Прощай, Америка!

Олег Хафизов
               
Из заметок репортера

Яснополянские чтения завершались банкетом во дворе издательского дома. Этот нарядный особнячок с вывеской «Все художества», специально отреставрированный для яснополянского объединения,  был огражден от посторонних и казался каким-то московским оазисом среди серости Зареченского района – словно мы расположились где-нибудь на Поварской. Собственно Тула заглядывала на этот пир только через забор, с балкона закопченного малинового общежития, где курили две бойкие девки.
Эти подружки переговаривались знаками с московским прозаиком, сидевшим за столом, и из их жестикуляции следовало, что обе они свободны и готовы, вступив в законный брак, перебраться в столицу, хотя у одной, менее красивой, подрастал сынишка, а у другой, более стройной – две дочурки. Московский литератор сигнализировал обеим согласие в виде воображаемого колечка, надеваемого на палец, умалчивая при этом, что и сам преобразился в москвича лишь несколько лет назад, а ранее проживал в городке еще более захолустном, чем эти девчата, да и детей там произвел ровно столько, сколько числилось у них на двоих.
Становилось все более душевно, даже ЗАдушевно. Гости кучковались по интересам, общались громко, как в наушниках, откровенничали, декламировали стихи, пели и обменивались координатами. В тот вечер собрались люди разных, порою враждебных лагерей: и родственники Толстого со всех концов света, словно переодетые в современную одежду персонажи Льва Николаевича, и язвительные диссиденты, и ярые почвенники, и один священник из Твери, сочиняющий песни и желающий примирить церковь и Толстого, и солидные американцы из какого-то фонда принудительной помощи. При этом никто не собачился, поп перебирал струны гитары, а экзальтированная итальянская толстоведка с русскими корнями грациозно плясала что-то вроде «барыни», парусом держа над плечами расписную шаль.
После того, как совсем стемнело, все запасы вина была исчерпаны, и охотники помоложе метнулись в магазин напротив, затем еще и еще раз. Становилось чересчур, не к добру хорошо, и вот из флигеля, где располагалась администрация, выбежала озабоченная референтка. Всё как-то зашушукалось, забеспокоилось, напряглось, словно стряслось что-то неладное – то ли кому-то стало дурно, то ли пропал кошелек. Самый важный из американцев, изменившись в лице, потрусИл во флигель, вернулся оттуда через минуту какой-то мутный и попросил слова. Мне отчего-то подумалось, что он собирается передать всем приветы от какого-нибудь деятеля США, но вышло иначе. Когда все, наконец, угомонились, американец громко заговорил по-английски, а референтка принялась его переводить:
- Только что я получил звонок из США. В Нью-Йорке террористы взорвали башни-близнецы торгового центра при помощи самолета, управляемого смертником. Здание полностью разрушено. Тысячи жертв. Простите, я в шоке и не могу продолжать. Прошу почтить память погибших молчанием.
Несмотря на то, что к этому времени мы уже достаточно были приучены к взрывам и многочисленным жертвам, а может – именно вследствие этого, суть сообщения доходила замедленно, трагизм пока не ощущался, и на лицах иных гостей задержалось приятное недоумение. И тут произошло то, чего я мог ожидать где угодно, но только не в яснополянском центре, среди отборного общества писателей и филологов. Несколько литераторов, принадлежавших, очевидно, к крайним патриотам, демонстративно поднялись из-за стола и стали аплодировать.

Долгие годы наш оборонный город был закрыт не то, что для американцев, но для всех иностранцев вообще. Работая техническим переводчиком  в одном из тайных  КБ, я, помнится, давал строжайшую подписку в том, чтобы ни в коме случае не общаться с любыми иностранцами не только лично, но и через третьих лиц. И, именно поэтому, меня так и подмывало опробовать мой разговорный English – не с американцем или британцем, так хоть с каким-нибудь индусом. Когда же, во время отдыха на Оке, нас подвозила «коробочка», где переговаривались по-английски двое щуплых, кучерявах, иссиня-смуглых юношей, наподобие студентов из Непала, каких сейчас у нас хоть пруд пруди, я так и не решился к ним обратиться, - вдруг, кто донесет?
За все время до падения СССР исключений из этого правила было всего несколько. С нами в педагогическом институте учились кубинцы, то есть, свои, не интересные, не капиталистические люди. В политехе было несколько болгарских студентов, то есть, почти и не иностранцев. И еще, к нам летом наезжал  «Луна-парк», такой маленький диковинный парк в парке из словацкого города-побратима. И делегации братской чехословацкой молодежи иногда водили по школам.
