, и только позже я понял, что пленила нас не картина: нас остановила музыка. Она так резко вонзилась в ноги, в колени, в стопы – мы не могли пошевелиться. Мы стояли у порога, на дверях, которые только что снесли, и где-то ещё падали осколки стекла, а мы стояли и с ужасом смотрели на то, что было внутри. Разве мы видели подобную жестокость впервые? Нет. Потому что нас остановила не жестокость. Нас остановило искусство. Нас остановила лучшая игра на рояле, когда-либо услышанная нами в жизни. В такие секунды испытываешь почти такую же сильную скорбь и тоску, как при смерти близкого человека. И в такие секунды эта скорбь, это глубокое несчастье приносят такое трепетное наслаждение, что потом, спустя время, хочется снова это испытать и истерзать свою душу самыми сильными переживаниями, на которые она способна.
Аманда Керри даже не пошевелилась, когда мы вломились в дом. Она усердно тонула в музыке, склоняясь над клавишами, чувственно прогибаясь в горб, сутулясь и снова выпрямляясь, её руки были будто лишены костей – я никогда не видел настолько плавных, настолько лёгких движений.
Это была самая отвратительная картина, которую я только видел в своей жизни. Не так сложно подавлять сопротивление вооружённых боевиков, намного сложнее видеть безумие и знать, что именно ты должен его остановить, когда больше всего на свете хочется убежать настолько далеко, насколько нужно, чтобы больше никогда не вспоминать того, что видел.
Я видел ухоженную гостиную, залитую кровью. Два трупа сразу бросились в глаза: изувеченные, обезображенные, они лежали на полу в неестественных позах. Это были мужчина и женщина – родители, как мы догадались сразу. Позже мы нашли три трупа молодых людей в комнатах. Их уже убили не так быстро и не так легко. Они были не только изувечены, они были кастрированы таким мерзким, зверским способом, описание которого бросило бы в дрожь любого мужчину. Следы борьбы были заметны по дорожкам крови, было видно, что жертвам давали возможность уползать и снова нападали. Но это не пугало. Это было нормально. Это было то, что каждый из нас видел как минимум один раз в своей жизни, к чему каждый из нас всегда был готов и увидеть что каждый из нас всегда хотел, порой боясь признаться в этом даже себе. Но никто из нас и никогда не видел исколотую девочку лет девяти, лежащую на рояле лицом вверх, с раскинутыми в разные стороны руками и широко распахнутыми стеклянные глазами, объятыми ужасом, и её слипающиеся, багрово блестящие волосы скатывались с неестественно провисающей вниз головы на клавиши, и кровь стекала по крышке и по её лицу вниз, на клавиши, из-под которых раздавалась самая живая и чувственная музыка, которую мне доводилось слышать. Я всегда надеюсь, что тело ещё дышит, но когда увидел её, так неестественно прогнутую, провисающую с крышки к клавишам, увидел дыру в развороченном горле, увидел окаменевшую челюсть, у меня сразу всё умерло внутри. Было слишком очевидно, что мы опоздали.
Всё сливалось в липком блеске, хаотично светлеющем на красных руках Аманды. Солнечный свет, отражённый в разбитых стёклах, мягко играл на её алых пальцах, ладонях, предплечьях, сохраняя их красный цвет, контрастирующий с тёмными пятнами выше локтя и почти чёрными разводами на бледно-сером старомодном платье. Что-то белело за ней, на углу рояля, но у меня не было сил всмотреться. Не было сил оторвать взгляда от её магнетических, переливающихся всеми оттенками красного, рук.
Это безумие длилось секунд десять, прежде чем мы ринулись к ней, уверенно и неуверенно одновременно. Она даже косого взгляда не бросила, когда ребята кинулись к трупам, громыхая тяжёлыми армейскими ботинками по старому паркету и сотрясая воздух басистыми командами и криками; но едва мы оторвали её от её дьявольского рояля, она подняла такой вой, что я, поначалу, от неожиданности даже выпустил её руку. Я думал, она этим воспользуется, но вместо того, чтобы напасть на меня или попытаться сбежать, она снова потянулась к клавишам. На этот раз мы её схватили уже крепче и, стараясь не слышать её истеричный вопль, потащили вон из дома.
Я был на суде, и больше всего мы боялись, что её признают невменяемой. Потому что она была невменяема. За всё время следствия она не сказала ни слова. Она сидела в одиночной камере, как особо опасный преступник, и один раз, когда я заходил занести документы, я услышал далёкое, едва различимое пение.
