Леонид Белоглазов. Танец Осы. Записки артиллериста

Олег Риф
От составителя

О книге «Танец Осы». Краткая история создания

Началось всё осенью 2013 г. В один из будних вечеров жена рассказала мне, как в разговоре с коллегами по работе затронули тему Великой Отечественной войны. Все стали вспоминать своих родных фронтовиков. Один из инженеров – Виктор Белоглазов (младший сын главного героя нашей книги) сказал тогда, что его отец с 1942 по 1945 год воевал артиллеристом, практически постоянно находясь на передовой, и дошёл до Берлина.

Виктор также сообщил, что незадолго до своего ухода Леонид Петрович успел оставить воспоминания о своей жизни, посвящённые детям и внукам.
Это меня живо заинтересовало, и я попросил Виктора через жену, если это возможно, разрешения ознакомиться с ними. Вскоре отсканированные копии рукописи оказались у меня. Почерк был если не каллиграфическим, то очень аккуратным и разборчивым.

Будучи историком по образованию, я всегда увлекался военной тематикой, и потому перечитал немало мемуарной литературы. Но то, что я теперь держал в руках, как будто открывало иное видение событий Великой Отечественной. Это был взгляд солдата из траншеи прямо в лицо смерти: плотное повествование, написанное бесхитростным языком. И страшное в этой своей искренности и простоте.

«Как это могло лежать в столе почти три десятилетия?..» – такой вопрос я задал самому себе и взялся за текст. Нужно было выстроить описываемые события в соответствии с хронологией, проверить факты, многое в тексте поправить, снабдить его фотографиями и комментариями. Работы над книгой, которая велась с ноября 2013 г. по февраль 2014 г., оказалось больше, чем я первоначально предполагал. В процессе я как будто и сам сжился с судьбой автора мемуаров.

Оригинальное название рукописи Леонида Петровича Белоглазова – "Мои воспоминания". Автор взялся за неё уже на склоне лет и писал для своих детей и внуков, не рассчитывая на возможность публикации и потому не опасаясь цензуры 80-х годов. Великая Отечественная война в его воспоминаниях показана как бы изнутри, через эмоциональное восприятие молодого офицера, ежедневно рискующего жизнью на передовой.

Прежде всего, поражает личность автора. Это скромный герой, который дает честную оценку событий, очевидцем и участником которых он стал. Людей такого типа в современном обществе очень не хватает. Я старался сохранить и передать живой слог фронтовика, при правке избегая красивостей и делая сноски с целью пояснения юношеской аудитории военных реалий.

Сам автор практически не использует прилагательных и эпитетов, а слово «Отец» пишет с большой буквы. Не будучи писателем, он, тем не менее, убедительно и просто рассказывает – прямо со сцены театра военных действий – о нескольких актах великой исторической трагедии.

Автор не лицедействует – его чувства по-юношески обострены и искренни. Но все же в огненном кошмаре постоянный страх смерти и горечь утрат не могут лишить героев повествования способности к самоиронии. Даже в самые страшные минуты природный оптимизм, присущий молодости, и солёный солдатский юмор, словно две ладони на ледяном ветру, прикрывают свечу надежды – веру в  Победу.

В настоящее время складывается впечатление, что на полках книжных магазинов мемуаров бывших врагов больше, чем воспоминаний наших фронтовиков. На общем фоне крушения идеалов в 90-е годы и подмены культурных ценностей в «нулевые» нам усиленно навязывают полномасштабный пересмотр итогов II Мировой войны и нашей роли в ней. Поэтому так важно не потерять память о прошлом. Если наступит день, когда дети перестанут задавать вопросы о дедах, это будет означать, что мы поражены историческим склерозом, который может привести к повторению трагических ошибок прежних поколений.

«Прививку» от нацизма нам еще в детстве поставили родители, и у большей части нашего поколения она подействовала. Мы же своим детям ее не поставили, считая, что такой «европейской болезни» уже нет. К сожалению, ее споры проросли пышным цветом в Прибалтике и на Украине.

Нашего иммунитета хватает, чтобы с ней справиться. Молодое поколение осталось незащищенным, оно не желает понимать последствий и что-либо предпринимать для борьбы с этим недугом. Может быть, по мере взросления молодые люди наконец поймут, что действия России на Украине защищают их же от уничтожения. Пока же мы наблюдаем смещенную активность тех, кто этого не понимает.

Долгое время массовая культура в броской упаковке подсовывала молодёжи подленькую мыслишку о том, что жить надо для себя и только для себя. Но ведь испокон веков наша сила была в единстве. Народ должен помнить своих героев. И автор этой книги – один из них.

Леонид Петрович Белоглазов родился 30 января 1923 г. в Челябинске. После войны закончил металлургический факультет Уральского политехнического института  в Свердловске. По распределению поехал с женой в Таллин, потом в Самару. В Свердловске недолго работал в обкоме партии, затем 15 лет инженером на Машиностроительном заводе им. М. И. Калинина. Вышел на пенсию в 60 лет, через 3 года в 1986 году умер от инсульта. Всю свою жизнь он оставался достойным и удивительно скромным тружеником, всегда готовым прийти на помощь, и сохранил у всех, кто был с ним знаком, самую светлую память о себе.

Выражаю своим друзьям и коллегам, лично директору ТФОМС Свердловской области Валерию Александровичу Шелякину сердечную признательность за то, что только благодаря вашей помощи и поддержке книга нашла своих читателей.

Низкий поклон вам, фронтовики – живым и ушедшим. Мы помним.

Зафальцетил свинца рикошет,
Бог войны уже тронул басы.
А Царица полей у траншей
Исполняет свой Танец Осы*...

Олег Риф


*Пляска смерти у древних персов.




                Моим сыновьям Андрюше и Вите, внуку Паше,
              внучке Ирине и,  может быть, ещё другим внукам и правнукам,
      а также  двоюродным внукам Лёнечке, Ане и Насте посвящаю эту книгу.



Предисловие


Я пишу сразу набело. Поэтому того, кто будет читать мои фронтовые воспоминания, прошу меня извинить за возможные неточности.

Жизнь человеческая скоротечна. Вся та мелюзга, которая сейчас ещё не умеет ползать, ходит в садик или учится в первом классе, очень скоро вырастет и станет взрослой… Мне, конечно, до тех лет не дожить. Ранения, операции, инфаркты, заболевание крови, да и сами стрессовые нагрузки на протяжении всей жизни, безусловно, укорачивают мой век.

Если говорить откровенно, то я считаю, что такие положительные эмоции, как общение с природой, рыбная ловля и охота, собирание грибов, даже простое лежание под кустом на траве или любование ранним утром восходом солнца дают большой жизненный импульс.

В течение жизни я много раз производил переоценку жизненных ценностей. И все они были направлены на упрощение жизни. С каким бы удовольствием я жил бы сейчас просто, без всей этой дорогой материальной атрибутики. К сожалению, затягивает бытовая стихия.

Если бы мои воспоминания удалось изложить в хронологическом порядке, может быть, и получилось бы что-нибудь вроде связной повести. Хотя восстановить последовательность событий сейчас мне уже не представляется возможным.

Сразу всего не напишешь. Просто все более или менее знаменательные для тебя события не придут в голову разом. И не то чтобы ты их забыл, – скорее в ходе повествования теряется порядок изложения. К тому же я спешил за короткое время написать как можно больше. Бывали случаи, когда меня отрывали от работы, мешали писать. По этой причине изложение моё может быть сбивчивым и не всегда понятным.
 
Я честно прошёл всю войну, периодически испытывая чувство трусости, периодически обуреваемый отвагой, каковая может быть только в юности. Я был рядовой, самый рядовой командир взвода нашей армии и не совершил никаких подвигов.


Леонид Белоглазов, весна 1985 г.



 
Сполохи памяти


К началу войны я учился в школе № 11, которая находилась тогда в Свердловске по улице Куйбышева в здании нынешнего Уральского государственного университета. Большинство из нас, ребят 10 «В» класса, обивали пороги райкомов комсомола и военкоматов, досаждая просьбами послать нас на фронт. Мне и моим одноклассникам Вите Рыбакову и Лёве Лебедеву повезло. В сентябре 1941 г. в Октябрьском райвоенкомате нам предложили написать заявления.

Вскоре мы были направлены в артиллерийское училище, которое в то время было эвакуировано в Сухой Лог из Одессы (ОАУ). В училище всё для нас было необычно – и солдатская форма с чёрными петлицами, и дисциплина, и сами занятия на классных полигонах и в поле.

С фронта и из госпиталей приезжали офицеры и солдаты, уже понюхавшие немецкого пороху. Их рассказы о поражениях нашей армии мы воспринимали как-то недоверчиво: «Какой может быть на фронте успех, когда нас там нет…»

23 февраля 1942 г. мы приняли присягу. Здесь же в училище я вступил в комсомол. Дали мне комсомольский билет – картонные корочки без фотографии, но с печатью.
Выпустились мы все трое (я, Виктор и Лёва) где-то в июне месяце в звании лейтенантов. Весь наш выпуск выстроили на плацу и зачитали приказ о назначении. Виктор направлялся под Москву, Лебедев и я – на Волховский фронт.

Забегая вперёд, скажу, что вернулось домой с войны меньше половины нашего выпуска. Виктору Рыбакову уже на Берлинском направлении в 1945 г. оторвало правую руку. Возвратился он калекой и в 1970 г. умер. Судьба Лебедева неизвестна мне до сих пор. Мне же посчастливилось пройти Волховский, Ленинградский, Калининский, 1-й, 2-й, 3-й Прибалтийские, 1-й, 2-й Белорусские фронты, участвовать в защите Ленинграда, освобождении городов Кенигсберг, Олива, Гдыня, Данциг, Франкфурт-на-Одере, Берлин и многих других.

Во время войны я был командиром взвода управления артиллерийской батареи, находясь всё время на наблюдательном пункте  или в передних траншеях. В обороне мы практически не стояли. Бригада наша относилась к РГК  и называлась бригадой прорыва.

Я уже всех не помню, но очень много погибло нашего брата. Сам я был контужен (под ногами разорвался тяжёлый снаряд) и ранен 27 марта 1944 г. под Псковом у деревни Волки на берегу речки Малая Лобянка. С осколком мины мне занесло клок шерсти от полушубка. Рану залечили, но она вскоре открылась. Только в январе 1946 г., уже по демобилизации, мне сделали операцию в ВОСХИТО.

Единственный одноклассник, с которым мне довелось встретиться на фронте, был Соколкин. Встретились мы с ним осенним солнечным днём в лесу под Новгородом. Впоследствии не раз я его навещал в его блиндаже. Мы сидели на нарах и вспоминали довоенные годы, наших товарищей и девчат. Был он рядовым солдатом-радистом.

Солдатская жизнь не отличается постоянством, особенно во время войны. Вскоре мы расстались – нас перевели на другой участок фронта.


***

Он не вернулся с войны. Кто-то из бывших одноклассников впоследствии говорил, что он застрелился, испугавшись ответственности, когда сгорела его стационарная радиостанция. Было ему в то время 19 лет. Это был высокий, стройный, чернявый, молчаливый и очень честный парень.


***

Воспоминаний о фронте много… Сейчас они удерживаются у меня в памяти, не связанные ни с местом, ни со временем – как отдельные картины далёкого прошлого. Наверное, запомнилось лишь самое яркое, необыкновенное, чего уже я не забуду до конца своих дней.

Теперь мне уже не найти дороги в большинство из тех мест, где когда-то воевал.
В 1941 г., когда я уходил на фронт, никто не знал, вернусь ли я калекой или не возвращусь совсем. До Урала доходили слухи, что враг очень силён, что он уже под Москвой. Было страшно за дальнейшую судьбу Родины и всех нас.

Война длилась около четырёх лет. Все эти четыре года моей юности были весьма насыщены событиями: я не вылезал из самых передних траншей. На моих глазах погибло много знакомых и незнакомых людей. Мне приходилось переживать и такие моменты, воспроизвести или описать которые сейчас не представляется возможным. До сих пор мне снятся картины из того жуткого прошлого.

…Вот, привалившись к стене дома, сидит солдат. В руке у него сухарь, рот набит крошками. Смерть застала его врасплох, и он ещё не успел прожевать…

…Вот деревня Тортолово (Волховский фронт). Лето. Жара. Мучит жажда. Я жадно пью тёплую воду, зачерпнув её каской, и чувствую, как живот надувается всё больше и больше. Ползу назад и в паре метров от места, где я пил, вижу труп немца. Он был убит не сегодня… Видно, тоже полз, чтобы напиться. Меня мутит и рвёт.
 
…Вот как-то зимой, после боя, наша усталая бригада располагается в сосновом лесу на отдых. Походные кухни выдают каждому в котелок пшённую кашу. Мы едим. И вдруг... из леса выходят немцы. Они идут при полном немецком обмундировании строем по два, и у каждого к фуражке прикреплена матерчатая красная полоска (маскировка под наших партизан). На груди автоматы. Они явно рассчитывают на русскую беспечность. Идут чётко, смело, нагло – прямо через наше расположение. Прошли. Никто их не остановил.

Меня до сих пор мучит совесть – ведь я был уверен, что это немцы, а не партизаны. Почему же я тогда не выскочил вперёд и не крикнул: «Halt!»? А потом всё же думаю, что я бы получил первую пулю, а немцы бы разбежались невредимыми – мы были совершенно не подготовлены к приёму этих «гостей». Но совесть всё-таки мучит…

…А вот 10 сентября 1942 г. Немец в 4 часа утра начал артподготовку. Всё кипело, как в котле. Мы затыкали от ужаса уши. За блиндажом – трупы, лошади с распущенными кишками. Нос не высунуть. Одно спасение – бревенчатые накаты. С потолка сыплется земля, всё трясётся, как при землетрясении. Духота. Пробирает понос. Оправляемся в каску и выбрасываем за дверь. С нами находится ещё медсестра Люба Антонова. Она отворачивается и зажимает нос и уши. Ей всего 19 лет. А как терпит сама – и вовсе непонятно. Немцы наступают. Кое-кто не выдерживает, выскакивает из блиндажа и бежит в болото.

Выбегает и Паращенко с ручным пулемётом. Я покидаю блиндаж последним – мне не так страшно, как другим: я просто не понимаю происходящее. Такое мне встречается впервые. Я тоже бегу туда, куда и все, но там уже никого нет. Вдруг среди зарослей багульника наталкиваюсь на Паращенко. Он лежит навзничь, глаза его стекленеют. Рядом с ним – ручной пулемёт Дегтярёва. Это был первый погибший солдат моего взвода…

…Вот мой радист Миша Спижевой, раненый упал в канаву, и по нему проехал «Фердинанд» . «Фердинанд» подбили. А когда мы подбежали к Мише, увидели: через всю грудь его проходил почти чёрный кровоподтёк шириной в гусеницу. Миша скончался, не  приходя в сознание. Его похоронили где-то в Прибалтике…

…А вот только что закончился бой. Осень. Наши самоходные пушки СУ-100  ещё горят на бугре. Из их люков свисают тела танкистов, телогрейки на них дымятся. Мы озираемся, каждое мгновение готовые встретить врага…

 

5-й запасной офицерский полк
(как меня расстреливали)


Этот полк находился на Волховском фронте. Был он расположен, как помнится, в лесу, в каком-то двухэтажном бараке, недалеко от деревни Белая. До войны в нём располагалась школа, а вот посёлка я не помню совсем. В полк этот я попал сразу же после училища, затем был переведён в 124-й артполк. Затем снова обратно, когда выяснилось, что 124-го артполка больше не существует.

На нас, офицеров, распространялся закон военного времени в отношении получения особого офицерского пайка. До сих пор я не знаю, что нам было по особому пайку положено. А положено было, видно, не мало. Но давали нам одно печенье. Вот в этом-то печенье и была собака зарыта. Дело в том, что каждая пачка была обёрнута в белый картон и тонкую бумагу. Из белого картона офицеры делали карты.

В своё время в Свердловске я ходил в художественную студию Дворца пионеров, которая располагалась в доме купца Харитонова. Для юноши я рисовал отлично, особенно карикатуры. В школе я изображал на бумаге своих одноклассников Мишу Гольдина, Лену Сергейчик; своих учителей – географичку, биологичку… и добивался весьма большого сходства. Естественно, всё это происходило на уроках, иногда мне за это попадало, и меня даже выгоняли из класса.

Каким-то образом и здесь, в полку узнали, что я рисую. Не помню уже, кому из офицеров я изготовил первую колоду карт из картона от печенья. Карты эти были изготовлены более чем в порнографическом варианте. Валеты, короли, дамы цветными карандашами были нарисованы голыми, со всеми «принадлежностями» и в подобающих случаю позах, о которых я мог тогда лишь догадываться или рисовать в своём воображении по трепотне старших товарищей.

Все офицеры, которые увидели эти карты, пришли в восторг. Посыпались заказы.
Само собой, все заказы я выполнить не мог, да и картона в таком количестве не было. Но всё-таки несколько колод я нарисовал.

И вот однажды наш командир полка, обходя помещения, где мы спали, нашёл одну плохо заправленную кровать. Был он очень строг и пришёл в ярость. При этом присутствовала вся его свита. Он сдёрнул одеяло с кровати. Подушка слетела. И под подушкой… лежала злополучная колода карт.

Полковник и офицеры штаба просмотрели их и пришли к заключению, что офицерство их полка находится накануне разложения. Нужен был виновник. Им мог оказаться только художник. Это он своими рисунками разлагает офицерский состав полка, поощряет картёжную игру и вообще… негодяй!

Нужно сказать, что в период войны уровень образования командиров полков составлял 4-5 классов – тем более запасных полков, где не требовалось ни большой ответственности, ни особой способности шевелить мозгами. Это были службисты и выдвиженцы. Ограниченные, жестокие, они отлично приспосабливались к любой обстановке.

Законы военного времени очень суровы. Был выстроен весь полк – в две шеренги, лицом к лицу, буквой «П». Верхнюю перекладину буквы составляло отделение автоматчиков. Полковник достал колоду карт и потряс ими над головой:

– Кто это сделал?!.. Это разврат! Вот стоят автоматчики. Сейчас же вытолкните негодяя из строя, и мы его расстреляем в вашем присутствии…

Он говорил ещё много и громко. Я стоял в строю ни жив ни мёртв. Быть расстрелянным мне совсем не улыбалось. В то же время я прекрасно понимал, что никакие объяснения и мольбы здесь не помогут.

Я уже забыл сейчас, сколько длилось это представление. Полковник всё кричал и грозился немедленным расстрелом... И расстрелял бы, невзирая на мой возраст и по-детски необдуманную выходку. Для него я был букашка, не имеющая никакой ценности. Немедленно бы расстреляли – для устрашения остальных. Вдруг кто-то из офицеров, стоявших в строю, выкрикнул:

– Да он уже давно уехал в часть на передовую!

– В какую часть?!.

– Да мы не знаем. И фамилии его не знаем. Но он уехал.

Неизвестно, понял ли полковник, что меня не выдадут, только на этом всё и закончилось. Потом я горячо благодарил своего спасителя, и с особым старанием (по его просьбе) изготовил ему ещё одну колоду карт – последнюю.

 

Первый немец


Не помню, где это было. Знаю лишь, что случай этот произошёл в начале войны, в  первые дни после моего прибытия на фронт. Из 5-го запасного полка я был направлен в 124-й артполк, который только начал формироваться. Прибывали солдаты и офицеры. Многие из них ещё не воевали. Всех срочно распределяли по должностям, давали подразделения.

Мне выдали «наган» с барабаном и запасной комплект патронов к нему. Так как кобуры к нагану у меня не было, я носил его за брючным кирзовым ремнём спереди, как старинный пистолет. Поэтому гимнастёрку приходилось заправлять в брюки, а сверху, чтобы соблюсти видимость формы, одевать защитного цвета безрукавку мехом внутрь (такие нам в то время выдавали).

Наспех скомплектованный и необученный полк наш сразу же бросили в бой. При этом орудий у нас ещё не было, и воевали мы как пехота. Ночью стоял сильный туман, предвещая хороший день. Мы шли по какому-то полю. Слышался гул самолётов. Иногда они сбрасывали бомбы где-то в стороне от дороги. Мы заняли траншеи. С людьми, которые составляли мой взвод, познакомиться я ещё не успел.

Нужно сказать, что в юности я был легкомыслен и застенчив одновременно. Часто беспричинно краснел и делал всякие глупости. На свой взвод я смотрел даже с лёгким страхом. Солдаты все были так же молоды, как и я, и ко мне не подходили.
Утром всех командиров собрал комбат и поставил боевую задачу. Мы должны были занять немецкие позиции на отлогой возвышенности и держать их до подхода нашего подкрепления.

