Страдание нерва

Наталья Чеха
1

У каждого человека есть свой камень преткновения. И если он не преодолеет его, ему никогда не достичь психологической свободы – это я как специалист говорю.
Я тоже знаю свой «камень». И знаю его размеры.
Профессор Кадочников, мой супервизор, рассказывал как-то об одной памятной поездке в Париж. Цель была чисто деловая – обсудить с тамошним маститым психоаналитиком детали будущей международной конференции.
- И ехал я к этому человеку весь в думках о том, как будет проходить наша встреча – мэтр все-таки! А он возьми, да и предложи мне сеанс анализа. Опешил я сначала – я ведь тоже не лыком шит, тоже в каком-то смысле мэтр, и звания, и опыт – дай Бог каждому. Но профессиональный азарт все-таки победил: дай-ка попробую, побуду в шкуре пациента, покажу уровень личной, так сказать, «проработанности» и адекватности, пусть коллега убедится. Лег я на кушетку с такими мыслями, но ровно через пять минут – уже плакал, размазывая слезы по щекам, и говорил о маме…
И я – о том же.
Еду вчера в маршрутке, вся в думках о предстоящем дне.
Звонок.
- Снизу надо было заливать! Только снизу! Ты все неправильно сделала! Надеть шланг, слить, а потом – заполнить снизу. И всё!
Отворачиваюсь от сидящей рядом женщины с усталым взором, прикрываю рот ладонью:
- Я не могу сейчас говорить!
- Ты никогда ничего не мо…
Жму кнопку.
Когда же закончатся эти звонки?! Сумасшествие какое-то! Двадцать восемь входящих – за два часа! И всё – из-за одной чрезмерно горячей батареи. Неделю назад переносили радиатор с одного места на другое, не совсем правильно сварили трубу – нарушилось что-то в системе отопления. Теперь вот – паника, тщетные попытки что-то самостоятельно переделать, суета, страдания: «Криком кричу, рыдаю весь день, батарея раскаленная, адская жара, к кому обращаться, куда бежать?!» А куда убежишь, если живем в одном дворе и связаны единой системой?
Дом наш стоит, как принято говорить, «на земле». Вернее, не дом, а два дома. В том, что побольше – мы с мужем, в том, что поменьше – мама, хозяйка и владелица всего имения («Завтра же вылетите отсюда, квартирантов пущу, хоть будет с кем поговорить по-человечески!»). Есть еще двор и сад. И все это – на склоне балки. А балка – в зелени. Курчавится, колосится и плодоносит. Тут тебе и фрукты, и овощи, и кострище для шашлыка, и беседка, и вообще – красота. Выйдешь утром – роса на траве, птицы поют, речка шумит в конце огорода. На ветках – яблоки с детский мяч, такого же размера бархатная айва, орехи, сливы трех сортов, гигантские абрикосы. Под ногами – клубника, на кустах – малина и смородина. Что еще надо?! Белки – не такие рыжие и пушистые, как в сказке, все больше серо-бурые, с потрепанными от дикой жизни шкурками, но все-таки! – прямо перед окнами летают с ветки на ветку. Удоды, сороки, дятлы – в листве играют. Однажды сели на воду дикие утки – целая стая, с блестящими красными перьями, сама видела, когда листья сгребала. А уж воробьев, а синиц, а чижиков! А солнце какое на закате! А дождь – шелестит по виноградным листьям! А розы у порога – моя давняя мечта, наконец-то осуществилась. А маргаритки? А осенью – астры и дубки? А сирень за домом у забора?
В общем, живи – не хочу. Преобладает почему-то второе. Дом – старый («вот влипли!»), трубы – ржавые, земля – бесплодная («тут разве будет что-нибудь расти?»), собаки лают день и ночь («никогда покоя нет»), белки – потрепанные и страшные («ты присмотрись, уши острые, в них есть что-то бесовское…»). От солнца – шторы, и чтоб ни единой щелочки. От птиц – ватные тампоны в уши…
Что-то нарушилось у нас с мамой. Не в отопительных, конечно – в душевных наших коммуникациях,
А я ведь помню ее совсем другой! На лыжне – стройной, в пушистой белой шапке, с румянцем во всю щеку. Или – за теннисным столом: с ракеткой в руках, искрящейся, белозубой, с прыгающими в такт движениям сережками-слезками из перламутра…
Ах, как я мечтала иметь такие же! Да нет, не такие же, а именно эти! Взять их у матери, выпросить, украсть, наконец! Присвоить себе ее частицу, воспользоваться тем, что ей принадлежит, взять по праву, применить, приспособить к себе, чтобы потом сделать своим. Чтобы в этом можно было выйти в свет – тогда, когда наступит время.
Вот я выхожу – в черной парче, отделанной золотом (материно новогоднее платье), в белых «лодочках» на шпильке (из того же новогоднего комплекта), а главное – в перламутровых «слезках». Они так идут к моему смуглому лицу! Покачиваются под ушными мочками, таинственно мерцают в свете гирлянд, и даже, кажется, слегка позвякивают. Совсем слегка, еле слышно – как хрустальный колокольчик: «дзы-нь-нь!», «дзы-нь-нь!» И я выступаю – будто пава, вхожу в иное измерение, в ту заповедную зону, где течет такая притягательная – взрослая! – жизнь.

