Освобождение. Миров приводные ремни

Олег Кустов
*** «Миров приводные ремни»

Серебряный век – явление столичное, петербургское, островное. Культура двух российских столиц начала ХХ века – культура двух островов в океане кондового быта и тяжёлой плоти – распространялась с трудом, не проникая глубже губернских городов. В уездах, в среде неподвижных традиций царствовали передоновы, и их мрачные помышления и опасения накладывали свой болезненный отпечаток на любое начинание и даже на саму его необходимость.
И всё же в российских губерниях, в местах безнадёжно унылых, среди созданий, обречённых на тоску и печаль, недотыкомок и недошивинок всех мастей были возможны Бунин и Гумилёв, Есенин и Мариенгоф. Вплоть до Октябрьского переворота жизнь не могла разом выйти из привычной колеи. Поверх безобразных и грубых выходок жизни школьный учитель математики Тетерников видел далёкий мир, озарённый блистающей звездой Маир, слагал вирши, занимался переводами французских символистов и, в конце концов, прославился под именем Фёдора Сологуба. Занимался коммерческой торговлей, воспитывал сына и мог составить своё мнение о современной литературе Борис Михайлович Мариенгоф.
1917 год. Пенза. Вечер в семье отца Анатолия Мариенгофа.


«По новому стилю, ещё не одолевшему старый, уже кончался ноябрь.
Они сидели за ломберным столом, поджидая четвёртого партнёра.
Можно было подумать, что в России ничего не изменилось, а уже изменилось всё. Но люди и вещи по привычке ещё находились на своих местах: высокие стеариновые свечи горели в бронзовых подсвечниках; две нераспечатанные колоды карт для винта и пачка красиво отточенных мелков лежали на зелёном сукне ломберного стола.
– А мне нравятся большевики! – сказал отец, вынимая из серебряного портсигара толстую папиросу.
– Вам, Борис Михайлович, всегда нравится то, что никому не нравится, – небрежно отозвался Роберт Георгиевич.
Марго (так называли Вермельшу близкие люди), нервно поиграв щёками, похожими на розовые мячики, добавила желчно:
– Борису Михайловичу даже “Облако в штанах” нравится... этого... как его... ну?
– Владимира Маяковского, – мягко подсказал отец.
– Что? – ужаснулся знаменитый присяжный поверенный. – Вам нравится этот бред сивой кобылы?
– Талантливая поэма.
– Та-лан-тли-вая?

Вашу мысль,
мечтающую на размягчённом мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут;
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий, –

с улыбкой прочитал отец по памяти, на которую не мог пожаловаться.
– Типичнейший большевик! Этот ваш... Ну, как его?
– Маяковский, Маргарита Васильевна, – подсказал отец с тою же улыбкой, без малейшего раздражения.
– Вся их нахальная психология тут. В каждом слове! В каждой букве!
И у Марго от возмущения даже заискрились её открытые банки с ваксой.
– По всему видно, что ваш... – запнулась она, – ...Маяковский тоже на каторге воспитывался».

(А. Б. Мариенгоф. «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги». С. 190–191)



Нет, он не воспитывался на каторге.
Его отец – Владимир Константинович Маяковский – был лесничим в селе Багдати Кутаисской губернии, и у ребёнка сохранились первые впечатления о необычайном, разительном отличии природы, как она есть, от ослепительного механизма поставленного на службу естественного порядка вещей:
«Лет семь. Отец стал брать меня в верховые объезды лесничества. Перевал. Ночь. Обстигло туманом. Даже отца не видно. Тропка узейшая. Отец, очевидно, отдёрнул рукавом ветку шиповника. Ветка с размаху шипами в мои щёки. Чуть повизгивая, вытаскиваю колючки. Сразу пропали и туман, и боль. В расступившемся тумане под ногами – ярче неба. Это электричество. Клепочный завод князя Накашидзе. После электричества совершенно бросил интересоваться природой. Неусовершенствованная вещь». (В. В. Маяковский. «Я сам»).
Интересоваться бросил, но ценить не перестал.


