Окунь

Александр Викторович Зайцев
Кузьмич лежал, опершись локтём о бугорок, который услужливо подставила ему земля, вытянув свои длинные, худые и больные от возраста ноги по молодой, ещё короткой траве, и  смотрел вдаль.
Где-то там, вдали, где едва зазеленевшие берёзы подпирали ветвями своими утреннее небо, только что разродившееся солнцем, летел самолёт. Звука его ревущих моторов, здесь внизу, на земле, слышно не было, и только всё увеличивающаяся белая полоска, вначале которой и должен был быть сам аэроплан, говорила о том, что он куда-то торопится. Кузьмич же на своём восьмом десятке лет никуда уже не спешил. И в том, что сегодня на своё излюбленное место он пришёл много раньше обычного, виновата была лишь бессонница. Толи Кузьмич вчера за ужином выпил слишком много чаю, толь ещё какая напасть хоть и в виде соседской собаки-пустолайки бередила чуткий старческий сон, а может и ворочающаяся от непривычной для мая жары хозяйка, не давали Кузьмичу тихо выспать свою короткую стариковскую норму.
Однако сейчас, вдали от своей дородной Петровны и соседской брехливой жучки, в прохладе речушки старика стал смаривать сон. Солнце, светившее прямо в глаза сквозь выбелевшие вместе с волосами веки, не смогло разогнать тишину и покой души, и старик, незаметно для себя задремал.
Что может сниться человеку в наполненном покоем и тишиной ранним утром, когда в след едва проснувшемуся солнцу, первый ветерок успел лишь погладить майскую зелень мягкой своей ладошкой, а утренний туман, скопившийся у воды и в низинках, отяжелев, успел лишь осесть, прячась в тени от солнечного света? Что может быть таким же тёплым и солнечным как этот новый зарождающийся день, если не детство…
Счастье и радость. Это тоже детство. Вот и Ивану Кузьмичу снилось это незабываемое время. Самое раннее, самое счастливое, самое радостное… И вдруг  приснился ему тот самый момент, когда таким же ранним утром мать, по первой заре уходя на весь день на работу, наказала, чтобы он пообедал из чугуна, стоящего в большой, в полдома, русской печи, прежде чем бежать в школу.
- Смотри, всё не слопай: там на два дня. Нам и курицам. – Мать усмехнулась, закрывая дверь.
Первоклассник Ванька, слушая мягкий материнский голос сквозь сон, пробурчал своё обычное «ладно, мам» и заснул ещё крепче.
Проснулся же он, когда солнце и без того конопатое, так ещё и раскрашенное в рыжий цвет шевелюрами сентябрьских берёз, уже стучалось в ставни дома. Глянув на дедовские ходики, мирно мурлыкающие свою музыку времени высоко на стене, Ванька обомлел: часы показывали восемь. 
Времени было в обрез: до Степановки, куда нужно было Ваньке бежать в школу, было далековато, и они с матерью вчера, когда она повела его на первое сентября, едва отпросившись у бригадира до обеда, вышли как раз в это время. Ванька кубарем скатился с палатей.
Одеться и выскочить из дома труда бы не составило, но Ванька побоялся идти голодным. «Кто знает, - здраво, со знанием дела, уже по-мужицки рассудил он, - когда ещё уроки кончатся, так и придётся сидеть брюхо гладить, чтобы не урчало».
Как умеет урчать с голоду брюхо Ванька прекрасно знал: долгая война,  начала которой Ванька и не помнил, закончилась только этой весной, и батьку, как и других мужиков их деревни, кто жив остался, домой ещё не отпустили. Так что и этим летом всё их нехитрое деревенское хозяйство было на матери да на нём. А много ли от него семилетнего проку? И Ванька, видя, сколько приходится работать всем взрослым, прекрасно понимал, что как бы не хвалила его мать, делала она это только из уважения к его потугам помочь, а значит и кормить два рта всю долгую войну, начала которой Ванька, как и отца, не помнил совершенно, приходилось ей одной.