2

Недавно я вдруг поняла, что мне совершенно некуда надеть бальное платье.
Ну вот совсем. Ну вот нет в моей жизни ни одного такого места, комнатки, закуточка или уголочка, где я могла бы внезапно появиться, показать себя, пройтись, покрасоваться или хотя бы просто постоять в подобном одеянии. Обязательно – из синего бархата, и чтоб складки – волнами по низу, и чтоб – талия и открытые плечи, а волосы – непременно волной надо лбом, а на тонком пальце – сапфир. Бархатно так, мягко, благородно сияющий. Почему именно сапфир? Не знаю. Может быть, потому, что красиво и загадочно звучит – по-восточному, с придыханием и сладким вкусом на губах. А, может быть, потому что в детстве я у кого-то видела парфюм с таким названием. Да-да, точно был такой, как сейчас перед глазами: темно-синяя, с золотом по краю, коробочка, которая не открывается, а растворяется, как морская раковина, а внутри – он, заветный камень, то есть пузырёк с вязким, темным, густым ароматом. Ма-а-а-ленький такой пузыречек, ребристый, хрустальный, сам по себе – уже ценность, произведение искусства, штучка, вещичка такая, игрушка для взрослых. Каприз, бонтон, капля роскоши – что-то из этого примерно ряда. Такой теперь находят случайно, роясь в лавке антиквара, откладывая в сторону тяжелые янтарные бусы, пенсне с оборванной серебряной цепью, надтреснутый браслет из перламутра, резную брошь с наполовину утерянной россыпью мелких камешков, еще что-то, забытое, ушедшее, из самых-самых глубоких завалов женской общеродовой – извечной – памяти.
Но, в принципе, я бы не возражала, если бы платье было черным. Уже без талии, прямым, длиной до середины икры. Волосы – гладко назад, в тугом узле. В ушах… Ах, что же в ушах? Какой изыск, блик, какая тайна – штрих, полунамек? Какое испорченное словечко, переданное на ушко – тихо, чтоб никто из посторонних не услышал?
Игра была такая в детстве. Шепнет мальчик слева что-то тебе в ухо, дунет, напоет – простое, ясное, понятное, легко узнаваемое, ты – дальше передашь, с начетом, наворотом, ужимисто подхихикивая, и так – по всему ряду сидящих. До крайних справа доходит уж совсем абракадабра, глупость несусветная, что-то совершенно новое, другое, сочиненное впотьмах дворовой беседки, в ее бархатных, душистых недрах. Почему душистых? Да виноград же там был! Изюмистый, мелкий-премелкий, черный, как птичий глаз. О, нашла, нащупала, открыла – пусть серьги будут цвета спелого граната, темные, почти черные, блестящие зернышки. И на руке – кольцо такое же: гранатовый разлом, с хрустом и брызнувшим соком, скибка самоцветов на черненом серебре. А в руках – серебряная же сумочка, плоская, усыпанная – не стразами, нет! – каменьями. Стразы – это ведь не то, не про то, не про настоящесть. Да, забыла про туфли – пусть будут черными, с серебряным носком. Острым таким, заточенным, всепроникающим – опасным. Опасная такая женщина, с копьем и на коне – хозяйка жизни, леди из металла, прикидывающаяся слабой и хрупкой. Та, с которой нельзя договориться. Несговорчивая, одним словом. Сама себе охрана и стена – с изюминкой, однако, со штучкой, с тайной, до которой пойди еще, допрыгни, доскочи, достань.
А вот еще… Такое «беж» со спущенным плечом, с фальшивыми кружавочками вокруг бюста, с обманчивой шнуровкой, предусмотрительно расшнурованной в начале – слегка, не грубо, специально для обмана, для мистификации, для игры. А ноги – босые, едва мелькающие из-под платья. А в руках – инкрустированный мушкет. Заряженный или нет – разбери попробуй. Постукиваю им по изогнутому бедру – жду кого-то, кто приблизится… Но это, кажется, уже совсем не бальное – другое. Хотя и связанное с нарядом, костюмом, маской – с переодеванием.
Да что это я сегодня о таких вещах заговорила? Что за бал такой мне понадобился, что за праздник?
Случайно рылась в интернете, увидела подругу – со скрипкой, на собственном сольном концерте. И – подпись под фото: платье, мол, долго обдумывали, обсуждали вместе с мамой, журналов кучу перебрали, и вот – сшили, наконец, и, кажется, неплохо вышло…
Еще бы! Неплохо – это не то, не так, не про такой наряд. Блестяще! Чудно! Ослепительно! А главное – к месту. Не просто сшила и постояла – вышла в нем на поприще. Остановилась в центре, на юру, на виду, на перекрестии путей и судеб – и сыграла. Никаким ветрам и чарам недоступная, от стрел чужих и ядовитых закрытая. Ну, не долетают они до нее, притормаживают в полусантиметре, замирают в недоумении, а потом – обратно несутся, к тому, кто их послал. Такая вот мистика. А все дело – в этом красном платье. В бальном. Пришедшая на бал – она ведь неуязвима! Тем более, собранная матерью, наряженная ею – для предъявления, для выхода в пространство отношений. Ах, как играет! Как хороша, талантлива, стройна! Какие руки! Какие губы, волосы, глаза! Как хочет – жаждет! – быть счастливой! Востребованной, взятой за-муж, оцененной… Какой еще? Да просто лучшей и единственной – для тех, кто в состоянии понять.
Где он, мой бал? В каких прошлых жизнях затерялся, прошел? Пролетел по касательной, миновал, не затронув сути? В какой тьме погасли его яркие огни, быть может, так и не зажегшись?
Нет, неправда, одно было! Всего лишь одно, но которое зацепилось в памяти и трепещет где-то там, на острие – как воздушный шарфик, соскользнувший с головы невесты. Несомый шквальным ветром, он натыкается вдруг на торчащую на пути штакетину, обвивается вокруг нее и – полощется, трепещет, вопиет…
Да, я была тогда невестой. И шла – не под венец, конечно, это не могло осуществиться в те времена – но в брак. С мужчиной, который выбрал не меня, как оказалось впоследствии, а то, что я сама (а потому и все другие) принимала за себя – мою красоту и юность. И тот наряд, в котором я уносила из родительского дома свою испуганную, израненную, но все же – наивную душу, сшила мне мать. Как смогла – неровно, «на живую», спешно, не выбирая особо (не из чего было), но все-таки – своими руками. Длинное платье из белого шелка, с атласным бантом под грудью. Подруги оценили – такой нездешней, неземной, воздушной, «чьей-то» - уже не ихней! – я еще никогда не была. А из-под платья – ну, совсем как в грезах, как в не девичьих уже, а в женских мечтах – едва мелькали белые, мамины же, туфли. Пошла-пошла-пошла-пошла, заспешила, заторопилась, засеменила – длинное же, мешает ходьбе! – прямо в омут. В такие же торопливые – так же не приготовленные никем! – мужские руки.
Ах, эти балы! Эти головокружительные, сногсшибательные наряды! Сшибли и вправду с ног, свалили, уложили на самое дно, обманули – опустошили. Но мечта-то осталась. Не дает покоя. Вот попасть бы на бал, стать в центре, на виду, и сыграть свое соло…
Неистребимое, женское, инстинктивное – собственный, ни на чей не похожий, ни с чьим не сравнимый, до мелочей продуманный, обласканный любящими – старшими! – руками, такой единственный и такой главный в жизни – в ы х о д.

3

Опять звонок. На этот раз - не от мамы. От Пети.
Он звонит мне часто. Впечатление такое, что Петя бродит в дремучем лесу, ища выход, но никак не находит. И, останавливаясь у каждого дерева или на краю поляны, казавшейся ему окончанием леса, звонит мне, своему незримому путеводителю, и сообщает о том, что он в данную минуту видит и чувствует. А про то, что может видеть и чувствовать заблудившийся человек, я, надо полагать, понимаю лучше, чем кто-либо другой из Петиного окружения. Я вообще всегда хорошо понимаю про тупики. Про те ситуации, в которых «небо молчит».
Вообще-то я знаю Петю уже лет двадцать. Одухотворенный, красивый мальчик, он ходил тогда на все, без исключения, церковные службы. Весь в темном, с большой сумкой через плечо, Петя производил впечатление странствующего монаха, переодетого в мирское. Разговоры вел только духовные.
- На Соловках службы выглядят совсем иначе, - сокрушался он. – Никто не ходит, не передает свечи, не беседует на отвлеченные темы. А здесь…
Он грустно смотрел вокруг своими голубыми глазами и слегка покачивал головой. Из его рассказов о себе следовало, что он недавно закончил школу и сразу уехал в далекий мужской монастырь. Там теперь послушничает. Вот прибыл в отпуск, повидать родной город и свою безутешную мать. С первой же оказией возвращается обратно.
- Что мне здесь делать? – рассуждал Петя. – Там я скоро монашество приму, вольюсь в число монастырской братии. Один соловецкий старец, когда мы с другом вошли к нему в келью, встретил нас словами:
- А-а-а, будущие архиереи!
А ведь старцы просто так ничего не говорят…
Года через три мы снова встретились.
- Петенька! Ты в постриге?
Молчание.
- Неужели передумал?!
- Не то, чтобы передумал, - ответил Петя, - а не сложилось как-то…
И далее он поведал уж совсем комичную, из разряда «нарочно не придумаешь», историю – да простит меня мой молодой друг, не в осуждение, как говорится, а в рассуждение.
В монастыре, как в месте своего предполагаемого будущего жития, он окончательно разочаровался, с братьями не сошелся, а с игуменом так и вообще рассорился. Тот, нехороший человек и не тем будь помянут, поставил ему на вид невозможность… курения!
- Петя! – воскликнула я в этом месте его горького повествования. – Но ведь он прав! Что ж это за монах – курящий?!
Ответ я оценила по достоинству (хорошо, правда, что в эти минуты мы с Петей сидели на бульварной скамейке, а не стояли где-нибудь посреди площади):
- А что еще делать, когда с девушкой по острову гуляешь?!
В общем, не понес Петя монастырских ограничений. Прогулки с приехавшей к нему в гости подругой на задворках обители, да еще с сигаретой в руке, обернулись для него возвращением домой, причем с затаенной обидой на злобного игумена.
И с этого самого момента началась у несостоявшегося монаха вполне обычная для его пола и возраста личная жизнь. За несколько последующих лет он успел жениться, развестись и влюбиться еще «дцать» раз. Причем, последняя любовь оказалась настолько драматичной, что Петя никак не может с ней самостоятельно разобраться. И потому – опять нуждается в моем путеводительстве. Почему он неизменно выбирает для этих целей именно меня – уж не знаю. Тайна, как говорится, сия великая есть. Может, я олицетворяю собой добрую, всепонимающую маму, в которой так нуждаются склонные к симбиотическому слиянию сыновья. А, может, наоборот, выгляжу в его глазах вавилонской блудницей, прошедшей «крым и рым», а потому способной глубоко проникнуть в тайну самых изощренных любовных перипетий и дать правильный совет. Правда, советов моих Петя все равно не выполняет, своевольничая и нарушая все мыслимые и немыслимые законы гендерных коммуникаций.
Ох, уж эти коммуникации! Опять – про них…