Я,
златоустейший,
чьё каждое слово
душу новородит,
именинит тело,
говорю вам:
мельчайшая пылинка живого
ценнее всего, что я сделаю и сделал!

(В. В. Маяковский. «Облако в штанах»)



Противоречие первое: «железный поэт» городов и каменных улиц, знающий чудодейственную силу слова, говорит: мельчайшая пылинка живого, ценнее всего, что я сделаю и сделал.
И так большевистский златоустейший поэт Маяковский весь соткан из противоречий.
Противоречие второе: атеист не в шутку верит в себя, как в пророка, а в своё слово, как в проповедь.
В 15 лет, отчисленный из классической гимназии по причине неоплаты обучения, он вступает в Российскую социал-демократическую партию. Первый раз арестован в том же 1908 году по делу о подпольной типографии, чьи печатные материалы подросток распространял в торгово-промышленном подрайоне Москвы. Съел блокнот с адресами и переплётом. Был освобождён с передачей под надзор родителей как несовершеннолетний, действовавший «без разумения». Но уже в следующем 1909-м арестован снова: второй раз – по подозрению в связи с группой анархистов, и в третий – по подозрению в пособничестве побегу женщин-политкаторжанок из Новинской тюрьмы. Оба раза отпущен за недостатком улик.


Слушайте!
Проповедует,
мечась и стеня,
сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!
Мы
с лицом, как заспанная простыня,
с губами, обвисшими, как люстра,
мы,
каторжане города-лепрозория,
где золото и грязь изъя;звили проказу, –
мы чище венецианского лазорья,
морями и солнцами омытого сразу!

Плевать, что нет
у Гомеров и Овидиев
людей, как мы;
от копоти в оспе.
Я знаю –
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи!

Жилы и мускулы – молитв верней.
Нам ли вымаливать милостей времени!
Мы –
каждый –
держим в своей пятерне
миров приводные ремни!

(В. В. Маяковский. «Облако в штанах»)



После трёх лет теории и практики классовой борьбы, когда даже в гимназии под партой держал «Анти–Дюринг», – чт; там, в труде Ф. Энгельса, изучил гимназист, у которого «единицы, слабо разноображиваемые двойками», неизвестно, – но после трёх лет классовой борьбы одиннадцать месяцев Бутырской тюрьмы. И это после Басманных, Мещанских и Мясницких казематов, где юный большевик столько буянил, что «заслужил» одиночную камеру в Бутырке.
Важнейшее время:


«Перечёл всё новейшее. Символисты – Белый, Бальмонт. Разобрала формальная новизна. Но было чуждо. Темы, образы не моей жизни. Попробовал сам писать так же хорошо, но про другое. Оказалось так же про другое – нельзя. Вышло ходульно и ревплаксиво. Что-то вроде:

В золото, в пурпур леса одевались,
Солнце играло на главах церквей.
Ждал я: но в месяцах дни потерялись,
Сотни томительных дней.

Исписал таким целую тетрадку. Спасибо надзирателям – при выходе отобрали. А то б ещё напечатал!
Отчитав современность, обрушился на классиков Байрон, Шекспир, Толстой. Последняя книга – “Анна Каренина”. Не дочитал. Ночью вызвали “с вещами по городу”. Так и не знаю, чем у них там, у Карениных, история кончилась».
(В. В. Маяковский. «Я сам»)



Я,
обсмеянный у сегодняшнего племени,
как длинный
скабрезный анекдот,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто.

Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядёт шестнадцатый год.

А я у вас – его предтеча;
я – где боль, везде;
на каждой капле слёзовой течи
ра;спял себя на кресте.
Уже ничего простить нельзя.
Я выжег души, где нежность растили.
Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилий!

И когда,
приход его
мятежом оглашая,
выйдете к спасителю –
вам я
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая! –
и окровавленную дам, как знамя.