Всё, чем действительно мог помочь матери Ванька, была рыбалка. Не смотря на возраст, ему удавалось тягать из их Алтайки, что была любому воробью по колено, таких окушков, что порой завидовали и взрослые удильщики. А уж когда он, надев окуней за жабры на вишалашку,  гордо нёс их в высоко поднятой руке, чтобы оранжевые окушиные хвосты не стали добычей завистливых кошек, свой улов по деревне, женщины весело кричали ему в след: «Мамкин кормилец!». И хотя в такие рыбные дни в их доме был настоящий праздник, Ванька не считал рыбалку настоящим подспорьем матери. Может быть потому, что больших сил она не требовала, а хороший улов объяснялся им просто: место для рыбалки Ванька нашёл себе хорошее. Просто замечательное. С тех самых пор небольшой закуток возле ивового куста, где Алтайка делает петлю и стал его любимым местом, не смотря на то, что потом, когда Ванька стал уже взрослым, окуни, пойманные здесь, не казались ему такими большими, как в детстве…
Прямо в своей обнове – сатиновых трусах, пошитых матерью ради такого дела как школа, Ванька бросился к печке. Подтащив к шестку лавку, он споро убрал тяжелую заслонку, и, схватив ухват, как это всегда делала мать, подцепил чугун.
Но ни поднять, ни протащить ведёрный чугун, полный, судя по запаху, пшенника, Ванька не смог. Пришлось соскочить на пол и, подобрав лежавший в углу катыш, вернуться с ним на место. Сунув катыш под ухват, Ванька навалился всем своим весом на конец ручки. Чугун оторвался от пода, но выкатить его из цела Ванька, как не пытался, не смог: едва он ослаблял нажим, чтобы ноги доставали до лавки и можно было бы тащить, как чугун опускался, и сдвинуть его снова не было никакой детской мочи.
Намучившись и видя, что никакого проку от этого не будет, мальчишка схватил со стола деревянную ложку, сделанную ему год назад прадедом, пока тот был ещё жив, и полез в печь…
Сытый и потный вылез Ванька из печи и, забыв поставить на место заслонку, бросился в комнату, где на стуле с вечера  матерью заботливо были  сложены его школьные вещи и холщёвая сумка с букварём… Но едва он влетел в комнату, встал как вкопанный. Из детских глаз, не ожидавших такого зрелища, что он увидел в старинном зеркале, стоящем прямо против входа, хлынули слёзы. Ванька, словно арап, был чёрен. Лицо, руки и колени были выпачканы в золе так, что кожи из-под неё видно не было совершенно. Затравлено, сквозь слёзы, глянув на ходики, бросился он, брякая дверями, на улицу, где под состреком полная воды стояла старая дёжа. Стащив на ходу трусы, Ванька взревел пуще прежнего: вся обнова с той стороны, на которой он сидел в печи, тоже была чёрной. Лишь бережно, стараясь не поднять муть со дна, отстирав трусы, он полез в дёжу мыться сам.
Оставляя мокрые следы, Ванька прыгал в хату то на одной ноге, то на другой, надевая на ходу трусы. Одеваться на мокрое тело было мученьем. Одежда прилипала к мокрой коже, и если натянуть штаны можно было двумя руками, то вот с рукавами рубахи пришлось повозиться. Когда Ванька выскочил за двери, ходики показывали ровно половину девятого…
В школу Ванька успел. Влетел он в класс вместе со звонком, которым во всю ивановскую гремела какая-то пожилая тётенька. Учительница, увидев его мокрым с головы до пят и решив, что это от пота, рассмеялась и спросила:
-  Куда ж ты так спешил-то?
- Учиться. – Потупившись, ответил Ванька…
…С того раза мать всегда оставляла завтрак на столе в миске, покрытой свежей тряпицей. А через месяц после того случая домой вернулся отец. Радости-то было. И слёз. Кузьмич даже всхлипнул во сне. Всхлипнул и проснулся.
Солнце уже вывалило из-за берёз и светило на этот мир жарким полуденным взглядом. Отмахнувшись от него рукой, старик посмотрел вниз, на речушку. Мирно дремавший вместе с хозяином поплавок вдруг дёрнулся и нырнул под воду. Ухватив удилище, Кузьмич привычно подсёк и потащил удочку вверх, чувствуя как там, на крючке бьётся, пытаясь сорваться, такой окунь, что он не ловил с самого своего детства.