Солнечные ветки

Галкин Сергей Иванович
Грибной барометр, как известно, — местный рынок. На этот раз он кишел грибниками. Они приходили сюда под шиферный навес, когда солнце начинало отбрасывать длинные тени. Грибники с одинаковым облегчением снимали с натертых плеч тяжелые кошёлки, бе-режно, как нечто хрупкое, ставили перед собой на землю и на виду мгновенно окружавших покупателей начинали чародействовать. На свет Божий из-под чистой тряпицы извлекалась утренняя добыча.
Процедура появления грибов из корзины не обходится без мгновенной оценки восклицаньем, движеньем, вздохом, взглядом, почесыванием в затылке, наконец, просто случайно оброненным словом вроде того, что…
— Пересто-ял…
— Сам ты перестоял. Это он маленько помялся…
— Хы, по-мялся. Что, я грибов не видал?
— А видал, так чего ж на мои перестоялые глядишь?
Крыть нечем. А хозяин корзины словно умышленно тянет, не вытаскивает самые хорошие. Но вот окружающие умолкают. Заранее предвидя этот момент, довольный грибник, сохраняя однако ж видимое бесстрастие, не дрогнув ни единым мускулом, на самое видное место бережно, словно елочные игрушки, выкладывает белые.
Представляю, как в глубинах сознания грибника сладкой и бесконечной картиной возникают потаенные места, где, жаром охватив его нутро, был внезапно, как прозренье, увиден плотный, уютно врывшийся в землю боровик. Представляется, грибник непременно помнит, что, когда он тянулся за вон тем длинноногим подосиновиком, над ним куда-то наискось прозвенела оса, вернулась, дзинькнула над ухом и исчезла. А вместо нее совсем близко в листве монетно полыхнувшей осины засвистела, разлилась трелью какая-то птица, и было досадно, что ты, давний почитатель леса, не знаешь, что это за птица, и некогда искать ее в солнечных ветках. Он непременно видит себя сейчас издали, как, держа в руке подосиновик и машинально оглядывая каждую травинку и каждый пенек, тщится одновременно глянуть — где же она, эта удивительная певунья. Поднимает взгляд и встречает золотой пучок лучей в глаза. Мгновенно становится темно, а свист и трели раздаются уже где-то в прохладной тишине леса.
«Эх, жалкие вы, жалкие людишки, — кажется, думает о нас, так оживленно толпящихся вокруг, этот сухопарый, в затасканном матерчатом картузе мужчина. — И ничего-то вы не видели сегодня, кроме этих пыльных серых улиц, скучных, прокалившихся зноем домов да вонючей суеты машин. Толкаетесь тут по рынку, надоедаете друг другу и вот набросились на мои грибы. Чудо нашли! А разве можно видеть это чудо без леса»
— Не-не-не-не. Рупь штучка, — энергично загораживает грибник пару белых крепышей от какой-то благообразной старушки, пытавшейся сторговаться с ней по полтиннику за гриб…
— Дьявол тебя побери, прости меня Господи, согрешишь с тобой, — ворчит старушка…
Я твердо настроен в ближайшую пятницу податься за грибами. Ближайшая пятница послезавтра. Кого же пригласить с собой? — перебираю в памяти знакомых, шагая с рынка. Ну, конечно же, Степана! Чего тут раздумывать.
Мой сосед по лестничной площадке Степан Загребин — бескорыстнейший человек. По паспорту ему давно за сорок, но выглядит он моложе, очевидно, за счет длинных ног, сухо-парости, этакой молодцеватой сутулости и очаровательнейшей улыбки, которую непостижимым образом унаследовал от французского комического актера Фернанделя. Степан знаменит тем, что когда-то имел пса — внушительного огнистого доберман-пинчера с небрежно отвисшей губой, как у хозяина в его нелучшие минуты, и широкой, как стена, грудью. Каждый день к вечеру Степан выводил добермана на прогулку, вернее сказать, на пробежку. Потому что, как только его доберман-пинчер унюхивал свежий воздух улицы, так, не слушая никакой команды, до звона натягивал поводок и, увлекая за собой моего длинноногого соседа, мчался мимо домов, через штакетник и кучи мусора, через шоссе и огороды к крохотному утоптанному горожанами леску. Степан летел за ним, нелепо взмахивая руками, едва успевая перескакивать через неожиданные препятствия и напоминая собой подбитую птицу.
— Гляди, гляди, опять Рекс потащил Степана на прогулку, — привычно веселели томившиеся на лавочке пенсионеры.
Доберман чем-то заболел, и пришлось его пристрелить. Стрелял сам Степан. Далеко в овраге, за домами. Слезы стояли в его глазах, когда он в который раз рассказывал о смерти собаки. Успокоясь, Степан обещал завести нового, такой же породы пса, но так и не сделал этого. То ли жена воспротивилась, то ли память о прежнем Рексе не могла исчезнуть. Но зато чуть позже во дворе нашего дома, как по волшебству, появились и волкообразные с темными подпалинами на загривке овчарки, и косматые, будто завернутые в овчину болонки, и прочая собачья живность в одежде и без таковой.
Степан увлекся грибами. Казалось, никакая сила не могла теперь оторвать его от этого занятия. Он обзавелся вместительной, грубо плетеной корзиной, проволокой пришил к ней широкий брезентовый ремень, раздобыл складной нож с костяной ручкой и таким образом экипировал себя. Одежда его была тоже незатейлива: брезентовый каляный плащ, кирзовые сапоги и на голове старый, видно, порядком провалявшийся в чулане берет. Но, надвинутый на глаза, он придавал Степану такой залихватский вид, что лучшего и не надо было желать.
К вечеру, перебрасываясь перед домом в бадминтон с женой, я увидел Степана. Он стремительно летел в подъезд, и на лице его, отмеченном в эту минуту кислым безразличием ко всему, не было никакого просвета.
— Степан, что с тобой?
Он круто остановился, словно осознавая, где находится и кто с ним разговаривает, и, осознав, безнадежно махнул рукой:
— Договорились тут с одним в лес рвануть, а его в командировку отослали.
— А я как раз хотел тоже… За грибами. Есть грибы-то?
— У-у-у-у, — зажмурился, засиял улыбкой Фернанделя Степан. — Один у нас на работе, вчера был в отгуле, принес две кошёлки с верхом и одних белых — сто двадцать одну штуку.
— И это правда? — подалась к нему моя жена и тут же успела обжечь меня уничижительным взглядом: мол, тоже мне — мужчина называется. Другие вон какие чудеса совершают.
— Конечно, правда, — будто обидевшись, что его слова подвергли сомнению, отвернулся Степан, но тут же, успокоившись, тоном знатока изрек твердо:
— Есть гриб в этом году. Полно гриба!
Договорившись быть в полной боевой готовности к половине третьего утра, когда начинает рассветать, мы разошлись. Я ощущал радость, что разговор благополучно закончился. А уж в половине третьего будь что будет. Может, действительно встану. Хотя навряд ли: самый сон. Скорей всего, просплю, на том и кончится наша затея.
— Кидай воланчик, еще поиграем, — сказал я жене.
— Ты что? — искренне удивилась она. — Посмотри на часы. Сейчас гастроном закроют.
— Ну и пусть закрывают. Зачем нам магазин? — пожал я плечами.
