Скорпион книга первая глава 10 время разбрасывать

Юрий Гельман
ГЛАВА 10
       
ВРЕМЯ РАЗБРАСЫВАТЬ КАМНИ               

Октябрь одолел горожан скверной погодой. Улицы Лондона, многократно омытые дождем, были угрюмы и пустынны. Казалось, жизнь вымерла в этих каменных лабиринтах. Холодный ветер, срывая с деревьев отжившие, отлепетавшие листья, проворно, будто с пренебрежением, гнал их по глянцевым мостовым, швырял на бурую, неприветливую поверхность Темзы, от чего река становилась грязной, как будто покрытой плевками разгулявшейся осени.

Густой, как кисель, воздух, в котором беспорядочно колебались мириады водяных частиц, был тяжелым и липким. Через дымоходы и оконные щели он заползал в дома, насыщая влагой белье, одежду, мебель, книги. Как никогда рано горожане начали топить, старательно вытесняя холод и сырость из своего жилья, но и дрова, пропитанные дождями, горели тускло, дымно, будто нехотя.

Сэр Девид Гаррик по старой дружбе организовал для Катерины Клайв три чолдрена* дров и немного угля. Этого запаса, как считала сама хозяйка, должно было хватить до весны. Дубовые и ясеневые чурки сложили возле пристройки на внутреннем дворе, и Томас, с отрочества приученный отцом к физическому труду, охотно взялся раскалывать их, укладывая поленья под навесом.    


* Чолдрен – 1,3 куб. м


Катерина Клайв хотела, правда, нанять для тяжелой работы дровосека, но Томас категорически воспротивился этому предложению. Он трудился самозабвенно и споро,
перекладывая топор то в правую, то в левую руку, и получалось у него одинаково хорошо. После нескольких месяцев упорной литературной работы, когда он заканчивал одни большие поэмы и тут же начинал новые, юноша чувствовал необходимость развеяться и вместе с тем размять застывшие мышцы, вот почему теперь ему работалось легко, в удовольствие.

Тереза время от времени выходила из дома на внутренний двор поглядеть на брата, останавливалась рядом, любовалась им, заботливо предлагала отдохнуть, но Томас, взмахнув топором два-три раза, опускал его на колоду и мягко просил сестру уйти. Она целовала его в потную щеку, слизывая потОм соль со своих губ, и уходила одухотворенная и счастливая. Брат был для нее не просто человеком, связанным родством, он по-настоящему стал смыслом ее жизни, предметом неустанных забот, ее кумиром и божеством.

Прошел почти год после смерти доктора Грина. В жизни было мало перемен, и это отягощало ее течение унылым однообразием. Такой порядок, как правило, приводит к невеселым размышлениям о смысле бытия, о бренности всего сущего, о неумолимости времени и неизбежности итогов.

Задумчивость Терезы часто приводила ее к далеким жизненным перспективам. Пытаясь мысленно заглянуть в будущее, она представляла себе, что настанет час, свершится неизбежность – и покинет сей мир дорогая и милая сердцу Китти Клайв, отвалится последнее звено старшего поколения, оставляя их, Терезу и Томаса, наедине с жизнью, полной проблем и нерешенных вопросов.

Правда, был еще Джонатан Клайв, этот храбрый и мужественный офицер, которому девушка отдала свое сердце. Но если уж говорят, что пути Господни неисповедимы, то судьба военного – и вовсе непредсказуема.

Через полгода после начала службы лейтенант Клайв получил назначение в далекое графство Нортумберленд, где на берегу реки Твид, на самой границе с Шотландией, располагался английский гарнизон. В редких, но достаточно регулярных письмах, он рассказывал Терезе о своей жизни на новом месте, как настоящий художник слова, описывал природу и климат, а в конце каждого письма неизменно клялся в верности и любви. Девушка с восхищением читала эти послания, по-детски радовалась каждой весточке от любимого человека и с нетерпением ждала весны, когда, по словам Джонатана, он должен будет вернуться в Лондон – в отпуск и за новым назначением. А пока – рядом с ней был брат, нежный и добрый, и всю свою любовь Тереза с радостью отдавала ему.

Должно быть дети, растущие в одной семье, привыкающие друг к другу, как к некоей каждодневной необходимости, утрачивают со временем те возвышенные родственные чувства, которые в каждого из них закладывает природа. Любовь таких братьев и сестер постепенно перерождается в привязанность, затем в привычку, а по мере взросления и вовсе угасает, какими бы словами и чувствами ее ни пытались подменить.

Молодые же люди в нашем повествовании, проведя детство и юность порознь и неожиданно встретившись, полюбили друг друга, как могут любить юноша и девушка по образцам, показанным нам Шекспиром. Обстоятельство же их кровного родства, послужившее, как кажется, помехой для двух любящих сердец, напротив, сыграло свою решающую роль в том, что ни Тереза, ни Томас не могли теперь пройти те стадии затухающей родственной любви, о которых сказано выше, и были обречены – уже как брат и сестра – любить друг друга всю жизнь. Без конфликтов и ссор обитали они в скромном одноэтажном доме Китти Клайв и, казалось, никакие затруднения и невзгоды не смогут нарушить уже сложившиеся традиции этого дома.

Горе Томаса постепенно улеглось, рана зарубцевалась. Тереза замечала, что он стал более разговорчив, общителен, но среди этих, безусловно утешительных, перемен нельзя было не увидеть какой-то недосказанности и тревоги. Что это было: опять знакомая хандра?

Тереза прекрасно помнила тот пророческий разговор накануне кончины доктора Грина. Уж не те ли странные предчувствия гложут Томаса до сих пор? Как тогда помочь ему преодолеть этот черный барьер? Она понимала, что одними словами ничего не добиться, что нужно какое-то действие, какая-то отрезвляющая перемена.

В последние месяцы Томас много писал. Он закончил, наконец, две свои крупные баллады – “Турнир” и “Битва при Гастингсе”, написал новую – “Бристольская трагедия”, эклогу* “Элинор и Джуга”, трактат о подъеме живописи в Англии. По утрам он обычно занимался гимнастикой, а после завтрака отправлялся гулять вместе с Терезой, и это была самая неразлучная пара во всем Лондоне.


* Эклога – один из старинных жанров поэзии, изображавший сельскую жизнь.


