Переломный момент

Наталья Чеха
1

Однажды я все-таки ее поломала.
Руку-то свою.
Правую причем.
Ту, которой пишу.
Ту, которой крещусь.
Ту, на которой так люблю носить серебро – именно на ней, а не на левой.
Вот купила, например, большой перстень с белым овальным камнем – он так хорошо гармонировал с лаком на ногтях и сотовым телефоном. Белые босоножки на мягкой подошве «антистресс» (знают немцы, что нужно русским графоманкам в переходном «слегка за бальзаковском» возрасте!) делали мой образ вполне завершенным и стильным. А что еще нужно в нынешнее время, метафизический смысл которого укладывается в словосочетание «не быть, а выглядеть»?!
В общем, до этого злополучного дня я выглядела вполне презентабельно.
А потом…
Потом пошел дождь. Он длился ровно три дня и три ночи. Громыхал где-то вдали, шелестел по листьям заплетающегося над окном винограда, поливал маргаритки у порога и белые розы в палисаднике, рекой стекал по дворовым ступеням – вот они, преимущества частного дома, позволяющего круглый год существовать в тесном единении с природой.
Но он же, затяжной июньский ливень, стал причиной моего перелома – во всех смыслах, от физического до творческого и даже личностного.
А случилось то, что я пошла по мокрой дорожке, поскользнулась и – упала навзничь, повредив при этом правую – главную и любимую – свою руку. И повисла она безжизненно, недвижимо, противоестественно вывернувшись куда-то вбок, всем своим видом свидетельствуя, что это – всерьез и надолго.
Через десять минут, забыв об имидже и стиле, прямо в том, в чем была – а была я в домашней бесформенной юбке и заштопанной нитяными звездочками майке цвета поблекшего терракота, на ногах – превращенные в шлепанцы когда-то выходные босоножки -  я сидела в такси, прижимая руку к груди, словно в порыве откровения,  и подгоняя своими стонами перепуганного водителя.
Он, к его чести следует сказать, домчал нас с мужем до травматологии настолько быстро, насколько это возможно в запробкованном в этот утренний час городе, то есть – минут за тридцать. Вместо десяти при хорошей раскладке.
В дороге я на руку не смотрела – боялась поверить глазам. Вот так поверишь сгоряча, а вдруг это – сон? У меня часто так бывает. Однажды шла под руку с Путиным, гордая и уверенная в себе, а он возьми да и окажись сонным видением. В другой раз переговаривалась о чем-то с Королевой Англии, будучи приглашенной ею лично на бал в королевский дворец, а потом, по пробуждении, долго не могла собрать себя «до кучи»: утренний кофе, всегда такой желанный и вкусный, казался пресным, маленькая, но уютная столовая с окном в сад – сараем, а моя жизнь, еще недавно, в общем-то, неплохая и местами даже очень неплохая – лишенной всякого смысла.
А еще в одном сне я вполне реально пряталась от бомбежки с воздуха, происходившей на центральном городском проспекте, и шум самолетов долго стоял в моих ушах.
В общем, неестественно изогнутая и недействующая рука, как мне показалось, вполне могла быть явлением из этого ряда.
В кабинет врача я, почти обезумевшая от нарастающей боли, вбежала уже на одних эмоциях.
- Доктор, скорее!
Я доверительно протянула ему свою деформированную, как сплющенная собачья лапа, конечность.
Доктор, молодой и красивый, в надвинутом на лоб зеленом колпаке, на мгновение скользнул взглядом по тому пустому месту, из которого я так внезапно материализовалась, и вежливо произнес:
- Пожалуйста, запишитесь в регистратуре.
- Да, но… - промямлила я, продолжая молча протягивать руку. – Вот…
- Вижу, - ласково, с интонацией моего знакомого профессора-психиатра произнес травматолог. – Скорее всего, перелом. Но надо записаться в регистратуре.
- Не могу, - честно и с нотками истерики в голосе сказала я, садясь на кушетку. – Мне больно.
- Всем больно, - с той же бесстрастностью согласился уставший от человеческой амбициозности доктор, и, показывая, что разговор окончен, перевел свой взор на экран стоявшего перед ним монитора.
Ярость, закипавшая во мне, на несколько минут сработала, как анальгетик.
- А если бы я умирала, - злорадным шепотом возмутилась я, поднимаясь с кушетки и делая шаг к столу, - вы бы остались в этой же позиции?
Доктор зыркнул на меня из-под колпака.
- Вы не умрете, - с убежденностью оракула, медленно и тихо произнес он, измеряя меня взглядом с ног до головы. – Не льстите себе. 
- А как же в фильмах показывают? - не оценив медицинского юмора, продолжила я свою психологическую атаку. – Больного катят на каталке, а врачи бегут по бокам?
- Вы верьте больше, - травматолог саркастически улыбнулся и посмотрел на меня снисходительно, как на неразумное дитя. – Это же – ролевые игры. В жизни все совсем не так!
Я внутренне согласилась с ним.
Пока мы дискутировали, муж все-таки записал меня в регистратуре, и я получила право на полноценную помощь. Ее осуществил уже другой врач – такой же молодой и физически крепкий, в такой же зеленой униформе, но – иной национальности. Звали его Мурат Магометсаитович. Кавказский менталитет к философствованию не располагал, поэтому он сразу приступил к делу. Уколов лидокаин в место травмы (а это было запястье), он положил мою руку на треугольный кирпич и стал ее тянуть. Кисть послушно, словно пластилиновая, следовала за движениями экзекутора. Придав ей нужную форму, он наложил лангету и туго прибинтовал ее к предплечью.
- Пока все, - вытирая пот с рыжей чечено-ингушской головы сказал Мурат. – Придете через неделю.
Я с тоской смотрела на огромную белую трубу, подвешенную на куске бинта в том месте, где еще недавно была моя правая рука. Та, которой пишу. Та, которой крещусь. Та, на которой так люблю носить серебро – именно на ней, а не на левой…
Кое-как я втиснулась в такси и приехала домой. И только тут, в своем любимом доме, где можно существовать в тесном единении с природой, где слышно шумящую на задворках сада речку и гомон птиц по утрам, где дождь шелестит по виноградным листьям и прямо у порога цветут маргаритки – я осознала по-настоящему, что жизнь моя приобрела отныне какое-то иное качество.