— Ты что — совсем? — выразительно намекнула жена. — А в лес с собой что возьмешь?
— Найдем что-нибудь. Есть же там дома — хлеб, колбаса.
— Вот-вот. Кол-баса… — презрительно протянула она. — Он, небось, наберет с собой всякой всячины, а ты будешь одной колбасой разговляться.
Если бы я предполагал хоть в малой степени, сколько потребуется времени на обсуждение — чего с собой взять из еды, во что и как лучше одеться-обуться, сколько с собой прихватить денег или вовсе не брать их, то скорее всего я бы наотрез отказался от всяких поездок за грибами, даже если бы мне их обещали приготовить в лесу в соленом и жареном виде. Но я не знал. Поэтому, когда закончилась моя экипировка, будильник показывал первый час ночи.
— Мама милая, — ахнула жена, — когда же ты спать-то будешь?
Она и здесь оказалась права: спать было некогда. Обычно засыпавший при первом прикосновении к подушке, я промаялся, прокрутился с боку на бок до двух часов ночи. Мерещилась глухая полянка, сплошь усеянная грибами, разбитая, непонятно куда уходящая лесная дорога, выскакивающие из-под кустов кабаны с разъяренными клыкастыми мордами и всякая чушь.
Я поднялся, стараясь не шуметь, оделся, натянул показавшиеся тяжелыми лыжные ботинки, взял ведро, почти доверху нагруженное жареным-пареным с завернутой особо пол-литровкой, и вышел на свежий воздух.
А в окнах с первого до пятого этажа ни одного огня ни в нашем, ни в соседних домах. Бледные в сонном рассвете стены, скаты крыш, слабо поблескивавшие витрины необычно безлюдного магазина, силуэты молчаливых деревьев и сторожа, сидя задремавшего на перевернутом пустом ящике у дверей магазина, слабая, еле ощутимая на губах теплота ветра, даже не ветра, а чего-то едва-едва осязаемого. Я глубоко вдохнул воздух и сел на деревянный диван возле подъезда. Поставил рядом ведро, и ручка звякнула так, что, казалось, должны были проснуться в доме напротив. Никогда не видел свой двор таким необычно безмолвным, торжественно просыпающимся. Под ложечкой сладко замерло от предчувствия чего-то необыкновенного, как когда-то давным-давно в деревенском детстве, когда, об-жигаясь босыми ногами о холодный огонь росы, бежали с дружком Шуркой Кошкиным в облаках тумана к остекленевшему матово-белому пруду.
— Хо, ты готов? — словно из-под земли появился Степан, в полумраке отдаленно напоминающий Дон Кихота, если на того надеть берет, а сбоку повесить кошёлку.
К удивлению, не обнаруживаю у него ни в руках, ни в кошёлке ничего такого, что напоминало бы съестные припасы. Может, за пазухой? И там нет. Зато Степан, заглянув в моё ведро и выяснив, чем его набила жена, прямо-таки помолодел. Остановившись, бережно достал откуда-то изнутри себя малюсенький тетрадочный сверточек и сунул мне в ведро с небрежным видом:
— Ну что ж, закусим. Положи вместе. Нести неловко.
Не без наслаждения потер он руки и, вытащив сигареты, с аппетитом закурил и выпустил сизое облако дыма.
— А-ах, хорошо!
Он всё делал с каким-то первозданным чувством, с удовольствием, будто впервые.
Звезды редели. Откуда-то со стороны оврагов донеслось чистое и звонкое — ча, ча, ча и затем дробная длинная трель, которая, возникнув из ничего, всё набирала и набирала частоту, пока не превратилась в явственное, самозабвенное трепетание. Вот она словно бы задохнулась от самой себя на едва уловимый миг, и снова четко и чисто раздалось в тишине — ча, ча, ча. А затем тут же — тихо-тихо, нежно, словно робко подзывая кого-то — цфить, цфить, цфить… И всё это как бы на едином дыхании, не прерываясь до конца, не выпуская нити голоса, имея силу и власть в любое мгновенье прекратить это ча, ча, ча, или трель, или свист, и превратить его в нечто такое, чему не сразу подберешь и название, но что перевернет твою душу и будет держать в своей сладостной истоме долгое время.
— У-ух! Безумствует!.. — потрясенно крутанул головой Степан. — К хорошей погоде. А у меня что-то опять эта… Ой-ёй-ёй! Поясница зашлась. Ладно. Выйдем на трассу и будем ждать машину.
— Послушай, два рубля за двоих хватит? — спросил я, стараясь не отстать и не показать себя профаном.
— Два? Ты что? Тридцать копеек туда, тридцать обратно, — поставил он точку. — Сейчас посмотрю, взял ли я с собой чего? — полез он в задний карман брюк. — Ага, кажется, есть что-то. Ну да — пятачок. Тьфу, чёрт, а я думал — полтинник. Ладно, я тебе отдам. Но! — предостерегающе поднял он указательный, — больше рубля не смей давать за двоих.
На развилке шоссе уже маячили, будто не замечая друг друга, три фигуры с такими же, как и у Степана, корзинами. Морщинистый старик со светящейся точкой зажженной папиросы ожидал машину с видимым безразличием. На нас он даже не глянул, думая о чём-то своем. Не знаю, почему, Степан подошел прямо к нему.
— Хорош должен быть гриб сегодня, а? — с налета спросил он. — Дай огоньку, а то у меня погасла.
— Должен быть, если раньше нас не расхватают, — старик протянул светящуюся точку. — А чего ж ты прикуриваешь, а сам спички в руках держишь?
— Пригодятся. На целый день коробки не хватит, курю много. Во-во… Вроде идет ка-кая-то…
— Эта не посадит. Частники, — разглядывая увязанный, навьюченный «москвичок», который тарахтел всё ближе и ближе, спокойно заметил старик.
— Да-а… а хорошо иметь собственную кобылу. Завел и фьють, куда хочешь, — не без мечтательности произнес Степан. — С юга уже катятся.
Две фигуры с корзинами, будто сговорившись, кинулись к «москвичу», жестами прося остановиться, но тот, даже не притормозив, проплыл мимо.
— Я говорил, — без тени превосходства заметил старик. — Не люблю частников. У меня друг был, из одного котелка на фронте хлебали, копил-копил, купил вот такой же драндулет. Ну, говорит, всё теперь, заживем, братуха. Он меня братухой звал. У нас имена с его погибшим братом одинаковые. Ну вот, заживем, говорит. Как приду к нему — а он в гараже и в гараже, под ней на брюхе елозит. Ну, говорю, жить-то когда будем? Да иди ты, говорит, к дьяволу, вот тут гайку подкрутить надо… Раз — к дьяволу, два — к дьяволу. Махнул я рукой. Ну, говорю, Петро, купила тебя машина, теперь не отпустит. Перестал ходить к нему, и дружбе конец.
— Плохо у нас еще с обслуживанием, — вставил слово Степан, — вон за границей я слышал…
— Не, — спокойно возразил старик, снимая матерчатую шапку и приглаживая пепельные вихры, — заграница ни при чём. Дорвался человек до своей собственности… Я с одним как-то ехал, тоже частник, на «Волге». Не сильно хлопай, говорит, дверью, а то расшатаешь. Сядь, говорит, посередке сиденья, чтобы колесо, вишь ли, одно не истерлось больше, чем другое. А переезд железнодорожный проезжал — так это видеть надо было, чуть наискосок, осторожненько, чтоб, не дай Бог, где какой болтик не расшатать. Гляжу я на него и думаю: откуда ж ты такой на нашей земле, упитанный, как отваренная сарделька? Неужели ты и государственное так бережешь? Только навряд ли. По тому, как пухлые пальцы задрожали да глазки по мне заелозили, когда сотню брал, чую — не из тех, кто государственное бережет.
