Сказка Бесконечного

Белоусов Шочипилликоатль Роман
Я не до конца, вероятно, осознавал, где именно заканчивается степная даль, и начинаются густющие дебри Чащобы Владык, затягивающие не похуже любой трясины. Небо выглядело изрезанным на разноцветные осколки, когда я следовал за призрачным поводырём, лавируя на мшистых и усыпанных еловыми иголками тропинках существования. Они вились, точно гнёзда между переплетёнными ветками, каждая из которых была, в действительности, до невероятности тонкая, что казалась сельдью в шубе под прессом, не забывая в нужный момент становиться узким лазом в иное измерение эфемерных сфер.

Поначалу, пока солнце светило ещё слишком ярко, облик призрачного поводыря воспринимался настолько смутным и неясным, что у меня не было никакой возможности рассмотреть его получше, но, с постепенным углублением в Чащобу, он стал принимать облик различных диких животных, нестерпимо сверкающих глазищами прямо из темноты. Я знал, что он ведет меня прямиком в трясину - нет, отнюдь не болото, но, скорее уж, в трясину моего понимания, в зеркальный фильм, в коридоры внутреннего отражения, откуда уже не было и не могло быть возврата. Также я совершенно точно был уверен, что за мной следят.

Все эти предчувствия, ощущения пристального беспристрастного взгляда не могли обманывать - настолько ярко и явно они манифестировали себя во мне. Верховный судья мировых весов точно бы сам удивился ещё не назначенному, но уже вовсю витающему в воздухе наказанию, применимому отнюдь не ко мне, а ко всему, что до сих пор связывали тончайшие волокна канальцев, кажущихся реальностью и ею же столь усердно прикидывающихся. Магистр когда-то давно сказал: «Если попадаешь в трясину Чащобы, её эпицентр лесного сердца, то всё, что бы ни происходило с тобой или виделось вокруг тебя, обязательно оказывается на теневой стороне мироздания».

Ближе к бархатистой ночи я запалил фитиль керосиновой лампы и остановился на одной полянке, внешне весьма безжизненной, где из комьев земли, словно бы просеянных и перелопаченных гранитными троллями, торчали какие-то зримо проржавевшие от времени и будто вылепленные полукруглым колечком, кровянистые лезвия скальных уступов, поросших всеми возможными и даже полностью невероятными разновидностями лишайников, выглядевшими чуточку инопланетно. Усталость брала верх.

Укрывшись в придонной ночи синей галактической кастрюли, кипящей расцветающим лотосом сатори цветасто-звездного неба, я принялся пристально смотреть в самую сердцевину мерцания колышущегося языка пламени, разгорающегося символом маячащей где-то вдали, но неуловимо таинственной души леса. По коже пробежали легчайшие мурашки озноба, когда я заметил отблески керосиновой лампы в чьих-то тёмно-миндалевидных глазах, похожих на два крохотных озерца нефти, смотрящих из глубин леса с внимательной отрешенностью и отсвечивающих небесным зеркалом откуда-то сбоку из отдалённых кустов то ли бузины, то ли дерезы. Резко дёрнувшись, я повернулся в сторону наблюдавшего за мной существа. Нефтяных очей более не было заметно.

Стараясь сбросить мимолетное наваждение, я принялся громко петь по ветру, отрешённо разглядывая то чуточку синеватый огонёк лампы, то хурмяно-оранжеватые языки кострового пламени, казавшиеся тогда принадлежащими безвестной архаичной ящерке, закопанной на пористой полянке носатой мордочкой вверх и показывающей из-под почвы свой тяжёлый и тёплый раздвоенный язычок, лижущий лесной воздух ночи и тщательнейшим образом вынюхивающий его потоки в поисках где-то среди шлейфов аромата кипрея, хвои и земляники ниточки вкраплений трусливой вони жертвы, мелко трясущейся всеми поджилками, натянутыми от тихого ужаса, как индийские струны ситара. Весь этот непростецкий охотничий ритуал требовалось провернуть со столь высоким качеством генетически врождённого инстинктивного профессионализма, дабы, высунувшись подлиннее и настигнув добычу, навсегда поглотить её в свои глубинные пищеварительные гроты рептильей туши, распластанные разветвлёнными потоками древесных корней и подземных ручьёв, тянущихся в самый концентрат елового эпицентра, в самую пучину мыслящей Чащобы Владык.

