Башмак Эмпедокла-7. Муки творчества

Куприянов Вячеслав
    
     Меня поражает, с какой быстротой нынче выходят мемуары.  Прошлое  еще  теплое, а уже стало историей. Герои еще живы, а уже исторические личности, иногда даже доисторические. Вот и Померещенский пишет, прежде всего, о будущем, а уже прочно стоит в прошлом.
     Обратившись к собранию  сочинений Померещенского, поражаешься разнообразию предисловий. Одно из них  написано личным врачом классика, мы узнаем,  что  вся  жизнь  классика  была борьбой его богатырского здоровья с коварными болезнями,  среди  которых свинка и весенний авитаминоз, грипп более семидесяти раз,  включая  гонконгский, который начался еще в Ленинграде, а кончился уже в Петербурге.
     Легкие венерические болезни обратили взор чуткого больного к  небесным телам, породив посвящение Венере, а затем уже каждой планете нашей Солнечной системы.
    Очень не удавалась Померещенскому цинга, в поисках которой он неоднократно отправлялся к Северному полюсу, но так как командировки  оплачивались  Союзом  писателей  довольно скупо, приходилось скоро возвращаться в Москву, так ничего  и  не добившись. Но каждый раз рождался цикл поэтических миниатюр, руки  поэта мерзли на морозе, и он успевал написать только миниатюры. Не везло ему и с тропической лихорадкой, хотя в джунглях он находился  дольше,  чем  во льдах и в тундре. Померещенский даже подозревал,  что  пригласившие  его аборигены что-то подмешивают в подносимую ему пищу, после чего его долго не брали вообще никакие болезни. Это и понятно, почему его так  берегли, ведь для аборигенов он являлся единственным белым, которого  они  хотели видеть в своих дебрях. Из тропиков он привез ряд приключенческих  повестей, «Белый среди красных», «Большой брат людоеда», «Суп из томагавка» и многие другие.
     Влияние морской болезни на  поэтическую  ритмику  раннего Померещенского исследовали стиховеды института Мировой литературы  имени Горького, разойдясь в своих выводах с выкладками французских  постструктуралистов школы Деррида. Последние полагали, что скорее всего именно ритмика создаваемого текста влияла на состояние моря, а не наоборот.
     Поздний Померещенский  уже  более  ценил  свое время и реже позволял себе морские путешествия, поэтому на его творчество больше влияла воздушная болезнь: от этого  этапа  читатель  испытывал легкое головокружение, вызванное редкими падениями в воздушные ямы.  Любовная лирика, где сквозь трезвый опыт обольстителя срываешься  вдруг  в бездну неведомой юношеской страсти.
     Но не только недуги и хвори сказывались на творчестве, но и наоборот. Померещенский создал жанр  медитаций, например, всем известны его «Народные медитации», затем «Милицейские медитации», «Медицинские медитации»,  «Медитации на пике славы», «Демомедитации», «Медиомы». Вот начало одной из них:
   
Посмотри вокруг себя
Пока не обнаружишь себя самого
Посмотри на себя
Посмотри внутрь себя
А теперь изнутри себя
На других посмотри
Посмотри на себя другими глазами
Посмотри на других глазами третьих
Посмотри на себя глазами других
глядящих в себя твоими глазами
посмотри одним глазком
посмотри вторым
посмотри на себя
своим третьим глазом...
и т. д.