— Это еще ни о чём не говорит, — вскинулся было Степан.
— Говорит, — по-прежнему не повышая голоса и ничуть не раздражаясь продолжал старик, глядя куда-то в сторону. — Через неделю-полторы стою я со своим шурином на остановке трамвайной. И что ж ты думаешь — летит такси с зеленым глазком. Мой шурин еще обратил внимание: гляди, говорит, как консервная банка ободрана и дребезжит так же. Какие-то молодые остановили его, подъехать, стало быть. Затормозил так, что дымная полоса по асфальту от резины осталась. И кто ж, ты думаешь, за рулем был? Как раз та сарделька. Вот, ты говоришь…
Долго бы, наверное, продолжался этот разговор, если бы не показавшиеся одна за другой из-за бугра две машины. Они грузно прогудели мимо, тревожно поднимая за собой ветер и обдавая нас запахом дорожной гари.
— Теперь пойдут, — удовлетворенно проговорил старик. — Немного погодя уедем.
И правда, минут через десять, набившись в маленький синий автобусик, где пахло бензином и табачным дымом, мы тряслись по дороге, с необъяснимым чувством восторга и свободы глядя вперед на летящее под колёса пространство.




Словно самолет парашютистов выбросил нас автобусик на обочине шоссе и покатил дальше. Иссиня-зеленая неровная полоса леса по одну сторону, иссиня-зеленая по другую. Посредине – шоссе неровным белесым шрамом. А над всем этим – небо! Ну что такое, ка-залось бы, небо? В городе его нету что ли или другое оно какое? Точно. Есть оно в городе и не какое ни другое, а только куда ни глянешь, в глаза тебе сразу стена, забор, штакетник. В лучшем случае – дерево. Тополь там какой-нибудь или липа, куст на худой конец, но опять же пропыленный, измученный, окультуренный настолько, что самому на себе так и тянет галстук поправить, не сбился ли в сторону. А еще машины шныряют туда-сюда, мельтешат, да и сам мельтешишь не меньше. Спешишь куда-то, торопишься. Остановишься на минуту: куда же это я сломя голову? А ведь и не обязательно лететь на крыльях туда, а тем более давиться в трамвае, в троллейбусе. Так нет же – сила инерции. Все бегут и я за ними. Не могу вон тот трамвай пропустить. Будто последний он. Так что в городе - не до неба. Здесь же, когда мы точно по волшебству оказались на обочине пустынного шоссе посреди леса, над нами и было только небо. Большое. Неизмеримое. Так и кажется, сам в нем паришь, а больше ничего и никого нет рядом.
– Во жуть какая! Дай прикурить, – дернулся Степан, движением плеча устраивая поудобней лямку корзины.
Тут только я увидел, что нас высадилось трое. Мы со Степаном и старик – Иван Тимофеевич, с которым познакомились, поджидая машину. То ли одному ему оставаться не хотелось, то ли тоже, как мы со Степаном, в эти места ехал. Как бы там ни было, оказались вместе. Старик сразу проявил независимость, точно нас и не было рядом. Неторопливо перевязал конец пеньковой тесемки, половчей приспособил на боку  плетеную глубокую корзину и,  оглядывая сквозь озабоченный прищур,  мысленно представил даль, которую придется измерить шагами.
-Ну, с Богом…
 Он поплотнее приладил  на сизовато-седой голове свою матерчатую шапочку.
– Это куда ж нам теперь? На Барышовку или на Язмино? – угадывая в нем опытного лесовика, не без старательной любезности поймал его хозяйский прищур Степан.
– Прямо идти надо, – наискось будто раздвинул рукой на две стороны правый массив леса старик… – Барышовка должна по левую руку остаться. Километра через два будет овраг, пройдем оврагом, а там уж недалеко…
 Оставляя неровный темный след в высокой траве, он тяжело шагнул через кювет и, обогнув заросли конского щавеля, двинулся прямиком к заманчиво белевшим стволами березам.
Трава была  седа от притаившейся на ней росы. Идти по ней почти то же самое, что речку вброд переходить. Вмиг мои лыжные ботинки отяжелели. Какие-то длинные травинки прилипли к ним, обрывки узорчатых листочков. Брючины снизу обвисли тяжелыми трубами. Холод от ног пробежал по спине до лопаток.
А солнце уже заликовало над горизонтом. Потянулось не успевшими нагреться лучами к прохладе капель росы, засверкало всеми цветами спектра, оживляя кусты и поддавая задору птичьему пересвисту, щелканью и возне. Солнце обещало погожий день. А тут не до солнца, только успевай увёртываться от кустов, от каждого встречного деревца, одно осторожно, другое упруго, третье вовсе в упор заслонит тебе дорогу. Хоть подныривай под ветку, хоть опрокидывай на себя тяжелую гроздь росы. То рябина хлестнет только что отцветшей, набухающей кистью ягод, то перепончатыми листьями молоденький клен мокро проползет по лицу. А до чего ж привязчивы кусты шиповника! Останавливая нездешним, каким-то сладковато-томным ароматом своим, одновременно так и норовят вцепиться шипами в одежду. Рви, не оторвешь. Вот уж, поистине, не мытьем так катаньем. Я уж не говорю о репьях, о всяких колючках, которые где-то в перепутанных дебрях травы только и поджидают во что бы вцепиться, у кого сыпью высыпать на промокших насквозь штанинах.
Мы пролезли сквозь мокрющую чащу каких-то кустов, как если бы прошли вброд по шейку деревенский пруд, и выбрались на поворот крепкой, укатанной грунтовой дороги. Она надежно и многообещающе вела в таинственную глубину леса.
Я отвлекся на минуту. Загляделся, как на рыжем сухом грунте дороги слабо выделялся, поблескивая, узкий след тележного колеса с  тускло светившейся лужицей и над ним, будто деревья над озером в игрушечном царстве, выстрелило вверх несколько пронзительно зеленых, оттого кажущихся звонкими травинок. Между ними крохотным живым угольком горел цветок дикой гвоздики. Чуть поодаль, за колеей, белыми свежими крапинами рассыпался цветущий ягодник, останавливая внимание опрятностью кружевных листьев. Отвлекся, да тут же спохватился: энергичная спина Степана  совсем скрылась за нависшими над дорогой ветлами. Только ноги мелькали кирзой сапог.
Неловко звякали ведра, досадуя на обилие съестных припасов. Ух, и навязала жена! Бухая отяжелевшими ботинками, я догнал попутчиков, пристроился за Степаном. Они говорили о шофере автобуса. Ни с одного из нас он не взял ни копейки. Акт едва ли не исключительный. Степан, правда, и не предлагал ничего кроме своей потрясающе любезной улыбки, будто красавицу очаровывал. Я вложил рубль в корявую пятерню рыжего вихрастого парня, но он, сделав удивленное лицо, жестом миллионера успел поймать меня за край плаща и на лету ухитрился сунуть тот же рубль мне в карман. Правда, я не протестовал.