Ощущение, что за мной пристально наблюдает чуждое ночное Ничто или Нечто, не только не исчезало, но как раз наоборот - усиливалось, в то время как ничего необычного и не думало происходить. В один явственный, но от этого не менее жуткий момент, я приобрёл странную светимость очертаний, сквозящую пустотою иссиня-чёрных клеток и принимающихся поэтапно всё усиливать и усиливать флуоресцирующее излучение, словно карабкаясь по отвесной шаткой лесенке времени, и в итоге усилившееся до такой запредельной степени, что всё естество внутри меня буквально вывернулось изнутри в некое тотально всепоглощающее качество беспримерной потусторонней инаковости, проросшей корешками по ту сторону ветвей, вытолкнув меня в сетку туманных туннелей, сквозящую мерцающим вакуумом неопределённой наполненности самого существования и столкнувшую воедино все доступные вероятности событийных тропинок, но так ни одну из этих вероятностей и не избравшую.

В этот самый момент вдруг стало очевидно, что абсолютно всё, принимаемое мной за колышущийся под действием тепла воздух миража над лампой, есть не что иное, как сконцентрированный на поляне призрачный личный поводырь в трясину разума Чащобы Владык. Он же следил за мной в течение всего этого времени, дожидаясь, пока, наконец, трясина, отражённая своим существованием внутри сути моей, не разрешит обозначить Чащобу вне любых категорий, обустройств и рамок понимания. Сгущающийся туман поводыря неистово принялся вычерчивать в воздухе повторяющиеся контуры, пока не приобрёл черты толстого рогатого бражника, бабочки, вечно опаляющей чешуйчатые крылья о синтетический огонь лампы, никогда не сгорая дотла. Сей мотылёк-поводырь послушно уселся на позволительно вытянутый палец, и, что показательно, у бражника действительно торчали на голове два махоньких рога, похожих на пару колких и прочных рыбьих рёбер, матово-мутных, точно образчик бутафорской яичницы-глазуньи, выточенной из опала с вставкой янтаря, худо отшлифованной ювелирами и выморенной до плавной молочности в ёмкости автоклава с плавиковой кислотой, уподобляющей искусство патоке. 

Лес внезапно развернулся на сто восемьдесят градусов. И оказалось, что всё это время меня ждала тропа в неизвестность. Ноги не шли и даже просто принципиально и упорно не желали шевелиться, безучастно выслушивая волевые приказания своего хозяина. Зато вместо ног подо мной шевелилась шаткая равнина земли, шершаво и шероховато шуршащая всей лесистой поверхностью солончакового слоя заболоченной почвы тайги. Рогатый поводырь-бражник подхватил накачанными лапками керосиновую лампу, и с этого момента я оказался неминуемо привязан к его дёргано-порхающим резким траекториям движения в воздухе, выписывающим невиданные кренделя. К тому времени у меня уже не оставалось ни сил, ни воли, чтобы свернуть с вихляющего пути, намеченного мохнатым дебелым мотыльком в Чащобе, густой и хвойно-зеленоватой, как непролазное месиво жирной окрошки с веточками укропа и майонезом.

Впереди неясно замерцала слюдяными окнами с пиритовым отблеском ветхая деревянная сторожка, а гипнотизирующее покачивание керосиновой лампы путеводного фонаря, следующего маслянистым угольком за пляской рогатого мотылька, порхающего по тропе куда-то в неопределённое будущее, окончательно усыпило и без того смутное восприятие происходящего в настоящем. Когда я очнулся, то сквозь слюдяные стёкла уже ярко светило солнце, похрустывало духмяное сенце внутри лежанки, обдавая с ног до головы свежим горьковатым оттенком неопределимых лесных трав, а также чабрецом, душицей и валерианой - аж до коловращательного головокружения.

Туловище затекло, а оттого почти ничего не чувствовало после многокилометровой усталости вчерашнего дня. Вообще, атмосфера, повсеместно царившая вокруг, более всего напоминала убранство патриархальной русской бани, нежели чьё-то жилище в лесу. Под равномерно просмолённым потолком хаты висели и сушились разнотравные венички, насыщающие атмосферу фитонцидной духотою своих эфирных флюидов, вкупе с непонятными отростками пряных корений и давно отцветшими цветами, которым, по-видимому, исполнился недавно уже далеко не один год. Рядом со всем этим знахарским богатством природной аптеки разместился пахуче-деревянный и, наверное, очень и очень немало лет послуживший своим хозяевам ретро-шкафчик с коробочками и ящичками, подписанными наименованиями многочисленных растений и составов, лекарственных и не только.