Вволю наговориться по-английски мне удалось позднее, когда я уже работал в разных фирмах и газетах, а все мои страшные клятвы отчего-то перестали действовать, хотя их никто не отменял.
Однажды ко мне в редакцию явился статный парень лет тридцати двух, который представился Джейкобом Ашенбахом, писателем из Америки. Не просто американцем, а еще и писателем, то есть представителем той стихии, к которой принадлежали кумиры моей студенческой юности, в основном англоязычные: Хемингуэй и Фолкнер, Сэлинджер и Апдайк, Джон Чивер, Норманн Мейлер, etc., etc., etc. И с которой я и во сне не мечтал соприкоснуться.
Мы познакомились. Сначала я с некоторой натугой подбирал выражения, но затем, как обычно, перестал выделываться своими оборотами и заговорил по-человечьи, на каком бы то ни было языке, просто передавая мысли. Ашенбах, владевший русским куда слабее, чем я английским, отвечал мне также на каком-то доходчивом русско-английском гибриде. Скоро у меня сложилось впечатление, что все писатели, хоккеисты, начальники, наркоманы или, скажем, математики, вообще, гораздо ближе друг к другу, чем, скажем, все англичане, латыши или корейцы. То есть, милиционер любой нации легко снюхается с полицейским, секретарь обкома – с сенатором, колхозник – с фермером и так далее.
Ашенбах, как и большинство людей, встречаемых мною под грифом «американцы», представлял собой какую-то невообразимую помесь кровей, культур и родин, не относясь, в сущности, к какому-то месту так определенно, как я относился, скажем, к городу Туле Российской Федерации. Будучи по происхождению восточно-европейским евреем, родился он в Англии, учился в Австралии, а затем переехал к родителям в США, где, по собственному признанию, чувствовал себя не вполне комфортно. Теперь, в эпоху культурных обменов, он преподавал английский в нашем педагогическом колледже и работал над диссертацией по современной русской литературе, а его жена, по национальности испанка, вела в этом же колледже испанские танцы. В дальнейшем же, скопив достаточные средства, он собирался переселиться в такую восточноевропейскую столицу, как Будапешт – наиболее близкую ему по духу из всех многочисленных городов, какие ему довелось посетить.
- Queen in Budapest? – вспомнилось мне название популярного в ту пору видеофильма.
- О, да, we are the champions, my friend, - подхватил Ашенбах.
Британская группа оказалась далеко не единственным нашим общим увлечением. Более того, через полчаса знакомства с этим Яшей, мне казалось, что мы с ним учились в одном институте, ходили в одну школу, а то и в один садик.
Я делился с ним моими юношескими впечатлениями от военной прозы Хемингуэя – и он испытывал к ней точно такие же чувства. Я интересовался некой Фланнери О’Коннор, единственной, по-моему, писательницей, сопоставимой с лучшими прозаиками-мужиками, и он припоминал именно тот рассказ, который меня впечатлил: про поляка-эмигранта, которого нарочно задавили трактором ксенофобы. Дойдя до эпохи Рейгана, когда великая американская литература иссякает, как и великий англоязычный рок, мы начали вдаваться в историю и в один голос восхищаться Марком Твеном и Германом Мелвиллом, Амброзом Бирсом и Эдгаром По, даже Лоренсом Стерном и Генри Филдингом.
С русской классикой у него обстояло сложнее, но он читал Тургенева и имел какое-то представление о Писемском. Что же касается ныне живущих, то здесь становилось и скучно, и грустно – что у них, что у нас. Особенно у них, по мнению Ашенбаха. Те книги, которые издаются и расходятся большими тиражами, обеспечивая авторам популярность и доход, и к литературе отнести трудно. А те, кто занимается собственно творчеством, известны лишь горстке знатоков и вынуждены зарабатывать чем-нибудь низменным – преподаванием, журналистикой или бизнесом.
- Точно, как у нас, - заметил я.
Хотя тогда мне, помнится, пришло в голову, что при всем сходстве наших творческих судеб, я, даже теоретически, вряд ли могу выбирать между местами жительства в Америке, Англии и Венгрии, и через год-другой приобрести себе жилище в любом из этих мест. Притом сегодня, когда на социальной лестнице я прочно утвердился где-то между сторожем и уборщицей, такая перспектива для меня гораздо более фантастична, чем было , скажем, полное торжество коммунизма в 1980-м году.
Довольные друг другом, мы договорись встретиться в менее формальной обстановке на следующий день. Я обещал Ашенбаху для его диссертации составить список наиболее интересных российских писателей, из ныне действующих, а он мне – такой же список относительно молодых англоязычных авторов. Кроме того, он должен был принести мне несколько своих рассказов для перевода и публикации в одном журнале, где меня более-менее знали. А я ему – для той же цели, свою собственную единственную книжечку.