4

Маршрутка движется к тому времени уже вниз по широкому проспекту.
Женщину с усталым лицом, сидевшую у окна, сменяет мужчина средних лет – крепкий, с жесткими скулами и тонким, неулыбчивым ртом. Войдя на предыдущей остановке, он имеет возможность опустить свой туго обтянутый брюками зад на любое из десяти свободных сидений, но он опускает его именно рядом со мной. Можно сказать, впритирку. Плечо к плечу – лист бумаги не просунешь. И сразу же, не медля ни секунды, решает изложить свою точку зрения на события, происходящие в мире.
- Вот суки! – проникновенным голосом начинает он. – Во что превратили дороги!
Маршрутный автобус точно в этом месте подпрыгивает на каком-то бугре.
- Хоть на вертолетах летай!
Он злорадно усмехается.
- Ну ничего, недолго осталось. С Нибиры к нам анунаки – наши папашки! – с ревизией летят. Скоро будут здесь. За все тогда ответить придется! И за узкие дороги, и за пробки, и за Христа Распятого… Все взыщется. Они думают, что так вечно будет продолжаться – твори, что хочешь… Нет, голубчики, не выйдет!
Он победно смотрит на меня.
- А то поучают все, кому не лень, каждый что-то свое проповедует, свою динаму крутит. Не получится, господа! Истина – она одна, ее от людей не скроешь!
Загорается дисплей. Катя, не очень близкая, но старая подруга. Едва сдерживая слезы, кричит в телефон:
- Послушай, что он вытворяет!
Ее слова тонут в грохоте падающей мебели и звоне разбитого стекла.
- А-а-а! У-о-а-ах! Ге-е-эх!
Это – Вовчик, ее муж. Опять запил. Делает он это примерно раз в три месяца, доходя до состояния полного хлама. Живут они в маленькой хрущевке с двумя проходными комнатами. Но поскольку существовать в режиме поквартального разгрома уже невозможно, моя подруга задумала заложить проем между комнатами и сделать себе отдельную дверь. Этим планом она сейчас и делилась со мной.
- … вставлю замок! Впрочем, что это даст? Звуки-то все равно будут слышны! («А-а-и-и-эх!» - подтвердил Вовчик).
Мысль о территориальном разделении пришла Кате ровно месяц назад. Тогда у Вовчика впервые начались очень сильные боли в желудке, кровавая рвота, перемежающаяся хромота и вообще произошла деградация до потери человеческого облика. В доме ничего не работало: электрические розетки были вывернуты с корнем, потолок дал трещину, газовая колонка регулярно сгорала раз в неделю, посуда билась, вещи рвались, деньги обходили их семью стороной. Когда Вовчику, пьяному до бесчувствия и лежащему уже практически без сознания, потребовалась медицинская помощь, за нее нечем было заплатить. И тогда я позвонила отцу Иову.

5

Об этом человеке следует сказать особо.
Если б меня спросили, каким менее всего я представляю священника, я бы указала на отца Иова. Небольшого роста, крепкий, коренастый, короткостриженный, прихрамывающий на одну ногу – этакий борцовский тип. Да еще и без бороды, со слегка косящими глазами, дерзкий в речи и внезапный в телесных порывах. Холерик, одним словом – в квадрате, а, может быть, и в кубе. Бывало, в молодости два пальца выкинет – рогатиной такой, крепкой и костистой, рокерский знак – о^кей, дескать, все путем, берегись всяк сомневающийся. «V» такое английское, символ агрессии и свободы. Да еще этой «рогаткой» у глаз собеседника помашет – тот и отпрянет от неожиданности и несовместимости подобного жеста с черным подрясником и иерейским крестом на груди.
Именно в таком виде ехал однажды отец Иов ночью за рулем своего автомобиля. Город был пуст, светофоры однообразно мигали желтым, дорога освещалась такими же желтыми фонарями, стоящими по обочинам. Ехал отец Иов с ночного дежурства (а был он, по совместительству и первому образованию, реаниматологом в больнице), положив руки на руль и тихонько подпевая звучащему из плеера покаянному канону в исполнении хора Валаамских иноков.
- Помилуй мя, Боже, поми-и-луй мя…
И вдруг – драка. Впереди, прямо на трассе. Мужчина бьет девушку. Та кричит, зовет на помощь. Отец Иов, недолго думая, бросает руль, хватает своими красивыми, как у всякого врача, и твердыми, как у всякого священника, руками монтировку и выскакивает из машины. Приняв устрашающую стойку, он оказывается лицом к лицу с хулиганом. Можно себе представить состояние этого бедного человека: ночь, пустынная улица и Некто в черном до пят одеянии, стоящий на полусогнутых с монтировкой в отведенной руке и покушающийся на его жизнь…
Насильника в одно мгновение будто ветром сдуло. А девушка, тоже, кстати, весьма перепуганная внезапным появлением столь необычного заступника, вскоре села к нему в машину и была благополучно доставлена домой.
Вот этого отца Иова и позвала к себе Катя – нужно было срочно поставить капельницу Вовчику. Лучшего реаниматора, чем отец Иов, мы с Катей никогда не знали.
Знакомство наше с этим человеком началось много лет назад. Звали его тогда еще совсем другим именем, не монашеским, а вполне мирским – Евгений. И был он вдовец. До священства работал врачом в сельской больнице. Жили они с женой Тамарой обычной для интеллигентов богемной жизнью – дом, работа, после работы друзья, накрытый стол, гитара и философские споры до утра. А потом жена заболела – не просто так, а к смерти. Онкология. И сидел муж у ее постели день и ночь, делал все необходимое – не только как врач, но и как санитарка, нянька, сиделка, повар, уборщик, и даже – как душеприказчик. Слушал то, что жена говорила. А говорить она начала вдруг, внезапно, почти уже перед самой смертью.
- Вот, - говорит. – Женя, вижу я Сергея. Во-о-он он стоит! Прямо на меня смотрит. Что-то сказать пытается, но я слов не разбираю… Господи, да и Марина здесь! Идет ко мне, руки протягивает…
И все в таком духе. Человек пять назвала поименно, со всеми поздоровалась. Подробно описала все, что видит вокруг – интерьеры, пейзажи, предметы. И все бы ничего, если бы не одно обстоятельство: упомянутые ею люди не так давно отошли в мир иной. Когда-то они жили в этом же поселке и были пациентами Евгения Михайловича. Причины их смертей разнились между собой, но общим было одно: умерли все раньше отведенного природой срока. Поэтому родственники, сраженные горем, не могли найти объяснения случившемуся, а некоторые из них даже стали посещать местный храм. Старый священник, как мог, утешал их, но ответов на самые «трудные» вопросы не знал даже он.
Тамара восполнила этот «пробел»: она рассказала о посмертной участи каждого, кого «встретила» в том скорбном посмертном путешествии, и о том, что нужно делать для облегчения этой участи тем членам семей, которые пока оставались на земле. И первым свидетелем этого рассказа стал ее муж.
Невозможно теперь точно сказать, что мог чувствовать дипломированный врач в те минуты, но уже через месяц после похорон он сменил белый халат на священническую рясу.
Я была в доме у Кати, когда приехал отец Иов. Он привез с собой все необходимое для капельницы, кроме стойки. Понадеялся, наверное, что в доме окажется подходящий предмет. Но его не оказалось. Полумертвый Вовчик лежал, опрокинутый навзничь, на широкой, давно остывшей супружеской кровати (Катя теперь спала в другой комнате) и время от времени издавал нечленораздельные звуки. Он не знал, да и не мог знать в силу своего состояния, о готовящемся возвращении его к жизни, поэтому все хлопоты по поиску нужной конструкции (швабры, арматурины, или, на худой конец, неотесанной доски), на которую можно было бы повесить пузырек, выпали на нашу с Катей долю. И мы нашли ее – огромную двухметровую балку с торчащими, как ерш, ржавыми гвоздями. Лежала она в подвале, среди прочего строительного мусора, и описывать то, как мы тащили ее с первого этажа на третий, я здесь не буду – это, как говорится, отдельная песня. Отец Иов, осмотрев наш трофей, одобрительно кивнул, и мы втроем кое-как внесли эту гадость в комнату и установили под углом. Верхний конец балки упирался в потолочный плинтус, нижний – в стык противоположной стены и пола. Вовчик вместе с кроватью оказался как бы перечеркнутым. Этот большой грязный штрих, словно в насмешку сделанный чьей-то могучей и злой конечностью, был апофеозом того абсурда, в котором жила последнее время моя подруга. Она, по всей видимости, тоже поняла это, и стояла теперь бледная, измученная, с каменным ликом глядя на сюрреалистическую картину.
- Старый носок есть? – деловито осведомился отец Иов.
Мы посмотрели на него с недоумением.
- В него я вставлю бутылку с физраствором. Иначе как я повешу ее на гвоздь?!
В конечном итоге носок, рваный в области пятки (другого под Вовчиковой кроватью не нашлось!) был вместе с засунутой в него бутылкой водружен в изголовье спасаемого, прозрачный физраствор медленно закапал в его с трудом найденную вену, сам он затих, а вскоре и вовсе уснул, а мы втроем долго сидели на Катиной кухне и говорили «за жизнь». В основном – за Вовчикову.
- Если он не остановится, - тихо, медленно, с грустью в голосе озвучил свой вердикт отец Иов, - то вскоре умрет…
На несколько минут в кухне воцарилась тишина. За окном выл ветер, сотрясая рамы, стояла непроглядная, уже совсем предзимняя тьма.
- Я тоже когда-то искал смыслы, - продолжал отец Иов какую-то возникшую в его голове мысль. – Бежал куда-то, ехал, плыл, летел, расходовал себя без устали, думал, что буду жить вечно. Однажды сел пьяный за руль – ногу в аварии потерял. В другой раз – позвоночник сломал, год лежал по уши в гипсе. Томке покоя не давал, втягивал в свои дела. Водку глотал литрами, горло в спорах рвал. Судьбою был своею недоволен – не так, дескать, живу, не реализован, не счастлив, не востребован. Других спасал, а себя – убивал. А зачем, спрашивается? Теперь вот проснусь утром – жив, птички за окном поют, солнышко светит, а хоть даже и дождик – все равно хорошо… Уже спокоен, уже счастлив!
- Ну, знаете ли, отец Иов, - вступилась вдруг Катя за своего многострадального мужа, - если так рассуждать, то вся жизнь только и есть, что сидение на завалинке. А Володя – творческая личность, художник от Бога, только не смог вписаться в новый порядок вещей. Его поддержать надо, а не критиковать!
Отец Иов вскинул на нее свой «фирменный» мятежный взор:
- Поддержать, говоришь? Ну-ну, попробуй, если еще не напробовалась. Может, быстрей в могилу вгонишь.
- Ну что вы такое говорите, отче? – не выдержала уже и я.
- Да то! – жестко, слегка повышая тон разговора, ответил отец Иов. – Говорю о том, через что сам прошел. Поддержка в таком деле – смерти подобна. Вы его жалеете, а он пуще прежнего пьет. Нет, алкоголика нужно отпустить. Не спасать, не тащить наверх, к свету, не уговаривать и не винить. Просто оставить, как есть. Чтоб он до дна дошел, до самой последней черты. Прикоснется он к этому дну, хлебнет ила и грязи, ощутит всей шкурой своей катастрофическую, смертельно-опасную нехватку воздуха, испугается всерьез, по-настоящему, того ужаса и срама, в котором оказался, - вот тогда только и оттолкнется, задергается, зашевелит ногами и мозгами, потому что – жить захочет. Солнышку радоваться да птичкам. Что, кстати, не исключает творческой самореализации. Только уже настоящей, а не пьяной…
Ушел тогда отец Иов, уехала и я к себе домой, но долго, почти всю ночь осмысливала слова священника-реаниматора. И показалось мне, что не случайно забыл он дома металлическую стойку. Иногда ведь показать гораздо важнее, чем рассказать. Катя ведь – тоже участница процесса, и, как ни странно, делает со своей жизнью примерно то же, что и Вовчик. Территориальное разделение ведь – отнюдь не психологическое. Она ведь не живет, а борется. И меня втянула в эту борьбу. Вот сейчас я, вместо собственных дел, еду в аптеку по Катиной просьбе – за глюкозой для Вовчика. А что ему эта глюкоза? Мелкая деталь абсурдной декорации, в которой мы все так бездумно существуем.