Цивилизация до этих краёв, казалось, не дошла, хоть и дошла бы до крайней степени изумления, если бы здесь оказалась. Стоило мне лишь чуточку сильнее присмотреться с лежанки, слегка приподнявшись на локте вверх, как половина стены оказалась освещена малопонятным и липким, переливающимся и полностью противоестественным бликующим сиянием, словно золотистой пыльцою, осыпавшейся с пожилых солнечных зайчиков, дабы тягуче источиться лучистыми столбами из недр выпуклых брёвен, задействуя пульс чьей-то равномерно толкающей ввысь силы импульса.

Дверь снаружи сторожки скрипнула со стыдливой несмелостью наивной барышни, и внутрь буквально ввалился человек обличья не то страшного, не то просто престранного, облаченный в наряд из шкур диких лесных зверей. Шкуры были расписаны рисунком, изображающим фантастические создания с тентаклями и эпично-брутальные тропические растения, выведенные словно бы за пределами разумных областей действительности, а голову человека украшал парадоксальный убор, напоминающий формою нечто среднее между каракулевой папахой и папской тиарой, да только увешанный хвостиками молодых соболей, белок и ласок, будучи усеянным, к тому же, множеством нашивок, бубенцов и разноцветных повторяющихся орнаментов, средь которых наружу громоздко выпирали воронками два довольно крупных, торчащих под углом вверх и вперёд бежево-кремовых рога, похожих одновременно на ритуальные шпаги и староваряжские кубки, отполированные до каменного блеска, будто шипы из розового мрамора.

За человеком потешно бежал вприпрыжку беззубый карлик-шут в широкополой шляпе, неуловимо похожий и на сказочного гномика, и на артистично исполненную карикатуру самого себя, и на человекообразную обезьяну. А, быть может, его роскошная растительность на лице, вьющаяся, как у царя Дария, необыкновенная одежда и глубокомысленное выражение соловьиных глаз делали карлика сходным с той знаменитой категорией восточных гуру, одно лишь поднятие пальца которых достаточно для постижения всех тайн мира при должном внутренним настрое адепта, активно и целостно просветляющегося, точно под рентгеном.

Впрочем, при должном внутреннем настрое учеников, столь ли уж необходимо исполнение долга познания в форме этого задумчивого потыкивания неба сенсеем, восточные мудрецы, конечно же, нам не раскрывали, продолжая всё лишь тыкать да тыкать вверх своим перстом указующим, возможно, уже ничего не воспринимая, и веками, на самом деле, пребывая в бесформенном состоянии глубокого замерше-самозацикленного растекания в глубоком трансе, блаженно угасая в бессмысленной и безмысленной попытке воспринять принципиально не воспринимаемое, в своём традиционно извечном заблуждении прозвав этот белый шум чувств Нирваной.

- Позволь представиться, - начал свою речь рогатый человек. - Я - тот самый поводырь, твой жирный рогатый мотылек, что сопровождал тебя вчера на тропе в трясину Чащобы Владык. Имя моё Воккут Эъцчыыв, а прозвище - Аэйтыгыыр-Кыхчытфыынв. Петляя в туннеле деревьев, ты, продравшись сквозь невозможное, одолел познанием тени жизни изнанки разума Духа леса, иначе бы никогда тебе не бывать здесь. Добро пожаловать вовнутрь переплетений трясины моей Чащобы, безудержного торжества диких сил и бурных всполохов дыхания из сопл Матери Земли, её трясин, провалов и разломов, её пор карстовых пещер, когтей скал и хребтов гор, её вен рек, капилляров родников и ненасытного желудка океанов. И морщинистой кожи её материков. Люди - поздние дети её старости, утеха и печаль, забава и боль, плод болезненного безумия планеты. Молодые планеты не ведают рассудка, а поверхность их мертва. Молодые планеты живы собою и потому не нуждаются в жизни на себе. Старые же планеты насквозь проедаемы их порождениями на бурном торжестве кишащей жизни.

- Могу ли я узнать теперь дорогу домой? - попытался тогда я задать Воккуту ответный вопрос. - Ведь нет ничего во всём мире, куда бы не было пути, и откуда бы также пути не было.

