Совпадение. Продолжение 4

Доктор Романов
Раз, два, три, четыре, пять.
Спустя восемьдесят шесть лет
Я заметил, что у Ленина начали пальцы подгнивать.
Мне не столько лет, нет.
Просто, его уже столько лет нет.
А солдаты из роты почетного караула
Продолжают свои пальцы к своим губам прикладывать.
Таковы условия и правила.
Дескать, не шуметь, не полагается шуметь,
Нельзя кряхтеть, нежелательно потеть.
Пот – он еще тот гусь.
Конечно, громкости не прибавляет в шествии,
Но все равно портит действие,
Являясь символом волнения и слабости,
А тут требуются уважение и почетная грусть.
Кашлять тоже никому нельзя,
Даже обладателю разнузданного туберкулеза.
Неуместны переглядки.
Преступны вопросы глазами, похожие на стрельбу.
Неуместна прочая безмолвная ирония.
В мраморном шалаше Ленина такие порядки,
Обычная мертвецкая гармония.
Он не сам это затеял,
Хотя любил затевать.
Каждый революционер должен быть злодеем
Во вторую очередь,
А в первую очередь – уметь играть
И создавать – очередь.
Получилось здорово, поток не прекращается.
Креститься до – боятся, обсуждать после – не стесняются.
Много обслуги разной вокруг очереди вращается.
Не хватает только умеющего считать.
Пригласим любого математика
И посчитать попросим.
Восемьдесят семь, восемьдесят восемь.
На этих цифрах надо бы остановиться
И перестать ходить к гниющему человеку,
Как к какому-нибудь заманчивому стейку,
Лежащему под стеклянной витриной,
Напротив государственного универсального магазина.
               

13 октября 2002 года



    А с Лешкой мы сближались. Что это значит? А то, что стали проводить времени друг с другом много. И этот опыт дал право мне назвать его другом, а ему меня таким же другом.
    Понимаете, не нужно совпадений характеров или, наоборот, их противоположностей. Не бывает никакой мистической привязанности, вроде бы. Также нет возникновения дружбы в результате чрезвычайной ситуации. Не быстро дружба складывается, не в раз. Нужен опыт времяпрепровождения, подольше, чтобы плотнее связь, с приключениями и разговорами и, обязательно, в детстве или в юности. Вот тогда и вот так образовывается дружба.
    Получается, Лешка стал вторым другом. Тем более, что первый дружок начал теряться в военном училище, и только редкие письма свидетельствовали о его продолжающейся жизни, совершенно иной, изменившейся в сравнении с нашей прежней.
    Лешка, словно оправдывая новый статус, преподносил немало открытий и этим тоже покорял мой мозг, надо сказать, – провинциальный, способный удивляться, но и удивлять способный своей наивностью.
    Мощной новостью для меня, как дубиной по голове, стукнул Лешка сразу по возвращении из колхоза. Шли покупать футбольный мяч. Целых двадцать рублей от двадцати пяти заработанных на дискотеке отложили. Шли покупать мяч. И Лешка говорил про то, что я не видел еще одного члена группы, который в колхоз не поехал. Не умер он, не женился, а вот, как-то не ездил. Лешка объяснял:
 - Фамилия у него Бернштейн, понимаешь?
 - Не понимаю, – искренне недоумевал я.
 - Еврей он, понимаешь?
 - Нет.
 - Ну, евреи, они такие. Сам знаешь.
 - Не знаю.
    Лешка даже не сразу включился в подробные объяснения. Не думал он, что кто-то на белом свете не знает про евреев. Для Лешки вопрос был решен давно, от отца перешла точка зрения и основательно прижилась в Лешке. А тут вдруг дурачок из провинции! Это я про себя.
    Глаза друга сверкали, когда он меня учил. Сначала уделил много времени форме. Какие фамилии носят евреи, как меняют их, чтобы запутать остальных. Какие имена настоящие, махровые, указывающие на несомненное происхождение, а какие подозрительные.
  - Например, – говорил Леха. – Исаак, Давид, Натан – чисто еврейские имена. А могут быть, на первый взгляд, нормальные – Борис, Михаил, а если покопаться, то скрываются.
  - А зачем им скрываться? – я все еще недоумевал.
  - Да, ты что?! Их же никто и никогда не любил, поэтому быть евреем не выгодно.
  - За что же можно не любить целую нацию? – мне хотелось понять суть.
  - Они издревле так себя ведут, так хитрят, предают, что остальные народы смотрят на еврейство, как на глиста, пытающегося пролезть во все места и благополучно паразитировать там, – Лешка уже перешел на образы и сравнения. – Это как с цыганами. Их также не любят.
  - Про цыган понимаю. Кочуют, начихали на определенное место жительства, пытаются украсть, обмануть, – я не успел договорить.
  - Вот-вот, евреи тоже пытаются обмануть, и место для жизни им выделили только после войны. Узаконили кусок земли в Израиле. А в основном, по-прежнему, разбросаны они были и остаются разбросанными по всему миру. Пусть и не кочуют. Понимаешь, они выгоду в первую очередь для себя ищут во всем. И никогда не признаются в этом. Нам не признаются, потому что трусость – вторая национальная черта.
    Как-то навалилась информация на меня своей неожиданностью и кардинальностью. Отвергнуть совсем Лешкины внушения я не мог. Только переспросил:
  - А, Лифшиц, тоже еврей?
  - Конечно, самый что ни на есть.
    И тут, вспомнив свое почтальонское прошлое и дядьку противного, дежурившего возле почтового ящика со значком-обманкой, решил, что Лешка, наверное, прав.
    Мяч мы купили. Для всеобщего футбольного блага и для своего блага. Хранителем мяча назначили меня. Держал его в руках, перекатывая и подбрасывая, обдумывая Лешкины слова, и меня стукнуло предположением: «Самуил Яковлевич Маршак, тоже еврей?!» Не может быть. Кто прав? Не стал я перезванивать Лешке. Побоялся. Оставил себе место для исключения из правила. Выделил особое место для Самуила Яковлевича Маршака.
    Футбольный мяч предназначен для игры ногами. Особая игра, только ногами. Но чтобы почувствовать свои возможности, надо этот мяч в руках подержать и потом подбрасывать стопой так, будто кистью. Нога, она не может так, как рука, а чтобы смогла, ее представлять рукой следует. И придавать мягкость стопе, и неожиданно твердой делать в борьбе с другой стопой. Нога должна научиться думать, как рука.
    Мяч – круглый. Он катится по направлению, заданному ногой, и с силой, заданной ногой. А ноги разные: умелые, глупые, ленивые, больные, талантливые. И мяч футбольный становится отличающимся от соседних мячей, лежащих на полке.
    А еще футбольный мяч предназначен для игры головой. После удара головой он всегда летит и никогда не катится. Только летит. Самуил Яковлевич Маршак – мяч. Понимайте, как хотите. Я не мог это сказать Лешке тогда. Говорю это вам сейчас.
     И фаллос не смог бы я пририсовать поэту и еврею Самуилу Яковлевичу Маршаку, хотя запросто пририсовывал разным изображениям людей и зверюшек. Такое странное веселье: взять карандаш или мел, а иногда чем-нибудь острым нацарапать, на бумаге или на парте, а был случай, что и на стене –  добавить недостающую деталь к образу, сделав неопределенный образ обязательно мужчиной. И чтобы все видели и знали. Вот так, не умея рисовать – пририсовывал.    