Тогда мне представлялось, что талантливое произведение само способно прославить себя, если его обнародовать в каком бы то ни было виде. А международную известность можно приобрести, при удобном случае передавая свои рукописи просвещенным иноземцам, как делали, например, популярные диссиденты. Они, бывало, передают, а их там переводят, публикуют, прославляют по радио, да еще пересылают гонорары долларами. Чем я хуже?
Что ж, забегая вперед, я могу предположить, что где-то и с кем-нибудь, возможно, именно так и происходило. Но лично мои опусы, переданные когда-либо иностранным радетелям, исчезали без малейших последствий, как если бы я скатывал их трубочкой, запечатывал в бутылку из-под шампанского и бросал в океан. И с годами у меня сложилось впечатление, что за океаном тебя могут обласкать не раньше, чем ты достигнешь большого значения у себя, то есть, сначала станешь знаменитым политиком, ученым или музыкантом дома, а уж потом под дверью этого дома напакостишь, а не наоборот.   
В кафе мы так увлеклись беседой, что я забыл переключить регистр языка и сделал заказ по-английски обалдевшему официанту.
- Я не могу учить русского, как пить, - дипломатично заметил Ашенбах, - но мы в Америке обычно берем пива, несколько рюмок водки, и запиваем все это друг другом.
Я отвечал, что данный алгоритм нисколько не противоречит русской культуре пития, и, более того, некоторые горячие головы у нас выливают водку непосредственно в пиво, называя это “the yorsh” (“yorsh” – небольшая хищная рыба, вроде русской пираньи, с колючим гребешком на спине).
Ашенбах признался, что с большим увлечением занимается своей диссертацией, которая позволит ему приобрести должность и домик в Будапеште, но в сущности он мечтает написать эпопею о действиях чехословацкого корпуса во время Гражданской войны в России. Его волновало, не написал ли кто-нибудь подобной  книги до него, но мне не приходил на память никто, кроме Ярослава Гашека, который воевал как раз не за белых, а за красных.
Я спросил Ашенбаха, как ему русские девочки. Ведь по своей работе в педколледже ему больше с девочками приходится иметь дело.  Ашенбах признался, что ему очень нравятся русские девочки, да к тому же хорошенькие студентки сами строят ему глазки. Но он и помыслить не смеет о том, чтобы отвечать им взаимностью. И не столько из соображений супружеской верности, сколько от страха наказания, ведь во всех его отечествах флирт с ученицей является тягчайшим проступком и чреват суровым наказанием. Если бы к нему, как ко мне в кабинет, бегали на переменках покурить старшеклассницы из соседней школы, его бы как минимум уволили, ошельмовали…
- И оскопили, - утрировал я, используя известное мне слово eunoch («евнух»), которого Ашенбах отчего-то не понял в моей интерпретации.
Заговорили о переводах. Я признался в своей любви к «Балладе о вересковом меде», которую также обожал Ашенбах. Как записной переводчик, я не поленился проштудировать оригинал этого произведения Стивенсона и дословно сличить его с переводом.
- Я считаю, что точный перевод простой прозы иногда еще возможен, но о верном переводе стихов нечего и говорить.
Ашенбах согласился.
- Но есть исключения, - продолжал я после очередной стопки. – Маршак добавил в балладу несколько стихов от себя, и она, на мой взгляд, стала еще лучше. Лучше оригинала.
Ашенбах обдумал мое высказывание.
- Я знаю русский язык не так хорошо, как ты английский, - сказал он. – Но я пробовал на нем читать Пушкина. И мне больше понравился английский перевод.
- Fuck you, Jake, - сказал я.
- Never mind, - Ашенбах потрепал меня по плечу. – Я плохо шутил.
Потом Ашенбах опьянел. Мы перенеслись в студию звукозаписи моего приятеля Барона, руководителя цыганского ансамбля. Барон был вообще-то никакой не цыган, а в недавнем прошлом – лидер black death команды «Каин вуду». Он вступил с Ашенбахом в оживленную дискуссию о блюзе и его влиянии на современное состояние рок-сцены, а я выступал в их диалоге в качестве переводчика и отчасти арбитра. Однако Ашенбах, будучи все-таки иностранцем, оказался слабоват в коленях и начал нести ахинею. Он вспомнил, что по одной из бабушек является еще и итальянцем и принялся на этом основании превозносить итальянскую мафию.