– Хорошего улова, ребята! – вместе с добротой была в голосе легкая усмешечка, означавшая неизвестно что.
– Да это ведь мелочь. Полтинник какой-то. Иной раз его и не считаешь, а вот не разменялся человек. И то дело, – удовлетворенно рассуждал старик.
А может потому и не разменялся, что – мелочь? – деловито засомневался Степан. Старик не успел ответить, остановился, у себя под ногами какой-то корешок ковырнул пальцем. И сам палец был похож на корень. Степан приосанился, праздновал собственную правоту.
Длинноногий серый комочек птахи упал на приманчивую твердь дороги и тут же, словно оттолкнувшись, нырнул в кусты.
– Содрал бы шофер с вас с каждого по рублю, шли бы и не вспоминали, – хотел я вмешаться. Старик повертел, повертел корешок, разглядывая его, качнул головой разочарованно, отбросил в кусты.
– Внучка просила:  дед, принеси лесовичка… – пояснил он и без перехода спросил, словно толкнул Степана, – Ну а ты бы взял?
– Что – эту коряжину что ль?
– Деньги. Деньги – взял бы?
– А-а, де-нь-ги. При чем тут я?
– Интересно все-таки.
Там, где дорога проходила лесом помельче, где распахивалась навстречу полянка, солнце сочилось сквозь листву вершин, радугой играло, пятнило наши лица, одежду. Пора было бы и остановиться наверное, войти в лес.
Но Степан со стариком видимо хорошо знали эти места или чувствовали: тут гриба нет – шагали, особо не глядя по сторонам, лишь изредка, то один, то другой, на ходу шаркали под куст, нагибались и – дальше, будто ни в чем ни бывало. К разговору это, впрочем, никакого отношения не имело. Разговор был сам по себе, а их шарканье само по себе, словно что-то в каждом из них отделилось, вроде механизма или автомата какого включилось, он-то, автомат, и елозил глазами по сторонам, не особо надеясь на удачу. Но вопрос отвлек Степана больше, чем надо, он поднял голову:
– Чего ж не взять, если дают? В один конец катанул, худо-бедно полтора червонца. Не меньше.
– А я бы не взял, – просто сказал старик, ничуть не рисуясь.
– Ага! Совать-совал, а брать бы не стал. Хорош  ты, отец.
– Тут я, как все. Это дело другое. А вот, если мы уж о деньгах затеяли, я историю расскажу. Как-то случилось напиться попросить. В деревне дело было. Ехали по Симферопольской трассе. Автобус сломался. Пока шофер возился в моторе, нас человек пять мужиков – за водой. Ага! Колодец возле избы. Глянули:  вода зеркальцем поблескивает, а ни ведра, ни банки при колодце. Стучимся в дом. Девчёнка в избе лет десяти.
– Дочка, – говорю, – дай водицы.
– Пятнадцать копеек за кружку! – глазом не моргнула. Я так и сел. – Кто ж тебя научил?
– Мамка с папкой, – отвечает.
– Ха-ха-ха! – обнажил прокуренные зубы Степан. – Ну дают, ну дают!
И не понятно к кому относилось это его «ну дают!»
– А с другой стороны – что такое пятнадцать копеек? – развел он руками.
– Да разве я о копейках? Эх! – старик отмахнулся. – Если б копейки…
 Ну, пристал, окаянный… – замотал он головой, отгоняя комара.
– Не знаю, как где, – вставил я, – а у нас в Веневском районе, помню, уж какая голодная пора была после войны, и то – зайди напиться, а тебя и за стол посадят. А если напоить – не то, что собственным квасом, молоком неснятым прямо из подвала угостят. Холодненькое. Пей на здоровье.
– Ну, не сейчас только, – засомневался Степан, – теперь везде свою выгоду ищут. Нынче везде куркули. Чуть что – транспорт под боком – на базар, да еще там с тебя семь шкур содрать норовят.
– Воо-от он, миленький…  Вот он! – раздался распевный ни на что не похожий и радостный и одновременно восторженный голос старика. Он по-мальчишески быстро нагнулся, но не затем, что схватить то, что теперь и мы со Степаном увидели, а только развести в стороны длинную шелковистую траву, будто прядь чистых волос со лба убрать. Взору предстал самый настоящий белый. Он сидел в густоте травы, как тяжелая птица в гнезде. И казалось, должен сейчас, в мгновенье ока, насторожиться, готовый тотчас же взорваться, взвиться вверх и исчезнуть в сумеречной зелени леса. Но он не был птицей. Шляпка с темно-коричневой, похожей на поджаристую корочку хлеба, поверхностью  плотно держалась на толстой, похожей на игрушечный бочонок ножке. И только  полоска от лежавшей на шляпке травинки белела шрамиком.
Признаться, я бы, как старик, не сделал. Я бы, забыв обо всем на свете, кинулся  к боровику, выхватил его из земли, выдернул бы, как выдергивают больной зуб, и уж потом смотрят, а уцелела ли челюсть? После, может быть, победно и торжественно показал бы находку. И то, чтобы похвалиться: мол, вот я какой. Старик же любовался боровиком. Надо было видеть его лицо. Одно скажу:  в тот миг оно преобразилось, как если бы к нему вернулась самая счастливейшая пора жизни.
Из кармана потрепанного пиджака старик неторопливо достал ножик с желтой перламутровой ручкой и длинным тонким лезвием, похожим на скальпель, осторожно, будто боясь потревожить, снял боровик, как тугой кусок сливочного масла, срезав мясистую ножку. Еще раз оглядев его, сожалеюще положил в корзину и тут только опомнился:
– Красив, а? А вы ищите, ищите. Тут еще должны быть. Вон какой островок золотой. В самый раз для белых.
Островок и вправду был золотой. Он выделялся среди хмурого переросшего леса. Мелкий березняк, ягодник, муравьиные кочки…
– Значит, правда гриб есть! – как-то ошарашенно проговорил Степан, – хаа-рош! Ну, зараза, хаа-рош!
В возбуждении он подобно рысаку на манеже сделал круга четыре по крошечному пятачку вокруг нас,  как на шарнирах, разбрасывая ноги в стороны, приминая траву вместе с ягодником, вместе с нежными глазками мышиного горошка, с огоньками гвоздики, с хрупкими стеблями пахучих лесных фиалок.
– Да ты не суетись. Чего суетиться-то? Вот тут под травой смотри-то.
– Что ж я, отец, первый раз, думаешь?
– Тогда на что ж красоту-то портить? – отвечал старик. – Так мы с тобой, мил человек, ее отделаем, она сама себя не узнает.
Степан передернул плечами, будто поправляя корзину, но промолчал.