(В. В. Маяковский. «Облако в штанах»)



Противоречие третье: большевик ставит искусство выше партийной работы.
Партийный работник, знающий марксистский метод не понаслышке, уверит, прочтя предисловие к главной идеологической книжке, что производительные силы и производственные отношения определяют надстройку: капиталистическая экономика определяет буржуазное искусство. Русский философ-идеалист, выросший из штанишек марксизма, убеждён, что творческий порыв, образцом которого всегда было искусство, есть единственное, что Бог ждёт от человека как ответ человека на творческий акт Бога. Только таким образом человек может порвать с несовершенной своей природой и духовно обновить своё существование. Как для марксиста, так и для идеалиста вопрос, что главнее – искусство или политическая борьба, решён в самых основах мировоззрения. Однако для Маяковского после освобождения из Бутырки это – дилемма.


«Вышел взбудораженный. Те, кого я прочёл, – так называемые великие. Но до чего же нетрудно писать лучше их. У меня уже и сейчас правильное отношение к миру. Только нужен опыт в искусстве. Где взять? Я неуч. Я должен пройти серьёзную школу. А я вышиблен даже из гимназии, даже и из Строгановского. Если остаться в партии – надо стать нелегальным. Нелегальным, казалось мне, не научишься. Перспектива – всю жизнь писать летучки, выкладывать мысли, взятые из правильных, но не мной придуманных книг. Если из меня вытряхнуть прочитанное, что останется? Марксистский метод. Но не в детские ли руки попало это оружие? Легко орудовать им, если имеешь дело только с мыслью своих. А что при встрече с врагами? Ведь вот лучше Белого я всё-таки не могу написать Он про своё весело – “в небеса запустил ананасом”, а я про своё ною – “сотни томительных дней”. Хорошо другим партийцам. У них ещё и университет. (А высшую школу – я ещё не знал, что это такое – я тогда уважал!)
Что я могу противопоставить навалившейся на меня эстетике старья? Разве революция не потребует от меня серьёзной школы? Я зашёл к тогда ещё товарищу по партии – Медведеву: хочу делать социалистическое искусство. Серёжа долго смеялся, кишка тонка.
Думаю всё-таки, что он недооценил мои кишки.
Я прервал партийную работу. Я сел учиться».
(В. В. Маяковский. «Я сам»)



Оправдание существенное: делать социалистическое искусство для встречи с врагами, – товарищи по партии должны понять. С этого посыла начинается богемная жизнь поэта, по необходимости вышедшего из РСДРП(б) неполных семнадцати лет.
В 1911 году, поступив в Московское училище живописи, ваяния и зодчества, Владимир Маяковский знакомится с основателем футуристической группы «Гилея» Давидом Бурлюком и примыкает к кубофутуристам. К 1912-му относится первая публикация поэта, первая пощёчина общественному вкусу.


Ночь

Багровый и белый отброшен и скомкан,
в зелёный бросали горстями дукаты,
а чёрным ладоням сбежавшихся окон
раздали горящие жёлтые карты.

Бульварам и площади было не странно
увидеть на зданиях синие тоги.
И раньше бегущим, как жёлтые раны,
огни обручали браслетами ноги.

Толпа – пестрошерстая быстрая кошка –
плыла, изгибаясь, дверями влекома;
каждый хотел протащить хоть немножко
громаду из смеха отлитого кома.

Я, чувствуя платья зовущие лапы,
в глаза им улыбку протиснул; пугая
ударами в жесть, хохотали арапы,
над лбом расцветивши крыло попугая.



Свидетельства современников о появлении новой пролетарской напасти в искусстве были полны зависти и раздражения:


«Они появились в России года за два до войны, как зловещие вестники нависающей катастрофы. Они ходили по улицам в полосатых кофтах и с разрисованными лицами; веселились, когда их ругали, и наслаждались, когда обыватели приходили в ужас от их стишков, написанных одними звуками (слова, а тем более смысл, они отрицали), от их “беспредметных” картин, изображавших пятна, буквы, крючки, с вклеенными кусками обой и газет.
Одно время они помещали в полотна деревянные ложки, подошвы, трубки и пр.
Это были прожорливые молодые люди, с великолепными желудками и крепкими челюстями. Один из них, – “учитель жизни”, – для доказательства своей мужской силы всенародно ломал на голове доски и в особых прокламациях призывал девушек отрешиться от предрассудков, предлагая им свои услуги. (Год тому назад я его видел в Москве, он был в шёлковой блузе, в золотых браслетах, в серьгах, и с волосами, обсыпанными серебряной пудрой.)
Над футуристами тогда смеялись. Напрасно. Они сознательно делали своё дело – анархии и разложения. Они шли в передовой цепи большевизма, были их разведчиками и партизанами.
Большевики это поняли (быть может, знали) и сейчас же призвали их к власти, футуризм был объявлен искусством пролетарским».