5

Вот и моя остановка – наконец-то!
Выскакиваю. Прямо передо мной – деревянный навес, под ним – лавочка, на лавочке сидит Жорик. Грустный, смотрит в одну точку. Костыль сбоку к лавочке приставлен.
- О-о-о! – кричит Жорик. – Какая встреча! Садись рядом!
«Делаю» лицо.
- Жорочка! Привет! Ты чего это на остановке сидишь?
Улыбается. Глаза – косоватые, жидкие волосы колеблются ветром, вздымаются над макушкой. Что-то демоническое в облике, игривое такое – лукавое.
Сажусь рядом – теперь нас двое «под грибом». Сказка была такая в детстве. Стоит себе гриб, под ним Ежик от дождя прячется. Бежит мимо Заяц. Ежик его окликает: иди, дескать, сюда, вместе дождь переждем! Стоят, о том, о сем болтают. Бежит Белочка. Они ее зовут: иди к нам, дождь переждешь! И так пробегали мимо этого гриба всякие животные, и каждый откликался на предложение и присоединялся к пережидающей дождь компании. Скопилось их там до десяти штук ( не человек же?), в том числе – волк, лиса, медведь и еще кто-то из крупногабаритных.
Как же так получилось? – спрашивалось в книжке. – Сначала Ежику одному под грибом тесно было, а теперь – целое стадо свободно помещается?
Да-а-а, мне бы сейчас – те проблемы!
- Так чего ты, Жорик, здесь сидишь, чего в одну точку смотришь?
- Щас расскажу. Закуривай!
Достаю сигарету. «Делаю» лицо – маскирую его черными очками, чтоб никто не узнал из «своих», «благочестивцев», как называет их мой муж (вдруг будут проходить мимо или из троллейбуса увидят). Мы с Жориком ведь в церкви познакомились, в самой ее сердцевине. Он преподавал в воскресной школе, я – выпускала епархиальный журнал. Оба делали то, что умели в прошлой жизни, только теперь – на церковный лад. И было это лет этак -дцать назад.
Закурили.
- Так вот, - начал Жорик. – Ты, наверное, наслышана о теории касательно жизненных циклов?
Я вопросительно посмотрела на него.
- Согласно ей, жизнь человека меняется каждые семь лет…
Я автоматически мысленно отняла цифру семь от своей сегодняшней возрастной даты. Что ж там такого было, семь-то лет назад? Я переехала в другой дом – меньший и хуже расположенный, чем прежний. Перед этим меня обокрали – вытащили из сумки кошелек с последними деньгами. Еще в те дни ушел в глубокую депрессию мой муж, но зато я получила дополнительное психологическое образование.  Еще выросли дети. Еще ухудшилось здоровье. Еще… Да чего там считать? Просто прошли и канули в вечность семь лет жизни.
Звонок.
- Почему же его нет?! Обещал ведь прийти и слить воду из системы! Жду целый день, а его где-то носит… Тут и делов-то – шланг прицепить, подставить ведро…
- Мам, ты о чем?!
- Да о водопроводчике, о чем же еще?! Ты что, с Луны свалилась? Ни до чего тебе дела нет…
Жму на «красный».
- … такая вот периодичность. И водораздел между теми и этими семью годами всегда очевиден. Прямо явно обозначен! Вот кончается одна часть, а вот начинается другая…
Ошалело смотрю на Жорика.
- И у тебя как раз – перелом?
- Да! – радостно восклицает он. – Ты правильно догадалась!
Дальше Жорик во всех подробностях поведал мне смысл очередного этапа своей жизненной истории, которую, конечно, радостной не назовешь.
Начать с того, что он – инвалид от рождения, плохо ходит и не очень хорошо владеет руками. Плюс к тому – выраженный дефект зрения.
- Знаешь, о чем я молюсь больше всего? Чтобы умереть без проклятий на устах. Это было бы для меня самым страшным. Такое тотальное отсутствие благодарности. Ты же видишь, какой я?!
Он действительно был, мягко говоря, не в той физической форме, какую можно было бы искренне пожелать ближнему своему. Но при этом – женат, имеет ребенка.
Впрочем, что толку вдаваться в подробности Жориковой интимной жизни? Суть ведь не в ней. А в чем? Да вот в этом нашем с ним абсурдном сидении под грибом – в центре города, в самой, что ни на есть, людной его части, на пересечении всех транспортных маршрутов, как раз там, где нас могли увидеть все, кому не лень.
- … поэтому то, что со мной произошло, - заключил Жорик, - нисколько меня не удивило! В который уж раз убеждаюсь: не надо загромождать свою жизнь собой! Иногда нужно дать Богу возможность что-то в ней делать!
Звонок.
- И-э-хэ-хэ! – прислал мне свой привет Вовчик.
- А вчера веду в сад своего трехлетнего сына. А он – плачет. «Хочу домой»,- говорит. Я отвечаю: вот приду, мол, вечером, заберу тебя и пойдем вместе домой. – «Да нет, папа, я туда хочу» - и вверх пальчиком показывает. Меня аж пот прошиб. «Рано, - говорю, - тебе, сыночек, туда стремиться. Еще здесь пожить надо!» Идем какое-то время, молчим, каждый о своем думает. – «Пап, когда я к Боженьке попаду, я попрошу, чтоб он и тебя, и маму к себе взял!» Тут я, веришь, даже заплакал. Вот скажи мне теперь, чему я могу научить этого ребенка?! Да мне самому у него учиться впору!
Вот Жорик всегда так: самую главную фразу произносит «в дверях».
Мы попрощались, и через минуту я уже бежала вниз по улице в аптеку – взять глюкозу для конвульсирующего в запое Вовчика.