    В медицину нас погружали странно. С одной стороны, не торопясь, изнуряли историческими дисциплинами, химиями, да физиками. Постепенно подводили к специфике. И что было от будущих врачей в тот момент? Только белый халат. Не мало, конечно, не мало. Он ко мне прирастал от ежедневной носки. Идея белого и чистого покрывает с головы (это я про шапочку докторскую) до коленей. Это все с одной стороны.
   А с другого боку стоял морг, который в словаре обозначен, как покойницкая, которая является ничем иным, как «помещением при больнице, где временно кладут покойников». Да, еще как кладут. Я расскажу.
    На этаже ниже уровня земли располагалось главное хранилище покойников. Подвалом назвать такое не годится. Все-таки, чисто там, белый кафель и оборудование лабораторное всякое. Можно сказать: «Хороший подвал». Комнаты, комнаты, закутки и залы. Не всюду мы проникали, времени не было для детальных экскурсий, но основное пространство в подвале – наше.
    В зале находились две огромные ванны с формалином, уходящие вниз еще глубже. Как будто две могилы, залитые особой жидкостью. В ванны погружались клети из металла, в которых и лежали штабелями трупы. Их было много. Каждой из занимающихся групп полагалось иметь по трупу. На самом деле покойники числились за преподавателями, отвечавшими за сохранность вверенного материала. Ибо, труп в те времена был большим дефицитом. (Не знаю, как сейчас). Для учета, на руку или к ноге трупа прикреплялся ярлычок с номером группы.
    И вот, двое дежурных с носилками устремились в подвал, подходили к ванной, брали в руки автоматическое устройство с красной кнопкой, нажимали на кнопочку, и клетка поднималась, извлекая из формалина гору трупов. Затем следовало по ярлычку найти своего и уложить на носилки. Хорошо, если свой наверху, и тогда не надо перекладывать всех подряд. Если не везло, и нужный покойник оказывался на дне клети, то предстояла нелегкая физическая работа. Дежурными назначались только юноши, и нам, впервые, иронично было указано на причину, по которой мужчины пользовались преимущественным правом при поступлении в институт.
    Труп на носилках, его несли по лестнице в классную комнату. Сохранились фотографии такого рода. Не в подвале, нет. Фотографироваться там – не хватало наглости. А в препараторских комнатах снимали. В классах имели место еще и показуха друг перед другом, и бравирование, проявляющееся в коллективе, но совершенно оказывающееся лишним в подвале, ниже уровня земной поверхности.
 