2

Я – человек пишущий.
Правая рука для меня – рабочий инструмент. Ею я правлю свое дело. Выправляю рукописи. Исправляю неверные пути. Поправляю свое финансовое положение. С ее помощью как-то справляюсь с жизнью. Даже постель утром заправить – и то попробуй без нее.
А ведь еще совсем недавно я всего этого не замечала! Садилась, к примеру, за письменный стол и начинала маяться. Править свое писательское дело мне вовсе не хотелось! На профессиональном языке это называется творческим кризисом. Придумаю, вымучаю какой-нибудь сюжетец, высосу его, что называется, из пальца, начну с какой-нибудь фразы – и тут же лист сминается и летит в мусорное ведро, предусмотрительно поставленное рядом.
Я знаю одну писательницу из российских знаменитостей, которая работает над одним и тем же куском текста по 60-70 раз. Правит, переписывает, меняет слова и фразы – пока не получит искомое. Я же не могла сформулировать даже цель своего поиска. Чего я хочу? О чем жажду поведать миру?
Нет, кое-что я, конечно, уже в своей жизни написала – не в том объеме, каком хотелось бы, и не такое сногсшибательное, как мечталось в начале. Но все-таки! И тут вдруг, откуда ни возьмись, кризис творчества! Что-то произошло со мной. Фразы, которые я все чаще стала произносить, звучали так: «не пишется», «нет тем», «ничего не приходит на ум». Дальше – больше: «я – не писатель», «я – ничто», «я – полный ноль», «я – никакая…» Вот, пожалуй, самое страшное определение: быть никакой – равносильно тому, как если бы не быть вообще. Каждый раз, садясь за стол, я делала все, от меня зависящее, чтобы эта «никаковость» никак не проявилась. То есть, била себя по рукам. Вернее, по одной руке – правой, пишущей.
Не помогло.
Пришлось – травмировать.
Теперь есть возможность, не портя ни в чем не повинную бумагу – которая, кстати, денег стоит! – посидеть и подумать: я действительно никакая, или это было простой истерикой? Или даже еще глубже: дает ли «никаковость», если она и правда есть в наличии, право на творчество?
Однажды я, в приступе профессиональной идентификации и неукротимого желания «опылиться», двадцать минут стояла на крыльце того самого дома в Предтеченском скиту, где весной 1878 года на несколько дней останавливался Достоевский, посетивший Оптину пустынь. Домик этот был совсем маленьким, даже невзрачным, с дощатой террасой и двумя окнами по фасаду. К двери вели несколько ступеней с низкими перильцами. Окна дома, выкрашенного в желтый цвет, были закрыты такими же желтыми деревянными  ставнями. Только шелест листвы да пение птиц нарушали полную тишину этого значимого для меня места.
- Здесь Достоевский писал «Братьев Карамазовых», - сказал тогда препровождавший меня в скит отец Макарий, - свой последний, итоговый роман. Роман-размышление на одну из главных, волнующих писателя тем: можно ли победить и уничтожить зло?
- А вы как думаете? – спросила я своего провожатого.
- Согласен с Федором Михайловичем, - улыбнувшись, ответил отец Макарий. – Надо, конечно, ограничивать по мере возможности свободу носителей зла, изолировать их от общества, если они опасны для жизни невинных людей. Но есть другой, гораздо более эффективный путь – бороться со злом в себе…
Я тоже согласна с Федором Михайловичем: зло в себе – штука гораздо более разрушительная, чем может показаться на первый взгляд.
Гипс на моей руке – лучшая иллюстрация преподанного мне мэтром русской литературы урока.