Они любили свой город – большой и шумный, неоднородный по архитектуре и населению. Спускаясь по своей Бонд-стрит, они пересекали оживленную магистраль Пикадилли и, обходя западное крыло грандиозного Сент-Джеймского дворца, окунались в роскошное изумрудное чудо Грин-парка. Затем, вдоволь надышавшись пряным осенним воздухом осиротевших аллей, вдоль живописного озера посреди парка, не утратившего и теперь своей одухотворенной прелести, выходили на Даунинг-стрит, к набережной и далее – к Вестминстерскому мосту. Здесь часто стояли они, глядя на Темзу, на барки и фелюги, ползущие под ними, слушали отрывистые и зычные окрики рыбаков и матросов, и им казалось, что жизнь, полная своего суетливого внутреннего содержания, не проходит мимо, не ускользает от них.

А иногда маршрут прогулок ( но уже на экипаже ) приводил Терезу и Томаса к Собору Святого Павла, где в гулкой тишине под грандиозным куполом величественного строения будто вибрировал воздух, будто дыхание Всевышнего приводило к колебаниям мириады свечей. Здесь ни о чем не нужно было говорить, здесь молчание являлось наилучшим примером послушания и веры. Они выходили из храма – будто свободными от тревог, будто окрыленными и способными преодолеть любые козни судьбы. И еще долго молчали, медленно кружа по Сент-Полз-Черчьярд…

Иногда к их прогулкам присоединялась Катерина Клайв, полюбившая Томаса, как родного племянника. Однако далекие походы были ей не по плечу, и где-нибудь на середине маршрута уставшую актрису сажали в экипаж, и она отправлялась домой.

После разнообразных и оживляющих вылазок в город Тереза, как правило, сама готовила обед, а Томас занимался уборкой помещений и маленького внутреннего дворика. Прислуги у них не было, поскольку не хватало средств на ее содержание. Да и взяв на себя все обязанности по дому, Тереза и Томас даже не представляли, что кто-то посторонний мог бы выполнять эти работы вместо них.

Пенсионное пособие актрисы было весьма скромным, а та небольшая сумма, которая осталась после доктора Грина, постепенно и неуклонно таяла.

По вечерам Томас оставался наедине со своим творчеством, и даже Тереза, понимая, насколько это важно для брата, не решалась нарушать в такие часы тишину его кабинета. Только музы имели право посещать творческую лабораторию, только им разрешалось беспрепятственно проникать к поэту, овевая его своим вдохновляющим дыханием.

Случалось, Томас так увлекался работой, что забывал об ужине, и тогда сестре приходилось осторожно напоминать ему об этом. Он появлялся в гостиной порой усталый и рассеянный, и женщины, давно изучившие его привычки, догадывались, что у поэта не все идет гладко. В другой же раз он был возбужденным и подчеркнуто внимательным к дамам, из чего те делали вывод об успешном продвижении его работы.

Творческий процесс не прекращался ни на минуту. Наблюдая за братом, Тереза замечала, что даже в часы прогулок по городу, даже во время сторонних занятий в его наполненной образами голове происходило формирование строк, составлялись рифмованные главы будущих произведений. Превратившись в естественную потребность – не только духовную, но уже почти и физическую – творчество стало смыслом его жизни, напрочь вытеснив все другие интересы.

По вечерам, расположившись у камина, Томас читал сестре и миссис Клайв отрывки или целые главы своих поэм и баллад, и те с благоговением слушали, по просьбе юноши высказывали свое мнение, но были настолько необъективны, что, должно быть, вводили автора в заблуждение своей безмерной похвалой.

Так шли дни и недели, но даже усердный и кропотливый писательский труд, отнимая массу времени и сил, не выветривал из головы поэта сумрачных предчувствий.

Однажды на прогулке Томас внезапно остановился на мосту Блэкфайерс, где Темза казалась особенно широкой то ли от пологого южного берега, то ли от тумана, рваными пластами покрывшего ее темную воду. Глядя в даль, провожая глазами одинокую барку, лениво качавшуюся на зыбкой поверхности реки, он вдруг произнес печально и глухо:
 
– Мне тесно и душно. Я устал. Надо что-то делать...

В его глазах отражались серые лоскуты тумана, будто заслоняя мучительную тайну, которую была не в силах разгадать Тереза. Эта фраза, оброненная невзначай и не обращенная к ней, испугала девушку. Она осторожно взяла Томаса за рукав камзола, повернула лицом к себе.

– О чем ты говоришь, брат? Что с тобой?

– Ах, Тереза, чтО мне сейчас необходимо больше всего? Ты знаешь?

– Да, знаю. Тебе необходим покой. Ты должен на время оставить свои занятия и отдохнуть.

– Нет, милая, ты не знаешь… – сказал Томас с озабоченным видом, и будто ирония – то ли над наивностью сестры, то ли над самим собой – выплеснулась из его угрюмого голоса. – Мне нужен не покой, не идиллия деревни, не тишина аллей и беседок. Мне нужен размах, простор, мне нужен голос!

– Что ты говоришь, Том? У нас еще вся жизнь впереди. Неужели ты не успеешь? Какой теперь размах, какой голос? Со временем к тебе все придет, я уверена!

– Ах, Тереза, как тебе объяснить?..

 ***

В конце ноября Томас неожиданно решил вернуться в отцовский дом. Как долго он не был там! И все это время, как он теперь понимал, его подспудно тянуло туда – в свою колыбель, где он вырос, научился ходить, говорить, читать и думать. Его тянуло в родной дом не только потому, что это был дом отца, но еще и потому, что именно в этом доме – за письменным столом – он написал первые свои стихотворения, в этих стенах его стали посещать поэтические образы, и теперь весь этот дом, его комната, его стол и даже чернильный прибор превратились для Томаса в святыню, которую несколько месяцев назад он так трусливо покинул. “Предал!” – только и вертелось у него в голове.

Теперь его уже не угнетала мысль о том, что в родном доме, в до боли знакомой бархатной тишине уютных комнат каждая вещь может напоминать отца. Нет, напротив, – ошибкой, можно сказать, преступлением с его стороны было опрометчивое решение покинуть эти стены, погасить очаг, который много лет согревал его своим теплом. Он думал об этом уже давно, и желание вернуться с каждым новым днем укреплялось в его сознании.

“Отец, если он где-то рядом, за невидимой чертой, наблюдал за мной,– не единожды размышлял Томас, – он наверняка не одобрил этот поступок. Что ж, не переживешь дважды отрезок жизни, не исправишь ошибки, которые совершил. Прости, отец, но даже если ты был рядом, даже если хотел мне что-то подсказать, – как мог я услышать тебя? Какой знак ты мог мне подать, по какой азбуке составляется язык общения противоположных миров?”