С рассветом началась артиллерийская подготовка. В траншеи в заплечных термосах принесли водку – для храбрости. Водку в то время я ещё не пил и потому отдал её пожилому солдату:

– Невкусная, – за это он дал мне горсть махорки.

Вслед за артподготовкой пошли наши штурмовики. Немец начал «огрызаться» – перед нашими траншеями методично ложились снаряды. Раздались команды: «Вперёд!» Мы вылезли из траншеи и побежали. Я смутно помню, как преодолел нейтральную полосу, никого не видя и ничего не ощущая. Спрыгнув в немецкие траншеи, я рванулся по ним вслед за другими, не зная, куда и зачем.

Свой взвод я сразу же потерял и бежал теперь за незнакомыми солдатами. Себе я уже не принадлежал. Надо всем властвовала уже какая-то жуткая стихия. Потом мы выскочили из траншей и бросились по полю к лесу. Немец молчал. Впереди я видел бегущих солдат. Они были рассеяны по всему полю до самого леса.

Вдруг впереди что-то произошло. Встала дыбом земля, всё заволокло дымом. Страшный грохот обрушился, будто с небес. Мимо меня в обратную сторону неслись перепуганные солдаты. Танки! Началась паника. Танков я не видел, но чувствовал их. Назад я бежал среди разрывов, падая и вставая вновь. На раненых уже никто не обращал внимания. Всё слилось в единый вопль и гул. Страха как такового почему-то не было. Вместо него – полное отсутствие сознания.

Паника – это безумие, стихия, толпа.  Она распространяется, как ядерная реакция – моментально в один общий хаос. Ей нет удержу. Всё пропало – и только бегство от этого ужаса.

Рядом разорвался снаряд. Меня обдало землёй и горячим воздухом. Я упал, но не потерял сознания. Пошевелил руками, ногами, провёл рукой по лицу – ноги и руки шевелятся, крови нет, значит, я не ранен. Я поднялся и сразу же увидел дверь блиндажа. Голова гудела и была пуста. Снова свист снарядов, какие-то крики…
 
Я нырнул в блиндаж. И оторопел: за столом там сидел живой немец! Немца я видел впервые. Был он сильно пьян. На груди автомат, на голове каска. Как сейчас помню его уставившийся на меня и ничего не понимающий взгляд. Как мне показалось, он медленно, очень медленно взял автомат и навёл на меня. Длилось всё это какие-то мгновения. Я попытался выхватить наган, но тот барабаном застрял за брючным ремнём. Я дёргал его лихорадочно, но выдернуть не мог…

– Мама! Мамочка!.. – заблажил я.

Тут как-то я его выхватил и, не прицеливаясь, стал стрелять в сторону, где сидел немец. Очухался я только тогда, когда боёк стал клацать. Немец как сидел, так и остался сидеть…

За блиндажом стоял гул из криков, разрывов мин и снарядов, рокота танков и автоматных очередей. Я смотрел на немца, как зачарованный. Наконец мне стало жутко. Холодный пот прошиб меня, и волосы на голове зашевелились. Дуло немецкого автомата всё ещё смотрело в мою сторону. Казалось, что вот сейчас немец нажмёт на курок и меня не станет.

Осторожно, вдоль стенки, я прокрался к нему. Взял автомат за ствол и хотел отвести его в сторону. Немец упал навзничь с табуретки. Автомат его и голова в каске громко ударились о пол блиндажа.

Я в ужасе выскочил. Снаружи валила толпа наших солдат. Все кричали. Немцы шли стеной и строчили из автоматов… Я тоже бросился бежать. Не помню, как пробежал нейтральную полосу и свои траншеи. Одна только мысль сверлила мозг: «Скорее в лес! Скорее в лес!..» На поле, через которое мы шли ночью, стоял стог сена. За ним возле «Виллиса»  стояли офицеры. Один из них в бинокль наблюдал за нашим бегством.

– Стой! – крикнули мне.

Я остановился.

– Подойди сюда! – я подошёл.

– Где твои люди? – спросил меня тот, что с биноклем. Я увидел на его гимнастёрке ромб (генерал).
 
– Где твоё оружие?!.. Где твой головной убор?!..

Наган я, видимо, бросил, когда убил немца (не помню). Пилотка где-то слетела с головы. Я молчал. На глаза навернулись слёзы.

– Вот нашлют таких сопляков, а ты воюй с ними... Вон отсюда!

Он взял палку, которая стояла у стога, и с размаху больно ударил меня по спине. Я побежал к лесу. Бегу и думаю: «Хоть бы в спину мне не выстрелили…» В то время вышел приказ Сталина о расстреле за трусость в бою. А я считал себя не только трусом, но и потерявшим в бою доверенное мне оружие и своих людей.
Я не мог найти 124-й артполк. Поэтому обратился в штаб Волховского фронта, который располагался в деревне Белая.

Много пришлось мне пережить мытарств, пока меня снова не направили в 5-й запасной офицерский полк. Вот оттуда-то я и попал в 1197 ГАП  к полковнику Ржановичу под Кириши. Впоследствии 1197 ГАП, слившись с каким-то полком, был переименован в 121-ю артиллерийскую бригаду прорыва РГК, командовал которой полковник Соловьёв. По окончании войны она была расформирована, и я попал в 64-ю миномётную бригаду, совершенно не по профилю.

 
 
О мужестве и ребячестве


В своих воспоминаниях, как уже было сказано выше, я не придерживаюсь строгой хронологии событий, да это и не важно. Важно то, что я пишу правду, и события эти действительно происходили. И стараюсь я описать их так,  как запомнил.

Война – это самое яркое и тяжёлое событие, которое мне пришлось испытать в молодости. Во многих действиях мне стыдно признаться, но все мы были в то время юны и неопытны.

Как сейчас помню один случай. Я не знаю, где он произошёл, но мне запомнилась наша траншея. За траншеей впереди низина, а позади – высота. По-моему, это было осенью. Вечер. Низина покрылась дымкой тумана. Наши бойцы сидели в траншее, согнувшись и не высовываясь, так как немец бил из пулемётов.

Трассирующие пули ходили по нашему брустверу. Я же решил показать, кто я есть такой. Вылез на бруствер, встал эдаким фертом и закурил папиросу. Вспомнился мне Хаджи-Мурат, как он не кланялся пулям. Ведь поклониться пуле – позор для горца!

Видимо было это, когда я ещё только прибыл на фронт, и меня ещё ни разу «не шибануло». Все сидят в траншее, а лейтенант расхаживает по брустверу и покуривает спокойненько. Все им восхищаются и понимают, что им, смертным, такая храбрость недоступна: «Вот это лейтенант!..»
 
Вдруг чья-то рука бесцеремонно сдёрнула меня с бруствера в траншею. Передо мной сидел старый солдат с усами. Я был возмущён:

– Как вы посмели?!.. Вы же видите, что я лейтенант!

– Дурак ты, а не лейтенант, – ответил мне солдат.

Я продолжил было возмущаться, но его пожилой возраст, усы и какой-то житейский взгляд, полный солдатской мудрости, меня быстро укротили. Он чем-то напомнил мне моего Отца…

– Ну, вот убьют тебя из-за твоей глупости. Кому это будет на руку?.. Гитлеру!.

Он ещё много мне что-то говорил, и это внушение в большой мере произвело на меня воздействие. Но я ещё долго не мог избавиться от ребячества. Слава богу, как говорится, что все мои последующие несерьёзные поступки закончились для меня благополучно.

Помню, как под деревней Хандрово мы в стереотрубу заметили на блиндаже у немцев двуручную пилу. Дрова пилить нам было нечем. Брёвна разведчики и связисты ещё приносили, а рубить их приходилось топором – медленно.

Посоветовавшись с Васькой Новожиловым (он был на 2 года старше меня), мы решили пилу у немцев украсть. И вот часов в 11-12 дня с НП мы пришли в передние траншеи. Пехоты практически не было. Немцы вели себя спокойно. Мы вылезли за бруствер и поползли по нейтралке. К нашему счастью перед немецкими траншеями не было мин и проволочных заграждений. Они, видимо, собирались наступать, да и вообще в то время мнение о нашей армии у них было весьма нелестное. Они били нас как хотели…

Мы переползли по-пластунски нейтральную полосу, забрали пилу, да Васька прихватил ещё и немецкие ботинки, которые сушились на блиндаже. Опустили в трубу блиндажа противотанковую гранату и смылись. Тут же раздался взрыв. Вначале мы затаились в траве, а потом поползли на свою сторону. И, когда мы были уже около своих траншей, нас заметили.
 
Начал бить пулемёт. Мы прижались к земле. Пули ходили над самыми нашими спинами и головами. Вдруг в перерыве между очередями Васька соскочил и кинулся в траншею. Немец его заметил, а меня начал угощать на славу. Лежу я ни жив ни мёртв, притворяясь убитым, а Васька в траншее надо мной хохочет.

Не знаю уж, как мне тоже тогда удалось свалиться в траншею. Позже я серьёзно осуждал и до сих пор осуждаю эти свои ребяческие поступки. Считаю их недостойными настоящего серьёзного мужчины. Эту храбрость лучше было бы употребить на стоящее дело, каких во время войны было превеликое множество... Но о том, что это есть ребячество, а не мужество, я понял много позднее. Мужество всегда было в почёте. А ребячество – проявление детскости, оно всегда вызывало лишь ироническую усмешку либо неприязнь.

В последнем случае даже свои могли принять нас за немецких лазутчиков и подстрелить. Без особого труда мог взять в плен неприятель (кстати, плена на фронте я боялся больше всего). Никто ведь не знал, что мы отправились к немцам за пилой, и наверняка этот поступок был бы расценен нашими как переход к врагу – добровольная измена Родине. Да мало ли что ещё могло случиться… К сожалению, эти мысли пришли мне уже, что называется, задним умом.

 

На подступах к Ленинграду


Весна. Мы на бугорке. Комбат, которого за большой нос звали «Утюгом», сидит, привалившись спиной к накатам блиндажа, и дремлет. В стороне горит костёр. В целях маскировки развели его на дне глубокой воронки. На нём допревает борщ – смесь скворцов, чибисов, молодого щавеля и заправки из жареной муки и американского лярда. Над борщом колдует ординарец комбата Могильный – маленький, хитрый хохол.

Только связист доложил, что наши вышли с огневых позиций и несут нам сухой паёк (2 сухаря на день и весьма скромный приварок), почту и спирт, как в небе показались самолёты. Стоим, разинув рты и задрав головы. Самолёты очень красивые – голубые и какой-то стройной, приятной формы. Из нас тогда ещё никто не видел немецкого пикирующего бомбардировщика «Юнкерс-87» («Ю-87»). Потом мы называли его «Музыкантом».

Самолёты построились в круг, и вдруг один из них прямо с высоты бросился на нас. Страшный, оглушающий, давящий звук его сирены парализовал в нас всё живое. Мы кинулись к дверям блиндажа, но, как черти в церкви в час, когда пропоёт петух, застряли в них. Последними оказались комбат и сразу за ним – Могильный с ведром кипящего борща. Он снял его с костра и не успел донести до блиндажа, как самолёт начал пикировать. Раздался страшный взрыв. Лежим в темноте на полу блиндажа, уткнувшись носами в землю. И тут:

– Ох! Ох! Помогите! – стонет комбат.

Я протянул руку и нащупал что-то мокрое, липкое, тёплое.

– Индивидуальные пакеты!  Комбата наружу! – и сам выскочил из блиндажа. Рядом дымилась большущая воронка от авиабомбы.

Самолётов нигде не было видно, небо было чистое. Солдаты вынесли комбата и положили на землю. Он сильно стонал. Приготовили пакеты для перевязки. Я расстегнул и снял с него синие галифе. И тут все мы увидели… красный ошпаренный зад комбата. Это Могильный во время взрыва надел на него ведро с кипящим борщом, когда падал в блиндаж.

Прошло много времени, но история с ранением комбата не забылась и не устарела. В бригаде её рассказывали, как анекдот. Даже уже после войны, когда заходил разговор о ранениях, комбата просили:

– Миша, а теперь расскажи, как тебя ранило…

Этот комбат, кадровый офицер, в нашей бригаде вообще был притчей во языцех. Женился он на симпатичной блондиночке, лейтенанте медицинской службы из другой части. Женился, совершенно не зная невесты, как говорится – пришёл, увидел, победил. Прожили они вместе дня 2 или 3, а потом она уехала на другой участок фронта. Случилось так, что пути наших частей как-то снова сошлись. И тут наш комбат узнал, что жена его «меняет мужей, как перчатки». Почему-то ему страшно во всём не везло. А мне казалось, что он «с приветом».

 

Кириши


Есть трижды проклятое место на реке Волхов – станция и город Кириши. До сих пор в болоте у Киришей стоит мёртвый лес без единого листочка. Он виден из окон поезда на пути из Москвы в Ленинград. Лес высох от того, что стволы деревьев изрешечены пулями и осколками. Местные жители и ныне боятся ходить по грибы из-за мин, а в своих огородах время от времени выкапывают то проржавевший пулемёт, то винтовку, то каску, то кости неизвестного солдата.

Небольшой плацдарм на реке Волхов под Киришами в 1942 г. обороняли две армии (номера их я забыл, кажется, 4-я и 58-я). Шли очень тяжёлые кровопролитные бои, именуемые боями местного значения. Обе армии несли колоссальные потери, но позиций не сдавали.

Летом на многие километры ветер разносил сладковатый запах от разлагающихся трупов – на болотистой нейтральной полосе стояли засосанные в топь танки, и от их башен отходило некое подобие пологих ледяных горок, которые заливают для катания детей. Только не из снега, а из трупов. Это раненые наши и немцы сползались, ища защиты у подбитых бронированных чудовищ, и там погибали. Кириши представляли собой в то время самый настоящий ад. На фронте даже ходила побасенка: «Кто под Киришами не был, тот войны не видел».

Там, на немецкой стороне, была роща. Мы дали ей кодовое название «Слон». Кажется, на карте она весьма отдалённо напоминала слона. Вот с этой рощей у меня и связаны неприятные воспоминания. Её-то и не могли взять две наши армии. А она, по-видимому, имела большое тактическое значение.

Под Кириши я попал из 5-го запасного полка, после всех мытарств, совсем «желторотым» лейтенантиком. Как-то вызвал меня к себе комиссар. Он сказал:

– Ты комсомолец. Твои солдаты все как один записались добровольцами брать рощу Слон. Стыдно командиру отставать от своих солдат…

И я ответил:

– Пишите и меня.

А потом, как я узнал, он вызывал по одному солдату из моего взвода и говорил каждому:

– Ваш командир молодой. Ему всего 19 лет, но он комсомолец. Он записался добровольцем брать рощу Слон. А как вы? Стыдно солдатам в бою бросать своего командира.

И все мои солдаты отвечали:

– Что ж, пишите…

Я до сих пор не пойму, зачем нужно было нас так обманывать? В то время мы все были одинаковы и пошли бы и так… Наступление было назначено на следующий день. Всех нас, добровольцев, вывели на опушку леса. Впереди было болото, а за болотом высотка, где сидели немцы, и злополучная роща Слон.

До 12 часов мы ожидали нашей артподготовки. Не дождались. Противник изредка обстреливал нас снарядами, но в болоте это было малоэффективно. Снаряд уходил глубоко в торф и там рвался, не давая осколков – получался камуфлет .
Около часа дня нас подняли в цепи, и повели молчком в атаку. Это несколько напоминало «психическую атаку» из кинофильма «Чапаев». Почему-то тогда мне вспомнилась именно она. Я шёл с винтовкой наперевес (к тому времени мы ещё не все штыки повыкидывали). Посмотрю направо, посмотрю налево, и душа радуется – идёт цепь, колеблется, ощетинившись штыками: «Сейчас завоюем весь мир».

Было нисколько не страшно. Наоборот, чувствовалась какая-то приподнятость, энергия, гордость. Так и вошли в немецкие траншеи без единого выстрела – заняли высоту и рощу Слон. В немецких траншеях было два фрица, оставленных для охраны позиций, которые играли в блиндаже в карты, не заметив нас. Их мы взяли в плен. Остальные ушли в баню. Видимо, немцы не ожидали такой дерзости от русских – атаки средь бела дня безо всякой артиллерийской подготовки. Я не могу описать, что творилось потом, когда враг очухался…

Мы бежали с высоты, устилая своими телами нейтральную полосу. С неба буквально шёл шквальный ливень снарядов и мин. Автоматные очереди со всех сторон сливались в один общий гул. Всё смешалось. Мы перестали соображать, что творится и где свои, где чужие… Только под утро по какой-то дренажной канаве, почти вплавь, весь в болотной жиже, без винтовки и каски, шатаясь от усталости, я в почти бессознательном состоянии выполз на опушку леса к своим. Из многих-многих мне очень повезло – я остался жив.

Роща Слон так и не была взята. Она оставалась у немцев, пока наши войска обходным маневром не создали им угрозу окружения и не заставили отойти. Но это случилось много позднее – году в 1943-м или даже в 1944-м.


 
Хандрово


Из-под Киришей нашу часть перебросили под деревню Хандрово. В то время Хандрово и Марково были уже сожжены. Остались от них только остовы труб. Сады в Марково, огороженные жердями, куда мы в белые ночи лазили за крыжовником, были ещё целы.
Пореченский Дом отдыха (кажется, бывшее поместье Апраксина, придворного вельможи Екатерины II), представлял собой многоэтажное здание красного кирпича с разбитой крышей и частично разбитым, верхним этажом. На холме, возле остова кирпичной трубы, мы организовали НП.

Река Назия в летнее время очень мелкая, как говорят, «курица перебредёт». Впереди вдоль реки просматривался мелкий кустарник. Пореченский Дом отдыха и немецкие траншеи находились на возвышенном месте за рекой. Нам было видно, как немцы ходят, стараясь так же, как и мы, пригибаться. Временами из какого-нибудь окна сверкал солнечный зайчик стереотрубы вражеского наблюдателя.

Немцы били мало. Больше действовали их снайпера. Мы так же редко постреливали из своих орудий. Время уже клонилось к осени, дни стояли тёплые. Уже не помню, в какое время, но здесь я наблюдал одну интересную картину.
 
Пролетело несколько наших штурмовиков (или бомбардировщиков – уже и забыл), и вот, когда они поравнялись с обороной противника, от них отделились какие-то кассеты. В воздухе они раскрылись, и из них вылилась сплошная стена огня.
Самолёты летели на высоте 600-700 м. Огонь медленно осел, и вся передовая линия врага покрылась чёрными клубами дыма.

Не хотел бы я быть на месте немцев. По-видимому, это был какой-то эксперимент или испытание нового вида оружия, но за всё оставшееся время войны ничего подобного я больше не видел.

Наша штурмовая авиация периодически беспокоила немцев своими налётами и бомбёжкой. Штурмовики «Ил-2»  заходили справа от Марково, бомбили немецкую передовую и, почти касаясь брюхом земли, драпали за лес на свой аэродром.
И вот тут-то их подстерегал «мессер» . Он прятался в единственном облачке (на плане-схеме обозначен Х), как змея мгновенно бросался на них: одна, две очереди, – и наш штурмовик зарывался носом в землю. Столб дыма и огня, и… конечно, все лётчики гибли.

В 1942 году наша истребительная авиация была слишком слаба, чтобы соперничать с немецкими «мессерами», которые господствовали в небе, гонялись даже за одиночными солдатами, обстреливали и бомбили. Я видел, как под Киришами бомба, брошенная «мессером», попала в бронепоезд. Естественно, бронепоезд остановился; было много раненых, один или два вагона изувечены. Как всегда – крики, санитары, убитые…

Как-то с НП мы все наблюдали одну страшную картину. На немецкой стороне был сбит самолёт (наш или вражеский, я не знаю). Лётчик выскочил с парашютом, но горящий самолёт падал, как листок в безветренную погоду, колеблясь из стороны в сторону, и… сжёг парашют. Мы видели чёрную точку лётчика, камнем упавшую вниз.

Однажды в наше расположение привезли 75-мм зенитную пушку. Немецкие самолёты, ощутив на себе её стрельбу, сразу же перестали летать. По всему чувствовалось, они стали за ней охотиться. И вот вечером, уже в сумерках, пушку установили в низине возле кустов. Немцы её заметили – видимо с Пореченского Дома отдыха. Тут же появились их пикирующие бомбардировщики «Ю-87». Как обычно, встали в круг и через крыло начали пикировать на пушку – один самолёт включил сирену и почти вертикально шёл на неё… Никто от пушки не побежал. Выстрел!

