Хоть и в прозе, только тоже Без Названия

Александра Кузнецова-Тимонова
Он вошел в свою квартиру, опустил на стул, что стоял около входной двери, сумку с продуктами (буханка хлеба, полуторалитровый пакет апельсинового сока, бутылка подсолнечного масла, пакет сухой морской капусты, килограмм сосисок), присел на комод. Произошла короткая схватка со шнурками зимних ботинок – да, в этом году зима была очень долгой, и не только погода была в этом виновата. Ну вот, ботинки сняты, осталось снять куртку, повесить ее на вешалку, потом снять берет, его тоже положить на полку, где ему всегда было место. Можно еще снять свитер, пройти в кухню по прямой из прихожей, там взять стакан, открыть пакет с соком, налить и с ощущением удовольствия выпить прохладной влаги, потому что пока он шел домой, думал, что жажда его просто убьет.
День окончился так, как он и должен был окончиться, все результаты были видны давно и издалека. Нельзя сказать, что он был против этого: он понимал, что если ничего вокруг не изменится, не изменится в системе, в человеческой совести, то так оно рано или поздно и произойдет; еще он понимал, что это только начало – но это уже совсем другая история, можно додумать позже. Может, было бы лучше, если бы все это случилось раньше, когда он был моложе, потому что в двадцать, например, два или три года легче начинать все сначала, чем сейчас, когда ему уже двадцать семь, когда уже тяжело бросать наезженную колею, когда иногда все-таки делается мучительно больно за бесцельно прожитые годы, как писал об этом такой любимый в детстве писатель… Стоп. Это просто глупость и усталость. Он сам оборвал эти мысли. Как прекрасно сказала младшая сестричка, “если они тебя уволят только за то, что ты остался человеком, отвечающим за свои слова и поступки, вывод будет заключаться в том, что твой университет останется без отличного профессора и еще будет кусать себе локти в составе всего вашего ректората”. Проблема совсем не в том, сколько ему лет, и не в том, что в чем-то ему жаль всего того, что было наработано в научной карьере, созданного имени, темы, идей, набросков, работы со студентами... Если оно так вышло, то все равно имело не больше смысла, чем что угодно еще, что нужно было делать теперь, чтобы жить, чтобы иметь хлеб минимум на два рта – свой и ее. “Неблагонадежный”, да еще и взяток не брал, чем удивлял всю кафедру, не всю, так многих оттуда. Не стеснялся говорить, что думал, выдергивая факты из вполне официальных газет и повседневной действительности, говорить вслух, не за закрытыми дверями. Нужно было только окончательно попасться. Что в итоге и получилось.
Единственный вопрос, который по-настоящему волновал его сейчас – что скажет она. Вечный вопрос, который волнует каждого, кто любит, каждого, кто отважился разделить судьбу пополам с другим человеком, судьбу, а не просто кров, холодильник и постель. Она всегда была рядом, почти всегда ничего не говорила, могла даже не очень умно пошутить, только брала за руку, гладила затылок и шею, и этого хватало. Она не принимала участия в политических играх, кроме, может, расклеивания листовок на столбах и заборах, или мелкой агитации, замаскированной под социологический опрос, чем они занимались, когда были моложе. Он еще смеялся тогда над ней, называл “женой декабриста”. И шутил, что героев в детстве и жизни выбирали одних и тех же, а уроки из их судеб почерпнули разные. Она считала, что нет той фигуры, той личности, которая может действительно стать предводителем для народа, зажечь огонь в человеческих сердцах и человеческой совести, потому что многие просто не хотят, чтобы этот огонь горел в их душах; что нет фигуры, альтернативной усатому, который сидит в огромном доме-кубике, вокруг которого неторопливо прогуливаются часовые, напротив главной площади страны. Улыбка блеснула на губах: мистер Оруэлл, простите нам это плагиат, только что тут поделаешь, если ваше определение только что переиначивается очень хорошо, а суть остается одной и той же. В это он был с ней практически согласен: действительно, такой фигуры, как Кастусь Калиновский или Феликс Дзержинский среди них не было, или каждый, кто хотел произвести в стране “демократическую революцию” или “культурную”, как ее еще можно классифицировать, не имел тех качеств, чтобы повести за собой большую часть людей, народа, а чаще – они просто продавались за заморскую “зелень” и звали их, патриотов, делать то же самое. Даром же, как известно, ничего не бывает и не дается… Но в том, каким образом стоит идти к революции, их взгляды и суждения расходились. Она верила в человеческое достоинство, в то, чтобы никогда не идти на компромисс с собственной совестью, показывать пример тем, кто рядом, тем, кто слышит, видит, понимает. Она считала, что революция не делается на площадях, – а он тогда только прикалывался, что высшее историческое образование отбило у нее возможность и желание думать современными категориями. Только в чем-то она все-таки была права, и теперь он сам это увидел и почувствовал: площадь ничем не помогла. Помогла только лишь окончательно поставить на контроль всех “неблагонадежных”, запихать в “обезьянники” тех, кто еще не утратил чувство чести и справедливости, помогла схлопотать несколько раз резиновой