Сборы были недолгими. Не так уж много вещей было у Терезы, еще меньше – у Томаса. Старая актриса, успевшая, как к родным детям, привязаться к ним, тихо и горько плакала в гостиной.

– Жизнь закончится для меня, когда тебя не станет здесь, – сквозь слезы говорила она Терезе. – Останься, умоляю тебя!

Проходивший мимо со стопкой упакованных книг Томас остановился. Глаза его встретились с глазами сестры.

– Я остаюсь, милая Китти, остаюсь! – после небольшой паузы сказала Тереза с теплотой в голосе.

– А Томас? Когда же вы успели договориться? – встрепенулась актриса, еще не веря своим ушам и не понимая, каким чудесным образом произошла эта перемена.

Брат с сестрой улыбнулись друг другу.

– Миссис Клайв, но вы будете отпускать Терезу ко мне в гости? – спросил Томас, нарочито нахмурившись.

– Что ты, мой спаситель, непременно! – воскликнула актриса. – Сколько угодно!

Когда вещи были собраны и уложены в экипаж, Томас на крыльце попрощался с сестрой. Нежным поцелуем, как самой надежной печатью, скрепили они свою любовь друг к другу.

– С Богом! – сказала Тереза напоследок. – Вот Диана обрадуется!

“Боже! Как я мог забыть, как мог так долго не вспоминать о женщине, взлелеявшей меня на своих руках, заменившей мне мать? – кольнула юношу жгучая мысль. – Диана, бедная моя Диана, как она там?.. Одна в пустом доме…” И ему стало горько и стыдно при одной мысли о брошенной женщине.

…Томаса встретила суровая прохлада давно нетопленных полутемных комнат. Окна были зашторены, кругом лежала многомесячная пыль, но застоявшийся воздух, к радости юноши, еще хранил как будто знакомые запахи родного жилища.

Диана молча, как угрюмая тень, следовала за молодым хозяином по всем комнатам, по всем закоулкам. На ее каменном лице, заметно постаревшем и от того еще более ужасном, отпечаталось неподдельное удивление, а душа между тем ликовала от возвращения любимого питомца. Она действительно постарела. Должно быть, одиночество способствует этому процессу куда больше любых переживаний иной, праздной жизни.

В кабинете отца Томас остановился, положив ладони на спинку кресла и долго глядя перед собой. Камин был холоден, пуст и неприветливо зиял чернотой.

В дверях застыла Диана, со спины наблюдая за своим воспитанником. Должно быть, она понимала, какие чувства всколыхнулись в эту минуту в душе Томаса, и стояла, не шевелясь, будто опасаясь издать своим неосторожным движением какой-нибудь лишний звук.

– Диана, прости меня…– сказал Томас тихо, повернувшись к женщине. Та опустила голову, ничего не ответив. В ее глазах блеснули слезы. – Прости меня, – повторил Томас, подходя к ней и обнимая за плечи. – Теперь я буду жить здесь. Я хочу, чтобы в камине отца всегда горел огонь. У нас есть дрова?

Диана кивнула.

– Как вас теперь называть? – спросила она с хрипотцой в голосе.

– Конечно, как и прежде, – ответил Томас.

– Но вы теперь хозяин…

На мгновение Томас задумался. Впервые в жизни применительно к нему было названо подобное определение. И будто враз черта пролегла между прошлым и настоящим – черта совершеннолетия и ответственности перед ближними.

– Ну и что? – сказал он, смущенно улыбаясь. – Для меня ты навсегда осталась самой доброй женщиной в мире.

Теперь слезы потекли по щекам Дианы, не удержавшись на ресницах, и женщина смахнула их ладонью.

– Что приготовить на ужин? – спросила она после некоторой паузы, и в ее голосе прозвучали нотки ликования.

– Ты вообще расскажи мне, как жила все это время, что есть у нас в доме, а чего нет. Ладно? А потом уже и поужинаем.

Они спустились на кухню, где было тепло от печки, сели к столику.

– А твоя…ваша сестра…тоже будет здесь жить? – неожиданно спросила Диана, отводя глаза.
 
 ***

После той памятной встречи с Терезой и неожиданного знакомства с Томасом в парке Джозеф Сэллин поспешил домой. Он был в смятении и тревоге, мысли, как стайка вспугнутых воробьев, беспорядочно роились в его голове. Алкоголь, которым он изрядно загрузился накануне, почти без остатка выветрился по дороге.

Сару он застал сидящей у туалетного столика. Ее стеклянные глаза, давно потерявшие живую искорку, перестали быть зеркалом души, превратились в завесу, за которой прятались смутные образы и мысли. Монотонными движениями расчесывала она свои поредевшие волосы.

Увидев в зеркале вошедшего мужа, она не оглянулась, а только опустила гребень на колено и уставилась в отражение Джозефа. Тот подошел к ней сзади и брезгливо положил руки на плечи жены. Она вздрогнула от прикосновения и медленно повернулась к нему.

– Почему ты так редко приходишь ко мне? – тихо и удрученно спросила Сара, прильнув щекой к его ладони, и Джозеф удивился голосу, который уже давно не слышал. – Ты меня не любишь?

Она взяла в обе ладони его руку и принялась нервно, будто второпях, целовать ее. Из мерцающих странным светом глаз Сары потекли слезы – горячие, как смола, крупные, как виноград.

Джозеф растерялся. Больше месяца он не входил к жене, не разговаривал с ней, пропадая то в лавке, то в пабе. Он смотрел на нее и не знал, отнять ли ему руку или позволить Саре удерживать ее. Простой и малообразованный, он, конечно, не был искушен в решении психологических головоломок и всякий раз, когда оказывался лицом к лицу с жизненной драмой, терялся и трусил, как новобранец перед боем. Но больше всего ему мешали женские слезы, которых Джозеф боялся просто панически.

– Молчишь… – сказала Сара в раздумье. – А ведь я женщина, я все еще хочу быть с тобой…

– Потом, не теперь, – с дрожью в голосе поспешно ответил Джозеф и, помня о цели своего визита, решил перейти в наступление. – Ты лучше догадайся, кого я сейчас встретил!

Он высвободил свою руку и, потирая ее другой, будто стряхивая чужое прикосновение, нервно зашагал по комнате. Потом резко остановился против жены и в упор посмотрел на нее, изламывая брови.

– Ну?

– Не знаю, – ответила Сара потухшим голосом, размазывая по щекам слезы.

– Не знаешь? И не догадываешься? – Сэллин снова зашагал по комнате. – Так я тебе скажу, скажу! Сестрицу твою, Терезу! А с ней и братца! Ну, что скажешь?..