…В воздухе – взрыв! Клуб огня. И… ничего не упало на землю. Остальные самолёты не решились больше её бомбить. Много я видел потом попаданий с первого снаряда по блиндажам и танкам, но этот выстрел «в штык» по немецкому самолёту восхищает меня до сих пор.

Некоторое время мы жили под Хандрово спокойно, наблюдали за противником, варили в блиндаже кашу, пели песни, отсыпались… Но вот настал и наш черёд. Дело в том, что от этого места до Ленинградского фронта было рукой подать, и прорвать оборону немцев вдоль железной дороги было весьма заманчиво.

Как мы узнали потом от пленного, накануне ночью на наш участок прибыл 29-й отдельный авиадесантный батальон резерва самого Гиммлера. Немцы знали слабость нашей обороны. Утром, внезапно, безо всякой артподготовки, они пошли в атаку. С флангов их прикрывали пулемёты. Пули свистели над нашими траншеями и не давали поднять головы. А в мёртвом, непростреливаемом пространстве фрицы пошли почти совершенно голые, только в касках, трусах и сапогах, строча из автоматов от живота.

Мы ещё не успели очухаться, как они свалились в наши траншеи. Завязалась рукопашная. Отступать было поздно. Человек 10 солдат моего взвода вместе со мной и несколько бойцов из пехоты очутились в Г-образном тупиковом отсеке траншеи. Не было только Николая Коршуна, нашего разведчика. С большой головой, оттопыренными ушами, высокий и узкоплечий, вечно с какой-то идиотской ухмылкой на лице, этот белорусский парень обладал чудовищной силой.

…Бывало, где-нибудь при дислокации в лесу у железнодорожной станции выпадал свободный вечер, когда делать нечего. Комдив любил выстроить дивизион, как на поверку, всех до одного:

– Коршун! Два шага вперёд!

Коршун выходил и поворачивался лицом к строю.

– Кто поборет Коршуна – 200 грамм водки, – говорил комдив.

Желающих, как правило, не находилось – все хорошо знали силу Коршуна.
Молчание длилось долго. Потом комдив наливал водку и сам подносил бойцу. Коршун выпивал её залпом и утирал рот рукавом.

И вот этого-то молодца с нами и не оказалось. Мы выставили часовых и старались стрелять только наверняка – экономили патроны и гранаты. Думали, что немцы производят разведку боем – возьмут пленных и отойдут, а наш отсек останется ими незамеченным.

Бой шёл совсем недалеко справа – раздавались автоматные очереди и хлопки гранат. Вдруг мы увидели, как какой-то здоровенный немец вылез из траншеи, вытащил оттуда Коршуна, схватил его на руки, как ребёнка, и понёс к своим. Коршун отчаянно отбивался и что-то кричал, но крика из-за пальбы мы не слышали.

Я сначала вырвал винтовку у какого-то солдата и прицелился, но мушка прыгала. Выстрелить я не смог – а вдруг попаду в Коршуна!.. Я вернул винтовку солдату. Мне показалось, что целился он долго. Наконец сухо треснул выстрел. Немец повернулся в нашу сторону и упал навзничь. Мы видели, как Коршун заполз в воронку от бомбы.

Потом, уже после боя, мы специально ходили смотреть на этого немца. Это была гора. Он лежал, опоясанный по голому животу широким кожаным ремнём. Курносое лицо его обросло щетиной. Мы сняли с него сапоги. Их я потом долго носил. У меня очень высокий подъем, и именно эти сапоги мне были в самый раз.

Вскоре подошло наше подкрепление. На этом немецкий десантный батальон резерва Гиммлера прекратил свой существование. Не было и спасшихся бегством немецких солдат. Был лишь один раненный в лопатку пленный, сам санитар.
 
На Коршуне мы не обнаружили ни единой царапины. Впоследствии, когда он пришёл в себя, то рассказал, что в его автомате диск оказался пустым и что сначала немец своим кулачищем двинул ему в зубы, а потом сжал, как клещами.
 
– Вот это сила, куда мне!.. – восхищался он.


 
Стрельба по самолётам


Временами мне кажется, что было это под Хандрово, временами – что под Псковом, а то и под Новгородом… Стояли жаркие летние дни. Поле. Вдали – лес. У самого леса немцы. Наши готовили наступление и рыли линию сближения. Копали её ночами, тщательно маскируя травой.

Линия сближения – это траншея, которую выкапывают от нашей линии обороны в направлении немецкой через нейтральную полосу. Во время артподготовки по ней выводятся наши пехотные подразделения и сосредоточиваются в непосредственной близости от противника, так что сама атака по времени и расстоянию получается очень короткой.

Немцы всё-таки заметили нашу ночную работу и поняли, чем это им грозит. Как-то утром появился их самолёт-разведчик «Рама». Он долго кружил над нашей линией сближения. А потом налетели их «Ю-87» с белыми крестами и стали её бомбить. Так продолжалось дня два или три.
 
В один из этих дней я взял пулемёт Дегтярёва . Связист Петро Бойко (позже ему оторвало ступню), хладнокровный здоровенный хохол, нагрузился «цинками» (металлическими ящиками с патронами), и мы пошли. Выдвинулись ещё затемно и сели в заранее облюбованный ровик рядом с линией сближения.

Накануне всё было разведано и подготовлено. Бойко заряжал диски; причём в диск он укладывал 4-5 патронов бронебойно-зажигательных и один трассирующий, потом снова бронебойно-зажигательные и трассирующий и так далее, пока не заполнялся весь диск (49 патронов). У нас было несколько дисков к пулемёту, так что стрельбу можно было вести непрерывно.

Когда совсем рассвело, появились самолёты. Их было много, и летели они невысоко. Вот они выстроились и один за другим начали переворачиваться через крыло и входить в пике. Они сбрасывали бомбы точно на линию сближения и засыпали её. Комья земли и камни долетали до нас. Ровик наш заволакивало дымом.

Самолёты как раз почти точно над нами выходили из пике и были отчётливо видны. Можно было ясно различить каждую заклёпку, голову лётчика, облупившуюся на крыльях краску, номера на борту и все, даже мелкие, надписи. Бойко передавал мне заряженные диски, а я стрелял, как по уткам на охоте, давая упреждение. Трассы пуль уходили прямо в мотор, в кабину лётчика, в фюзеляж, где должны были быть бензобаки. Стрелял я точно.

Самолёты улетали и прилетали вновь. Заметив их, мы прятались на дне ровика. Всё поле было вспахано разрывами, и заметить нас с высоты было трудно. От пулемёта за контур нашего укрытия я выставлял лишь пламегаситель. И мы стреляли, стреляли, стреляли… Стреляли до боли в голове, когда уже не оставалось патронов. Но ни один из самолётов так и не задымил. В сумерках мы с Бойко вернулись к своим на НП.

Прошло немного времени. Нам всё же удалось прорвать немецкую оборону. Мы пошли вперёд, не встречая с их стороны сопротивления. Враг бежал. Где-то под осень мы заняли деревню Полесье. Около неё, как выяснилось, и базировался аэродром тех самых «юнкерсов». Так вот откуда они летали бомбить линию сближения…

Мы остановились у одной старухи. В комнату на пол натаскали соломы и завалились всем взводом. Старуха рассказала мне, что когда самолёты прилетали на аэродром, к ним подкатывали кареты скорой помощи. Из самолётов выносили раненых и, возможно, умерших уже по приземлении. Тешу себя надеждой, что какая-то часть из них приходилась на мой счёт.

Как-то раз мне не спалось. Старуха тоже сидела за столом у керосиновой лампы и что-то чинила из своего тряпья. Я подсел к ней.

– Давай я тебе погадаю, – сказала она. Взяла мою руку, долго смотрела на неё, а потом начала говорить:

– Счастливая твоя мать…

– Ты вернёшься с войны и увидишь её…

– Ты будешь ещё раз ранен, но не сильно…

– Женишься, и будет у тебя двое детей…

– Перед домом увидишь кровь…

И действительно, меня ещё раз легко ранило в ноги. Действительно, я вернулся домой и увидел маму. Действительно, я женился, и у меня родилось два сына – Андрюша и Витя. А перед самой демобилизацией я видел страшный сон, причём цветной. Как будто по высокой насыпи идёт товарный эшелон. Солдаты прыгают с него и все попадают под колёса. Кровь пузырится и стекает с насыпи густой пенистой лентой. И только мне удаётся прыгнуть далеко и скатиться под насыпь…


***
 
Безусловно, то, что нагадала мне старуха – лишь простое совпадение. Конечно, на ладони моей всего этого написано не было. Но всё же предсказания её замечательные.
 


Вши


Сейчас мне трудно поверить, что когда-то я с этой «скотинкой» был близко знаком. Начиная с 1942 г. у всех нас поголовно как-то сразу появились вши – на голове, подмышками, в паху. Они ползали по всему телу; все швы наших гимнастёрок, словно мелким серебристым бисером, были обмётаны гнидами. Спать было невозможно – постоянно приходилось чесаться, особенно в хорошо натопленном блиндаже.

Невозможно было спокойно сидеть на тракторном прицепе во время переброски с одного участка фронта на другой: едешь минут пять, но когда начинают сильно кусать – не хватает уже никакого терпения, приходится спрыгивать с прицепа и бежать за ним, пока из сил не выбьешься. И так повторялось во время марша множество раз. Каждое утро мы бинтовали себя по поясу на голое тело, и каждый вечер разбинтовывали. Почти в каждой ячейке бинта, как рыба в мереже, сидела вошь.

Всё тело было покрыто коростами от расчёсов. Вши в полушубках, вши в шапках, вши в ватных штанах – повсюду вши и вши. Достаточно было лишь встряхнуть гимнастёрку над раскалённой докрасна печкой, как слышался треск, как будто просыпался горох.

Солдаты придумали своеобразные игры на деньги, курево, кусок хлеба, на то, кому под огнём идти исправлять связь, стоять ночью на посту и т. д. По команде двое засовывали руку себе подмышку и по команде же вытаскивали. Кто больше вшей вытащит – тот и победил. Обыкновенно извлекалось от 7 до 14 штук. Или чертилась на бумаге окружность. Каждый выбирал гниду покрупнее и помещал её в центр окружности, отмеченный маленьким кружочком. Чья вошь скорее выползет из большого круга – тот и победитель:

– Вот какую я откормил сильную да быструю…

Такая чудовищная, почти неправдоподобная вшивость, на мой взгляд, объяснялась следующим:

1. Моральное состояние наших войск на начальном этапе войны, в 1941-42 г. г., да и в 1943 г. Хотя мы и в мыслях не допускали возможности победы немцев, всё же где-то на подсознательном уровне точила удручающая неуверенность в конечном исходе. Причиной тому были многочисленные переходы наших солдат, особенно украинцев, на немецкую сторону. До нас доходили слухи о сдаче нашими генералами в плен целых армий под Киевом, Харьковом, Великими Луками. Плюс колоссальные наши потери убитыми и бестолковость командиров полков и батальонов, утрата большой части нашей территории.
2. Голод.
3. Отсутствие бань (то, что мы называли этим словом – не баня).
4. Условия, в которых нам приходилось существовать: в блиндажах теснота, вещи не проветриваются, нары земляные.

Как только мы начали наступать, вшивость снизилась, ибо наш моральный дух стал выше. А в 1944 г. практически прекратилась совсем.


 
Тортолово


Дело было в сентябре 1942 года под Тортолово.

Враг стянул туда колоссальное количество авиации и очень сильно бомбил. Его авиация тогда безраздельно господствовала в воздухе. Самолёты гонялись за каждым человеком, бомбили любой подозрительный ровик. Наши зенитки были задушены и полностью безмолвствовали. Стояла ясная жаркая погода – в небе ни облачка, сплошные солнце и синь. Так продолжалось с 10 сентября в течение 7-8 суток.
 
Утром пролетит со звоном чем-то смахивающий на змею «Мессер», высмотрит всё – и пошли, эшелон за эшелоном «Юнкерсы» да «Хейнкели» . Один эшелон бомбит, следующий уже на подходе, третий – выплывает из-за горизонта. И так ежедневно, с утра до вечера.

Но вот солнце садится. Из-за багровой пыли и дыма не видно даже его диска. Последний самолёт бросает листовки, на которых нарисовано, как мы гибнем в огне, и написано: «Русские солдаты, сдавайтесь! Мы, немцы, боремся только против евреев и коммунистов».

После дня, проведённого под такой бомбёжкой, когда жмёшься к земле, затыкая уши ладонями, закрывая глаза и ежесекундно ожидая смерти, наступает апатия. Когда даже бьющий трассирующей струёй немецкий пулемёт кажется безобидной игрушкой.
Я уже писал в начале книги, как выскочил из блиндажа и среди багульника увидел мёртвого пулемётчика Паращенко. Я бросился бежать дальше, к какому-то небольшому бугру. Кто-то перевязывал голову связиста Лугинченко – рослого здорового парня. Осколок попал ему в лоб, но вскользь.

Меня удивили воронки от бомб. Они были очень велики и глубоки. Лёгкий торф выбрасывался взрывом в огромных объёмах. Воронки быстро заполнялись водой и превращались в бассейны. Где уж тут спастись.

С наступлением темноты мы расположились на лесистом острове. На нём был крепкий блиндаж в три наката, совершенно пустой.  Кроме нас, никого на острове не было.
День или два мы укрывались в этом блиндаже. Связи не было. Все попытки восстановить её не удавались. Мы были всеми позабыты среди болот. И нас по-прежнему бомбили…

Однажды утром к нам пришёл рыжий капитан Филин, комбат другой батареи, и сел покурить. Зашёл какой-то пехотинец и присел в проходе. Он часто выглядывал посмотреть, нет ли где самолётов. Вот протянулись в небе «Мессершмитты». И началось… Я услышал какой-то давящий звук и прыжком бросился в дальний угол блиндажа, весь сжался и закрыл уши. Что-то тяжко ударило, захлестнув лёгкие гарью и дымом, как будто всего раздавило… Когда я открыл глаза, было совсем темно, кто-то стонал:

–Братцы! Ох, братцы!..

Руками я начал раскапывать землю, быстро, как роет собака. В небольшой дыре показался свет. Я стал расширять её. Внезапно Филин отшвырнул меня и сам полез в дырку. Как безумный, он выскочил с пистолетом в руке, сразу же очутился в воронке и начал тонуть, захлёбываясь няшей и пуская пузыри. Проход был завален. Зарытый в песок по пояс, стоял тот пехотинец и причитал:

– Братцы, ох, братцы…

Песок и его кишки – всё было перемешано. На нарах лежал мой разведчик Мишка Чернов. Голова и вся его гимнастёрка были в крови. Я схватил его за подмышки и сунул к дыре. Тут только я заметил, что половина его черепа расколота и на лоскуте кожи свисает у плеча, а там, где должны быть волосы – что-то красно-серое, водянистое. Я взял его черепушку и приставил на место, а затем через подбородок обмотал бинтом. Он только мычал и глаза таращил. С большим усилием я вытащил его в траншею.

Тут снова налетели самолёты и стали бомбить. Я затолкал его под корень поваленной сосны, а сам упал на дно траншеи. Мишка стал почему-то пухнуть и синеть. Я поволок его к настилу. Почти сразу же показалась машина с ранеными. Она еле тащилась по слани , кренясь то на один бок, то на другой, то подпрыгивая. Шофёр не хотел останавливаться. Я достал пистолет и выстрелил вверх. Машина остановилась. Я затащил Мишку в кузов. Мне помогли чьи-то руки.
 
Впоследствии, когда Мишка снова вернулся к нам, он рассказывал, что голова быстро срослась, а бревном от наката его тогда ударило в грудь, и концы сломанных рёбер воткнулись в лёгкие. Вдохнуть он мог, но с выдохом весь воздух уходил под кожу. Потому Мишка и раздувался, как футбольный мяч, и синел. Врачи спасли его, сделав ему по 8 надрезов спереди и на спине.

– Когда вернусь, буду говорить, что меня немцы пытали.

Как только я посадил Мишку на полуторку, снова побежал к блиндажу. Но там уже никого не было. Даже раненный солдат куда-то подевался. Дыра была раскопана. По блиндажу были раскиданы окровавленные бинты, а вещмешки и оружие валялось на нарах. Я взял автомат. Одному находиться в этой обстановке было жутко, и я вышел к болоту. Шириной болото было километра два, а длиной в сторону Ладожского озера – почти бескрайним, насколько хватало глаз.

Пригнувшись, я побежал к лесу поперёк болота, маскируясь между кочками и в багульнике. Вскоре вдалеке я увидел чью-то белую голову, которая тоже маскировалась: то пряталась, то высовывалась, наблюдая за мной. Я начал подкрадываться к ней, она – ко мне. Головой оказался Васька Новожилов без пилотки – разведчик моего взвода. У обоих первый вопрос был:

– Где немцы? Где наши?

С того момента, как я отправил Мишку, а Васька выскочил из блиндажа, никто из нас ни немцев, ни наших не видал. Болото было безжизненным. Как будто всё кругом вымерло. Даже немецкие самолёты прекратили бомбёжку. Похоже было, что мы вдвоём попали в окружение. Вначале мы направились к лесу и залегли в ровике на опушке, невдалеке от слани. Пролежав с полчаса, Васька вдруг забеспокоился:

– Уйдём отсюда. Здесь нас убьют. Уйдём!

Мы снова выскочили в болото. Внезапно над самым лесом, метрах в десяти над землёй, появились несколько «Ю-88» и отбомбились точно по нашим ровикам. Мы уже лежали в здоровенной воронке, когда два больших осколка «хлюпнуло» в торф прямо перед нашими лицами. Не помню, сколько ещё прошло времени, но начало смеркаться. Немецкий «костыль» (самолёт-разведчик «Рама») снова бросил листовки. В последний раз прошли с бомбёжкой фашистские «Хейнкели». И только пулемётные очереди прочёсывали болото.

Мы осторожно прокрались к своей разбитой землянке. Уже стемнело. В землянке кто-то был. Я отдал автомат Ваське, а сам достал пистолет. Но наши опасения были напрасны. В блиндаже сидел разведчик из дивизиона и пожирал наш НЗ. Мы тоже были голодны и немного подкрепились. Взвалив все вещмешки на плечи и забрав оружие, мы пошли искать своих. Морозов знал примерно, где они. Нашли мы их в сухом месте за болотом недалеко от слани. Тут же был и Филин. Все долго смеялись, когда я рассказывал, как он отдёрнул меня, а сам выскочил и угодил в воронку:

– Сам тонет – из воды только рука с пистолетом просит о помощи…

Обстановку мы примерно представляли: по пулемётным очередям нами был обозначен передний край противника. Спали в блиндаже прямо на земляном полу. Спали тревожно – ночь была тёмная, хоть глаз выколи. На другой день – снова массированные налёты авиации и обстрелы артиллерии и миномётов. Из блиндажа нельзя было и носа высунуть. Оправлялись на лопату, как я уже писал в начале, и выбрасывали наружу.

Под вечер снова всё стихло. Комбаты на всякий случай подготовили данные стрельбы по своему блиндажу и отправили на огневые позиции связного. Если нас окружат немцы – и нас, и их должна будет уничтожить своя же артиллерия. Из всех офицеров я был самым младшим по возрасту и чину. Поэтому меня вечером, уже в сумерках, отправили в разведку на тот остров, где бомба попала в блиндаж. Я взял Ваську Новожилова, по-моему, Белугина, Беговатого и Рыбникова.

Маскируясь за кочками, мы переползли болото, и вышли на бугор. Впереди уже были выкопаны траншеи, и в них сидела пехота. По траншеям била 155-миллиметровая немецкая артиллерия. Ребята мои немного отстали. Я поднялся, махнул им рукой и побежал к траншеям, но не успел добежать метров 15-20, как под ногами у меня разорвался снаряд. Меня отбросило назад. Очнулся я, лёжа на животе: башка трещит, ничего не слышу. Подвигал ногами, руками, умылся – крови нет. Спину жжёт – горит телогрейка. Подняться не могу. Думал – умираю, и перед моими глазами прошли и мать, и отец, и сестра. И многие картины детства.

Ребята были уже в траншее. Под обстрелом они пробежали мимо меня, думая, что я убит. Но потом кто-то заметил, что я шевелюсь. Они выскочили и под руки затащили меня в траншею. Помню, как все мы пригибались на бегу, хотя я и не слышал свиста снаряда.
 