6

Выхожу из аптеки. Звонок.
- Так и не пришел! Не слил воду из сис…
Жму отбой.
В моем магазинчике (я ведь теперь – владелица ма-а-аленькой букинистической лавки, тоже, стало быть, разлом случился, не зря прошли семь лет!) мой же сотрудник Иван дискутирует с покупательницей – интеллигентного вида теткой преклонных лет в сдвинутом набок берете, что делало ее похожей на римского патриция:
- …И не будет этих книг! Не увидите больше! Кто теперь станет их издавать? А ведь стоило бы! У него ведь всё – про сегодняшний день!
- Да, - соглашается Иван. – Борхес – это Борхес…
- А что именно у Борхеса? – с ходу включаюсь я в разговор. – Я в интернете поищу…
Римская патрицианка переключается на меня:
- А-а-а, добрый день! Я рада вас приветствовать!
Она раскидывает руки и порывается меня обнять. Я уворачиваюсь вежливо, чтоб не обидеть, и опускаюсь на стул возле двери, как усталый путник опускается на пенек, торчащий у дороги. Голова моя идет кругом, спина гудит, но главное – ступня: жжет так, будто лезвием по ней полоснули.
- Это – нейропатия, - уточнил диагноз врач-ортопед, когда я на днях посетила его кабинет. – Страдание нерва – по-простому. Нервы – они же тонкие, перекрученные, где-то зацепишь, где-то надавишь – и одна какая-нибудь ниточка из этого пучка откликается болью…
Врач пытался объяснить мне мою проблему простым языком. Был он молод, строен, красив, с пристально-острым, с ходу диагностирующим болезнь любой сложности взором. Фанатик, одним словом – в хорошем, конечно, смысле. А еще говорят, что нет сейчас таких среди молодежи. Один знакомый профессор медакадемии – так даже в отставку подал.
- Ты понимаешь, - делился он со мной, - не могу я и не хочу преподавать в такой оскорбительной для себя обстановке!
- Что такое? – удивилась я.
- А то! – профессор помолчал и с жаром продолжил: - У нынешних студентов есть, в сравнении с прежними, одна отличительная черта: они искренне, от всей души, ненавидят всякое знание, и нас, профессоров, как носителей этого знания. Поэтому я ухожу на пенсию, хотя мог бы еще работать.
- Бежите, значит, с передовой? – неосторожно пошутила я.
- Да, бегу, - устало ответил профессор. – Медицину нельзя преподавать тем, кто ее презирает. Это – аморально. И я не хочу в этом участвовать.
Мой ортопед, стало быть, не из таких.
- Втирайте индометацин, - сказал он мне на прощанье, - и проколите витамины группы «В». Думаю, постепенно утихнет. Хотя – не сразу. Нейропатии, увы, лечатся очень и очень долго…
- …полковника Пикеринга. А он не соглашается. Но поймите же, такое точное соответствие образу редко встречается!
Я, глупо улыбаясь, взирала на патрицианку.
- О муже вашем говорю, о редком сходстве!
Она умиленно вздохнула:
- Он заходил сюда на днях, и я как раз была, себе я книгу долго выбирала. И тут – увидела его…
Она прервала свой гекзаметрический монолог и выдержала долгую паузу, как настоящая актриса.
- Увидела его и обомлела – полковник Пикеринг стоял передо мной…
Господи, я, наконец, начинала понимать. Позавчера мне муж сказал, что в магазине к нему пристала какая-то перевозбужденная дама и предложила сыграть роль в спектакле, который ставит самодеятельный театр общества инвалидов. И вот теперь эта дама, кажется, напала на меня.
Спасительно засветился дисплей.
- Ты знаешь, что мне приснилось сегодня?
Это – Ирка, другая старая подруга.
- Такой ужас, что до сих пор не могу прийти в себя! Будто я лежу на одной кровати с мамой (действительно ужас!), и она мне что-то говорит. А потом – перекатывается на какую-то полку, находящуюся слева от кровати, и я остаюсь одна…
Ирка вот уже много лет – с рождения! – живет вдвоем с матерью. Они практически никогда не расставались. Менялись времена года, формации, президенты, земная ось поменяла угол наклона, сменились полюса, в космическом пространстве родились и погасли квазары и звезды, вся Вселенная эволюционировала и обновилась, а две эти женщины неизменно существовали бок о бок, мешая друг другу и не умея обойтись одна без другой.
- А как мама себя чувствует? – спросила я.
- В реальности? – уточнила Ирка. - Живее всех живых! Опять кадила в сторону моей двери!
Раисе Константиновне всегда казалось, что ее дочь находится под влиянием темных сил. Жили они плохо, меж собой не ладили, договориться толком ни о чем не могли. Да и как тут договоришься, ежедневно слыша примерно такие речи:
- Твоя судьба – жить одной. Не приспособлена ты для семейной жизни. Уж очень упрямая, непокорная. Да и не по-церковному это, не по-божески. Блуд один, и больше ничего хорошего…
А Ирке хотелось блуда. Не в прямом смысле слова, конечно, а по-настоящему – любви то есть. И стоило ей задержаться где-либо, а то и, не дай Бог, пригласить какого-нибудь завалящего мужчину к себе на чай – вот именно на чай, ничего большего! – как Раиса Константиновна начинала волноваться. Долго и тщательно молилась (она была очень набожной), что-то шептала, встречаясь с дочерью в коридоре, а вечером, когда Ирка уже отходила ко сну, тихонько «заряжала» домашнюю кадильницу и подкрадывалась к Иркиной двери.
- Однажды я услышала какой-то шорох, - с горечью рассказывала мне подруга. – Встала, резко распахнула дверь, а там – мама с кадилом. Я так заорала, что она чуть сознание не потеряла от неожиданности. Но от своего не отступила.
- Я так и думала, - говорит, - что ты порченая. Нормальный человек разве станет на родную мать голос повышать?
И все – в таком духе.