Сара вздрогнула, как от толчка, и уставилась на мужа. На дне ее глаз, подернутых пеленой безумия, шевельнулся испуг.

– Кого? – спросила она голосом поломанной механической игрушки.

– Брата твоего! – выкрикнул Джозеф и добавил язвительно: – Что же ты молчала столько лет? Зачем скрывала? Отвечай, откуда он взялся?!

Сара молчала, морща лоб, будто силясь что-то вспомнить. В ее глазах промелькнул какой-то нездоровый огонек, зрачки расширились, и по лицу судорогой прошлась тень тревоги. Вся она оживилась, взбудоражилась и как будто сжалась перед прыжком.

– Брат…– прошептала она. – Боже мой, это брат!.. О, бедная матушка, как она убивалась! Я помню, помню. Я всё помню. Тот день… Солнце, ярмарка, потом эта темная аллея…

– О чем ты? – спросил Сэллин удивленно и с подозрением посмотрел на жену.

И вдруг она вскочила со стула, опрокинув несколько склянок на туалетном столике, и, выронив гребень, схватилась за голову. Джозеф увидел горящие ужасом и безумием глаза и отпрянул в сторону.

– Джозеф! – вскрикнула Сара. – Я знаю, это я!.. Я во всем виновата, я одна! Это я уговорила мать, да, я! Она ведь не хотела! Я одна во всем виновата! Боже милосердный, пощади! Джозеф, я знаю, это брат. Мой брат, да. Он такой маленький, смешной и жалкий. Он жив, да? Он пришел отомстить мне! Я знаю, его Тереза научила!.. Спаси, спаси меня, Джозеф!

С этими словами она бросилась в ноги мужу и, орошая слезами его пыльные туфли, растянулась на полу. Тот стоял, ничего не понимая, потом боязливо попятился к двери и выскользнул из комнаты.

На следующий день Джозеф Сэллин отправил жену в Бедлам.* Сара была покорна и не сопротивлялась.


* Бедлам – больница для умалишенных в Лондоне.
               

 ***

Гейнсборо нагрянул, как всегда, неожиданно. Было это в конце декабря, когда британцы, как правило, ревностно соблюдая традиции, тщательно готовятся к встрече Нового года.

В средневековой Англии, правда, Новый год начинался в марте. Так повелось издавна, и было, по-видимому, занесено откуда-то в незапамятные времена. Чтобы уравнять летоисчисление с континентальными государствами, однажды Парламент принял решение перенести Новый год на первое января. Произошло, по сути, историческое событие, достойное самых уважаемых государственных справочников, хотя и не обошлось без курьеза – это постановление вызвало бурю негодования и протеста у англичанок, ибо Парламент, по их мнению, не имел права сделать женщину на несколько месяцев старше.

Так или иначе, но свершившийся факт давно стал достоянием истории, и об этом теперь уже мало кто помнит.

Новый год у всех народов – самый яркий и красочный праздник, со своими традициями, определенной программой, старинными, но неумирающими приметами. В Шотландии, например, 31 декабря, когда часы бьют полночь, кто-нибудь бросается к двери и широко распахивает ее, чтобы выпустить старый год и впустить новый. Важно еще при этом то, чья первая нога вступит в дом в новом году: брюнет в этом случае – добрый знак, рыжий или блондин – плохо, ибо они несут дурное. Появление женщины вообще грозит бедой. Может быть, все это лишь предрассудки, но верить им, в конце концов, не запретишь никому.

Итак, мистер Гейнсборо после длительного отсутствия вновь появился в доме Томаса. Ни о чудесном знакомстве юноши с сестрой, ни о смерти доктора он, конечно, ничего не знал и был буквально ошарашен этими переменами.

– Помилуй, мой друг, – сказал он Томасу, немного придя в себя, – что за судьба у тебя: сплошные испытания?! Если бы я владел пером столь же уверенно, как владею кистью, – я бы непременно написал о тебе роман, и поверь мне, это было бы весьма занимательное, достойное Филдинга повествование. “История Томаса Грина – найденыша”, – как тебе, а?

– Да уж, скучать не приходится, – вздохнул Томас. – Но вы, сударь, так редко бываете у нас, что для вас все новости – как ушат холодной воды. Что касается романа, то может быть, когда мне надоест копаться в прошлом, и сочинять подражания под старину, я и сам возьмусь описать свою жизнь в какой-либо форме. Это интересная мысль, тем более, что достаточное место в своем произведении я наверняка отведу вам, сударь, как одному из героев, а это, по моему мнению, украсило бы его непременно. А пока, мой друг, оставьте, наконец, свой адрес в Бате, и тогда обо всем будете узнавать гораздо раньше.

– Пожалуй, что так, – ответил художник. – Хотя, ты знаешь, я не сижу на месте. В последнее время я, правда, стал домоседом, все меньше тянет меня куда-то, все больше засасывает домашняя мастерская. Старею, наверное…

– Вам ли говорить о возрасте, мистер Гейнсборо! Отец был намного старше вас, и то вовсе не часто жаловался на годы…

Они помолчали. Гейнсборо оглядел комнату. Это был кабинет доктора Грина, в обстановке которого Томас ничего не менял. На письменном столе лежали какие-то бумаги, несколько книг. Глядя на них, Гейнсборо спросил:

– Как я понимаю, ты по-прежнему пишешь?

– О да! – оживился юноша, который как будто ждал этого вопроса. – Я теперь без этого не мыслю своей жизни! Литература – мое призвание.

– Поздравляю, мой друг. С самого начала я знал, что твое увлечение – не пустая трата времени.

– Благодарю вас, мистер Гейнсборо, – тепло сказал Томас. – А знаете, я часто вспоминаю Chiaroscuro. Помните?

– Ну, как же! Твоя стычка с лордом Греем…

– Не в том дело, нет, – сказал Томас, прищурившись. – Просто я думаю, что тогда, именно в тот памятный вечер, не смотря ни на что, я поверил в свои силы и, наверное, в свою звезду!..

– Но, Том, у тебя есть какие-то перспективы? Как ты намерен опубликовать свои труды? Сейчас это не так просто… Впрочем, сложности были всегда. Мы уже беседовали об этом, не так ли?

Томас ответил не сразу. Он длинно молчал, потирая лоб ладонью. Гейнсборо выжидательно смотрел на него.