Уже затемно мы вышли посмотреть, где сидят немцы. Их пулемёт строчил, взлетали осветительные ракеты с острова от нашего первого блиндажа. Потом уже мне рассказывали со слов пехоты, что накануне (когда в наш блиндаж попала бомба), немцы проникли сюда и вырезали боевое охранение.

Слух ко мне долго не возвращался. Откровенно говоря, и сейчас плохо слышу левым ухом из-за этой контузии. Но всё хорошо, что хорошо кончается – могло бы быть гораздо хуже. И самое страшное то, что мы могли угодить в плен.

Бой длился с 10 по 18 сентября. Несмотря на сложности и переживания, мы не теряли оптимизма. Достаточно было прекратиться бомбёжке или обстрелу, как все веселели и шутили даже над собой. Особенно доставалось медсестре Любе Антоновой – солдатские шутки грубы и неприличны, а её никто не стеснялся.

Так закончился этот бой. Немцы ставили перед собой задачу прорваться на Тихвин и расширить блокаду Ленинграда.

 

Тоська


Была глубокая осень 1942 г. Нашу, да и не только нашу бригаду, немцы разбили. Война есть война. Наши наблюдательные пункты попали в окружение. Мы не знали обстановки – где наши, где немцы. Болота, мелколесье, беспрерывно моросит мелкий дождь.

В один из боёв меня контузило, и я потерял своих. Шёл наугад по лесу без пилотки, ремня и оружия, в ботинках на босу ногу, в одном из которых под пяткой был спрятан комсомольский билет. По пути я находил убитых солдат – наших и немецких, обыскивал их, и если находил хлеб, съедал его. Но этого было мало, и я постоянно ощущал нестерпимый голод.

Мне повезло. Как-то ночью я вышел на железную дорогу, прочитал на указателе «Mga» (станция «Мга») и мне стало ясно, что наши уже совсем близко, если идти на восток. Реку Назия я перешёл вброд возле моста. Никто меня не заметил и не окрикнул. Дальше снова поднялся на насыпь и пошёл уже, не опасаясь, как прежде. Я был спасён – здесь уже должны были быть наши.

В одном логу я заметил походную кухню. Она стояла у небольшого блиндажа, из которого пахло дымом. Я откинул полог. Там сидели трое пожилых солдат. Вид у меня был явно не офицерский, и один из них спросил:

– Ты оттуда?

Я сказал: –Да.

Он повёл меня к кухне, открыл крышку и зачерпнул полный половник супа. Суп был жидкий, с какой-то крупой и кислой капустой. Налить его мне было не во что. Поэтому я свернул полу шинели кулёчком. Он вылил мне туда целый половник, и пока весь суп не вытек, я рукой успел большую его половину съесть.

Дали они мне покурить. Я расспросил, как и что, и пошёл дальше в тыл. На станции Назия было небольшое озерцо. Обходя эту «лужу», я снова натолкнулся на блиндаж. Блиндаж был большой и крепкий. Кто-то вышел из него помочиться. Я встал в тень и узнал Черныша, был у меня такой связист.
 
– Лейтенант вернулся! – крикнул он.

Из блиндажа выскочили мои ребята. Я стоял как вкопанный, знал, что нужно хотя бы сказать «здравствуйте», и не мог произнести даже этого слова. Пережитое было так велико, что наступила депрессия на грани помешательства.

Меня завели в блиндаж. Я согрелся и немного поужинал. Потом мне дали письма, которые получили в моё отсутствие  – от отца и матери, от товарищей и моей соученицы Верочки Шмелёвой. Не знаю, чем я ей досадил, но она писала: «Твой друг Тоська Смирнов погиб под Ржевом. Если хочешь знать, он даже погибнуть не мог по-человечески. Он на своих же минах взорвался вместе с Сашкой Шпильбергом».
Я не мог дочитать письмо. Слёзы душили меня, и я горько плакал. Тоська погиб!..

Черныш позвонил в полк и доложил о моём прибытии. Меня срочно вызывали в штаб для сообщения. Я отказался от провожатых, переобулся, взял пистолет и пошёл один. И вот здесь произошло какое-то мистическое явление. Думаю, что в то время я действительно находился на грани помешательства.

Я шёл по дороге. Грязь под сапогами громко чавкала. И вдруг я услышал, что кто-то идёт по дороге, пересекающей мой путь под прямым углом. Я встал в кусты и спустил предохранитель пистолета. Шаги слышались отчётливо всё ближе и ближе. И вдруг вижу в темноте, как на перекрёсток дорог выходит Тоська Смирнов. Кругом кромешная ночь, а он как бы освещён каким-то внутренним светом.

– Ты же погиб? – спросил я.

– Погиб, – ответил он.

– Тогда не ходи. Зачем ходишь?..

Я поднял пистолет и выстрелил в него. Он стоит и улыбается. Я выстрелил снова. Тогда он помахал мне рукой и пошёл дальше. Я постоял немного, подумал, что такого не может быть, и тоже пошёл в штаб полка. Всё это я помню отчётливо, и даже сейчас, пожалуй, смог бы найти то место, где я стрелял в своего лучшего друга детства.

А Верочке Шмелёвой некоторое время спустя я написал ругательное письмо. Перед тем как писать его, я выстроил свой взвод, повесил на сосну её фотографию, и мы её расстреляли. Фотография, само собой, была отправлена ей с письмом. Это был верх нашего фронтового презрения.

Тоська Смирнов до войны жил по улице Розы Люксембург, 9, в небольшом старинном доме. Он и сейчас стоит в отреставрированном виде. Когда в 1941-м я провожал его на вокзале, проститься с ним пришла и его девушка Кира Голубева. Они неумело поцеловались. А потом Тоська отвёл меня в сторону и спросил меня:

– Когда ещё встретимся?..

Я ответил: – Тоська, что бы ни случилось, давай придём в 1950-м году в новогоднюю ночь на скамеечку к памятнику Я. Свердлову к 24 часам.

Прошли годы. По демобилизации я поступил в Уральский политехнический институт (УПИ). И вот наступил Новый 1950-й год. Пользуясь тем, что я всегда мог достать билеты на новогодний бал, поскольку на протяжении многих лет рисовал «Молнию» и стенгазету «Металлург», которые считались не последними в УПИ, мы с Юлей Щёголевой пошли на новогодний бал-маскарад.

Было очень весело. Танцевать я не умел, но Юля вертелась, как только могла. И вот в 23-30 я оделся и ушёл. Конечно, были и обиды: моя девушка просила меня не уходить, умоляла, а потом рассердилась и, фыркнув, ушла. Но иначе я поступить не мог. Придя к памятнику Свердлову, я сел на скамеечку, достал бутылку вина и два припасённых стакана. Когда пробило полночь, позвал друга:

– Тоська, иди же сюда!.. (он, конечно, не явился). Я звал его несколько раз, а потом выпил вино. Так состоялась наша «встреча». Мне было горько. Назад я уже не пошёл и отправился домой.

О судьбе Верочки Шмелёвой. Она вышла за какого-то майора и уехала в Орёл. Моя мать встречала её в Свердловске, худую и жёлтую, как тень. Мать говорила мне:

– Думаю, у неё рак…

Кира окончила медицинский институт, потом вышла замуж и почти всю жизнь проработала в Кремлёвской больнице в Москве. Вспоминает ли она Тоську Смирнова?..


***

…Когда я демобилизовался осенью 1946 года, то есть через четыре года после гибели моего друга, я пошёл навестить Тоськину мать. Она ещё работала заведующей всех родильных домов Свердловска. Отец его был на пенсии по инвалидности. Стоило мне постучать в дверь, как слышу – кто-то бежит. Она бросилась мне на шею:

– Я знала, что ты придёшь, я знала, что ты придёшь… – плача, причитала она.

Мне было стыдно, что я вернулся живой с войны. Я видел, что она завидует моей матери. Больше я у них не бывал.

…Недавно мне всю ночь снился Тоська. Мне всё кажется, что он не погиб, не подорвался на своих же минах, как когда-то в 1942 г. мне писала Верочка Шмелёва, что он жив… Во сне я видел его ещё молодое лицо, как будто мы с ним опаздываем в школу, как будто я прихожу к его матери, и она кричит:

– Я знала, что ты вернёшься, я знала, что ты вернёшься!..

Этот крик стоит у меня в ушах уже сорок лет. Она говорила мне:

– Как я завидую твоей матери! О, если бы ты только знал, как я завидую твоей матери!..

 

Макарьевская пустынь


После формирования и отдыха в Костроме нас снова направили на фронт. Февраль 1943 года. Ночь. Сильный мороз. Мы идём не разобрать где – то ли по болоту, то ли по полю. На белом снегу выделяются свежие чёрные воронки. Их много. Стоит характерный запах тротила. Немецкие миномёты бьют по площадям. Сначала где-то за лесом слышится бульканье их «самоваров», затем свист мин и разрывы.

Мы стараемся скорее перейти открытое пространство, но не успеваем. Приходится падать, лежать, вдавившись в снег, вскакивать и бежать. Бежать трудно. Мы обмундированы в полушубки, ватные штаны, валенки. Да и нести приходится много солдатского скарба.

В один из налётов я упал, прижавшись к поваленному дереву, вмёрзшему в землю.  Мина разорвалась точно в срезе дерева, но с другой стороны. В ушах зазвенело. Меня контузило. Я еле поднялся, будто был пьян. Спасло дерево, не то бы – в клочья.

Заняли НП. Дорога на него шла по просеке. Здесь недавно были сильные бои, и снова готовилось наступление. Вдоль дороги стояли наши подбитые танки с понуренными и стыдливо отведёнными в сторону стволами пушек. А по правой стороне на пути к передовой – штабель из замёрзших трупов, наших и немецких вперемежку. Местами этот штабель достигал высоты поднятой человеческой руки, местами – ниже, местами прерывался вовсе. Трупы были уложены друг на друга, кто ногами к дороге, кто  – головой; в том виде, как несчастных застала смерть: скрюченные, с расшиперенными  руками, в застывших окровавленных шинелях и маскхалатах. Иные были изуродованы до полной неузнаваемости.

Немец бил непрерывно, особенно вдоль дороги, которая, как и весь лес, покрылась копотью и красными пятнами крови. Приходилось перебегать от танка к танку, а очередной налёт пережидать лёжа под их брюхом. Добежав так до НП и спрыгнув в траншею, мы переводили дух. Вот там-то, в передних траншеях, мне довелось встретиться и даже разговаривать с К. Е. Ворошиловым.

Был солнечный зимний день. Климент Ефремович пришёл на передок. Был он одет в генеральскую шинель и серую каракулевую папаху. Его сопровождал полковник в синей венгерке и кубанке, в руках он держал деревянную кобуру маузера. Климент Ефремович встал во весь рост так, что из траншеи по грудь высунулся, и начал разглядывать в бинокль немецкие позиции. Нейтральная полоса была метров 400-500, а снайпера ведут прицельный огонь на 1000-1200 м. Я его не узнал сначала, и так как поблизости никого, кроме нас, не было, обратился к нему запросто:

– Товарищ генерал, не высовывайтесь. Здесь сильно бьют снайпера.

Он посмотрел на меня и ответил:

– Ничего. Солнце им прямо в лицо…

Действительно, солнце было у нас за спиной, а немцам било прямо в глаза – слепило. Сопровождающий его полковник отвёл меня в сторону и сказал:

– И не стыдно тебе, старший лейтенант, это же маршал Ворошилов. А почему вы без ремня?!..

Это являлось грубым нарушением формы одежды даже на фронте, в боевой обстановке. Я вытянулся. Ремень с пистолетом и «палеткой» действительно был спрятан у меня под телогрейкой.

– Приведите себя в порядок! – сказал полковник.

Я быстро переодел ремень поверх телогрейки. А Ворошилов всё всматривался в немецкие траншеи. Подошли старшие офицеры, и я поспешил ретироваться. Потом мы с ребятами обсуждали это событие, кляли старого полковника за формализм и восхищались мужеством Ворошилова. И решили, как один, что маузер, который носил полковник (детище ещё Гражданской войны), принадлежит Клименту Ефремовичу. Впоследствии до меня дошли слухи, что Ворошилов где-то на Ленинградском фронте был ранен в руку…


 
 
27 марта 1944 г.


Было это где-то под Псковом или Островом. НП мы выбрали на краю оврага у корявого дерева. По оврагу текла небольшая речушка под названием Малая Лобянка. Впереди, на правой стороне оврага, было небольшое кладбище с разрушенной церковью. Немного правее немцы занимали деревню Волки.

После нашего прорыва немцы отошли на заранее подготовленные позиции, оставив нам снежное поле без единого кустика и промёрзшую за зиму, как камень, землю. Всю ночь мы долбили эту землю, издалека носили накаты – делали блиндаж. Под утро все валились с ног от усталости, бессонницы и голода. Блиндаж получился просторный, с холодными земляными нарами, небольшой жестяной печкой из снарядного ящика и узким проходом. Два наката его из тонких жердей с набросанными на них комьями земли были слабы против снаряда, но мы надеялись, что от небольшой мины они предохранят, а главное – удержат тепло.

Наше дерево, стоявшее метрах в 25-30 от блиндажа, скорее мешало нам, чем могло служить наблюдательным пунктом. Во-первых, для немцев оно служило ориентиром или репером , к которому было легко пристреляться. Во-вторых, на него нельзя было влезть и установить стереотрубу, так как для любого немецкого снайпера человек на голом дереве был лакомым кусочком. Поэтому мы решили выдвинуть передовой НП на кладбище, а дерево срубить и пустить на дрова. Но с последним отчего-то промедлили – то ли помешала усталость, то ли, как бывает в большинстве случаев, понадеялись на русский «авось». А авось-то на сей раз подвёл нас изрядно.

Следующей ночью на передок было выдвинуто большое количество сапёров (около полка) для рытья траншей. Командование рассчитывало, что до рассвета они сумеют заглубиться в мёрзлую землю. Для рытья у них было всё: и лопаты, и ломы, и кирки. Не было только ни одной винтовки.

Утром Саша Виноградов, Миша Беляков, Васька Новожилов и я прошли по оврагу и заняли НП в развалинах церкви на кладбище. Из старого кирпича я сложил перед собой небольшую стенку – прикрытие от пуль, положил сумку с картой, рукавицы и лёг в расчищенное углубление.

Новожилов и Беляков обследовали всё вокруг. Нам показалось, что откуда-то исходит запах солёной капусты и огурцов. Наконец, не добившись ничего, все успокоились и приготовились к наблюдению. Начинало светать. На синеющем небосклоне стали отчётливее выделяться контуры местности. Можно было уже различить и блиндажи в овраге, и копающих траншеи солдат.

Вдруг разорвалась немецкая мина, за ней другая, третья… Артналёт слился в один общий гул. От моего заслона трассирующая очередь из пулемёта рикошетной струёй уходила вверх. Немец молотил по нашему НП. Нас забрасывало землёй и осколками кирпича. Мы лежали, зажав уши, вдавившись в землю. Сколько это продолжалось, никто не знает.

Когда огонь ослаб, я поднял голову. Было совсем светло. Вдоль оврага в панике валила толпа солдат. Какой-то офицер выскочил из блиндажа в одном нижнем белье. С пистолетом в руке он пытался остановить панику, но толпа смяла его. Одна санитарка кричала:

– Братцы, куда же вы! Там капитан! – но её никто не слышал.

Я видел, как по верху оврага цепью шли немцы и строчили из автоматов, расстреливая выскакивающих из оврага безоружных солдат. Всё это было совсем близко. Стрелять нам было нельзя. У меня был лишь пистолет – что мёртвому припарка. У ребят – карабины и один автомат: ими тоже ничего не сделаешь, тем более что мы только что пережили миномётный и пулемётный шквал. Повторения этого нам не хотелось. Я скомандовал:

– Все в овраг! Добежим до своих – там пулемёты.

Мы бросились бежать. На склоне оврага было проволочное ограждение. Сдуру ли, с перепугу ли, я с разгона влепился в него… И запутался. Я видел, как совсем рядом лопнула мина. Звука разрыва я не слышал, только увидел красное пламя и почувствовал жар. К счастью, каким-то чудом меня не задело. Весь ободравшись о колючую проволоку, я вырвался из её пут и кинулся вверх по склону оврага. Там по снегу шли немцы.

Я кинулся назад, где бежали наши солдаты. На последнем издыхании, почти топчась на месте, добежал я до наших пулемётов. Они стояли в снежных ячейках с расчётами наготове. Но немцы, заметив их издалека, уже повернули восвояси. Большого урона своей атакой они нам не нанесли, но рытьё траншей на сей раз сорвали.

Хуже всего было то, что моя карта с нанесёнными на ней всеми нашими боевыми порядками осталась на кладбище вместе с рукавицами. Об этом я доложил комбату.
Ответ его был строг, как и следовало ожидать:

– Иди и принеси!

Когда во второй половине дня всё утихло, мы пошли: Виноградов с Беляковым, я и,  по-моему, Белугин. По оврагу снова добрались до кладбища. Идти, конечно, ужасно не хотелось. Карта в сумке и рукавицы лежали на прежнем месте, как я их и оставил. Все сразу повеселели и двинулись назад, прихватив с собой небольшое бревно для печки. Шли мы беззаботно, предвкушая ужин, и разговаривали.

Показалось одно место возле дерева, где нужно было пройти по верху. Как помнится, речушка выпустила наледь, и мы решили ног не мочить. Мы поравнялись с деревом. Я ещё не слышал свиста мин, но как-то инстинктивно упал, опередив их разрывы.

Мгновение спустя я почувствовал, как будто мне в левый бицепс воткнули раскалённый лом. Было очень больно. Я застонал. Услышал стоны своих товарищей, но их перекрыли разрывы нового налёта. Первая мысль была: «Господи, неужели добьют». Потом мы все вскочили и бросились в блиндаж.

Я сорвал с себя ремень с пистолетом и полушубок. Васька Новожилов рванул меня за левый рукав. Я увидел, как из моей руки бьёт фонтан крови толщиной чуть ли не с карандаш. Почему-то я сразу попросил зеркало. Кто-то мне подал его небольшой осколок, и в нём я увидел своё бледное, почти зелёное отражение. Мне стало дурно.

Тем временем меня перевязали. Ранение было слепое. На нарах лежал Саша Виноградов. Его ранило в спину – четыре сквозных дырки. Один осколок сбоку вошёл в мышцу, выскочил над позвоночником, не задев его; вошёл в другую мышцу и прошил её насквозь. Миша Беляков был ранен в ногу, без повреждения кости. Я слышал, как комбат Коля Шульгин докладывал комдиву:

– Двое ранены легко, а вот Белоглазов, видимо, в строй не вернётся.

Помнится мне, что когда я только вбежал в блиндаж и скинул полушубок, кто-то крикнул:

– Старшому руку оторвало!..

Нам предлагали поесть, но мы лишь отрицательно мотали головами. Шульгин вызвал пикап. На меня накинули полушубок, и повели к машине. Сашу и Мишку несли. Я сел рядом с шофёром. Сашу голым по пояс положили на живот в кузов и накрыли полушубком. Миша также сидел в кузове.


 
Госпиталь


Сумерки сгущались. До госпиталя нашей бригады было километров пятнадцать. Не успели мы проехать и трёх минут, как откуда ни возьмись дорогу нам перебежала кошка. Шофёр громко выругался. А вскоре у нас спустили оба задних колеса.
Шофёр пошёл пешком за помощью в медсанчасть, оставив нас одних ночью на холоде посреди дороги, с намокшими от крови бинтами.

У нас всё болело, были мы совершенно беспомощны и так замёрзли, что зубы стучали; все потеряли много крови и находились в каком-то полубессознательном состоянии. Где-то около полуночи пришла «летучка» . Нас перегрузили в неё. В «летучке» жарко топилась печка. Мы немного ожили, к тому же там  была медсестра.
 
В медсанчасти нам сделали уколы. Мише Белякову никогда уколов не делали. Когда он увидел, как их ставят мне и Саше, то забился в угол кровати и кричал медсестре:

– Не надо шила! Не надо шила!..

Нас всех переодели в свежее бельё. Кровавые, вшивые, грязные и рваные наши гимнастёрки отправили в печь. Ночью же мне сделали первую операцию, но осколка от мины не достали. Что же до остальных, дело ограничилось перевязками, и всех оставили спать до утра. Проспал я 16 часов. Изредка меня будили и делали уколы.

А потом нас повели в баню. Баня была в большой палатке, холодная. В бочках стояла согретая вода. Две молоденькие медсестры раздели меня догола, но мне всё было безразлично, и стыда я не испытывал. Одна меня держала, так как стоять я практически не мог, а другая мыла меня обмылком хозяйственного мыла. Потом они надели на меня кальсоны, накинули халат и снова повели в операционную.