- Существа естеств укажут тебе путь, ведь Дух обуял тебя, - был мне ответ. - Но куда бы ты ни шёл и откуда бы ни возвращался, отныне ты всегда будешь в моих владениях. И все дороги и тропинки в Чащобе исходят отсюда и сюда же ведут - в Трясину Разума, но пока ты не достиг её, у тебя есть ещё возможность развернуться обратно, избрав другой путь, хотя у тебя уже может и не быть сил для свершения таких действий. Попутчик же Силы, мой нервно мигающий огонёк в ночи, для каждого, кто лишён путевых нитей, укажет на то лишь, как идти, удаляясь прочь от Трясины в Чащобе, и как никогда в жизни её не достичь, хотя бы и шагая по всё тем же тропам, ведущим в моём направлении и пронизывающим всё моё владение: тропы, следуя за мотыльком света, всенепременно завернут не туда, где сокрыт непостижимый исток живого трепета леса, но свернутся они в изгибах, уводящих случайных путников всё дальше и дальше от моего жилища, от моего ветхого дома, от оси судеб человечьих. Но попав в сторожку хоть раз, даже покинув здешние места и придя в край домашний, ты по-прежнему будешь оставаться в дремоте моей сторожки, хоть и будет тебе казаться иное, хоть и будет тебе сниться ежедневно повторяющийся лишь с крохотными вариациями сон. Мнится он столь настоящим, и оттого ты тотчас же предаёшь забвению память о том, что на самом деле спишь.

И тогда ты, охваченный необоримой дрёмой дел всей своей жизни,
пролежишь на соломенной лежанке моей лесной хаты до самого момента, в который тебе предстоит покинуть мир, когда, лишь на миг очнувшись, ты поймёшь в пределе догорающей лучины жизни, что тебя никогда и не существовало в привычном для тебя понимании, а был ты просто сновидением, узревшим самое себя, причём привидевшимся даже не тебе, а вот этому эфемерному запаху тимьяна и валерианы, призраком витающему где-то в глубинах хижины, или, быть может, приснившимся сенной лежанке или вот этому шкафу с кореньями и снадобьями.

Но ты хотя бы сумеешь узнать то место, где проспал всю жизнь, тогда как другие люди, с ужасом бежавшие из Трясины Разума, словно из выдуманного ими же ада, не сумеют даже этого и не опознают в промелькнувших пучках травы и сушащихся под потолком грибах скромную свою малую родину - единственную и настоящую, общую для всех, в какой бы части Земли они ни думали, что появились на свет. Все они дремлют здесь в незримых даже моим гостям потоках вероятностей, поэтому-то сторожка кажется пустой, тогда как в ней проживает население целой планеты - и даже не одной и не только относящейся к вашему человеческому миру. Тем же, кто попал в моё царство и увидел его собственными глазами однажды, проникся им изнутри и пропитал вовнутрь себя сущностный сок здешнего края, вернуться уже невозможно. Нельзя забыть, узнав. Можно лишь временно запамятовать.

Открытая тайна на дне банки тушёнки никогда более не станет закрытой и запечатанной за семью замками консервой, хотя тушёнку можно, конечно же, как кушать, так и изучать. Те люди, кто не любит тушёнку, никогда не придут ко мне полностью. Они попадут в трясину другой Чащобы, например, для всех тех, кто просто обожает сгущёнку. Или сардины в томатном соусе. Бессчётные пути ведут все точки мира сюда, но ещё более бессчётные пути ветвятся, достигая всё новых точек, создавая свежие отражения самозарождения этих дорожных ленточек в вас, людях.

А каждый, кто, точно в моей трясине, столь же беспробудно увяз в круговерти долга перед себе подобными, будто бесшабашный пасечник, кружащийся посреди пчёл и сам начинающий напоминать их повадками, подобно тому, как собачник напоминает всю свору своих собак, тот всё ещё идёт, и путь его далёк. Парящих в небе единицы, и меж них есть те, кто никогда в жизни не становился поперёк, а шёл только по своим личным путям, следовал вдоль гулких рельс внутреннего паровоза, прикладывал ухо к их прохладной гладкой стали и слышал свой вой. Есть также и те, кто даже на эти вертлявые петлицы троп никогда уже не взойдет, равно как и те, кто лишь на мгновенье удачи подпрыгнул над заросшим личным просёлком.

- Как же мне теперь жить вот так, после всего услышанного, а Воккут? Куда мне идти, мой дородный мотылёк ночи и ветра? - я не находил себе места, настолько поведанное взволновало меня. Сердце увлечённо молотилось в жерновах внутренней поверхности грудной клетки, а от удивлённой одышки гусиная поверхность кожи покрылась холодным и липким потом зыбкой тряски полуиспуганного озноба растерянности.