– Ты не серчай, – угадал старик, – не такие тузы Бог знает что творят. Горше всего, мы же этим молодежь учим. Попробуй после какими лекциями переучи стригуна, когда он своими глазами видел, как мы с природой-матушкой обходимся. Возьму свой двор. Как поселили нас в пятиэтажный дом, весной все жильцы высыпали, значит, кусты, деревья разные сажать. Праздник – истинное дело. А недавно, когда эти деревца-то уж силу набрали, домоуправление стало пазы затирать между панелями – я в панельном – и вот что бы вы думали? Машину, видать, с выдвижной люлькой не нашли, да и не искали небось, обычную прямо, как есть, по газонам шарахнули. Штакетник – ладно. Шут с ним, его восстановить недолго, а вот, как быть, когда они колесами по живому – по кустам, деревцам, по клумбам, да все это на глазах ребятишек? Да и не в деревьях одних дело. Тут больше беда.  А это ведь вот она – тут и есть любовь-то к земле своей, к родине, за которую кровушки сколько пролито. Или вы не были на войне-то? Молодые. Не довелось. Ну, конечно, малы были. Ну и ладно. И не надо,  никому не надо.




Между тем дорога спустилась в какую-то низину. Широко повернула влево и чуть поодаль разошлась на две заросших травой колеи.
– Вот тут спуск в овраг-то. Теперь близко…
Что близко – я так и не понял. А спрашивать не стал. Близко так близко. Лучше раз уви-деть…
Мы нырнули под густой куст орешника, откровенно пренебрегая твердью разбежавшихся в стороны дорог, и вошли в истинные заросли кустов и перемешавшихся с ними травянистых растений. Бледно-фиолетовые цветы шиповника и пышные белые кисти барбариса, стебли дикого лука, похожие на стрелы, настырные зонтики аниса и Бог ее знает что еще окружило со всех сторон, заставляя на уровне головы нести еще совсем пустое, если не принимать во внимание провизию, ведро. Так доводилось мне в детстве рыбу ловить сеткой в пруду, когда лень снять рубаху. Думаешь, не замочишь. И вот в одной руке сетка, другой поддерживаешь край рубашки, а вода все выше и выше. Уже под самые подмышки, и уже край рубашки безнадежно поплыл по поверхности, пузырясь, держась за счет воздуха, а пруд, как назло, еще глубже. И не остановиться, потому что в сетке уже что-то трепыхнулось…
  Вскоре старик, а за ним, как было, по порядку, Степан, ухнули куда-то перед глазами, скрылись. Я почти на заднице съехал за ними и нащупал под ногами вполне пригодную для ходьбы тропинку. С обеих сторон таращился сплошной зеленый массив, а вверху издевательски ласково голубело небо, без единого облачка. Овраг! И тут только я ощутил, что там, наверху, лес полон теплого гула шмелей и пчел, щебетанья и возни птиц, полон стрекота кузнечиков, знойного звона мух. Здесь же, как в подвале. Только многообещающий злой комариный зуд, кажется, скулы от него сводит.
Тропинка оказалась сырой, с прилипшими к земле опавшими листьями, с прелыми замшелыми кусками древесины, сухими сучьями. В довершение ко всему я разглядел отчетливо отпечатавшиеся на податливой траве следы копыт, рой крошечных беззвучных мушек над ними.
– Тут что – коровы паслись?
– Какие коровы? Лоси!
– Фу ты! А ведь и правда. Как же я не догадался?
– Вон еще и кабаньи следы. Гляди, накопано, – подлил масла в огонь Степан.
Ветки то и дело приходилось перехватывать, отводить в сторону, чтобы не хлестнули по лицу. Старик со Степаном шли ходко, будто где-то впереди в конце оврага ждал их грибной склад, а ключ от него жег пальцы. Табачный дым  шлейфом пластался за Степаном. На свежем лесном воздухе я голову отмотал, увертываясь от него. И слова Степана насчет «куркулей» мозг сверлили. Вспомнилась деревенька одна, забрели мы в нее с приятелем. Ну, деревенька, как деревенька – домов двадцать. За каждой оградой корячились яблони. Именно корячились, другого слова не подберешь. Они, казалось, распирали плетни, валили штакетники, они выламывались на заросшую щетинистой травой проезжую часть деревни, словно в любой момент были готовы стряхнуть с себя глянцевые налитые шары плодов.
– Обливенные!- так говорят у нас.
– Обливенные-то  обливенные, а через загородку не полезешь. Не пацан.
– Давай зайдем? Может, продадут? Нам и надо-то…
Но у первого же двора, добротно обнесенного плотным забором, нас облаяла невидимая за досками собака.
– Вот гадина! Не подступишься…
Успев заглянуть в крохотную щель, приятель скорчил физиономию:
– Тут бесполезно. Вишь, «Волгарь» стоит.
Я наклонился к щели  и, правда, разглядел сталинистого цвета автомобиль. Он по-хозяйски надежно занимал лучшую часть двора. Молоденькая цепная бульдожина, вздыбив шерсть на загривке, металась перед забором.
Мы обогнули имение и наткнулись на другую собаку, уже другого двора. На такую же, казалось, по-деревенски злую, усыпанную колючками. Одного глаза даже не видно было из-за репья. Правда, брехала собачонка не в пример лениво, точно по долгу службы. Однако же она не была привязана и убегать никуда не собиралась. Ждала, когда это сделаем мы. Не знаю, чем бы все кончилось, если бы из низкой избы не выскочил сердитого вида малец лет одиннадцати.
– Димка, тихо! Пошла прочь!
Димка, к нашему облегчению, виновато завиляла хвостом, ткнулась мальцу мордой в колено.
– Отец или мать дома?
– Счас отца кликну! – шмыгнул в дверь малец, увлекая за собой обрадованную вниманием собаку. Пригибаясь под низкой притолокой, перед нами появился сухопарый мужчина с таким же сердитым, как у мальца, взглядом. В руке ножевка в опилках: от дела, видать, оторвали.
– Вы не могли бы? Вот яблоки у вас в деревне…   Купить мы хотели.
– Чего: яблок что ль? Да я сейчас…   Зайдите что ль иль как?
– Тут подождем.
– Как хотите.
Он быстро вернулся. Оживленный на этот раз. Шел, улыбающийся, в руках  большое сито с яблоками.
– Во что вам?
– Да куда столько?
– А что? Похрустаете. Издалека небось?
Чувствовалось, рад он случаю перекинуться словом. Я стал суетливо рыться в карманах. Достал деньгу, протягиваю ему.
– Да вы что? Ай мы не русские, сынок? Что ж ты мне деньги-то суешь?
Денежку я все-таки мальцу в грязный кулачишко успел воткнуть:
– Отцу отдай, – шепнул. Он кивнул послушно. С тем мы и ушли. Но это «ай мы не русские, сынок!» – так и осталось во мне зарубкой.
 Хотелось мне историю эту выложить Степану.
Старик будто подслушал мои мысли, а, может, как и я вспомнил недоговоренное.
– Ты давеча на сегодняшний народ накинулся, – не поворачивая головы, адресовал он свои слова Степану. – Меряешь его, мил человек, наверное, по тем, кто в ювелирном за золотишком в очередях давится? А и там не все одинаковы. Я вот тебе сейчас расскажу…
Но рассказать он не успел. Внезапно овраг кончился, я зажмурился от обилия света, как если бы нас в ночной непроглядной тьме внезапно ослепило прожектором. Это было солнце  в упор. Была поляна, окруженная березовым лесом. С жарким чудом и звоном. Готовился знойный день. Поляна далеко вокруг раздвигала пространство, расходясь, истончаясь границами в белой молочной свежести берез. .А посреди поляны, словно специально поставленный для контраста, темнел обхвата в полтора дуб. Он стоял коренасто и осанисто, как бы одетый в кольчугу. Ни единой царапинки на его стволе, ни единой желтизнинки в его здоровой чистой кроне. Знаком родовитости, если присмотреться, покачивались на жестяной листве наросты сочной мякоти. Мальчонкой в деревне я слышал, что из них можно делать чернила. Не знаю. Не приходилось.