14 октября 2002 года



   Когда ко мне в гости приехала  сестра, то повел ее в морг на экскурсию, в подвал. Поднимал клетку красной кнопкой. Такое могущественное воздействие на другого человека через красную кнопку, путем управления трупами. Хочу – будет мертвый человек. А хочу – не будет. Власть над мертвыми демонстрируется перед живыми, которые смотрят на все это со страхом и любопытством. Соединяются разные эмоции: неприятная и приятная. То, что страшно, оказывается зрелищным и доставляющим удовольствие. Но кнопка на пульте управления только у меня. А сестра на минуточку в подвал зашла: полюбоваться на страшное. Ниже уровня земли, как ниже пояса.
    Еще, водил сестру по комнаткам. В том числе в самый заветный для меня уголок. В нем стояла обыкновенная чугунная ванна, отделанная белой эмалью. Из тех, что стояли во многих квартирах в ту пору. Из тех, в которых мылись-плескались все мы. Ванна в морге была доверху наполнена человеческими мозгами. Вы представляете: шарообразный предмет с извилинами. Бороздки по всему мозговому веществу разбегаются. В ванне лежал символ великого человеческого могущества – ум человеческий был сложен в груду в белой ванне. Ничто иное так не покоряло в подвале, как мозги, изолированные от тела, выставленные напоказ, но абсолютно бессильные. Их слава и могущество улетели после вскрытия черепных коробок, растворились в формалине. На мозгах не было ярлычков. Без подписи каждый из них. Братская могила неизвестных мозгов.
    Близкое впечатление осталось от другого препарата. Уже не в подвале, а в музее, но в том же морге, на втором этаже, в стеклянной банке лежало огромное сердце профессора Маточкина. Он завещал его кафедре нормальной анатомии, которую долго возглавлял. Я видел вдову профессора, приходившую иногда к сердцу, стоявшую возле сердца. Женщина молчала, не выдавала никаких эмоций, стояла возле банки с куском своего мужа и молчала. Наверное, вспоминала. Мне, почему-то, чувствовалось, что вдова довольна такой возможностью. Будто сердце оставалось с ней. Для студентов и прочей праздной музейной публики в банке виделся всего лишь экспонат. Но не для нее. Сердце действительно было огромного размера и покоряло еще и этим.
    В продолжение путешествий по моргу история про детскую ножку. Мы проходили мышцы и сухожилия. Надлежало знать каждый проводок тела, соединяющий кости с хрящами, хрящи с хрящами, приводящий в движение и заставляющий сгибаться-разгибаться. И по-русски надлежало знать название, и по-латыни. Поэтому сидели в морге после занятий и изучали на трупах, на препаратах (частях трупов). Заглядывали в атлас человеческого тела, совсем не похожий на географический. А препаратов не хватало. Нет-нет, да и появлялись новые трупы, а тут – трупик. Младенец. И преподаватель велела мне отрезать ножку и препарировать ее так, чтобы мышцы и сухожилия оказались в видимости. И ведь доверие оказала, и не поспоришь, и не откажешься. Но удовольствие от предстоящего важного дела не предполагалось. Удовольствия от доверенного дела и не было. Товарищи смотрели на меня искоса, будто я убивал живое и маленькое. Будто я накинулся со скальпелем на голенькое, беззащитное тельце и резал. Это все нехорошо, но не откажешься.
    В продолжение воспоминаний о морге история про половину головы. Отличный препарат. Сагиттальный разрез головы – это когда ее распилили спереди назад, от носа до затылка, и в руках осталась половинка – левая или правая. Можно заглянуть в голову сбоку, но внутрь, и все понятно становится в строении. Дальше, изучай студент по атласу: и мозг, и сосуды, и полости всякие. Там много всякого.
    Изучал, как-то, после основных занятий сагиттальный разрез головы. Был в паре с товарищем. Открывается дверь кабинета и заглядывает группа школьников с учительницей во главе. Они не решились зайти, смелости переступить через порог не хватило. Эта храбрость должна была исходить от вожака, от учительницы. Но дама средних лет только оглядела пространство кабинета в открытые двери. У нее не получалось сфокусироваться на нас с товарищем и на содержимом стола в препараторской. Дама произнесла несфокусированную фразу: «Вот, смотрите, а здесь проходят занятия». Дети толпились за спиной учительницы, смущаясь, но любопытствуя со страшной силой.
    А у меня в жизни иногда бывают реакции, не совсем вписывающиеся в образ хорошего мальчика, культурного человека. Даже, нормального человека, я бы отметил. При таких реакциях непроизвольно что-то говорю, либо делаю. Выскакивают они из меня автоматически и потом уже поздно объяснять, что это вроде не совсем я, не хотел такого и прочие оправдания. Кто его знает? Может я – истинный в этих реакциях животных?
    Короче говоря, видя любопытство и растерянность школьников, и самое главное – учительницы, я схватил половину головы за волосы и поднял над столом. Продемонстрировал, так сказать. Сфокусировал взгляды экскурсантов. Публика пришла в восторг, а дама-вожак с перекошенным лицом закрыла дверь. Визгливый шум держался за дверью еще некоторое время, но всех быстро увели в неизвестном направлении. А что, интересно, хотела учительница от экскурсии по моргу?
    Обстоятельства сами по себе толкали нас ко всякого рода мертвецким штукам, и мы даже соприкасались с преступлениями в этой связи. Учиться надо, учить надо. Сдавать зачеты по анатомии регулярно приходилось. Человека разделили на темы, и сложнейшей из них был череп. Отверстия, отростки, ямки и бугры. А черепов для занятий не хватало, в очередь записывались, чтобы в руках подержать, пинцетом потыкать и прошептать про себя что-нибудь вроде: «Форамен овале». Череп был нужен собственный! Заполучить его считалось не-сбы-точ-ным. Однако, блат Лешкиной мамы не имел границ.
    Все могла достать мама Лешки, обо всем договориться. Дефицит в ту эпоху существовал всепоглощающий, но не для нее. Слово дефицит не ко всему употребляется. Вспоминать его по отношению к черепам вовсе неуместно. Но у студентов-медиков своя система ценностей. И свои фетиши, способные выделить из массы студентов одного. Хотя бы обратить внимание на одного. Каждому хотелось выделиться в особой среде, а не у каждого получалось. Лешкина мама помогла. Мы даже не надеялись на результат. Мечтательно обмолвились о желании и только. Обронили фразу: «Вот бы нам по черепу заполучить. Или хотя бы один на двоих…» Очень быстро Тамара Михайловна нашла человека и договорилась. История фактически криминальная, но это я сейчас понимаю, а тогда…
    Пошли по указанному адресу в обыкновенную хрущевку. На пятом этаже жил парень, учившийся в каком-то техникуме. Такой весь спокойный, даже скучающий на вид, нисколько не демонстративный в своей деловитости. Про него не скажешь: «Без особых примет». Про него жестче скажешь: «Вообще, без примет». Помню присутствовавшую в облике долговязость и все, пожалуй. Парень взял ключ и тут же повел нас на чердак. Он каким-то образом присвоил право на чердак в большом доме и там хранил искомое нами.
    Стояло несколько деревянных ящиков, сделанных из досок на манер противопожарных хранилищ песка. Только ящики не были подписаны. Парень открыл один из них, сказал, что сейчас мало осталось, что выбора нет, и отдал нам с Лешкой три черепа. Ровно столько и требовалось. Третий экземпляр предназначался для кафедры анатомии, где обещали обработать черепа по всем правилам. Эта плата такая кафедре за помощь в обработке наших.
    В других ящиках лежали разные кости, рассортированные по представлениям парня. Мы не интересовались другими костями. Только черепа. Лешка спросил: «Где берешь все это?». А парень очень спокойно ответил: «В основном на кладбище Исакогорки».И мы не спросили: «Зачем?». Нет, не постеснялись, не побоялись. Видимо, не заинтересовались, потому что собственная цель удовлетворена, а до общей морали дела не было.
    Денег с нас парень не взял, и ничего не взял. У Тамары Михайловны своя договоренность существовала какая-то. А черепа уместились в большой Лешкиной сумке. Упаковали их рядком, как три футбольных мяча, и благополучно отнесли на санитарную обработку. Один достался мне, второй достался Лешке, третий остался на кафедре.
    Для учебы предстояло еще распилить черепа. Так это умело сделать, чтобы верхняя часть открывалась, подобно шкатулке. Но мы пожалели приобретенное и лишили себя полноценной возможности: изучать все отверстия, все входы-выходы нервных стволов. Вроде как отступили от задуманного первоначально плана, смысл в организованном мероприятии, вроде как, потерялся. Только череп тот жив до сих пор у меня. И стоит, нетронутый пилой, темно-коричневый, с остатками зубов на верхней челюсти.
 