     После сорока подобных строчек у поэта начиналась кессонная болезнь, и если бы не его знакомство с водолазным делом, ни один врач бы  не  догадался, что с ним происходит. А Померещенский сам  поставил  себе  верный диагноз и повернул это состояние себе же на пользу: как  только  у  него закипала кровь, он тут же прерывал медитацию и  срочно  писал  обличительные трактаты: «Против буржуазии»; «Против масонов»; «Против гравитации» и  тому  подобное.  Раскрывается  и  загадка  оглушительного  чтения собственных стихов нашим больным: он просто глушил подобным образом свою зубную боль. Зубы заговаривал.
     Но в основном времени болеть не  было,  и только болезнь роста он считал для себя хронической. Поэтический сборник «Стихи разных размеров» был проиллюстрирован  многочисленными  костюмами Померещенского, среди них преобладали клетчатые и полосатые, с клетчатыми соседствовали двустопные размеры, ямб и хорей, полосатые соответствовали гекзаметрам.
     Отдельно был представлен фрак, о котором известно высказывание его хозяина: «В нищенской торбе каждого поэта должен быть фрак Нобелевского лауреата».
     Белые стихи мелькали среди светлых костюмов,  они  писались летом, скорее всего у Черного моря, и были особенно элегантны.
    С облачениями связано одно из его нашумевших турне по странам таинственного востока, когда он был принят в секретных духовных центрах, где он давал сеансы возвышенного молчания. Иногда он как бы дирижировал сам собой, но не издавал при этом ни звука. Он продолжил эти сеансы уже в светских широких аудиториях, где было объявлено, что хотя он будет молчать, но молчать он будет именно на языке той страны, в которой он находится. Общение заключалось в том, что поэт и публика вдыхают и выдыхают один и тот же воздух. Почитатели таланта великого полиглота приносили с собой склянки и пузырьки, становясь в очередь для того, чтобы он дунул туда, потом пузырьки плотно закрывались и хранились как воздушный поцелуй поэта, что заменяло обычный бесполый автограф человека, пишущего книги, изданные на белой бумаге. Дети подходили к нему с еще не надутыми воздушными шариками, и он покорно надувал их, хотя его печалило то обстоятельство, что шарик может улететь, и никто уже не догадается, что это его дух уносит шарик в небо, а иные просто сдуются или лопнут, и дети тоже будут жалеть об этом. Детей он тоже любил и жалел, причем не только своих. В одном из интервью для немецкой газеты «Франкфуртер Рундшау», говоря о расстреле большевиками царской семью, он пожалел наследника и принцесс – на царя мне плевать, – произнес он, – но дети! Правда позже, уже после падения коммунистического режима, он говорил неоднократно, что и царя ему тоже жалко. Просто тот не успел дать народу достаточно свободы, чтобы его представители не расстреливали всех без разбору.
      Листая сборник поэта, изданный на бумаге, хотелось бы добраться до свободных стихов, чтобы узнать,  чему они соответствуют в гардеробе поэта,  но это были обычные костюмы, только  не застегнутые на все пуговицы, а нараспашку, и так как самого поэта в  них не было, то пуговицы не сразу бросались в глаза. Отдельно были изображены брюки, пошитые Померещенскому молодым Эдиком Лимоновым,  когда  пошив брюк еще стоил 15 рублей.
     – Что писать? – спросил тогда Эдик Померещенского, когда тот примерял брюки.
     – То же самое, – посоветовал Померещенский, – но только в  Америке  и для французов.
     Так родился писатель Лимонов.
     Отдельно были изображены пиджаки, украденные у Померещенского  еще  в студенческом общежитии. Они были нарисованы им самим по памяти  и  изготовлены еще в социалистических странах. Окружали их стихи о  геологических партиях и борьбе за мир. В конце сборника были  стихи  о  загранице, о щемящей тоске по родине, по-германски гениально-туманные намеки об уходе из этой жизни в другую, что сопровождалось уже теплой верхней одеждой, афганскими дубленками, арестантскими ватниками, волчьей шубой и пугачевским заячьим тулупчиком, как  будто  автор  действительно вот-вот уйдет на мороз, а затем и в историю.
 