– Я должен решиться, должен созреть, – ответил, наконец, юноша. – У меня многое уже готово, осталось только показать и…если возьмут…Я придумал псевдоним – Томас Роули. Это будто бы монах пятнадцатого века, сочиняющий поэмы, посвященные своему покровителю сэру Уильяму Каннигу. Так я написал “Турнир”, “Битву “, “Бристольскую трагедию”. Сейчас работаю над “Йэллой”. Хотите, расскажу, о чем?

– Да, конечно, разумеется, – ответил Гейнсборо с некоторым сомнением в голосе. – Но позволь, Томас, если монах пятнадцатого века, то…

– Вы хотите сказать о языке, мистер Гейнсборо? Я понял вас и должен заметить, что ваше смущение обосновано. – Глаза юноши сияли, он чувствовал, что все больше завоевывает любовь своего собеседника. – Да, действительно, я пишу на староанглийском языке. Вы удивлены? А знаете, как я его выучил? Это оказалось не так сложно. Дело в том, что долгое время я изучал все нынешние словари к Чосеру* и составил свой собственный – для перевода с современного на средневековый. Таким образом, как нетрудно догадаться, я заметаю свои следы, и мой псевдоним должен выглядеть достоверно и правдоподобно.


* Джеффри Чосер (1340-1400) – придворный камердинер, депутат Парламента, автор    
   поэмы “Кентерберийские рассказы”, считался родоначальником английской поэзии.


– Да, но какой тебе от этого прок, если читатель не узнает твоего настоящего имени?

– Мое имя, – с некоторым пафосом ответил Томас, – стоит под трактатом о живописи в Англии ( кстати, хочу, чтобы вы прочитали), под сатирой “Пророчество”, под бурлеской “Месть”. Кроме того, я написал много лирических стихотворений. Но милый мой друг, мистер Гейнсборо, вы и сами прекрасно знаете, что без покровителя мне и шагу не ступить с настоящим именем. Роули же в этом плане должен мне помочь…
 
– Да, Томас, не самый гладкий путь ты избрал…

– Что поделаешь…

– Как же тебе помочь? – вздохнул художник и задумался.

– Знаете, мистер Гейнсборо, пока не стОит утруждать себя лишними хлопотами. Я закончу “Йэллу” и, наверное, после этого пойду к мистеру Ховарду.

– А-а, это тот, что у Рейнольдса?..

– Да, именно тот. По-моему, он весьма лояльный человек, и у меня может что-нибудь получиться. Кроме того, я пойду к мистеру Гаррику и предложу ему “Месть”.

– Ого, и ты думаешь…

– Во всяком случае, у меня есть кому перед ним хлопотать.

– Ну, хорошо, тебе виднее. Ты хотел что-то рассказать.

– Да-да, сейчас. Я только справлюсь у Дианы об ужине и вернусь.

С этими словами Томас поднялся и вышел. Гейнсборо посмотрел ему вслед, откинулся на спинку кресла, вздохнул. “Счастливый мальчик, – подумал он. – Впрочем, как сказать…”

 ***

Ничего не могла с собой поделать Диана, как ни старалась. Впрочем, она и не старалась – зачем? Не по душе ей была Тереза, вот и все. Пусть она была хорошая, добрая, пусть она умница или еще кто, пусть она настоящая, законная сестра Томасу, – но как же побороть в душе ревность, а вместе с ней и неприязнь?

Испытание, свалившееся на Диану, тяготило ее безмерно, заставляло напрягать свой малообразованный мозг, но разум ее путался, тушевался, не в силах отыскать развязку возникшего конфликта. И только сердце – огромное, открытое сердце бедной женщины – способно было руководить ею в новой ситуации.

Есть, должно быть, в Божьем провидении какая-то несправедливость,– размышляла Диана. Иначе чем объяснить, что девчонка, о существовании которой никто даже не подозревал, вдруг становится рядом с женщиной, отдавшей всю себя воспитанию любимого мальчика, поднявшей его на ноги, и мало того, заслоняет ее собой? По какому праву, Господи?

В те дни, когда Тереза находилась в гостях у брата, Диана была подчеркнуто холодна, старалась не разговаривать с девушкой, а коль скоро это все-таки случалось, отвечала на вопросы отрывисто, почти грубо, будто с вызовом. Она не пряталась на кухне, не избегала взглядов и реплик Терезы, всем своим поведением, как сама полагала, подчеркивая свое первенство и значение в жизни Томаса.

Наблюдая трения в отношениях двух женщин – по сути, самых близких ему людей – Томас терялся в догадках, как их примирить. Конечно, если бы жил доктор Грин, он бы сумел добиться этого непременно. Мало того, он бы просто не допустил подобного положения. Но его давно нет, а женщины – в ссоре. Нет, они никогда не ругались между собой, не скандалили – до этого, слава Богу, не доходило. Но стоило им оказаться рядом, как в воздухе появлялись, потрескивая и искрясь, грозовые облака.

А иногда неприязнь Дианы выражалась в каком-то особом взгляде из-под бровей, оскорбленном ворчании, даже в походке. Она начиналась, как только Тереза переступала порог дома, и прекращалась, когда девушка его покидала. Терезу такое положение огорчало и беспокоило, но способа прекратить эту нелепицу она тоже не знала. Разве виновата она в том, что так неожиданно вторглась в сложившуюся годами жизнь этого дома, нарушив монопольное влияние Дианы?

Однажды Томас попытался завести разговор со своей воспитательницей, но та слушала его, опустив голову, и не проронила ни одного слова. Натруженными руками она теребила фартук и нервно кусала губы. Было видно, какую титаническую борьбу ведет эта женщина сама с собой, и было совершенно неизвестно, кто в этой борьбе окажется победителем: разум или сердце.

Однако творчество, как всегда, заслоняло в жизни Томаса все остальное, и не особенно углубляясь в суть конфликта, он оставил женщинам возможность самостоятельно разобраться между собой.

 ***

Зима выдалась на редкость теплой. Декабрь напоминал середину осени, и ничто в природе не указывало на приближение новогоднего праздника. Много дней над городом терпеливо висел, то сгущаясь, то рассеиваясь, липкий туман, и только последний день года, будто решив подразнить горожан, принес с собой слабый морозец. С утра даже осмеливался пролетать реденький снежок, пытаясь привнести путаницу в размашистые черно-серые краски города, но таял, едва коснувшись крыш и мостовых. К вечеру снова потеплело.

…Часы ударили семь раз, потом скрипнули, как будто поперхнувшись, и замолкли.

Все напряженно затихли.

– Ну, надо же… – прошептала Тереза.

Томас растерянно оглядел гостей. Бокал дрожал в его руке.

