Моральный патруль

Эсаул Георгий
Идею книги мне подсказали странники, калики перехожие с опустошенными, словно кувшины после оргии, дзэнами.
Я ловил рыбу на Рыбинском водохранилище, взирал на Космолёты и думал о рыбах-покойницах – нелёгкая у них судьба – без благородных порывов при жизни, без прекрасных праздников с надувными шарами; глаза у рыб жёлтые, с налётом болезненного состояния, что испытывает человек на горе Фудзи или под столом большого начальника.
Калика перехожий остановился у моей удочки, долго смотрел на фаллический поплавок, а затем махнул рукой и в глубочайшей досаде, словно я его дёгтем намазал, укорил меня:
«Ишь, ефту рыбку ловишь, а совесть совсем потерял.
Без нравственности нет дороги и нет рыбы с чешуёй!
На Планете Гармония борцы за нравственность пляшут; вот где истинное воздействие, как во фривольных позах балерин!»
Странник поманил калик за собой, и они оставили меня в печали и недоумении – так ссорятся судейские с купцами.
После журьбы калики я почувствовал в себе силы на творческую задумчивость (ловлю карпов) и написание сей книги, с которой сравнится только лопата над светлой головой скрипача.








ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

— Какие у вас ляжки!
Какие буфера!
Нельзя ли вас потрогать
За двадцать три рубля? –
С египетским смрадом сивушных масел мужчина неопределенных лет и пола (мужское уже потерял, а женское ему ни к чему, как не нужна петуху овца) приплясывал перед высокой эффектной девушкой, словно из Новобразильской пещеры вышла.
— Потрогать? Можно, но не за двадцать три рубля! – красавица сверкнула изумрудами очей, тряхнула ночными волосами, ниспадающими ниже ягодиц, подняла выше головы длинную, совершенную – золотое сечение отдыхает, ножку. — Мужчина, вы – богатый?
— Я – бедняк! – На пузе шёлк, в пузе – щелк! – пьяница приклеился взглядом к соединению ног прелестницы (девушка в коротенькой кожаной юбке).
— Если не богач, то зачем к девушкам пристаешь, словно задаром город во владение получить хочешь? – девушка, как механическая куколка, в недоумении погладила бабочки длинных, загнутых ресниц, а затем с силой опустила ногу на голову выпившего кабальеро – так опускается занавес в конце второго акта балета «Лебединое озеро».
Треск, хруст костей, что – не лисицы, поэтому к хитростям не привыкли, и сразу ломаются.
Голова мужчины ушла в грудную клетку, и Мир окрасился ребрами и кровяными тельцами, словно художник абстракционист рисует портрет вождя.
Последнее, что вспомнил перед смертью – неудавшийся кавалер – вопль матери: «Патрик! Ты украл из буфета свинину с монгольскими бобами?»; кузница отца, молот над наковальней, и добрые мозолистые руки, похожие на клюки старух декабристок.























В это время на Планете Гармония…

— Милый друг мой, сын Яков, вот ваше жабо! – матушка поправила скромный чепец с монограммой дома Ньютонов, с милой материнской улыбкой, для которой время и прах – не помеха, как мраморной плите, протянула сыну белое накрахмаленное жабо – кружевной воротничок — премиленький и говорит эстетам о многом. – Не изволь укорять меня и не жури, словно ты замкнулся в себе, как белка замыкается в дупле.
Сегодня особенный день для тебя, важный, не менее важный, чем мой первый бал, когда твой батюшка первый раз пригласил меня на танец – Ах! что за мазурка – сладкий чай с лимоном, а не мазурка!
Мы вальсировали, я – потому что окончила Институт благородных девиц в Новом Саратове, конфузилась, не давала поводов, выказывала лучшие черты морали, а мораль – крепость девушки!
— Полноте, маменька! Я слышал вашу историю и не один раз, словно вы не милый друг маменька, а —   преподаватель нравственности! – Яков осторожно положил теплую влажную ладонь поверх ладошки матушки, будто прикрыл фонтан слов, что бьёт и из руки. – Размышляю! Кто я? Зачем родился на белый свет?
В чём моё Великое, как Великая Мариинская стена, предназначение?
— Не перебивай, мон шер! – маменька грозно сдвинула брови, погрозила пальцем с фамильным перстнем Ньютонов; не палец, а – предупреждение Свыше. – И в сотый раз перескажу, ибо мораль – мёд, можно скушать, сколько душе и желудку угодно.
Если бы твой отец граф Мишель де Сент-Экзюпери позволил себе подобную бестактность, то я замешательстве – вида бы не подала явно, потому что моральные качества не позволяют оскорбить человека, но бочком-бочком, покинула бы залу и – в карету – ищи, рассыпай передо мной фальшивые бриллианты – не прощу бестактности!
Нет, твой отец, хоть и фармазон, мечтатель, но эстет до мозга берцовых костей.
Бережно меня водит, не позволяет дурного ни в словах, ни в жестах; а я – прелесть, глазки целомудренно в пол, будто золотое колечко обронила и ищу.
Вдруг, в залу входит существо неопределенного пола и объема – переливается, меняет цвет и форму; ужас меня сковал от наглости смерда; а оно — грязный мужлан в рваном кафтане – откуда на нашу благословенную планету занесло мерзавца?
Кажется, что дневной свет, что пробивается через скайлайты, брезгует препакостным мужиком, больше похожим на пень, чем на человека.
Отец твой граф Ньютон сразу в позицию встал, шпагу обнажил и голосом повелительным – Ах, что за голос, я бы сомлела, но мораль мне не позволяла – красиво призывает:
«Защищайтесь, сударь, так как вы – моллюск, и видом своим грязным и смрадным оскорбляете честь находящихся здесь дам и моей дамы сердца в том числе!»
Я, как услышала, что граф Ньютон назвал меня своей дамой сердца, так покраснела непозволительно, прикрыла личико веером, а веер мой – древний, китайский, еще с Земли привезен в ископаемые времена – и конфуз меня пробрал от прелестной головки до бархатных туфелек с розовыми премиленькими ленточками – восторг, а не ленточки, подарок князя Голицына Сергея Васильевича.
Разумеется, существо гадкое в позицию не встало, потому что без шпаги, да и откуда у него шпага, у неблагородного?
Смех случается, когда глаза закоптелые, нос – картошкой, да ещё и шпаги нет, словно её отобрали мифические унылые пограничники.
Не помню – изменился ли в лице негодяй, но продолжал пагубное шествие – так жуки колорады мигрируют от Звезды к Звезде.
Батюшка твой, покойный муж мой, граф Ньютон больше не реверансничал, а заколол в горло обидчика, будто муху зеленую прибил!
Все мы смертны, и если и совершаем преступление, то никак оно не отзовется в сердце убитого преступника; а батюшка твой не преступление совершил, а – подвиг, потому что избавил дам от позора, а для чистой девушки нет больше позора, чем запятнать мужским взглядом репутация – глянет шалопай на девушку шаловливо, а моральный облик тут же понижается у благопристойной девицы.
Фельдмаршал Андрей Павлович Рокосовский за подвиг, что граф заступился за честь благородных девиц, наградил твоего отца кокардой «За заслуги Перед Отечеством Первой степени!» — матушка Аделаида вздохнула, выискивала в памяти подходящий нравоучительный случай о кокардах – так петушок утром считает своих жен.
Сын Яков встрепенулся снегирём, поправил камзол, звякнул шпорами на ботфортах, колыхнул пером жар-Птицы на щегольской шляпе (сорок долларов на аукционе Сотбис); потомок Ньютонов больше всего опасался оскорбить матушку непочтением, но в то же время на прослушивание всех матушкиных рассказов уйдет не одна, а две жизни, потому что рассказы с продолжениями, повторениями, будто у ящерицы хвост отрастает.
— Милый друг маменька! Помилуйте, мон шер!
Объясните мне, почему день сегодня особенный для меня?
Обрезание волос вы мне уже сделали по традиции – а что же ещё важного в жизни молодого человека произойдет, кроме обрезания?
Вы приготовили мне сюрприз без моего согласия, и полагаю, что я внимательно изучу сюрприз, чтобы он не оказался сюрпризом в квадрате.
Давеча шевалье Анри Жан-Жак Руссо по своей застенчивости конфуз имел немалый – барон Александр Васильевич Гоголь ему на ногу наступил, а шевалье молчал, не намекал барону, что тот стоит на чужой ноге, как на – матушка, прошу прощения за дурное сравнение — на блине.
Потом, когда обстоятельства разъяснились, барон Александр Васильевич принес свои извинения, уверил в глубочайшем почтении.
А шевалье Анри Жан-Жак Руссо умолял барона встать с коленей, плакал – очень чувствительная натура наш шевалье, обещал, что лучше ногу себе отрежет, чем оскорбит барона подозрением сарацинским.
— Шевалье? Конфуз! Фуй! Этакое послесловие или предисловие – даже названия не приложу, словно у меня в голове компот из сухофруктов! – маменька всплеснула руками-лебедями, затем опустила на колени, расправила складки юбки; жамкала синими губами, и, наконец, произнесла с достоинством Робертинской Королевы: — Вчера ты оконфузился, и конфуз барона в сотни раз меньше, и более моральный, чем твой, что стоит на грани безнравственности, стоит, но ещё не упал в бездну, где зубовный скрежет и звериный вой, сын мой, Яков.
Молчи, молчи, виртуоз; верю, что не нарочно, воспитание тебе не позволит оскорбить девицу, но из-за небрежности, а небрежность во многих случаях полагается оскорблением, и даже в институте благородных девиц находятся уголки с привидениями и зарослями земляники.
Княгиня Подольская Ольга Моисеевна с голубиной почтой – не пользуется интернетом, оттого, что  чтит традиции – прислала видеоотчет с городской камеры, где твой поступок высвечен, обозначен кружочком и выходит за рамки прозаичного и обыкновенного, как вода реки Ориноко выходит из берегов.
Возле кондитерской «Смит и Вессон» ты вытер лоб – ладно бы батистовым платочком с монограммой дома Ньютонов, нет же, ты полагал, мон шер, что никто не обратит внимания на твой неприличный жест, поэтому рукой безнравственно вытер пот – да ладно, и более аморальное случается, когда человек в тёмной комнате один; но по другой стороне улицы шла графиня Сессилия Маркес Делакруа — известная тебе особа, благовоспитанная – похвалы и высокие балы от института благородных девиц.
Заведение графиня окончила прошлым летом, а этим летом вступила в совершеннолетие, и имеет надежды, что с ней будет обращение положенное, потому что – незапятнанная репутация морально устойчивой, как гранитная глыба на Новом Енисее – девушки.
На видео отчетливо различимо, что графиня Сессилия Маркес Делакруа нечаянно – при её незапятнанной конфузливости, именно – нечаянно, на тебя взглянула, и сразу же, потому что – приличная девушка, взор потупила, смотрела в гранит мостовой, дороги, по которой гордо, ибо не обронили чести своей, как Ангелы, вышагивали твои прадеды, сын мой, Яков МакНьютон.
   Ты в свою очередь взглянул в сторону графини, но взгляд твой отсутствующий – или скользнул, или на  микросекунду остановился на девушке и пополз дальше, непозволительно хамски, безнравственно; далее ты прошествовал, даже не поздоровался с молодой графиней, не присел в плезире, не снял шляпу, не провел пять минут за надлежащей обязательной беседой, что скрашивает молодого человека, как маляр окрасил фасад нашего дворца.
Происшествие вызвало отклик в лучших домах Нового Санкт-Петербурга и Нового Лондона, словно разбили древнюю амфору эпохи династии Аристофана.
Понимаю, друг мой, Яков, – голос матушки задрожал, прервался струной, затем снова окреп Космическим вихрем: — Ты молод, рассеян, но конфуз свой истреби, как врага.
Мы с благородными дамами заготовили, приготовили твою встречу с графиней Сессилией Маркес Делакруа – через половину часа у фонтана возле ратуши; где голуби безобразничают.
Ты с плезиром, словно случайно сегодня повстречаешь графиню, имей с ней вежливую беседу, но о вчерашнем не упоминай, иначе будет выглядеть бедственный случай нарочным, что недопустимо, потому как вероломство вероломством, а честь пора знать, мы же не дикари варвары.
— Прелюбопытно, друг мой маменька! – граф Яков Александрович МакНьютон Мишель де Сент-Экзюпери ущипнул себя за намечающийся клинышек бородки, словно искал неприличную вошь с красным брюшком. – Не заметил я вчера графини, о высоком думал, о подлинниках стихов поэта Петрарки; вот – досада, словно шпагу сломал в ягодицах дракона.
Сейчас стыд глыбой льда, что весной падает с крыши на голову зазевавшегося графа, гложет меня острыми зубами.
Да, я исправлю вчерашнее, блесну перед графиней остроумием, и, полагаю, что она забудет о моей преступной невнимательности; молодая пригожая чистая девица направляется к своей усадьбе и имеет надежды, что молодые благородные люди ей интересуются; а тут – словно бы и не заметил, будто глаза мои отправили на донорский пункт.
Тут и до лихорадки с припадочным бессознательным состоянием душевнобольной недалеко – как до лавки мясника Робинзона.
Не серчайте, маменька, всё исполню в наилучшем виде, чести семьи МакНьютонов и Делакруа не уроню, потому, что честь – не кирпич.— Граф Яков Александрович МакНьютон резво вскочил (белые щегольские панталоны премило натянулись на коленках).
— Друг мой, сын Яков, бластер возьми!
Бандиты по улицам расхаживают, и все — неблагородные, грязные, оборванные, словно только что из моей юности, когда я на балу в первый раз…
— Мон шер, матушка, – граф Яков вежливо взял бластер, положил в несгораемый сундук (саркофаг древнего египетского фараона). – Бандитов давно нет на нашей счастливой Планете Гармония.
Люди невоспитанные, неблагородные – плод вашего романтического, поэтического воображения – так зайчик под сенью дуба сочиняет поэму о докторе Айболите.
Для воспитанного человека лучшее оружие – не бластер, не светошумовая парализующая граната, не меч варвара, не лазерная пушка, а – старая добрая шпага, что накажет наглеца!
Бластер Калашникова может заклинить, а шпага не подведет никогда, как не подводит художника чувство прекрасного! – граф Яков разумно не высказал недоверия к словам матушки о чудище на балу – не верил в гнусных неопрятных мерзавцев, поклонился, присел в плезире, и спешно покинул Дворец (матушка уже открыла рот – воспоминания готовы хлынуть Новониагарским водопадом).
По дороге к кондитерской граф Яков в уме повторял заповеди Устава о ссорах и спорах благородных рыцарей, и так с приятными мыслями дошел бы до кондитерской «Смит и Вессон», но, нежданно-негаданно натолкнулся на скалу.
Мелькнула недостойная, как робкий крот, мысль, что снова не заметил графиню Сессилию Маркес Делакруа, врезался в неё неподобающе, и теперь позор, возможно, смыть только своей кровью, как хиракирями смывают позор японские графы.
Но скала слишком велика для утонченной юной графини; граф Яков оттолкнулся двумя руками, затем встал в красивую позицию, руку эффектно положил на эфес шпаги, словно защищал свою землю от чудовищ из воспоминаний матушки.
Скала без улыбки, но и без вражды – привыкла, что на неё натыкаются благородные графы – смотрела с нулевыми эмоциями на взволнованного, даже вспотевшего неприлично, графа.
Яков узнал варвара из цирка уродов!
Цирк на Гармонии давал двенадцать обязательных представлений – кто же пойдет на варваров? никто не пойдет, но традиции обмена культурным наследием требуют обмен представлениями, как девушки меняются чепчиками.
Гармония посылала на гастроли в другие Миры арфистов, философов, поэтов, художников, музыкантов; с дружеским визитом в ответ прибывали делегации совсем не интересные, но благородные жители Гармонии не выказывали своего пренебрежениями примитивными, или несовершенными искусствами.
Варвар – либо прогуливался, изучал быт и нравы культурных туземцев, либо направлялся по делам из пункта А в пункт Б, словно телега с пианистами.
Меховая безрукавка с тремя дырками на месте глаз убитого животного, кожаные черные штаны, мягкие мокасины с каменными каблуками и железной подошвой; за плечами – огромный бутафорский меч-лопата.
Волосы варвара перетянуты золотой лентой, на шее – то, что дикари называют амулетом, разве амулет спасет от шпаги благородного графа?
Мышцы ртутными змеями бугрились, перекатывались фаготами, распирали; лицо, будто выточенное из бронзы – непластичная фигура, без изысков, но Яков заинтересовался, разглядывал варвара дольше положенного по Уставу Приличий и Моральных устоев.
Правильный, потому что благородный человек не должен заботиться о формах своего тела; тело следует за разумом, и, как следствие, у высокоэстетичных натур фигуры гибкие, развитые балетом и другими изящными танцами, одухотворённые словесностью и поэтическими излияниями – так камбала на шахматной доске покрывается черно-белыми клетками.
Яков гордился пластикой своего точеного тела, тонкой талией, неширокими, но выразительными плечами, но… сейчас не отказался бы на время поменяться с варваром мускулами – так каждый философ мечтает о книге Знаний.
— Примите уверения в моём величайшем почтении, – граф Яков Александрович МакНьютон (или  эстетически - граф Яков фон Мишель) присел в выразительно изящном плезире (высший бал за плезир на конкурсе грациозного профессионального искусства молодых). – Я непозволительно задумался и не заметил вас, что, очень трудно, потому что вы – монументальный, как статуя Нового Аполлона в Новых Фивах.
Я не ищу себе оправданий, а своим долгом сочту рассказать басню князя Ивана Сергеевича Трубецкого о Философе и Музыканте.
Однажды Философ начитался нравоучительных свитков; возлежал под смоковницей и стонал, и охал от рези в глазах, словно сто бесстыжих карликов, которые не имеют понятия о чести и морали, пиками в назидание потомкам колют его в роговицу.
 К Философу подошел Музыкант с лютней и в самых изысканных выражениях поинтересовался о причине оханий и аханий мудрого человека, чьи знания затмевают тучей Солнце.
Философ поведал, что много читал, и испортил зрение, словно сам себя наказал плёткой.
Музыкант с присущей ему вежливостью засмеялся куртуазно, затем упал рядом с Философом и укорил его журьбой великой:
«Как же вы познали все науки, а одну науку – о сбережении своих очей не изведали; теперь в наказание в безграничном ужасе, словно вас из ада тащат крюками, вы испытываете не нравственные муки, а – физические!»
Философ внимательно посмотрел на пальцы музыканта, заглянул под подол его хитона и ответил с пониманием в красных очах:
«Видел ли ты яркий свет за обедом, когда пирующие, словно сгорают на оргии, а танцовщицы растворяются в лучах Солнца?
Хула твоя подобна обнаженной девушке, что танцует на столе среди амфор с вином, на потеху услаждающихся.
Как можешь укорять меня ты, если у тебя на пальцах мозоли от струн лютни, а под хитоном нет нижнего белья, даже ложку себя не подвязал, как батрак!»
Так сказал Философ и предался размышлениям на новые темы, словно уничтожил всех врагов и один пирует!
Мораль сей басни такова, что - ни вы, варвар, ни я не виноваты в нашем столкновении, так что извольте, с моей просьбой, получите уверения. – Граф Яков снова поклонился, но чуть ниже, чем в первый раз, словно в спину вставили золотой гвоздик.
Варвар хмыкнул, и хмык его показался Якову громом небесным, обогнул графа и пошел дальше, сотрясая основы общества и гранитную мостовую.
Граф Яков фон Мишель опешил, он ожидал ответных плезиров, манер, пусть не возвышенных, но достойных, как в цирке Уродов акробатки каждый раз кланяются, когда роняют мяч.
Но и ничего хулительного, обидного варвар не сделал, даже не зарычал, аки лев.
Граф Яков Александрович водолазным колоколом погрузился бы в задумчивость, но вспомнил о важной миссии – беседа с графиней Сессилией Маркес Делакруа, и в беседу органично можно вплести случай с варваром, при этом выставить себя героем, а варвара — комическим персонажем, что – потешно!
Он не заметил карету герцогини Антуанеты фон Гитлер (герцогиня с укоризной покачала головкой; потрогала пробивающиеся тонкие усики над верхней губой – злые языки поговаривают, что графине нравится щеголять усиками, она выставляется; но другие в ответ качали головами и укоряли первых укором великим, утверждали, что усики – генетическое; каждый вечер княгиня Антуанеты фон Гитлер усики сбривает, смывает, лазером удаляет, но к утру они появляются с настойчивостью молодого саксофониста).
К кондитерской «Смит и Вессон» граф Яков подошел заблаговременно – как корабль в гавань – за пять минут до без пяти минут назначенного срока.
Графиня Сессилия Маркес Делакруа, потому что прошла курс всех наук, необходимых девушке, появится через пятнадцать минут после назначенного – традиция, и разрушит традицию разве что легендарный Персей, что украл у небесного Орла Печень.
С назначенным опозданием графиня Сессилия Маркес Делакруа вышла из переулка – белая, прелестная, словно облачко над крышей Музея Изящных Искусств.
В правой руке девушки зонтик от Солнца, а в левой, словно слиток серебра – книжка (положено, чтобы – сборник стихов).
— Графиня! – граф Яков фон Мишель присел в наилучшем сочетании куртуазов – западных и северных, плезирно снял шляпу, пером подмёл дорогу перед туфельками девушки. – Неожиданная встреча!
— Граф! – графиня вскрикнула, прикрыла книжкой вишневые губки; на щеках выступил румянец стыда – так на глазах доброй матери выступают слёзы любви. –Совершенно неожиданно, словно я в туман вступила.
Неловкое молчание маятником бродило - от девушки к Якову, и от него – обратно, к графине.
«Что же я молчу, и бойкие слова не слетают с уст моих, будто слова заморожены на леднике? – граф Яков с досадой кусал губы, прикрывал робость натянутой резиновой улыбкой (высший балл на уроке куртуазности). – Где мои благородные эстетические темы, а, если и подвертываются, то проваливаются обратно, в утробу, будто в магнитных сапогах».
— Извольте, графиня! Ну да!
Это! Ни-ни-ни!
Вот Солнышко на небе, и подобно оно сегодня сахарной вате («Не слишком ли я аморально произнёс - сахарной вате?» – Яков распустил шнуровку на жабо, душит змеей.).
— Ох! Граф! Солнышко светит изрядно! Зонтик! – графиня Сессилия Маркес Делакруа оглядывалась, словно искала подсказку у людей, но почему-то пусто, ни души, словно все жители превратились в музыку.
— Нынче, и часу не прошло, как я встретил варвара! – словно граммофон включился в Якове, граф ужаснулся темы о грубом варваре, хотя эту тему мечтал вплести в разговор, но не так, не сразу, а, когда наладится беседа, когда пройдут обязательные вступительные уверения в почтения — так перед строем философов обязательно идут барабанщицы.
— Варвар? Занимательно! Любознательно! – графиня Сессилия Маркес Делакруа оживилась, даже приподняла невесомую наномантильку из пуха гагары.
Яков обрадовался: упоминание о варваре не раздражило девушку, не оскорбило, а заинтересовало пытливую, потому что молодую и интересную, словно изящная шпага шевалье Анри.
— Проклял бы варвар себя за свой вид, за невежество, но не проклинает, потому что из цирка Уродов, по культурному обмену, а, скажите, милейшая графиня Сессилия Маркес Делакруа, разве кто видел культуру у варваров?
Безобразие, а не культура!
Зачем живут? К чему стремятся варвары, похожие на горы, но вымытые с шампунем камни.
Если благородные философы ищут и не находят ответы на вопрос «Для чего создан человек?», то варвары – и подавно, потому что они – быки и коровы.
Ужасные, и иногда, не трезвые, что — непозволительно!
Я никогда не видел, но слышал, что на других Планетах варвары злоупотребляют алкоголем, словно в них дух нечистый вселяется.