* * *
     Назад, мой читатель! Не спешите провожать в историю нашего героя.  Да и на мороз провожать его рискованно, не успеешь моргнуть, как он выпорхнет где-нибудь под солнцем Аравийской пустыни, но  в  оазисе,  но  среди пальм, чья горделивая осанка напоминает нам  вдохновенное  вечное  перо.
     А ведь были периоды, когда и Померещенскому не писалось, и он служил тогда на ниве словесности в популярных изданиях, как говорили – сидел на поэзии. Очевидцы, так и не ставшие писателями, прославились позже уже тем, что вспоминали о своих столкновениях с великой личностью.
     Вот приходит так называемый автор, растерянно озирается, наконец, позади пузатого самовара обнаруживает молодого еще Померещенского, худенького, но в самоваре он уже пузат и мастит.
     – Здравствуйте вам!  –  говорит начинающий автор.
     – Здравствуйте, Петенька! – отвечает маститый и кричит куда-то из-за самовара:
     – Стакан автору!
     Автору приносят стакан, но чаю не наливают. Померещенский выкапывает из кипы бумаг нужную рукопись и зачитывает вслух:
                За углом угас фугас заката,
                А Пегас как раз лягал собрата…
     – Старо это, Петенька! Да и какого собрата он лягал? – укоризненно вещал из-за самовара большой поэт.
     И тут Петенька не выдерживает:
     – Да не Петенька я, а Порфирий! А собрат – это мой лирический герой!
     – Как! И верно, Порфирий! Как я сразу не признал! И курточка у вас другая, а я-то думаю, куда у вас значок парашютиста делся… Петенька что-то давно не появлялся, так что явно его стихи устарели, а вас-то так давно не было, что ваши стихи и подавно… Где побывали в поисках вдохновения?
     – На прорытии арыка в пустыне.
     – Гут! Гут! Хорошо! А стихи об этом привез?
     – Привез, возрадовался Порфирий и, доставая сверток из рюкзака, успел продекламировать:
                Я к воде стоячей не привык,
                Вырою значительный арык…
     – Так, так, – ободряет поэта поэт и протягивает руку за рукописью, но тут же
отдергивает:
     – А, впрочем, с арыка-то поездом или самолетом?
     – Поездом.
     – Жаль! Раз поездом, не годится, Уже устарело! Надо бы самолетом. Хотя вот недавно поэт Всуев летел с полюса самолетом, погода была нелетная, сели на острове Таити, он тут же свои свежие стихи переписал по-рапануйски, отнес в местную газету, но оказалось, что по-рапануйски пишут не на Таити, а на острове Пасхи, где приземлятся самолетам несвойственно, идолы мешают, но и на Таити давно уже по-рапануйски не пишут, и прежде написанное никак расшифровать не могут. Всуев так растерялся, что позабыл, что и как написал, и никто ему помочь не может, чтобы расшифровать. На премию уже выдвинули, а расшифровать не могут. Вот вы можете?
     – Я? Куда мне! Я острова не люблю, это мелочь, мне материк подавай! ¬– осерчал
Порфирий, положил сверток назад в мешок и уже собрался уходить.
     – Постой, – обрадовался вдруг Померещенский, подошел к окну и указал на отдаленный силуэт телебашни: –  Вот, гляди, высота 385 метров, железобетон, наверху ресторан «Кратер», все это на моих глазах возводилось, свайная конструкция с предварительно напряженной арматурой. Сейчас там наверху сидит поэт-юморист Вздоровов. На телеэкран его уже не допускают, но на башне посидеть дают, Он там телепатически сочиняет пародии на меня. Но, представь себе, не успеет он протелепатировать, как все тут же устареет, потому что то,  что он пытается спародировать, уже напечатано, а его пародии до печати не доходят, потому что телепатия антинаучна. Вот так-то!
     Померещенский похлопал Порфирия по богатырскому плечу и добавил:
     – А ты появляйся почаще. Чем чаще, тем лучше. Вот Эпикурицын только что с поезда
и  спит здесь уже второй день, видел, в приемной на топчане в ватнике и телогрейке?
     – В ватнике? И в телогрейке? Кажется. Я думал, сторож, – неуверенно произнес
Порфирий.
     – Именно, сторож! Для поэта очень подходящая профессия. На страже родного языка! Плохо только, что спит. А, вообще, у нас все в редакции пишут, один только главный читает, если до него доходит. Так что, заходи, гостем будешь, – вроде бы пошутил Померещенский, подтолкнув начинающего Порфирия к выходу и снова прячась за самовар. Выходя, Порфирий столкнулся с черным человеком в бурке и с блеющим барашком под мышкой.
     – Входите, Петенька, – не глядя, приветствовал из-за самовара Померещенский, – что-то давно вас не было видно…