(А. Н. Толстой. «Торжествующее искусство»)


30 ноября 1912 года в артистическом подвале «Бродячая собака» после Давида Бурлюка состоялось первое публичное выступление Владимира Маяковского. По сообщениям прессы, в стихах слушатели сразу почувствовали настоящее большое поэтическое дарование и встретили его рукоплесканиями.
Несколько отличается мнение И. А. Бунина:


«Маяковский прославился в некоторой степени ещё до Ленина, выделился среди всех тех мошенников, хулиганов, что назывались футуристами. Все его скандальные выходки в ту пору были очень плоски, очень дёшевы, все подобны выходкам Бурлюка, Кручёных и прочих. Но он их всех превосходил силой грубости и дерзости. Вот его знаменитая жёлтая кофта и дикарская раскрашенная морда, но сколь эта морда зла и мрачна! Вот он, по воспоминаниям одного из его тогдашних приятелей, выходит на эстраду читать свои вирши публике, собравшейся потешиться им: выходит, засунув руки в карманы штанов, с папиросой, зажатой в углу презрительно искривлённого рта. Он высок ростом, статен и силён на вид, черты его лица резки и крупны, он читает, то усиливая голос до рёва, то лениво бормоча себе под нос; кончив читать, обращается к публике уже с прозаической речью:
– Желающие получить в морду благоволят становиться в очередь».

(И. А. Бунин. «Маяковский»)



Порт

Просты;ни вод под брюхом были.
Их рвал на волны белый зуб.
Был вой трубы – как будто лили
любовь и похоть медью труб.
Прижались лодки в люльках входов
к сосцам железных матерей.
В ушах оглохших пароходов
горели серьги якорей.

1912



Противоречие четвёртое: оказалось, что лирический поэт пошёл значительно дальше, чем партийный пропагандист.
Если бы только буржуазная публика была всего лишь шокирована: «На эстраде, – и вдруг большевик!», совсем недавно известный среди агитаторов по партийным кличкам Длинный, Кленовый, товарищ Константин. Ан нет! Буржуазия, пусть в малой части, но успела его полюбить. Желание нравиться публике поэт честно изживал, нанося пощёчину за пощёчиной общественному вкусу и наживая врагов среди добропорядочных «гениев Игорей Северяниных» и их обожательниц.


А из сигарного дыма
ликёрною рюмкой
вытягивалось пропитое лицо Северянина.

Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!

Вы,
обеспокоенные мыслью одной –
«изящно пляшу ли», –
смотрите, как развлекаюсь
я –
площадной
сутенёр и карточный шулер!

От вас,
которые влюблённостью мокли,
от которых
в столетия слеза лилась,
уйду я,
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз.

(В. В. Маяковский. «Облако в штанах»)



Желаемого результата поэту добиться в какой-то степени удалось: желающие попасть под его раздачу выстроились в очередь. За публичные выступления, критику и агитацию князь Львов, директор училища, и генералитет искусства ощерились, и в феврале 1914 года совет художников принял решение исключить футуристов Маяковского и Бурлюка из числа учащихся живописи, зодчеству и ваянию. И без того уже – «наваяли».
Весёлый год:


«Ездили Россией. Вечера. Лекции. Губернаторство настораживалось. В Николаеве нам предложили не касаться ни начальства, ни Пушкина. Часто обрывались полицией на полуслове доклада. К ватаге присоединился Вася Каменский. Старейший футурист.
Для меня эти годы – формальная работа, овладение словом.
Издатели не брали нас. Капиталистический нос чуял в нас динамитчиков. У меня не покупали ни одной строчки.
Возвращаясь в Москву – чаще всего жил на бульварах.
Это время завершилось трагедией “Владимир Маяковский”. Поставлена в Петербурге. Луна-Парк. Просвистели её до дырок».
(В. В. Маяковский. «Я сам»)



Ёжусь, зашвырнувшись в трактирные углы,
вином обливаю душу и скатерть
и вижу:
в углу – глаза круглы, –
глазами в сердце въелась богоматерь.