15 октября 2002 года



    Группа беременных собралась в малом количестве. Тренер не удивлялся. Ехать с уже большими животами через весь город ради неизвестных занятий? Надо иметь, как говорят в таких случаях, мотивацию.
    Их шестеро, тренер – седьмой. Обсуждали стратегию поведения матери по отношению к ребенку. Выяснилось, что всем шестерым УЗИ прогнозирует мальчиков. Задача тренера упростилась. Мальчики, так мальчики. И ведущий задал вопрос: «А какое качество  характера ребенка вы бы поставили во главу?» Понятно, что одним качеством не отделаться, тогда уже не качественной личность окажется. Но, все же?
    Женщины думали тяжело, потом стали по очереди выдавать стандартно хорошие варианты. Нормально желаемые качества мальчиков называли беременные. Доброта, честность, доброта, доброта, честность. Вот так, справа налево отозвались пятеро. А крайняя слева выпалила: «Эгоизм!»
    Тренер опешил, трудно предположить в здравом рассудке, что мать желает видеть сына эгоистом. Пожелала. Чтобы не заботился ни о ком, чтобы думал только о себе, рос жестким и от этого, вроде бы, сильным. Чтобы не отвлекался на пожелания трудящихся и сопли близких. Чтобы, вообще, не отвлекался, а гнул свою линию. Будущая мама уверенно отстаивала позицию. Ей казалось, что эгоизм – это стержень, это то, что позволит мальчику выжить и прожить.
    Тренер не мог позволить себе активно противодействовать такой точке зрения. С беременными даже рассуждать приходилось более корректно, чем всегда. Оставить без внимания эгоизм тренер тоже не мог. Предстояло выкручивать ситуацию изысканно.
    У шестой беременной неожиданно появились вопросы о способах наказания ребенка:
 - Если вы говорите, что физически нельзя, то, как тогда наказывать?
 - А если он не поймет слов? А он, скорее всего, не поймет. Он же маленький.
 - А если он не будет впитывать, будто губка, мою ласку?
 - А вдруг с ним никогда не удастся договориться?
 - Вы утверждаете, что ставить в угол – это насилие? Как же воспитывать ребенка без этого?
    Мальчик без имени, свернувшись в утробе, слушал вопросы, которые задавала его мать тренеру. Другие мальчики тоже слышали вопросы, но не так четко, как шестой.
    Первый Добрый мальчик решил стукнуть ножкой изнутри, и снял таким образом свое напряжение. Второй Честный мальчик чуть повернулся в околоплодных водах и перестал слышать вопросы. Мама Третьего Доброго поглаживала рукой живот, и мальчик успокаивался от каждого движения маминой кисти. Четвертый Добрый был меньше остальных, он отреагировал на спор учащением сердцебиения. Пятый Честный мальчик хотел заплакать, но не смог и честно сжался в клубочек еще сильнее.
    Шестая беременная не унималась:
 - А вы бы, какое качество ребенка поставили на первое место?         
 - И не только ребенка, но и взрослого. Из маленького вырастает большой, из ребенка взрослый, из надежд и ожиданий прорисовывается реальность. Что хотим, то и получаем. Я хочу видеть рядом с собой доброго человека. Много добрых людей. Если человек не добрый, значит он злой.


16 октября 2002 года



    Постановка диагноза – это поиск. Исследование того вредного, что изменяет нам жизнь, портит ее, а иногда и прерывает. Потом включается лечебный процесс – избавление от вредного, но сначала поиск. Профессиональные навыки в этой части передают лучшие умы «сыскного дела». Далеко не всегда у них получается просто и понятно научить. Искусство объяснения и передачи другому того, что умеешь сам – особое умение, владеть которым суждено весьма ограниченному числу людей, но профессора и доценты старались. Подчас одна фраза или один совет, оброненные мимолетом, плохо осознанные ими самими, переворачивали мои представления о диагностике, направляли и выстраивали мысли надолго вперед. Я сейчас говорю не только о навыках клинического мышления, но и о построении жизненных принципов.
    На занятиях по биологии знаковыми поисковыми историями являлись игры с микроскопом. Зачетные уроки выглядели следующим образом. Выдавались предметные стекла, на которых под номерами прятались какие-то паразиты или их яйца, какие-то микроскопические существа, которые надлежало угадать. Не пальцем в небо ткнуть, а вспомнить, что ты видел это когда-то, в течение года, пусть и мимолетом. Сконцентрироваться, положиться на удачу и выдать результат. У меня получалось распознать кусочек власоглава или яйцо какого другого гельминта. Я даже приходил на помощь товарищам с разных факультетов во время отработки ими двоек. В аудитории собирались многие и многие должники, усаживались перед микроскопами и устраивали игру «угадай яйцо глиста». А в заднем ряду втихаря сидел я. Товарищи передавали стекла по цепочке, я изучал и отдавал обратно с вердиктом. На каждого уходило не больше минуты. Сделав доброе дело, исчезал из комнаты под шум передвижений довольных студентов, спешивших сообщить преподавателю о решении «гельминтной задачи».
    На лабораторных занятиях по неорганической химии качество поиска зависело от других навыков. Также выдавали неизвестное – прозрачную жидкость в пробирках, и требовалось узнать химическую формулу выданного. Что там налито? Безумно педантичный процесс назывался титрованием, в котором имела значение не то, что капля, а пол капли. «Титруем до цвета семги», – гласила методичка. И сухая, спокойная химичка в возрасте, похожая на осадок вещества, объявляла также: «Титруем до цвета семги». Многие не знали про семгу ничего. И я в их числе. Эта рыба никак не тянула на аквариумную, поэтому и не знал, хотя и числил себя знатоком водной фауны. Семгу не продавали в магазине, где работала мама. Помните, я возил кости для тетки, для себя. Про мясные кости ясно, а вот цвет загадочной рыбы для половины студентов действительно был неизвестен. Такое обстоятельство вынудило химичку произвести показательное титрование и явить студенческому глазу цвет. А дальше скрупулезность и точность, даже занудство. Тогда это получалось у меня плохо. Если на биологической игре в первую очередь – память, то на химической – точность.
    Два эпизода из доклинической эры. Букашки всякие, жидкости загадочные, – это все правильно и сложно, но не так, когда начинаешь иметь дело с человеком. Есть – больной, я – претендент на звание врача. В чувствах пациента нет полумеры. И в своем отношении к недугу пациент абсолютен. Если к нему в палату пришел человек в белом халате, значит пришел доктор, а не какой-то претендент. Поэтому нас учили и мелочам: как подойти, что сказать, температуре рук, чистоте носовой полости перед началом действа. Учили: не садиться на постель больного, не оставлять следы, не метить территорию животным образом. Пациенту и так тяжело, а еще посягательство. Не присаживаться на кровать – оставаться бесполым. Не присаживаться – не просто культурный признак, способ отстраниться от личных претензий на другого человека.
    Но как отстранишься, находясь под властью юношеского влечения? Ясное дело, болеют чаще пожилые люди, и у детей нередки посещения врачей. Однако, речь не об этом, а том, что бывает всякое.