Первым пришел в себя Гейнсборо. Он подошел к двери и распахнул ее по шотландскому обычаю.

– Друзья, в чем дело? – воскликнул он, улыбаясь. – Новый год пришел! При чем здесь часы?

Миссис Клайв подняла свой бокал, обвела глазами присутствующих.

– Действительно, друзья, давайте выпьем за наше счастье! – сказала она сценическим голосом и добавила уже тише и проникновеннее: – Полагаю, мы все его достойны…

– За ваше здоровье! – ответил Томас, но в его голосе не слышно было радости.

– За твои успехи! – добавила Тереза.

– За нашу дружбу! – вставил Гейнсборо.

Шампанское, пузырясь и пощипывая гортань, зажгло праздничные искры в глазах, увело от печальных ассоциаций.

– А у меня есть сюрприз! – неожиданно заявил мистер Гейнсборо. – Минуту терпения, друзья.

С этими словами он удалился и вскоре вернулся со скрипичным футляром в руках.

– Эту скрипку мне подарил в Бате мой друг Феличе Джардини. Послушайте, как она поет.

Он извлек изящный инструмент из футляра, и уже через несколько мгновений чарующие звуки поплыли из-под смычка, заполняя комнату. Гейнсборо играл великолепно, не случайно много лет спустя в своих воспоминаниях живописец Джексон, тоже один из друзей, писал о нем: “Профессией Гейнсборо была живопись, а музыка – развлечением; но иногда казалось, что именно музыка была его основным занятием, а живопись – утехой”.

Гейнсборо исполнил, как потом сам сказал, одну малоизвестную пьесу Ломбардии, и тон, каким он это сообщил, заставил Томаса заподозрить, уж не сам ли художник сочинил чудесную и веселую композицию. Однако юноша не стал уличать приятеля во лжи, а лишь восторженно обнял его и поблагодарил за доставленное удовольствие.

– Браво, мистер Гейнсборо! – воскликнул он. – Признаться, вы нас всех искренне удивили.

– Это было прекрасно, сударь! – сказала Катерина Клайв. – В оркестре “Друри Лейн” мало нашлось бы скрипачей, достойных соперничать с вами.

– Это было восхитительно! – добавила Тереза. – Как жаль, что вы, сударь, так редко бываете в Лондоне. И лишаете нас своей компании…не так ли, друзья?

Гейнсборо раскланялся, упрятал инструмент в его бархатный костюм и присел к столу.

– Спасибо, друзья мои! – сказал он растроганно. – Музыка – моя давняя страсть, и мне очень лестно было услышать ваши отзывы. Что ж, продолжим наш праздник? Томас, налей-ка еще вина!

Во все это время в скромном уголке у двери, со своим бокалом в руке, стояла Диана. С самого начала Томас приглашал ее к столу, но та отказалась, сославшись на необходимость менять посуду и поддерживать огонь в камине. Истинная же причина ее отказа заключалась даже не в том, о чем будто бы догадывались Тереза и Томас, а была скрыта в душе Дианы за семью замками. И была проста и невинна: Диана всего-навсего сильно смущалась мистера Гейнсборо, и каждое его появление в этом доме становилось для бедной женщины настоящим испытанием.

Накрыв стол холодными закусками, она терпеливо ждала распоряжения от Томаса о перемене приборов для горячего. У нее давно все было готово, причем, из кухни долетал замечательный аромат хорошо прожаренного мяса, и Диана в глубине души даже надеялась, что гости, отведав ее вполне приличную стряпню, выразят женщине свою искреннюю благодарность.

После игры Гейнсборо на скрипке атмосфера в комнате разрядилась и уже отдаленно стала напоминать праздничную. Но Диане по-прежнему было грустно. Праздник проходил мимо нее.

Томас выпил вино, выбрался из-за стола и вышел из комнаты. Диана сделала движение, чтобы последовать за ним, но заметила, что и Тереза направилась к выходу. Отвернувшись, она пропустила девушку, которая догнала брата у двери во внутренний двор.

– Ты куда, Том?

– На воздух. Что-то душно мне,– ответил он, распахивая дверь в сад, и вышел из дома.

Тереза шагнула за братом, взяла за плечи, повернула к себе лицом. В его серых, как зола, глазах мелькнуло что-то знакомое, она уже видела это раньше…

– Ну что? Что с тобой?

– Часы… – сказал он задумчиво.

– О Господи! Опять! – воскликнула Тереза.

– Это недобрый знак… – буркнул Томас и отвернулся.

 ***

Днем первого января, когда Тереза и миссис Клайв уехали, Томас и Гейнсборо вышли из дому, чтобы пройтись. Мороза не было, однако солнце утонуло в тяжелых, плотно вытканных облаках, и на улице было пасмурно и неуютно. Холодный воздух пластами ложился на полупустынный город.

– Томас, оставь свои суеверия! – сказал Гейнсборо вдруг, будто продолжая незаконченный между ними разговор. – Ну честное слово, больно на тебя смотреть.

– Это не суеверия,– спокойно и твердо ответил юноша.– Это предчувствия…

– Час от часу не легче! Послушайте, сударь, я перестану с вами дружить, если вы и впредь останетесь таким же мнительным.

– Хорошо, сударь,– ответил Томас с легкой улыбкой, – в угоду нашей дружбе я поборю в себе это качество. Однако, не достаточно ли говорить о моей скромной персоне? Вы вот
лучше скажите, почему ничего не рассказываете о себе, о своей семье? И о работе, конечно.

Теперь настала очередь мистера Гейнсборо поменяться в лице. Он сжался, будто с неохотой выпуская из себя слова.

– Что говорить?– вздохнул он.– Жизнь идет своим чередом, но случаются вещи, которыми бы не хотелось делиться даже с самыми близкими людьми. Это моя ноша, понимаешь?..

Он замолчал. Друзья стояли на пустынной, будто осиротевшей набережной. Мутная, грязная вода тихо катилась в море, ныряя вдалеке под Лондонский мост, мимо доков, мимо наших собеседников. Пахло рыбой, дегтем, гнилым деревом.

– Ты думаешь, я просто так, от нечего делать, отправил жену и девочек в Италию?– сказал Гейнсборо, низко опустив голову и снова протяжно вздохнув. – Или у меня мешки денег, и некуда их тратить? Отнюдь, мой друг. Дело в том, что моя старшая дочь Мери серьезно больна. У нее расшатана нервная система, а там, в Италии, среди пальм, на берегу ласкового моря, может быть, ей станет лучше… Смена обстановки и все прочее…

Глаза Гейнсборо заблестели, он отвернулся.

