Учителя

Галкин Сергей Иванович
Пытайте меня, казните, делайте со мной что угодно, но из его курса не помню ни строчки, ни слова, ни буковки. Может, это свойство моей дырявой памяти, которая словно бы уже была использована однажды неизвестно кем и теперь квёлая, наподобие изношенных рыбацких сетей, досталась мне. Может быть. Всё может быть! Но почему тогда я помню его самого? И при воспоминании о нём мелкой рябью пробегает по спине моей озноб и скисает даже самое отличное настроение, мир сжимается, съёживается до размеров полутемной классной комнаты, в которой стоит тишина ледяная, оглушающая? Будто за партами не тридцать завтрашних шахтеров — будущих настоящих муж-чин, которые уже и сейчас, слава Богу, успели уголек посолить собственным потом, а тридцать мешков с картошкой.
Вот какая тишина!
А на свободном пространстве между партами и длинной до черноты вымытой классной доской размеренно и высокомерно поскрипывает протез учителя физики — рослого, беспощадно затянутого в мышиного цвета фрак человека. Безукоризненно выбрит, подбородок высокомерно вздернут, а взгяд,а брови  пока он не произносит ни слова, насуплены, и невозможно разглядеть, в какие тяжкие тучи готовы они превратиться и хлынуть неожиданным и, одновременно, всегда ожидаемым гневом. Глаза  вдруг оживают, прищуриваются от неизмеримого чувства презрения ко всем нам, которые не смеют шевельнуться за партами, боясь попасть под уничтожающий заряд взгляда.
А он, то поднимаясь на протезе, то опускаясь, вдруг замирает сам, поворачивает к нам натянутую маску лица и неторопливо, словно смакуя, произносит угрожающе:
— У-у! Бездельники! Оглоеды! Собрали вас сюда, в бо-га-дельню. Только и знаете — гулять да гулять… Плати, государство, стипендию…
Минут пять, а то и все десять в гнетущей тишине он маячит перед нами, его лицо до краев, словно чаша, наливается свинцовой тяжестью. Видно, как при этом мертвеют уши, сужаются глаза, превращаясь в узкие, полные ненависти щели. Но вот он, скрипнув последний раз, приостанавливается перед нами и, упоенный собственным голосом, произносит:
— Вот ты, Радин, ты, Шишков, и ты, Сомов, собирайте-ка свои лыжи и, пока морозов нет, езжайте, езжайте домой. Вы у меня весной всё равно не сдадите…
Ребята вжимают головы в плечи, боясь дышать. А неторопливый, размеренный голос, насладившись произведенным эффектом, будто пасту из тюбика выдавливает чью-то фамилию и едва заметным кивком приглашает к доске. Вздох облегчения едва заметным шорохом пролетает по аудитории. Ребята на мгновение рас-слабляются.
Физику все мы учили самым тщательнейшим образом. Не было случая, чтобы кто-то из нас в ущерб другим предметам или заботам не оставил себе времени на решение задач по физике или заучивание законов и формул. Но не знаю, как у других, а во мне, например ,от предмета не осталось  ни строчки. Только серое от необъяснимой ненависти лицо преподавателя.
Через год его посадили. Мы все были ошарашены известием: физика посадили! Такой безупречный, такой святой! За что?  Пытался изнасиловать старшекурсницу.
А то ещё  другой преподаватель в памяти уберёгся. Тоже не подозревал, что переворачивает чью-то душу.
Его учебный кабинет до сих пор представляется мне лабораторией, до потолка заставленной приборами и опутанной тысячами проводов, с рубильниками и выключателями всех систем и марок, с несметным количеством схем. Но к происшедшему это не имеет никакого отношения, если не считать, что именно тут и разыгралась та мучительная и оставившая во мне след сцена, которую, правда, едва ли кто заметил кроме меня.
Шли экзамены. И в тот день если не все тридцать, то по крайней мере около тридцати душ находились под током высокого напряжения, оказываясь перед синими очами сурового преподавателя.
На подготовку к экзамену по электротехнике давалось три дня. Но стояла весна. И пахнущее дешевыми духами проштемпелёванное почтой письмо от той, которую, засыпая, я катал на роскошном пенистом облаке, было для меня богатством, которому едва ли кто знал цену. Именно такое богатство с до боли знакомым и дорогим почерком получил я аккурат перед этими тремя днями, после успешной сдачи сопромата. Сопромат позади, а уж электротехника-то…
 На клетчатом торопливо вырванном тетрадочном листочке после всяческих необыкновенных слов, от которых почему-то заходилось сердце и прерывалось дыхание, сообщалось, что она, т.е. Валя, ждет ребенка. Я, не веря глазам своим, перечитал еще раз, прокрутил в памяти все три встречи. И все три в местном Дворце культуры в жуткой давке танцев. Может, меня обзывает ребенком за то, что робко провожал только до покривившейся деревянной калитки, металлическая дощечка на которой извещала: «Осторожно, во дворе злая собака!»?