- Наша цыганская мафия круче вашей итальянской, - горячился Барон.
- Нет ничего круче нашей итальянской мафии, - ерепенился Ашенбах.
Они сидели на скамейке по обе стороны от меня, как две горластые стереоколонки, и каждый городил мне на ухо доводы в пользу своей мафии. Происходило нечто подобное нашему диспуту насчет Пушкина и Стивенсона, но в гораздо более буйной форме. Наконец, я положил конец этому препирательству волевым способом.
- Едал я обе ваши мафии, - заявил я.
Как ни странно, это заявление устроило обоих. Под руки мы доставили Ашенбаха в общежитие педколледжа и сдали изумленной жене, танцовщице фламенко.
Рассказы Ашенбаха оказались настолько своеобразными, что я до сих пор не уразумел, была ли это чрезмерная авторская оригинальность или вопиющая дурость. В одном из них два молодых человека с рюкзаками, изнемогая, пробирались по каким-то дебрям берегом океана и под рев моржей вспоминали свои детские приступы неконтролируемой ярости, а по пути им то и дело попадались какие-то похотливые старики и старухи, очевидно, что-то символизирующие. В другом два брата строили дом на Аляске, то и дело находя в земле следы русской цивилизации: монеты с изображением царя, истлевшие иконы, самовары и прочее в духе сцен Тарковского. При этом у одного из братьев пучками вылезали волосы, выпадали зубы и, словом, он доходил.
Возможно, мне не удалось, как следует, передать замысел автора. А может, автор и сам не очень-то понимал, в чем он состоит. Словом, ни одна редакция моего перевода не приняла. И о переводах моих произведений в США тоже ни слуху, ни духу.

В советское время нашим городом-побратимом  считалась словацкая Банска Бистрица. Но после победы капитализма с бесчеловечным лицом об этом родстве стали забывать и даже для чего-то снесли памятник в виде двух огромных каменных валенок, символизирующий советско-чехословацкую дружбу. Единственными плодом этой дружбы остался ресторан на окраине Пролетарского района под названием «Банска Бистрица». Его, конечно, называли Быстрицей, потому что произносить по-русски «Бистрица» как-то неловко.
Вместо Быстрицы нашим новым городом-побратимом стала столица штата Нью-Йорка город Олбани (а вовсе не сам Нью-Йорк, как полагают некоторые). Этот город, памятный мне в основном по роману Теодора Драйзера «Американская трагедия», дал название первому кинотеатру «долби-стерео», устроенному в бывшем Доме культуры профсоюзов, а ныне культурно-концертном комплексе «Премьер», взамен дюжины городских кинотеатров, перепрофилированных в какие-то дискотеки, кабаки, магазины, а то и обращенных в руины.
Владельцем нового кинотеатра был выходец из города Олбани, питавший ностальгическое пристрастие к этому названию. Его фамилия, что-то вроде Маркович, выдавала не менее замысловатое происхождение, чем у писателя Ашенбаха. Звали его, положим, Марк.
Живя давным-давно в Москве, с русской наложницей, по-русски он не говорил, и назначил мне встречу через секретаршу в баре этого самого клуба «Премьер», где обслуживали по вполне московским, то есть, бешеным ценам. Если бы целью нашей встречи было создание рекламного произведения об открытии кинотеатра «Олбани» и каждый из нас, по иностранному обычаю, оплачивал собственный заказ, то мой ленч с этим Марком, пожалуй, как раз и обошелся бы в сумму моего гонорара. И такая коммерция меня не вдохновляла.
Впрочем, этот Марк, уже достаточно прижившийся в обнищалой России, прекрасно ориентировался в том, как и сколько у нас следует платить, а кому и когда платить необязательно. Он сразу предупредил меня о том, что я могу заказывать, что угодно и сколько влезет, а он оплатит. Я, тем не менее, заказал лишь одну большую кружку темного «Гиннеса», чтобы у него не сложилось впечатление, что я, как некоторые мои коллеги, работаю за жратву.
Марк был владельцем целой сети стереокинотеатров нового американского типа в Москве, Петербурге и других миллионных городах, а вот теперь, достаточно развернувшись, начинал раскидывать свои сети по провинции. Южный славянин по крови, был он мелковат, черняв и кудреват, и зноен, как иллюзионист Дэвид Копперфильд. Девушки таращились на него, даже не зная, что перед ними американский миллионер.
