Жизнь

Маргарита Собка
У Ивана Никитовича умерла жена. Женщина шестидесяти лет, ушла тихо и спокойно, как и жила, не потревожив до глубины души даже родственников. Все скорбно, смирившись, говорили: болела…
  Болеют все. Кто с пристоном, кто с причитанием, бесчисленными рассказами о своих болячках, кто-то даже с гордостью, а Прасковья Николаевна, просто тихо-тихо болела. С виду была круглолица, румяна, высока и пышна телом, а вот изнутри точила её болезнь, как червь точит сердцевину дерева, и до поры не догадаешься, что жить тому осталось – всего ничего. Может, конечно, дало о себе знать военное лихолетье, пришедшее на детство, с холодом и голодом, да и  дальнейшая жизнь, с замужеством, не принесла ей ни облегчения, ни удовлетворения.
  Только и расцветила её молодость, чтоб замуж-то отдать, чтоб деток народила, чтоб род продолжился. А потом скрутила хворями старых родителей, детскими хворями дочки да сына, где уж тут, о своих помнить. Пришлось ей досматривать и свёкра со свекровью, что лежали, в каждый в свою очередь, парализованные, да не неделю-две, а каждый по несколько лет. И тарелки с борщами  летели в неё, брошенные недовольной свекровью, измаявшейся от долгой болезни, и вечно пьяный «от большого горя» муж, трепал нервы бедной женщины, а она, словно стойкий оловянный солдатик, принимала на себя все беды, свалившиеся на долю, и никогда никому не жаловалась.
  Но самое большое горе, было ещё впереди.
  Погибла дочь. В авиакатастрофе. Сгорела в самолёте, может заживо.
  Поступила она в институт в Ленинграде, и летела на каникулы домой. Взлетев, самолёт, вдруг стал разворачиваться, чтобы снова приземлиться (обнаружилась неисправность), да при развороте – взорвался. На глазах у провожающих, погибли десятки людей. Никто не уцелел. Сгорели все.
И это было горе. Самое что ни на есть, горькое горе, подкосившее Прасковью окончательно. Здоровье её резко ухудшилось, и с тех пор, зачастила она по больницам.
Ивану Никитовичу всё ж было полегче. Выпьет рюмку-другую, оно и не так тяжко, а напьется, так и пьяную слезу, запросто пустит. Запросто пустит, запросто утрёт, и ничего, живет себе дальше, поддерживая в себе определенный градус, «чтобы выжить». А вот Прасковья, может, и выжила тогда, только потому, что есть сын. Ради него.

  Сейчас лежала она в гробу, чинно сложив руки на груди, запнутая в желтый с блёстками, выходной платочек, строго застегнутая на все пуговки, до самого подбородка, а все стояли, молча смотрели на неё, и никто не плакал.
  Подвыпивший Никитич, пытавшийся было всплакнуть, жалобно сморщился, затем громко высморкался, пошарив в карманах в поисках платка, зазвенел связкой ключей, и снова тупо уставился на жену.
 Подъехала машина, надо было грузить гроб в кузов. Стали прощаться.
 Запричитала сестра покойной, Раиска, которая была старше лет на пять-шесть, но смотрелась моложе, на те же пять-шесть лет.
-Ой, моя ж ты сестричка! Ой, родненькая, да что ж ты покинула нас! Ой, да посмотри ж на внучаток, да на сына, в последний раз посмотри…
От её противного голоса, завыла где-то собака, заплакала внучка, а четырехлетний внук, прижавшись к матери, невестки Прасковьи, нервно заморгал.
  Сын, втянув голову в плечи, молча смотрел на мать, и видно было, что ему сейчас хуже всех. Не мог он так, как тётка, выкричаться. Не мог.
  Никитич снова попытался выдавить слезу, даже что-то подвыть пьяненьким голосом, но, поперхнувшись, закашлялся, и начал икать. Так и попрощались.               

  На кладбище было грязно и мокро. Снова пошел дождь. Черная жирная земля, принимавшая в своё чрево ещё одну грешную душу, была тяжелой, и, налипая на обувь, замедляла передвижение,  давая возможность ещё раз подумать живущим о бренности бытия.
  К обеду распогодилось. Поминали во дворе. Сытно, пьяно, вкусно, как всегда в щедром кубанском краю.
  Иван Никитович, добавлявший по сто граммов, через каждые десять минут, напился совсем, и кажется, забыв, что только что похоронил жену, пытался что-то напеть.
-Бать, хватит, - просил сын.
-Деда, иди спать, - просили внуки.
Дед же, заперев все кладовки и погреб, перепрятывал ключи из одного кармана в другой, чтоб не дай Бог, не ограбили, не обчистили его, одинокого, недобрые люди. Не было с ним сладу в тот день. Он пел и плакал, ругался матом, гнал всех со двора, и тут же просил не бросать его одного. 
  На следующий день после похорон, все разъехались. И Иван Никитович остался-таки один.