Мужчина-хирург по-всякому вертел мою руку, вставлял в рану зонд, но нащупать осколок так и не смог. Рентгена в медсанчасти не было, и мне предложили эвакуироваться в тыловой госпиталь. Я отказался.

Меня перевели в отдельную палатку – я лежал один. Врач Елена Фёдоровна приносила мне книги для чтения, перед обедом предлагала спирт, делала перевязки. Особенно мне нравилось, когда в рану мою лили перекись водорода. Она кипела и приятно щекотала.

Иногда немецкие самолёты нас бомбили, но у каждой палатки были отрыты глубокий ровик или укрытие, где мы и прятались. Однажды ночью на соседнюю койку привели раненного в руку офицера. Он повернулся ко мне и спросил:

– Ты кто?

Я ответил, что старший лейтенант, назвал фамилию и добавил: – Разведчик.

Тут я немного приукрасил,  так как в мой взвод входило отделение разведки, отделение связи, отделение радиосвязи и 1-2 вычислителя. Он мне сказал:

– Я тоже старший лейтенант и тоже разведчик. Только не такой, как ты. Вот переходил линию фронта, и ранило…

Он был немногим старше меня. Утром пришла легковая машина, и его увезли. Мы с ним тепло распрощались. На прощание он мне сказал:

– Ну, Лёня, гора с горой не сходятся, а дай бог, наши судьбы сойдутся.

И действительно сошлись.


***

После войны в Берлине мы с группой офицеров зашли в ресторан. С нами был  пожилой, как мне казалось в то время, капитан. Мы заняли столики. Капитан достал клочок газеты, оторвал на цигарку, насыпал махорки и стал крутить самокрутку. Рядом сидели наши союзники, офицеры других армий. Один из американцев достал пачку сигарет и молчком бросил её на стол, где сидел капитан. Капитан поднялся со стула, подошёл к американцу и… дал ему в ухо. Все повскакали со своих мест. Завязалась драка.

С американцами, которые воевали, мы жили дружно. А этих, высокомерных, прислали после того, как первую волну отозвали за океан. Полетели тарелки и стулья. Поднялся крик. По какому-то обоюдному молчаливому согласию ни мы, ни они не достали пистолетов. Драка шла на кулаках и, как мне кажется сейчас, без злобы.
Весьма быстро сработали все комендатуры. К ресторану подкатили грузовые машины и нас, грешных, рассадили в них по принадлежности. Всех привезли в советскую комендатуру и рядком посадили в коридоре. Товарищи-офицеры первым на объяснение направили меня: я был самый младший. Захожу и вижу – за столом сидит Вася Бухарцев, мой ночной разведчик. Мы обнялись.

– Ну, что вы там натворили?..

Я подробно и без утайки рассказал всё.

– Ну, вы им хоть дали как следует? – спросил он.

Я ответил, что «дали», и, в свою очередь, поинтересовался, что же нам будет. И он меня успокоил. Всех нас, конечно, выпустили без последствий.
 
Второй раз я встретил его по демобилизации на проспекте Ленина в Свердловске. Он первым подошёл ко мне. Начались расспросы. В то время я был студентом УПИ, а он – директором гостиницы «Большой Урал». Василий приглашал меня заглядывать к нему. Я обещал, но так и не нашёл для этого времени.


***

…Наш госпиталь располагался на холме, на котором до войны была деревня Кокорино. Потом она была полностью сожжена. Однажды ночью в совсем уж неурочный час мы услышали далёкий голос Левитана – где-то говорило радио. Почему-то мы все подумали, что кончилась война. Повскакали с кроватей, начали обниматься (на глаза навернулись слёзы), и кричать «ура». Каково же было наше разочарование, когда Левитан сообщил, что союзники открыли Второй фронт.

Бывали и забавные случаи. В один пасмурный день все мы от нечего делать наблюдали, как пехота проводит учебный штурм нашей высоты, то есть атакует наш госпиталь. Туалет у нас был, естественно, на улице. Мне захотелось туда. Я закрыл дверь, и, заняв позицию, в щель наблюдал атаку пехоты.

Вдруг от сильного рывка дверь распахнулась, и я увидел солдата и направленный на меня штык. За ним стоял офицер с пистолетом в руке. Я выпрямился и поднял руки вверх. Штаны мои были спущены, халат закинут на голову. Офицер плюнул, солдат захлопнул дверь, я рассмеялся.

Каково же было наше удивление, когда вечером в госпиталь нагрянула целая депутация и тот офицер, который застал меня врасплох в сортире, вручил мне саблю.

– За оборону деревни Кокорино, – сказал он. – Только с вашей стороны мы встретили сопротивление. В виде запаха.

Сабля была немецкая, трофейная. Позже, когда мне неудачно вырвали зуб, я не мог сидеть спокойно и ходил, рубил ей кусты, чтобы хоть как-то отвлечься от боли.
Госпиталь я покинул летом. Вскоре узнал, что за время моего лечения нашу батарею перебросили под деревню Волки, где погибло несколько человек.

Выписался я ненадолго. Рука начала распухать. Она становилась красной и толстой. Надавишь пальцем – ямка остаётся ещё долго, словно в тесте. Готовилось наступление, и не участвовать в нём я считал неудобным. Но военфельдшер Руденя (ему потом оторвало ноги) настоял, чтобы я снова отправлялся в медсанчасть:

– Что тебе дороже – рука или чужое мнение, выбирай.

И я выбрал руку. В госпиталь добрался на попутной машине. Елена Фёдоровна осмотрела меня и сказала:

– У нас нет рентгена, у нас нет общего наркоза; местный наркоз не поможет. Чтобы сохранить руку, надо делать операцию.

– Делайте, – ответил я.

– Не вытерпишь.

– Вытерплю!

Возле палатки развели костёр. В таз сложили хирургические инструменты. Прокипятили. Вынесли стул с подлокотниками. Меня привязали к стулу: руки – к подлокотникам, ноги – к ножкам, чтоб я не пинался. Сзади встали два санитара – для страховки. Врач принесла мне кружку спирта, граммов 300. Я её выпил и запил водой. Чуть погодя я сильно опьянел. Но стоило только Галине Фёдоровне провести ножом по моему предплечью, как весь хмель вылетел из головы. Стиснув зубы, я скрежетал ими и извивался. Сестра всё причитала:

– Миленький, родименький, потерпи ещё немножко…

Из руки вместо крови текла какая-то светлая жидкость. Больнее всего было, когда сестра заталкивала в рану марлевые тампоны. Убирала их и толкала новые. Наконец, экзекуция моя закончилась. Я поднялся со стула, весь мокрый и слабый, но не от выпитого спирта, а от пережитой боли.

С той поры моя рана не закрывалась. Из неё постоянно текло. С осколком был занесён клок полушубка. Начинался остеомиелит. Рана дурно пахла. Перевязываться приходилось ежедневно. Так я и воевал оставшуюся часть войны. Благо, что бинтов и индивидуальных пакетов было много.

 

Родина Пушкина


Калининский фронт. Летний день. Перед нами в болоте течёт река Великая. Мы на голой глинистой высоте (её можно увидеть мельком в документальном фильме «Село Михайловское»). За рекой немцы. Там, на холмах, поросших лесом, усадьба Пушкина. Туда его привезли в розвальнях после дуэли. Там его могила. Это там он сумерничал со своей няней Ариной Родионовной. Там написал и посвятил ей своё стихотворение «Буря мглою небо кроет»…

Я рассказывал обо всём этом своим солдатам на НП, когда меня вызвал командир дивизиона. Это был маленький, почти без шеи еврей по фамилии Мечетнер, из торговцев хлебом, с образованием всего 4 класса. Выдвинулся во время финской войны – стал тогда младшим лейтенантом. Имел он особенность посылать солдата вперёд – докладывать комбригу, что у него старший лейтенант Белоглазов находится или на «нейтралке», или чуть ли не в немецких траншеях. Естественно, я понимал всю бессмысленность большого и неоправданного риска и в большинстве случаев водил его за нос.

На сей раз он приказал мне перебраться через реку и установить НП на той стороне. Стемнело. Я отобрал людей. Пошло нас 7 человек – 5 разведчиков, радист и я.
Когда мы пришли в наши траншеи, пехотный командир сообщил нам, что немцы отходят. Он ждал приказа на форсирование реки и преследование врага. Река оказалась неширокой (вроде нашей Исети), но довольно глубокой. По руслу пришлось даже переплывать. Пехота переправлялась правее нас. Я считал, что в случае чего она привлечёт к себе внимание противника.

Мы вылезли на другом берегу и отжали одежду. Немцы молчали. Они не бросали осветительных ракет. Складывалось впечатление, что их вообще нет, что они не оставили даже прикрытия во время отхода. Пехота перестала «стесняться» темноты и принялась шуметь. Были слышны ругательства и команды, зажглись цигарки.
Мы осторожно шли гуськом по влажному лугу в направлении немного правее усадьбы. Я шёл впереди, ориентируясь чисто интуитивно по контурам холмов.

Вдруг сзади раздался взрыв. Мы сразу все упали. Я подумал, что нас заметили и начинается обстрел. Но дальше всё было тихо. Длилось это мгновение. Когда я поднял голову от земли, то увидел, как Гена Рыбников бежит в сторону. Вернее, в тот момент я не знал, что это Гена, а видел только поразительно маленький силуэт. Отбежав, он упал на землю и закричал:

– Браты, помогите! Браты, помогите!..

Мы все бросились к нему и увидели страшную картину: ноги у Гены были оторваны. Ниже колен клочьями свисало белое мясо, и торчали кости. Крови не было.
Мы перетянули ему обе ноги своими ремнями. Этого можно было и не делать. Нет крови – гангрена обеспечена. Тем более что, когда он бежал, в кости набилась земля.

Старшина Чередниченко переплыл с ним реку. Мы положили его на плащ-палатку и отнесли в медсанбат. Там на поляне, прямо на земле, уже лежало много раненых. Бегали сёстры, делая перевязки и уколы. Гене сделали всё, что положено в таких случаях. Я принёс ему его сумку, где были письма и фотографии его родителей и невесты. Мы все поочерёдно его обняли. При нас носилки с ним погрузили в санитарную машину.

Только машина эта в госпиталь не пришла… Что с ней случилось? Может быть, Гена умер по дороге и его труп выбросили в кювет… Может быть, машину разбомбили или она попала под артиллерийский налёт и все погибли… Неизвестно.


***

Написать его родителям тогда у меня не поднялась рука.
Да и, откровенно говоря, было некогда – мы вошли в Эстонию и прошли её маршем почти без задержки. Потом адрес был утерян.


***

В то утро я доложил командиру, что немец отошёл и наши потери – один рядовой. Уже засветло наша часть двинулась к усадьбе. Немцы всё заминировали – дороги, поля, строения, аллеи приусадебного парка, даже пойму реки. На одну из этих мин и наступил разведчик Геннадий Рыбников. А должен был бы наступить я – ведь по тропе я шёл впереди всех. Гена шёл замыкающим. Судьба.

 

Деманти-Айзупес


По-моему, это было поздней осенью 1944 года в Прибалтике. На 9 часов утра было намечено наступление. Для прорыва нас срочно перебросили с другого участка фронта. Своего заместителя я оставил с солдатами получать сухой паёк, а сам взял радиста Курмангали Ахметова и пошёл занимать НП.

Недалеко от опушки леса мы нашли пустой блиндаж. В передних траншеях облюбовали место для НП. Уже совсем стемнело, когда Курман наладил связь с огневыми расчётами. Нам сообщили, что ребята получили сухой паёк и вышли.

А вскоре из дивизиона прибежал связной и сказал, что весь мой взвод лежит в болоте на настиле без признаков жизни – напились какого-то отравленного спирта. Я побежал туда, но встретил комдива и начальника «СМЕРШа». Меня обезоружили, сняли погоны и ремень, и под конвоем отправили в штаб. Там нас набралось несколько человек, в том числе один знакомый капитан.

Ночь была кошмарной. Нас судила тройка и приговорила к расстрелу. А потом сказали, что расстрел заменяется штрафной ротой, и мы должны будем искупить свою вину кровью. Так же под конвоем нас провели на передок и сдали командиру штрафников. Здесь мы получили автоматы, каски и гранаты.

Всю ночь мы не спали, но после всего пережитого наступила депрессия – всё сделалось безразлично. Утром с рассветом началась артподготовка. Принесли спирт. Все стали принимать свои боевые 100 грамм, но я отказался. Немец регулярно перед самыми нашими траншеями клал тяжёлые мины. Первым выскочил капитан и сразу же упал – крупный осколок пробил ему грудь. Я видел, как пузырится и дымится его кровь.

Я подождал, пока разорвётся очередная мина, и тут же броском очутился в воронке от неё. Снова разрыв, и снова бросок. Все штрафники оказались впереди справа. Я был самый левофланговый и бежал прямо к сараю. Нейтральная полоса была небольшой, метров 400, но я нёсся не чуя ног, словно голый.

Вот и немецкая траншея. Я вскочил на бруствер. Подо мной, согнувшись, бежали какие-то люди. Я действовал, как в тумане, бессознательно, не отдавая себе отчёта. Выпустил по ним весь диск и, выбросив его, подсоединил другой.

Мы выскочили на железную дорогу. Наша задача была перерезать её и удержать до подхода свежих сил. Немцы больше не сопротивлялись, всё стихло. Начала подходить и становиться на прямую наводку артиллерия – орудия ЗИС-3.

Под вечер немцы принялись постреливать. Миномётный и артиллерийский огонь всё усиливался, пока не превратился в массированный налёт. Я лежал, свернувшись, в воронке от снаряда. Копать мёрзлую землю было нечем. Появились «мессеры». Они прошли низко вдоль нашей обороны, строча из пулемётов. Я совсем вдавился в землю и замер…

Впереди появились немецкие танки и пехота. Наши ЗИСы открыли по ним огонь. Потом неизвестно почему все побежали. Началась паника. Я тоже соскочил и бросился к сараю, надеясь на защиту его глинобитных стен – всё же от осколков и пуль они должны были предохранить. Рядом со мной очутился какой-то пожилой солдат с усами. Мы вбежали в сарай, и в этот момент часть его крыши обрушилась, всё заволокло пылью, раздался грохот: в крышу ударила мина.

Бежать дальше было бессмысленно. Немец сильно бил из миномётов. Да и куда было бежать – мы штрафники… Наверняка в наших траншеях уже сидели «заградчики». Они могли встретить нас огнём. Я увидел перевёрнутое бетонное корыто. Из таких поят и кормят скотину – лошадей, свиней, коров. Оставаться в сарае тоже было опасно. Ещё одно прямое попадание – и нам крышка.

Мы с каким-то солдатом протиснулись под корыто и притихли. Там было уютно и безопасно. Немец всё колотил. На слух мы определили, что весь огонь он сосредоточил на наших исходных траншеях у опушки леса. Вскоре подошли немцы. Мы слышали их речь и шаги возле сарая. Двое или трое зашли в сарай. Мы затаились, хоть бы не кашлянуть и не чихнуть. Разговоров их мы не поняли.

С наступлением темноты всё стихло. До утра пролежали мы под корытом, боясь шелохнуться. Когда рассвело, послышалась русская речь. Немцы не приняли боя и отошли. Подошло наше свежее подкрепление, которое мы ожидали ещё вчера. Мы вылезли, наконец, из своего убежища. Нас начали расспрашивать. Оказалось, что от штрафной роты практически никого не осталось.

Солдат пошёл куда-то разыскивать своих, а я – в свой штаб. Там я узнал, что Саша Виноградов тяжело ранен в ноги с «Мессера», а многие погибли. Мне вернули погоны и пистолет. Многие из отравившихся солдат возвратились в строй, часть ослепла, 4 человека умерло в госпитале.

В штрафной роте, таким образом, я пробыл два дня. Саша Виноградов в строй не вернулся. Он долго лежал в госпитале и был списан по ранению. После войны я долго его разыскивал. В конце концов, нашёл в Кинешме.

Он приехал ко мне в Свердловск году в 1970-м. А вскоре умер от рака кожи, которая возле ран всё это время была воспалена. От операции Саша отказался. Ему должны были ампутировать ноги. Он сказал (как потом написала мне его жена Вера):

– С обеими ногами я родился, прожил и умру… а отрезать не дам.

 

Тарту


В 1944 году, как раз, когда на Гитлера было совершено покушение, мы находились в Эстонии и наступали на город Тарту. Нас окружали леса и болота. Противник отступал.
 
На одном из хуторов я нашёл полное собрание сочинений Есенина, изданное эмигрантской типографией в Париже. Его у меня, уже после войны, отобрали представители особого отдела.

У одного из хуторов мы нашли большие штабеля снарядов, а рядом две пушки. Мы развлекались тем, что ставили прицелы орудий на предельную дальность и стреляли наугад. Здесь, под Тарту, со мной произошло три, на мой взгляд, интересных случая.

Случай первый. Противнику удалось оторваться от нас, и мы даже приблизительно не знали, где он. Всё было спокойно – никакой тебе пальбы. Но нам надо было найти наблюдательный пункт, с которого можно было бы наблюдать за противником. Мы с группой разведчиков и двумя радистами пробирались вдоль какой-то извилистой безымянной речушки. Берега её густо поросли черёмухой и осиной, кустами смородины. Шли гуськом по тропинке, извивающейся среди кустов. Вдруг на одном из поворотов передо мной вырос немецкий офицер. Я остолбенел. Он – тоже. Мои солдаты отстали. Его солдаты, вероятно, тоже, потому что где-то позади него послышалась тихая немецкая речь.
 
Он пришёл в себя первым и схватился за кобуру парабеллума. У меня автомат ППШ  висел на шее. Не помню как, но я, не прикладываясь, выстрелил с ремня.
Офицер упал. Я метнулся назад. Немцы тоже. Позже со всеми предосторожностями подошли к нему забрать документы, сумку с картой и пистолет. Пуля попала ему в нижнюю часть подбородка и вышла через затылок.

Второй случай. Не помню уже зачем, пошли мы на один хутор. Хутор этот был кем-то  разгромлен. Но в одном из помещений наш солдат нашёл что-то вроде бандуры, гуслей или цитры – этакую доску со струнами. Он вышел из дома и, паясничая, начал бренчать на этом нехитром инструменте. Каково же было наше изумление, когда из леса вышло стадо коров. Видимо, пасший их пастух когда-то наигрывал на нём. Мне захотелось привести на батарею корову – попить молока или поесть мяса до отвала.

Я снял ремень с пистолетом и накинул его на рога одной «пеструшке». Но корова не пожелала покориться русскому офицеру. Она вырвала ремень из моих рук и, задравши хвост, галопом понеслась по поляне. Представьте себе картину: удирает корова, неся на рогах поясной офицерский ремень с пистолетом. А за ней гонится этот самый офицер и целое отделение солдат. Когда корова уже забегала в лес, пришлось её пристрелить.

Третий случай. Мы тоже подходили к какому-то хутору. Вдруг видим – бегут наши солдаты в панике, и все в противогазах. Падают, катаются по земле, потом скрываются в лесу. Я остановился. Первая мысль была: немцы пустили газ. А у нас нет ни одного противогаза – все побросали. Откровенно говоря, мы струхнули. Вдруг один солдат в противогазе пробежал мимо нас. За ним вился рой пчёл. И тут до нас дошло – рядом пасека!

Впоследствии вопрос решался просто: один солдат брал ведро воды, а другой быстро открывал крышку улья. Первый выливал в улей ведро воды. Пчёлы намокали, и летать уже не могли. Рамки вынимались, и мёд при помощи рукавиц выдавливался в котелок. Можно сказать, что многие из нас, в том числе и я, прошли всю Эстонию, питаясь одним только мёдом. Кружка мёду, стакан воды – и сыт до вечера.


 
Рига


Помнится, было это в октябре 1944 года.

С вечера нашу часть подвели к Риге. Мы остановились в лесу и готовились с утра открыть по ней огонь. Переночевали в мелколесье, на месте траншей «наших отцов», то есть траншей образца 1914 года. Они уже поросли травой, но были ясно видны.

Утром без боя мы вошли в Ригу. Был ясный солнечный день. Всё население высыпало на улицу. Нам вручали букеты цветов. Выносили воду в вёдрах и предлагали умыться. Угощали вином. Приглашали к себе в гости. И все спрашивали:

– Где «Катюша? Где «Катюша»?..