– Откуда это? – спросил я сопровождавшую меня сотрудницу охраны.
– Это твоя.
Мне стало сразу как-то холодно и намного лучше слышно, как она поёт. Пела она ничем не хуже, чем играла на рояле, я никогда не слышал более безмятежного, более нежного и сильного голоса, и мне бы не было так жутко, если бы не вспоминались подробности задержания.
– Я думал, она не разговаривает.
– А она и не разговаривает. Иногда поёт. Но не разговаривает.
Аманда, казалось, не знала, где находится, что с ней происходит и что уже произошло. Обычно я этого не делаю, но сейчас не мог удержаться от того, чтобы посмотреть на неё ещё пару раз, ведь я никак не мог забыть увиденное и никак не мог понять, как невысокая, хрупкая девушка, такая безобидная, так не приспособленная к жизни и с таким упорством избегающая общества людей, могла убить пять человек, не считая ребёнка. Стоя за стеклом во время её допросов, я каждый раз надеялся увидеть то, что всё бы мне объяснило. Но так и не увидел. У неё никогда не менялось выражение лица, она всегда была невозмутимо спокойна и никогда не реагировала ни на что извне. Она была не с нами.
Прокурор проделал колоссальную работу для того, чтобы лишить адвокатов и психиатров шанса спасти её от тюрьмы. Наша психиатрическая больница славилась двумя побегами, поэтому никто не хотел, чтобы эта психопатка, медицинской карты которой не существовало, диагноз которой так и не поставили, мотивы не определили и ничего о ней не узнали, получила хоть долю процента на шанс снова оказаться на свободе.
Мы ждали суда, как второго пришествия.

– Том, мой мальчик, дружил с Джеффом Керри с их самого приезда. Он часто бывал у них дома. Они очень дружили. Всегда везде вместе ходили. Бедные мальчики…
– Том что-нибудь рассказывал об остальных членах семьи своего друга?
– Да, бывало… говорил, что сестра у него красивая, но сумасшедшая, и глаза у неё злые. Что она не понимает ничего и не говорит ничего, она всегда в другом мире, но иногда посмотрит так, в глаза, как будто убить обещает. Я ведь ему говорила, не ходи к ним домой, не нужно, опасна эта ведьма, мало ли чего в голову ей взбредёт… – плач.

– Вы давно знали погибших?
– Лет пятнадцать. С тех пор, как они переехали в наш район. Мы здесь поселились лет за пять до них.
– Вероятно, вы стали общаться с первых же дней, ведь им нужны были друзья среди местных.
– Я бы так не сказал. Ну… не знаю, сложно сказать. Просто я сравниваю их с Гринами, которые жили до них. Классные были ребята. Вы их, наверное, знаете, они тоже работали у вас где-то, ну, в прокуратуре. С семейством Керри мы, конечно, тоже общались, но это было не очень просто.
– Поясните суду причину?
Недолгое молчание, мужчина весь вдавился упругим выпуклым животом в трибуну.
– Из-за их дочери.
– Вы имеете в виду подсудимую?
– Да, бедняжка Летти тогда ещё не родилась.
– Чем же подсудимая затрудняла ваше общение?
– Ну как вам сказать, – он тяжело вздохнул и посмотрел в потолок, нервно зажевав губы. – Я с первого дня заметил, что у неё того… не всё дома.
– Как это проявлялось?
– Ну, она не разговаривала ни с кем, а как посмотрит в глаза, так прямо… пот холодный сразу. Глаза у неё такие. Не знаю… ох. Ну посмотрите на неё. Сидит вон, – он сжал губы, но от взгляда в сторону подсудимой всё же воздержался. – Не изменились совсем. Она даже родных старалась избегать. Уходила всегда куда-то, пряталась… боялась людей будто. Мне сначала очень жалко её было, а потом страшно, – он говорил очень медленно, делая длинные паузы после каждого предложения и короткие почти после каждого слова. Он покачивался и метался взглядом от своего живота к потолку, иногда грустно смотрел на судью, иногда грустно на прокурора. Больше ни на кого. Казалось, он не знал, о чём говорить, и осмысливал всё прямо сейчас, прямо во время своего ответа, казалось, он бездумно произносил каждое слово, которое вырисовывалось в его сознании. А вырисовывались они медленно.