Чего одаривать по шаблону намалёванному
сиянием трактирную ораву!
Видишь – опять
голгофнику оплёванному
предпочитают Варавву?

Может быть, нарочно я
в человечьем меси;ве
лицом никого не новей.
Я,
может быть,
самый красивый
из всех твоих сыновей.

Дай им,
заплесневшим в радости,
скорой смерти времени,
чтоб стали дети, должные подрасти,
мальчики – отцы,
девочки – забеременели.

И новым рождённым дай обрасти
пытливой сединой волхвов,
и придут они –
и будут детей крестить
именами моих стихов.

Я, воспевающий машину и Англию,
может быть, просто,
в самом обыкновенном евангелии
тринадцатый апостол.

И когда мой голос
похабно ухает –
от часа к часу,
целые сутки,
может быть, Иисус Христос нюхает
моей души незабудки.

(В. В. Маяковский. «Облако в штанах»)



Противоречие пятое, окончательное: карточному шулеру, сутенёру, подпольщику, Варавве «глазами в сердце въелась богоматерь», и он уже не ощущает себя Вараввой, но скорее распятым оплёванным голгофником, чьих стихов именами будут крестить детей. И если на Голгофу восходит не Иисус, так, значит, тринадцатый апостол его с незабудками души и похабно ухающим голосом.
Перед началом мировой войны В. В. Маяковский приступает к работе над поэмой «Облако в штанах». И. А. Бунин пишет:
«В день объявления первой русской войны с немцами Маяковский влезает на пьедестал памятника Скобелеву в Москве и ревёт над толпой патриотическими виршами. Затем, через некоторое время, на нём цилиндр, чёрное пальто, чёрные перчатки, в руках трость чёрного дерева, и он в этом наряде как-то устраивается так, что на войну его не берут». (И. А. Бунин. «Маяковский»).
Великий русский стилист не воевал по причине почтенного возраста, однако был уверен, что молодёжь должна проливать кровь за интересы помещиков и буржуазии, к классу которых принадлежал дворянин И. А. Бунин, и оттого не сомневался в том, что они же – общенациональные. Его политические убеждения не сделали его прозу и стихи ни лучше, ни хуже, но, несомненно, носили классовый характер. Партия большевиков в те годы выдвигала лозунг «Поражение собственному правительству!», чтобы из-за войны ещё сильнее обострились общественные противоречия, и, как следствие, грянула пролетарская революция. Мировая война была затеей мирового империализма и только усугубляла и без того бедственное положение рабочего класса. Воевать русскому пареньку за то, чтобы собственником на его заводе был человек с фамилией оканчивающейся на «ов» или «ко», а не на «берг» или «ман» – удовольствие ниже среднего. Молодой социалист осознано чётко обозначил эту позицию в стихотворении, злободневном и ныне.



Вам!

Вам, проживающим за оргией оргию,
имеющим ванную и тёплый клозет!
Как вам не стыдно о представленных к Георгию
вычитывать из столбцов газет?!

Знаете ли вы, бездарные, многие,
думающие, нажраться лучше как, –
может быть, сейчас бомбой ноги
выдрало у Петрова поручика?..

Если б он, приведённый на убой,
вдруг увидел, израненный,
как вы измазанной в котлете губой
похотливо напеваете Северянина!

Вам ли, любящим баб да блюда,
жизнь отдавать в угоду?!
Я лучше в баре ****ям буду
подавать ананасную воду!