17 октября 2002 года



    На пропедевтике внутренних болезней, а это терапия, это диагностика (поиск), нас учили осматривать тело, выслушивать жалобы и слышать через стетоскоп звуки, издаваемые организмом. Учили пальпировать (ощупывать), перкутировать (постукивать). Всяким таким премудростям мелким и крупным, без которых не найти причину болезненного, спрятавшегося злодейства. Пациентов распределяли словно в лотерею, и мне выпал однажды ангел.
    Девушка лежала под одеялом, приготовившись. Это стало понятно сразу и после только нашло подтверждение. От такой готовности появилось мое возбуждение. Ее поза демонстрировала и желание, и покорность одновременно. Вытянутое стрункой тело руки с оголенными плечами поверх одела и, почти скульптурное напряжение. Девушка позировала передо мной, делая это впервые, неловко, с грацией девственного создания. Все, сокрытое одеялом, представилось мне живейшим образом, а мысль, что я сейчас официально увижу это тело, наполовину парализовала способность собирать анамнез. Anamnesis morbi и anamnesis vitae. Состояние возбуждения на пороге раскрытия тайны – вот, что смешалось с обычной сексуальной дрожью. Поза девушки-пациентки посылала сигнал моему мозгу. Она будто ждала меня. Скорее всего, ждала. Я не понимал тогда про макияж, про накрашенность женщин, но все у девушки натурально и свежо на лице. Волосы не раскидывались на подушке, как можно представить в заурядном описании, а собраны в хвост, покоившийся слева от головы. Наверняка, так получалось удобнее, а для меня и привлекательнее, потому что указывало на сдержанную готовность. До поры до времени. Цвет волос выглядел серым, ничего жгуче-черного или примитивно-белого. В цвете волос не было определяющего и крайнего ощущения. Оно было в глазах, блестящих любопытством и интересом. Буквально прошло две секунды с момента моего вхождения в палату, а ее глаза уже все поняли, оценили и радостно заблестели. Ожидание девушки, сопряженное с нервозностью и боязнью разочарования, сменилось призывом к действию. Я понравился. На мой анализ ситуации ушло тоже две секунды. Получено право на обладание телом пациентки.
    И я начал обладать. Попросил поднять сорочку, что исполнилось медленно, вроде бы стеснительно, но глаза горели. Под шелковой тканью не оказалось бюстгальтера. Да и сам шелк смотрелся вызывающе среди больничных шероховатых тканей. Поначалу пытаясь отводить глаза от сосков, я пристроил стетоскоп к грудной клетке и слушал булькающие звуки. Должен был искать хрипы или шумы, но не понимал разницу между нормальным и патологическим в тот момент. Ее дыхание и стук ее сердца в пяти проекционных точках отгораживали мое врачебное от моего юношеского. И близко-близко соски. Я имел право дотронуться до груди, и осуществил. Не знаю, трогал ли ее кто-нибудь до меня, а если и так, то мои ласки несомненно оказались особенные, потому что и ласками не являлись по форме. От медицинской формы не уменьшалось чувственное содержание, наоборот, придавала силы такая законность. И доступность, и ограниченность ласк, и публичность их.
    В палате еще находилось три человека, три другие женщины, про которых я ничего не помню. Не видел их и не обратил внимание. Доктор и пациентка уже стояли вместе. Искал границы сердца неторопливыми постукиваниями, определял границы легких, трогал подмышечные впадины, предварительно и поочередно положив на свои плечи ее руки. Так значилось в инструкции, в гениальной инструкции, придуманной великими диагностиками. Они знали, что делали. Наиболее захватывающим оказался поиск пальцами биения в верхушке сердца. Я даже невзначай коснулся соска, а потом поставил четыре пальца в межреберье и почувствовал: как стучит. Очень часто, убыстряясь в секунды и превращаясь в тахикардию. Ее сердце видело мои пальцы, ее тело не сопротивлялось, а реагировало. Продолжилось осмотром спины и повторной аускультацией сзади. Трогая между лопатками, видимо попал в заветное место, так как ее кожа покрылась пупырышками, а сама пациентка несколько раз вздрогнула. «Нет, не холодно», – был ее ответ. А голос при этом не звучал, как десять минут назад, а утонул в озябшей тональности. Потом она снова легла. Я добрался до живота, до чудесного, бархатного живота своего ангела. Едва заметные волосики на нем, можно сказать, не заметные совсем, вгоняли меня в мечты. Я представил, что смогу почувствовать их только губами. Пальцы оказывались слишком грубыми для этого. Даже мои особенные пальцы. Дивная придумка великих диагностов прошлого – пальпация живота. Безнаказанное владение территорией женского тела. Можно при этом смотреть ей в глаза, можно спрашивать о чем-нибудь. И совсем близко находиться от заветного места. Нажимал на живот слева и справа, спускался сверху вниз, доходя до линии, связывающей гребни повздошных костей. Эта условная линия находилась в шаге от полоски трусиков. Невыносимо захотелось их снять, не спрашивая разрешения, стащить уверенным врачебно-мужским движением. Я не мог сделать этого здесь и сейчас. Этика и деонтология. Но хотеть, – имел право. Не запретишь моему мозгу планировать дальнейшие действия. Поэтому я зашел в палату на следующий день, и еще раз, и оставил девушке свой номер телефона на случай, если она захочет консультироваться и продолжать лечение у меня после выписки из стационара. Оба все понимали. Это игра такая – в доктора.
    Позвонила. Договорились о встрече. Я ждал с тремя желтыми розами, которые нельзя было назвать букетом, но присутствие цветов указывало на переход к новой форме отношений. Где это видано, чтобы врач пациентке дарил цветы? Значит я уже не тот, кем был для нее вчера, а значит она уже не та, что в палате больницы. Цветы продвигали меня дальше, за таинственно-страшную линию между гребнями повздошных костей.
    Стоя на трамвайной остановке, я смотрел на рельсы, прогибающиеся под тяжестью машинного тела, слушал различные стуки колес трамваев, то убыстряющих свой темп, то входящих в размеренность и замирающих на время. В голове возникла Маргарита, и Аннушка, разлившая масло перед трамваем, и я, словно Маргарита, с желтыми цветами. Накануне закончил чтение знаменитой книги и пытался угадать предстоящие события, хотя понимал абсурдность такого желания.