Дочитав вторую страничку, понял: письмо адресовано не мне. То есть адрес на конверте был написан правильно, а само письмо предназначалось какому-то Гене. И, главное, тот же самый запах духов от конверта!
Вложила не то письмо? Ошиблась? Так! Сейчас без пятнадцати два. Если пойти на вокзал, сесть на поезд… Семь часов езды. Значит, я у нее буду где-то около двенадцати ночи. Реальная возможность увидеть ее захватила, заволокла туманом рассудок.
Надеясь обернуться менее чем за сутки, наскребя на дорогу по рублю, по полтиннику и опоздав всего на пять минут на предыдущий поезд, я выехал в одиннадцать ночи. А рано утром следующего дня действительно стоял у калитки и читал давно знакомую надпись на металлической дощечке: «Осторожно, во дворе злая собака!»
Слякотная, мерзкая погода с низким серым небом. Мокрые крыши, мокрые потемневшие заборы, но главное, в промокших ботинках весь я после семичасового култыханья на сомнительной чистоты вагонной полке казался себе мятым, непроспавшимся, грязным. Тетрадочный листок письма, измятый и замусоленный, жег мою ладонь в кармане давно потерявшего цвет пальто. Шли минуты, часы…
Я прождал ее весь день. Я мог бы проторчать там и еще неделю с тем же результатом: она была в командировке.
В конце концов дело не в ней. За три отпущенных для подготовки к экзамену дня я не открыл ни единой тетради конспектов по электротехнике. Не знаю, на что я надеялся. Впрочем, мне было всё безразлично — сдам или не сдам. Оглушительная, опустошившая боль дурацкой ревности= жгла меня, измотав физически. Я и на экзамен не хотел идти, если бы не ребята:
— Айда, не валяй дурака…
— Верный завал.
— Брось ты, шанс надо использовать…
— Ладно, пойду.
Интересно, как злая, беспощадная судьба станет добивать меня. Нечто противоестественное, похожее на мстительное чувство к самому себе, испытывал я, с кривой ухмылкой вытягивая экзаменационный билет. Даже преподаватель заметил:
— Тэк, тэк… — произнес он. — Степанов, ну-ка, взгляните на меня.
Я поднял глаза.
Он мотнул густой темной шевелюрой, предлагая идти готовиться.
Удивительно ощущение провала. Сам вроде бы плотно сидишь в кресле, а душа, тяжелая и огромная, разбухшая от обиды и невнимания к ней, летит куда-то вниз, с треском и грохотом, увлекая за собой и упирающееся тело.
— Ну что же вы? Степанов? — вопрос, похоже, произносился уже не первый раз, а дошел до меня впервые, сквозь тот самый шум и грохот, с которым летела душа в преисподнюю. — По первому вопросу вы кое-что соображаете. Помнится, вы и контрольную практическую у меня хорошо сделали. Так что ли?
Я не помнил — какую контрольную он имеет в виду. На всякий случай кивнул.
— А вот по второму вопросу… Послушайте, вы что, забыли, что ток по третьей фазе… от трансформатора… сила тока?..
— Ну конечно, конечно… — поддакивал я Федору Федоровичу, то ли подтверждая тем самым, что забыл, то ли показывая тем самым, что именно так я и хотел сказать, да что-то вот вроде бы сбился.
— А у вас еще-то после войны кто остался из родных кроме бабки? — полностью, четко, как сама реальность, дошел до меня вопрос Федора Федоровича.
— Не-е, — покачал я головой. — Никого. Да мы тут все в общежитии без родных живем, — я усмехнулся. — Ребята мировые.
— На стипендию живете-то?
— Хы… Ясное дело…
Преподаватель вздохнул, кулаком потер лоб.
— Давай зачетку.
Конечно, сейчас можно сказать, что он поступал совсем антипедагогично, ставя мне «хор» вместо жирного «неуда». Больше того, он поступал совсем не по-государственному, так опрометчиво, а может, даже и преступно, завышая оценку взъерошенному лодырю, оставляя ему возможность получать стипендию, а следовательно, паразитировать на теле общества. Такие слова мне доводилось слышать с педагогических трибун от людей, знающих всё на свете. Может, они и правы — эти люди. Но я выкатился тот раз из аудитории опаленный стыдом, и этот стыд за себя, а вместе с ним и чувство признательности за доброту человеческую живут во мне и по прошествии многих лет.
Так случилось, что мне не пригодились в жизни знания по электротехнике. Окажись они мне нужны, я бы освоил их не только на «хор». Но главное: тот преподаватель, кажется, сумел преподнести гораздо большее, чем знание специального предмета. На всю жизнь.