1915



Отсюда – цилиндр, чёрное пальто, перчатки и трость чёрного дерева: лучше в баре подавать напитки беспутным слугам народа, чем отдать жизнь за состоятельных господ. По сути – ясно, по форме – вызывающе.
Иван Бунин обличает, недоговаривая, что ещё в августе 1914-го В. Маяковский пытался записаться в добровольцы, но ему не позволили по причине политической неблагонадёжности. Когда же цели войны были определены партией как империалистические, поэт послал генеральскую камарилью вместе с ура-патриотизмом к тем самым особам в баре, что начисто лишены каких-либо политических убеждений.
В мае 1915-го В. Маяковский выигрывает 65 рублей и уезжает в Куоккалу, небольшой посёлок на берегу Финского залива.


«Семизнакомая система (семипольная). Установил семь обедающих знакомств. В воскресенье «ем» Чуковского, понедельник – Евреинова и т. д. В четверг было хуже – ем репинские травки. Для футуриста ростом в сажень – это не дело.
Вечера шатаюсь пляжем. Пишу “Облако”.
Выкрепло сознание близкой революции.
Поехал в Мустамяки. М. Горький. Читал ему части “Облака”. Расчувствовавшийся Горький обплакал мне весь жилет. Расстроил стихами. Я чуть загордился. Скоро выяснилось, что Горький рыдает на каждом поэтическом жилете.
Всё же жилет храню. Могу кому-нибудь уступить для провинциального музея».

(В. В. Маяковский. «Я сам»)



Ничего не понимают

Вошёл к парикмахеру, сказал – спокойный:
«Будьте добры;, причешите мне уши».
Гладкий парикмахер сразу стал хвойный,
лицо вытянулось, как у груши.
«Сумасшедший!
Рыжий!» –
запрыгали слова.
Ругань металась от писка до писка,
и до-о-о-о-лго
хихикала чья-то голова,
выдергиваясь из толпы, как старая редиска.

1913



В 1915-м В. Маяковский завершает работу над поэмой-тетраптихом «Облако в штанах», а в 1916-м выходит первая книга его стихов «Простое как мычание».


«Вот он выпускает книгу стихов, озаглавленную будто бы необыкновенно остроумно: “Облако в штанах”. Вот одна из его картин на выставке, – он ведь был и живописец: что-то как попало наляпано на полотне, к полотну приклеена обыкновенная деревянная ложка, а внизу подпись: “Парикмахер ушёл в баню”...
Если бы подобная картина была вывешена где-нибудь на базаре в каком-нибудь самом захолустном русском городишке, любой прохожий мещанин, взглянув на неё, только покачал бы головой и пошёл дальше, думая, что выкинул эту штуку какой-нибудь дурак набитый или помешанный. А Москву и Петербург эта штука всё-таки забавляла, там она считалась “футуристической”. Если бы на какой-нибудь ярмарке балаганный шут крикнул толпе становиться в очередь, чтобы получать по морде, его немедля выволокли бы из балагана и самого измордовали бы до бесчувствия. Ну, а русская столичная интеллигенция всё-таки забавлялась Маяковскими и вполне соглашалась с тем, что их выходки называются футуризмом».
(И. А. Бунин. «Маяковский»)


Не пожелай другому того, что не пожелаешь себе. Захотел бы Иван Алексеевич «вывесить» свои «Тёмные аллеи», рассказы о любви да о «жёстком телесном возбуждении», на суд любого прохожего мещанина в «каком-нибудь самом захолустном русском городишке»? Да ещё снабдив комментарием, что автор в возрасте далеко за шестьдесят. Вот когда бы к полотну приклеилась «обыкновенная деревянная ложка», а тончайший лирик и реалист понял, что значит «Парикмахер ушёл в баню»!
Хорошо, если так, а не как поступили с Фёдором Сологубом, экранизируя «Мелкого беса» (1995 год, реж. Н. Досталь). Тёмными захолустными фантазиями о том, как Людмила Рутилова затащила в конце концов гимназиста Сашу Пыльникова в кровать и сотворила с ним блудливое действо, достал-таки Сологуба Досталь! Особенно пикантно зафестивалил он надуманных героев-любовников в постель Ардальона Передонова, свезённого в психиатрическую лечебницу после кровавой расправы над обитателями дома. Не знал Фёдор Кузьмич, что болезный и жену свою порешит, – не додумался, не ссутулился. А Н. Досталь додумался и ссутулился – резать так всех! Кровавая баня! Лихие девяностые с бандюганами тяжелоатлетического сложения. Киношники, жадные, до скандала.
– Где люди, там скандал. (Ф. Сологуб).