Ко мне подошёл совсем седой старик с военной выправкой и пригласил меня:

– Господин поручик, прошу ко мне домой – у меня дома мадера есть.

На площади, там, где статуя Свободы (женщина с тремя звёздами над головой), есть здание, на котором три атланта держат земной шар. Во время войны в нём находился магазин канцелярских принадлежностей. Я вошёл в него через витрину, предварительно разбив прикладом большое стекло, и взял готовальню «Richter» с откидными ножками у рейсфедеров.
 
Рига – портовый город. Всю её немцы опутали колючей проволокой и концентрационными лагерями. Особым гонениям подвергались евреи. Нам говорили, что во всей Риге осталась всего одна еврейка. Мы показали её моему фронтовому другу Доде – Давиду Абрамовичу Бурдану. Их встреча была более чем как родных. Они целовали и ласкали друг друга со слезами на глазах.


 
Данциг


Пал Кенигсберг. Наши пушки стояли у какого-то большого красного здания на кладбище. Помню один впечатляющий памятник: воин на коне с опущенным копьём спускается с горы в преисподнюю – могила неизвестного солдата…

Где-то в стороне было море. Оно было рядом, но мы его не видели. В Кенигсберг я вез заряды для миномётов, пушек и гаубиц, ящики с порохом и запалами. Мне выделили трактор «ЧТЗ» с двумя прицепами.

В одном месте горел целый квартал. Дым и пламя охватывали улицы, сыпались искры, и ветер бросал на мостовую целые головёшки. Я лежал на прицепе, до самого верха набитом взрывчаткой. Мне кричали, чтоб я слез. Но, во-первых, слезать было некуда, а во-вторых, везти боеприпасы было необходимо. Впереди шёл бой. И, в-третьих, сидя на прицепах, я мог скинуть попавшую головёшку. Деваться было некуда, и я так и проехал практически через пламя.

Потом мы пошли на Оливу и Гдыню. Особо сильных боёв там не было. Немец всё время отступал на запад и нас удержать уже не мог. В Гдыне, недалеко от моря, была площадь с кирхой (церковью). На самом её куполе я устроил НП. Я корректировал огонь своей батареи по отходящим немецким кораблям (корректировал – громко сказано, скорее пытался стрелять наугад, так как разрывов своих снарядов или всплесков воды я наблюдать не мог), когда налетели английские бомбардировщики «Бостоны» и начали бомбить. Возле кирхи располагались многочисленные обозы. Им здорово досталось. В кирху же не попало ни одной бомбы, и спустился я с неё благополучно, хотя и ни жив ни мёртв.

Потом наступила очередь Данцига. Этот город был сильно укреплён. Наше командование бросило клич: «В городе – водка и бабы. Возьмём Данциг!» По рукам тогда ходили листовки Ильи Эренбурга: «Мы не будем думать, мы не будем щадить. Мы будем убивать. За нашу замученную Родину – убивать, убивать и убивать!..» Или (автора не знаю): «Если офицеру стыдно – отвернись, а солдату не мешай – солдатская душа знает, что делать!..»

Дело в том, что в армии во время войны не так уж мало было уголовного элемента. Судимость, как правило, заменяли фронтом. Даже расстрел заменялся штрафной ротой. Солдаты же имели очень низкое образование – 2-4, много 7 классов. И подобные призывы, и посулы подстрекали к всеобщему разгулу, а со стороны отдельных личностей – к садизму и зверствам. К тому же, это была молодёжь в среднем до 30-35 лет.

Среди своих солдат я не наблюдал особых аморальных поползновений в сторону бессмысленных убийств, мародёрства, садизма и насилий. Если солдат брал у немца часы или перочинный нож, это не считалось чем-то нехорошим. Я сам носил сапоги с убитого немца.

Но были в нашем дивизионе такие люди, как Морозов – любимец комдива Мечетнера, тот же Могильный, которые совершали самые настоящие зверства, то есть насиловали, убивали, грабили. Оправданием у всех служило одно: немцы у нас бесчинствовали – мы должны им отомстить!

К тому же, наверно, все боевые части видели десятки наших сожжённых сёл, виселицы с повешенными на площадях, много лагерей для военнопленных со рвами, в которые сваливали трупы наших и поливали их известью. Видели останки людей со связанными за спиной руками и отпиленными циркулярной пилой головами. Каждый из нас пережил ужасы 1941-1942 гг. К тому же к мести призывали плакаты, такие как «Папа, убей немца!»

Сейчас трудно даже представить себе то жестокое время, когда жизнь человеческая ничего не стоила, особенно жизнь молодой женщины. Когда брали немецкий город, творилось нечто невообразимое. Немцам не было пощады. Никто не разбирал, виновен ты или нет. Страдали все поголовно. Некоторые стрелялись сами.
 

 
Лекштрисс


У Данцига есть предместье Лекштрисс. Вот здесь-то и произошёл целый ряд памятных для меня событий.

Под Данцигом запомнилась мне покрытая лесом высота. Всю ночь мы лежали на ней, прижавшись к земле. Немецкие дальнобойные пушки с фортов и кораблей били куда-то наугад. Снаряды рвались недалеко за нами, и страшное эхо их разрывов долго ходило в кромешной тьме по лесу. А самое жуткое было то, что сначала слышался залп, потом траектория снарядов с гулом проходила над самой вершиной высоты, и мы боялись, что какой-нибудь из них заденет её и взорвётся. Били какие-то очень крупные калибры. Мы слышали, как при разрывах с высоты падают целые сосны. То была страшная ночь. До утра нам не суждено было выносить эти муки – наши нервы сдали, и мы бежали с высоты вниз.

Кто-то из нас натолкнулся на блиндаж. Крикнул, и мы все собрались у него. Блиндаж располагался в густом ельнике на склоне горы. Метрах в 25-30 под ним проходила просёлочная дорога, но об этом я узнал позднее. Не помню точно, но, кажется, мы все там заснули. Проснулся от шёпота:

– Немцы...

Мы прижались к земляному полу блиндажа и выглядывали в дверь. Положение было безвыходное. На дороге находилось до роты немцев, развернувшись в нашу сторону строем по четыре человека. Впереди стоял офицер и смотрел на двери блиндажа. Вот он поднял руку и поманил нас пальцами, как манят маленьких детей. Я скомандовал ребятам, чтобы легли в проходе и прикрыли меня автоматами, а сам вышел. Каково же было моё удивление, когда немецкий офицер отдал мне честь и сказал по-русски:

– Плен.

Тут только я заметил, что немецкие солдаты совершенно безоружны, а в руке офицера – белая листовка-пропуск. Такие пропуска с предложением добровольной сдачи в плен сбрасывались с наших самолётов. Наличие такой листовки при сдаче в плен в какой-то степени всё-таки гарантировало жизнь. Из укрытия вышли мои солдаты, и мы показали немцам дорогу в тыл. Немец сказал:

– Danke, – и организованно повёл своих солдат в плен.

Для них война уже закончилась, если, конечно, какой-нибудь дурак не пустит по ним автоматную очередь, – тем более, что шли они без сопровождающего.

Мы вошли в Лекштрисс. Здания горели. Все улицы простреливались из пулемётов. Продвигаться можно было только короткими перебежками от подъезда к подъезду.
Где-то в полдень немцы остановили нас сильным огнём. Мы все спустились по крутой каменной лестнице в подвал.

Там, на собранных толстых чемоданах, сидела семья старика-немца. Видимо, они не сумели эвакуироваться. Семья состояла из старика с седой бородкой, мужчины лет чуть больше тридцати, двух молодых женщин и внучки лет 15-16. Внучка была очень хорошенькая. Они всё время пытались уйти из подвала. Но достаточно было им только показаться на улице, как они сразу бы погибли.

Солдаты мои лежали на полу на каком-то тряпье. В дверях подъезда был выставлен часовой. Я, как мог, разговаривал со стариком. Он оказался архитектором. Общаться приходилось только при помощи жестов, поскольку мои познания в немецком языке ничего не стоили. Молодые женщины всё порывались угостить меня лимонадом. Но нам много говорили про коварство врага, а немок этих я считал своим кровным врагом и не пил, опасаясь, что в лимонаде может быть яд.

Начало смеркаться. Вдруг на лестнице показались наши разведчики из разведвзвода дивизиона во главе с Морозовым (часовой их пропустил).

– Эй, старший лейтенант, отдай нам этих немцев, – крикнул он.

– Иди отсюда!

– Сам не е… и другим не даёшь – лежишь, как собака на сене. Дай хоть вон ту молоденькую.

– Валяйте в другой подвал, а этих не троньте! – я взялся за пистолет. Ребята мои зашевелились и потянулись к автоматам.

– Мы уйдём. Но ты, старшой, учти… – он не договорил, что же я должен учесть, и вышел.

Уже стемнело, когда прибежал посыльный и вызвал меня вперёд. Я помню, как мы шли мимо банка. Банк горел с треском. На полу в нём валялись кучи рейхсмарок. Пламя охватывало все стены. Вызов оказался бессмысленным – было темно, и мы повернули назад.

В подвале за столом уже сидел какой-то лейтенант, а его солдаты мародёрствовали – отнимали у женщин их драгоценности (серьги, часы, браслеты) и складывали на стол лейтенанту. Я уже знал, что последует дальше: сейчас они отберут всё ценное, мужиков пристрелят, женщин изнасилуют и тоже пристрелят. И уйдут.

– Что здесь происходит?!. – крикнул я и схватился за пистолет.

Я был старше чином и к тому же носил усы. Да и было нас больше. Мои ребята с автоматами стояли на лестнице. Лейтенант стушевался и попытался что-то объяснить.

– Всё возвратить немедля!

Немцы, увидев в моём лице защитника, стали робко подходить к столу и забирать свои ценности. Лейтенант же, во избежание неприятностей, ретировался вместе со своими солдатами. Потом немцы от всей души благодарили меня. Из всех их благодарностей я понимал только слова «gut», «mutter», «fater». Они предлагали мне часы, браслеты, кольца, но я в тот момент разыгрывал из себя эдакого рыцаря-спасителя и, конечно, ничего не брал. Да и куда брать-то было?.. Жизнь моя в то время каждую минуту висела на волоске.

К тому же, как тогда, так и до конца своих дней, я был и останусь «бессребренником». У меня и сейчас, в 62 года, нет ни автомобиля, ни дачи, ни сада. Меня тяготит нагромождение совершенно ненужных, но красивых вещей в моём доме, которые накупила жена. Но это уже отвлечение от темы.

Под утро меня снова вызвали вперёд. Мы пошли к кирхе на площади. К счастью, этот выход снова оказался ненужным. Данциг был взят, но оставались береговые форты. Взять их с ходу у наших не было сил – бои сильно измотали наши части. Так форты и оставили в руках немцев и пошли на Грауденц. Когда мы уже засветло шли по улице мимо «нашего» дома, я предложил:

– Давай зайдём, посмотрим…

Ребята начали надо мной подшучивать, что вот, мол, наш старший лейтенант влюбился в красивую немочку. Действительно, такой красоты девушек я не встречал. И надо же было уродиться такому чуду!..

Мы вошли в дом. На лестнице головами книзу лежали старик и мужчина. Их бесформенные головы запеклись от крови. Видно, они пытались бежать, но получили по очереди из автомата в затылок. В ближнем отсеке подвала лежали рядом две женщины, которые пытались угощать меня лимонадом. Подолы их были завязаны узлом на голове. Между раздвинутых ног загнаны бутылки. Всё вокруг было пропитано запёкшейся кровью.

Мы сунулись в большой отсек. Все кожаные чемоданы были выпотрошены. На полу валялись груды разного белья – простыней, наволочек, каких-то платков, женских комбинаций, мужских костюмов и т. п. Но красивенькой немочки нигде не было. Посоветовавшись, мы решили, что всё это – дело рук Морозова, его почерк. И что немочку он увёл в подвал другого дома. Я послал ребят проверить подвалы и верхние этажи соседних и нашего домов.

Вскоре вернулся радист Чиньков. Он доложил, что в нашем доме нашёл только сумасшедшего немца. Тот сидел за шкафом в углу и, похоже, пытался застрелиться, но рука дрогнула, и пуля прошла висок по касательной. Он сидел на корточках весь в крови, смотрел выкатившимися глазами и только мычал.

Другой солдат доложил, что немки нигде нет, но он принёс целый ящик маленьких баночек сгущённого молока. Вскоре появились и все остальные. Нам очень хотелось есть. Мы всю ночь не спали и были как пьяные. Никакой другой еды, кроме сгущёнки, не было. Что делать – стали пить её. Дважды протыкали ножом донышко с одной стороны, запрокидывали голову и пили.

Я шагнул через ворох какого-то тряпья и бумаг, взял баночку, проткнул её, запрокинул голову и начал пить. Допил молоко и бросил её на пол. Тут я заметил что-то в ворохе бумаг, куда угодила банка. Нагнувшись, я увидел чёрные волосы. Я быстро разгрёб ворох.

Там лежала немочка. Конечно же, её изнасиловали. И наверняка не один Морозов. После чего застрелили. Вокруг её головы расплылись мозги. Они напомнили мне только что выпитое сгущённое молоко, и меня вырвало.


***

Нас отвели от Данцига. Мы расположились где-то поблизости от города, в лесу. По большой дороге к городу двигались поляки со всем скарбом, жёнами и ребятишками, торопясь занять дома и землю: теперь это была их земля. А из Данцига, впрягшись в двухколёсные тележки, шли побеждённые немцы.

Из-под Данцига демобилизовался мой друг Давид Абрамович Бурдан (Додя). Был он много старше меня. До войны жил в Виннице. Во время оккупации немцы расстреляли его мать, отца и жену. Единственный сын Борис спасся только потому, что в это время ушёл играть к соседской девочке. Четырёхлетнего мальчугана соседи не выдали и спрятали в подвале.  Так он там и жил до конца оккупации.

С Давидом мы дружили. На батарее он занимал должность старшего командира. Нам предстояла разлука, и может быть навсегда. Я вышел на дорогу, выбрал немца «пожирнее» (он вёз на тележке много кожаных толстых чемоданов) и под дулом пистолета привёл его в наше расположение. А потом на глазах у всех скомандовал ему:

– Weg! Werde schiessen! – и выстрелил поверх головы.

Немец сначала упал, затем взмолился, а потом убежал.

– Это твоё, Додя, – сказал я. – Возьми.

Мы отобрали подходящие ему костюмы.

– А это – Борису, – и я подал ему в футляре большой аккордеон. – Пусть учится музыке.

Мы с ним расстались. Он сел в машину и уехал.

 

Варшава


Было это после прорыва на реке Нарев. Поздней осенью мы вдруг оказались в 60 км севернее Варшавы, под деревней Домбровка. Впереди, за немецкой обороной, выделялась высота с отметкой 171,3 м. Наступление было назначено на утро. Мы знали, что перед нами стоят власовские части (изменники Родины) и что бой будет тяжёлым. Что власовцам нечего терять, и смерть они воспримут как избавление от последующего возмездия; что эти, в основном украинские националисты, очень жестоки, и в плен они нас брать не будут. Так же, как и мы их.

После завершения артподготовки «проиграли» наши «Катюши», и мы пошли. Нейтралка была метров 300, а местами и того меньше. Особого сопротивления вначале не было, и мы заняли и траншеи противника, и высоту 171,3. Началась метель. Снег сыпался белыми хлопьями, словно из решета. Пехота ушла вперёд. У высоты осталась только наша батарея – четыре 76-мм пушки. Кто-то неизвестно зачем полез на высоту по крутому склону, кто-то решил перед нашей батареей на всякий случай расставить мины. Я со своими ребятами сидел в кустах. Мы ели из котелков холодный гороховый суп из брикетов.

Снегопад всё усиливался. Вдруг перед батареей появились залепленные снегом фигуры: бежали наши солдаты. Один из них, запыхавшись, сказал нам:

– Две цепи пехоты и 100 танков. Немец весь наш полк на гусеницы смотал…
 
Мы бросились к пушкам. Командиров огневых взводов  не было. Один был убит при прорыве на реке Нарев, другой был ранен. Орудиями командовали их командиры. В расчётах оставалось по 2-3 человека вместо 7-ми.

Послышался гул танков. Он становился всё ближе и ближе. И мы увидели, как совсем близко от пушек из снегопада выползло очертание танка. Танк шёл прямо на нас и поводил жерлом своего орудия, видимо, отыскивая себе очередную жертву.

Решали всё мгновения, так как он был метрах в двадцати. Я скомандовал. Выстрел! Танк полыхнул огнём и задымил. Из его люков с матом стали выскакивать танкисты. Мы ещё хотели их пострелять, но почему-то никто не выстрелил. Так материться могли только русские. Но ведь перед нами и должны были быть власовцы. Танкисты подбежали к нам. Их командир заорал:

– В штрафную роту захотел, сволочь!..

Я тоже начал кричать, что сам, мол, виноват:

– Прёшься на пушки, куда ствол должен быть направлен, дурак?! От кого драпаете?!.. – и т. д.
 
В конце концов, прокричавшись, мы мирно сели и опорожнили флягу спирта.

– Хорошо, что всё так обошлось. Поедем в Челябинск за новой машиной, – сказал танкист.

Я не стал говорить, что родом из Челябинска. Никаких ста танков и двух цепей пехоты, конечно, не было. Но власовцы впереди действительно стояли. Мы заходили в их блиндажи, читали их литературу, листовки. Позже, в городках и деревнях, на заборах и домах видели их надписи: «Мы ещё вернёмся». В том бою я не видел ни одного пленного. Их попросту не брали. «Изменнику Родины – смерть!» – этот девиз красной нитью прошил все годы войны.

 

Грауденц


Мы называли его Грауденц, поляки звали Граудзянцы. Расположен Грауденц у устья Вислы – там, где река делится на два рукава: саму Вислу и так называемую Мёртвую воду. Эти два рукава и море образуют остров, на котором немцы устроили концлагерь более чем на 10 000 человек.

Впоследствии выяснилось, что почти все наши пленные – мирные жители из Тулы. Были там ещё и англичане, и французы, и бельгийцы, и представители многих других народов. Интересно, что когда мы их освободили, все они практически оказались людьми верующими. Да это и понятно – сама обстановка в лагере была такова, что заставляла «утопающих хвататься за соломинку», то есть верить в бога.

Грауденц – крепость с непробиваемыми стенами. Говорили даже, что по стенам этим можно ездить на тройке лошадей. На берегу Вислы стоял дворец или замок со сбегающими к воде лестницами, украшенными скульптурами. Дворец этот был очень красив. Думаю, когда-то в нём жил польский магнат, или же он был резиденцией королей. По обе стороны моста через Вислу стояли высокие кирпичные здания, напоминающие башни.

К Грауденцу мы подошли в самом начале марта. Он был уже окружён. Немцы пытались прорваться, но сил у них было немного. Я говорю «немцы», хотя в Грауденце были в основном полки, сформированные во Франции из французов. Об этом я узнал потом, когда они сдались и выходили из ворот строем под белым флагом. Среди них была какая-то молодая женщина, которая горько плакала. Её вели под руки солдаты.

Время, проведённое под Грауденцем, не было чем-то особенно примечательным. Мы стояли, как в обороне. Действительно, город был сильно укреплён, и брать его штурмом было бы бессмысленно. Брали его измором.

Мы находились за дамбой. Маясь от безделья, я временами развлекался тем, что лежал в своей ячейке и следил, не выскочит ли кто из солдат противника к реке. Тогда я стрелял в него из винтовки. Он, зачерпнув воды в котелок, бежал на косогор и тут падал или скрывался. Случалось и так: упадёт, полежит какое-то время, соскочит и убежит. Значит, моя пуля только свистнула рядом.
 
Война есть война. И развлечения в ней военные. Помню, как мы сидели в просторной башне с большими зашторенными окнами, когда начался орудийный обстрел. Немцы били долго. Больше всего я боялся, что снаряд залетит в окно. Однажды меня вызвал комдив:

– Возьми разведчика и попытайся перейти через мост на ту сторону.

– Так он же взорван.

– А я тебе приказываю! Буду сам смотреть в стереотрубу, как пойдёшь!

Приказ есть приказ, я взял с собой солдата, и мы поползли по мосту, прячась за железными фермами. Было часа два пополудни, пасмурно. Лёд на реке уже тронулся, шли отдельные льдины. Временами на них проплывали трупы наших или немецких солдат. Мы уже подползли к взорванному быку, где вода кипящей струёй прорывалась сквозь осевшую ферму, когда нас заметили с той стороны и открыли пулемётный огонь. Солдат побежал. Его ранило, и он полетел в воду, но зацепился шинелью за торчавший швеллер  и повис в воздухе. Его, конечно, немцы прикончили.