Несоразмерные телами, – граф Яков на минуту задумался – «Так ли уж уроды из цирка уродов — несоразмерны, как описано в рекламных буклетах на марципановых изящных дочечках?
Пропорциональные мускулистые тела мужчин, и с неприличными, но опять же – соразмерными, и в гармонию с телом входят выпуклости на грудных клетках акробаток; и выпирающие упругие спортивные ягодицы, достойные философа, что всю жизнь проводит в кресле». – Не будем рыться в варварах, хотя изучение безобразного приводит к возвышению прекрасного, как скульптор из глыбы рождает Афродиту.
— Прекрасно! Прелестно! Изумительно вы выражаете свои мысли, граф Яков фон Мишель! – девушка потупилась, мысочком изящной туфельки вырисовывала незримый узор. – Цирк Уродов!
Много наслышана, но ни разу не была, как и в кладовку матушки не заходила, оттого, что – не позволено!
Воспитание и мораль меня обязывают блюсти себя в скромности до замужества – так соловушка блюдет розочку.
«Не напрашивается ли графиня Сессилия Маркес Делакруа на комплимент? – граф Яков дрожал, ощущал себя карасём в переулке. – Мечтает о посещении цирка Уродов, но конфузится, а одной девушке, или в компании подружек посещение цирка – дурной тон, как прыжок в яму с нечистотами.
Если с благородным молодым достойным, как философский словарь, человеком – то позволительно!
Приглашу, всенепременно приглашу графиню в Цирк, немедленно, в омут страсти с головой.
Хм! А не воспримет ли графиня — Сессилия Маркес Делакруа утонченная, благовоспитанная, отличница по всем наукам в институте благородных девиц – моё предложение совместно посетить цирк Уродов, как непристойный намёк?
Но, с другой стороны, если не приглашу, то и мой отказ – непристоен, оттого, что молодой человек обязан ловить каждое желание морально устойчивой дамы, а дурных желаний у порядочной девицы нет, как нет сладости в огурце».
Сомнения терзали молодого графа Якова, но графиня, оттого, что тонко чувствовала душевные моменты, или по своей девичьей наивности, перешла от темы цирка Уродов к другой, для неё занятной и поучительной, как игра на стострунном сямисэне.
— Не сочтите за нескромность – благородная девица не рассказывает о своём интимном, а сны по Уставу благородных девиц относятся к интимностям, не все сны, а некоторые, но мой сон – не интимный, и я поведаю вам, потому что он поучительный и в какой-то степени связан с нашей неожиданной встречей – так рыбак удит крокодила, а на крючок цепляет русалку, – графиня Сессилия Маркес Делакруа перевела дух, раскрыла книгу (Яков узнал сборник стихов поэта серебряного века Михельсона), снова закрыла – волнуется девушка. – Приснилось мне сегодня кладбище, но не мрачное, потому что кладбище по своей сути – непристойность; во сне я оказалась на светлом кладбище, где только поэтов хоронят, как сгустки солнечной энергии.
В праздничном наряде я осторожно ступаю среди могил возвышенных натур, и, кажется, что сердце моё воскрешает строки Великого нашего Поэта князя Василия Игоревича Шукшина:
«О, свет струящийся и благолепный!
Твоих коснется мыслей друг!»
Неистощима фантазия морально устойчивой девушки, даже во сне полна напряжения и брожений – так Лунатики бродят по крышам своих Дворцов.
На мне скромная шляпка, премиленькая, с драгоценными камнями – голубые по каёмочке, красные на венце горят рубиновыми звездами Новомосковского Кремля.
Платье – достойное, закрывает всё, как и положено, люблю надлежащее для девушек – скромно, но в то же время видно, что душа открыта, и нет тоски, кажется, что белой птицей взлетаю в небеса!
Туфельки, почему-то бальные, книжка, зонтик, мантилька, накидка из горностая!
Ах, к чему это я, нескромница! – графиня Сессилия Маркес Делакруа, вдруг залилась искренним серебряным смехом, пыталась сдержаться, призывала все свои нравственные чувства, взывала к отточенной скромности, но смех непозволительно растекался. – Прошу величайшего прощения за мой нескромный смех, граф Яков Александрович, – графиня Сессилия Маркес Делакруа, наконец, перевела дух, поправила сбившуюся шляпку – так повар снимает пробу с фирменного супа. – Продолжу важное повествование, а что важно я знаю, потому что классная дама в институте благородных девиц однажды, когда мы с подружками подглядывали за работой кочегарной машины, долго и наставительно, как золотые гвозди в голову, читала лекцию о важном.
Я произнесла слово «гвозди»? Ах, непростительно! Укорю себя и пожурю! – графиня Сессилия Маркес Делакруа топнула ножкой: — Получи, получи ножка за простецкие слова!
Впрочем, граф, я знаю, вижу, что человек вы в высшей степени благородный, поймете мою восторженность – ведь не вернуть ушедшую воду из стакана.
В моей коллекции изящного стекла более ста граненых стаканов древней Московской эпохи Мухиной.
Вернемся к моему сну, полагаю, что не вещий, как Вещий Олег, что гранеными стаканами не пользовался.
Загрохотало, бухнуло, и могильная плита ближайшая раскололась весенней льдинкой.
Из могилы поднимается призрак поэтессы Монтескье, что написала душевное стихотворение о собачке Зизи; Зизи ждала свою хозяйку сто лет.
Призрак поэтессы облачен в хорошенький сарафанчик с вырезами на плечах, я бы даже сказала – строгий сарафан, если бы не голубенькие цветочки по белому полю, как Звезды на халате чародея из сказок.
«Графиня Сессилия Маркес Делакруа, – призрак поэтессы Монтескье зарокотал мужским басом, но изредка в нем проскакивали нотки прелестного фальцета, модного в южных областях нашей Прекрасной зеленой Планеты Гармония. – Я – сложная натура при жизни, а после смерти настолько усложнилась, что не нахожу себе места в гробу, и часто меняю голову с ногами, словно я обречена на вечные муки за дурное стихотворение в адрес графа Шереметьева Антонио Дитриха.
Моё появление в вашем сне – предсказуемо; пифии предсказывают – присаживаются оголенными ягодицами на треножники и всем телом поглощают дым времени, похожий по вкусу на горелые листья яблони.
Я – не пифия, но предскажу, а вы верьте мне, пусть даже сейчас случится в вашем сне землетрясение, и откроются Вам клады  морские и земные – при жизни я любила клады, золото облагораживает, смягчает нрав и кожу, словно дорогое Египторское масло.
Графиня Сессилия Маркес Делакруа, вы уважаете патетическую речь, но знайте – на необъятных просторах Вселенной много дурного, о чём вам не следовало бы знать, потому что вы — благороднейшая из благороднейших девиц и Вашим именем, может быть, назовут когда-нибудь Институт для возращения эстетически развитых девушек с незыблемыми моральными принципами – так капля за каплей тысячелетиями вода разрушает скалы.
В детстве я любила качели; качалась до отрады в душе, и стихи возникали во мне розовыми облаками.
Однажды, когда качели разлетелись ветром, на детскую площадку пришел старец с посохом, в черных сапогах, а я видела, что не гуталином сапоги покрыты, но – Звездной пылью, как у мальчика с Планеты Марс.
Старец долго раскачивал мои качели, хотя дальше некуда, всматривался в далекие горы, а потом речитативом пошла из него красивая правда – так из доменной печи выходит снаряд для мортиры,
«Юная поэтесса Монтескье с платочком в кармашке, а платочек – символ поэзии, потому что соприкасается со слезой.
Через некоторое время ты умрешь, но смерть твоя не пройдет незамеченной в Космосе, потому что все мы учимся, и даже в пятнадцать лет мысленно управляем Звездолетами.
Посмотрите на меня, как я весел, девочка, я счастливый, а мудрость моя проглядывает в прорехах балахона – так из-за кулис робкая артистка следит за реакцией зрительного зала.
Весел я от соприкосновения с тайной, а тайна в том, что после смерти своей ты на кладбище Перлашез в Созвездии Стрельца восстанешь из гроба и от имени своего призрака передашь графине Сессилии Маркес Делакруа сокровенную истину, дороже которой только Первородный взрыв.
Истина заключается в»… — графиня Сессилия Маркес Делакруа на миг замолчала, испытующе смотрела на графа Якова Александровича, затем в исступлении схватила его за руку, тут же убоялась своей нескромности, конфузливо покраснела, но произнесла с дрожью и нервным смехом состоявшейся эстетки: — Должна ли я вам, граф Яков фон Мишель поведать тайну, которую через старца узнала поэтесса Монтескье, а затем золотым подарком мне преподнесла, потому что тайна моя, и заключается она…
Ах, граф!
Мне боязно, привольно, но робко!
Догоняйте же меня, граф, если догоните, то я поведаю Вам тайну, что узнала во сне, а сон ли это – разгадают наши философы, не за фолиантами о древних Софоклах им век коротать! – графиня Сессилия Маркес Делакруа побежала вокруг фонтана, но не смеялась, а держала себя с положенным достоинством, не теряла ни капли девичьей чести, и мораль следовала за подолом платья благородной Сессилии Маркес Делакруа.
Граф Яков почувствовал себя неловко – не уронит ли он чести, а графиня доверила ему честь — догонять, но пересилил желание погрузиться в раздумья, словно всю жизнь изучал технику письма художника Кустодиева, а затем перешёл к монументальному искусству римлян.
Только два шага сделал граф за графиней, но девушка остановилась внезапно, присела в извинительном реверансе – высший бал плезира.
— Чуть не потеряла нравственное, когда убегала от вас, граф Яков; но лишь из нетерпения, что не к лицу институтки, замеченной в благородстве и отмеченной красной лентой в волосы.
Люблю красное, хотя красное – заретушировано вульгарно.
Слушайте же тайну, граф Яков фон Мишель, внимайте, и она в вас войдет золотыми шариками морали; как вы поступите дальше – воля ваша, и я полагаюсь на вашу честь и достоинство, как Снегурочка положилась на печку.
Тайна моя в том, что я – Принцесса…
— Принцесса Сессилия Гарсиа Ганди! – эхом отозвалось из-за ратуши, и, словно смрадный смерч принёс трех мужчин и одну обезьяну на веревке.
Обезьяна скалила желтые с черными, как на генномодифицированной кукурузе зерна, зубы, пронзительно визжала, и вела себя аморально – длинной волосатой лапой чесала в области ягодиц.
«К чему обезьяна? Зачем обезьяна? – граф Яков ошеломленный – слишком много всего за утро: и маменькин рассказ, и общение бурное с прекрасной Сессилией, а затем её тайна, ещё не понятая, как тайна трех ртутных океанов, но и не нужно понятия; а дальше возникли три мужчины, словно вышли с бала, о котором рассказывала матушка – немытые, зловонные, в рубищах, но крепкого телосложения, толстопузые, как художники на Парнасе. – Кто подстроил нашу незнаменательную встречу?
Где тот злой гений, и имеет ли он понятие о чести кабальеро?»
— Стало быть, первые нашли Принцессу, и она – наша добыча, законная, как клеймо раба! — страдалец с самым большим животом вышел вперед, и неожиданно ловко, словно щупальца отрастил невидимые, схватил графиню и прижал белую, трепещущую к себе, поцеловал жадно-прежадно в немые губы, затем – о, ужас, вытер свои губы тыльной стороной руки и захохотал, будто только что сочинил уморительную поэму о рыцаре Персифале.
— Как вы смеете, неблагородный! – граф Яков фон Мишель выхватил шпагу, встал в красивую позу номер шестнадцать (поза «Клюв дракона»). – Защищайтесь, сударь; тяжело мне называть вас сударем, но воспитание не позволяет охулить более бранным, как помои из окна, названием.
«Имею ли я моральное право проткнуть наглеца без показательного боя? – граф Яков фон Мишель силился успокоить дыхание, но клочья лошадиной пены слетали с губ. – Лгать себе не желаю, но папенька мой без боя проткнул наглеца, когда заступился за честь будущей своей жены; на булавку неграмотных!
Но, если я сейчас убью презренного не по правилам, то означает ли, что обязан буду, как избавитель, жениться на прелестной графине Сессилии, она же и Принцесса Сессилия Гарсиа Ганди?»
— Защищаюсь! – самый пузатый захохотал (графиня Сессилия Маркес Делакруа потеряла сознание и повисла на левой руке врага), в правой руке его из ниоткуда белым серпом возник дробовик образца тринадцатого года. — Бластером тебя – жалко, а из дробовика в клочья — настоящее приключение, о нём напишут ваши литераторы в розовых панталончиках; люди, а одеваетесь, в перья птичьи. —  Выстрелил, но нарочно чуть выше головы графа Якова фон Мишеля;  и граф Яков фон Мишель наметанным глазом опытного фехтовальщика видел, что не желал попасть, а пугает, потешается, словно в цирке Уродов.
Но по профессиональной привычке фехтовальщика граф Яков фон Мишель присел, и вышло опять же комично, по-обезьяньи уморительно со стороны, очень унизительно, словно граф испугался смерти и ставит свою жизнь выше чести дамы.
Обезьяна хохотала вместе с обидчиками, подпрыгивала, ухала паровым молотом в типографии.
— Почему я не послушал матушку и не взял бластер Калашникова? – граф Яков фон Мишель ринулся в бой, размахивал шпагой, но ни в кого из врагов не попадал, словно они — гогочущие голографии из Эрмитажа. – Шпага для благородных, а для похитителей нежных девиц – любое оружие правомерно и морально обосновано, вплоть до базуки.
«Несчастная графиня! Она страдает, как карнавальный поэт на столбе.
Столько сил положено на укрепление морали, и теперь наглецы пытаются запятнать ухмылками и сальными словечками чистоту, равную которой даже нет в соляной блестящей пустыне.
Оружие благочестивой девушки – сплетни, наговоры, интриги и яд из перстня, – взгляд графа Якова фон Мишеля скользил по многочисленным перстням на пальцах графини. – В каждом перстне – яд, но яд – дань традициям, и на Гармонии ни одна из дам ещё не применяла… а, если применяла яд, то никто не узнает, словно рот зашили оловянными нитками.
Потешно представить, что графиня Сессилия Маркес Делакруа сейчас ядом из перстней наказала бы обидчиков, как я пытаюсь достать их жалом шпаги.
Яд нужно подсыпать в питьё, при этом заговаривать врага, интриговать, а в данном случае интрига с похитителями, с обидчиками – запятнает благородную графиню, очернит её, опустит на дно греха, где даже черти не водятся».
— Я отомщу за поруганную честь моей дамы сердца! – граф Яков фон Мишель выкрикнул в запальчивости, понял, что после этих слов придется сделать графине предложение, не сейчас, разумеется, а после всех положенных этикетом церемоний, года через три…
Щеки графини Сессилии Маркес Делакруа вспыхнули, и тут же погасли – графиня потеряла сознание; а Яков тут же недостойно для себя, отметил, что графиня должна была упасть в обморок намного раньше – когда злодей её поцеловал и привлёк.
— Прощайте, же, недостойные! – граф Яков сделал ложный выпад, целил в сердце злодея с обезьяной на веревке.
Но тут на мгновение возник перед лицом благородного графа еще один разбойник – варвар из цирка Уродов, словно белый рояль Меккер из кустов выскочил.
Варвар без замаха ткнул кулаком в лик графа, будто поставил печать под важным документом о воссоединении библиотек Западного и Северного районов.

Воскрешение мучительное, а, когда возвращается память, то – тоска лихорадочная, чем больше знаний, тем тягостнее печали для благородного кабальеро.
Удивленное лицо нарисованного грешника, есть чему удивляться – в ягодицы воткнуто перо для написания иероглифов, а по голове бьёт книгой сочинений поэта Петрарки сам верховный чёрт по имени сатана.
Нарисованный на куполе ратуши грешник – не лучшее лекарство для пробуждения, после осени забвения.
— Где я? Кто я в этом Мире?
Снарядился бы я и поехал немедленно, но ноги не ходят, а, как встану на резвы ноженьки, то письма родственникам не оставлю, на выручку графини Сессилии Маркес Делакруа брошусь, как в литературу с головой.
— Слова, достойные благородного потомка рода МакНьютонов, графа в сотом поколении, первого ученика по классу фортепиано в кадетском корпусе фехтовального искусства! – Падре Гонсалез заслонил своим лицом картину с мучеником, защищал больной разум графа от злых сил. – Выпейте, граф, эликсир вечной молодости, бодрости и здоровья! – Рука (на каждом пальце перстень с черепом) протянула графу Якову вместительный литровый кубок, украшенный драгоценными камнями и дорогими микросхемами. – Силы ваши послужат во благо просвещённого человечества – так радетельная балерина подрабатывает ключницей у художника.
— Благодарствую, падре, и со смирением принимаю чашу сию, ибо грех мой безграничен, как просторы Гармонии! – граф Яков фон Мишель залпом осушил чашу, на глазах грецкими орехами навернулись слёзы: — Падре!
В чаше прокисший компот из голубики?
Моя матушка варит преотличнейшие компоты, и, если компот постоит в тепле, то мы его выливаем фазанам – не пристало эстетам питаться несвежими пищевыми продуктами, мы же не варвары, а варвару всё в удовольствие: и хитрости со сметаной, и сырое мясо кабана, по вкусу напоминающее мясо каторжника.
Воспитание не позволяет мне журить ваш компот, падре – понимаю, обстоятельства: вас вызывали на соборование, или вы в ратуше исповедовали грешницу балерину Золингер; оттого и не уследили за голубичным компотом.
У меня ощущения брошенного в могилу!
В семилетнем возрасте я спешил на класс хореографии князю Голицыну фон Рабле – так устремляются наши чистые помыслы к совершенству.
Путь мой лежал через вересковую пустошь: я приветствовал ведунов с бочками хмельного верескового пива, пробегал мимо натуристок графинь – они впитывали обнаженными телами силу матушки вереска, и, возможно, что упустил время – понял, что не успеваю к преподавателю, а опоздание — неблагородно; один раз опоздаешь, а потом скатишься, что и матушке родной нагрубишь, как в легендарных книгах Отречения.
Я нашел в себе силы и совладал с отвращением к себе за неосмотрительность – вышел бы раньше, успел бы к чести и чаю – так прилежная ученица на уроках труда загодя готовит чадру к свадьбе.
Я честный и чувствительный, но в детстве, когда преступление кажется свинцовым шаром Сизифа, наша чувствительность разрастается до масштабов плакатов древнерусского писателя Маяковского.
Я согрешил, падре, побежал тогда короткой тропинкой, через кладбище – помню осуждающие взгляды графинь натуристок, словно вересковыми прутьями меня наказывали по оголенным ягодицам.
И представьте, падре Гонсалез, моё отчаяние – свалился в свежевырытую могилу для дона Ришелье.
Сознание моё помутилось, стихи Кафки вылетели из головы, а к горлу подступил комок совести, и совесть меня укоряла, но не позволяла намочить штанишки.
Сейчас, после вашего прокисшего компота из голубики я ощущаю нечто подобное, постыдное, но в то же время – детство, незабываемые ощущения, когда чистишь чайник и конфузишься.
— Пейте, граф, пейте! – Падре Гонсалез снова наполнил чашу графа Якова фон Мишеля, словно исполнял роль рога изобилия. – Я тоже человек чести и особо чувствительный, но моя чувствительность иного рода, чем ваша, граф, хотя предками мы могли бы соревноваться – я происхожу от корней короля Артура. – Падре задрал рясу, вытряхивал бумаги из ящиков стола, будто искал родословную короля Артура: — Куда же они запропастились, формальные документы на пергаменте?
В корзинке для белья? кто же их неосмотрительно в корзину бросил – неуважение к документам.
Вы, граф Яков, не осуждайте меня, не журите за вино понапрасну – я не девица, что продала честь за картину «Венера и Арктур»; полагаю, что вы никогда не пробовали алкоголь, иначе отличили бы вино от компота из голубики; шимпанзе тоже кушают, а затем выплевывают.
Не дрыгайте ногой, граф; в вино подмешан клофелинопирамидолфталазол гель: клофелин подавляет волю, пирамидол упрощает ум, а фталазол закрепляет цементом действия и сознание, словно напоминает нам, что все мы благородного рода, а, если и случается что-то недостойное, то всю оставшуюся жизнь мы мысленно стоим на коленях, даже в купальне, когда обнажаемся.
Отчасти вы правы, что живы, граф Яков фон Мишель, но и меня поймите правильно, ведь я полюбил страстно графиню Ебужинскую Анастасию Леопольдовну; а графиня – не просто закрытая книга, но ещё и копилка – не скажу, что свинья-копилка, помню, на Земле, когда обучался на Философском факультете, ректор раздал нам уморительные глиняные копилки и напутствовал в жизнь, словно отпускал Космодесантников в смертельный бой:
«По мере усердия наполняйте копилку золотыми монетками – плодами трудов ваших; кто раз в неделю монетку бросит в копилку, кто раз в високосный месяц – но к концу обучения свинья-копилка обрадует вас звоном золота – вам на потребу».
Я ослушался ректора, не наполнял копилку, а однажды, когда шёл унылый чернобыльский радиоактивный дождь, в глубочайшей досаде — досадовал, что я не птица — разбил свинью-копилку; закатились глаза глиняной свинки черными опалами под кровать.
Прошли годы, и золотые монетки понадобились мне; нужда в них возникла сильнее, чем надобность в переливании крови для раненого генерала.
С графиней Ебужинской мы познакомились на балу в салоне Анны Павловны Шредингер, что славится стихами, после которых и без ужина сыт.
Я горжусь званием человека; только мы люди насыщаемся прекрасным, что иногда заменяет нам низменную картошку с мясом.
Я очаровался Анастасией Леопольдовной; в сердце возникли сладострастные хайку, но я не осмеливался – невозможно, чтобы образованный человек на одной ноге стоял, а второй ногой совершал в воздухе колдовские пассы для привлечения предмета своей любви.
На следующий день я пригласил графиню Ебужинскую в филармонию; а возле филармонии Летний Сад со статуями Амуров и Плеяд.
Всё бы хорошо – беседы вели о возвышенном, как и полагается, и графиня, возле пруда с лебедями, слегка сконфузилась, покраснела рябиновой зарей и обещала, что, возможно, конечно, пусть я не подумаю о ней дурного; и она высшие балы имела по политесу в институте благородных девиц; но я настолько галантен, что вероятно, пригласит меня на поэтические чтения в свою усадьбу.
Словно собранием сочинений Гетте меня ударили в голову – я влюбился, граф, да, я, словно в куст черемухи упал – благоухание, соловьи, в душе отрада.
Но тут, откуда ни возьмись, словно чёрт из табакерки, выскочил коробейник – душа черствая, приехал с театром Грёз, по обмену культурным опытом.
Откровенничает перед нами коробейник, но свои товары соблазнительные выкладывает, будто обед из ювелирных изделий готовит.
Графиня потупилась – не по душе ей продавец, а что с ним сделаешь, если за нас Судьба поручилась, что мы не обидим неблагородного?
Деловой человек психологию знает, предлагает графине бонбоньерку – премиленькая вещица: золото, драгоценные камни.
Графиня конфузится, меня за руку тянет от коробейника, напоминает, что мы не для потребительства встретились, а ради филармонии, дружеского общения, что, несомненно, дороже всех золотых бонбоньерок во Вселенной.
А глазки, милые глазки графини, даже слёзы на них от внутренней борьбы и искушения – на бонбоньерке застыли, будто привязали их.
Вся жизнь моя недолгая пронеслась передо мной за один миг: позор в лицее, когда у одноклассника списывал сочинение на тему прекрасного; недостойное подглядывание в раздевалке за балеринами; воскресенье, когда по болезни отказался соборовать художника Ван Гогена.
Тоска нахлынула дёготной волной; думаю – Неужели я настолько мал по сравнению с Вселенной, что не куплю для дамы сердца, а я уверен, что нигде в Мироздании нет подобной графини Ебужинской.
В волнении я схватил бонбоньерку, а графиня мило лепечет:
«Полноте! Падре! Одумайтесь!»