Мария,
видишь –
я уже начал сутулиться.

В улицах
люди жир продырявят в четырёхэтажных зобах,
высунут глазки,
потёртые в сорокгодовой таске, –
перехихикиваться,
что у меня в зубах
– опять! –
чёрствая булка вчерашней ласки.

Дождь обрыдал тротуары,
лужами сжатый жулик,
мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп,
а на седых ресницах –
да! –
на ресницах морозных сосулек
слёзы из глаз –
да! –
из опущенных глаз водосточных труб.

Всех пешеходов морда дождя обсосала,
а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет:
лопались люди,
проевшись насквозь,
и сочилось сквозь трещины сало,
мутной рекой с экипажей стекала
вместе с иссосанной булкой
жевотина старых котлет.

Мария!
Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
Птица
побирается песней,
поёт,
голодна и звонка,
а я человек, Мария,
простой,
выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни.

 (В. В. Маяковский. «Облако в штанах»)



Однако шли бы эти фестивальные жулики со своим «постмодернистским пониманием модернизма» в баню… Как в зажиревшее ухо втиснуть тихое слово? О «бане» Маяковский ещё скажет, а Ивану Алексеевичу посчастливится не дожить до того светлого, но совсем не футуристического дня, когда серые и чёрные недошивинки и недотыкомки достали своими подлоглупостями по мотивам произведений Бунина ли, Сологуба, Чехова.
«Но мы и в самом деле ведём очень искусственный образ жизни, – признаётся одна из героинь Ф. Сологуба. – Мы делаем всё, чтобы спорить с природой и со здоровым смыслом. И потому мы стали слабыми и неискренними. Правды мы не говорим и сами слушать её не хотим. А если бы мы стали говорить правду, – вот странные бы произошли события! (Ф. Сологуб. «Звериный быт»).
В. В. Маяковский противоречив, но не потому, что не говорил правды, как это принято в мещанской среде, и оттого был слабым и неискренним. Его противоречивость диалектической природы – противоречивость становления. Революционный порыв освобождения духа, казалось, имел надёжное атеистическое основание – марксистскую теорию классовой борьбы. Но ещё предстояло разобраться в его диалектике, и… – совсем не по Гегелю!



Мария – дай!

Мария!
Имя твоё я боюсь забыть,
как поэт боится забыть
какое-то
в муках ночей рождённое слово,
величием равное богу.

Тело твоё
я буду беречь и любить,
как солдат,
обрубленный войною,
ненужный,
ничей,
бережёт свою единственную ногу.

Мария –
не хочешь?
Не хочешь!

Ха!

Значит – опять
темно и понуро
сердце возьму,
слезами окапав,
нести,
как собака,
которая в конуру
несёт
перееханную поездом лапу.

 (В. В. Маяковский. «Облако в штанах»)



«Облако в штанах», поэма революционная, как её автор, воспринималась в штыки, словно сама эпоха кровавых перемен, о которой пророчествовал двадцатидвухлетний Владимир, вторгалась в идиллическую сказку мирного тропического островка. Прислушаться бы к поэту! Изменить пару-тройку моментов действительности – глядишь, и уплыло бы «Облако» произведением пролетарского искусства в Абакан, куда, согласно более поздним поэтическим версиям, и следует плыть облакам. Увы! Спасение утопающих, наверняка, дело рук самих утопающих. А если утопающие – эффектёры и обыватели – не желают знать, что идут ко дну, и продолжают играть за уютным ломберным столом в тёплой кают-компании, кастеря гнусным образом всякого, кто напоминает о крене на правый борт и течи под ватерлинией?