3

Мой муж как-то заявил, что хочет эмигрировать в Свазиленд. Или – на Берег Слоновой Кости.
- Только в этих цивилизованных государствах, - убежденно сказал он, - человек может позволить себе не думать о деньгах, а заниматься свободным творчеством.
- Ну, и кто будет читать твои опусы? – с издевкой спросила я. – Кто сумеет оценить их по достоинству? Тамошние дикари ведь не знают русского языка!
- Но я буду писать по-берегослоновокостски! – воскликнул муж, удивляясь моему непониманию таких очевидных вещей.
Мне кажется, что незадолго до перелома я уже и здесь, в родном Отечестве, стала писать по-берегослоновокостски. Для этого мне не понадобилась эмиграция. Достаточно было зарыть поглубже в землю свой талант и обозвать себя бездарью. Это освобождало от ответственности – раз, и давало выход присущим мне с детства мазохистским тенденциям - два.
Год назад в наш город вошел (вернее, влетел на самолете ТУ-134 рейсом из Санкт-Петербурга) человек. В его внешнем виде ничего особенного не наблюдалось, но вокруг шеи был обмотан шарф с символикой футбольной команды «Зенит». Звали этого человека Андрей Склизков, и прибыл он в провинцию из столиц с лекцией под названием: «Горе от успеха». А поскольку лектор – не просто человек, склонный к эпатажу, а врач-психиатр, психотерапевт и обучающий групп-аналитик Европейского центра психотерапии, доклад его произвел неизгладимое впечатление на слушателей. Я ему тоже очень благодарна за инсайт. Ведь я узнала от него такую правду, которое многое объяснила мне во мне же самой. В том числе – и мой берегослоновокостский диалект, и смятые листы, и отсутствие тем, и ощущение своей ничтожности. Я обнаружила парадоксальную вещь: успех, к которому я изо всех сил стремилась на сознательном уровне, на самом деле был опасен для моего психологического комфорта! И именно поэтому я методично организовывала провал своей так стремительно начавшей развиваться писательской карьеры. Равно как и затяжного финансового кризиса.
Если популярность и богатство даются такой дорогой ценой – то ну их к лешему!