А я уже света белого не вижу, за графиню и за бонбоньерку в кабалу пойду, на рудники, в переводчики к варварам.
Руки дрожат, пот поминутно вытираю, язык не слушается, как телячий фаршированный язык.
Сторговался, да ещё себе кинжал изящный с серебряной рукояткой купил – без надобности лицу духовному кинжал, но в горячке торговался, мне тогда и чёрта продали бы без рогов.
Все деньги прихожан, что носил с собой на благотворительность и вспоможения поэтессам, отдал за бонбоньерку и кинжал, будто операцию по перемене пола сделал в Новой Голландии.
Графиня Анастасия лопочет мило, укоряет меня за расточительство и моветонство, но бонбоньерку схватила, держит крепко в изящных фарфоровых ручках, что привыкли к гусиному перу.
Обещала – исполнила, пригласила на чтение поэмы, занимательно читала, с вывертами красивыми, пластичными; а затем я графине читал своё — тоже мудрёное; чувствовал, что воспаряю, прежде подобного восторга не испытывал, в Рай попал на Гармонии.
И снова она мне, а затем опять я ей.
С детства я задался целью: узнать для чего, чем живет человек?
В чем наше величайшее предназначение, и что отличает нас от животных: стихи? изящные танцы в белых одеждах?
Картины старых мастеров и авангардная живопись, где воплощаются самые неожиданные изобретения художников, словно холст – мозг?
Когда встретил графиню Ебужинскую и самопожертвовался ей, принес себя на алтарь любви, подставил голову под топор изящной дамы – графиня изумительно танцует «Лебединое озеро», ножку выше головы целомудренно поднимает, – и озарился при встрече дивным огнём семитов.
Не знаю цель жизни других людей и существ, но для меня всё воплотилось в графине Ебужинской: для неё живу, она – цель моего существования, ей и живу, пока деньги на услады есть
Самопожертвование деньгами; мне кажется, что не важны способы, а обязательна цель, и цель моя – угождать графине, а откуда я деньги на изысканное получаю – не имеет значения, ибо слушаю себя и вижу в себе то, что другие среди Звезд не различают.
С тех пор живу в волшебном царстве: как только появляются деньги - графине безделушку покупаю; блеск в глазах любимой женщины – наивысшая мне награда, за неё все Чёрные дыры бы отдал.
Да денег требуется с каждым днём всё больше и больше – поэму не остановишь… поэтому, граф Яков фон Мишель, подпишите здесь и здесь, что уверяете в полном Вашем согласии – куда вы денетесь после откровенного вина? а ещё здесь и здесь – что вы обещаете не губить флору и фауну – природозащитные организации требуют.
— Извольте объясниться, падре, – граф Яков фон Мишель протянул руку к шпаге, но сил, что потрачены на подписи под неведомыми документами, уже не хватало, будто их выпили красные муравьи. – Вы опоили меня дурным зельем с отравой…
— Не зелье, а – вино! – падре выпил белой жидкости из маленького стаканчика, закашлялся, будто читал дурной роман. – Я пью зелье, барзо зело!
Не трава, а – лекарства, иначе вы бы от возмущения, граф Яков фон Мишель, сердце своё надорвали, а без сердца вы никому не нужны, даже графине Сессилии Маркес Делакруа, и никто за вас не заплатит и луидора.
Мне же за вас отсчитают тридцать серебряных луноликих унций – не густо, но на мантильку и шляпку для прекрасной графини Ебужинской – предостаточно, даже останется на билеты в консерваторию, благотворительность.
От предвкушения в груди разливается, и сердце трепещет ночными бабочками.
— Не в своём рассудке, вы, падре, иначе бы честь не потеряли, вы же не овца, что теряет шерсть на колючках кустов крыжовника! – граф Яков фон Мишель шептал, губы налились жидкой платиной. – Исползаете меня в своих целях, называете их добром, а по существу – зло, чёрное, словно уголь в шахтах.
Маменька меня водила на экскурсию в заброшенные шахты, но не угольные, а наши семейные, алмазные.
Полагаю, что сердце ваше, падре, не белее черноты подземелий, где дух бродячий скитается без упокоения.
Я должен немедленно спешить на выручку графини Сессилии, она мне доверилась, а вы препятствуете, опаиваете зельями, продаете с неизвестной целью; да, я – произведение искусства, как и каждый гражданин нашей Планеты, потому что мы – наивысшая раса, оттого, что не нарушаем традиции, а ваша розовая свинья-копилка, пусть даже не живая, нарушает все традиции.
И графиня Ебужинская – видел её, гармонично сложенная, утонченная целомудренная натура, благородная по линии отца, графа Ебужинского, но вы испортили непорочную девушку, отворили ей душу, соблазнили бонбоньеркой, а теперь шарите в замутненной душе и ищете жемчужные зерна.
К барьеру, падре!
— К барьеру? Я бы поставил вас к барьеру, граф! – падре Гонсалез вскочил, схватил графа Якова за жабо, приподнял, а, затем вспомнил, что нужно беречь себя для графини Ебужинской, с досадой бросил графа Якова на пол (граф Яков фон Мишель отметил чистоту мозаики и красивые сценки из жизни благородных музыкантов). – За оскорбление моей дамы сердца графини Ебужинской я бы пробил в земле дыру, и спустил бы вас в ад; а, если ад не существует, то я бы для вас его изобрёл – умею, талант имеется.
Вы посмели бросить подозрение на натуру в высшей степени благородную, морально воспаряющую, кристально чистую, бриллиантово дорогую!
Хитрите, граф!
Вы не достойны ленточки с туфельки графини Ебужинской, не говорю уже о кокарде за нравственность, что графиня получила в институте благородных девиц. – Падре бормотал, губы дрожали, но руки делали своё: бумаги полетели в стол, из-под алтаря падре выкатил носилки на колесиках, очень похожие на гроб. – Деньги для графини – вот что мне нужно, поэтому я не пойду с вами к барьеру, пусть даже он изукрашен мудрыми изречениями древних философов с Земли.
Вы кровью искупите свою журьбу в адрес моего облака, моей Анастасии Леопольдовны.
— Благородны ли вы, падре, если защищаете одну даму, а о судьбе Сессилии Маркес Делакруа не печетесь, словно совесть свою в ботфорт убрали? – граф Яков фон Мишель усмехнулся, но вместе со смехом из немеющих губ вылетел неблагородный  хрюк – так знаменитый оперный певец граф Диего Родригес Лавуазье выдал фальшивую ноту на празднике искусств в Новой Риге. – Каждая секунда на счету, когда графиня Сессилия Маркес Делакруа, она же – Принцесса Сессилия Гарсиа Ганди – не пойму, отчего и почему Принцесса, но сказанного не воротишь воробьём, – в опасности.
Мой долг…
— Напоминаете мне о долге, граф, взываете к моим благородным чувствам, высокой морали, что выше колокольни? – Падре зажег большую свечу, размахивал огнём перед окном, подавал сигнал – так художники яркими картинами призывают поэтов в гости. – У вас лицо разбито, под глазом синяк, словно вы только что сошли со сцены, и играли непотребную роль Королевского шута в коротких штанишках.
Камзол помят, панталоны изорваны, перо на шляпе погнуто, а гнутое перо в вашем роду – позор несмываемый, как вечная краска гномов.
Вы выйдете из ратуши, призовете людей; поведаете, что некие мифологические разбойники – а их примут за плоды вашего воображения, потому что матушка ваша на своём первом балу видела разбойника, а батюшка ваш отличился, и рвение ваше припишут фантазиям, комплексу неполноценности, что вы ощущаете себя ниже батюшки, и привело дурное к преступлению.
«Где графиня, а ещё и восхитительная Принцесса Сессилия Маркес Делакруа - Сессилия Гарсиа Ганди?» – вас спросят с пристрастием на внеочередном, посвященном пропаже Сессилии Маркес Делакруа, фестивале, и на тот фестиваль явимся мы с графиней Ебужинской…
Вы снова повторите слёзно, что злодеи похитили графиню, а некий варвар ударил вас в лицо — неблагородно ударил, подло, не по правилам, потому что мужчины дерутся в соответствии с Уставом, и вы знаете, а, если забыли – найдете в древних свитках на бересте и пергаменте; тибетские монахи передают знания татуировками.
На послушнице в монастыре на Земле я даже прочитал тибетскую Рамаяму – с ног до головы читал, спереди и сзади – много букв, как в море морских звёзд.
Недоверие к вам, оборванному, в кровоподтеках и с синим под глазом усилится, когда вы выдохнете пары неблагородного алкоголя: а алкоголь, как известно – утешение для низших существ; собаки пьют пиво.
Что о вас подумают графья и князья, благородные бароны и шевалье?
Подумают, что вы развратились, потеряли нравственность, причастны к похищению графини Сессилии Маркес Делакруа, или даже её собственноручно закопали в саду под сакурой; из побуждений эстетических закопали или из стыда; о том, что вы давеча не поприветствовали графиню Сессилию Маркес Делакруа возле кондитерской «Смит и Вессон» всем известно, и бросает тень на репутацию рода МакНьютонов.
Вчера не заметили, а сегодня надругались, пусть нравственно, даже с ней дрались, и графиня Сессилия Маркес Делакруа вас проучила, что тоже – позор для вас: ИЫЫЫХ! Мужчина, а с девушкой дерется, как с самолюбием.
Всё против вас, граф Яков фон Мишель, даже бахрома на ваших панталонах загрязнилась, а что говорить о чести и достоинстве, когда вы лыка не вяжите и по вашей вине графиня пропала, словно её луком угостили.
Прощайте граф, вас более не ждут великие дела! Я же должен поспеть на чтение поэмы к неподражаемой душечке графине Ебужинской – когда ступает, то Звёзды гаснут от стыда за их ничтожество перед красотой графини. – Падре Гонсалез перевалил тело молодого графа Якова в гроб-носилки: — Не жмёт гроб?
Ах, эти черти – откуда прибыли к нам, и за какие грехи тошнотворные, словно олифу продавали без лицензии! – Падре схватил длинную палку с цепью и листом толстой кожи буйвола на конце и палкой, словно мухобойкой, ударил по волосатому рогатому существу величиной с кастрюлю; послышались стук копыт и хрюканье, затем отчетливое проклятие существа из одного слова «Проклинаю»; падре пинком отправил существо под лавку, с отвращением и ужасом прапорщика художника в плену балерин, снимал с мухобойки, прилипшие статическим электрическом, волоски: — Суетятся, бегают, проклинают, а толку от них ноль; почему на фабрику картин не идут, отчего не изучает музыку? 
Черти необразованные!
Позвольте, граф, у вас на лбу грязинка, я её сейчас сотру, как ненужную строку в куплете, а то и вы на чёрта похожи, – падре батистовым платочком с монограммой дома Гонсалез удалил грязь со лба графа Якова.
Хлопнула крышка гроба, заскрипели шурупы, и в скрипе шурупов граф Яков фон Мишель видел своё, пусть не полное, как банка с масляной краской для художеств, но избавление от греха и позора.
«Ноне полагал, что вся моя жизнь предшествующая – для встречи морально устойчивой графиней Сессилии Маркес Делакруа! – граф Яков фон Мишель вспомнил сценку из фильма, когда положенный в гроб и заживо замурованный в стене музыкант из фильма «Убить музыканта Битховена» в гробу перевернулся и ударами валторны сломал гроб. – Но, неужели я ошибся, как петух в овчарне?
Жалоблюсь, а в гробу, и жизнь моя: товарищи по лицею, первые стихи, робкая улыбка матушки, – всё для бесславной смерти, словно я обесчестил дурным словом забор возле института благородных девиц».

— Вставайте граф, вас ждут Великие дела! – голос ударил со всех сторон, и задача – не остроумие старой фразы, а – децибелы, что вырвали графа Якова из сна, вернули к жизни, отрезвляли после вина и других, не менее гадких, аморальных поступков вчера.
— Они меня преследуют – не знаю, кто они; может быть – козы гуманитарные… гуманоидные. Или моя совесть – понравилась им фраза о графе, или припечатывают, как пароль. – Граф Яков фон Мишель приподнялся с нецарского ложа – синтетический матрас на железном полу, словно насмешка над благородным графом, который спал дома на трех перинах лебяжьего, нежного, подобного улыбке матушки, пуха. — Стану на колени, попрошу прощения у Судьбы и у себя – так художники Западного города каждый день встречают рассвет, а затем предаются творческим излишествам до следующего утра.
Увижу ли я утро в подземном царстве шипящего и грохочущего железа: а железо – кости чертей!
Не брежу ли я, а, если брежу, то не более ли материален мой бред, чем ноги ватные?
— Граф! Граф Яков МакНьютон! – из темного угла на четвереньках выполз молодой человек в бархатном камзоле, в идеальном розовом жабо, в синих обтягивающих панталонах и в туфлях с серебряными пряжками, словно только с бала вернулся (впрочем, когда граф Яков фон Мишель пригляделся, то отметил, что и камзол и жабо изрядно помяты, а на панталонах коричневые пятна; и, если бы пятна разделялись на мужчин и женщин, то пятна – женского рода). – Судьба свела нас в помойном Космолёте, как на выставке безобразных картин.
Куда летим без своей цели?
К чему высокому стремимся, или нас устремляют, как молодых поэтесс в институте изящной поэзии?
Из-за тусклого света и невыносимой сухости во рту не узнаете меня, граф Яков фон Мишель? – Мужчина хрипло закашлялся, правой рукой (на ладони татуировка – лилия и лев) пригладил слипшиеся шоколадные кудри. – Я – ваш товарищ по начальной школе: виконт де Бражелон.
Когда увидел вас в узилище, то глаз не отводил, а с мучительными сомнениями размышлял — достойны ли мы плохого, или плохое достойно нас?
Облагораживаем ли мы Космолёт, или Космолёт нас принижает – так в филармонии, если скрипачка в порыве эстетической страсти рвет струну, девушку называют разносчицей полуразвалившейся морали.
— Виконт! В других обстоятельствах я сочел бы за честь подойти к школьному товарищу, заключил бы в объятия; поразительно помню в школьной постановке Тристана и Изольду в вашем исполнении, виконт, в данной ситуации я осквернён, и полагаю, что вас унизит, если пожмете мне руку, недостойному, словно я только что на французском языке спел гимн гробовщикам.
Ой, виконт!
Что это серое пробежало у вас меду ног, стремительно, в то же время — опасное, как спорщики в Консерватории?
— Не разрывайте своё сердце, друг мой, граф Яков фон Мишель! — виконт де Бражелон эффектно положил холеную ладонь на ручку шпаги – так балерина закидывает ногу на мольберт. – Корабельная крыса – нечистое животное!
Шныряют, никакого почтения в людям не выказывают, словно гуманоиды дикари необразованные.
Покрасил бы я крысу в желтый цвет позора, но нет краски, стеснен в обстоятельствах на чужом Звездолёте.
Подобное я в последний раз испытывал, когда в карете направлялся с Великосветского собрания академиков живописи в своё имение – и цель благородная, и пассажир в карете – превыше всяческих похвал, потому что разодет я наиизящнейше.
За окном – ночь, с неба падала холодная вода, полагаю, что холодная, оттого, что – дождь; я не печалился, вспоминал стихи любимых романтиков, отчего в сердце моём – день, а на душе – лето.
Вдруг, карета остановилась, и кучер граф Иван Васильевич Бонапарте – премилейший музыкант, поэт, общественный деятель, но обедневший, как крыса на Звездолете, оттого и нуждался, временно у меня за кучера – хохотун и потешник.
«Милейший сударь виконт де Бражелон, – граф Бонапарте обращается ко мне в переговорное окошечко, с нанокозел, а голос у него умилительный, с поразительными нотками оперного. – Извольте, я загадаю вам загадку любопытнейшую, словно мы не в карете, а в больнице, но калеки без панталонов в больнице – все знатнейшие, не тоскуют, а целыми днями поют и сочиняют.
Вот в чём моя загадка, премилый виконт де Бражелон:
«Черныш, огарыш, куда едешь? – Молчи, продолбанная, и тебе там быть!»
В чём же ответ, как вы полагаете, просвященнейший виконт де Бражелон? – граф Бонапарте со значением замолчал, а я невольно залюбовался его точеным профилем, что пригодится на хозяйстве в усадьбе любого эстета.
Я плотно закутался в горностаевое манто, раздумывал, знал, что ответ близок, он находится за гранью веков, в устных преданиях Земной старины, где берестяные грамоты и девушки, похожие, на песни.
Вдруг, робкий стук в дверцу кареты отвлёк меня от высоких мыслей – так мелкая пташка соловей отвлекает слушателей от дурного романса заезжего комика.
Я надеялся поправить своё настроение, поэтому бесстрашно распахнул дверь – ветрам и дождям на грудь! — виконт де Бражелон клацнул зубами, его била дрожь воспоминаний, словно ожившие образы незримо щипали за ягодицы. – Но рука моя уверенно обхватила ручку шпаги — так змея обвивается вокруг чаши с ядом.
Фехтовальщик я искусный, и горе тому, кто усомнится в моих словах – горе и грязь осмеяния.
Опасения оказались напрасными: под дождём стояла обворожительная молодая графиня Елизавета фон Гумбольт – лицо нации, предмет споров художников и музыкантов, картина стиля.
Бальное платье намокло, выгодно облегало совершенные формы; мантилька лукаво подрагивала, будто тронутая осенней изморозью; я тотчас потупился – в высшей степени неприлично, когда молодой человек пристально вглядывается в даму, словно ищет в морской пучине вдохновение.
Графиня мило улыбалась из дождя, и улыбка её облагораживала, словно отгоняла непокорные тугие змеиные струи.
«Графиня! Оставьте неблагородный дождь!
Вольно ли молодой девушке — я вижу кокарду за прилежание в реверансах в ваших волосах – стоять под дождём, словно вы потеряли скрипку и ищите в потёмках Бальзаковских, не спешите в имение, чтобы не надорвалось от потери сердце престарелого, как рояль «Меккер», вашего батюшки?»
Графиня покраснела – я преотлично, как барс вижу в темноте, – молчала, затем говорила быстро, честно, открыто, с тактом, привитым в институте благородных девиц – так на грушевое дерево опытный садовник эстет прививает плоды урюка.
«Карета моя сначала колесом попала в выбоину, затем накренилась опаснейшим образом, и всё это не привело бы к трагедии, если бы не обстоятельства, но об этих обстоятельствах я не доложу вам, сударь, потому что мы с вами мало знакомы; порядочная девушка блюдет себя и свою душу в моральной чистоте, никто на чистоту не посягает, даже хозяйка, то есть я.
Обстоятельства сложились так, что карета перевернулась, а кучер – благородный князь Мышкин Федор Михайлович оказался в весьма щекотливом положении, отчего и скрылся, чтобы его лопнувшие панталоны – ах, дурное слово, я накажу себя за пустословие – на, на, получи, за негодный ротик, – графиня Елизавета фон Гумбольт мокрым веером, словно порыв ветра, ударила себя по левой ладошке – наказала за слово «панталоны», – разорванная часть одежды… не опозорила мой взор и моих спутниц.
Судьба часто нас испытывает, и нет на Судьбу хулы; мы принимаем, осмысливаем и переводим даже самые последние невзгоды в литературный язык и язык образов на холстах – так птичка перерабатывает в зобу зернышки.
Я заплакала, мысленно попрощалась со своей нравственностью, и, возможно, свела бы счеты с жизнью, как графиня Каренина бросилась под Звездолёт, но Провидение прислало вашу карету, виконт де Бражелон.
Поверьте, моего стыда вы не узнали бы никогда, если бы я не услышала от вашего кучера загадку – будто током высокого напряжения ударило меня в розовые изумительные ушки.
Народный художник Гармонии Франц Наоми Кафка посвятил моим ушам несколько своих замечательных полотен…
Розовое на белом! Поразительно! Восхитительно!
И, если бы не моя мораль, не порядочность, то я бы немедля сплясала бы и в танце языком жестов показала красоту своих ушей – так фазаны бахвалятся перед самками питонов.
Когда моя бабушка графиня Изольда фон Красовская умерла, все суетились, бегали, вспоминали негостеприимство старых Дворцов, говорили о заборе, что необходимо сжечь в память о бабушке, а я плакать не могла, терзала тряпичную куклу и удивлялась бегающим людям, думала, что если каждому дать смычок и скрипку, а затем всех облить кипятком, то музыка поднимется преужаснейшая – колени треснут.
Подобную суету я ожидала в вашей душе, виконт, и не желала вам суеты предгробового праздника с поминальной кутьёй.
Во избежание вашего расстройства, если вы не ответите на загадку вашего любезнейшего кучера, – реверанс и плезир кучеру графу Бонапарте, – я дам ответ на загадку; не выношу, когда истерзанные души виконтов томятся, подобно пешке в ладейном окончании.
На загадку:
«Черныш, огарыш, куда едешь? – Молчи, продолбанная, и тебе там быть!»
Ответ – Пивной котёл и чан.
Теперь же, когда вы знаете истину, то, разрешите мне откланяться со всем присущим мне благородством и почтением – так кланяются королям приближенные княгини».
Графиня Елизавета фон Гумбольт присела в долгом реверансе опустила очи долу – картина восхитительная, чудесная, будто маслом по лицу.
В отрадном удивлении, я решительно захлопнул дверцу кареты, навершием шпаги ткнул кучера в спину, будто пробивал Великую Музыкальную стену:
 «Гони, почтеннейший  граф, настегивай лошадей, будто от вампира спасаемся!
Честь!
Честь бы не оставить под дождём, как в покоях моей матушки я однажды оставил разбитую виолончель – до сих пор терзаюсь невыносимым стыдом, словно меня черти распиливают на куски».
Мы проехали изрядно, и я уже уверился, что мы на дне реки, где место несчастным эстетам виконтам, но затем переменил мнение:
«Ворочай, граф!
Обратно, и пусть вечные скитания станут мне ярмом девственности – бывало, брожу по Дворцу из анфилады в анфиладу, а на сердце пусто, не поют свирели.
Не столетняя война между мной и графиней Елизаветой фон Гумбольт, а, если не война, то яркий свет дружеских отношений, поэтичной мечтательности озарит мою душу жертвенным белорусским костром, когда парни сжигают себе промежности».
Мы вернулись; вместе с графиней я заметил её подружек, о которых скромная, потому что морально устойчивая, девушка не поведала мне, будто я – тёмная материя, а не виконт де Бражелон.
В изысканейших почтительных одах, и уверениях в своём почтении два часа под вечным дождём, я упрашивал графиню Гумбольт и её подруг графинь и княгинь, оказать мне честь – войти в мою карету и добраться до ближайшей филармонии или моего Дворца.
Порядочные, потому что – благородные графини и княгини отказывались, робко щебетали о незапятнанных репутациях, и похожи в своей добродетели на светильники с оливковым маслом.
Я уже отчаялся, но поучительный случай из жизни баснописца Лафонтена помог мне, как помогает лыко в строку:
«Прелестные дамы, – плезир в их сторону, но без куртуазностей плезир, иначе дамы затаили бы на меня обиду и обвинили в некультурности, а после подобного обвинения – мораль уже не мораль, и лицо моё покроется прыщами позора, как у пресноводной камбалы на теле выступают знаки отличия. – Лафонтен написал басню на схожую тему, словно, мудрейший, догадывался о нашей встрече в не рекомендованной для моральной устойчивой дамы ночИ.
Суть басни:
Осёл пришел к логову льва и бахвалился:
«У меня копыта, а у тебя, лев, нет копыт — бедные родственники расхватали.
Кто с копытами, тот – мудрец, а без копыт – просто лев!»
Лев вышел из пещеры и вынес в лапах два цветка: настурции и ириса, рыком Вселенную известил о своём благородстве, перед которым хамы робеют, становятся шелково-ласковыми.
«Сможешь ли ты, осёл с копытами, отличить цветок настурции от цветка ириса?
Если не отличаешься один цветок от другого, то, как ты отличаешь мудреца от глупого? осла ото льва?»