– Мистер Гейнсборо, друг мой, я впервые вижу вас таким! – Томас засуетился: как успокаивать человека, который всегда сам заражал окружающих своим оптимизмом? – Какова же серьезность причины, заставившей вас так страдать?

– Увы, мой друг, – снова вздохнул художник.– Все действительно серьезно. Хотя и глупо, наверное… Ах, как права была Маргарет! Как не хотела она, чтобы сестра выходила за этого несносного Фула…

– Так это он во всем виноват, ваш зять?– недоуменно спросил Томас.

– Не знаю, может, он, а может – я…

– Позвольте узнать, где он сейчас? – распаляясь, заговорил Томас.– Где он? Я вызову его на дуэль и убью!

– Вот бы ни за что не подумал, что ты такой бретер!– улыбнулся Гейнсборо.

– А что, стрелять и фехтовать я умею не хуже королевских гвардейцев! Это вам не на дудке играть, мистер Фул, не так ли? Так где он сейчас, мистер Гейнсборо, в Бате? Я готов поехать с вами и, как друг, постоять за честь вашей семьи!

– Оставь, Томас, по меньшей мере, это глупо. И не обижайся, пожалуйста. Послушай лучше, какая у меня возникла идея.– В поспешности переключения темы чувствовалось, что Гейнсборо уже пожалел о затеянном разговоре и казнил себя за проявленное малодушие. И все же художник заметно оживился. Он уже улыбался, к нему вернулось присутствие духа. Привыкший успокаивать других, он и себя мог вытащить из состояния подавленности, настроить на нужный лад. – А что, если я вас познакомлю? – с лукавинкой в глазах и в голосе спросил он.

– Кого “вас”, не понял? – Томас удивленно смотрел на друга.

– Как кого? Тебя и Маргарет!

“Вот оно что! Вот что придумал этот неугомонный Гейнсборо. Неплохая идейка, что и говорить”, – пронеслось в голове у Томаса. Он смутился, опустил голову, потом отвернулся, проницая глазами пасмурную зимнюю даль.

– Что молчишь?– спросил Гейнсборо, обнимая его за плечи.

– Да я как-то…

– Вы подружите, непременно подружите! Она знаешь, какая умница! И Терезе будет подруга. Как же я раньше об этом не подумал!

– Мистер Гейнсборо, я не знаю, что и сказать… Мы живем в разных городах. И потом, я, в общем-то, достаточно нелюдим…Будет ли Маргарет интересно со мной? Отыщет ли она во мне то, чтО вы безусловно обо мне наговорите? Боюсь, что только разочарую девушку, а заодно и вас, сударь…

– Сударь! – сказал мистер Гейнсборо нарочито строго.– Да вы несносны в стремлении оговорить себя! Будет вам напускать туману. Итак, решено!

– Что решено? Как?

– А так: в апреле они вернутся, и я привезу Марго в Лондон!

 ***

О, будь благословен и славен древний город Бристоль!

Пусть никогда не иссякнут вино и пища в домах твоих жителей, пусть твои стада всегда будут тучными и многочисленными, а тихий залив изобилует рыбой. Пусть на твоих полях и огородах зреет щедрый урожай, и да пошлет Господь благоприятную погоду.

Будь славен правитель Бристоля, благородный Йэлла! И да сбудутся его мечты в счастливейший день свадьбы!

Гордая и красивая Берта, люби славного и отважного рыцаря, и да будут в вашем доме счастье и покой! А мы выпьем и порадуемся за нашего Йэллу, храброго и справедливого, и да умножатся годы и подвиги его!

Наполним и осушим наши кубки и споем заздравную песню в честь молодых!

Но что за ветерок пробежал по верхушкам деревьев? Что за тревога разлилась и повисла в воздухе? Что за трубы трубят у стен города?

Ну-ка, живо, гонцы, разузнать, в чем дело!

Ага, вот и оруженосец Йэллы. В смятении и страхе предстал он перед славным рыцарем.

Какую весть принес ты к свадебному столу?

Увы, мой господин, весть недобрую: окружили город полчища врагов, набежала рать чужеземная, грозит разрушением и расправой.

Что ж, прости, милая Берта. Сурова судьба, разлучающая супругов перед ложем свадебным. Не плачь, красавица, не таков Йэлла, чтобы сдаться врагу, не отомстить за вторжение. Гей, дружина, седлать коней!

Томас встал из-за стола, прошелся по комнате, разминая колени, подбросил поленьев в камин.

По улице вальяжно, не спеша, протарахтела бричка. Глядя из окна, Томас заметил, что рыжая лошадь прихрамывала, и возница, жалея, не подгонял ее.

“Как летит, как безудержно мчится жизнь! Прошло больше года, как не стало отца. Больше года… Кто я? Что мне удалось сделать за это время? Почему я так бездарно и расточительно трачу дни и месяцы? Нет, так больше нельзя! Закончить и идти! Всё!”

Внизу раздался звонок: Это, верно, Тереза.

Томас сбежал по лестнице, открыл дверь. Сестра, раскрасневшаяся от влажного морозного ветра, вошла в дом, а за ней хвостом – холодный февральский воздух. Скорее наверх, к камину!

– Тереза, я почти закончил! – радостно воскликнул Томас, когда девушка уселась в кресло, вытянув ноги к огню. – Осталось совсем немного, треть главы, да еще отдельные штрихи. Хочешь, почитаю?

– Постой, дай отдышаться, согреться. Ну и зима в этом году! А помнишь, как было тепло в декабре?

Что за шум у двери? Кто здесь? Йэлла, ты ли это, милый? Нет, не супруг – коварный Кельмонд: Глаза горят, зубы скрежещут. Ах, мерзкий сладострастник! Что нужно тебе? Уходи прочь!

Не кричи, Берта. Далеко Йэлла, не услышит. В последний раз прошу: будь моей!

Нет, никогда!

Ну что ж, не хочешь по-хорошему, отдашься силой. Кельмонд не уйдет с пустыми руками. И. обхватив невесту, потащил ее из дома.

Ах, Йэлла, где ты, любимый?!

Темно в лесу, пустынно. Никто не помешает здесь Кельмонду. Его руки сильны, губы настойчивы.

Боже мой, нет спасения, а бесчестие – смерть! Но кто поможет? Йэлла, где ты?!