– Страшно, потому что не видишь её. Захожу к ним домой, а её нет. Знаю, что сидит в своей комнате или ещё где-то. Всё знаю. Но всё равно не по себе. Как будто оглянусь, а она там. И всякий раз, придёшь к ним в дом, и чувствуешь, чувствуешь, как давит всё… да и сейчас давит, – наконец, с жалобным вздохом признался он и поник.
– Но вы ведь могли общаться и вне их дома.
– Ну, я не говорю, что мы вообще не общались. Но… так получалось.
– Как погибшие относились к подсудимой?
– Если честно, – после недолгой паузы, он внезапно заговорил тише. – Я не знаю. Они всегда избегали разговоров о её лечении. Говорили, что она нормальная, просто не общается и боится незнакомых. Ну и что здесь нормального? Мы её немного побаивались.
– Мы это кто?
– Ну, все. Соседи. Семья моя. Никогда не знаешь, о чём она думает. И думает ли вообще. А это пугает, знаете ли.
– И никто никогда не пытался принять меры?
– Меры?
– Ведь совершенно очевидно, что девушка нуждалась в стационарном лечении.
– Мы не хотели вмешиваться. Вреда от неё никакого не было, её никто никогда и не видел. Семью всё устраивает, так а нам какое дело?
– Вы никогда не замечали несправедливого отношения к подсудимой?
– Ну как заметить. Я её видал-то раз в сто лет. Пряталась всегда. Но, как я понял, она работу по дому выполняла всякую.
– Она так и росла в изоляции?
– Она занималась музыкой. В доме есть рояль, я очень часто слышал, как она играла. Сначала не знал, что она, ведь у нас ещё соседка музыкантша. Очень хорошо играла. И пела. Я вообще не любитель оперы, но когда она пела… за душу брало. Никогда бы не подумал, что у неё такой ангельский голос. Странно смотрелось, знаете, она вся как… как… страх и… скованность в одном лице. А голос – свобода и сила. Не её будто.

– Последние десять лет я не бывала у них дома и практически не видела Аманду, но до этого я занималась с ней четыре года, и могу заверить вас, что талантливее учеников у меня ещё не было. Она превзошла и меня, и всех пианистов, с которыми мне доводилось работать.
– Её родители пригласили вас?
– Нет, Мэнди сама пришла ко мне. Я знаю, все говорят, что она никогда не выходила из дома, но это не так, я её очень часто видела во дворе, где росла сирень – она её прямо обожала, могла сидеть там часами. И однажды я услышала, как она поёт. Я играла тогда на пианино у себя дома и вдруг услышала удивительный голос: это была она, она сидела во дворе, под своей любимой сиренью, – наши дома стоят прямо рядом друг с другом – и я прекрасно слышала её, а она слышала меня. И когда я увидела её там, внизу, увидела её лицо, когда она пела, я поняла, что она совсем живой, нормальный ребёнок. Сколько чувств было в её глазах! Просто никто этого не мог оценить, никто не понимал, что она маленький гений, а гениям простительны маленькие странности.
– Убийства вы называете маленькими странностями?
– Протестую! – адвокат нехотя поднялся с места. – Вина моей подзащитной не доказана.
– Протест принят.
Стук молотка. Прокурор бросает раздражённый взгляд на адвоката, который встречает его выражением язвительной невинности.
– Я не верю, – но свидетельница словно и не заметила маленькой схватки сторон защиты и обвинения и продолжала отвечать на вопрос, – что это она совершала убийства. Люди, так тонко чувствующие искусство, не способны на такое чудовищное зло. Она ранимое, нежное, беззащитное дитя, способное увидеть целый мир в полёте опавшего листка на ветру. В её хрупкой, изящной душе просто не может быть места насилию, оно бы сломало её саму, понимаете? Те, кто с этим не согласны, не видят ничего дальше её нелюдимости.
– Но не вы. Как вам удавалось работать с ней при её нелюдимости?
– Музыка. Музыка её оживляла. Тогда, в тот день, когда она закончила петь, я спросила её, не хочет ли она научиться играть на пианино. Она убежала в дом, наша дружба началась не сразу. Но начало было положено. Она не говорила со мной, но она мне доверяла, и она всегда очень чутко умела слышать. Слышать, что ей говорят. Она была не просто алмазом, она была алмазом, который очень просто обработать. Мы играли в четыре руки, пели дуэты, и она была совсем здорова. Мне она доверяла больше, чем родной матери.