Осёл в ответ упал на спину, признал превосходство в мудрости льва – так варвар склоняется перед искусством нашего поэта.
И вы, нравственно стальные дамы, дамы не уличили меня в невежестве и в неблагородстве, не откажите в моей просьбе – войдите в карету поэтессами и художницами, музыкантшами и танцорками, недосягаемые для хулы – так невозможно разрушить Небесный хрустальный замок.
Дамы приняли моё предложение, и вскоре всех я развез по фамильным дворцам; не слишком гордился, а одна мысль меня терзала серебряным колокольчиком: не бросил ли я тень на честь некоторых из дам, оттого, что не предоставил им карету вместительную, обширную, словно сад Леопольды?
Воспитание не позволит приличным дамам укорить меня вслух за то, что карета с трудом вместила шесть очаровательных созданий, но в душе, возможно, останется пеплом из крематория некоторое недовольство в мой адрес.
Я журил себя, и с твёрдым сердцем отправился к падре Гонсалезу на исповедь – так первые музыканты погибали от ударов барабаном по голове.
Падре Гонсалез находился в прекраснейшем настроении, читал стихи Бальмонте, предложил мне Райский нектар в серебряном кубке, слушал моё повествование с лёгкой улыбкой отца-благодетеля, даже изволил вспомнить и своё детство, когда катался на запятках фамильной кареты.
Я упомянул о дамах, что вынуждены из-за того, что моя карета не достаточно вместительная – знал бы я об оказии, заказал бы длинную карету с сервомоторами; и как только голос мой коснулся темы графини Ебужинской Анастасии Леопольдовны, падре Гонсалез преобразился в вурдалака – глаза вспыхнули фиолетовым, а я читал в бюллетене, что у главных падре фиолетовое исподнее.
До сих пор терзаю себя загадками – что так вскипятило падре Гонсалеза – я с дамами путешествовал целомудренно, даже стихи не читали; стихи могли привести к романтизму, а мне доверена честь перевозки дам, поэтому о романтизме – ноль.
Падре, казалось, сошёл с ума – так нагнетают истерию великие пианисты: бегал по ратуше, рвал на себе волосы и всё из-за того, что на ухабе карету качнуло, и графиня Ебужинская туфелькой слегка коснулась моей туфельки – мимолётно, без умысла, и разве есть умысел в моральной устойчивой даме, похожей на вулканическую белую лаву?
Падре Гонсалез укорил меня, назвал фармазоном и твердо сказал, что только кровью я смою позор за стеснение женщин и девушек: Альбатрос кровью свой позор смыл после концерта; граф Минкин кровью успокоил себя; князь Жуан кровью очистил бесчестие, теперь – моя очередь, и нет того прощения, что я заслужил.
Теперь я в одной дурной компании, с вами, граф Яков фон Мишель, и не цокайте – неприлично, когда граф цокает.
Не спрошу о вашем грехе, но горд, что и вы смоете своей кровью свой же позор – тайна, она и на балу тайна, когда под маской не видно личико дамы, но вы знаете заранее, что оно – прекрасно, ослепительно и лучезарно, пусть даже под маской скрывается мораль или усатый корнет.
— Кровью! Всего-с? – граф Яков фон Мишель обрадовался, смерть – слишком просто, а позор смоется и затеряется в реке времени.
Полагаю, что переправляют в Другой Мир или на другую Планету —  и что – прелюбопытно, место, куда прибудем, культура, технологии – не важно, если идет речь о спасении чести через честь – так утка под ножом мясника не интересуется завтрашним днём.
Мы убьём дракона?
Спасём Принцессу?
Ах, но, когда я погибну, то кто спасёт мою принцессу Сессилию Маркес Делакруа?
Нет, не мою, но, по моей вине, будто сироту и вдовицу оставил без абонемента в консерваторию.
— Полноте, граф! — виконт де Бражелон махнул рукой, потерял интерес к общению с другом детства. – Мой попугай твердил об изящном, но погиб от лап и зубов кошки.
Мы же не в шестой симфонии Бахховена, графа от рождения.

Новый диалог прервали лёгкие балеронские шаги по ржавой, облитой помоями, лестнице – словно напоминание о будущем аду.
— Со временем я узнаю себя лучше, но у вас уже нет времени, даже нет сна, а кивнете мне головой, то я и нотные знаки увижу на ваших ланитах! – В узилище спустился изящный поэт с гусиным пером на шляпе (и в поэте граф Яков фон Мишель узнал с удивлением — академик живописи барон Матхаузен). – До высадки осталось два часа: для микроба времени предостаточно, а для мыслящего изящно эстета – пустяк, а на пустяках мы не останавливаемся, всё равно, что два раза вступить в дурную пьесу.
Узнали бы вы меня по-приятельски, но мины, они – опасные, и опасность – одноразовая, как вдохновение феи. – Борон Матхаузен с низким поклоном протянул виконту Бражелону и графу Якову фон Мишелю два пояса с утолщениями, будто на пианино прилепили скульптурный гипс. – Впрочем, без раздражения я закреплю мины на ваших телах, вокруг поясов – способ, известный издревле, применялся поэтами музыкантами для усмирения публики, на Земле. – Барон аккуратно застегнул мину на талии виконта, затем – графа Якова фон Мишеля: — Поразительно держите свои тела в неге, но не переусердствовали; ваши талии – благородные, осиные, сделают честь любому эстету нашей просвещённой Планеты, господа.
На дипломной работе в Консерватории я изучал изгибы виолончелей, измерял до микрон, а затем остроумнейше назвал виолончель моралью с талией.
Преподаватели восхищались моим остроумием, фразу цитировали, а вы, эх, молодежь, молодежь, не уважаете традиции, не вникаете в пергаменты – вам бы на свирели поиграть, да роман на ночь сочинить. – Барон Матхаузен тряхнул львиной белой бородой, проверил прочность застежек на поясах, крякнул, словно селезень под лебедкой. – Из детства помню девушку в белом платье; годы стерли из памяти туфли, а лицо преобразилось в виолончель!
Во как!
Институтки у вас в прошлом, господа, а в будущем – Слава, подвиг, и я вам немного завидую золотыми словами; не упал я до греха, не свалился в пропасть проклятия, оттого и не получил благословение падре Гонсалеза на искупление греха смертью.
Лишь простой проводник в Мир иной я, а в по ту сторону жизни вы встретите больше поэтов и музыкантов, чем на живой стороне, словно рыбу выгнали из родного моря.
В море, когда годы мои подошли к критическому для эстета, рубежу – двадцать пять лет, плавали акулы; мне же не терпелось их извести, и я щедро сыпал в воду ядохимикаты.
Вдруг, голос над головой отвлёк меня от сочинения оды в честь акул, словно поэтической кувалдой по темечку.
«Благороднейший юноша в белом жабо и творческим блеском в очах!
Зачем вы травите съедобных рыб, которые никогда не болели раком.
Раки болеют раком, а акулы не болеют раком – дискриминация, и, хотя я с другой Планеты, прибыла к вам по обмену опытом в сольном оперном исполнительском искусстве, а знаю о неполиткорректности и неблагородстве предостаточно, словно меня накачали во сне книгами».
«Вы моя муза?
Я не вижу вас, благородная, судя по голосу, дева! – я кулаками протирал глаза, думал, что ослеп, оттого, что голос слышен, а девушка не видна! – Сплю ли я, или уже оказался на Парнасе?»
«Я чудно одета, потому что бедная, у меня одно платье, сценическое, а другую одежду на гастроли я не захватила, потому что на нашей планете Земля лучшей одеждой для девИцы полагается скромность тихонькая, шёпотом!
Платье я постирала, жду, когда высохнет, а вдруг вы, с пылающим взором романтика и кульком с ядом для акул – дисгармония, но она тем прелестнее, чем ближе слёзы искупления на глазах котёнка.
Дома меня ждёт полосатый котёнок Мурзик, похожий на Вифлеемский столб.
Возможно, что конфузливое животное не дождётся меня, оттого, что заперт в тёмном смрадном чулане, без еды и без воды – бедное существо с лапами и шерстью!»
Из ниоткуда послышались рыдания, и я огорчился, оттого, что — благородный, поэтому — ранимый стрелами Амура.
«Вы – незаконченная книга, но всё же, сударыня, мне удивительно, что я вас не вижу, хотя глаза, протертые химически опасными руками, уже слезятся, но горы вижу, рояль белый в кустах зеленых замечаю, подвенечное платье оперной певицы висит покойником на суку, а вас – не ощущаю зрительными рецепторами, будто у меня в глазах не очи, а – суповые тарелки!»
«Вы, сударь, поэт!
Благороднейшее существо, окутанное сложными платиновыми нитями морали, чести и долга – так закутывается в хитон философ.
Ваша нравственность не позволяет вам смотреть на обнаженную девушку, поэтому вы меня и не видите!
Вспомните о жеребцах, что ночью пляшут под Луноликой вербой.
Жеребцов вы наблюдаете, а обнаженных наяд – нет для вас!
Мир вокруг вас полон нагими феями, русалками, но они скрыты от вашего целомудренного взора, иначе сердце лопнуло бы от досады, что неприлично рассматриваете лоснящиеся женские тела!
Вы ощущаете меня, – мою ладошку накрыла теплая невидимая узкая ладонь и провела моей рукой по обнаженному – я узнал по характерным выпуклостям и впадинам – женскому телу, ароматному даже на ощупь. - Всем расскажу о чести и доблести высоконравственных эстетов с Планеты Гармония!
Надо же – не видите, потому что благородны, как олень!»
Девушка засмеялась, невидимый смех удалялся, вместе с ним уползали грозовые тучи, а платье сорвалось с ветки и полетело в чащобу, туда, где рождаются рифмы, но не кровь-морковь. – Барон Матхаузен замолчал, погрозил виконту Бражелону и графу Якову фон Мишелю узловатым старческим пальцем (с массивным золотым кольцом). – Шалопаи!
Чуть заведется у меня дурное, так я его из головы выплескиваю, как нечистоты.
На ваших поясах – красные кнопки: нет, не нажимайте сейчас, они активируются перед атакой, когда рифмы понесутся в ваших головах со скоростью падения рояля с горы в кусты.
Кнопка из пластика, а в ней сокрыта тайна Вселенной – одно нажатие, и вы – Герой баллад, рыцарь, что позор свой смыл кровью, а грех – частями разлетающегося тела.
Замужества от вас не требую, но, как только выйдете на поле брани – одни против Вселенной, то внутренним взором, а затем внешним – найдите танк противника, он – желтого цвета, а наши — синие, словно сливы на Новогжельском блюде.
Гимназии не нужны, чтобы отличить синее от желтого; многие Галактические флаги – желтые с синим – самостийно!
Не знаю смысл слова «самостийно», но звучит благородно, как нота «фа» в фаготе.
Бросаетесь под жёлтый танк и нажимаете на кнопку на мине, что у вас на поясе – не ошибетесь – мина одна и кнопка одна, как институтка перед лектором.
Взрыв! Бабах! Оды! Отрада!
Не закрою руками Мир, но ваши глаза, если найдут на поле брани, подберут для кунцкамеры и закроют глаза медными пятаками или ладошками – так положено по Уставу.
Желтые – враги, они против прогресса, против культуры; безнравственность, беззакония, аморальность, попирание грязными ногами поэзии, изобразительного искусства, скульптур, музыкального мастерства, балета и многих других незыблемых, как колышек гитары, истин – основа существования подлых и некультуральных жёлтых.
 Синие – люди не благородные, но стремятся к культуре: мужчины поют и пляшут, музицируют, слагают вирши – тихонько, и вероятно, через тысячелетия достигнут уровня нашей теперешней культуры, когда два незначительных человека за роялем значат для Вселенной больше, чем столкновение Чёрных дыр.
С проклятиями на устах в адрес жёлтых, и одами синих взорвите, танк желтых, и все ваши грехи, как наказал падре Гонсалез, взорвутся вместе с вами; дурное, что попадёт в блиндажи к выжившим из ума жёлтым, окрасится спелой вишней.
Потешно, я приобрёл краску для буклей — серебряную, а оказалась – вишнёвая, непозволительно, когда крик нарочно или по профнепригодности обманывает культуру; мы же не убиваем дворецкого за небрежно пришитую серебряную пуговичку. – Барон Матхаузен укоризненно качал головой, тяжело вздыхал, словно виконт де Бражелон и граф Яков фон Мишель виноваты в плохом пришивании пуговиц.
Он вышел, оставил за собой запах сирени.
— Не забыть бы: желтое взрываем, а синее восхваляем! – виконт твердил, потирал потные ладошки, будто растирал хну для пейзажной живописи. – Заметили ли вы, друг мой по ближайшей смерти, граф Яков фон Мишель, как покорно барон Матхаузен принимает нашу долю: пряничный академик – услада для молодого поколения младогегельянцев и терпсихористов.
Если бы он родился пифией, то сидел бы на золотом треножнике над подожжённой коноплей.
Мне в диковинку обстоятельства нашего путешествия, но я верю, что бледная душа воскреснет возле книги, а все украденные в дурные времена, вернутся в Национальные Библиотеки Гармонии… как только мы взорвемся вместе с лимонными танками.
Граф, Яков, почему вы молчите, и левый глаз ваш подмигивает в пустоту, словно на языке моргания ведете переговоры с жёлтыми.
— Не надругайтесь над моей моралью, виконт!
Я сочиняю оду в честь нашего подвига, и благодарю в мыслях Провидение за шанс искупления, что достался нам, а не другим грешникам, которые не имеют понятия о нравственности – так обезьяна без одежд в зоологическом саду демонстрирует благородной публике неприличное.

О других грешниках граф Яков фон Мишель ошибся, хотя он и грешники не похожи на обезьяну в зоологическом саду.
Ожидание Подвига – он же – смерть под жёлтым танком для виконта де Бражелона и графа Якова фон Мишеля прошло с сердитым кряхтением, обильным потоотделением и невнятными вздохами, которые благородная девица приняла бы со стороны за вздохи о неразделенной любви.
Внезапно, как в страшном сне о поруганной чести, взвыла сирена (граф Яков фон Мишель слышал сирены на представлениях, в спектаклях, когда бесталанные артисты с постановками из других Миров разыгрывали на сцене Звёздные войны, больше похожие на домашние склоки).
— Неожиданно, весьма невовремя война! – в карцер с бритвой в руке и с мыльной пеной на левой щеке вбежал барон Матхаузен под цвет пены для бритья. – Милорды!
Казуистика, да плюнул бы я на казуистику, если бы не анализ соприкосновения прекрасного с ужасным – так милуется Квазимода и балерина Коко.
Звездолёт обстреливают некультурные хамы – без предупреждения, без объявления войны, за что им – порицание и хула, и тем откровенен ваш подвиг, потому что вы видите и слышите военные действия, а они запланированы на пятнадцать минут позже – без споров, без создания приютов для одноногих инвалидов войны.
Я жалею одноногих, даже посещал курсы, будто бы у меня ногу оторвало барабаном или отрезало струной арфы.
Неудобно без ноги, словно играешь по памяти фуги Беха.
Прыгал я час на левой ноге, допрыгался – ногу свело; свалился я бесстыдным образом, даже панталоны щегольские порвал – позор, конфуз, и осознание, что человек — не цапля.
Ваши ноги покамест при вас, и решительно сопротивляйтесь, если до вашего подвига вам предложат отрезать ногу на холодец. – Барон Матхаузен приладил за спиной виконта де Бражелона ранец – один конец провода – к ранцу, а другой в узкий тёмный проход; из прохода доносился металлический скрежет, будто железный чёрт скрипит зубами в аду: — Первый пошёл!
Хлопок, и виконт де Бражелон за тросом скрылся в проёме – так интриганка институтка скромница убегает с первого свидания с наречённым графом женихом.
— Мечтаю! Взаправду! Матушка! – не героические, но и не лишены патриотизма и внутренней эстетической силы слова виконта де Бражелона перед полётом в легенду.
— Мелочи, всё в нашей жизни – мелочи, кроме ощущения, что я – Центр Мироздания!
Белки собирают орехи, а затем орехи съедают, разгрызают прочную скорлупу крепкими желтыми зубами – вот круговорот прекрасного и рационального в Природе!
Но белки не приспособлены к балету, не поднимают ногу выше головы и не сочиняют романсы, поэтому о белках балладу не сложат, а о вас, граф Яков фон Мишель – хоть сто баллад посмертно!
Поэтам нужны новые имена для сочинительства – так повар требует утку, а художник – красок по холсту! – барон Матхаузен легко подтолкнул графа Якова фон Мишеля (графу показалось, что барон неприлично пнул ниже спины, но на сатисфакцию, на «К барьеру, барон!» силы и времени не оказалось, словно отняли на экзамене по теории Искусства).
На грани разрыва связок и выплескивания крови из всех природных отверстий граф Яков фон Мишель пролетел с перегрузками через тёмное, затем вылетел через ослепительно белое, как ланиты Сессилии Маркес Делакруа.
В воздухе перевернуло жуком на спину; над головой полыхнул Звездолёт, накренился, словно девушка над рукописью монаха.
Некоторое время Звездолёт пытался выправить крен, грохотал, но в то же время горел синим (граф Яков фон Мишель подумал – адским) пламенем.
Наконец, природа и зенитные установки с планеты разбили Космолёт на куски, каждый не больше ботфорта благородного графа.
— Несчастный барон Матхаузен! – граф Яков фон Мишель не заботился о своём благополучии, за него решала легенда, а боль о соратнике, о прекрасном бывшем гражданине родной Планеты Гармония, кошачьим коготком царапнула сердце. – О нём не сложат легенды, поэты не посвятят барону Матхаузену баллады: никто не вспомнит барона Матхаузена добрым словом убедительности – забываются лики ушедших без песни. – Граф Яков перевернулся в воздухе, влетел в плотное облако дыма – сколько до поверхности — минута? Секунда?
— А где же парашют, или иное средство для безопасного, как любовь к фее, приземления? – граф Яков фон Мишель ужаснулся, и досада не от своей неминуемой смерти, а от невозможности подвига, если разобьется и не смоет кровью позор за похищение Принцессы, наполнила горечью душу. – Словоблуд – не положено погибших поминать дурно, но — словоблуд – барон Матхаузен не позаботился о мягкой посадке для героев?
Красная Шапочка вела себя опрометчиво — пошла с пирожками через лес с волками – сказка, а я без пирожков и не Красная Шапочка.
В ранце рвануло, графа Якова фон Мишеля дернуло вверх, затем понесло в сторону, ещё раз рвануло – посадочное приспособление не заботилось о человеке – да и к чему забота о том, что через несколько минут превратится в героя мясного.
Граф Яков фон Мишель потерял сознание от нестерпимой боли, словно погребен под книжной полкой.
Очнулся на твёрдой коричневой глине и в грохоте, визге, криках, взрывах, – всего много, словно Природа в одну минуту запихнула все войны современности.
Мимо с поясом точь-в-точь, как у графа Якова фон Мишеля, пробежало мохнатое коротконогое существо, похожее на обезьяну из Параллельного Мира.
Впервые маленький граф Яков увидел обезьяну в Зоологическом саду, в пять лет, когда с батюшкой прогуливался перед конкурсом малолетних поэтов.
Обезьяна тогда поразила маленького графа до глубины творческой души; он  не подозревал, не имел случаев к подозрению, что в мире прекрасного, где эстетика управляет домами и пароходами, случаются, пусть даже пришельцы из других Миров, но безобразные, без золотого сечения в фигуре, смрадные, отталкивающие, будто их запрограммировали на зло.
Обезьяна заметила интерес маленького графа, просунула отвратительную, с зачатками вечного страдания, когтистую лапу сквозь прутья золотой изящной решетки (мастер – граф Казаков Фриц) и схватила Якова за белоснежное маленькое жабо; раздался треск разрываемой материи и треск души графа Якова.
«Папенька! Я в опасности! Грустно мне! – граф Яков взывал к батюшке, а батюшка увлёкся представлением двух девочек, они изображали сценку из Ромео и Дездемоны – непосредственно, с размахиванием листов с сонетами и нарисованными розами. – Тоска, батюшка!
Чёрт в ад меня тянет за неприлежание и мои грехи в чистописании!»
«Прелестно! Поучительно! Не подумал бы, что затейницы… — батюшка граф МакНьютон Мишель де Сент-Экзюпери, наконец, заметил конфуз с сыночком, и с некоторой досадой, что маленький граф Яков не позволил досмотреть представление, словно отрезал часть пьесы себе на завтрак, подошёл и освободил Якова из цепких лап чудовища.
— Изволь, объясниться, милый друг, граф Яков, что за тёмные мысли направили тебя к обезьяне, словно ты задумался о сочинении сонаты, а ножки твои шаловливые привели тебя к сочинению дарвиновского труда о макаках?
Жабо истратил, а маменька старательно душила его нарциссовой водой».
«Нет моей вины в поругании жабо, друг сердечный, батюшка! – граф Яков сдерживал слёзы, но рука эффектно легла на рукоятку детской шпаги, отделанной стразами и рубинами (Батюшка заметил героический жест потомка, с удовольствием дернул себя за бородку-клинышек, усмехнулся покровительственно и с одобрением, словно поощрял сына на убийство отца или макаки). – Некультурное животное, я уверен, что оно и читать не умеет, с решительной страстностью напало на меня – мало ему своего отвратительного вида, но ещё и действия отрицательные добавляет, будто спешит к осмеянию
Для чего живы обезьяны, папенька?
Обезьяны отвратительные снаружи и некультурные внутри.
Надо пренебрегать обезьянами, изгонять их в непоэтические Миры, где нет основ морали, а деревца похожи на ложноножки осьминогов».
«Милый друг, граф Яков, – рука батюшки легла на головку сына – будто папирус с законами царя Давида на стол наложницы Сары. – Природа ничто не создает напрасно, а, если родится урод, то он умирает, словно фальшивая нота на контрабасе.
Если же обезьяны живы, то несут некую, пусть отрицательную, но энергию и она необходима для продолжения нашего рода и безобразия в обезьяньих Мира, где по утрам – отчаяние, днём — безысходность, а по вечерам – неожиданные убийства.
Отвратительна ли обезьяна снаружи?
Да, несомненно, как отвратительны быки и коровы, неучи и недобродетельные дамы.
Ты часто видел, как ходят крикливые старухи в дурных пьесах из других Миров, где нет благородства, а на шпагу накалывают кусочки сосисек?
Морально устойчивые девушки нашей Планеты Гармония расхаживают красиво; грация играет во всех частях тела, а пластичность – основа морали, как чернила – база стихотворения.
Девушки, несомненно, прелестны, но самое красивое в них, о чём ты не должен знать по причине детского целомудрия, самое красивое в то же время оказывается и самым ужасным на вид.
Поразительное несоответствие, а ответ на этот вопрос, как и на вопрос о целесообразности существования диких страшных обезьян, еще не найден ни одним философом, пусть даже философ по утрам пьет кефир, а закусывает кислой капустой.
Петлю, петлю не затягивай на жабо, сын мой Яков, задушишься, и не увидишь греховное падение обезьяны!»
Обезьяна, что сейчас бежала по полю боя, отличалась от обезьяны из детства графа Якова, но, несомненно, некультурная, оттого, что – не красивая.
Всё уродливое и безобразное – аморально!
В левой лапе обезьяна держала синий флаг, а правую положила на красную кнопку на поясе – жест достойный, но где же танки врага?
— Своя! Синяя! Однополчанка! – граф Яков фон Мишель вскрикнул и почувствовал симпатию к животному, что шло на подвиг в одном строю с ним, словно участвовали в одной опере.
Но в то же время жгучее чувство, при иных обстоятельствах граф Яков фон Мишель забросил бы его на дно колодца души – зависть, резануло в области пупка. – Стой, обезьяна!
Это не твой подвиг!
Желтый танк – для меня!
Об обезьяне не сложат баллады, обезьяне не посвятят фестиваль весенней песни.