2
  Валентина Степановна вышла во двор вешать белье. Через дорогу, во дворе соседа, на огромном орехе, что-то темнело. Сослепу  Степановна не поняла что, и любопытство заставило её подойти поближе. Поближе, перед глазами встала такая картина. На орехе висел Иван Никитович и, судорожно дергаясь, хрипел.
-Ох, лышенько (лихо)! Володька, Володька! – в ужасе закричала она мужу. – Сюда, бежи, та скорей! Иван повисывся!
Володька, худой хроменький мужичонка,  прытко заковылял из огорода к плетню, потом что-то сообразив, метнулся к хате за ножом. Валентина, подняв опрокинутый табурет, мостила его под ноги трепыхавшемуся деду. Веревка, больно впившаяся в горло Никитича, слава Богу, еще не затянулась так крепко, и Никитич, сам уже помогал себе руками ослабить её. Володька, хромая, бежал с ножом, а Валентина, подгоняла мужа криком:
-Та бежи ж скорее, чертова колода!
Ивана вынули из петли. Синий, с кровоподтеком на шее, поросший седой щетиной, он ловил воздух пересохшим ртом, и пытался выдавить из себя – «зачем?».
Час спустя, он уже пьяно плакал, то благодаря, то понося Валентину последними словами, за то, что та, спасла его от смерти. Потом сказал: «все равно повисюсь», и захрапел тут же на лавке, не отходя от стола.
  Сын, получив телеграмму от соседки: «Срочно приезжай плохо отцом  тетя Валя», приехал на следующий день.
-Собирайся, бать, поедем к нам. Поживи, сколько надо, а понравится, то и совсем переберешься.
И дед поехал.

3
  Поначалу всё было хорошо. Тепло, чисто, сытно. Но свободолюбивый дед, не привыкший к такой жизни, заскучал, затосковал. Ни выпить тебе, когда захочется, ни поругаться не с кем. Все культурные вокруг, аж противно! И стал дед потихоньку, с тоски, опять выпивать. Купит себе бутылочку, спрячет за диван, и попивает. А подопьёт, тут уж его и понесёт… сначала поёт, потом плачет, потом естественно, ругается с роднёй, что те его не уважают, и не дают ему воли.
-Заперли! Сижу, як у клетке! Сволочи, гады…- и пойдет, и пойдет всех материть да проклинать «жисть» разнеладную.
  Потерпели, потерпели его, да и отправили назад, в дом родной.

  Прошла зима. Дед, вызывавший сочувствие у всей станицы тем, что его бросили дети, сам себя жалел больше всех. Худой, немытый, нечесаный, он пропивал всю пенсию, и уже был должен всей станице. Денег ему не хватало на питьё, что уж там о еде говорить. Всю зиму он со своим Шариком  ел кабаки, щедро уродившиеся осенью, спал тоже с Шариком, чтоб не замерзнуть, да и разговаривал с ним, потому что порядком надоел всем соседям, которые в конечном итоге, по его словам, были «сволота». Только собака его и слушала, хотя иногда тоже была «сволочью».

  Весной, Анна Тимофеевна, дальняя родственница Ивана Никитовича, решила познакомить его со своей подругой - Валентиной Сергеевной, женщиной овдовевшей два года назад, живущей в пригороде. У Валентины Сергеевны были, конечно, свои дети,  все жили семьями, но она не прочь была познакомиться с вдовцом, чтобы доживать век в любви и согласии.      
  Никитич к встрече готовился. Побрился, помылся, оделся, даже остатками одеколона, Бог весть какой давности, надушился. Анна помогла разгрести грязь, коей он оброс за прошедшую зиму. Перестирала, перестелила, словом, подготовила жениха, в лучшем виде.            
  Валентина Сергеевна, женщина небольшая, стройненькая и симпатичная, сразу понравилась Никитичу. И он ей понравился. Он умел понравиться, если хотел. Посидели за столом, поговорили ладком, и стали жить вместе. Вместе сажали огород, пололи, поливали, собирали урожай. Лишний, Сергеевна возила на базар. Иногда что-то передавала своим детям. Его детей тоже не обижали. Все были довольны. Жить бы, да радоваться! И дед присмотрен, и дом, и огород, но завела Валентина как-то разговор, что надо бы расписаться то им, а то, что ж, работай, работай, а  вроде и не хозяйка. Никитич напился. Впервые за все это время. А раз напился, то и понес: любовь любовью, а все здесь мое. Ты ни кто, и звать тебя никак. Сергеевна расплакалась, почувствовав что  этот человек, похоже сроду не знал, что такое любить, и дорожить тем, что имеешь. Дальше хуже. Не заладилось у них с того дня, да и пил теперь Никитич часто.  Ушла Валентина Сергеевна, как та кума, не солоно хлебавши.
 
  Забрали его дети опять к себе. Плакал –«больше не буду  пить и ругаться».
Врал, конечно. Пил, ругался. « Женился» уже в городе три раза. Больше месяца его никто не мог вытерпеть. Возвращали назад, за ненадобностью. Никчемный был дед. Впрочем, почему был? Он и сейчас есть. Сидит на диване, как истукан, шевелиться и то через раз, а уж если что скажет, так непременно «сволочи»…