Что за крики? Кто звал на помощь? Ага, здесь англосакс и женщина! И слишком очевидно положенье. Сударыня, прикройтесь. Мы датчане, нас теснит Йэлла, но постоять за честь дамы у нас всегда найдется время. Умри, насильник! Вы свободны, сударыня!

Тереза слушала, замерев. Томас пружинисто, в такт рифмованным строкам ходил по комнате с листками поэмы в руках. Его лицо, озаренное отблесками огня, было одухотворенным и счастливым. Давно Тереза не видела его таким.

Состояние Томаса будто передалось сестре, она, как и он, окунулась в живописную атмосферу средневековья, и голос брата служил ей проводником.

Я разбил их!

Наполним кубки, друзья, праздник продолжается! Но Берта, где ты, Берта? Где моя невеста? Любимая!

Ее нет нигде. Что бы это могло значить?

Увы, Йэлла, она похищена.

Не может быть! Кем?

Кельмондом!

А, подлый обольститель! Я убью его!

Поздно, он уже убит. Мы шли, тесня датчан, по лесу и наткнулись на Кельмонда. Он был мечом заколот и в руке держал вот это…

Что? Платок кровавый Берты?! О Боже! Как перенести такой удар! Но где она сама?

Должно быть, умерла от горя и позора…

Умру и я, не жить мне без любимой!

Постой, Йэлла, ведь тело не нашли, и стало быть, она еще живая…

Но поздно: по рукоять кинжал загнал он в сердце, и кровь, журча, стекает на песок.

Но что это за голос?

Мой милый, где ты? – Это голос Берты!

Мой милый, где ты? Я в грязи болотной, и платье порвано, но я чиста, поверь мне! Меня спасли датчане, это правда. Убит Кельмонд, проклятый сладострастник. Но где ты, Йэлла, все кончено, и я теперь твоя!

Все отвернулись, слез сдержать не в силах. Мужчины, для кого война – работа. Мужчины, чьи сердца тверды, как камень,– плачут…

Но где ты, Йэлла?

Вот он, здесь лежит…

О Боже, он убит!..

Себя зарезал.

Подумал: я похищена, а значит, обесчещена и, стало быть, мертва?..

О да, именно так он и подумал…

О Боже, мне не вынести удара! Судьба, за что ко мне ты так жестока? Ты обручила нас и развела. Любимый умер, я еще дышу… Тогда сама восстановлю я справедливость. О, Йэлла, я иду к тебе, смотри!

Кинжал кровавый вынула из раны и в грудь вонзила белую свою. И рядом с мужем замертво упала.

О, будь благословен и славен древний город Бристоль!

 ***

– А-а, мой юный друг, наконец-то вы пришли! А я знал, что рано или поздно наша встреча состоится!

Мистер Ховард встретил Томаса, как давно желанного гостя. Его приветливая улыбка не была поддельной, а глаза выражали живой интерес к юному автору. В первый момент Томасу показалось, что искреннее расположение к нему мистера Ховарда может послужить гарантом успеха, и где-то в глубине души заныла тоненькая струнка досады от того, что столько времени он тянул с этим визитом.

В Chiaroscuro у Рейнольдса книгоиздателю действительно понравился пылкий и несколько дерзкий (как отвечал Грею!), но несомненно талантливый юноша, и вовсе не из лжеучтивости он, Ховард, предложил ему тогда свои услуги. Как опытный и сведущий человек, мистер Ховард почувствовал какую-то подкупающую свежесть и новизну в стихах молодого автора, а это, по его мнению, уже было немало и, в принципе, сулило неплохие перспективы.

Мистер Ховард, впрочем, был далек от иллюзий, он не торопил событий, прекрасно сознавая то, что талант должен созреть, что его ни в коем случае нельзя подталкивать извне. На его веку было немало случаев, когда опрометчивые решения не приводили к хорошему результату, и способные литераторы, начавшие печататься довольно рано, быстро сходили с арены. То ли бремя известности оказывалось чересчур тяжелым для них, то ли катастрофическая самоуспокоенность слепила глаза и заводила в тупик.

Теперь мистер Ховард понимал, что талант, особенно в юном возрасте,– это весьма субтильная категория, с которой иначе как бережно и осторожно обращаться нельзя. Талант, как он считал, беспомощен и раним, и посылать его преждевременно на поле брани с острословами, язвительными критиками, завистниками или просто безответственными болтунами – по меньшей мере жестоко. Он сам должен созреть и сам должен сделать выбор.

По-видимому, мистер Ховард был не только книгоиздателем, находящимся в центре пересечения всевозможных литературных направлений, но он к тому же был опытным психологом. И услышав однажды Томаса, он сумел разглядеть в нем то, чего не хватало десяткам других, обивающих пороги издательства, и кроме того, Ховард понял, что таланту этому еще необходимо окрепнуть. Он не стал его торопить, подкупать скорой славой, он решил подождать, пока внутренняя одержимость юноши сама не приведет его к нему. И был вознагражден за свое долгое ожидание.

За стеной раздавался мерный шум ротационной машины, а в небольшом кабинетике мистера Ховарда было по-домашнему тепло и уютно.

– Признаться, сударь, я не думал, что вы меня еще помните,– сказал Томас, присаживаясь на предложенный стул.

– Отчего же,– улыбнулся мистер Ховард, – я еще не настолько стар, чтобы забывать свои собственные приглашения. К тому же ваши литературные опыты, мистер Грин, еще полтора года назад заслуживали внимания, а теперь, полагаю, так и вовсе могут быть отправлены в набор без всякой корректуры.

– Сударь, я польщен столь высокой оценкой моего труда и тем не менее, как автор, настаиваю на предварительном редактировании с вашей стороны. Окажите же мне эту честь, и я буду вам крайне признателен.

– Что ж, мой друг, так тому и быть. Выкладывайте все, с чем пожаловали.

Мистер Ховард был из тех людей, которые неизменно располагают к себе в разговоре, и собеседнику поневоле хочется изливать душу, зная, что это встретит понимание и участие. В одну минуту Томас вспомнил то благоприятное впечатление, какое произвел на него мистер Ховард в Chiaroscuro. Невысок ростом, но плотен и коренаст – его внешность была скорее неприметной, чем запоминающейся. На добродушном, слегка одутловатом лице выделялись густые пшеничного цвета усы, как два снопа, подвязанные к губе. Но глаза Ховарда, серые, как гранит Вестминстерской набережной, светящиеся добротой и сочувствием, не могли не запомниться.

Они долго беседовали, и глядя в эти глаза, Томас понимал, что теперь здесь, на Крэнборн-стрит, у него появился еще один настоящий друг.