Обезьяна не услышала призыв графа Якова фон Мишеля, думала о своём, об обезьяньем; под дубом на родной планете Марс зарыла клад с золотыми монетами, монет хватило бы на домик у карстового моря; теперь добро не достанется родственникам, а пролежит до первой же свиньи, что так охочи до корней дуба или до скончания веков, когда Планета Марс треснет пополам, как ягодицы эль-койота.
— За Родину! За сталелитейщика! – «Золото! Почему я экономил на женщинах, а копил себе на гроб?
Теперь же – умру без золотых зубов!» - обезьяна подумала в последний миг, нырнула под танк и нажала на кнопку мины – так ребенок нажимает на глаз плюшевого медведя.
Взрыв! Куски желтого танка в воздухе смешались с обрывками плоти обезьяны, что еще миг назад мыслила, пусть дурно, но лучше, чем мыслит разбитая чашка или кусок ваты.
Граф Яков фон Мишель невольно залюбовался игрой красок разлетающихся кусков, обдумывал картину маслом на холсте «Плоть и железо», но опять же поймал себя на грусти, что не напишет никогда картину о разлетающейся обезьяне, и о себе не напишет, потому что следующий желтый танк – путь в легенду.
Граф Яков фон Мишель вскочил, побежал в сторону желтого, за ним гремели синие танки, поодаль бежали одинокие фигурки существ разного пола и формы тел; но все одинаково с синими флагами, а навстречу катила лавина фигур с желтыми отметинами, как репы.
«Нас могли бы посадить в танки или спрятать в окопы, как жуков могильщиков, – граф Яков фон Мишель знал историю войн на «отлично», поэтому, хоть в первый раз участвовал в бою, но по картинкам, по фильмам, по пьесам ориентировался, в то же время размышлял, что на войне – смерть. – Некоторые остались бы живы, и ушли бы в свои Миры: я в — Совершенный, а другие – в некультурные, поэтому – дикие.
Нет!
Живые срам имут, а мертвые сраму не имут!
Падре Гонсалез помог мне в преодолении позора: умру, и бесперспективного сраму не поимею!
Но соратники по синему цвету мешали – так мешают крики попугая институтке сосредоточиться на игре на скрипке.
— За Железного Дровосека! – прилично одетая леди — но мораль слабовата, леди излишне громко кричит, а положены высоконравственной девице скромность, тихий голос, потупленный взгляд канареечки – опередила графа Якова фон Мишеля, взорвала себя под очередным танком, скоропостижно опозорила графа Якова фон Мишеля, неявно показала, что он – нерасторопный, подобен ленивому коту на книге Знаний.
Желтые взрывали танки синих, синие – танки взрослых, и никто не имел сраму.
«Неужели, мне не достанется танк для смертельного подвига»? – под сердцем булькнуло, и холод надвигающегося позора, падения морали ударил в ноги мартовской сосулькой. Граф Яков фон Мишель судорожно сжал навершие шпаги, искал в нём успокоение, как в детстве в рукопожатии дедушки МакНьютона искал связь с древними культурными предками.
Дедушка граф Ньютон под яблоней стоял в обтягивающих белых панталонах, в изящных полосатых чулках, в старомодных, но дорогих бархатных бордовых туфлях с бриллиантовыми пуговичками, а о фамильном камзоле и о лиловом крокодиловом жабо – нет слов, язык пересыхает в восхищении.
 «Ты кто? Дьявол из ада, что пришел за мной, потому что я не нарисовал соловья на розе? — дедушка сурово ткнул узловатым, но с тремя перстнями пальцем в грудь маленького графа Якова. – Или ты – муза в прозрачном одеянии, длинноволосая, косая сажень в бедрах?»
«Я ваш внук, дедушка МакНьютон! – маленький граф Яков робел, но выказывал почтение дедушке, присел в глубоком поклоне, пером на шляпе подметал перед дедушкой землю, словно искал золотую руду. – Вы меня каждый раз не узнаете; маменька говорит, что из-за старости, а папенька вступает в спор с маменькой, бранится на древних философов и утверждает, что вы не старый, что ещё – ОГОГО! Себя покажите, а не узнаете родных по причине поэтической и музыкальной рассеянности; все гении – рассеяны, как горох рассеивают по столу».
«Рассеянный? Гениальный? – дедушка наклонился, вбил колышек в землю между ступней, вколотил свою тень. —  С места не сойду, пока яблоко с яблони не упадёт мне на голову, словно по золотому блюду покатится.
Предок наш – гений Ньютон, ему яблоко на голову упало и сделало гениальным, творчески озабоченным.
Мне же яблоко не падает, оттого и не гений я, а обидно, словно я – каменная бесчувственная пустыня на Венере, а не эстет с заслуженными работами по философии, музыке, пластичному танцу.
Прабабушка моя графиня Изольда да Винчи красавицей всю жизнь прошла, а к старости подурнела, съежилась, плевалась под ноги, даже пожелтела местами, в ромашку превращалась.
Мы сердились на прабабушку, советовали ей курсы по омоложению или усердные занятия балетом; все балерины молодые, даже, если из них золотой песок сыплется.
Прабабушка моя графиня Изольда впала в прелесть, томилась с варварами, посещала собрания по обмену духовным опытом с артистами других Миров – по общему мнению, вела себя непозволительно, даже безнравственно, когда хулила произведения Овидия.
Изгнали мы старую графиню Изольду на другую Землю: грустно там, тоска, больше на ад похоже, потому что в кабаках пляшут и дурные песни поют болотные.
Зачем мы мучили себя и графиню Изольду, если крайность находится в Райском саду, под яблоней – стукнули бы прабабушку пудовым яблочком по темени – и излечили бы от всех земных безнравственностей». – Дедушка МакНьютон замолчал и погрозил графу Якову фон Мишелю из прошлого пальцем; один перстень слетел и рифмой ударил графа Якова фон Мишеля в лоб.
— Дедушка граф Ньютон? – поблазнило, словно на весеннем лугу с ярким изумрудным клевером, что так эстетично ложится на холст.
— В морге твой дедушка! — седоусый воин – копия давно ушедшего графа МакНьютона – с синим озёрным флагом грубо пошутил и бухнулся под желтый танк.
БАБАБАХ!

— Слишком часто я сегодня теряю сознание; пытливый эстет заподозрил бы меня в отлынивании от дел, но трудно остаться в уме, когда в голову непластично ударяется болванка, – граф Яков фон Мишель ощупал корку на лбу, засунул руку в походную изящную сумочку, искал (рука натыкалась то на свирель, то на блокнот для записи афоризмов, то на планшет для рисования) походное зеркальце в серебряной оправе времен королевы Елизаветы: — Моветон! – граф Яков фон Мишель охнул, убрал зеркальце от лица, но пересилил себя, потому что – первый в гимназии был по нравственному долготерпению. – Неприветливое лицо с ужасной, неэстетичной раной на лбу, словно подшутили надо мной товарищи и ночью в лагере романтиков намалевали на коже змею.
У войны – некрасивое лицо, с рубцами и пылью; война – аморальна и безнравственна, потому что убивает красивое – так цветок лилии погибает в пасти бегемота.
Но почему затихли птицы и не слышно бравых криков желтых и синих, будто нас залили парафином? – граф Яков фон Мишель прислушался, даже приложил трубочкой ладонь к уху-локатору.
Потрескивало, иногда взрывалось, но без атаки, без бравых криков, а, словно из недр планеты поднимались гигантские пузыри изо рта спящего осьминога.
— Произошло то, чего я опасался сильнее позора тела! – граф Яков фон Мишель поднялся, затем вскарабкался на желтый подбитый танк (с надеждой, что никто не видит его неуклюжих, после контузии, движений носорога). – Война закончилась, а я не смыл свой позор кровью – плохой из меня донор, а ещё худший – защитник женщин!
Оцепенение, тоска, а сердце замирает в предчувствии ещё худшего, словно я погружаюсь в нечистоты, а на дне выгребной ямы спряталась грязная обезьяна.
Обезьяны, кругом обезьяны, как признак самого гадкого, аморального и низменного, что придумано природой в обтягивающих панталонах.
Природа обязательно в панталонах, иначе – без панталон – бесстыдно и безобразно, оттого, что видны непристойности Природы.
На одной стороне линейки – морально устойчивая воспитанница института благородных девиц на планете Гармония, с другой – шелудивая обезьяна из комиксов варваров.

Граф Яков фон Мишель спустился с подбитого танка (на этот раз досадовал, что никто не видит грациозности, выверенных движений спортсмена фехтовальщика); качал головой, упрекал себя за неумышленное дезертирство.
Волшебным образом все танки подбиты, все воины погибли, словно война затеяна только для того, чтобы граф Яков фон Мишель остался один на поле боя и принял на себя позор всех козлов отпущения.
— Может быть, я – избранный? – граф Яков фон Мишель остановился над половинкой тела неизвестного бойца, похожего после смерти на кусок глины. – Избранный не в лучшем, а в самом худшем, негодном значении слова, и даже по шкале морали ниже самой аморальной обезьяны, что лижет лапти варвару.
Падре Гонсалез не обманул, и барон Матхаузен тоже говорил правду, когда предрекали, что меня опишут в балладах, мне посвятят романы, как кроманьонцу.
Но не упомянули благородные эстеты, что назначают меня отрицательным персонажем — злодеем, что допустил сначала похищение своей девушки – не моя, но опишут обязательно, что она моя невеста – так поэтичнее; а затем бросил на произвол судьбы товарищей на поле боя, отлежался в окопе, и вышел невредимый, с нарочито потешной кровяной нашлёпкой – кокарда трусости.
Меня выставят чудовищем, дезертиром, мародером, каннибалом, предателем, гнусным осквернителем могил и памяти прекрасных борцов за эстетику.
В Мире не хватает положительных героев, но положительное всегда рождается в паре с отрицательным, и чем выше – положительный герой, тем омерзительнее его враг, то есть – я?
Война придумана для меня?
Нет! Не дождётесь, хулители морали, подобные грязным пятнам на чести благородной девицы! – в сильнейшем волнении граф Яков фон Мишель сжал ручку шпаги, направился к ближайшему танку – желтому, подбитому, но колёса ещё вращались, словно лапы жука эмигранта. – Я приму смерть, пусть после боя – никто не увидит, но мои останки найдут под танком врага, и придадут им поэтическую значимость, скажут обо мне – «Он смыл позор кровью!»
Граф Яков фон Мишель уже нажимал на кнопку мины, но вдруг, словно о половую тряпку вытер совесть – увидел оторванную руку, что героически сжимала ручку шпаги; на пальце Полярной звездой тускло блестел платиновый фамильный перстень виконта де Бражелона.
— Благонравственный виконт! Я завидую вам мертвому, хотя вижу только руку, похожую на сельдерей! – граф Яков фон Мишель встал на колени, лобызал руку, что до конца хозяина выполняла свой долг перед Совестью. – Панихиду я вам не закажу, но выпущу белых голубей Мира – пусть взмахнут крылами и полетом белого расскажут всем Галактикам о вашей чести и достоинстве, равных которым нет даже среди подвигов художников передвижников.
Ах, виконт, затеял я свою смерть под этим танком с желтым ненавистным гербом, но понимаю всеми фибрами души, что задумка моя не пройдет, ибо одни люди скажут:
«Два эстета, два школьных товарища нашли почётную смерть под одним танком, словно поэты князья Инвар и Петро совместно трудились над поэмой о «Рамазане».
Рука под руку шли по жизни, и без рук оказались под танком, смыли кровью, будто чернилами, позоры свои и грехи твёрдые по сути, но мягкие наощупь».
В ответ другие эстеты покачают головами, потому что нет единых мыслей в творческой среде, если один эстет скажет «да», то другой тут же откликнется — «нет».
Вторые войдут в спор с первыми – с рождения человечества мудрецы спорят, качают головами, потрясают бородами, воздевают руки к свидетелю-небу; они ответят:
«Миазмы творческого бессилия душат вас, и в серных огнях, в дыму и воплях из ада вы видите своё отражение, а не отражение Истины.
Как же вы говорите, что друзья шли по жизни рука об руку, если рук нет!
Отцы ваши не знали морали, и деды ваши – фармазоны и клерикалы, одним словом – родня чёрту!
Виконт де Бражелон пал смертью храбрых под вражеским танком, и кровью занес в летопись своё имя, а граф Яков фон Мишель прятался за спиной виконта де Бражелона, твердил греческие слова, чтобы грохот боя не пугал, осматривал себя на предмет неблагородных вшей и мечтал, что вражеская пуля сразит виконта; виконт прикроет широкой добродушной спиной.
Имя графу Якову фон Мишелю – трус, подлец и разоритель, безнравственный осквернитель могил поэтов.
Смертью товарища спас себя – так самка тарантула поедает самца».
— Иыыых! – граф Яков фон Мишель закусил губу, пошёл по трупам, по осколкам, ноги переставлял аккуратно, потому что падение – неэстетично. – Умереть нельзя и нет возможности, а не умереть – еще горше, будто меня обмывали в покойницкой, а затем бросили в дёготь.
Если существует жизнь после смерти, то я получу шанс оправдаться перед покойниками; но, если дальше – небытие, пустота черного квадрата Малевича?
Никогда я не получу шанс, даже в последующем перерождении, оттого, что нет дальше перерождений, и эстетизм с позором останутся с живыми, а живые повернут мою смерть в любую сторону, и очевидно, что одна сторона – светлая, она – меньше, словно обгрызенное яблоко, а другая сторона обо мне – чёрная и подобна телу арапа.
Неужели самое сильное чувство эстета — отвращение к себе, а затруднения с сочинительством стихов на конкурс Розы – фантазия розовых червей?
Неужели я хуже обезьяны; а обезьяна философии не знает и не прочтет труды Декарта о Прекрасном.
— Граф! Извольте объясниться! К барьеру! – из-под ног графа Якова фон Мишеля послышался стон, но мощный, наполненный мукой и презрением к живущим, словно на протухшего моржа нога графа взошла.
 — К барьеру? Извольте! В позицию! – граф Яков фон Мишель выхватил шпагу, красиво занял излюбленную начальную позицию – «Антрепренер». – Не имею чести вас знать, но судя по вашим выражениям, человек вы, без сомнения, благородный; а ваше ко мне ярко выраженное презрение – дань лести, потому что вы не льстили директорам театров, а вели половинную жизнь.
Морально устойчивый эстет никогда не выкажет в голосе презрения к другому морально устойчивому, а закинет презрение, спрячет в мысленной валторне.
Где же вы? Уже под землей, попрекающий меня тоном?
— Нет, но скоро окажусь под землей, или вознесусь к прекрасным арфисткам, – под ногами говорило и зашевелилось сказочным обрубком дерева Тук. – Вы не видите меня, не видите во мне человека, а ведь недавно кланялись и произносили с уверениями в почтении, будто вам колокольцы повесили на зоб: «Князь Мишель де Болконски».
Теперь же, когда вы избежали смерти – почему не умерли благородно под танком? – ваша жизнь мне кажется презренной, и мне даже жаль вас, очень жаль, граф Яков фон Мишель, что вы не смыли свой позор кровью, а навлекли на себя ещё большую хулу, равную по глубине расщелине перед адом.
— Князь Мишель де Болконски? – граф Яков фон Мишель с суеверным ужасом институтки перед дикобразом, склонился и разглядел в грязи среди лохмотьев одежды и каленого железа голову, руки, часть тела ниже пояса, и всё это раньше звалось князем Мишель де Болконски. – Что с вами сделала старуха война?
Авторитет ваш для меня непререкаем и сравним с авторитетом моей матушки, что видела злодея на балу.
Поэт-романтик, эволюционный критик, публицист, художник-задвижник, барабанщик правофланговый – не счесть ваших заслуг перед Отечеством.
Но теперь, когда вы без ног, и для меня должны возвыситься до Хрустального Небесного Дворца, вы роняете свою честь передо мной, потому что намекаете дурно, а я не тридцатилетняя институтка, что не понимает значения букв «ять» и «ферт».
Отчего вы хулите меня, князь, человек, которому я поклонялся?
Не моя вина, что я остался жив, ищу смерти, но не нахожу благородной смерти, а неблагородную не приму – воспитание не позволяет, я ведь не последний ученик, с отличными отметками и кокардой в волосы окончил Академию изящного танца со шпагой.
— Тряпьё ли я, или жизнь моя в одно мгновение сгнила, как банан в руках робкой балерины!
Не пойму я вас, граф Яков фон Мишель, но и осуждать более не смею: воля ваша умереть вам подонком, как варвару в обнимку с обезьяной.
Сострадательная у меня душа, и засияет она Солнцем в балладах юных поэтесс, что не познали конфуз первой брачной ночи.
Без сарказма посмотрите на меня ниже пояса, граф, не обвиняйте свои карманы, что в них нет йода.
Йод эстетам противопоказан, потому что — зловонен, а зловоние – аморально.
Матушка моя, когда я шалил, грозилась, хмурила бровки и повторяла, что я изумлюсь утром, проснусь, а лоб йодом намазан.
Я конфузился, дергал маменьку за мантильку и убегал в сад, где предавался невинным детским наслаждениям – играл на флейте, а передо мной плясала козочка Мэри.
Мечты мои улетали в двери и из флейты; мечтал о полётах, когда я, подобно птице Фениксу, на двух крылах поднимусь выше шпигеля, и все эстеты умилялся, назовут меня летуном, и никто никогда не заметит, что я лежебока, и диван мне дороже чести.
Сейчас, после боя, осознаю, что никогда не превращусь в птицу Феникса, и не из-за избыточного веса, а оттого не превращусь, что ножки мне оторвало миной – воля Судьбы: под желтым танком пояс смертника сполз с талии – иначе меня бы пополам, оттого, что герой, но свалился на ноги и бабахнул ниже причинного места.
В лицейские годы я стыдился посещать музей Изящного в Ньюнью-Йорке.
Статуя Аполлона, а рядом – статуя Давида, и гениталии прорисованы в мраморе до прожилочек, словно скульптор дон Микеланджело только для того  вырубал остальные части тела мифических героев, чтобы взор упал ниже пояса.
Может быть, у меня не только ноги оторваны, но и любимое доном Микеланджедом, выдающимся скульптором современности.
Но  нужны ли гениталии герою, что обрёк себя на смерть и скончается в ближайшие минуты, словно расспрашивал сам себя перед дулом изысканного пистоля.
Любознательно, что многие воины умерли сразу от истечения крови из конечностей, а я живу и подобен моркови в греческом салате.
Нет низкого мщения, и никому я не мщу, но, вероятно жив, чтобы до конца выполнил свою миссию.
Изумительно, но неужели я жил, метался между консерваторией и художественным училищем, оперным театром и студией балета, и всё в итоге привело к печальному концу или началу – мгновения без ног?
Потешно и не отрадно, если цель моей жизни – остаться без ног, как улитке.
Улитка рождается без ног и погибает в желудке гурмана, а ног у неё даже в желудке не прибавляется, словно виновата улитка перед схимниками.
Или моё предназначение – укорить вас, пожурить, и я – ваша Совесть?
Жил эстетом, а погиб Совестью?
Видите ли, как сложились мои губы в насмешку над вами, граф Яков фон Мишель, а торжественный вызов в очах чуть припорошен пылью?
Ах, граф! Возвращаю все дурные слова и намёки против вас назад!
Кто я, чтобы судил графа Якова фон Мишеля, и перед лицом смерти осквернял память вашего батюшки, что заступился за вашу матушку на её первом балу, когда она имела виды на злодея?
Вы – благороднейшая душа и возвышенный эстет, на грани платиновой морали художника.
Никогда бы не сравнил вас с тупой, развратившейся, морально униженной обезьяной, что не знает чести и кротости, особенно, когда залезает под юбки балерин.
Граф, передайте, дискету – я снял свой подвиг на видеокамеру – моей несостоявшейся невесте графине Натали фон Ростовой.
Пусть видит, что перед лицом смерти, перед гусеницами танка, а они живописно блестели в лучах заходящего – не знаю названия этой Звезды — Светила.
Простит ли меня Натали, морально устойчивая, образец добродетели, целомудрия и эстетического золотого сечения – так капелька росы роднится с бриллиантом. – Князь Мишель де Болконски извлёк из походной изящной бархатной сумочки дискету и вложил в руку графа Якова фон Мишеля, открыл новую сцену истории эстетов (граф Яков фон Мишель старательно отводил взгляд от обрубков ног князя, чувствовал себя мясником и винил, будто сам отрубил князю конечности, а завтра отрубит ноги черной кошке, что неосторожно перебежит дорогу). – Все двери в институте благородных девиц открываются в коридор, и – замечательно, похвально, когда девИцы в белых фартучках спешат на урок арфы.
Натали фон Ростова тоже бегала к чудесному инструменту и находила в нём сходство с разбогатевшим мужиком из древних сказок народов древней Земли.
В тот Солнечный радостный день ничто для меня не предвещало постыдного; я даже разминулся с графиней Мартиной Навратиловой Макиавелли – злая на язык благонравная девушка, лучшая подруга поэтессы графини Моники Левински.
В чудесном настроении я пришёл на званые похороны – на Новотроекуровском кладбище служили поэтическую панихиду по временно ушедшему графу Мабуке Вуду Ростову.
С полагающейся скорбью на лице – скорбь я изучил на уроках грустного прекрасного, имел посредственные баллы, потому что – шалопай, но суть уловил – я подошёл к скорбящей вдове — благороднейшей графине Эвелине фон Ростовой, заметил, что погода сегодня не плачет, но она изумлена кончиной графа Ростова, а по чести никакого оскорбления и сарказма погода не выдержит, словно ей, как собаке, на хвост подвязали банку с красками для росписи Дворцов.
Мальчишки шутили, пугали собак банками с краской, а борзые псы, очаровательные в балетной грации, гигантскими прыжками преодолевали немыслимые расстояния, и только после своей смерти избавлялись от страха перед банкой с краской – так граф Ростов избавился от привычки петь на фотосессиях.
Графиня с должным великосветским упоением приняла мои соболезнования и с лёгким целомудренным поклоном – всем известна добродетель графини Ростовой, направила меня к скорбящей дочери – Натали фон Ростовой.
— На пороге, на пороге жизни и смерти! — графиня Натали фон Ростова вскричала, а затем смутилась, потупилась, носком черной траурной туфли чертила на могильной земле крест.
Я подошёл с утешениями, но графиня, вдруг, черной молнией сорвалась с места, крикнула, чтобы я догонял её среди могил – поэтично; затем подбежала, со слезами схватила меня за руку и кричала в восторге, в предвкушении новой жизни:
«Ведь мы не упадём вместе в могилу к моему папеньке, князь Мишель?
Дурно, когда молодая благонравная девица валится в могилу с молодым человеком, на гроб остывшего папеньки – куда смотрят ленивые могильщики, князья Трубецкие?
Засыпали бы гроб, без церемоний, а затем только – поэтический конкурс эпитафий.
Впрочем, не обращайте на мои слова особого внимания, оттого, что я застенчива излишне и конфузлива, особенно на похоронах родителя! – всё это время, пока говорила, графиня Натали фон Ростова бегала вокруг меня, а затем схватила за бахрому на левом панталоне! – Князь!
У вас жук на панталоне; если жука развалите, то он запятнает белизну ваших штанишек, что непозволительно, всё равно, что запятнать честь благородной девицы! – графиня Натали фон Ростова разразилась смехом, а затем – снова в слёзы, словно весенняя переменчивая погода. – Представьте князь, что я, благовоспитанная, морально устойчивая, нечаянно поскользнусь и непозволительно упаду в могилу на гроб своего батюшки, а батюшка прилежно рисовал иероглифы.
Вы, увлечены не мной, упадете рядом – не скажу что сверху, потому что – в высшей степени неприлично, я видела на представлении дурного заезжего театра.
Нам останется одна дорога избежать позора – мне утопиться, а вам – застрелиться.
Но, пока ножки наши не съезжают в могилу, земля рыхлая, податливая, коварная, как преподавательница пения графиня Мэй Малиновски.
Князь, ах, я тоскую и страдаю от потери чувства морали.