После влажного полусумрака оврага, почудилось – в рай ввалились. Ишь как березы шушукаются, переговариваются, глядя на удальца-молодца кряжистого да осанистого.Не будь этого богатыря рядом, давно бы разбежались они по лесу  кто куда. Не век же друг с другом шептаться-переговариваться. А сейчас каждая из них так и трепещет, красуется перед ним, переливается на солнце ручьем родниковой воды по изумруду живой зелени. Так и позванивает еле слышно мелкое серебро листьев на тонких якобы бессильно опущенных долу веток. Но белой вороной, масляным пятном на глади воды, царапиной на лице посредине дородных берез-щеголих низкорослая, с пудовым, похожим на горб,  рябым в трещинах наростом береза-уродец. Давно когда-то проходил здесь бездумный человек и, заломив шапку, не оглядываясь, хватанул он корявой лапищей гибкий стволик да и надломил, озоруя. И вот всю жизнь после того, спрятав ото всех боль и отчаянье глубоко в корнях своих, переборов смерть, тянется дерево вслед за подругами. Ни за что не хочет показать, что недоступна  такая же беззаботность, такая же радость роста. Только вроде бы молчат ее ветви, не красуются. Встрепенется иногда берёзка, заулыбается озорно россыпью листьев, да тут же и оборвет, одернет себя…
Как вышли на поляну, трава словно волосы русалочьи, обвила ноги, жарким теплом пахнула, густотой запахов, гулом и звоном обняла, переполнила каждого из нас. Да так, что хоть просто-напросто остановись и стой себе на здоровье, гляди, вбирай, наслаждайся,  потому что лучшего и быть не может. Да что говорить? Что ни растение, то чудо.
 Но что это? Помято, повалено, натоптано. Дыбясь, словно в ужасе, застыли буруны травы.
– Мамай прошел!
– Сегодня, – подняв кружок срезанного гриба, определил старик.
В траве до чернозема взрыт, пробуксован  след мотоцикла. Еще подсохнуть не успел.
– Смотри ты, а? Ну ни варвары? Через пяток лет мы без штанов сами себя оставим. Ни цветка, ни кустика не уцелеет.
– Откуда ж уцелеть? – внезапно откликнулся женский голос. – Ничего не жалеют…
Пожилая тетка объявилась из-за куста. Тоже с кошелкой на пеньковой веревке через плечо.
– Набрала чего? – свойски, будто тысячу лет знал ее, спросил старик, ничуть не удивившись ее возникновению.
– Есть маленько, – отозвалась едва взглянув на нас.
– Здешняя, мать?
– Здешняя.
– Чего ж не косите? Трава-то вон пропадает. – С хозяйской строгостью глянул на нее Степан.
– Кому ж косить? – грустная усмешка едва заискрилась в мягком взгляде женщины. – Косилкой не продерешь. А косцы вот они тут ходют, – намекая на нас, сказала она.
– Э-э, мать, мы отрезанные ломти! – хохотнул Степан.
– То-то и видать. Ишь какой ломтище! – без осуждения, как о чем-то давно потерянном и невозвратном сказала она, готовая уйти поскорее. Но Степан удержал вопросом:
– Каких набрала-то?
-Лисичек, чего ж еще? – и она простецки показала едва ли не доверху наполненную кошелку.
– Це-це-це, – пощелкал он языком. – Да еще если побольше сливочного маслица, да всякой там зеленью поддержать, ох и вкуснятина!
Это в нас, очевидно, голод начинал говорить. Пора было о завтраке думать.
– Чего ж желтушки-т одни? – не отставал Степан.
– Нам не до белых. Я после утренней дойки вот подхватила. Да, ладно. На жаркое и то сгодится… А вы, если хотите, вот сейчас вот этой опушкой и там за поворотом просека есть. Там по краю их пропасть.
– Вот опять человек, – наставительно произнес старик, когда женщина скрылась за деревьями.-  Для себя никогда куска не спрячет.
– Ну не ска-жи! – дернул головой Степан. – Не скажи, отец. Это она побоялась, как бы кошелку не отобрали, а то бы, гляди, сказала бы она тебе про место…  Во какой! – отвлекся он на только что вылупившийся подосиновик, – мал стервец, но ничего. Съедим. – И бросил в корзину.
– Испугалась, значит? Ха… – старик хитро прищурился. – Ох ты ловкий какой. Мне один следователь, а они, говорят, народ умный, да-вно еще сказал: «Людям верить? Не-е-т. Не знаешь ты еще людей.»  А я к тому времени уже войну отвоевал, смерть носом к носу встречал. Думаю, как так не знаю? Знаю! А все-таки, честно скажу, смутил он меня. Ох и здорово смутил. Образованный человек говорит вроде. Да и был он тогда еще, как я теперь – в годах, голова голая, шаром блестит, а я юнец и юнец. И вот, что ты думаешь, по сию пору иной раз сомненье возьмет, мол, да как же в них верить, в людей-то? По всякому же случается. И вроде все жду чего-то, когда вера в них подорвется, а вот- чем больше живу, убеждаюсь, не на ту мелкоту,которая гадит, человек прицел  брать должен,  вроде того шофера-частника:  свою машину бережет, а на государственной хоть вверх колесами. Не на ту… – говорил он, бережливо раздвигая подобранной по пути палкой траву. – Было в моей жизни такое. В войну ранило тяжело под Брянском. При отступлении. Вроде б чего уж тут? Какая вера у людей может остаться? Все рушится, горит, стрельба, разрывы. Воздуху чистого дыхнуть и то нету. Смрад кругом. И лежать бы мне, может, сейчас тленом без вести пропавшим в земле сырой. Но вот объясните мне, будьте вежливы, – откуда они нашлись: пожилая женщина с дочкой своей?. Как сейчас обеих вижу. А девчушка – Верунька,  конопатенькая такая, косичка рыжеватая хвостиком. Вот они-то вдвоем меня и выволокли из ада кромешного на огород к себе, старой картофельной ботвой прикрыли. В избу нельзя, немцы в деревне уже шуровали. Наших солдат по всем домам искали. Специально, говорят, листовки расклеивали, кто укрывает наших, тому расстрел и точка. Вот вам весь указ. А эта девчушка посля в ту пору двадцать двое суток, как один день, за мной ухаживала, еду-питье таскала. Бывало приползет ночью… Я уж жду ее, к каждому шороху прислушиваюсь, как бы чего не случилось. Не будет ее и мне капут. Один раз до рассвета ждал. Все, думаю. Что-то случилось, скрываться надо. Перед рассветом появилась: вся мордашка в грязи, ревела знать, трясется, зуб на зуб не попадет.
– Дядь Вань, мамке немцы руку вывихнули. Весь день нас с ней в подвале продержа-ли…
Вот ты мне и скажи, можно ли мне после такого в людей не верить? А?
Ветерок, неведомо откуда взявшийся, пролетел над поляной,  ревниво толкнулся в податливые груди берез да так и онемел в них. Точно виденье это было, или быстрая птица мелькнула. Снова цветочный звон зноя. Снова ястребом шарящий под кустами Степан.  Снова бережно раздвигающий траву концом подобранной палки старик – дядя Ваня, как  назвала спасшая его Верунька.