- Ты знаешь, у каждого поводыря также есть поводырь. А у того поводыря, свою очередь, есть ещё один поводырь. И так до бесконечности: никто не знает, заканчивается ли когда-нибудь эта цепь, есть ли у неё предел? Мой обожаемый, а теперь уже машущий крылышками вместо меня карлик-шляпник, прозванный в народе дедушкой Змухой Коморышем, широкополым бражником и мировым судьёй мерцающих инопланетных светлячков в Реальности, способен привести тебя в экстаз овладения моей истиной в Чащобе Владык, но также он способен научить тебя предполагать, будто ты находишься где бы то ни было ещё. Именно этим способом жирный мотылёк пользуется, дабы мнимо выводить род человеческий из моих владений, окуная в коконы Трясины Разума. Твой выбор отныне - овладевать ли искусством пребывать якобы не во владениях или же остаться здесь навсегда, выбрав множественность их форм, плавно перетекающих в безбрежность иллюзий.

Дедушка Змухой Коморыш, этот широкополый карлик с наливными глазами из воронок полночной нефти, сначала легонько покряхтывая, а затем уж и раскатисто кряхтя в полный скрипа голос - ибо человеческой речью он, по-видимому, не владел никогда - указал культей руки в сторону шкафа, и я увидел, что у дедушки не руки, но крылья, присыпанные сожжённой пыльцою чешуек, плетущимися ежесекундно из паутины теней, некогда в стародавние времена зародившихся в непроглядном мраке подвалов, угольных шахт и вулканических разломов земной коры. Тогда я шагнул по направлению мшистой сени его тёмных крыл бабочки, и, неожиданно для себя самого, широченно распахнул створки у того самого указанного мне шкафа.

В первую секунду мне показалось, что это не шкаф, а трюмо, и я наблюдаю отражение позади себя. Но нет ведь: за створками и правда серебрилась дорога, а приглядевшись, я вдруг понял, что дорога жидкая, и поэтому выбираться мне придётся вплавь, если не придумать что-нибудь более полезное, оптимальное и любопытное. Вытянув присоски рук, я, как сухопутный моллюск, усевшийся на хлебную корочку приманки Реальности, на эту закинутую карликовым мотыльком сухую краюшку, зацепился за спасательный фон чувствования самой глубинной и вдруг раскрывшейся предо мною во всём своём фееричном сверкании и посверкивании сущности дедушки Змухой Коморыша, точно цепкий зайка, чуть захмелевший от морковной браги и потому настырно карабкающийся в лодку Мазая, спроецированного и материализованного в выбранной точке персонально заячьего пространства-времени.

Сейчас, вернувшись в подобие реального мира людей, я всё никак не могу позабыть Трясину Разума в виде сторожки Воккута в Чащобе Владык и его вторую форму, его карликовое альтер-эго, этого гибкого рогатого мотылька-поводыря в шляпе, и лесную горьковато-травянистую атмосферу хибары, свет через слюдяные и чуточку золотисто-пиритовые окна, лежанку на душистом сенце, заставляющую себя думать что она - это я и что я уже не там, где я есть, хотя меня на самом деле вовсе нет нигде, кроме процесса, кажущегося мне мною и содержащим именно в этой идее свой исконный смысл смыслов. Интересно, а кто же тот таинственный первоначальный поводырь, от которого произошли все прочие поводыри, ведущие его, бесконечно повторяя цепи собственных служб, оковы колеса кажимостей, катящихся вприпрыжку прямиком в эпицентр разрастания пышного театра светотеней из листьев, ветвей и корней Чащобы? Неужели весь мир? И неужели я всё еще нахожусь где-то там? Видимо, так и есть.

Такова неоконченная история, ибо нет ей ни начала и ни конца. Не для нас. Ведь такова суть пути нашей общечеловеческой Сказки Бесконечного: бесконечно рассказываясь, начинать всем казаться именно в силу процесса искажённого изложения самой себя. И каким бы сказочным или безумным она ни казалась, живущие в Сказке всё равно перепутают своё личное безумие обыденности с естественностью безумия совместной бытийности вне границ и разделений, наполнив смыслом бессмысленное и лишив действительное права быть просто собой, ибо ум есть фильтр, а какие фильтры способны затаиться там, где на любые границы и намёка нет? Действительному, которое просто есть, смысл вовсе не нужен: оно вне любых категорий смысла только уже в силу того, что оно - действительное.

Вот так мы все обычно и живём с вами. Прям в Сказке! Сказке Бесконечного, которая всегда с нами, в нас и вокруг нас.