Недозволительно долго я беседую с вами, и теперь, как честный человек… вы…
Иначе я прыгну в омут с головой, в хоровод русалок.
Примите извинения за мою болтливость; порядочная девушка молчалива, голос притушен свечкой на паперти; я же, в волнении от ухода папеньки, он даже не завещал мне кресло-качалку — искусная работа викингов… и волнение моё чуть подорвало нравственность – так кротик подрывает куст сирени.
Обещаю вам, князь Мишель де Болконски, что более вы не услышите моего слОва; ухожу в затворницы, поселюсь в живописной деревушке, и мои картины, схожие с бликами Луны…
Ах, князь, замолкаю, и, уверяю, что моего эстетического слова»…
«Невысказанное часто становится частью души, а кусок метала в ноге – часть тела! – я бредил, жар поднимался от ягодиц к вискам, я чувствовал потребность заколоть врага на дуэли. – После того, что с нами случилось здесь, на кладбище, я, как честный человек, в высшей степени порядочный и знатного рода, предлагаю вам стать моей женой.
Не говорю – обязан жениться, потому что слова эти унизительны, они напоминают вчерашнюю простоквашу.
Маменька ваша графиня Ростова нас благословит всенепременно, не в её интересах дочь с потерянной честью, ославленная на кладбище: молодой человек вёл беседу, а затем не предложил руку и сердце; а также я – благороден и самодостаточен, как картины виконта Гегеля.
Мы – прекрасная пара, два лебедя на полотне художника зарождения герцога Андре де Моруа.
Батюшка ваш, хоть и умер, но благословит нас посмертно!
Приложим икону к его закоченевшим губам, призовём духов вуду, и они голосом петуха, который склюет просыпанное пшено, определит слово «Согласен», и я уверен, что петух выклюет пшено именно по буквам «Согласен», причём первая буква – чудесным образом заглавная, словно петух изучал каллиграфию в институте благородных иероглифов». – Произнёс слова любви и увидел ад между ног своих.
Действительность с улыбкой графини Натали фон Ростовой, благословением её маменьки, иконой у губ мертвого папеньки – гроб расколотили для благословения – и соловьи на кладбище, изумительные кладбищенские соловьи, в них селятся души поэтов, – всё нахлынуло на меня и вылилось в одну золотую фразу:
«А ведь, вы, князь Мишель де Болконски, обручены уже!»
Я вспомнил, что обручен с несравненной, добродетельной – шнурок от величайшего Академика Генриха фон Ватерлоо – графиней Анной  МакНельсон!
Лукавый попутал на кладбище, и я обещал графине Натали фон Ростовой жениться; прежде и графине МакНельсон дал слово любви и семейного счастия и благополучия, пока болезни не разлучат нас.
Благословение родителей получено – один мертвый, но нет резона отчаиваться и рассматривать его статус в суде; невеста – хороша, добродетельна, благородна и – свет мне в очи; обещание дано, пора кредиты на свадьбу брать, а как же первое обручение?
В смятении я побежал с кладбища, словно молодой балерон за старым режиссером.
В спину мне летели возгласы неодобрения, крики недоумения – стрелы антиАмура («Ату его, беспардонного!», «Обесчестил благородную институтку, и в романтические кусты!», «Мишель, вернитесь! Происшествие меня не сконфузило!» — но я рысил, и уверен, что умру, иначе позора не избегу; с мыслью о смерти уже смирился – и кладбище со свежевырытыми могилами – миленькие могилки, эстетические с золотым сечением подобраны.
Судьба моя оборвалась бы в водах широкой Новойэльбы, но на свою радость, на избавление и в благоденствие мне возле заброшенного гранитного мольберта – кто его оставил? предки? пришельцы? – я увидел коленопреклонённого падре Гонсалеза с лютней в холеных руках.
Падре губами собирал землянику, взглянул на меня кротко, быстро, оценивал, но не заставлял совеститься, а, когда я тронулся дальше мимо, то указал перстом на музыканта графа Дитриха, словно начальника над моими сомнениями поставил.
«Где золото?
Где деньги, падре?
Почему люди убивают друг друга во имя искусства? – я вскричал, ударил себя ладонями в груди, и слёзы раскаяния хлынули водопадом на роскошную манишку работы стилиста князя Оболенского Сергея Нагасаки. – Извините за порывистые слова, вместо приветствия – откуда они влетели в меня и почему вылетели – неведомо, как и издержки на свадьбу, что не состоится, как соловушка готовился к первому фестивалю искусств, но потерял голос с языком.
Я бы поприветствовал вас положено, встал бы в поклон, плезирничал, но болен, вы же видите, что я в лихорадке, и только меня бездна сдерживает: бегу, а под ногами бездна, упал бы, но она отодвигается на шаг, и так далее – никак не упаду, словно во сне голубей гоняю на Соборе.
Вы откровенны с прихожанами, падре Гонсалез, но не изменяли ли вы нам, не продавали ли ладан на потеху заезжим комикам с красными баклажанами вместо носов?
Комики – толку от них – ноль: не сеют, не пашут, не рожают, не музицируют, не воспевают в одах Королеву, не изображают на холсте маслом плеяд, но только рожи корчат, будто чиновники некультурные; смысла нет в искривленном лице – разве потешно, когда человек лицо искривляет, будто банку гороха с кистями для рисования запихнул за щеки?
Блуд это, и ни с чем останется голый блуд, как пьесе гастрольного театра нудистов Старойпраги».
Высказался я, и чувствую, что на душе пусто, оттого, что дурно поступил с графиней Ростовой Натали, растоптал её романтический цветник души.
Вдруг, внезапная мысль смычком проткнула сознание: что, если я возьму в жены графиню Натали Ростову, а графине Анне МакНельсон предложу свою дружбу с совместной творческой деятельностью: вдвоём будем при Луне сочинять куплеты, словно две птички на веточке, особенно – крайняя талантлива.
И настолько мысль мне по душе, что я заключил падре Гонсалеза в объятия, будто он – одна из моих невест, и благодарил, и целовал его в щеки – до губ не дошло, мы же – мужчины в розовых панталонах!
Мужчины друг друга не целуют, потому что противоречит морали и эстетизму, всё равно, как собака играла бы на рояле.
Потешно: бредет пёс Белый Бим чёрное ухо по роялю, а из-под лап доносится дивная музыка Небесных сфер.
«Падре, Гонсалез! Верю, что земляника вкусная, а она кровью застыла на ваших губах, просветите меня о брошенных собаках, точнее – о романистах, что пишут только один сюжет о бедном псе: пёс нуждался в человеческом любви, а пса бросили, оставили голодного и сирого умирать, или – хозяин умер, а пёс ждал его до самой своей смерти, пока лапы не устремились в небо, а язык вывалился из пасти.
Что находят новеллисты в сюжете о бедном брошенном псе: так разгуливают свой комплекс неполноценности? тешат садомазохистские свои чувства в надежде, что дети рыдают, а их родители лезут в петлю, отдают свою жизнь за жизнь написанного пса?
Зачем о бедном псе?
К чему о брошенной собаке?
Искусство предназначено для услаждения, для приятного, и это приятное – противовес дурному обыденному, как на шляпу Статуе Искусств, чтобы не упала, приварили свинцового голубя.
Не голубь, а – бык, но смотрится издалека миролюбиво, политкорректно – трехцветный: белый, черный, желтый».
«Не всё в нашем Мире покупается и продается, даже – отсутствие вакуума, – падре Гонсалез произнес после продолжительного молчания, я бы потрогал его – не умер ли падре? не охладел ли? но падре ожил словами – так оживает на холсте сельский пейзаж. – Я пастырь ваш, князь Мишель де Болконски, поэтому и расскажу о психологическом соответствии двух овечек: Долли и Колли.
В юношестве, когда передо мной открылись дороги Судьбы, то есть – профессий – выбор широчайший: эстетика, литература, танцы, музицировании, изобразительное искусство, театр, философия эстетики и всего остального — я вышел в чистое поле, и подобно Эзопу, бросил камень в черепаху – пусть поведает мне, что и кому я должен.
Камень не долетел до черепахи, и в недолёте я увидел Знак, тем более что жар летнего дня переходил в жар лихорадки, у меня подогнулись колени, как у убитого гитариста.
Черепаха уползла, и кто знает, может быть, её потомки вдохновят поселенцев с Земли на новые повести о Братце кролике и Братце Черепахе.
На поле выбежали танцующие дервиши, и кружились, кружились в вальсе балета: белые юбки разлетались, а дервиши кружились до моего головокружения; причем премиленько напевали с тембрами майских жуков.
Сердце моё защемило, а затем отпустило, и тоска охватила всё моё мучительное состояние, будто я влюбился в поэтессу, а женился на балерине.
На зов дервишей из леса вышли две клонированные, необычайно морально устойчивые овечки – Долли и Колли.
Глаза овечек влажные, агатовые; и я трогал глаза овец – не называл овечек баранами, оттого, что баран – бранное слово, как и слово «ворота».
Многие исследователи живописи и значения жестов находят, что слово «баран» имеет двойственную структуру, как и женщина.
Женщина – гермафродит по природе, в ней два начала – самка и самец, оттого, что женщина может носить в чреве самца.
Ребенок мужского пола, с мужскими вторичными половыми органами, но в животе женщины, разве это не гермафродизм, от которого на очах выступают слёзы радости?
В слове «баран» зоофилософы находили и древнее значение – «таран».
Но для меня на лужайке, что «таран», что «баран» – под настроение, ибо я выбрал свой путь – не убий, но прости грехи убийцы.
С того лужка, когда танцующих дервишей сменили танцующие балерины – выпускницы института благородных девиц, потрясающе скромные девушки, в отличие от балерин пришлых, разнузданных – я вышел с каменным намерением стать падре.
Желание моё осуществилось, и я много плакал, даже видел галлюцинации, но молчу о них, потому что в каждой галлюцинации прыгает чёрт с рогами.
Ваше же душевное состояние, князь Мишель де Болконски, я определяю верно, потому что – падре я; если художник на пустом холсте видит готовую картину, то я ещё до беседы с вами понял, что вы в смятении из-за женщин.
Пожалуйста, чаще вдыхайте воздух, а то потеряли лицо, и вот-вот умрете от кислородного голодания – так погибает оперный певец на высокой ноте, певцу стыдно вздохнуть, пока не закончилась нота.
Полагаю, князь Мишель де Болконски, что вы обручены с одной дамой, но неосторожно дали согласие другой даме, потому что вошли в щекотливое положение, когда обязаны жениться, словно вас на кол посадили натурщиком.
Теперь же вы, судя по вашему сияющему ста свечами лицу, думаете, что нашли выход из морально приниженного состояния: возьмете в жены одну благородную девицу, а другой предложите соавторство в написании книги, картины или пьесы – род искусства не важен, потому что не важны рога у чёрта – кривые по теории Лобачевского они или прямолинейные Декартовы.
Нет, князь, так с людьми не поступают, особено, если человек – робкая конфузливая воспитанница или выпускница института благородных девиц! – падре Гонсалез помахал золотым кадилом перед моими прелестными ресницами (высший бал на конкурсе стилистов за загнутость ресниц). – Овечки Долли и Колли тоже думали, что они вечные, что их шерсть принесет пользу Вселенной – отчасти так, но не полно, не тот эстетический случай, когда прыгун с шестом выше барабанщика.
Ах, князь Мишель де Болконски!
Зло наказано, а добродетель восторжествует, особенно, если знает замысловатые балетные движения; даже овечки танцуют вальс.
В обмане не представляете, во что превратится ваша семенная жизнь, если возьмете девушку, полагаю, что она – благородная графиня целомудренная, – возьмете только из добрых побуждений, потому что обязаны из-за случая жениться, как потрогал пирожок – покупай.
Девушка высокой морали никогда вас не укорит, не пожурит за то, что взяли в жены, но проживёт с вами долгую, полную эстетических приключений жизнь, под гнётом – так варвары солят капусту и мясо.
Каждый день ваша кроткая высоконравственная жена будет думать по несколько раз,
«Ах! Свадьба наша состоялась не по любви, а из-за несчастного случая, что не стоит даже убитой картины Гогена.
Мой муж князь Мишель де Болконски взял меня из жалости, потому что бросил тень на мою репутацию; после запятнания вынужденно женился, но никак не романтически, не со стрелой Амура в разинутой груди.
Бедная я, несчастная, прозябаю, словно зяблик, без любви.
Но я никогда ни чувствами, ни дрыганьем ног под постылым любовником, ни улыбкой кривой не выдам своего недовольства, оттого, что жена – вторая страница в книге мужа, и кротко, мысленно заламывая в отчаянии руки от тоски, но с добрыми словами на устах, пройду за мужем хоть в цех изготовления кирпичей для Дворцов.
Нет любви, но мораль требует, чтобы я исполняла супружескую обязанность, не огорчала мужа, а делала вид, что люблю его пуще консерваторских абонементов!»
Ваша жена будет мучиться духовно, но наружно ручку вам пожмёт, назовёт милым муженьком, скажет, что питает лучшие к вам чувства, боготворит вас, назовёт великолепным волшебником, скажет, что у вас – родственные души.
Ложь, клевета во спасение морали – вам ли нужен этот путь, когда каждую ночь ваша жена рыдает в подушку, а незримый кинжал аморального поведения целится вам в мозжечок?
Соавторство со второй вашей дамой, что обманули, не взяли в жены – тоже сомнительно, как поганый гриб.
От поганого гриба иногда польза, но от женщины, которой пренебрегли – только яд змеиный и поганочный.
Вы к ней со всей душой – игра на рояле в четыре руки, а ваша соавторша затаит обиду, но опять же не покажет, потому что благородная, высоконравственная выпускница института благородных девиц, словно два цветка в одном погребальном кувшине.
Фальшивые ноты, лыко не в строку, наступить на пятку в вальсе – всё поимеете от соавторши, что даже комиссию по несовершеннолетним возглавит, лишь бы вы хлебали луковую похлёбку, а потом от вас луком бы неблагородно разило за версту». — Рукав рясы падре закатился собачьими очами в снег, я увидел татуировку: скрещенные валторна и фагот.
Паровым молотом по темени художника прозвучали слова падре Гонсалеза, я в замешательстве кушал землянику, но самые лучшие полянки оставлял для падре, а затем в длинном рассказе спросил совет:
«Падре Гонсалез!
Воистину овечки Долли и Колли, а также черепаха, что избежала вашего камня, а если бы побивали черепаху камнем – то по Библейски бы вышло, потому что блудниц камнями закидывали, – все к месту, и правда Ваша.
Внутренним светом эстета вы угадали мою проблему – так пожарник угадывает по дыму, чей Дворец горит.
Я обручен с несравненной графиней Анной фон МакНельсон; но нынче то ли по неосторожности, то ли в запале, словно породистый жеребец на ипподроме, дал обещание графине Натали фон Ростовой: кладбище, могилы, цветы, унылые лики – всё располагает к искренности, к полёту чувств – на навозе произрастают сладкие дыни и благоуханные цветы.
Я терзался, убежал от невесты и с кладбища, казалось, что нашёл выход – женюсь на графине Натали фон Ростовой, а графиню Анну МакНельсон возьму в соавторши для написания романа о розе и соловье.
Но вы разбили мои надежды, выбили ступеньку, на которую я надеялся, и я теперь в растерянности, далее бежать на реку топиться, или написать самому себе эпитафию?
Сходное чувство я испытывал, когда с натуры изображал портрет Афродиты.
Афродитой позировала премиленькая робкая балерина из погорелого гастролирующего театра Грёз.
Планета Грёз сгорела в огне Звезды — сверхновая, с какой из Звёзд не случается казус?
БУБУБХ!  И нет планетной системы, словно Галактическая плотоядная корова слизала.
Часть населения Планеты Грёз спаслись – около ста милилардов особей – да и особи ли они, и можно ли назвать разумной Цивилизацию, где на пятьсот милилардов ни одной балерины, что простоит с поднятой выше головы ногой более суток?
Не Цивилизация, а – пустота, вечная мерзлота тайги в Космосе.
Сто миллиардов погорельцев слоняются по Вселенной, побираются, просят новую Планету, да кто же им даст, бесталанным?
Ни музыки у них душевной, ни наследия литературы: одни балаганы развели, да и то — ярмарочного незамысловатого типа, где душа никак не воспарит, а, наоборот, рухнет в бездну, откуда слышен стук копыт и блеянье.
Ужасающе — копыта и блеянье из мрака.
Балеринка оттанцевала и мне позировала, не благородная, но морально устойчивая, не хватает ей только обучения в институте благородных девиц, но не по Сеньке платок.
Балерина ножку выше головы вздернула, я поставил на ногу поднос с натюрмортом, груши, яблоки, виноград, дичь, рыба; срисовываю с натуры, балеринку Афродитой с рогом изобилия изображаю.
Тоненькая девушка, конфузится, но по моему приказу щеки морковкой нарумянила, как в балагане.
Час рисую, два – наши девицы приучены в институте благородных отношений ногу выше головы сутками и более держать, а для заезжих артисток – в диковинку и в тягость, будто на пятом месяце беременности.
Но старается, и старания заменяют врожденную дикость.
На пятом часу (а я уже окончательные штрихи на портрет Афродиты, тени накладывал) не выдержало тело балеринки – упало на землю, да головкой тело о каменную статую Амура стукнулось.
Если бы наша благородная девИца так упала – конфуз на всю Вселенную, а приезжая гастролёрка – так, шалость, а не падение, ничего значимого, словно подозревали её в краже орехов с рынка, да нашли только фагот и скрипку под юбкой.
Блюдо упало, натюрморт рассыпался фазанам и павлинам на радость.
Благородные птицы знают толку во фруктах, а рыбу и дичь борзые подобрали – грациозные, а пластика выше похвал, словно только что из пены морской родились.
Балерина лежит без сознания, а ножка её не опускается домкратом, свело судорогой ногу, ногу свело… мда… ногу свело.
Я позвонил в серебряный колокольчик, вызвал артистов её труппы – они поджидали в горнице, да с рук на руки балеринку предоставил, а яства с натюрморта, что остались – в гонорар отдал, добро произрастает добром
Мой батюшка добрый всегда полагался на добро, и умер добрый, словно психологический портрет русалки писал во сне.
Балеринку с поднятой ногой так и погрузили в шарабан, а далее – на Космолет отправили, и артисты погорелой Планеты Грёз присоединились к погорельцам, скитальцам по Вселенной, горемыкам каликам.
Полагаю, что до сих пор балерина с поднятой в параличе ногой выступает в балагане: потешно, когда у девушки так ногу вывернуло, что никогда уже не опустится, как у цапли клюв.
Вспоминаю балерину, особенно по ночам, плачу, рыдаю в подушку, да кто она, если мои слёзы благородные вызывает, как воду из ручья?
Воспитание моё не позволяет очерстветь душе, поэтому и рыдаю, конфузлюсь на людях, иногда прикрываю личико веером, чтобы мысли мои потаенные зайчиками на лоб не выскочили.
Графиня Натали фон Ростова, графиня Анна МакНельсон, балеринка погорелого театра, — последние ли вы напоминания мне о тленности всего Мирского и о вечности искусства?» – я замолчал в глубочайшем унынии, словно похоронил портрет матери.
Падре Гонсалез, наоборот, пришёл в поэтическое сладостное состояние духа, много шутил, похлопывал меня по плечу, а затем отпустил все грехи и воодушевил на искусство – так человек с первого взгляда похожий на розу, вдруг, розой и расцветает:
«Благородный князь Мишель фон Болконски, душечка!
Я отпускаю вам грехи с нечаянным обещанием графине Натали фон Ростовой, с обручением с графиней Анной фон МакНельсон; с балеринкой погорелого театра Грёз не отпускаю, много грехов на гастролирующих балеринах, одной поднятой выше головы ногой не отделаются, как не отделается смычок от скрипки.
Отныне вы всё понимаете, даже слышите шёпот травы и понимаете язык саранчи, словно пять лет скитались по поэтической пустыне с художниками-передвижниками.
В народ, батенька, в народ, князь Мишель фон Болконски!
Жизнь без губной гармошки – не гармонична, – падре извлек из кармашка губную гармонику, приложил к устам, и полилась дивная чарующая музыка сфер; птицы луговые и лесные прилетали и садились на плечи и голову падре Гонсалеза, звери лесные выходили и внимали с благородным пониманием в угольных очах, даже приседали в плезирах и куртуазностях. – Но и с гармошкой жизнь не полная, словно Красная Шапочка в сказке не донесла пирожки до бабушки.
Идите, и забудьте о случаях с графинями, друг мой, князь Мишель фон Болконски!
Вы безгрешны, как пчёлка на басовой струне гитары.
Сочините оду Королеве, набросайте лёгкую музыкальную пьеску о любви, изобразите на холсте наяду среди волн, – на сердце полегчает!
Вам жить и жить, сквозь годы мчаться с резвостью молодого благородного морально устойчивого шалопая!»
Отпустил мне грехи падре Гонсалез, и так на душе полегчало, что я тотчас в пляс пустился, будто арестовали меня за невнимание к поэтам, а затем отпустили к художникам.
Если бы я ушёл тогда, то жизнь мельничным колесом – красиво, поэтично, эстетично – мельница, пруд, колесо – жизнь мельничным колесом… повторяю, потому что повторения – рифмы прозы – меня закрутила бы.
Но я приостановился в танце, изящно выгнулся – умею пластику показать, и произнёс: зачем, к чему, или так написано в книге Судеб:
«Нисколько я не струсил от вашего прощения, падре Гонсалез, а даже ободрился, словно кувшин, наполняемый мёдом.
Вы влили в меня надежды, даровали новую жизнь без оброков и обещаний, списали моральные долги – если бы так и культурные полицейские списывали нравственный долг.
Теперь я свободен и жизнерадостен, как утренняя улыбка графини Ебужинской графини Леопольдовны».
 Только я произнёс имя графини Ебужинской, как падре Гонсалез перекинулся: подпрыгнул, подавился земляникой, закашлялся оборотнем.
Я томиков любимого поэта графа Робеспьера постучал падре между лопаток, пыль выбивал с земляникой из трахеи, насилу Гонсалеза к жизни вернул.
Падре бросился на меня, чуть жабо не порвал, но затем взял себя в руки, а очи уже не овечьи – овечки Долли и Колли убоятся очей падре, но что-то притягивающее, поэтичное, будто на краю бездны стою, в очах.
«Где? Почему утренняя улыбка графини Ебужинской, душечки?
Отчего сказали – проверяете мою решимость и стойкость аскета?
Вы бы мне кол на голове тесали, князь Мишель фон Болконски, или с бельэтажа в зрительный зал скинули.
Почему упомянули графиню Ебужинскую, словно факты у вас ничтожные на неё, как на фею?
Все имеют отношения к графине Ебужинской, к Ангелу, даже её лучезарную улыбку платиновую затрагиваете, будто проверяете рапирой нотный стан на прочность.
Птицы выйдут из облаков – и у них дело к графине Ебужинской.
Рыбы выпрыгнут из вод своих прохладных — опять же по поводу МОЕЙ графини Ебужинской.
Медведь из леса выйдет на задних лапах — именно отношения к Ебужинской, словно свет Вселенной собрался в один клин и сошёлся на графине Ебужинской!
Черти, кругом черти; за плечом у вас чёрт с рылом и копытами, а вы хулите славу нравственной эстетической графини Ебужинской!»
«Падре, и в мыслях нет фактов на благородную даму, чьи добродетели известны далеко за пределами  нашей Планеты Гармония; о моих виршах мало кто знает в уголках Галактики, а о добродетели графини Ебужинской – добрые речи слышатся воспеванием, словно она – светильник! – говорю ласковое о морально устойчивой графине Ебужинской, чувствую, что надо польстить, подластиться под падре, но не понимаю сути его озлобления и крайнего возбуждения, по сравнению с которым карась на сковороде – овечка Долли. – Ночью увлёкся разборкой оды Фелиции, да глаза надорвал, словно сахарный песок в них на фабрике духов насыпали.