7

…На лестнице, ведущей в магазин, послышались громкие звуки. В проеме двери показался Вася с баяном.
- Э-э-х-х, полным полна коробушка! – вопил он, растягивая меха.
Вася – добрый молодец двухметрового роста, черноглазый и чернобровый, зарабатывает себе на хлеб тем, что играет на свадьбах. Иногда он приходит с баяном в нашу лавку, потому что любит фантастику и скупает всего поступающего Звягинцева. И еще – играет с моим Иваном в нарды.
На прошлой неделе я рекомендовала Васю в качестве музыканта своей приятельнице Любе, выдающей замуж дочь.
- Ну что, как свадьба? – поинтересовалась я.
- Хорошо! – радостно ответил Вася, улыбаясь во весь рот. – Только там заваруха случилась, все гости передрались, даже забор сломали…
Он погрустнел.
- Все-таки баян всегда обнажает главное в людях – хорошее или плохое… Я играю, а они – дерутся!
Вася рассказывал о произошедшем так, словно стал свидетелем невиданного кощунства. Одет он был в косоворотку с расшитой крестиком горловиной – так принято у язычников, к которым Вася с гордостью себя причислял.
- Все это – блажь! – возбужденно кричала в трубку Люба, узнав, что Вася будет играть на ее празднике. – Я беру его под свое покровительство! Он уйдет от нас христианином!
Уж не знаю, удалось ли ей обратить Васю в истинную веру, но накормила она его на всю оставшуюся жизнь.
Вообще Люба кормила всех и всегда, словно это была ее основная миссия на земле.
- Кушай, лапочка, кушай, наедайся! – приговаривала она, потчуя церковного юродивого Андрюшу. – Кто еще тебя порадует?
Андрюша уминал Любины яства за обе щеки, умиленно называя свою благодетельницу «мамочкой». Матери у него не было, а женщина, взявшая его двадцать пять лет назад в детском доме, умерла от диабета. Перед смертью она передала Андрюшу церкви – из рук, как говорится, в руки. Попросила подругу позаботиться о сыне-олигофрене и пристроить его уборщиком в храм. А там как раз работала Люба, украшала церковный интерьер. Ее вышивки славились необыкновенным изяществом, а веночки к праздничным иконам, сплетенные из живых цветов, вообще были произведением искусства. Ни один праздник не обходился без Любиных творений.
За тридцать лет ее, женщину свободолюбивую и острую на язык, не единожды пытались сжить со свету завистники, сплетая вокруг нее, как это хорошо умеют делать именно в церковной среде, замысловатые интриги. (Кто-то из великих сказал: «Вы можете смело полагать, что создали Бога по своему образу и подобию, когда оказывается, что Бог ненавидит тех же самых людей, что и вы»). Люба, возмутившись в очередной раз, бросала все «живым и мертвым», и в очередной праздничный день просто не выходила на работу. А та послушница, которую назначали вместо нее и которой не давали покоя Любины лавры, ни сном, ни духом не умела делать ее работу, и даже не знала, как к этой работе подступиться. И храм оставался не украшенным. Владыка (а их сменилось три на Любиной памяти) учинял всем разнос, долго топал ногами, и тогда его помощник отзывал незаменимую Любу из вынужденного отпуска, строго-настрого приказав всем не трогать и не задевать ни словом, ни делом эту святую женщину.
С тех пор Люба стала неприкасаемой, как депутат Государственной думы. Да и то сказать – ее любили все, кого не волновали проблемы самоутверждения и конкуренции. То есть – священники, дьяконы, водители, повара, уборщицы, а теперь вот – и блаженный Андрюша.

8

- Это я, я!
Голос в трубке трещал и «квакал»: в церковных стенах всегда плохо работает всякая, а тем более – дешевая связь.
- Пришел, а тебя нет. И завтра не будет. Поговорить – и то не с кем. Лавка твоя открыта, а тебя – нет… Только вчера была, а сегодня – нет тебя… А как мы с тобой хорошо жили! И чай пили, и булки ели, и посмеяться могли, и поплакать… Кому я теперь расскажу про себя? Кому пожалуюсь? И всю-то жизнь мы с тобой проработали вместе, всю-то жизнь!
…Ах, Андрюша, Андрюша, ну как объяснить тебе, не знающему счета дней, что вовсе не всю жизнь мы с тобой просидели в церковной лавке, а всего-то три месяца. Три! Одну осень. Красивую, хорошую осень – с желтеющей рощей за храмом, на крутом склоне, уходящем вниз. Эта осень мне многое дала. Три месяца я продавала свечи. Сама стояла, как свеча – ровная, с выпрямленной спиной, в длинной шуршащей юбке и красных лодочках на высоких каблуках. Гордо стояла – не так, как надо было бы. Не хватило мне проверенного временем – лавочно-церковного, с платочком на голове, как принято у свечниц – смирения и не-самовозношения. Много говорила. Умно, богословски-грамотно отвечала на вопросы приходящих – миссионерствовала.
Зачем я вообще пошла туда? Не знаю. Предложили, попросили, уговорили попробовать, присмотреться, постоять. Постояла? Да. Нерв на ноге воспалился (каблуки-то бессъёмно!) Нейропатия моя – оттуда родом. Но я не жалею. Свечная лавка – это мой золотой опыт. Работник умственного труда, как говорится, и вдруг - продажа свечей. Что мне понадобилось от этого занятия?
Когда-то, много лет назад, на заре своего воцерковления (весьма, надо сказать, относительного) я хорошо знала одного архиерея. Так глубоко запал мне в сердце этот человек – отец, Владыка, Личность – что решила я уйти из мирской профессии.
- Благословите, Владыка, свечи в церкви продавать, - сказала я ему. – Или хоть полы мыть. Ничего другого не хочу и об одном только этом мечтаю!
Посмотрел он на меня внимательно, а потом спокойно, убедительно так, очень серьезно говорит:
- Не благословляю. Для полов уборщица есть, да и свечи продавать найдется кому. А твое дело – совсем другое. На него я тебя с легким сердцем и ничтоже сумняшеся и благословляю!
Не послушалась я, стало быть, Владыку своего? Вот и поделом мне! Не садись не в свои сани! Уволилась я вскоре из храма, не укоренилась, не понесла благодати. А что? Ее ведь тоже выдерживать надо. Работа в свечной лавке – это образ жизни. А туфли, юбка и миссионерство здесь совсем ни при чем.
- Знаете, я с самого детства все время чего-то боялась, - сказала мне однажды девушка, время от времени покупавшая в лавке «сувениры с духовным смыслом» - так она называла расшитые золотыми нитками ладанки, шкатулки с инкрустированным верхом, хрустальные колокольчики, маленькие фигурки ангелочков из фарфора, прозрачные шарфы, разноцветные свечи, ароматические масла в стеклянных колбочках; она дарила все это тем, кого любила. – А потом вдруг надоело бояться. И я сказала себе: я – больше не боюсь! Но даже от этих слов я испытала дикий страх. Произнеся их, я тут же почувствовала полную свободу, от которой захватило дух. Свобода! Вот чего я хотела, устав биться в силках страха, как бабочка в руках пристально разглядывающего ее ботаника. Но вдруг ботаник размыкает пальцы: «Лети! Двигайся, куда хочешь – препятствий больше нет!» А бабочка – не двигается. Все свои силы она израсходовала на борьбу за свободу. С крыльев осыпалась пыльца, надломились усики, тельце превратилось в безжизненный комочек. «Я не боюсь!» - воскликнуть бы ей, и – ринуться в небо. Но она падает к ногам любопытного ботаника, уже давно переключившего свое внимание на другой объект. Так и люди. Сначала долго трясутся от страха в тисках обстоятельств. Затем – бьются, ломая крылья, за свою свободу. Но, получив ее, вновь попадают в ловушку страха. Страха перед Небом. И все же люди – не бабочки. Им не нужны крылья. Сказал: «Я не боюсь!» - и уже в полете. Уже – свободен!
Девушка была худенькая, невзрачная с виду, с коротко стриженными волосами и не тронутым косметикой бледным лицом. Карманы ее джинсов оттопыривались от обилия приобретенных подарков, а бесформенная молодежная сумка, надетая через грудь, как портупея, не вмещала огромную бутыль с лампадным маслом – оно тоже входило в разряд постоянных покупок.
В жизни бывают такие моменты, когда видимым образом не происходит ничего особенного - просто шумит ветер, идет дождь, звучит музыка, перелистываются страницы книг, звонит телефон, смеется ребенок, произносит какие-то слова совершенно незнакомый человек… Но что-то вдруг случается с нашей душой, и она замирает - ненадолго, всего на одну минуту. Или - в разговоре неожиданно наступает столь же кратковременное, но очень многозначительное молчание. И хочется задуматься - вроде бы о чем-то сиюминутном, а на самом деле - о вечном. Быть может, эти мгновения - самое важное, что происходит с нами.
- Недавно я нашла в Интернете родственника, - продолжала девушка. - Живет в Израиле - эмигрировал на диссидентской волне в начале 90-х. Здесь, в России, в свои юные годы, был музыкантом, бардом, пел и сочинял стихи и мелодии к своим песням. Там - в свои нынешние шестьдесят - портной, шьет свадебные платья, и у него все хорошо. Гитары тоже не молчат, но это - больше для души. На одном из фото он сидит на камне в пустыне, а вдали видны очертания города. И - подпись: "За моей спиной - Иерусалим". Мой отец, его двоюродный брат, тоже был музыкантом (видно, это у нас родовое). Но - по своей воле ушел из жизни десять лет назад. И мне подумалось: у человека есть шанс выжить - хоть здесь, хоть в эмиграции - если за спиной появляется Иерусалим. У моего отца, шестидесятника и атеиста, такого шанса не было...
А у меня?
Ирка недавно оговорилась:
- Я же не знаю точно, - сказала она по какому-то поводу, - что меня ждет после смерти - Рад или Ай!
А ведь, если подумать, в этой оговорке присутствует определенная логика.