дубинкой омоновца по голове, или рукам и ногам, или почкам. Как в царской России, господи, какие идиотские сравнения лезут в голову, как будто усатый напрочь забыл свое высшее образование… Может, во всем этом есть какой-то другой смысл, тот самый, который заключался в деятельности народовольцев, которые погибли на виселице для того, чтобы через тридцать лет революция таки победила – и не вина тех, кто ее создал и претворил в действие, в том, что потом случилось в этой великой и такой несчастной стране, “великой Родине страха, где без страха еще страшней”, как писал любимый ею поэт. Конечно, хотелось бы верить, что в двадцать первом веке сроки пролетают быстрее и не понадобится тридцати лет, чтобы мир перевернулся наконец с головы на ноги. Усатый и до этого допускал множество ляпов, только с юридической точки зрения к нему тяжко было подкопаться; крики на иностранных языка слабо воспринимаются, когда речь идет о родине, потому что за каждым голосом невозможно не заметить чей-то ведомственный интерес – а крикам на родном языке из-за границы не очень-то верилось, потому что одни и те же голоса говорили сначала одно, потом другое, поддерживали тех, кого невозможно было поддерживать, а если так, то “калi ты брэшаш”. Тем более, в определенном смысле, на определенном этапе шаги усатого представлялись действительно необходимыми и полезными для страны – несмотря даже на введение двуязычия и изменение символики, на митинге против чего он и получил свой первый перелом ребра. Но такой наглый обман, как сейчас – это уже не шаги мудрого политика, который планирует оставить о себе добрую память, и которого действительно могли бы попросить выставить свою кандидатуру еще и еще раз, примеры в истории есть, Рузвельта забыть не выйдет. Конечно, можно возразить, что никому точно не известно, как там работал механизм на самом деле, вот только факт есть факт, и пользы Франклин Делано принес своей стране и миру больше, чем все прочие президенты в двадцатом веке, вместе взятые, да и в двадцать первом тоже, пока. А это – то, что происходит сейчас у них в стране, напоминающей резервацию, обнесенную невидимой, только очень ощутимой колючей проволокой – это похоже больше на панику, на лихорадочные действия того, кто цепляется за все, что только попадается под руку, лишь бы только удержаться на том месте, в том кресле, где он есть, потому что знает, что лестницы, чтобы спуститься вниз, нет, потому что он сам ее убрал, потому что прекрасно понимает, что если он с этого места свалится, другого для него просто не найдется, и пощады не будет. Или хуже – просто шаги идиота, который самовыражается, потому что ему так хочется, потому что ему так нравится, потому что он куражится, играет с людьми, как с солдатиками или марионетками, а они боятся поднять голову, господи, как страшно, как страшно. А ведь это то, с чего на самом деле начинается фашизм, черт побери, пусть и без расистского фундамента, так ведь не в нем же суть, боже мой, не в нем совершенно… А еще обиднее то, что многие на самом деле поддерживают его, действительно прощают ему то, что он творит с их детьми, с историей их страны, с их языком и культурой, он и его свита. А ведь все это уже было, было так недавно, господи, так неужели уже забыли?!. Не правительство, а колхозная драка в самом плохом смысле этого слова. “Очень трудно жить, когда одураченный народ славит того, кто его дурачит, ощущая при этом полнейшее бессилие хоть как-то изменить ситуацию”. Спасибо тебе, любимый писатель. Именно так – бессилие. Потому что словам уже не верят, а браться за бомбу опасно, потому что такая же бомба ударит тебя и твоих любимых, да и до каких пор мы будем уповать на смену личности, если давно уже понятно, что личность мало что изменит, если прежней останется гражданская, человеческая суть, обывательщина, мелкий страх за свою шкурку?! Одни уже попытались…
Он снова усмехнулся, налил себе еще сока, присел на табуретку: почему-то вспомнилось, как она, когда сочиняла свою диссертацию, рассказывала ему, и они вместе смеялись над этим, что многие крестьяне в конце войны и в первые мирные годы, как в восточных, так и в западных областях страны, которых представители властей и НКВД считали “антиколхознонастроенными”, на самом деле, если судить по документам, по отрывкам перлюстрированных писем, по выступлениям и свидетельствам очевидцев, ничего не имели против колхозов, если в них шли работа, как того требовалось, если колхозники радели за хозяйство, как отмечалось в “уставе сельскохозяйственной артели”, если руководство было адекватным и ответственным за пост и слова – а высказывались, как могли и думали, против разгильдяйства, пьянства в колхозах, против бездарного руководства, администрирование, тупого обоществления и уравниловки без установления меры ответственности за свои слова и поступки, против мнения “общее – значит, ничье”. Самую светлую идею способны погубить примазавшиеся к ней темные субъекты, погубить, дискредитировать на века, просто начав грести под себя, забыв о законе бумеранга. А проклинают не их, почему-то, а тех, кто идею создал и пустил в мир. Вот так вот, госпожа диалектика. И кажется, звякнул домофон. Это может быть она. Это должна быть она.

Март 2006 года. Минск.