– После войны вы не видели их?
– Как не видеть? Видел, – не дал мне договорить старик, – разыскал лет десять назад. Девочку разыскал-то, а мать уж давно померла. Да и сама ... Увидел – не узнал. Бухгалтером она сейчас в районе. Муж у нее механик гаража. Мой одногодок, кстати. Ребятишки растут: два мальчика. Посидели, повспоминали. Я говорю: ты хоть понимала тогда, на что шла? Ты ж, говорю, на смерть шла.
– А что ж, говорит, не понимать? Все понимала. Только, говорит, хуже всего – есть нечего было. Я, говорит, бывало, ползу вдоль межи в темнотище, а у меня сердце в горле не от того стучит, что немцы выследят, а как бы печеную картошку целой донесть. Запах – голова кружится.
…Эхом из-за деревьев доносится голос старика, рассуждающего уже о пользе лекарственных трав. С видом знатока кивает ему в знак согласия Степан. Делаю несколько шагов в зеленый туман берез и – сердце замирает от полузабытого азарта охоты. Оно сладко сжимается во мне от острейшего предчувствия близкой, где-то тут в траве притаившейся удачи. Неба уже не существует. Деревьев с их лениво размашистой высотой – не существует. Нет ветра, нет ароматов леса, нет птичьего свиста. Есть бугорки и кочки в зарослях травы, есть еле заметные лощинки, есть совсем прелые и свежие, словно вчера тут орудовали пилой, пни. Есть предчувствие счастья…




А комарью, однако ж, чихать на телячьи восторги. Комарье не дремлет. Оно, как я лесом, опьянено моей кровью. Я уже обчесал руки. И с удивлением заметил, что эти зудящие кровопийцы во множестве продолжают виться надо мной. Один опьянел, всосался хоботком – оторваться не может. Задней лапкой отмахивается: не мешайте, мол.
Всю досаду от укусов на него одного обрушил. Аж кровью он брызнул. Обожрался. От жадности и попался сукин сын. И кто только ни пропадал от жадности? – думаю, обтирая руку о траву. Улетел бы вовремя, я бы и не заметил тебя. Эх, смешная жизнь комариная!
А много ль надо человеку? – текут мысли. Ой, много! Вначале капельку только. Крошку. А потом все больше и больше. И уже сам человек не рад своей жадности, а все берет. И трудно ему остановиться. Не отсюда ли бросовое отношение к лесу?  Поскорее бы его весь обежать, измять, изломать впереди других, а то следующий за тобой обязательно наворочает то же самое.
А ведь и фашизм с одной стороны от жадности. Хватать, топтать, вставать собственным «я» над всем… Чума ненасытная… Обожрался крови человеческой, а все сосал, сосал, пока не прихлопнули…
Вот комар к каким мыслям привёл! Ба! Между стволов целый выводок липовых опят. У меня прямо руки задрожали и в глазах потемнело. Весь пень облепили. Будто воинство в одинаковых шляпах вершину штурмует. Одни уже на самую вер-хотуру забрались, словно прыгать изготовились, да изогнулись, глянули – высоко. Другие следом подпирают. Третьи понизу рассыпались. Ну ладно, воины, хватит воевать-сражаться. Я – Гулливер. Полезайте в просторное ведро, которым меня супруга снабдила за неимением ничего лучшего. Сейчас я вам местечко освобожу.
Само собой обобралось. Одни пенечки от опят торчать остались, да крошево от шляпок, да еще совсем крохотная сыпь, пупырышки, на которые рука не поднялась. Словно дети на пепелище, среди развала и хаоса. И таким разореньем, уныньем резануло от этой картины – не по себе стало. Рассказ старика преследовал. Во всех цветах представился. Вернее, в одном:  цвете обугленной земли нашей, которую чужие сапожищи топтали. И девочка представилась – тоненькая, как росток, худющая, – на ветру гнется ивовой веткой. Да она и есть веточка рода человеческого. Едва ли не единственное живое существо среди смрада и копоти, среди лая чужой речи. Она худенькими ручонками своими поднимает на себе неизмеримую, самую тяжкую тяжесть.Эта тяжесть – ответственность за продолжение жизни на земле. Не зря ее Верой назвали…
Это лес надо мной колдует, перед протяжными мыслями расступается, прикрывает обратный путь осторожными ветками, птичьим пересвистом все дальше и дальше заманивает, пока не подкатывается комком под горло тысячу раз слышанное, тысячу раз читанное и в тысячный раз заново рождающееся восторженное слово. Нет, даже не слово, а состояние такое – счастье дышать воздухом родины, счастье ощущать ее никому не отданной, счастье идти, куда тебе хочется, делать, что хочется…

– А старик где? – я выдираюсь из густого молодого осинника, тяжелым мешком оседаю у ног Степана. – Где старик-то?
– Ушел, – не замечает меня Степан, машинально продолжает водить взглядом по земле, разгребая траву носком сапога, заглядывает под сочнозеленую елочку. – Ушел старик. Пойду, говорит, по своим местам пробегусь. Не может быть, говорит, чтоб гриба в лесу не было.
– Ушел? – Никак почему-то не доходит до меня смысл услышанного, будто что-то есть особенное в уходе старика. Будто не мог, не имел права он покидать нас. Так бывает: поднимешь где-нибудь по дороге  суковатую палку, ходишь с ней, ходишь. Вроде б и тяжела она, и мешает вроде, да привык. И вдруг – нагнулся за подосиновиком, а там за другим неподалеку, а шагах в двух и третий увидел. Глядь, где-то забыл палку. В траве оставил. Идешь дальше и – чего-то не хватает, отчего-то пусто стало. А человек  не палка.
– Ты где ходил-то? Набрал? – оторвался от пенька Степан.
– Немного. – Показал ему свои сыроежки, свинушки, подосиновики... – Чуть не заблудился. Там вон лощина такая есть.
– Это ров противотанковый.
– Откуда знаешь?
– Э-э… Я все знаю. Слышь, а ты все завтрак носишь? Смотри, солнце-то где. – Степан, восторженно жмурясь, в предвкушении потер ладони. – Давай вот тут сядем. И тенек, и трава, и ручей рядом, что надо…

Где-то я слышал присказку: что-нибудь одно:  или пить, или грибы собирать. Возможно, она не так звучала. Пустяки. У нас бессонная ночь позади, дорога, пестрота в глазах, а в голове, как говорит мой один приятель, «шурум-бурум».
Бутылку мы откупорили. Труда это абсолютно никакого не представляло. Одна слава – ощущение, будто какую важную работу выполняешь. А никакой важной работы нет. Всего лишь видимость. Зубами зацепил и алюминиевая или какая она там «бескозырка» – в сторону. А тут уже, словно предчувствовал заранее, Степан складной пластмассовый стаканчик подставил, большим шершавым пальцем протер его. Для чистоты вроде:
– Наливай!
– Откуда он у тебя?
– А так, на всякий случай всегда имею.
– Запасливый.
– А как же! Из чего бы мы сейчас пили?