9

После магазина, нагруженная покупками, еду в такси домой.
За рулем - мужчина лет тридцати пяти, в белой рубашке, волосы аккуратно зачесаны назад, лицо чистое, взгляд - светлый, устремленный вдаль, речь четкая, грамотная, как у диктора.
 - Солнышко сегодня днем выглядывало! - радостно поделился он со мной. - Правда хорошо?
 - Да как сказать... - промямлила я.
 Не далее, как вчера утром, мама принесла мне газету, в которой черным по белому было написано, что в следующем году вся земля сгорит от неимоверного солнечного выброса. Не останется ни былинки, ни травинки и никого из ныне живущих. Разве что - те, кто заблаговременно поселился в сельской местности и теперь воду пьют только из колодцев (уж не знаю, почему им будет оказана такая милость). Я, конечно, в подобные прогнозы не верю, но настроение у меня испортилось. Ну вот не люблю я солнышко! Не люб - лю! А, наоборот, люблю дождь и туман. Что тут поделаешь?
Поведала я таксисту о своих не совсем тёплых отношениях с солнцем.
- Вот, говорю, ка-а-ак выглянет ваше солнышко, да ка-а-а-к сожжёт всё на земле...
Некоторое время таксист молчал.
- Да, - задумчиво произнес он. - Может и такое случиться.
Опять помолчал.
- Но ведь тогда не будет Олимпиады в Сочи!
Он опять замолчал, видимо, потрясённый собственными словами.
- А она вам очень нужна? - ядовито спросила я.
- А как же? - удивился он. - Конечно нужна! А вам разве нет?
Я честно ответила, что мне – не нужна.
Минут десять ехали молча.
- Хотя...- таксист опять заговорил вслух, продолжая, очевидно, какие-то свои размышления. - Нам-то с вами вряд ли удастся чем-нибудь поживиться на этой Олимпиаде...
Теперь пришла моя очередь молчать. Весь оставшийся путь я размышляла, что же имел в виду мой собеседник. Какую выгоду он надеялся извлечь для себя из Олимпиады, чем собирался поживиться в момент ее проведения?
За ужином муж поделился:
- Весь день читал Шолома Алейхема. Оказывается, писателем может стать любой – так, по крайней мере, считал Менахим Менцл. И знаешь, что для этого надо? Купить две вещи – конторскую книгу и банку чернил. А потом – пиши себе все, что видишь, и получай копейку за строку!
Я слушала и радовалась: раз в ход пошел Шолом Алейхем - один из любимых писателей всех истинных арийцев, к коим причисляет себя мой дорогой супруг, - значит, депрессия идет на спад. С другой стороны, это ведь так интересно – записывать все, что видишь. Попробовать нешто писателем стать?