4

Чехов когда-то написал в своем дневнике: хочется, дескать, не думать о холере, о больных, а сесть и – писать. Денег нет, орденов нет, а сюжетов – множество. На вскидку – около ста. Один из них будет называться «Ионыч»…
Я – не Чехов, увы. Сюжетный ход – мое слабое место. Хорошо получается только о себе: что видела, от кого слышала, о чем думала, как все это переживала. Но в какой-то момент вдруг пришло: а кому все это нужно? Кому интересен мой нон-фикшн? Вот если бы я умела выдумывать, как Иванова, Петрова, Сидорова, чьи книги издаются бешеными тиражами и все равно имеют спрос, вот тогда бы!..
Попробовала. Стало еще тошней - от насилия над собой.
Руку поломала – не надо больше пробовать. Сиди и молчи. Цель – защита от морального саморазрушения – достигнута с помощью физического. Читателям хорошо, мне – плохо.  Не могу молчать, и все тут. Как Толстой. Рука в гипсе, а вот все равно же калякаю, хоть и двумя пальцами, и почерк с наклоном не в ту сторону. Так надо ли было увечить себя ради того, чтобы получить такой печальный опыт?
Кстати, трудности в придумывании сюжета были не только у меня. Вот Бунин, например, - не побоюсь этого сравнения! – однажды так про это написал: «Лежа на гумне в омете, долго читал, жил чужими выдумками, а поле, усадьба, деревня, мужики, лошади, мухи, шмели, птицы, облака – все жило своей собственной, настоящей жизнью… Тепло. Мягко пахнет далеким полевым дождем. В саду поет одна иволга. По сухой дороге возвращается с погоста мужик. На плече – лопата. Лицо ясное. Шапка сдвинута с потного лба.
-На своей девочке куст жасмину посадил! – бодро говорит он. – Доброго здоровья! Всё читаете, всё книжки выдумываете?
Он счастлив. Чем? Только тем, что живет на свете. В саду поет иволга – не спеша выводит игривые трели. Зачем, для кого? Для себя ли, для той ли жизни, которой сто лет живет сад, усадьба? А, может быть, это усадьба живет для ее пения?
«На своей девочке куст жасмину посадил». А разве девочка об этом знает? Мужику кажется, что знает, и, может быть, он прав. Мужик к вечеру забудет об этом кусте, - для кого же он будет цвести? А ведь будет цвести, и будет казаться, что недаром, а для кого-то и для чего-то.
«Всё читаете, всё книжки выдумываете». А зачем выдумывать? Зачем героини и герои? Зачем роман, повесть, с завязкой и развязкой? Вечная болезнь показаться недостаточно книжным, недостаточно похожим на тех, что прославлены! И вечная мука – вечно молчать, не говорить как раз о том, что есть истинно твое и единственно настоящее, требующее наиболее законно выражения,  то есть следа, воплощения и сохранения хотя бы в слове!»

5

Писательство – это отношения. Садясь за стол перед стопкой пустых листов я уже как-то отношусь – к столу, к бумаге с ручкой, к героям своего будущего произведения, ко времени, которое намереваюсь затратить на работу, к мужу, который тоже претендует на мое внимание… А потом, позже, когда книга уже будет готова, я вступлю в отношения с типографскими сотрудниками, с менеджером магазина, и, наконец, с читателем, ради которого все и делалось.
Отношения – это всегда риск. Кто знает, не обернутся ли они только обидой, потерями?
Отношения – это всегда ограничение. Осознание собственных рамок. Я же не могу просчитать до конца, как и чем ответит другая сторона. А вот не заметят меня, не примут, не оценят, пренебрегут, отвергнут, хуже того – высмеют или оскорбят. Что тогда?
Мой любимый Обломов – человек, патологически боящийся всяких отношений – не зря же ведь упрекает слугу: «И ты посмел сравнить меня с другими? Разве я – другой?!» Как ты мог, дескать, уравнять меня со всем остальным человечеством – меня, своего барина, которого ты нянчил на руках и про которого ты знаешь все, что только можно знать о человеке? И это ведь он говорит не по злобе, не по плохости своей. Просто стать как все, то есть принять своё ограничение, для Ильи Ильича смерти подобно.
Смерть, кстати, это ведь тоже ограничение. «Все знают, как жить, но никто не знает – зачем?» Вот это отсутствие смыслов и ведет к «обломовщине», лишает дееспособности и останавливает перед всяким деланием.
Творческий кризис – это избегание контакта. Рука в гипсе – крайний способ достичь подобной изоляции: чтоб уж точно, чтоб понадежней, чтобы, как говорится, никакой Швондер даже на горизонте не возникал.
Конец связи.