Направлялся я на кладбище, на панихиду по усопшему графу Ростову – на кожаный диван при жизни граф походил, но икону мёртвыми губами целовал, нас с графиней Натали, дочерью своей, благословлял – к худу ли, к добру ли…
Возле салона изящных танцев я остановился, глаза воспаленные протираю батистовым платочком – подарок Высочайшей особы, герцога Уильяма.
Слышу – каблучки цоки-цок, топи-топ, постукивают, и не нагло, как у заезжих балеринок, а с достоинством благородным, со значением, и отзвуки морали в цоканье каблучков, следовательно – эстетка благородная ножки разминает, в консерваторию или в библиотеку направляется с утра пораньше, курочка с золотым яичком.
Я чуть не прозевал плезир, да выучка фехтовальная помогла колом: в плезире поклонился, пером шляпы перед дамой мостовую, как положено в Уставе об изящности, подметаю.
Дамочка, оттого, что морально устойчивая, потупилась, даже мантильку лёгкую не подняла, но вижу – графиня Ебужинская Анна Леопольдовна – в высшей степени поэтичная натура, как бриз.
Присела в ответ в реверансе, и дальше – цоки-цок, цоки-цок, будто созывает соловушек на пир.
Я с мыслями собрался, похвалил себя, что не оконфузился, вовремя приветствовал даму, и далее пошёл на кладбище, как в свою могилу.
Событие с улыбкой графини Ебужинской — обыденное, и я не придаю ему сурового смысла, и тем более не вижу, падре, причины для угнетения духа – не мольберт эпохи Короля Генриха Семнадцатого я на вас сбросил!»
«В малом зубчике чеснока кроются злодеяния великие! – падре Гонсалез внешне успокоился, но фонтан жидкого олова внутри него плескался, я слышал. – Для романтической воспитанницы института благородных девиц чеснок – смерть, как и для вампира.
После чеснока нет жизни эстету.
Но чесноком и лечат, особенно старых скрипачей, чьи, сведенные от непосильных трудов пальцы (а искусство – труд наивысший, с ним не сравнится простой примитивный труд пахаря или каменщика) требуют натирания чесноком, иначе отвалятся сухими столбиками, схожими с собачьим калом.
Когда вы поведали о своих злоключениях с обручением и обещанием свадьбы – простилось вам, князь Мишель фон Болконски.
В белую краску художник бросает фиолетовую, и цвет белой меняется, словно лицо банщика.
Также и в химии, что нужна для изобразительных искусств – одно вещество без другого – пустота, а вместе – ад и сера с зубовным скрежетом.
Сами по себе события, когда вы объяснялись среди могил с графиней Натали фон Ростовой, и затем вспомнили об обручении с графиней Анной фон МакНельсон – простил я вам, даже не напомнил о завтрашнем дне, когда сгорите в нравственных муках; отпустил вам грехи, и ваших дам из дум прогнал просяной метелкой для счищания пыли со скульптур.
Но встреча ваша, по вашему мнению — незначительная, с графиней Ебужинской – чеснок.
Чеснок и благородная девица дали в результате трудновыговариваемое, неизъяснимое, всё равно, как бы протухла курица в натюрморте, и вы бы нюхали у неё между окорочков.
Свою тень вы бросили на непорочную графиню Анну Леопольдовну, намекали без намеков, навели пятна, хотя сами не подозревали о вашем преступлении – так волк не верит, что украдет овечку из овчарни.
Год назад я задался целью изучения самых страшных грехов Человечества, будто подписал договор с филармонией имени Гнесиных на Земле.
Каждая Цивилизация полагает грехами своё, и грехи основываются, цепляются за мораль крабьими лапками с присосочками.
На каждой лапке краба – волоски.
На Земле величайшим грехом полагают — убийство, потешно – убийство – грех.
На нашей, самой лучшей во Вселенной, потому что – оплот культуры, Планете Гармония убийство – не грех, а — повод для написания сказочно красивой эпитафии.
Убийство из благородных побуждений на дуэли – романтично, вдохновляет молодых поэтов, дает пищу музыкантам, художникам и балетмейстерам – так на благодатной почве бульона размножаются мушки дрозофилы.
Неделю назад, на фестивале Масок благородный граф Родригес противостоял на благороднейшей дуэли против графа Николаса ван Ришара, словно два герба эстетов ожили на лоне природы.
Причина дуэли – наиважнейшая: граф Родригес усомнился в чистоте жабо графа Николаса; не в моральной чистоте, у жабо нет морали, оттого, что оно – не живое, а в чистоте физической, пыльной, грязной.
Обвинения можно смыть только кровью; полетела дуэльная перчатка в благородное лицо графа Родригеса, звонкой нотой «ми» ударила по барабанной перепонке.
Графья встали в позицию, к барьеру, и началось бесплатное представление, словно из-под земли вышли духи воды и огня.
На небе случилось в ту пору затмение: две Луны закрыли по бокам светило, потешно выглядела наша Звезда, будто со щеками.
Но на затмение мало обращали внимания – не изразцовая антикварная посуда – затмение.
Шпаги скрестились, графья дерутся до последней крови, дамы конфузятся, но наблюдают, составляют стихи о героях – так курочки ожидают победы петуха над злыми силами ночи.
Рядом со мной обнаружилась благороднейшая графиня Шереметьева Эвелина фон Шелленберг – образец высокой морали, гармоничной нравственной культуры, будто её лакировали сочинениями барона Чена.
Взглянула на меня из-за веера, веер от волнения чуть приспустила и зарозовела вишневой зарей:
«Ах, падре!
Непозволительно мне, молодой девушке, наблюдать забавы мужчин с длинными шпагами.
Стыд мой велик, и я искуплю его ночью — двадцать раз прочитаю в подлиннике поэму «Нравственная Ассоль».
Вы падре, поймете меня и отпустите маленький, словно булочка на завтрак в институте благородных девиц, грех.
Булочки у нас мизерные для придания талии осинной пропорции».
Графиня Эвелина фон Шелленберг присела в реверансе, и я тогда решил, что убийство эстетом эстета – не грех, о чем и ранее знал и вам говорил, князь Мишель фон Болконски; а лишение жизни некультурного, не гражданина нашей Планеты – не считается, как мы не считаем мух под ногами.
Что же тогда грех самый наиопаснейший, от которого на душе – язвы, а мораль трещит белыми панталонами на ягодицах гурмана?
На губах моих выступила пена раздумий, я обратил внимание на соловья на розовом кусту, и соловей пел для всех, даже для графьев, один из которых вскоре падет, пронзенный рукой Судьбы в виде шпаги соперника.
Соловей и розы меня всколыхнули банановым Раем, и я осознал, что наитончайшее преступление для нас, самых высокообразованных культурных обитателей Вселенной, разносчиков морали — плагиат, воровство чужого произведения, идеи.
Тот, кто взял чужой сюжет книги и назвал своим, или наиграл мелодию другого эстета, и выставил на фестиваль искусств от своего имени — преступник, имя которому – сатана.
Репутация у сатаны – никудышная, а амбиции – амбиции плагиатора!
До сего дня я находился в уверенности, что нашел тягчайшее преступление из всех выдуманных человеком, даже – испанские сапоги на каблуке-шпильке.
Но после встречи с вами, когда вы смешали в один литературный коктейль имена графини Натали фон Ростовой, графини Анны фон МакНельсон, приплели балеринку погорелого театра, и нога балеринки похвально вздёрнута, но не для сегодняшней темы – и в эту мешанину вы посмели добавить имя наиблагороднейшей, как металл шизофрений, графини Ебужинской – я пересмотрел свои заключения, словно нашел разбитые очки.
Отныне я считаю самым наихудшим пороком и грехом человечества  — вас, князь Мишель фон Болконски!
Ад слишком хорош для вас; для столь великого грешника – сто Раев!
Вы не должны осквернять своими мыслями-чесноками благородных эстетов; и в ваших же интересах – нет, не покинуть Планету Гармонию, и не уйти из жизни просто, без возмездия – умереть вам следует достойно, с искуплением кровью своей высочайшей вины.
Надеюсь, что вы внутренне благодарны мне, что я даю вам шанс искупить первородный кладбищенский грех, и даже не поведаю о нём эстетам, ибо тогда пятно позора ляжет на ваш род, как коричневая краска ложится на лицо клоуна.
Клоуны, кокотки, клоунессы гастрольных театров – кто их выдумал, бесталанных?
Идите, князь Мишель фон Болконски, хохочите, поминайте меня добрым словом, и снова хохочите над смертью.
Космолет под номером А 3658-бис, ждёт вас, и даст каюту для покаяния, а дальше – благородная смерть под танком.
Но ни в коем случае не вспоминайте и не думайте о графине Ебужинской, самой чистой графине среди эстеток».
Падре Гонсалез напутствовал меня на искупление, и плечи его поникли, обнаружилась репутация в складках лба – так среди ночи молния разрезает небесный склон.
Я здесь, я без ног умираю, я исполнил предначертанное – художник Судьба грифелем подвела черту под моим позором.
Но вы, граф Яков фон Мишель, как же вы, обесчещенный, не смывший позор кровью, будто шагали по маточным трубам нарождённых поэтесс.
Ах, я же дал зарок, что я не хулю вас, не журю!
Полноте, граф Яков!
Мысленно пожмите мою отрубленную ногу — руки я вам не подам, и ступайте, передайте дискету нареченной моей невесте графине Натали фон Ростовой, а к графине Анне фон МакНельсон не заходите, потому что покрыты позором», — князь Мишель фон Болконски дико захохотал, сделал попытку подняться на руках, но выдохся, обнаружил в себе зачатки неправды, и с неправдой умер на зависть обескураженному, подавленному обвинением и собственной ничтожностью, графу Якову фон Мишелю.
«Мораль изгоняет пороки, словно метлой поэт сметает рифмы ночные, – граф Яков фон Мишель пошел без цели, без средств к жизни, но шёл, чтобы не стоять, потому что стояние – застой, а застой – аморален, как осьминог со дна океана. – Князь Мишель де Болконски пострадал и искупил, виконт де Бражелон тоже счастлив в небесной филармонии, но отчего имена их связаны с графиней Ебужинской, отмеченной высокоморальной девушкой?
Нет ли здесь личного, наносного, потешного, что портит фигуру падре, как сахар портит талию лошади?
Нет, падре Гонсалез – безукоризнен, он — алебастр, нет на падре тени греха, а присутствие графини Ебужинской во всех случаях с искуплением – простое художественное совпадение – в индийских пьесах всё разыграно по канону, и никто не удивляется, что ружье поёт и пляшет.
Я же не встречался с графиней Ебужинской, но избавляю себя от позора потери Принцессы Сессилии Маркес Делакруа; отрублю ветку ради спасения дерева».
«Приятного свидания, чудной воин!
Ты с вычурной Планеты Гармония?
Вырядился, словно петух на свадьбу!» — еще один, но не из благородных, оттого, что лицо не отмечено печатью поэзии, тянул руку к графу Яков фон Мишелю, словно хотел перед смертью пошарить в карманах камзола.
«Не имею чести, сударь!
Поведение ваше – недостойное культурного эстета, но я прощаю вам, потому что грудная клетка у вас разворочена, словно валторна взорвалась в трахее.
Теперь же, позвольте мне откланяться», – граф Яков фон Мишель присел в поклоне, но шляпу с пером не снял, не подметал перед воином пером в плезире – не достоин человек, что не прощается с жизнью поставленным оперным басом, куртуазного поклона.
«Кланяйся! Только скажи мне, умирающему: почему в нановек вы ходите со шпагой, и одеваетесь, как педики из Новогоамстердама?»
«Не имею честь знать педиков из Новогоамстердама, и этимологическое значение слова «педик» неизвестно, словно я зря окончил высшие курсы при  академии изящной словесности.
Но об национальных наших одеждах: камзол, панталоны, жабо, ботфорты со шпорами скажу – наилучшее, во что может одеться гармонично развитая личность.
Вы же не советуете петуху, любезнейший, чтобы он ходил без перьев.
И лисица без подшерстка и без шкуры будет чувствовать себя неуютно, хоть вы её слух и ублажаете игрой на арфе.
Ах, извините, за ложный стыд моих слов и примите раскаяние моё за слово «арфа».
Арфа – изящный музыкальной инструмент, а до изящного вам, как до новой жизни.
Вы хулите мои одежды, наши одеяния, а сами одеты, словно только что вылезли из помойной ямы, где искали чужую ворованную скрипку.
Голубые плотные штаны, куртка из кожи быка, шляпа с железными наушниками  — негармонично, и вызывает подозрения насчет недоразвитости вашей культуры – так неспелый плод хурмы вяжет желудок.
Шпага моя – выжила, а танки с нанопушками и атомными снарядами – заглохли, будто снесли яйцо и умерли в объятиях генерала.
Нет шпаги вне благородного эстета, и нет эстета без шпаги!» — граф Яков фон Мишель красиво закончил речь, но наткнулся на стеклянный взгляд мертвых глаз обидчика, будто ночью на пляже наступил на разбитый хрустальный кувшин.
Досада, что хулитель умер раньше, чем закончилась придумананя поучительная речь, вывела графа Якова фон Мишеля из себя – так поток весенней воды устремляется через плотину.
Граф Яков фон Мишель в запальчивости прочитал по памяти оду королеве Виктории, ударил навершием шпаги по обломку жёлтого танка – в груди стало легче, от подошвы ботфорта отвалился слой грязи с желтыми кривыми зубами неизвестного героя.

Музыкой сфер в душу графа Якова фон Мишеля ворвались шумы посадочных модулей Космолетов.
— Не плачьте, не корите себя, как дитя над откушенным яблоком! – рослый капрал наставительно хлопал графа Якова фон Мишеля по плечу, а остальные солдаты хохотали, открывали рты, выпускали смрад и позор нечищеной души. – Мы прилетели за металлоломом, как за пшеницей.
После каждого боя сдаём танки на переплавку – сколько деньжищ пропадает напрасно, словно молекулы переплавляют в дрова, а не в золото.
Вы выжили – редкий случай, но происходит и подобное, недосмотр!
Чу! Волшебники кругом! Шутка! – капрал засмеялся, словно балерина перед поэтом. – Я шутку сказал, чтобы вы не напрягались, не видели в прошедшем только темное и звериные хари.
В морду бы вам кулаком, но нельзя – вы пригодитесь на следующей войне, благородный монах.
— Почему монах? – граф Яков фон Мишель искал в словах оскорбления, сарказм, но не находил, а, если и слышал, то опасался, что своими подозрениями оскорбит военного, как оскорбил невниманием Сессилию Маркес Делакруа.
— Золотко, Хуан!
Сопроводи господина в карцер имени Патрикеева, – капрал прикурил от зажигалки-гильзы: — Трофейная гильза, мне в голову летела, а я двумя пальцами поймал – научился трюку у тибетских рейнджеров, – капрал синими глазами, в которых плескались краски осени, смотрел в очи графа Якова фон Мишеля, будто вытаскивал мозг через глазницы. – Пойдёте под трибунал за то, что выжили и не исполнили долг перед Отечеством и своей совестью.
Совесть – не умер, а затем – воскрес!
Совесть – постель!
Трибунал осудит вас и снова отправит на войну; вы же этого  и добиваетесь – смыть свой грех кровью, как в кабаке Ульяна Андреевна замывает пятна от разлитого пива.
— Слушаю вас, капрал, ничто не понимаю — глубокий смысл, подтекст в ваших словах: то ли охуливаете меня, то ли возвеличиваете.
Если надругаетесь над моей моралью, то прошу – к барьеру!
Если же хвалите мою доблесть, то прошу нижайшего почтения, извиняюсь и даже готов прижаться к вам, как к лучшему другу!
— Прижаться лучше к балерине в бане! — конопатый рядовой подцепил вилами кусок снаряда и ловко закинул в контейнер для сбора мусора, словно жизнь свою закинул в книгу. – Приголубил я на Крейсере «Палермо» балерину, заплатил авансом, прижался, а тут – шальной ядерный взрыв!
Очнулся голый в космосе, вокруг никого, только Звёзды мерцают!
— Фрэнки, ты всё о бабах и о плотском, — военный в шляпе католического священника мягко, привычно укорил сослуживца, будто лапшу ему подложил в глиняную миску. – Лучше о душе своей подумай!
— Я не о бабах, а о Космосе! – вам, падре, в моих словах бабы мерещатся, как жуки в ночи, – Фрэнки обиделся и, словно нечаянно, уронил на изящный ботфорт (работа графа Куинджи) пакет с останками погибшего воина.
— Если о Космосе – то врешь, Фрэнки!
В Космосе ты бы голый, без скафандра умер, разорвало бы тебя за дурные слова и ложь.
Жабу, если соломинкой, как и кобылу, в зад надувают — разрывает.
И тебя бы Космос разорвал.
— Я голый, но не разорвало же меня, пощупай, Мигель! – Фрэнки надул щеки, испытывал атмосферу на прочность. – Настоящий солдат голый выживет в вакууме, на профессиональном мастерстве одном держался до прихода наших.

На графа Якова фон Мишеля больше не обращали внимания, словно он, вдруг, постарел, превратился в мешок с песком (кварцевым, а не золотым).
Солдаты сортировали: металл к металлу, кости и мясо – в пакеты для органики, клочки обмундирований – в контейнеры с надписью «Джон Буш вывоз мусора круглосуточно».
— Господа, милорды, так с героями не поступают! – губы графа Якова фон Мишеля задрожали, он не верил в происходящее, всё равно, что на коленях ползал бы перед призраком и умолял о тайне смешивания красок для пейзажной живописи. – Герои доверили вам свои судьбы – не прыгали без парашюта с трех тысяч метров, но умерли достойно под танками – желтыми и синими, а вы без сортировки, без хороших намерений в сердцах – вижу, что намерения дурные, поэтому – неблагородно смешиваете останки падших в одну силосную кучу – не разберёшь где кто, и где виконт де Бражелон?
Сами изволите видеть: в один мешок сложили семь ног, а у одного человека — одна или две ноги, но никак не семь – где же уважение к частям тела героев, похожих на капитальнее вложение морали в будущее.
Я помню только один конфуз на похоронах: вместо тела графа Антонеску Иакова Парфеона привезли из морга на кладбище тело графини Арно де Бальзак.
Конфуз, позор – не до озорничанья на кладбищах, когда тела подменили; и ощутили гости на панихиде слабость в коленях, беспомощность перед ситуацией – дунешь – и слетят волосы со всех голов, как семечки с одуванчика.
— Я другую историю расскажу – более полезную, слаще сахара! – бородатый Космодесантник с нашивками вольноопределяющегося усмехнулся и показал графу Якову фон Мишелю фотокарточку обнаженной девушки верхом на белом коне. - На фотографии подбитый Космолёт, в нём три тысячи хлебов…
Да что же это за подмена? Сусанна свою фотографию вложила в мой архив боевых действий – мстит за Бланку. – Вольноопределяющийся хрюкнул, товарищи по сбору обломков и лоскутов дружно захохотали, словно все одновременно поскользнулись на банановой кожуре.
Потом полюблю всех, а я ведь всех люблю, даже героев!
На том Космолёте мы везли хлеб раненым бойцам – не довезли, словно нас по дороге Галактический пудель сглазил.
Хлеба рассыпались при посадке, да никому и не нужны хлеба – все наши раненные погибли, подорвались на минах – по очереди, словно для того в школу ходили, чтобы на мину наступить через много лет после окончания.
Мы вилами собирали клочки тел и мундиров, грузили в свинцовые гробы – что поделаем, если мухи гнёзда вьют.
Не очень этично, и, как вы выразились, герой, так с людьми не поступают, но что мы должны, и что можем с похмелья и без средств распознавания останков?
Клянем себя, хулим, уныло смотрим друг другу в глаза через копченые стекла скафандров, будто водолазы в Марианской впадине.
«Батюшки! Матушки! не оставляйте обездоленных!» – с воплями от деревни к нам бегут крестьяне: кто в лаптях, кто в ботфортах, кто в туфлях с галошами, а кто и в щегольских красных башмаках с длинными загнутыми концами – одно слово — разбойники.
Мы бластеры выставили, вилы побросали — думали, что Революция, а мы – жертвенные бараны.
«Власти не надо, даже белых панталонов не требуем, но кости и мясо на полях оставьте – вам мертвые в тягость, без толку, а для нашей неплодородной почвы – отличное удобрение, как навоз птиц Рухх.
Птицы Рухх давно не прилетали в гости, посевы наши хиреют, а органические удобрения – клочки ваших солдат – нам подмога: клубника уродится, картофель, помидоры – приезжайте на праздник урожая, вместе отведаем, что выросло на удобренной костями и потрохами людей почве – так на кладбище вырастает сон-трава, а под висельником – мандрагора».
Во как!
Мы проблевались тогда, а сейчас привыкли; человек с годами и к теплому салу привыкает, и к толстым короткостриженым женщинам, и к ошмёткам героев.
Не нарываюсь на комплименты, но давно представляю, что не на войне падших собираю, а в мирное время в театре раздаю шоколад.
— К барьеру, сударь! Извольте встать в позицию! – граф Яков фон Мишель выхватил шпагу, понимал, что не выдержит бой, но смерть – пусть не под танком, а за честь погибших героев и своего товарища – тоже героя, смерть почётна, оправданна и взлелеяна, будто с чувством выполненного долга заплатил налог на книги.
— В позу не встану! Ты же не герой! — вольноопределяющийся сплюнул под ноги графу Якову фон Мишелю, снял очки, подышал на стекла, протер рукавом мундира — издевался жестами – так обезьяна в зоологическом саду показывает довольным школьницам неприличные фиги. – Мой батюшка почтальоном работал – как напьется, так мнит себя человеком, и в заслугу себе ставит, что меня родил – да, мужчина, но генетически оплодотворился и через хирурга родил, будь трижды неладен, как плод авокадо в ягодном сиропе.
Руки у отца тонкие, лебяжьи, не мужицкие, а – бабьи, руки худосочной балерины.
Я балерин только один раз видел, в бане, когда истопником подрабатывал – люблю жару, и память о жаре в сердце храню, даже в мороз.
Балерины в парилке на верхнюю полку залезли, и на шпагат садились – в тесноте, ругаются, толкаются, как улитки в пруду, но ноги вытягивают, разминаются перед концертом, или как они называются, бабьи пляски в белых юбках.
Руками своими отец мой гордился, как золотым запасом страны (чем еще ему гордиться – нет других примечательных частей тела).
Иногда я жалел отца, робкого, конфузливого, но кутасливого, словно Кутас гора под Варшавой.
Но, как только отец доставал ремень и кричал мне, чтобы я скидывал портки и в позу становился – как вы сейчас мне предлагаете бесплатно, словно я — Мальвина, жалость к отцу опадала переспевшей сливой.
Однажды, когда папенька скушал подряд две бутылки водки и два чана гороховой каши со свининой, а затем изрыгал проклятия в мой адрес, будто на вулкане прыгал и требовал, чтобы я в позу встал – я не выдержал и хорохорился точь-в-точь, как хорь.
«Папенька, не ведаю, как в позу вставать – не обучен! – затем дурным голосом заблеял:
 — Телеграмму! Донесение не отнёс ты, отец двоюродный!
Снюсь я тебе, и письмо снится, а глянь-ка во сне, что в письме пишут».
Папенька поддался на уловку, словно электрический угорь в пекарне.
Наклонился к письму, а не письмо я ему показывал – кулёк с собачьими какашками – два часа специально собирал.
Какашками отцу в лицо – раз, бах, на тебе, западный пособник решительных почтовых тайн.
Не знаешь, как в барабан стучать, а сына в позу ставишь!»
— Господа! Милорды! Вы – хамы! – граф Яков фон Мишель озирался по сторонам, размахивал шпагой, чуть даже не плюнул в спину, нарочно отвернувшегося, вольноопределяющегося. – Вызов мой не принимаете, честь и достоинство героев в одну мусорную кучу сбрасываете, речи ведет некуртуазные, я бы отметил – бесстыдные, но воля ваша, с визитом пришли, а я комментирую, словно философ на празднике верхней женской одежды.