    Думал, что опоздает она на несколько минут, обязательные в амурных делах, но не слишком много, дабы не спугнуть. Дежурное волнение навлечет. Так и получилось. Обрадовалась цветам. Тоже предсказуемая реакция. Призналась, будто желтых роз ей ни разу не дарили. Я объяснил про книгу, про впечатления от прочитанного, пусть Маргарита была и не с розами, но с желтыми цветами. Объяснил про ожидание чуда, которое уже случилось с моим входом в больничную палату и которое, надеюсь, еще побалует обоих. Так легко завязалась беседа и застучала, согласуясь с ритмом трамвайных колес. А потом мы свернули на набережную и шли вдоль полноводной реки. Наблюдали за отдельными льдинками, устремившимися к морю. А потом сели на скамейку и решили: в кинотеатр.
    Девушка попросила называть ее Кошкой. Да, немного странно, но не за гранью нормальности. А я не успел привыкнуть к паспортному имени и легко перестроился. В темноте кинозала брал за руку и двигался телом поближе. Задевал плечом, стараясь не наваливаться. Иногда что-то говорил в самое ухо, комментировал фильм вроде бы. А уж, какой это был фильм – совсем не важно. Кошка отвечала тоже в ухо и даже задела его два раза. И это получилось не случайно, потому что два раза. Говорят: у мужчин эрогенная зона одна и сосредоточена в области гениталий. Наверняка, но в тот момент мне захотелось опровергнуть науку. От моего уха поступил сигнал, подобный электрическому, пронзительный и мгновенный. Такой разряд не видит препятствий, доходя до крайних границ тела. И надо понять меня: захотелось продолжения. Немедленно. Как это сделать? Не знал. Пусть и не опасался уже отказа, препятствий тоже не замечал, организация дальнейшего акта виделась смутно. Вероятно, я заерзал особо или чем-то еще выдал себя, только Кошка в третий раз наклонилась к самому уху и спросила: «Может быть, хочешь уйти отсюда?» Да, да, да, хочу. Мы чуть ли не выбежали из темноты на дневную улицу. При солнечном свете утихла ярость моего желания. Глаза стали работать на полную катушку и отвлекались поневоле от Кошки. Пусть я был плоховидящим (вы помните), но хватало зрительного восприятия, вполне хватало.
    Разговор сразу перешел на то: кто, где живет и с кем? Я с теткой, Кошка с бабушкой. Тела двоих нуждались в уединении. Коряво звучит: «двоих – в уединении». Согласен. Однако, в некоторые минуты отдельные организмы мужчины и женщины превращаются в целое, и сексуальная функция человека единственная – парная. Когда такое превращение случается, два мозга думают, как один, два тела действуют слитно.
    Ее бабушка или моя тетка должны уйти. Их не выгонишь и не попросишь ни о чем таком. Откладывать уединение тяжело, никак не хотелось, оставалось рассчитывать на везение. Подошли к моему дому в самом центре города. Кошка осталась во дворе, а я метнулся на шестой этаж. Тетки не было. Субботний день. Уехала на дачу, наверняка. Сезон вот-вот откроется.
    Двуспальная кровать, покрытая плюшем, вотчина женских надежд на этот раз ждала меня, а не тетю. Я часто заглядывался на ту кровать, не имея права, но имея желание. И вот теперь я на коричневом покрывале с изображением желтого тигра и не один, и не только в мечтах, а в действительности. Раздевал Кошку. Все мне нравилось, все неожиданно, будто не было никакого осмотра пару недель назад. Здесь по-другому увидел грудь, живот и ноги. Будто впервые трогал все это, отмечая вздрагивания и всхлипы девушки. Голова отвлекалась на возможное появление тетки, пока не догадался защелкнуть замок на предохранитель. Тогда уже совсем занялся изучением тела Кошки. Переворачивал ее на живот, возвращал в прежнее положение – на спину, прижимался, лежа на боку, пытался поймать губами микроскопические волоски на теле, слушал дыхание Кошки и всякие завораживающие звуки, присасывался по щенячьи к груди, отчего мы оба начинали издавать животные стоны без контроля над собой, не думая о приличии и красоте. Она реагировала первая, почти кричала, я не оставался спокойным на это и отражал восторженно. От прикосновений к груди, а прикосновения тянули на стимуляцию, Кошка временами вздрагивала сильнее и сразу теряла силу на минутку, а потом вновь возбуждалась, вздрагивала и успокаивалась. Я понимаю теперешним умом, что Кошка испытывала серию микрооргазмов. Тогда не умел оценить и продолжал целовать, пока грудь не устала. Кошка проявила движение в мою сторону, активизировалась, протиснулась под меня, подстроилась, направила, и я через несколько секунд испытал отток эякулята.
    Ну да, всего лишь отток. Разочарование? Можно и так сказать. Несоответствие результата с ожиданием. Прелюдия превзошла конечное удовольствие, а значит, все-таки, разочарование. Мечта осуществилась: отток произошел. Ждал большего. Начало, как афиша яркая и затейливая. Середина спектакля – прекрасно-интригующее. Актеры старались, актеры смотрелись. И развязка была, нельзя сказать, что не было, что неудачная. Может так лучше, когда остается узел не распутанным, а вместе с ним и тайна, и напряжение? Страсть остается, а вместе с ней и перспектива. Горизонт тем и хорош, что недосягаем. Или я максималист до мозга костей, до каждого квадратного миллиметра поверхности своего вегетативного узла?
    И не важно, встречался ли я еще с Кошкой и сколько раз? Получается, что вклинился между строк. «Мимо красоты не пройдешь. Начали стекаться кавалеры со всей округи и стали предлагать себя в спутники жизни. Очень это приятно было девушке, как любой другой девушке. Чем-то космическим будущие спутники отдавали, серебрились, искрились и взлететь норовили повыше. Показать себя в доблести и доказать Кошке особенность свою. Она выбирала, выбирала и выбрала». Вот здесь я эпизодом вклинился. Дальше не про меня. «Самый добрый, самый спокойный, тот самый, который не будет заставлять жену работать, позволит ей работать мало или не работать вовсе. Кошка сделала почти правильно, только забыла о важном – посоветоваться со своими клетками. Они обиделись, особенно те, что на грудных железах располагались».
    Это была глава про исполнение желаний.