– Как бы вы охарактеризовали отношения в семье?
– Я бы сказала, что Аманда была им не нужна. За все четыре года, которые я ходила в их дом, я ни разу не заметила ни капли нежности в адрес Мэнди. Я думаю, потому она и не говорила: она не говорила, потому что некому было её слушать. Она слишком привыкла жить внутри себя, и музыка заменила ей… всё. Любое общение. Это были люди, которые абсолютно ничего не понимали в искусстве. Мэнди исполняла сложнейшие симфонии, сквозь открытые окна все соседи слышали и восхищались её талантом. Все восхищались, кроме её семьи. Я не знаю, что у них происходило. Знаю, что они очень ревностно охраняли её от незнакомцев. Говорили, что мир жесток, а таким, как она, лучше этого не видеть. Я слышала, её как-то сильно обидели то ли в школе, то ли где-то ещё… и с тех пор родители огораживали её от других людей. Чтобы они её не обидели. Это всё. Что было на самом деле, я не знаю. И пока прокурор не обвинил меня во лжесвидетельствовании или чём-нибудь ещё, добавлю сама, что на стадии следствия не было найдено никакой информации, подтверждающей эти слухи, что мне постоянно бросали в лицо, поэтому пусть они слухами и остаются.
– Откуда же тогда у неё появилась такая роскошь, как рояль? Если родители не ценили таланты подсудимой? Насколько мне известно, они постоянно вызывали мастера, чтобы настроить инструмент.
– Эта, как вы говорите, роскошь, уже была в доме, когда они въехали. Она, возможно, даже старше самого дома. А они хотели его продать. Мастер же, о котором вы говорите – мой старый друг, который уже лет двадцать бесплатно настраивает мне моё фортепиано, это я просила, чтобы он настраивал и их рояль, даже после того, как мы перестали заниматься, и если вы думаете, что Керри хоть раз и хоть как-то его отблагодарили, вы ошибаетесь. Вот и думайте, ценили ли родители таланты подсудимой.
– Вы не говорили об этом на следствии.
– Вы не спрашивали.
– И когда они собирались его продать?
– Давно. Ещё до того, как мы с Мэнди начали заниматься. Они собирались продать его бывшим владельцам, но те уже, вроде бы, приобрели новый инструмент. Других покупателей не было. А потом они сдались, под моим давлением. Под давлением соседей. Ведь все были очарованы тем, как Аманда поёт и играет. А мастер, которого они вызывали – один из моих бывших учеников, который приезжал к ним скорее по моей просьбе и совершенно безвозмездно.
– И больше разговоров о продаже рояля не было?
– Всплывали пару раз, когда у них начинались проблемы с деньгами, но, к счастью, до дела так и не дошло.

– Я не знаю, общалась ли она с домочадцами. Но мне всегда казалось, что Летти к ней тянуло. Когда мы приходили к ним домой, Мэнди иногда садилась с нами за стол, и я часто замечал, что Летти посматривает на неё украдкой, иногда что-нибудь ей приносила. Но знаете, что странно. Она это делала с каким-то ужасом в глазах. Как будто льва кормила. Вроде и весело, и страшно. Такое складывалось впечатление.
– Как в семье восприняли рождение Летти?
– Это очень… – вздох. – Трудно сказать. Очень трудно. Ведь Мэри дома рожала. Да, дома. Она не ходила на анализы, насколько мне известно. Она избегала разговоров о своей беременности. Я не знаю, конечно, ведь Летти далеко не первый её ребёнок, и опыт у неё немаленький, может, она привыкла всегда так делать… Но она вообще вела себя странно. Говорила, что ей снились кошмары, как в больнице убивают её ребёнка. Но ладно бы только она. Но Джейк, Джефф… они все. Я даже не знаю, были ли они рады. Они говорили, что рады. Но… по их поведению это не чувствовалось. То ли её страхи и предрассудки из-за кошмаров передались и им… Но дело ещё и, наверное, в том, что это поздний ребёнок, всё же, а они не слишком богатая семья, у которой уже двое детей. Один из которых, как видите, сам себя прокормить не в состоянии. Страховки у них не было. Может быть, поэтому она рожала дома.
– Как Аманда вела себя всё это время?