Я спрятался за металлической опорой. Выждал немного и стал перебегать, согнувшись, от опоры к опоре, но когда оставалось пробежать метров 50, укрыться уже было негде. А немец бил короткими очередями всё настойчивее. И тогда, бросив автомат, каску, гранаты и телогрейку, я прыгнул с моста в воду. Меня ожгло холодом. Под водой я скинул кирзовые сапоги и ватные брюки. Когда вынырнул, рядом оказалась плывущая льдина, и я уцепился за неё. Немцы меня уже не видели.

Минуты через две я уже коснулся ногами дна и побрёл к берегу. Но у самого берега к дамбе я уже выползал на карачках. Меня заметили наши, подхватили под руки и затащили на дамбу. Они увели меня в пустой дом, раздели догола, дали спирту, растёрли махровыми полотенцами, которые оказались в польском буфете, положили на диван, свалили на меня все перины и одеяла, какие только были, и послали Мишу Белякова на кухню за горячим обедом.

От выпитого спирта я сильно опьянел и уснул. Меня разбудили, когда пришёл Мишка. Он был бледен как полотно и не мог сказать ни слова. Его телогрейка и штаны были облеплены кашей и чем-то облиты. Оказывается, получив мой обед на кухне, он взял котелки с супом и вторым подмышку и пошел назад. По дороге увидел, как «ИС» ведёт огонь по крепости, и разинув рот начал любопытствовать, позабыв про мой обед.

Немец вёл редкий огонь по нашему танку. Вдруг один из снарядов ударил прямо в котелки, ушёл в землю возле самых ног Мишки и не взорвался. С Мишкой случился шок. Если бы снаряд разорвался, от Мишки ничего бы не осталось.


***

Беляков был колхозным парнем из Белоруссии. Во время войны возил пушки на тракторе. В мой взвод он перешёл разведчиком под Карбуселью.

Шёл 1944-й год. Как-то весенним утром готовилось наступление. Снег ещё лежал, но солнце уже порядком пригревало. Мы с Беляковым пошли на передок. Я сказал ему:

– Мишка, вот если сегодня ты останешься жив, то и закончишь войну живым…

Наступление было неудачным. Когда мы под вечер возвращались обратно, поляны вплоть до нашего основного НП были усеяны трупами. Но мы были живы. И те мои слова он часто вспоминал уже после войны.

Где-то он сейчас?.. Наверное, в своей Белоруссии. Помнит ли бои под Карбуселью? Наверняка помнит. Такое не забывается.

 

«По своим, сволочи!..»


Не помню уже, где и в каком году это было. Я ходил в баню на огневые позиции. Баня – это обычная палатка и котелок горячей воды. Этим котелком и умудрялись вымыться с ног до головы. В бане было холодно, разве что ветром не сдувало.

Назад идти было километров пять. Уже настала зима, но снег только ещё слегка припорошил землю. Дорогу я знал хорошо. Всё чаще и чаще встречались воронки от мин, бомб и снарядов. А вот и железнодорожная насыпь. Дорога проходила под рельсами, под небольшим мостиком, у которого штабелями был сложен старый тёс. В кустарнике за мостом располагался чей-то медсанбат. Вдалеке ещё слышался орудийный гул – мы на днях прорвали немецкую оборону.

«Всё идёт как надо, а я живой и иду из бани». Справа невысоко от меня прошла тройка «ИЛ-2», наших штурмовиков. Помню, почему-то ещё я проследил за ними. Вот они развернулись и, как мне показалось, начали пикировать прямо на меня. На их крыльях засверкали огни, послышался стук пулемётов и одновременно – «пшиканье» «Катюш». Чёрная точка оторвалась от самолёта и полетела вниз.

Я упал на мёрзлую землю, пополз к тёсу в поисках укрытия. Ни воронки, ни канавы нигде не было. Хоть бы маленькая ямка! Я вдавился в землю и поднял голову. Чёрная точка падала точно на меня. Она уже превратилась в большую бомбу. Бежать было бессмысленно. Длилось всё это мгновения. Я уткнулся носом в землю и зажал уши.

Меня подбросила земля… Всё стихло. Я разжал уши и поднялся. Самолёты уходили надо мной. За мостом слышались крики и мат:

– По своим, сволочи, мать вашу!..

Я кинулся под мост: развороченные кусты и палатки, стоны раненых, суета сестёр среди всего чёрного и прокопчённого… Побрёл я своей дорогой. Бывало и так – редко, но бывало.
 
Где теперь тот лётчик, который отбомбился по своим? Погиб ли в первом же бою в штрафной роте, не успев выскочить из траншеи, или расстрелян на месте – прямо на аэродроме? Или уцелел каким-то чудом?.. Вообще-то во время войны бывали случаи, когда и авиация, и артиллерия, и «Катюши» с «Андрюшами»  били по своим.

Мне особенно вспоминается один классический случай, который мне кто-то рассказывал, причём как анекдот.

Один комбат подготовил данные по противнику. Но снаряд упал не на сторону врага, а на собственный НП. И своим же снарядом этому горе-комбату оторвало ноги.

Могло ли такое быть? Такое совпадение могло случиться при двух условиях:
1) Выпущенный с закрытой позиции снаряд имел траекторию в направлении НП. Произошла ошибка в угломере или НП находился в створе «орудие-НП-цель»;
2) Была неправильно рассчитана дальность выстрела или в силу каких-то причин заряд был неполноценным, заниженным по весу.

За время войны мне приходилось побывать под действием всех видов нашего оружия, но не часто. В большинстве своём все или почти все эти случаи заканчивались для нас благополучно.

 

На Берлин!


После взятия крепости Грауденц нашу бригаду бросили на Берлинское направление. Это было уже в апреле 1945-го. Одер был форсирован, и через него навели переправу. Мы расположились под городом Цехин на небольшом плацдарме. Наши НП организовали прямо на поле, а огневые позиции – у самой переправы. К накатам в проходе блиндажа мы приворачивали стереотрубу и наблюдали за противником. Он занимал отдельные фольварки, сплошных траншей у него не было.

Очень много немцев из «тотальников» переходило к нам. По всему чувствовалось, что конец войны приближается. Много ходило слухов о каком-то новом оружии немцев (об атомной бомбе в то время никто из нас и понятия не имел). Но мы знали, что такие ракеты, как «ФАУ-1» и «ФАУ-2»  враг бросал на Англию. Мы бывали на площадках, откуда пускались эти ракеты, знали из приказов и о «самолётах-снарядах».

И вот под вечер мы увидели, как в небе к переправе летит что-то диковинное. Впечатление было такое, что на большом самолёте, как стрекоза на стрекозе, сидит маленький самолёт. Большим самолётом был «Юнкерс» или «Хейнкель». Маленьким – «Фокке-Вульф» или «Мессершмитт». Не долетев до переправы, маленький самолёт отцепился и свечкой ушёл вверх. А большой, изменив направление полёта, начал пикировать на переправу.

Внезапно громадное пламя взметнулось к самым облакам; сосны, словно спички, подскочили выше пламени и дыма, земля закачалась, и раздался какой-то гул, совсем не похожий на взрыв. Позднее мы узнали, что в переправу самолёт-снаряд не попал, но наделал нашим войскам хлопот немало. Ведь там, у переправы, находились наши тылы и госпитали. Погиб и наш огневой взвод со всеми орудиями. Младшему лейтенанту Тюлегенову какой-то гайкой размозжило голову. Мы были с ним друзьями.

Самолёты-снаряды враг пускал каждый вечер по 2-3 штуки. Однажды я услышал крик:

– Летит!

Выскочил из блиндажа в проход, который заканчивался земляными ступеньками, и встал на них. Совсем низко надо мной летел самолёт-снаряд. Наши зенитки били по нему, но, как и всегда, безрезультатно. Вдруг я почувствовал, что лечу по воздуху. Меня больно ударило о заднюю стенку блиндажа; c накатов посыпалась земля.

Когда я очухался, в голове стоял звон, всё тело болело. Я лежал на земле напротив прохода. На карачках я выбрался по ступенькам и увидел ребят, которые находились в соседнем блиндаже. Состояние их было не лучше. Мы пошли к воронке, идти надо было метров 400-500. Воронка была не глубокая, но очень большая. Метрах в 50 от неё лежали мёртвые солдаты: кровь из носа и ушей, и хана.

Это был самолёт-снаряд, который разорвался ближе всех от меня. Впоследствии, когда уже кончилась война, я был в ангарах, где хранились самолёты-снаряды. Но эти были совершенно другого типа – длиной 3-3,5 м, с короткими тупыми крыльями и какой-то муфтой на хвосте. Было их штук 10-12. Почему-то они больше напоминали ракеты, какие сейчас можно увидеть по телевизору.

Однажды ранним утром (часа в 3-4) Пархим потряс взрыв. Окна в городе зазвенели. Это взорвали ангары с самолётами-снарядами. Как говорят, они были заминированы. Разминировать нашим сапёрам не удалось, и их пришлось взрывать для безопасности самих же немцев.

На плацдарме мы продвигались медленно. Немцы серьёзно сопротивлялись в своих опорных пунктах. Как-то в середине апреля мы забрались в подвал одного разрушенного здания и крепко заснули. Проснулись, когда началась артподготовка. Всё гремело и свистело, ничего нельзя было разобрать, даже крикнув на ухо. Потом вся передовая озарилась ярким светом. Под вой сирен двинулись наши танки и самоходки. Это было знаменитое Жуковское наступление.

Враг даже и не пытался сопротивляться.  Мы пошли вперёд. У воронки от снаряда лежал наш пожилой солдат с усами по-чапаевски: он был убит. Не помню, сколько мы прошли без сопротивления, но шли долго. Денёк выдался жарким. Мы были в ватных брюках и телогрейках; каски нагревались на солнце. Идти было тяжело, многие натёрли ноги и в паху.

Я заскочил в один дом, мимо которого мы проходили. Вошёл в одну комнату, другую, третью. Затем попал в спальню. По всей видимости, в ней жила какая-то богатая особа лет 45-50. Она стояла тут же, прижавшись к стене. Я открыл комод, порылся в нём и взял два свежих полотенца. Уселся на пол, прямо при ней снял сапоги, сбросил мокрые и вонючие свои портянки, и намотал вместо них полотенца. Сразу стало легче.

Потом на столике под зеркалом увидел большую коробку. Открыл: в ней была пудра с большой пуховкой. Я взял её. Женщина по-прежнему стояла и молчала. Я вышел и догнал своих. Многие шли уже на расшарашку. Всё было стёрто и изъедено потом.

– А ну, снимай штаны и становись раком!

Беговатый встал, обнажив свой зад. Я его припудрил. Он зашагал совсем бодро. Так мы и пробавлялись весь день – то один, то другой сходили с дороги, спускали штаны и принимали «косметику».

Примерно в это время мы узнали (вернее, пронёсся слух), что у Гитлера была свадьба с Евой Браун, и что многие из фашистских заправил бежали. Но мы тогда почему-то думали, что вся немецкая власть и Гитлер находятся в рейхстаге.
Где-то здесь я видел страшную картину: наши танки «ИС» шли боевой колонной около дороги. Их было штук сорок. Они натолкнулись на «фаустников». И как шли, так все и были сожжены. Мы подошли, когда наши танкисты, выскочившие из люков и попавшие под пули, ещё горели. «Фаустники» сделали своё дело, и след их простыл.

Мы заняли город Эркнер. В этом городе была первая в Европе школа дрессированных собак-ищеек. Часть догов, бульдогов, немецких овчарок разбежалась, часть мы постреляли, часть осталась в вольерах.

Дальше был Берлин. Нас предупредили:

– Кто повесит на рейхстаг красное знамя, тот – Герой Советского Союза.

Мы взяли красное полотнище. Я написал на нём крупно: «Солдаты и офицеры 121-й арт. бригады», и до самого Дня Победы носил его под гимнастёркой. В то время мы, конечно, не знали, как делаются такие дела. Сейчас я думаю, что если бы мне даже и удалось подняться на рейхстаг, меня свои же сняли бы из снайперской винтовки; что всё это готовится заранее по указанию свыше и все роли уже расписаны.

Вся наша артиллерия готовила данные по рейхстагу и била с предельных дистанций, в том числе и мы. Так что там живого места не было. Он весь был разрушен. От его стеклянного купола оставался только остов.
 
В Берлин мы вошли на рассвете, едва забрезжило. Помню совершенно безлюдную тихую улицу. По одному мы перескакивали из подъезда в подъезд. Так доскакали до середины квартала. Никто не стрелял. Даже не верилось. Зашли в дом. В комнатах всё было так, как и было брошено. Хозяев нет – нам это показалось диким. Во дворе стояла трёхколёсная исправная грузовая автомашина. На такой же машине мы потом разъезжали по Берлину. Казалось подозрительным, что на улице никого нет. Немцы или затаились, или всё заминировали.
 
Но всё оказалось не так – просто они нас не ждали и ушли, всё побросав. Потом начались и уличные бои, и артналёты, и автоматчики. Я не помню ни улиц, ни площадей, ни даже направления, где проходила наша бригада. Но пока шли до рейхстага, было несколько запомнившихся случаев.

Вот как я попал под бомбёжку в последний раз. Почему-то мы с Ваней Новожиловым оказались вдвоём. Стоял знойный апрельский день. Тишина. Какой-то пустырь. Вдруг мы что-то инстинктивно почувствовали и бросились в канаву. Я увидел пламя разорвавшейся рядом бомбы и одновременно – характерный звук совсем низко выходящего из пике «Фокке-Вульфа».

А последний артиллерийский налёт случился так. Я и мой комбат (звали его Лёня) перебегали из подъезда в подъезд. Шёл уличный бой. Нам надо было пройти через угловой дом, от которого остался один остов, и свернуть по перпендикулярной улице направо. Где-то там должен был быть НП соседней батареи. Этот угловой дом сильно обстреливался немцами. Налёт следовал за налётом. Всё вокруг было в дыму и кирпичной пыли. Вот туда-то мы и направились короткими перебежками. Немного перевели дыхание, прижавшись к стенам этого дома, и юркнули во двор. Там было уже легче. Наши солдаты окружили одного человека в штатском. Они обратились ко мне:

– Товарищ старший лейтенант, вот сняли с крыши – корректировал огонь по рации. Что с ним делать?

Я спросил корректировщика: – Sprechen Sie Russisch?

Он ответил: – Nein! Du ist Soldat? Ich – Soldat!

Мне подумалось, что передо мной фашистский фанатик, и я сказал солдатам:

– Расстрелять! Одним гадом будет меньше.

Его тут же на месте и расстреляли. Сейчас, когда в Германии вновь поднимает голову фашизм, я не жалею о сказанном тогда.

А вот как я последний раз был обстрелян. Мы заняли один дом и всем взводом (разведчики, связисты, радисты, вычислители – человек 25-30) расположились на первом этаже, даже не проверив этажи выше. Где-то в полдень мы уселись обедать. Стало тихо. В это время немцы, которые прятались на 2 и 3 этажах, начали спускаться и выбегать в сад, что размещался с тыльной стороны дома.

Мы услышали и увидели немцев, когда большинство из них уже успело скрыться, бросились к окнам и открыли по ним огонь. Многие из нас выскочили в сад, а я и Вася Белугин со всеми предосторожностями поднялись на второй этаж и стали там проверять комнаты. Второй этаж, как и весь дом, был коридорного типа. Я распахнул дверь в первую комнату – никого. В этот момент в саду началась пулемётная трескотня. Распахнул дверь во вторую комнату и бросился к окну – посмотреть, что делается в саду. В руке у меня был пистолет.

Когда я вошёл, немец стоял за дверью, и оказался прикрыт ею. По-видимому, от испуга он очухался, шагнул вперёд и выстрелил в меня из пистолета. Выстрела я не слышал, но услышал и увидел, как пуля шлёпнула о штукатурку. Обернувшись, оторопел… Немец отчего-то медлил. Я выстрелил в ответ, но тоже промазал. В это время в комнату вбежал Вася Белугин, ударил немца прикладом, а потом пристрелил.

А в саду творилось вот что. Но начну с предыстории. Нашей дивизией командовал полковник (фамилии его не помню), очень грузный человек. И был у него племянник, тоже Лёнька, чьи родители погибли в начале войны. Пацану было лет 10 или 11, и его взял дядя, этот самый полковник. Лёнька находился на довольствии при тылах дивизии – где-то при санитарной части или прачечной.

Однажды в Прибалтике мы заняли хутор и разместили на нём штаб дивизии. Под вечер пришёл туда полковник и видит: на диване спит его начальник штаба, человек худой и заморенный.

– А ну-ка, начштаба, подымайся, дай я отдохну немного…

Начштаба поднялся и стал докладывать. Полковник махнул рукой и лёг на диван. Раздался взрыв!.. В диване была мина. Полковнику оторвало обе ноги, раздробило таз. В общем, жил он ещё минут 15.

Лёнька стал для всех обузой. Его сунули ко мне во взвод. Мальчишка вечно лез к винтовкам и автоматам, стрелял без разбору. На пост ставить его было нельзя. Он кричал:

– Стой! Кто идёт? – и тут же стрелял.

Наутро мне жаловались. Он всем нам надоел хуже горькой редьки, и от солдат часто хлопотал подзатыльники.

Когда наши выскочили в сад, с ними вместе выбежал и Лёнька. У Васи Новожилова кончились патроны в диске, а тут из-за дерева выступил немец и вскинул свой «шмайссер». Рядом оказался Лёнька. Он бросился на него и обхватил шею руками. Выстрелить немец не успел. Лёнька что-то кричит. Немец пытается его от себя оторвать. Подбежали ребята и убили немца. И тут Лёнька начал реветь до рвоты.
 
За этот подвиг Лёнька был награждён медалью «За отвагу». По окончании войны его увезли в суворовское училище.

Однажды мы расположились в нижнем этаже чудом уцелевшего дома. Вернее, его верхние этажи были разбиты, а первый этаж остался. Там жила пожилая немка и три её дочери, которые лежали на кроватях, закрытые одеялами.

– Krank? – спросили мы.

– Tiphus, – ответила немка.

Мы решили ретироваться, так как перспектива заразиться тифом была не из приятных; перешли через улицу в дом наискосок напротив, где и расположились на втором этаже.

В то время только что вышел приказ Сталина о прекращении мародёрства и насилия в отношении немецкого населения. Приказ был очень строг. Все мы пережили 1937-й и последующие годы и знали, что это дело «пахнет керосином».

Однажды я спустился вниз покурить в коридоре. Из соседней квартиры вышла немка лет сорока. Увидев, что табак я держу в кисете, она сходила к себе, вынесла портсигар, наполненный сигаретами, и предложила мне. Я взял сигарету и закурил. Она старалась отдать мне весь портсигар. Я не брал. Тогда она положила его на окно и знаками показала, что он мой, а сама ушла.

В это самое время из подъезда дома, где мы пытались разместиться прежде, выскочили три молоденькие (лет 16-17) немочки. Я сразу узнал в них «больных тифом». На сей раз на больных они совсем не походили и неслись к моему подъезду быстро, как козы.

За ними вывалились три пьяных танкиста и тоже направились в мою сторону по следам немочек. Увидев меня, девушки остолбенели, но в это время вышла та женщина и что-то им сказала. Они, плача, бросились к ней. Из её слов я только и понял:

– Nicht angst. Russisch Offizier gut.

Подошли танкисты. Немки спрятались за женщину и со страхом смотрели на них.   
Я преградил танкистам путь к подъезду. Среди них был капитан (чином старше, чем  я).

– А ну, пусти! – он пытался меня отстранить.

Остальные двое нахально усмехались. Я спокойно спросил его, читали ли они приказ товарища Сталина. Они смутились, выругались и ушли. За спиной у меня уже стоял старшина Чередниченко с автоматом.

Немочек мы пригласили к себе на второй этаж. Ребята стали их угощать, завели патефон. Немочки развеселились. Все стали танцевать. Танцевали до тех пор, пока в стену не ударил снаряд. Начался обстрел.

Я не знаю, что означает название улицы Unter Der Linden , знаю только, что это чуть ли не главная улица в Берлине. Говорят, что тут жила вся немецкая знать. Большие многоэтажные серые дома. А из окна или балкона каждой квартиры свешивается белая простыня, укреплённая на длинной палке, как флаг – знак полной покорности и сдачи на волю победителей.