18 октября 2002 года



    Нам прививали навыки убийства в медицинском институте. «Чушь, какая-то», – скажете вы. В прямом смысле будете правы, только вы ничего не знаете: как бывает это?
    Сначала приучили к обыденности смерти. Пусть до конца приучить не получилось, но притупить ощущение им удалось. Морг, трупы, пирожок съесть возле мертвого человека. Ничего особенного. Если громко (очень громко!) смеялись в коридорах морга, тогда замечание делали. А если тишина присутствовала, похожая на сосредоточенность, значит – порядок. Значит, – убийственная обыденность.

Эпизод про лягушек
(первый)

    На занятия по нормальной физиологии их приносили целыми банками объемом в три литра. Земноводные сидели там, как сельдь в бочке. Плотно. Первоначальная задача студента заключалась в том, чтобы вытащить рукой лягушку из банки. Мужчинам – раз плюнуть на такое решиться. Не все девушки справлялись легко с подобным упражнением. Далеко не все. А попросить о помощи товарища-юношу нельзя было. Преподаватель зорко следил, чтобы каждая, чтобы своей рукой в покрытую слизью массу погружалась и выбирала жертву. Затем лягушку декапитировали, то есть обезглавливали, то есть брали ножницы и отрезали верхнюю часть головы, где располагался мозг. Затем существо подвешивали на штатив за нижнюю челюсть и проводили всяческие опыты. Например, соляную кислоту в баночке к лапке лягушачьей подсовывали, а лапка дрыгалась. Сей рефлекс означал, что даже обезглавленная лягушка чувствовала боль. Буквально, спинным мозгом. И вот так регулярно: вылавливали, отрезали, подвешивали, наблюдали, как дергается. Каждый и самостоятельно. Не должно быть никакой брезгливости у врачей ни до манипуляций с жертвой, ни после.

Эпизод про кролика
(второй)

    Цвет кролика оказался традиционным, белым. Размер кролика был средним. Нам предстояло делать инъекции инсулина и глюкозы ему, вызывать зверские передозировки и отслеживать гипо и гипергликемические состояния. В завершении занятия требовалось выставить кролика в клетке на мороз, чтобы зафиксировать момент замерзания после очередной инъекции чего-то, снижающего сопротивляемость живого организма. Этому учили уже не на нормальной физиологии, а на патологической. Этажом выше, курсом постарше. Учили тщательно хронометрировать умирание кролика, и запись процесса в тетради вести тщательно. Попробуй отступить от программы?! Наказание последует незамедлительно в виде страшного слова – отработка.
    Надо сказать про жалость к кролику. Жалость была.


Эпизод про собаку
(третий)

    Мне выпало оперировать собаку. Не жребием, но указанием доцента кафедры топографической анатомии. Предстояло спасти животное от последствий проникающего ранения грудной полости. Только вот маленькая деталь. По инструкции я должен был эту рану сам и устроить. Операция называлась «Ушивание открытого пневмоторакса». Бернштейна назначили анестезиологом. В помощь мне, хирургу, дали ассистента и определили операционную сестру. Собаке выбрили часть грудной клетки, и я, толстым металлическим предметом проткнул грудь зверя. Брызнула кровь, появились пузыри в месте ранения, забулькало и зашипело. Увидев дыру, я ускорил движения. Разрезал кожу, оголил кости. Легкое клокотало. Специальными кусачками удалил часть ребра и принялся зашивать. Как в учебнике прочитал, так и шил. Кровь останавливалась, я продолжал шить, кровь остановилась. Затем кожу нитками, через край до полной нейтрализации ранения. Бернштейн следил за наркозом и постоянно комментировал происходящее. Комментировал и кивал в такт. Он не мог – не комментировать, не кивать. Операционная сестра Лена подавала инструменты, ассистент тоже помогал.
    Я сначала проткнул собаку, потом спас собаку. Через час после меня пришла следующая группа, пса перевернули на другой бок, и кто-то повторил операцию «Ушивание открытого пневмоторакса». Собака сгодилась на два раза.