– Это самая странная часть истории. Практически за всё время беременности Мэри Аманду никто не видел. Она вообще не выходила из дома. Она даже прекратила свои занятия музыкой с Миссис Дэнвер, хотя сама играла на рояле, пела. Я один раз слышала, когда была у них дома, как она поёт там, наверху. И первые два года после рождения Летти она стала ещё мрачнее, чем раньше, у неё даже припадки начались.
– Как вы думаете, что могло на это повлиять?
– Для меня это загадка. Для всех загадка. Но рождение Летти что-то перевернуло в её мире. Может быть, появление нового человека в семье, может, на неё действовал детский плач. Я и раньше замечала, что она особенно нервно реагировала, если слышала детский смех и крики, когда соседские ребята играли во дворе. Любые звуки на неё очень действовали, может, ей было тяжело переносить, что в доме есть маленький ребёнок, потому что, когда Летти немного подросла, Мэнди стала спокойной, как раньше. К музыке так и не вернулась, но спокойнее стала. Вы знаете, в этой семье Аманда была темой табу. Все избегали любых разговоров о ней. Со временем уже и мы к этому все привыкли и сами почти никогда ничего о ней не спрашивали.
– Стали ли родители уделять ей меньше внимания?
– Я не знаю. Наверно, да, они были озадачены Летти. Однажды Мэри призналась, что боялась, что и Летти будет… ну… со сложностями. Джефф, их первенец, страдал от каких-то патологий в детстве, с Мэнди – сами видите. Поэтому они очень тряслись над Летти, но, как ни странно, она была здоровой, как бык.
– Могла ли Аманда ревновать семью к новой «младшей дочери»?
– Да я бы не сказал, что её прямо уж баловали и держали за «младшую доченьку» до рождения Летти. И я никогда не замечал, чтобы Мэнди стремилась получить от родителей или брата нежность. Но кто знает, что происходит в её голове!

Суд уже подходил к концу. Свидетели один за другим повторяли одно и то же: они не знают, что могло спровоцировать в Аманде Керри такую безудержную агрессию в адрес родителей, брата, его друга, кузена и, самое главное, малолетней сестры. Аманда не прореагировала даже тогда, когда матери погибших Тома Робертса и Саймона Керри – кузена – впали в истерику и начали проклинать убийцу своих детей. Она не давала показания, она сидела и смотрела перед собой, спокойно и безмятежно, не шевелясь, не переводя никуда взгляд и только иногда медленно прикрывая и снова приподнимая веки. Потом снова пришла моя очередь выйти к трибуне, и я снова рассказал ту картину, которую видел. Это произвело сильнейшее впечатление на всех присутствующих, ведь большинство свидетелей не находились в зале, когда я давал показания в первый раз; и в какой-то момент я краем глаза заметил её. Она по-прежнему смотрела куда-то прямо, сквозь меня, столы, сквозь стены, такая спокойная, такая беззащитная и беспомощная, она совсем не знала, что происходило вокруг неё. И вдруг мне стало так жаль её, и вдруг я вспомнил, как её гибкие руки тянулись к клавишам рояля, я вспомнил, как она кричала, когда её разъединяли с её музыкой, и внезапно меня сразило: мы поймали невиновную. Кто-то вырезал её семью, возможно у неё же на глазах, она увидела весь этот ужас и нырнула туда, где всегда видела спасение: в музыку. Она пыталась спрятаться там от всего этого насилия. Даже если всех убила она, я не мог поверить, что она отдавала отчёт своим действиям, и её нужно лечить, она несчастная жертва, куда больше жертва, чем погибшие. И я стал говорить об этом, подтверждая слова адвоката; стал рассказывать о том, как была очевидна её невменяемость; я боялся посмотреть на прокурора и смотрел уже только на судью и присяжных. Потом я снова посмотрел на неё и… замер. И тогда все посмотрели – она мгновенно, как смерч, затянула в себя всеобщее внимание. Она смотрела прямо на меня, смотрела мне в глаза, смотрела и улыбалась, с такой саркастичной усмешкой, с такой надменностью, злой и горькой… Я не знаю, что было в этом взгляде, отчаяние, торжество, самоуверенность, угроза или издёвка. Не знаю. Знаю, что это было не менее жутко, чем та картина, которую я им здесь описывал. И знаю, что это были глаза абсолютно здорового человека, который всё видит, всё слышит, всё чувствует и всё понимает. Это все заметили. Это заметили присяжные. И это определило её приговор.