К Александр Платц мы подошли со стороны, противоположной рейхстагу. Слева – Бранденбургские ворота, справа – взорванный мост через Шпрее. На площади трибуна – какие-то позеленевшие большие медные памятники, высоченный обелиск с ангелом на вершине, баррикады из мешков с песком. Кругом кучи кирпича, обломки зданий, развалины. Пехота наша чего-то выжидала с этой стороны площади. От неё мы впервые и услышали, что Гитлера нет – застрелился. Впоследствии выяснилось, что он отравился.

Мы уже начали готовить точные данные по рейхстагу, а связисты уже потянули провод к орудиям, когда от нашей пехоты выбежало несколько человек. Они спокойно поднялись по ступенькам рейхстага, а через некоторое время появились на крыше и укрепили красное знамя. Так был взят рейхстаг.
 
Всё это происходило, как во сне, как-то внезапно, чему в то время я не придавал никакого значения. Я даже не запомнил всего. Конечно, никакого взятия и не было. Просто на нём повесили знамя. Не было того, что показали в заключительной серии кинофильма «Огненная дуга»: не было боёв за каждый этаж, не было там и, как говорят, 300 или 3000 эсэсовцев.  Рейхстаг был разбит и совершенно пуст. В нём негде было укрыться от бомбёжки и артиллерии, да и сам смысл сидеть где-то в его подвалах более чем сомнителен. Мне можно не верить, но документальный фильм показывает, что будь в рейхстаге хоть один немецкий автоматчик, он мог бы без особых усилий, одной очередью уничтожить группу наших солдат, несущих Знамя Победы.

По телефону мы связались с огневыми расчётами. Пришёл комбат, и все мы отправились посмотреть на рейхстаг. Там на одной из колонн карандашом написали свои фамилии. Где находилась рейхсканцелярия с Гитлером, мы в то время не знали и даже не подозревали, что таковая должна существовать. Геббельс отравился раньше Гитлера, и один мой товарищ говорит, что видел его труп валяющимся у здания. Труп был обгорелый, с золотым значком национал-социалистической (фашистской) партии в петлице.

Мы долго думали, что же это на улицах отгорожено металлической решёткой. Впоследствии узнали, что это – Берлинское метро. Я не был в нём и вниз по лестнице не спускался. Внешне оно представляло собой широкий квадратный люк, который на ночь закрывался решёткой под замком.

Когда метро было затоплено, мы услышали крик и бросились к решётке. Она была закрыта. Кричал немец, уцепившийся за неё. Ноги и часть его туловища были в воде. Нам удалось его освободить. Он оказался клоуном из цирка. О затоплении же метро по приказу Гитлера я узнал много позднее из нашей печати и кинофильмов.

На улицах различных городов в самом конце войны можно было видеть людей разных национальностей, одетых в полосатые шапочки, куртки и штаны или в зелёные куртки с мишенью во всю спину – то были заключённые концлагерей.

…Завершился этот памятный день тем, что я забрался к ангелу с венком и копьём,  высоко-высоко (внутри колонны памятника проходила винтовая лестница). Оттуда был виден весь Берлин. И автоматной очередью в 71 патрон… обесчестил этого ангела.

На этом война для меня закончилась. Было это 29-30 апреля или 1 мая. Нас снова отвели в Эркнер.


 
Пархим


По окончании войны нас сразу же отвели из Эркнера в Пархим. Город стоит на весьма живописном озере с единственным островом посередине. На другой стороне вроде бы был какой-то замок. Возможно, озеро было искусственное: уж больно оно было правильной, округлой формы.

Помню, как мы катались по нему на байдарках, разыгрывая морской бой, и таранили друг друга, стараясь перевернуть. Наши офицеры постарше сразу же обзавелись «жёнами» – немками. Даже младшие офицеры имели своих немок и рассказывали про них такие сальности, что и поверить трудно.

Мой старший товарищ из Новосибирска Вася Дубовицкий – человек безусловно честный и очень простой – пригласил меня сходить к русским эмигрантам. Поневоле я стал свидетелем одной истории, сыгравшей в жизни Васи и Эльзы большую роль.
Эмигрантами оказались старик и старуха. Он, по-видимому, старый белый офицер, эмигрировавший в Германию в период революции. Теперь он был занят переводами различной документации с немецкого языка на русский.

Их обоих никто не трогал. Жили они по-стариковски тихо, занимая комнатку на верхнем этаже чистенького домика типа коттеджа, на спокойной улочке.
Вася попросил старушку подыскать ему женщину, у которой он мог бы купить хорошие золотые часы. Старушка обещала с кем-то переговорить и назначила срок. Когда спустя день или два мы пришли под вечер, старушка угостила нас чаем и попросила подождать.

Раздался лёгкий стук в дверь, и вошла женщина – стройная, высокая, с густыми чёрными волосами, очень красивая. Старушка показала на Васю и вышла.
Женщина стала разворачивать часы, но Вася остановил её руку. Он сказал ей по-немецки, смысл был таков:

– Мне не нужны Ваши часы. Мне нужны Вы. Я буду кормить Вас и Вашего kinder.

Женщина покраснела и опустила голову. Купля-продажа состоялась.
Дело, начавшееся у них с чисто «собачьей» случки, быстро переросло в любовь и взаимную привязанность. Эльза совсем не говорила по-русски. Она жила с сыном 3-4 лет на втором этаже старого дома на берегу канала. До войны Эльза была замужем, но муж её, офицер вермахта, погиб где-то у нас под Псковом.

Иногда я бывал у них вместе с Васей. Причём Вася приглашал меня не бескорыстно – он выманивал у меня офицерский паёк (печенье и конфеты) для Эльзы и её малыша. Мне довелось быть свидетелем очень нежной заботы об Эльзе со стороны Васи.

Как-то на острове посреди озера отмечалась годовщина организации нашей бригады. Был приглашён немецкий духовой оркестр. Все прекрасно сервированные столы – вплоть до хрустальных блюд и ваз – были усыпаны чайными розами и туей.
На банкет приехал командующий артиллерией генерал-полковник Воронов и командующий 4-м артиллерийским корпусом генерал-лейтенант Ржанович. Это был тот самый Ржанович, который отобрал меня в 5-м запасном полку. Тогда он был полковником и командовал 1197-м артполком под Киришами.
 
Интересна его судьба. Говорили, что в январе 1943 г. его вызвал к себе Сталин и направил под Сталинград. Там он лично поднимал солдат в атаку на Мамаев курган.
Ржанович ещё до войны был влюблён в жену нашего командира 121-й бригады полковника Соловьёва – приятную рыжеватую женщину. И Соловьёв, и Ржанович вроде бы учились в одной академии.

Погиб Ржанович уже после войны в Польше – во время переезда в машине его застрелили националисты-бандеровцы. Это был великолепный командир, и я ему обязан многим, а может быть, своей судьбой и жизнью.


***

…Когда все расселись за столом, Вася спросил меня:

– А это что за каша?

Перед нами стояла хрустальная ваза с паюсной икрой.

– Это икра. До войны она стоила 101 рубль, очень дорогое блюдо, – ответил я.

Вася вынул ложку из-за голенища сапога, придвинул поближе вазу с икрой и действительно, прямо как на кашу, приналёг на неё.

Было шумно, все уже сильно опьянели, тосты кричали вразброд. Под конец вечера Вася взял большое блюдо, подошёл к столу, за которым сидели генералы, и прямо у них перед носом накрыл этим блюдом красивый торт. Затем он взял торт, зажатый между двумя блюдами, подмышку, словно портфель, и сказал мне, пошатываясь:

– Пошёл к Эльзе. Она будет рада…

Вася был малограмотным лейтенантом, до войны служил срочную. Конечно, Эльза была ему не пара. Она была образованной.

 

И вот я вернулся


Кончилась война. Летом 1945 г. наша футбольная команда ЦДСК летала играть в Англию. По дороге она останавливалась в Берлине, и на Потсдамском стадионе проводила товарищеские матчи со сборными всех союзных армий. С английской, американской и французской командами ЦДСК сыграла со счётом 12:0, с нашей советской командой – 12:1. Забившего единственный гол игрока генерал посадил в свою машину и куда-то увёз. Я ездил в Потсдам на эти матчи. Зрелище было сильное.
 
Вернувшись после одного из матчей домой, я почувствовал сзади слева подмышкой боль. Жили мы тогда в городе Ротенау, юго-западнее Берлина, в бывших эсэсовских казармах. В одной комнате со мной жили два младших лейтенанта (фамилий их я не помню). Боль нарастала. Стало жечь, как огнём. Я не мог уснуть. Пришлось одного из младших лейтенантов послать в здравпункт за врачом. Он сбегал и доложил, что врач пьян вдрабадан, не может и «мама» сказать.

В зеркало я видел малиновую шишку величиной с кулак, покрытую белёсыми пятнами. Мы протёрли нож одеколоном, и я попросил одного из лейтенантов вспороть эту шишку. Он примерился было, но не смог. Второй отказался. Тогда я взял шило, нагрел его на огне, протёр одеколоном и… воткнул прямо в шишку. Струя гноя с кровью ударила в стену. Мне сразу стало легче, и я уснул.

После этого основная рана закрылась, но свищ открылся там, куда я ткнул шилом.
Демобилизовался я 18 августа 1946 г., а 10 сентября уже был дома. Мимо вагонного окна промелькнули сожжённые железнодорожные вагоны, голые трубы печей многочисленных деревень, разбитые станции, разрушенные мосты. Россия встретила нас нищетой и слезами, холодом и голодом. Но во всём, тем не менее, чувствовались победа и приподнятость духа.

Домой я пришёл в 1-2 часа ночи. Встретил меня соседский рыжий пёсик Тобик. После пятилетнего перерыва он узнал меня и громко лаял. Мать выскочила и заплакала. Отец уже было лёг спать, но соскочил с кровати и юркнул в погреб. Дело в том, что в погребе, когда я уходил в армию, он зарыл бутылку водки.

– Вот говорил же я, что выпьем, когда вернёшься с войны! – громко сказал он. – А похоронку-то ждали от тебя каждый день…

Хотя отец и любил выпить, всю войну о вине он и не помышлял. Семья жила тяжело. Мать болела дистрофией. Мои деньги, которые я посылал по аттестату с фронта, практически не помогали – всё было баснословно дорого, хлеб стоил 250-350 рублей за булку. Карточная система позволяла лишь еле волочить ноги от голода.
И вот я вернулся.

Моя сестра училась в медицинском институте на последнем курсе. У нас жила её лучшая подруга Юля Тихомирова. Обе девчушки пошли на кухню и сделали мне перевязку.

Много раз я был в больнице. Рана оставалась открытой и требовала от 1 до 3 перевязок в день. Меня показывали студентам, как экспонат. Врачи удивлялись, что сам себе я вскрыл флегмону и говорили, что чудом остался жив. В декабре 1946 г. – январе 1947 г. в ВОСХИТО мне сделали операцию. В то время я уже был знаком со своей будущей женой. Она часто меня навещала и однажды даже принесла мне кусок комкового сахара.

Лежал я в палате на 3-м этаже рядом с операционной. ВОСХИТО в то время было переполнено ранеными. Латали всё: руки, ноги, носы, изуродованных ожогами танкистов; делали искусственные челюсти, вставляли рёбра, накладывали заплаты на черепа…

Меня просветили рентгеном и против осколка на снимке химическим карандашом поставили крестик, который тут же стёрся. Часа в 3 дня я стоял внизу и беседовал с возлюбленной, когда на лестницу выскочила сестра и крикнула:

– Белоглазов, на стол!

Я заверил свою избранницу, что скоро вернусь. В «предбаннике» разделся по пояс и мне сделали укол морфия. В операционной стояло три стола. На крайнем слева кто-то почти зелёный спал наркотическим сном. Нога его была вытянута кверху тросом с подвешенными блестящими гирями. Мясо на ляжке – раздвинуто так, что ясно виднелась розовая кость. Над раной колдовали врачи. Я не видел, кто лежал на столе справа, поскольку там столпилось много народу в белых халатах.

Мой стол был средний. Возле него стояла стройная женщина в белом халате, белой повязке на лице и белой шапочке. Руки её в тонких перчатках были подняты. Я лёг на стол. Женщина начала ставить мне уколы новокаина. Я смотрел на неё. Она казалась мне очень красивой, особенно её глаза.

Когда часть лопатки и руки одеревенела, хирург принялась резать. Помню, как я ощущал стекающие струйки крови и слышал звук, будто тупым ножом вспарывают материю; боли пока не было. Но когда эта красавица ввела в мою рану зонд и начала вместо осколка тянуть его конец, я не вытерпел.

– Зонд тянешь, а не осколок, – сказал я ей.

– Без тебя знаю, – а сама продолжает тянуть.

– Ах ты, сука… твою мать! – заорал я от боли.

– Зашить его, не буду оперировать!..

И мне пришлось сбивчиво извиняться:

– Я ведь каждое движение внутри чувствую, мне очень больно, простите меня, пожалуйста… – и так далее.

Она снова взяла брошенные щипцы и закончила операцию. На её ладони лежал мой осколок. Я сразу узнал его.

– Ты подари уже этот осколок мне – я собираю коллекцию, – попросила она.

Я не возражал. Меня зашили. Я попытался встать. Конечно же, это было бравадой. Я бы и двух шагов не успел сделать, как упал бы. К операционному столу подкатили каталку. С помощью сестры я переполз на неё. Меня укрыли белой простынёй и повезли в палату. По пути я смутно различал лица своей родной сестры и Юли Щёголевой, но мне было не до них. В палате меня положили на клеёнку, чтобы не пачкать простыни, и я буквально плавал в луже крови.

Дня через три меня вызвали на перевязку. Я разделся по пояс, и тут в глазах потемнело. Я наотмашь ударил сестру. Увидел в зеркале своё совсем белое лицо. Пот просто брызнул из меня: я стоял на линолеуме в мокром кругу. Причиной всему были действия сестры: какими-то кривыми ножницами она дёрнула за выставлявшийся кончик бинта.

– Что же ты делаешь?!. Не могла предупредить?!.

– Если бы я тебя предупредила, то перевязку бы тебе и за год не сделать, – ответила она, нисколько не сердясь.

– Это горячий молодой человек, хулиган, – сказала врач из-за стола.

Вскоре меня выписали. Домой я добирался пешком. Лёг на диван, а шинель уже снять не мог. Впоследствии мать и отец бранили меня за то, что не позвонил им по телефону – мол, взяли бы машину (такси в ту пору в Свердловске ещё не было).


***

…Когда я слушаю старинные народные песни – «Ноченька», «Ямщик» (сколько грусти в напеве родном), «Лучинушка» и другие, я вспоминаю свою бабушку Александру Амосовну. Ребёнком я привязался к ней и крепко её любил.

Помнится мне, как она ходила в лес по ягоды с коромыслом. Только вместо вёдер на концах коромысла висело по тяжёлой корзине. Возвращалась она усталая, садилась на скамейку и подзывала нас – своих внучат. Мы ели ягоды прямо из корзин, нагребая их в ладошки.

Мне исполнилось 18 лет. Началась война. Я пришёл проститься с бабушкой, и она сказала мне:

– С богом. Запомни: вперёд не поспевай, позади не отставай.

Мудрость её слов я познал позднее, когда судьба тряхнула меня не один раз.
Кончилась война, и я вернулся домой. Пошёл проведать бабушку. Явился к ней при погонах и орденах. Она сидела вся седая. Перекрестила меня и сказала:

– Ну, расскажи, как вы били супостата.

Я начал ей рассказывать. Рассказывал долго и обстоятельно. Она внимательно слушала. А когда я собрался уходить и уже взялся за ручку двери, она крикнула:

– Эй, парень, погоди!.. Ты чей будешь-то – Петра али Ивана?..

– Петра, Петра, бабушка…


***

Зимой 1953 г. умирал мой отец. Жил я тогда в Таллине, Эстония. Мне было известно, что он давно неизлечимо болен: у него был рак лёгких, печени и желудка. Когда жить ему оставалось дней 7-10, меня телеграммой вызвала мать. Я срочно взял отпуск и поехал.

В Свердловск я прибыл поздно вечером. Мать от самого порога начала меня уговаривать, чтобы я не давал ему курить и выпить.

– А что, он поправится разве? Проживёт дольше?..

– Нет. Врачи сказали, что осталось жить ему одну неделю.

– Так зачем же мучить старика, пусть напоследок пьёт и курит…

Отец лежал исхудавший. Мы обнялись… Он свесил ноги с кровати и пересел к столу.
Я достал пачку «Казбека» и поставил на стол бутылку водки.

– Давай выпьем, отец, с приезда.

Он умоляюще посмотрел на мать. Она ничего не сказала.

– Вообще-то врачи не велят…

– А ты слушай врачей больше… – я пододвинул к нему папиросы.

Мать принесла закуску. Выпили и закурили. Утром мы с ним сходили в баню. Я помыл его. Вернулись из баньки и снова выпили по рюмочке.

Так прошёл мой почти месячный отпуск. Мне казалось, да и мать говорила, что отец будто воскрес, стал чувствовать себя лучше. Настал день отъезда…

Мы с отцом обнялись в коридоре. Трагизм прощания заключался в том, что я знал, что вижу его в последний раз, а он знал также, что это наша последняя встреча.
Когда я приехал в Таллин, на столе уже лежала телеграмма. Мать послала её, извещая меня, что отец скончался.


 
Вместо эпилога
(от составителя)


Для меня День 9 мая всегда будет Праздником. Покойный мой дед прошёл три войны: Гражданскую, Финскую (от начала кампании и до конца) и Великую Отечественную, которую закончил с тяжелым ранением под Сталинградом. Старый осколок в лёгком достал его уже в 1980-м.

Дед моей жены попал в плен в первые дни войны. Есть сведения, что он погиб в концлагере при очередной попытке побега.

Старший брат отца Искандер Халиуллин воевал в 1-й Воздушной армии на «Ил-2» с 1941 г. по 1945 г. – производил аэрофотосъёмку.  Штурмовик «Ил-2» жил в бою в среднем несколько вылетов. К тому же, с тогдашней оптикой аэрофотосъёмка была делом непростым и опасным: приходилось работать на минимальной скорости и высоте, под обстрелами зенитной артиллерии и немецких пехотных подразделений, уходя от преследования вражеских стервятников.

Семь раз дядю сбивали, причём три раза – за линией фронта. И каждый раз он выбирался без чьей-либо помощи, не получив ни единого ранения – редкое везение.
Жаль, мемуаров не оставил – а ведь было ему, о чём поведать потомкам.

Во время очередного набора новобранцев в Уфе мой дядя-старшина от отчаяния прихватил с собой на фронт своего распухшего от голода 12-летнего братишку. Так закончилось детство моего отца. Спасибо офицерам, не отдавшим за это дядю под трибунал. Его младший брат выполнял посильную работу и поручения, наряду с мужчинами стойко переносил все тяготы военных будней в боевой эскадрилье, которая постоянно находилась вблизи от передовой. Впоследствии папа очень не любил, когда в школе, которой он отдал всю жизнь (с 1953 г. по 2001 г.) работая учителем истории, а в последние годы директором школы, его фото вывешивали на одной доске с фронтовиками.

Не дай бог кому такого детства: на фронтовом пути от Шауляя до Кёнигсберга с июня 1944 г. мальчишка насмотрелся всякого...

А за своё детство я говорю «спасибо» поколениям наших дедов и отцов, и прежде всего своим родителям – маме, которая чудом выжила в голод 1933-го, с самого рождения питаясь одной жидкой баландой. И папе – бывшему беспризорнику, чья мама по иронии судьбы работала инспектором охраны детства при Уфимском городском отделе народного образования, и которой просто не оставалось времени присматривать за своими тремя детьми. Восхищаюсь дядей Искандером, который, дабы не обременять мать, в 12 лет убежал на заработки. Прислал весточку только перед самой войной, уже став курсантом военного училища... Он говорил нам:

– Я горжусь тем, что никогда не воровал и не побирался. Запрыгивал в товарняк, идущий на юг, там устраивался в артели по сбору орехов и на чёрные работы. Так и жил.

Да, страна была другая. И люди в ней, вынесшие на своих плечах колоссальные тяготы и лишения, знали, что такое страдание. А знание это всегда ведёт к очищению от всего наносного и навязываемого, к духовности и подвигу во имя всех живущих – часто безымянному.

Слава героям. И низкий поклон. Для меня День 9 мая всегда будет святым. Моя дочь родилась в этот День и названа Викторией в честь Великой Победы.
 
Благодарю Андрея и Виктора Белоглазовых за предоставленную рукопись и фотографии отца; дочь, жену Маргариту – за поддержку и помощь в подготовке этой книги.

Олег Риф