Эпизод про аборт
(четвертый)

    От трупов к животным, от животных к людям подобрались. И на кафедре гинекологии подвели нас к креслу. А на нем уже пациентка лежала. Как положено, лежала: с раздвинутыми ногами и без всякого наркоза. Ей предстоял аборт. Преподаватель-женщина почему-то благоволила ко мне. Всю гинекологическую неделю не обделяла вниманием и тут обратилась с поручением: «Андрей Игоревич, берите ложку и скоблите». Оказала доверие, выделила из всей группы таким образом. Объяснила быстро технологию процесса, и я начал скоблить. Ложку старался вести последовательно, участок за участком, чтобы не оставить в матке ничего. Проводил дорожку и чувствовал, как матка сокращается вслед. Полоска за полоской. На лицо женщины не смотрел. Преподаватель проверила работу, похвалила. Продемонстрировала всем кусочки того, что я добыл в результате скобления. Кусочки отправили на гистологическое исследование.
    Этот эпизод получился коротким. А что тут выписывать? Одна женщина велела мне взять ложечку и выскоблить плод у другой женщины. У одной женщины было право на распоряжения такого рода, а у другой женщины не было возможностей сохранить плод. Я оказался в роли инструмента временного. Как ложечка.

Эпизод про сердце
(пятый)

    Это уже на старшем курсе, мы уже совсем близко к врачам подтянулись. Много знаем, многое умеем. Теоретических кафедр уже не осталось (научный коммунизм не в счет). Группа заходит в кардиореанимацию, и наставник подводит нас к кровати больного. Педагог сообщает, что только-только умер человек. Вот этот самый, лежащий перед нами. Наставник предлагает убедиться в наступившей смерти и провести реанимационные мероприятия. Мы убеждаемся. Сердце остановилось. И тут доктор-педагог указывает на меня и вручает шприц с длинной иглой, которую я должен вонзить в остановившееся сердце и ввести лекарство в остановившееся сердце. А вдруг сердце заведется вновь?
    Я прощупываю четвертое межреберье в проекции сердца, устанавливаю вертикально иглу. Хоть и толстая игла, а проникает легко, упирается в мертвое, твердое сердце, как и положено. Через иглу я чувствую препятствие и, следуя указаниям, нажимаю еще. Краем глаза замечаю, как Бернштейн кивает головой.
    Игла проваливается в полость. Впрыскиваю адреналин внутрь сердца. Не помогло.
    Я не знаю, как звали человека. Эпизод, в котором меня учили спасать заведомо безнадежного больного. Формально, цинично, методично, ровно. Все понимали про пустую трату сил и времени для этого человека. Делали, чтобы овладеть техникой. Окружающие смотрели на меня, чтобы запомнить последовательность действий. А я запомнил, как игла уперлась в сердце, как я надавил и оказался в сердечной пещере-полости.

Эпизод про убийство младенца
(шестой)

    Было лето, когда познакомился с ней. Была ординаторская практика. Входил в маленький кабинет консультации номер один, ожидая увидеть гинеколога, а встретил женщину с большими серыми глазами. Глаза обращали на себя внимание сразу и надолго, они запоминались. В глазах жила доброта. И что-то материнское, и женское, и одновременно все это там уживалось.
    Женщина учила меня измерять у беременных животы. Брала в руки сантиметровую ленту и терпеливо показывала, объясняя раз за разом. Наши пальцы ненароком соприкасались, я волновался, и лента не слушалась, выдавая ложные цифры.
    И, как-то в кабинете появилась очередная беременная. Только отличалась она от предыдущих особой гримасой. Страдание, перемешанное с безучастностью. Как будто лицо выражало за беременную: «Делайте, что хотите, я уже все сделала, недолго осталось мучиться».
    Мне запомнилось выражение гинеколога «аборт в ходу». Пока беременная пыталась предъявить жалобы, пока залезала на кресло, ребенок уже начал выглядывать. А на самом деле даже раньше начал выглядывать. Может, месяцев пять был его срок, может шесть. Не помню.
    «Он все равно не выживет».
    «Он испортит статистику».
    Гинеколог сделалась немногословной. Где-то уже ехала вызванная «скорая помощь». Роды проходили стремительно. Не знаю, можно ли их было назвать «стремительными родами» по канонам акушерства? Только все равно действие происходило быстро. Да и зачем медлить организму с крошечным существом, с совсем ненужным, легко справиться с очень маленьким ребенком, легко его вытолкнуть, не желая оставлять. Я только стоял и смотрел.
    «Ведро с водой приготовьте», – поступила команда акушерке. Я стоял и видел. Как появился на свет мальчик, который «все равно не выживет». Как его взяла гинеколог, заткнув пальцем рот. Мальчик не должен глотнуть воздуха, иначе вскрытие покажет, что в легких есть воздух, и ребенок «испортит статистику». Я видел, как мальчика опустили в эмалированное ведро с водой и начали топить. Как достали оттуда утопленного, а он начал издавать хрюкающие звуки. Как снова погрузили в ведро для дополнительного утопления. Дальше я не только смотрел, но и участвовал. Помогал завернуть ребенка в газету, а затем засунуть сверток в полиэтиленовый пакет. Я шел со свертком в руках по коридору, не смея его взять под мышку и, не желая нести на вытянутых руках, не умея держать, как держат дитя, тем более это уже был сверток. На мне сидел белый халат, на меня смотрели беременные, ожидавшие своей очереди. Они не знали, что я несу. Сверток зашевелился. Вероятно, агонируя. Я прошел через весь коридор, передал его подоспевшей бригаде «скорой помощи».
    Спустя три года ехал в троллейбусе с врачебной конференции. И она ехала. Сразу узнал большие серые глаза. Очень красивые и добрые глаза.
    В шестом эпизоде часто пишу «я». Защищаюсь, наверное, как мальчик, который не хочет быть утопленным.


19 октября 2002 года