…Фотопленка памяти остановила мгновенье. Чужой взгляд не найдет на снимке и десятой доли отпечатавшегося. В лучшем случае ему представятся два мужика с измятыми фи-зиономиями. Впрочем, и физиономии как следует не разглядит из-за некошеной буйной травы, в которой эти два мужика утонули. Всего-то и увидит торчащую шляпу на голове одного из них и бутылку в руке. Это я. Заметнее будет другой: в лихо нахлобученном берете. Степан. Он, привстав на коленях для удобства и вытянув шею, сосредоточенно пьет, боясь пролить каплю. В стороне ведро и корзина. На них кучей наши плащи.
На снимке постороннему взгляду не увидеть даже расслабленно покачивающуюся верхушку дымной ольхи, прикрывшую от пекла этих банальных мужиков, не говоря уж о чистейшем с камешками по дну ручье, у которого учился журчанью висящий сейчас где-то в ослепительном небе жаворонок. А медовый гул тишины? А качнувшаяся ветка от порхающей птахи? А бомбовозный гул шмеля? Ничего этого не увидит посторонний взгляд на снимке моей памяти. Но главное, он не почувствует себя в ином измерении, когда представляется, что ты сам часть укрывшего тебя леса, часть вымахавшей травы, часть ознобного зноя, ликующего пространства, зелени и синевы, часть живого журчанья воды. Да о чем речь?
– Кощунство пить на такой природе! – говорю я, еще держа наготове бутылку, пока губы Степана порочно всасывают внутрь нагревшуюся горечь водки. – Кощунство. Мы с тобой, гляди, будто в букете сидим.
– Брр-ры! – мотает головой Степан, охолостив посудину. – Как в буфете, а не как в букете. Держи стакан!.. Мы вот недавно так вот поехали с ребятами, накушались. Ни одного гриба домой не привезли.
– Нашел чем хвастать. Не собирали?
– Почему? Собирали. Сорвать не могли. Двоилось… – и заржал на собственную выдумку. – Давай еще.
– Не. Ты как хочешь. Наливай. Я не буду.
Степан потянулся было к бутылке и рукой махнул:
– Э, ладно. Я тоже не буду. Давай на еду нажимай. Далеко мы ушли. Еще топать и топать придется.

Кто бы мог подумать, что мы заблудимся? Я, правда, этот лес совершенно не знал и целиком полагался на Степана.
– Я тебя тут заведу и выведу, – корчил он обидчивую физиономию за малейшее недоверие. – Да я его вдоль и поперек обрыскал…
Степан во мне вызывал доверие, иначе непременно я заметил бы с какой стороны было солнце, когда мы входили в лес. Впрочем, солнце!... А ведь оно было справа. Так? Двенадцатый час дня и теперь оно, если повернуться, должно быть сейчас… Примерно… А где оно?
– Слушай, Степан, а почему солнца не видно?
– Облака, брат…
– Ну что – облака, облака. Ты знаешь, где мы находимся?
– А как же! Сейчас вот по этой кривулине выходим к бугру со сторожкой, а там вправо и чеши по твердой дороге до самого шоссе. – Он передернул плечом, поправляя корзину и, закурив, уверенно шагнул вперед.
Минут десять мы шли молча. И чем дальше шли, тем темнее и диковатее казался лес.
– Ну где?
– Должна быть сторожка. Наверное немного влево забрали, – прикинув на глазок, сколько мы могли забрать влево, он поворачивает в чащобину. – Вот тут дорога должна быть. А, смотри, ни одного гриба! Они наверное местами…
– Минут через пять, нащупав какую-то еле заметную тропинку, увертываясь от веток, которые назойливей комарья лезли в лицо, мы вместе с этой тропинкой стали куда-то спускаться. Под ногами сделалось сыро, на уровне глаз предстала белая гладь какого-то болотного растения.
– Тпру. Приехали, распрягайтесь…
– Нда! Болота здесь не должно быть. Это что-то не то, – снова закурил Степан.
– Правильно! Еще в газетах писали…
– О чем?
– Ну как это… одна хреновина провалилась, а на ее месте цветы выросли. Вот, пожалуйста.
– О, ты имеешь ввиду Александра Блока «Скифы»? «И дикой сказкой был для вас провал и Лиссабона, и Мессины!»
Ни тени смущения или растерянности. Может он и прав? Не перелетели же мы на другую планету. Куда-нибудь заветные вынесут. Не подведут. Свои ведь, не казенные. И правда – вышли! Перемазанные по колено, исцарапанные, в репьях, в колючках вывалились на холмистый с курчавой короткой травой, будто под полубокс подстриженный берег тишайшего наполовину затянутого зеленой ряской пруда. Травка оказалась в обильном гусином пуху и помете. Возле берега ископычена коровьим стадом. За прудом виднелись дома. Столько голубизны мира и покоя свалилось вдруг на наши головы, что мы рты раскрыли, и немудрено. На идиллическом фоне пруда у самой кромки спиной к нам перпендикуляром торчала длинная фигура в трусах и  ботинках на босу ногу. На фигуре были еще очки. Интеллигент. Он удил рыбу. Чуть не сказал – ловил, но глагол ловить предполагает какие-то решительные, во всяком случае активные, действия. Ничего подобного перпендикуляр в очках не проявлял. Он – удил. То есть немощно и неуверенно, как неискушенный юнец, держал он конец удилища. От края леса  в том же направлении, что и мы, отделилась мальчишеская фигура в лаковом, видать еще дедовском, картузе, в однотонных непонятного цвета штанах и рубахе, босая, но от этого не менее важная, хранящая собственное достоинство. Солидности фигуре придавал  кнут, сползавший с плеча и независимой многометровой змеищей шевелящийся по траве за хозяином.
Трое, в одной точке, мы сошлись на берегу за спиной Перпендикуляра.
– Что за деревня, парень? – кинулся к нему Степан.
– Охаревка, – зыркнул малец  взрослым взглядом. – Закурить не найдется?
Я понимаю, мы, взрослые, должны останавливать таких молокососов, разъяснять им вред курения, не допускать, чтобы… И так далее и тому подобное… Но не знаю почему так же посолиднев, как хозяин ременного в три пальца плетеного кнута, Степан совсем по-мальчишески засуетился, полез в один карман, в другой, в третий… Озабоченно похлопал себя по бокам и огорченно помотал головой.
– Нету. Только что пачку выбросил. Если хочешь, вот… – и протянул крошечный, как сосулька обсосанный, дымящийся охнарик.
Обманул и глазом не моргнул, стервец! Зато парень – вот бескорыстная душа – повеселел, обжигая губы в затяжке. Мгновенно преобразилось лицо его, сделалось задиристо-хитроватым.
– Ну как, Велемир Антоныч, поймал чего-нибудь?
Велемир Антоныч до той минуты стоически не обращавший на нас внимания, церемонно повернул голову.
– Знаете, одного подсек! Вон там, взгляните, – кивнул он на ямку с водой у ног.
Потревоженный, в вязкой мути воды трепыхнулся обреченный пескарь.
– И все? С самого рассвета? Ну ты даешь, Велемир Антоныч! А я вчерась вон там на камнях, как штанами завел, сразу пятьдесят три штуки…
Оказалось, вышли мы в противоположную, чем  нужно, сторону и дали крюку километров двадцать. Но каких? Расстояние мы уточняли позже, за столом в деревне, под яблоней...

========================================