«…Роберт Георгиевич шикарно захохотал. Он был эффектёр, как говорили в XIX веке.
– Уф-ф!.. Насмешил, Борис Михайлович!.. Насмешил!..
У златоуста буйно росли волосы на руках, в ушах, в носу, словом, везде, где они не слишком были нужны, и упрямо не росли на голове, где было их законное место. Это ещё увеличивало его лоб, и без того непомерный.
– И эта гнусь, родной мой, называется у вас поэзией?
– Такой уж у меня скверный вкус, Роберт Георгиевич, – как бы извиняясь отвечал отец.
– Не смею возражать, не смею возражать.
И златоуст, очень довольный своей репликой, нежно погладил лысину, жёлтую и блестящую, как паркет, только что натёртый.
Огромные лбы принято считать чуть ли не признаком Сократовой мудрости. Экой вздор! В своей жизни я встречал ровно столько же высоколобых болванов, сколько и умников, в числе которых, надо сказать, довольно редко оказывались краснобаи».

(А. Б. Мариенгоф. «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги». С. 191–192)



Кровью сердца дорогу радую,
липнет цветами у пыли кителя.
Тысячу раз опляшет Иродиадой
солнце землю –
голову Крестителя.

И когда моё количество лет
выпляшет до конца –
миллионом кровинок устелется след
к дому моего отца.

Вылезу
грязный (от ночёвок в канавах),
стану бок о бо;к,
наклонюсь
и скажу ему н; ухо:

– Послушайте, господин бог!
Как вам не скушно
в облачный кисель
ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?
Давайте – знаете –
устроимте карусель
на дереве изучения добра и зла!

Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
и вина такие расставим по; столу,
чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу
хмурому Петру Апостолу.
А в рае опять поселим Евочек:
прикажи, –
сегодня ночью ж
со всех бульваров красивейших девочек
я натащу тебе.

Хочешь?

Не хочешь?

Мотаешь головою, кудластый?
Супишь седую бровь?
Ты думаешь –
этот,
за тобою, крыластый,
знает, что такое любовь?

(В. В. Маяковский. «Облако в штанах»)



Господа, – те, что за ломберным столом, – и те, что скудоумили, экранизируя роман Ф. Сологуба, – те, которые недошивинки и недотыкомки, зарабатывающие на окололитературных угодьях, – и те, которые в информационную эпоху не слышат и не читают, «редакторы», изображающие издательскую деятельность, – те, что ором вопили «Крым наш», вечный свой одобрям, – это про вас. Это вы прирезали Господа Бога. Это о вас возопил философ, когда понял, что Бог умер. Это вашей пятернёй достал из-за голенища сапожный ножик лирический, хотя и не героический «самый красивый из всех сыновей».
Как жить дальше-то будем?
Вы знаете, кто держит миров приводные ремни?
Вселенная спит.
Из черноморской раковины дуют ветра.



«Днём у меня вышло стихотворение. Вернее – куски. Плохие. Нигде не напечатаны. Ночь. Сретенский бульвар. Читаю строки Бурлюку. Прибавляю – это один мой знакомый. Давид остановился. Осмотрел меня. Рявкнул: “Да это же ж вы сами написали! Да вы же ж гениальный поэт!” Применение ко мне такого грандиозного и незаслуженного эпитета обрадовало меня. Я весь ушёл в стихи. В этот вечер совершенно неожиданно я стал поэтом».

(В. В. Маяковский. «Я сам»)



Я тоже ангел, я был им –
сахарным барашком выглядывал в глаз,
но больше не хочу дарить кобылам
из севрской му;ки изваянных ваз.
Всемогущий, ты выдумал пару рук,
сделал,
что у каждого есть голова, –
отчего ты не выдумал,
чтоб было без мук
целовать, целовать, целовать?!

Я думал – ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища
достаю сапожный ножик.
Крыластые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте пёрышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою;
отсюда до Аляски!

Пустите!

Меня не остановите.
Вру я,
в праве ли,
но я не могу быть спокойней.
Смотрите –
звёзды опять обезглавили
и небо окровавили бойней!

Эй, вы!
Небо!
Снимите шляпу!
Я иду!

Глухо.

Вселенная спит,
положив на лапу
с клещами звёзд огромное ухо.

1914–1915



Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/_x7VkrCakSc


http://www.ponimanie555.tora.ru/paladins/chapt_3_1.htm