10

Знавала, знавала я эту публику!
 Пришлось мне как-то побывать на презентации книги с интригующим названием – «Водные ресурсы области».
Написал ее один весьма расторопный и предприимчивый журналист по фамилии Брюхин. Вырвавшись из сковывающей свободу творчества советской журналистики, он стал направлять эту свободу исключительно на коммерческие проекты. Ходил по крупным ведомствам и заключал договоры на создание литературных шедевров, в названии которых менялась только сфера деятельности деньгодателя: «Энергетические ресурсы области», «Нефтяные ресурсы области», «Строительные ресурсы области», вот теперь, стало быть, пришел черед водных.
Издатель книги, академик-мелиоратор Конотопченко, собрал на презентацию полный зал (дело происходило в областной библиотеке). Гости говорили много и лукаво: и о том, что книга эта – бестселлер, скоро ее не останется на книжных прилавках; и о литературном даровании господина Брюхина; и о мудрости и прозорливости спонсоров; и даже жалели, что издание не удалось отправить на Всероссийскую книжную ярмарку в Москву. Да и вообще, дескать, что сейчас издают в Москве? Ну, там, Бунина, ну, Ахматову, ну, в лучшем случае, Пастернака… А вот «Водных ресурсов» Брюхина в центральном Доме книги на Арбате не увидишь… Жаль!
После презентации был банкет. И все бы ничего, но за одним столом оказались люди разных (и, увы, непримиримых!) воззрений. Слева от центра, как всегда, расположились коммунисты, и не какие-то там социал-демократы (дело происходило в многопартийном 2001 году), а настоящие большевики-ленинцы. Их костяк представляли товарищи Годунков (редактор коммунистической газеты) и Порохов (ее корреспондент, семидесяти восьми лет от роду). Они вели себя свободно, как хозяева, смело брали тосты, перемигивались, пересмеивались и смачно шутили. Товарищ Порохов то и дело возвышался над столом с бокалом в руках – белозубый, седой, со спадающей на лоб прядью волос, громко и возбужденно говорил, и выпученные, черные, как смоль, глаза его при этом едва умещались в орбитах. Ну, прямо постаревший Павка Корчагин! Та же упертость, тот же энтузиазм и то же самое стремление сделать счастливым все человечество.
А оно, человечество, в данном случае в лице писателя Белова, монархиста и диссидента, никак не хотело этого счастья. И Порохов весь банкет вел с непокорным Беловым непрекращающийся диалог. Когда не хватало слов, кричали его глаза, выражавшие закоренелую классовую ненависть.
- Я – человек не лукавый, - признался Порохов в первом же тосте, - раскрываю людям истину, как она есть. Не пишу какие-нибудь «Соборы златоглавые» (так называлась только что вышедшая из печати книга Белова), а только то, что пережил лично, внутри. И я рад, что книга «Водные ресурсы области» увидела свет!
В этом месте еще один оппозиционер, писатель Сайко, примкнувший к нашему правому, не соглашательскому, крылу стола, тихонько произнес:
- Но в книге никак не прослеживается руководящая роль партии! Реки и озера текут себе и текут – без всякого ее участия!
- Книга Брюхина – это подвиг! – с надрывом продолжил Порохов, проигнорировав противника. – И надо не ругать автора, а молиться на него! Вот о чем сегодня нужно писать, а не о церковных и княжеских особняках (он зыркнул на Белова) – их поезд ушел!
- Да он только пришел! – теперь уже не тихо, а громко произнес Сайко.
Стол загудел. Видимо, никак не могли разобраться с поездами – для многих присутствующих рюмка-то была далеко не первая. Слово взял Белов:
- Вот тут один человек спросил сейчас меня: вдруг бы враги отравили химическим оружием наше озеро – откуда бы черпал воду областной центр? Раньше в каждом дворе был колодец, теперь – нет, загадили. Раньше во всех лесах были родники – теперь тоже нет, загадили, замусорили…
Порохов беспокойно заерзал на своем стуле, будто эти слова были обращены лично к нему.
- Я тебе щас отвечу! – стал грозить он Белову. – Щас отвечу! Отвечу, погоди!
Он порывался встать.
- Да ты не мне ответь, а народу, что вы сделали с Россией, - парировал Белов.
Порохов подхватился.
- А ты от имени народа не говори! От себя говори!
- Конечно, - возмутился Белов, - от имени народа только вам, коммунистам, дозволяется говорить!
Звон бокалов прервал пикировку, и все застучали вилками, задвигали челюстями. На минуту воцарилась тишина, которую нарушил все тот же Белов.
- Вот ты на презентации говорил, - начал он, - что в засушливых районах особенно трудно приходится людям. Но ведь испокон веку принято было селиться только вдоль речных берегов! Зачем было лезть туда, где нет воды?
Порохов вновь подхватился со своего места.
- Это что, я их туда селил? Лично я никого никуда не селил!
- Не ты, но такие, как ты, - усмехнулся Белов. – Знаем мы, кто и когда загонял людей в безводные районы!
- А мы знаем двойную психологию таких перевертышей, как ты!
- Товарищи, товарищи, позвольте вмешаться! – поднялся со своего места редактор коммунистической газеты Годунков. – Ну что вы, в самом деле?! И сейчас не так все плохо, и при коммунистах не только глупости делались. Зачем утрировать?! Люди строили счастливую жизнь, делали великое дело… Да, они могли в чем-то ошибаться, но и диалектика берет свое! Прошлое уже ушло, и не надо сегодня призывать вернуться к личным особнякам, колодцам и подвалам!
Встал какой-то очень старый человек, сидевший рядом с Пороховым.
- Люди! – еле слышным голосом воззвал он. – Мы зачем сюда пришли? Политические дебаты устраивать? Мы пришли за книгу порадоваться. Так давайте это делать!
Все опять вернулись к банкету. Порохов шумно чокался с сидящим рядом академиком Конотопченко, тянулся через головы к Годункову, еще к кому-то, а в нашу сторону только искоса посверкивал глазами.
- Видишь, - шепнул мне Белов, как он смотрит? Они все так когда-то смотрели на инакомыслящих. И на узкой тропке не дай Бог с ними встретиться…
Он замолчал и налил себе водки.
- Отбросы общества, - заключил он, опрокидывая стопку. – Сгубили Россию…
- А ты – безумец, - вдруг эмоционально включился в чужой разговор сидевший напротив, совершенно пьяный, прозаик по фамилии Черный. – На своем «Безумии во имя идеи» (новая в то время книга Белова о зверствах большевиков в области) буквально помешался. Разоблачитель нашелся! Бездарные твои каракули…
Белов вскинул голову:
- А ты чего сюда лезешь? Если собрать все, что ты написал, получится хорошая порция бумаги для отхожего места…
- А ты… - захлебнулся Черный от ярости, - ты… Я тебе бутылкой по голове щас дам!
Он поднялся, шатаясь, со своего стула. Белов даже не шелохнулся, продолжая жевать бутерброд.
- А еще говоришь, что ты казак, - саркастически произнес Черный. – Э-э-х ты, казак – я…ми назад!
Тут подскочил Белов.
- Ду-у-рак ты, - проговорил он, наклоняясь через стол ближе к Черному. – А ты-то сам – какой казак? Все смеются над тем, как ты быстро умеешь перекрашиваться! Никуда тебя и приглашать не хотят…
- А тебя – хотят? – так же тихо и злорадно спросил Черный. – Тебя и приглашать не станут, так ты сам придешь – водку жрать на халяву…
- Позвольте! – не согласился академик Конотопченко, стуча вилкой по стакану, как в президиуме. – Господина Белова я лично пригласил!
- Ну, конечно, - расшаркался, гримасничая, Черный. – Здесь все – крутые, а я – кто?
- Вот именно – никто, - еле слышно буркнул Белов.
- Я просто писатель Черный, - продолжал Черный, - которому давно пора сдохнуть, а он все живет да живет…
Этот монолог был прерван библиотекаршами, которые принесли очередное блюдо с кусками курицы и, словно назло Черному, поставили это блюдо почему-то перед Беловым.
- Вы просили, - сказали они, хотя он ничего не просил. – Ешьте на здоровье!
Черный сел на свое место с убитым видом и некоторое время пребывал в позе скорбящего – плечи опущены, голова на груди.
- А чего это ради?! – вдруг вскинулся он. – Почему целое блюдо – тебе одному?!
Он выхватил посудину из-под рук Белова, смачно обсасывающего жирную куриную ножку. На блюде оставался еще один кусочек и толстая пупыристая кожура.
- Курицу я съем, - злорадно проговорил Черный, - а объедки оставлю тебе…
Он резким движением вернул блюдо на место. Куриная кожура заколыхалась…
В этом месте я покинула почтенную компанию и тихо удалилась. На улице было свежо и тихо. Небо простиралось над моей головой ярко-синим куполом, день клонился к закату. На горизонте желтым огнем горело низко стоящее солнце. Легкий ветерок бесшумно проносился надо мной. Ему не было никакого дела до писательских дебатов. Да и о чем они? Есть ли смысл искать виноватых? И что с ними делать, когда найдут? И что вообще делать друг с другом?
Много позже я узнала, что практически все выше упомянутые лица – бывшие одноклассники, первый школьный звонок для которых прозвучал в конце 30-х (уже – прошлого столетия!) Так какой давний-предавний спор они ведут всю свою жизнь?
Почему-то пришла на ум ужасающая подробность о смерти еще одного знакомого писателя. В этот день он пришел на работу не в очень хорошем расположении духа, потому время от времени наливал себе «стопарик», доставая из сейфа заветную емкость. Наполнив стакан в очередной раз, подошел к висевшей в его кабинете картине: казачка наливает казаку вино из кувшина. Обмакнув палец в свой стакан, он мазнул им по полотну – как раз в том месте, где такое же красное вино льется из узкого кувшинного горлышка.
Эффект получился неожиданный: казалось, будто из нарисованного сосуда течет настоящая, живая струйка вина.
Тяжелая темно-красная капля медленно поползла вниз по холсту.
- Лида! – вдруг, ухмыльнувшись, крикнул он в открытую дверь соседнего кабинета, где сидела его коллега. – Иди посмотри! У меня картина виноточит!
Лида бросилась на его зов...
Здесь надо сделать небольшое отступление: у этой женщины незадолго до описываемых событий замироточили дома две лампады. Да, именно так: из стоящих перед иконами лампад вдруг начало буквально через верх изливаться что-то необыкновенно душистое и прозрачное. Явление это было довольно длительным – несколько дней, и Лида уже не знала, что делать: и ватой собирала, и блюдечко подставляла…
Свидетели этого процесса предложили ей позвать журналистов и сделать сообщение о «чуде» в местной прессе. Но Лида отказалась от такой публикации.
Так вот, бросившись на зов своего коллеги (который, кстати, посмеивался над подобными «чудесами» и еще больше – над Лидой, позволившей себе в них поверить), она сначала была потрясена увиденным – действительно живое вино! – но тут же, осознав подвох и насмешку, опомнилась, хотя была сильно обескуражена. Даже обиделась слегка. Но - ненадолго. Возвысилась даже до того, что оценила полет творческой мысли. Что тут поделаешь – писательское воображение, талант! Сама – такая же.
В этот же вечер писатель вернулся домой, налил себе за ужином очередную порцию спиртного, выпил, почувствовал дурноту, упал – и умер. В возрасте 48-ми лет.
Так что же оно такое, это писательство? Копейка за строку?
- Да при чем здесь это? – удивился муж. – Я же говорю – пиши, что видишь, как Менцл. И был вечер, и было утро – день один… Вот и все!
… Я попробовала.
Я честно описала один из своих дней.
Имено так, как Менцл. И был вечер, и было утро – день один… Почти по-библейски.
Да, забыла добавить! Утром я, по настоянию мамы, вызвала водопроводчика, и он всё поправил.
Делов-то!