Очевидно, Марк не впервой имел дело с прессой. Он толково рассказал мне о том, чем кинотеатр «долби» отличается от обычного советского кинотеатра, какие потрясающие впечатления сулит его специальное оборудование и несравненная акустика. Когда на экране, к примеру, происходит перестрелка, то впечатление такое, что пули буквально жужжат вокруг тебя, а если рядом бабахнет взрыв, то можно, пожалуй, и в штаны наделать. Мне подумалось, что люди приходят в кинотеатр с несколько другими целями, особенно пригласив с собою девушку, но я оставил свои соображения при себе.
Что же касается репертуара, то в «Олбани» будут демонстрироваться фильмы, в полной мере позволяющие раскрыть его уникальные  технические возможности.
- И российские? – справился я.
- Если российские фильм-мейкеры создадут коммерчески привлекательную картину, соответствующую международным стандартам, то why not? Но пока они на это не способны.
Марк стал рассказывать о впечатляющих успехах «долби» после того, как, казалось бы,  видео раз и навсегда покончило с кинотеатром. Для побуждения публики были построены новые триплексы, где зрители могут находиться хоть целый день, из зала в зал переходя, подкрепляясь в буфете и развлекаясь автоматическими играми. Среди прогрессивной части московской молодежи кино вновь входит в моду. Еще недавно в наших залах торчало по несколько человек, но на премьеру такого гениального шедевра, как «Титаник»,  выстроилась длинная очередь.
- Кстати, на премьеру этого фильма ко мне приезжал сам Джеймс Кэмерон. Я лично знаком и с ним, и с великим Спилбергом.
- Я тоже люблю кино, - сболтнул я. – И даже сам пробую сочинять киносценарии.
- Принеси мне свой сценарий. Я покажу его Спилбергу.
- Думаешь?
- Я обещаю, что твой сценарий будет лежать на столе у Спилберга.
Помнится, статья про «Олбани» прошла не в виде коммерческой рекламы, а как обычный культурный материал – настолько она поучилась познавательной. Если Марк и производил при ее публикации какие-то дополнительные расчеты, то не со мной, а с редактором, закрывшим глаза на ее рекламную подоплеку. Со мною же Марк еще раз связался через секретаршу, которая осыпала мое творение комплиментами от его имени, заверила меня, что я самый желанный гость на презентации кинотеатра, и напомнила,  что Спилберг с нетерпением ждет моей рукописи.
В тот же день, передав секретарю Марка сценарий, я до самого вечера находился в приподнятом настроении, которое лишь немного омрачалось одним второстепенным соображением: «Как это Стивен будет читать мой сценарий, не знаючи русского?»
Открытие кинотеатра сопровождалось целой феерией. Перед входом каскадеры клуба «Бастион»  развернули средневековое сражение, ожесточением не уступающее битве при Гастингсе, а пиротехническими эффектами далеко превосходящее ее. Парни в рогатых шлемах и девушки в соблазнительных шкурах рубились на двуручных мечах, секирах и алебардах, бились на булавах и цепах, а также демонстрировали приемы акробатического кунфу, столь обыкновенные среди всяких там викингов. Это побоище завершилось грандиозным взрывом, при котором несколько косматых чертей или, возможно, инопланетян ссыпались со второго этажа сквозь стеклянный козырек крыльца и, проломив его  насквозь, остались невредимыми и даже не покалечили никого из зрителей.
Затем гостей пригласили в фойе. И на входе мордоворот устрашающего вида бесцеремонно, как в американском фильме из обычного репертуара подобных кинотеатров, производил деление зрителей на агнцев и козлищ. Гостей с билетами первого типа он приглашал на балкон, где для них были накрыты  столы с икрой и шампанским. Гостей второго сорта препровождали в нижний зал, где на каждый столик приходилась бутылка сухого вина, по три пирожных и мандарина. И, наконец, обладателям билетов третьего типа надлежало пройти коридором непосредственно в кинозал. И смотреть впроголодь.
Надо ли уточнять, что к гостям первого разбора относились губернатор, его окружение, депутаты, банкиры и генеральные директора. Ниже теснились просто люди, работники клуба, их родственники и все те, кому посчастливилось достать билетик по блату. Несмотря на мои отношения со Спилбергом, я попал в третью категорию. О чем был фильм, мне не запомнилось. Помню только, что уже при его титрах было понятно окончание, а от грохота выстрелов и взрывов закладывало уши.
Однажды, после нападения американцев на очередную восточную страну, пылкие депутаты коммунистической фракции предложили запретить название «Олбани» и назвать кинотеатр, скажем, «Багдад». Это предложение не было принято. Кинотеатр по-прежнему носит имя американского города, бывшего нашим побратимом.  Спилберг мне пока не перезвонил. А очередным городом-побратимом Тулы стал белорусский Могилев, давший название одному из городских скверов.