6

Скажи мне, как ты носишь гипс, и я скажу, кто ты.
Вот идет по рынку старушка. Ситцевое платье, тапки на мягком ходу, вокруг головы – косынка. Левая рука – на перевязи. Прижата к боку, как у бегуна. В правой – невероятных размеров кошелка с овощами. Взгляд – сосредоточенный, устремленный вдаль. Рассекает толпу, словно ледокол в торосах. Ясно, что перелом руки никак не изменил привычный ритм бытия, лишь слегка осложнил его. С пострадавшей рукой считаются, её учитывают, как раненую, но не выбывшую из строя боевую единицу. Отдохнув и оклемавшись, она органично вступит на плацдарм военных действий, заняв на нем свою обычную позицию.
А вот другая старушка. С такой же рукой на перевязи. Только держит ее, как ребенка-грудничка – бережно, с каким-то даже трепетом, а на лице – мягкая улыбка. Кажется, сейчас колыбельную запоет или заагукает. И лежит эта рука-рученька, вся в кружевах (честное слово, что-то ажурное поверх гипса!), успокоенная, обласканная и умиротворенная, как прихворнувшее дитя на руках у матери. Здесь явно любят все свои проявления, лелеют всех отпрысков, а немощных и болезненных – особенно. И окружающие должны знать об этом!
Третья картина. Старушка на костылях - с поломанной лодыжкой. Движется медленно, экономно, но – твердо, как Т-34 по вражеской территории. В каждой руке – в том месте, где она держится за костыль – колыхается по сумке. Так ходит в пустыне навьюченный осел: сам – в середине, по бокам – для равновесия – два тюка. И идет эта бабушка так же: тяжело, но не обреченно. Пересекает жизненную Сахару. Надо – значит, надо.
А вот – я в гипсе. Нервная, ропщущая, прячущая руку под небрежно накинутую шаль. По всему видно, что рука мне мешает – как ребенок, плачущий в ночи и не дающий ни минуты отдыха озабоченной своими планами матери. Рука отдельно – я отдельно. Я не переживаю травму – я пережидаю, когда все это кончится. Я не уважаю свою немощь – я злюсь на нее. Я смещаю на беспомощную руку свою житейскую беспомощность. Так безопаснее. Не нужно думать, почему у меня нет денег и куда ушла муза: гипс же! С ним – много ли наделаешь?
Так вот он, голубчик, зачем мне понадобился!
Что, не верите? Сомневаетесь в том, что человек порой сам себе проблемы организует? Моя мама, например, не верит.
-Это ж надо, - возмущается она, - такую гадость матери сказать! Что я, мол, сама себе болезни придумываю!
Да, мамочка, и не только ты одна. Я ведь – и про себя тоже.
И даже главным образом – про себя!

7

- Не забывай, - сказала мне в те дни Недотрога, - что руки, как инструмент взаимодействия с миром, управляются мозгом. То есть, связаны с ним напрямую. Тем более, правая – доминантная. А это значит, что перелом – не только физическая травма, но и – ментальная!
Об этом мне не надо было напоминать. Моральный урон, который нанесло мне двухмесячное ношение гипса, был едва ли не более острым, нежели физический. Для того, чтобы оценить его до конца, я в один из дней решила символически обозначить всё, чего не могу делать – из того, что с легкостью, не задумываясь, делала раньше.
Получилось следующее.
Я не могу:
- взять что-то от жизни;
- придать чему-то форму;
- выполнить ручную работу;
- схватить что-то на лету;
- всплеснуть руками (удивиться);
- развести руками (растеряться);
- упереть руки в боки (разозлиться);
- дать рукам волю (разгневаться);
- определить дистанцию (расстояние вытянутой руки);
- добыть денег;
- удержать равновесие;
- протянуть руку помощи;
- подурачиться («шаловливые ручонки»);
И так далее.
Не могу даже, если уж на то пошло, украсть, прибрать к рукам, загрести чужой жар, взять на лапу и, как завершение списка, влезть той же, только грязной, лапой кому-нибудь в душу.
Уж я не говорю о том, что мне стало труднее держать себя в руках (с одной-то левой!).
Вот что такое перелом в ментальном смысле.
Но самый главный, как мне кажется, урок состоял в другом. В какой-то момент  я перестала любить то, чем занимаюсь. Писать книги тоже ведь надо с любовью. И – благодарностью за имеющийся дар.
Может быть, правы те, кто утверждает, что руки не случайно находятся в одной плоскости с сердцем?

8

Писательство – это ментализация опыта. Для меня, во всяком случае. Нельзя по-настоящему, честно рассказать о том, чего не пережил сам.
- Я не знаю, как пойдет ваше выздоровление, - сказал мне не склонный к философствованию Мурат Магометсаитович, - но одно могу пообещать точно: писать вы будете так же, как писали и раньше…
Я едва удержалась, чтобы не расцеловать его за такие слова, и все-таки позволю себе не совсем согласиться с ними. Так, как раньше, я писать уже не буду.
А как?
Пока не знаю.
Я ведь еще «в процессе».