Честь моя потеряна в бою без боя – так невеста сдается на милость батюшки жениха.
Между тем, я стану мишенью острот, нитью сплетен – к чему, зачем, будто по болоту иду с поэтессами.
Поэтическое зрелище – поэтессы на болоте, когда вместо клюквы романтичность и вдохновение ищут; лягушки, змеи, пиявки, миазмы болот, неясные тени призраков, а среди всего неблаголепия – благонравные морально устойчивые красивые девушки с блокнотиками, гусиными перьями и чернильницами.
Возвышенные создания до глубины души тронули меня, и я не заметил, как ушёл от болота далеко вправо и вышел к Лесному Театру имени графа Дерсу де Узалы.
Смотрю на вас с бледным лицом, с трудом сдерживаю щеки, чтобы кривизна не подпортила аристократичность, а вы репутацией не бахвалитесь, и честь не бережете, словно разбили её вместе с глиняной антикварной амфорой.
— Не мни напрасно лицо, герой!
Мы не просто так собираем ошметки мяса, а – со значением, как роман с продолжением пишем.
На базе генетики определят вес, рост, пол бывшего героя, его вероисповедание, место жительства и имя, вплоть до бабушкиной фамилии.
Никто не останется забыт, словно потеряли нитки, а заменили жилами быка. – Капрал откусил от плитки табака, пожевал, сплюнул в кучу костей и мяса, словно формалином заливал тело вождя.
— Ваши слова вселяют в меня уверенность, что дар доброты вылечивает больные души, как слабительное лекарство прочищает кишки! – граф Яков фон Мишель поклонился капралу, но руку с эфеса шпаги не убирал, словно грел зимой на батарее. – Но как я поверю в ваши нелепые оправдания, если не верю вам – нарочно придумали, чтобы я успокоился на время и не мешал вашей деятельности по утилизации героев.
В пятом классе гимназии я перед уроком долго любовался на себя в зеркале, искал черты, сходные с чертами поэтов Бриллиантового века Гармонии: высокий лоб, черные кудри, орлиный нос, тонкие змеиные губы, бледная, словно из могилы вылез, кожа – поэтично, но не до конца, не до вознесения на Парнас.
Пегас, подкованный не золотыми, а простыми железными подковами, до Парнаса не долетит.
Мимо анфиладой шла моя тетя, всенародно любимая графиня Анжелика де Ришар, потрясающей грации, преисполненная благородства и целомудрия, будто серебряный кувшин с платиновыми монетами.
Тетя положила руку на моё левое плечо, посмотрела в зеркало; мы стояли минут десять, молча смотрели на свои отражения в серебряной фольге за стеклом.
Наконец, тетя графиня Анжелика де Ришар заговорила, а в голосе её сталкивались Звёзды:
«Молодой граф Яков фон Мишель!
Сделайте милость, высуньте язык!
Нет, не для праздного любопытства прошу вас, а проверяю – белая или розовая у вас душа; нос — отражение мужской силы, а язык – зеркало души. – Тётя прикрыла изумительно смиренные алые губки веером – три страусиных пера, остальное – сложная вязь конских и собольих хвостов (я усердно высунул язык). – Полноте, граф, вижу, что душа у вас — отменная, даже я не ожидала подобной развязки, что приведет к деньгам.
Люблю золото, пуще пирогов с малиной обожаю золотые монетки».
«Тётя, я со сладострастием подумываю, как перейти в общество поклонения изящной словесности – так утка мечтает, чтобы её изобразили на картине известного художника. – Я не озорник, и мечты мои подготовленные, довольно влажные, подобно губам скаковой кобылы, но выверенные и не блажь.
Вчера ночью я представлял картины заседаний общества, отчего не засыпал долго, крутился, мял простыни, поэтизировал, даже смеялся и плакал, оттого, что доставляю хлопоты наставникам, будто золотые гвоздики в башмаках.
Вдруг, в двенадцатом часу, когда просыпаются вурдалаки и поэты романтики, я услышал из вашей опочивальне пение дуэтом: вы пели с оперным мужчиной, баритоном, весьма неплохо у вас выходили рулады – соловьи на ветке.
Сердце моё преисполнилось восторга от вашей песни, и я ощущал себя свиристелем в клетке, но вдруг, словно оглоблей кареты по темечку, меня ударила мысль: «Откуда? Как? Отчего пение дуэтом с мужчиной ночью в опочивальне?
Грех! Позор! Осквернение чести! Запятнанная репутация честной дамы!
Невозможное!»
И сейчас, тётя, смотрю на ваше лихорадочно дергающееся личико, и напоминает оно мне Луну на исходе.
Отчего мужчина пел с вами в вашем будуаре, он же – опочивальня с Амурами и мраморными гусиными шеями?»
Тётя графиня Анжелика де Ришар в ответ извлекла из дамской сумочки (золото, бриллианты, изумруды) губную помаду – дорогущая, изящная, и красной помадой поставила мне на лбу премиленькую точку, словно принимала в орден индусских прозаиков, которые пишут о колодцах и обезьянах.
«Ничего не поняла из ваших слов, граф Яков фон Мишель, но вхожу в ваше положение и сочувствую вашим мыслям, что дерутся в черепе, как ноты на пюпитре.
Может быть, правильно, что мы с вами разного пола, и вы ещё не в совершенных годах, когда поэты ищут вдохновение в перебродившем морковном соке.
В детстве я тоже проявляла излишнее любопытство, фантазировала, как и вы на мокрых простынях.
Мой батюшка граф де Ришар часто удалялся перед сном из Усадьбы; и тайна его исчезновений томила меня, притягивала, как к мокрой глине притягиваются руки графского гончара.
Однажды я проследила за батюшкой, скрытно бежала за ним, а на мне всего лишь – тоненький пеньюар, прозрачный, воздушный, и я ощущала себя феей, хотя задувало под пеньюар нещадно, и всё там покраснело и посинело, словно слива на блюде.
Папенька спустился к капищу, отодвинул могильную плиту – руки у папеньки и горб – ОГОГО, академическое всё!
Он нырнул в лаз, а я благоразумно не последовала за отцом – зачем?
В преисподнюю, где безнравственные черти?
Батюшка уличит меня, укорит, пожурит, назовёт шалопайкой и озорницей, а для морально устойчивой девушки нет ничего страшнее, чем тень на честь, я уже не говорю о грязных пятнах на чести, словно невидимый гном прошел с киркой.
На следующий день я доложила батюшке и матушке, что на урок скрипки иду – и не солгала, даже пальчики крестиком за спиной не держала – кто же поверит девушке, если она по неблагородству солжёт, словно горностая задушила.
Не лгала – на курс скрипки пошла, да чуть раньше, а раньше – не ложь, и нет поругания морали – всё без смертного страха.
Возле лазейки в склеп я оглянулась – приличная девушка всегда оглядывается по сторонам, прежде чем присядет, и плиту  ножкой – сначала слабо, а затем со всей силы пихаю, будто батман разучиваю.
Не поддавалась сначала плита – тяжелая, но, видно батюшка часто пользовался, плита отполировалась, а с усердием ножку разрабатывала – чудо, а не ножка у меня, и ягодицы окрепшие – не с норовом говорю, а о профессиональном рассуждаю перед вами, граф Яков фон Мишель; балероны и балерины всегда друг другу мышцы щупают, проверяем профпригодность – так арфистка натягивает струны на инструмент.
Проверьте и вы мои стальные мышцы на ягодицах, граф, убедитесь, что я не лгу, ведь только из одной правды вас подпускаю, из уважения к вашим талантам и благочестию, а в неблагодарности не нуждаюсь, я же не червивое яблочко. – Графиня Анжелика де Ришар положила мою правую ладошку на свою левую ягодицу – так королева возлагает меч на плечо посвящаемого в рыцари. – Чувствуете силу благородства в моих мышцах, добродетель?
Когда я могильную плиту ножкой сдвигала, то, возможно – исток моих стройных ног в настоящее время, достояние роскошного вокзала.
Плита поддалась уговорам моей ноги, и я возрадовалась, потому что растяжка получилась и тренировка – на сто баллов по шкале Ромео.
Без страха и стеснения я осторожно вошла в лаз – не испачкала бы кокетливое бальное платьице, прелестные, ах, у меня розовые панталончики с оборочками, кружавчиками; башмачки – беленьки, с зелеными камешками под изумруд.
В усыпальнице, возле стеллажа с каменными гробами обнаружился чудесный древний столик, и он вызвал во мне неописуемый восторг, будто я заснула в своей кроватке, а проснулась на Луне.
Возле столика – сундуки, а в них – золотые монеты – не счесть, всё золото Мира в наш фамильный склеп внесли!
Пот струями хлестал по моему разгоряченному телу, а до урока оставалось немного времени — кукушка в часах на руке откуковала своё и умерла на час.
Я задумалась, присела на гроб – нравственно ли мне взять горстку золотых монет себе на потребу, или я для порядка отхлестаю себя по щекам и выпью яд – так поступают благородные девицы, которые полагают, что потеряли мораль в разговоре с собой.
Но затем я вспомнила наши голодные, как в карцере института благородных девиц, вечера в Усадьбе – мыши сдохли – мои любимые дворовые мышки с тонкими хвостиками и пронзительно умными очами.
Если ужин не подавали, то мы приставали к маменьке, а она, обычно, по вечерам, музицировала за белым роялем, словно пекла в нём пирожки:
«Милый друг маменька, исти треба! — мы теребили матушку за корсет, но благородно, без излишней настойчивости и напористости, потому как счастливы в отчем доме, и наше счастье омывается добродетелями – так берега реки Новая Амазонка омываются молоком. – Дай нам хлебушек, а то покажем завтра неудовлетворительные баллы по предметам».
Маменька обычно прижимала руки к груди, тихо смеялась, затем гладила нам по головкам и отсылала к батюшке – так в древней Элладе поэтов отсылали с посланием на Парнас:
«Подите к батюшке, озорники!
Как скажет – так и поужинаете, а я ведь предчувствовала ваш приход, за что получила незаслуженно, обиженная, талантливая; живу, а благодарность пробегает мимо на тонких копытцах».
Мы за хлебушком шли к батюшке – добрый он, отзывчивый, муху не обидит, а снимет с мозаики муху и на луг отнесет на свежий коровий помёт – кушай муха.
Когда батюшка находился в преотличнейшем настроении, он на наши мольбы об ужине улыбался, сажал нас на колени и ласковым медовым голосом читал проповеди о добре голодания перед сном, о фигурах, и что девицам неприлично, когда у них зад толстый, а худая девица – купель добронравия, благополучия и эстетического наслаждения, как в среде музыкантов, так и поэтов.
После проповеди мы одухотворенные, но голодные, уходили спать с мыслями о жареном утёнке.
Если папеньке смычок под фалду попадал, то он, как услышит нас, так сразу за скрипку или к мольберту; творит, не видит и не ощущает нас и наши слова, будто мы говорим из параллельного Мира.
Маменька обычно врывается в кабинет, укоряет нас, что мы дурными просьбами отвлекаем папеньку от созерцания и полноты сердца; и мы пристыженные, что нижайшими просьбами нарушаем творческий процесс, удаляемся голодные, словно поэты-раздвижники.
Обо всём я вспомнила над грудами золота, и ушла бы без подарков, но калёным железом валторны прожёг меня стыд, платьице-то – несвежее, старенькое, а небрежная одежда – грех для девушки, позор, принуждение к рабству; ни высшего балла в поношенном платьице в институте благородных девиц не получить, ни должного внимания эстетов, а только – хула и порицание; не важно, что молодая девица, в силу своей морали не зарабатывает денег, а получает от родственников; не на родственников, что не обогрели и не приодели девушку, а на саму девицу падёт каменным дождём хула.
Я в высшей степени благородная девушка, поэтому задумалась о новом платьице и о других частях гардероба, а мой гардероб уже похож на листья жёлтой третьесортной бумаги. – Ощутите рукой, а не сердцем, граф Яков фон Мишель, как сейчас стучит моё золотое сердце от воспоминаний! – Графиня Анжелика де Ришар приложила мою руку к своей правой груди, засмеялась звонко, щекотно, и я понял, что она не лгунья, а я — будущая мать Солнца. – Потешно, граф, я ошиблась и прислонила вашу руку, драгоценную, хоть и малую, но уже знает толк в шпаге, к своей ошибочной правой груди, а не к сердечной.
Исправляю ошибку, и прошу принять мои извинения и покорность, умоляю вас, как перед треногой с пифией. – Моя рука под нажимом графини легла на левую грудь, и я ощутил сильнейшие толчки вулкана.
В то время я не осознавал двойственность поступка, но и графиня Анжелика де Ришар не играла со мной, она искренне говорила о сердце, но никак не намекала на театральные штучки гастролёрок балерин: сердце благородной графини свободно от низменных пошлостей и от болезненных страстей после монастырского кваса. – Стучит в барабан сердце, переполнено терзаний и нравственных мук?
В тот день в склепе оно стучало по-воробьиному, но доверительно, я же не убийца.
На благие цели я взяла пару горстей золотых монет, вышла из склепа, аккуратно – проследила до травинки, вернула могильную плиту на полагающееся место, и воскресла, оттого, что не запятнала свою честь воровством; на благородную мораль деньги – не краденные.
На урок успела – и это важно, потому что опоздание – минус балл нравственности.
С тех пор я неизменно брала из склепа деньги на поддержание своего должного скромного вида; сестер и братьев одаряла; а батюшка и матушка ничего не замечали за творческими процессами, причём у батюшки волшебным образом монет в сундуках прибывало, словно из воздуха материализовывались.
Я полагаю, что отец мой зарабатывал рисованием пейзажей, у него изумительно выходили сосны и медведи в берлогах, будто наяву, когда одинокая козочка Мэри плутает в жестоком, как пасть льва, Мире.
Не знаю, правда ли, ложь, но я себя убедила, что существует только настоящий момент, и, значит, в прошлом, я не могла взять золото, а ощущала себя в настоящем, когда с золотыми монетами расхаживала по бутикам, выбирала добродетельную одежду.
Теперь ты понял, молодой граф Яков фон Мишель, мораль моего рассказа,  не отягощенного болезнями матери, виновностью художников перед обществом и формой почтовых открыток с изображением книги?»
Я ответил, что к своему стыду не вынес морали из повествования, наверно оттого, что я не в достаточных летах и не отмечен кокардой эстетического вдохновения ощупывания мышц благородных, морально устойчивых девушек.
Графиня вздохнула, затем легко сорвалась с места и танцевала вокруг меня, приседала на шпагат, подпрыгивала, высоко поднимала ногу — целомудренно, без нарушения законов нравственности – так в мясном супе вегетарианец не найдет ни грамма мяса.
«Милый друг мой, граф Яков!
Я не плачу, мы же не пускаем друг другу кровь на поэтическом вечере.
Я в танце подобна шмелю; шмель также поднимается и опускается в полёте; он ощущает цветок сначала нюхательными рецепторами, а затем только лапками – так и ты видел меня очами, а потом трогал, ощущал руками, отлитыми под рукоятку шпаги.
Я здесь и сейчас, и ты здесь и сейчас, а всё остальное – плоды нашего розового кварцевого воображения.
Нет никакого воспоминания о ночном пении дуэтом, потому что ночи не было, и никто не пел, и никто не музицировал в моём будуаре, и будуар в ночи не плыл, и никто не слышал, оттого, что – в прошлом, а прошлое – смутно, словно туча на картине графа Куинджи.
Ощущай правду шпагой, молодой граф Яков фон Мишель, или полнотой сердца; сердце подскажет дорогу к дому и к ларю с золотом, но никогда не верь, если сердце не верит, на то оно и сердце, чтобы жило в настоящем, а не во всех скрипках сразу». –Наиблагороднейшая Анжелика де Ришар упорхнула, оставила шлейф дорогих ароматов (купленных, вероятно, на золото отца) и свою кокарду за прилежание в уроках нравственности, словно Жар Птица перо обронила в костёр.
Я же, господа Космодесантники, – граф Яков фон Мишель поклонился капралу, будто краской плеснул на фагот, – не особо принимаю на веру, что останки героев вы рассортируете и отправите на родины в цинковых дорогих гробах с цветочками.
— В родных землях героя клонируют или восстановят тело по фотографии, а затем полнокровное тело с почестями предадут Земле, как мешок с бриллиантами в землю зароют, потому что процедуры стоят более пяти миллионов кредитов, — вольноопределяющийся подошёл к графу Якову фон Мишелю, пальцами-сосисками потрогал черную с синим ленточку на поясе, будто искал в графе Якове фон Мишеле ответ на свой сарказм о клонировании героев: — Лента – знак отличия?
— Почётная лента за усердие, проявленное при изучении написания древних нот! – граф Яков фон Мишель выправил грудь, с изумлением смотрел, как меняется цвет глаз вольноопределяющегося – от пепельного до изумрудного, будто зеленку по роговице размазали. – Не назову себя разбойником от искусства, но чувство стыда, что обошел товарищей, получил ленту раньше друзей, смычком пиликает мне по коленкам.
 — Хусах экскаватор болон pitchforks, нарын х;лд ;рэгдэхг;й юм. С;;л нь дараа ажиллаж байгаа муур ;йлчилж байна! Хэн хэвээр байх болно — баатар! – Офицер в белом кителе – красавец, даже чуть ли не благородный, прокричал в лазерный мегафон, оглушил на минуту, будто в каждое ухо залезла буква «э».
Граф Яков фон Мишель обнаружил, что со всеми Космодесантниками бежит к Звездолёту, а пинок, что получил для ускорения, отнёс к разряду случайных, иначе сразу бы позвал неблагородного обидчика к барьеру!
В Космолёте графа Якова фон Мишеля ловко приковали под железной лестницей – даже не успел принести извинения за опоздание, выказать удивление за непонимание, и возмутиться за жестокое обращение, как с брошенной художницей.

— Не герой? Исправимо! – на базе офицер с большим животом и неблагородной лысиной (благородные господа прикрывают париками седые волосы и лысины) отлепил стакан чая от глянцевого журнала «Амур»; чпокнуло, кусочек картинки ушел за стаканом вверх, по карьерной лестнице поднялся. – Через три дня новый бой!
Враг не дремлет, и очень коварен!
Свободны! – офицер махнул рукой, словно выпускал в цирке голубя из рукава.
Механическая тележка покатила к двери, заучено, исправно – миллион лет будет выполнять свою службу; люди превратятся в газы, а тележка по памяти пойдёт по маршруту: карцер, туалет, столовая, комната общения.
— Недолог век услады благородной!
Огонь, взращенный… — граф Яков фон Мишель не знал: в радость ли подвиг во имя смывания позора от потери Сессилии Маркес Делакруа, или в подвиге что-то неестественное, лживое, фальшивой нотой бьётся в аккордеон сердца.
На этот раз ход тележки, запланированный на миллионлетия, прервался, будто глотку невидимому водителю перерезали.
— Найн, мон шер! Пару вопросов от контрразведки! – офицер в длинном пончо с погонами, в широкополой шляпе с кокардой Космодесанта изящным ботфортом пнул в пульт управления; тележка покорно застыла – ей безразлично: миллион ли лет или сиксилиард простоит.
Время идёт, тележка отдыхает.
— Падре Гонсалез! – нечаянная радость в крике отчаяния выплеснула из графа Якова фон Мишеля вчерашними щами с синтетической свининой. – Вы – офицер с канделябрами на плечах?
Но эстеты не служат, падре – тем более!
Война – фи! Неблагородно, эстетически неоправданна, как и гнусные памфлеты неизысканных поэтов с других Планет.
— Голубые слоны! Грация, пластика, ум — достояние голубых вакуумных слонов! – падре Гонсалез, делал вид, что не замечает хозяина кабинета и графа Якова фон Мишеля, прикованного к тележке, остановился – запнулся — перед настенной голограммой: голубые слоны в Космосе. – Я не верил в них, думал – легенды, а оказывается, что больше смысла в одном голубом слоне, чем в железной кровати, на которой возлежит балерина с томиком стихов Накано де Муньос.
Граф де Муньос – он целовал мне ноги, а я не смел сказать ему, что безумство передается не только по наследству, но и через осязания, половым путём и через созерцание картин старинных мастеров.
— Господин падре Гонсалез, что привело вас… — офицер отхлебнул из стакана, почтительно, без причмокивания – так осторожно поэт наблюдает за чаепитием академиков живописи в Новомытищах.
— Привело ли меня! О! Привело ли меня что? – падре с перекошенным лицом скунса, с состраданием, но в то же время – с яростью пленного Космодесантника подскочил к столу, ударил кулаком по журналу – убил фото красавицы. – Не дела ссудной кассы, в которую вы запустили руку, господин майор Эдуарду.
И не ваша мысль, что «Пусть остается на Тау Ганимеде всё, как существовало прежде, но с некоторыми нюансами относительно рабынь амазонок»; ерунда, пустозвонство официального хряка, который не отличит стихотворение Оливейры от поэмы Хутторы.
Что вы бы ответили на призыв: «В Чёрную дыру! В вакуум!», а я отвечаю – «Да! Добро возвышает, а зло опускает домкратом в геенну огненную, где зубовный скрежет и налоговые инспектора кредиторы!».
Золотой она человек! Благонравие бьёт ключом; сидит в строгом платье с выпускного бала в институте благородных девиц; взор целомудренно потуплен, а на щечках – румянец – лёгкий, стыдливый, даже прощается ей, что румянец, потому что благородным натурам более бледный цвет к лицу, как и к горностаям.
Из левой ладошки в правую монетки золотые пересыпает, а среди монеток и камушки беленькие – бриллианты – мои подарки, будто Солнце и Звезды в ладонях.
На душе моей лава вулканическая с соловьями и розами – приятно, что графиня мои подарки ценит не меньше воздуха и земли.
Присел я в кресло (только после положенных поклонов, куртуазностей и плезиров позволил седалищу опуститься в присутствии совершенства), руки вспотели, не знаю, как предложить новый подарок – безделушка, но от чистого моего сердца; по душе ли ей придется, или отвергнет золотую туфельку – изящнейшая вещица, с клеймами, но, возможно – новодел, а золото проверенное, чистейшее, слёзное.
Умиление на меня нашло белым лебедем; упал я к её ногам, но не смею обнимать и целовать; вид у меня, полагаю, убитый, а она милуется, смеется, просит: «Извольте, немедленно, падре, встаньте, благороднейший из падре. Земля вам – листом художественного тростника!
Представьте, приснилось мне, что я у одра нашей учительницы пения графини Алисии де Санчес стою, а в руках у меня букет белых лилий, но не живые цветы – люблю живых, хотя, некоторые отдают предпочтение мёртвой материи – цветы у меня: из белого золота стебельки и лепестки, а листья – изумруды.
От красоты у меня на очах прелестных слёзы, и даже на миг забыла заупокойную оду для графини Алисии прочесть – так и отбыла без фаэтона с чёрными Пегасами старушка в мир иной.
Умерла, а я всё стою у одра, обещаю, что, как воскреснет, то проведу перед лицом копеечкой – от копеечки – сласть, а затем на кухню отведу и кашей с творогом накормлю до сытого пуза – обожают старушки кашу с творогом, как медведи лакомятся тухлятинкой.
 Словно услышала меня графиня, очнулась, вышла на миг из смерти, схватила за кружева на моём изумительном платьице, крикнула:
«Исступление», – и умерла окончательно, даже кровью захлебнулась, словно кисель из давленых ягод черники выпила.
Но я не думала о смерти, а целовала золотые лилии, верила, что нет ничего прекраснее их на свете, и кто с золотыми лилиями в руках, тот воскреснет даже при жизни, и не убоится себя в зерцале.
Проснулась в недоумении, а лилий золотых в руках нет; я и лежала до полудня, не пошла в класс фортепиано, всё о лилиях жалела – пустяк из сна, но обидно, что проснулась, а в руках – вечная пустота, как из картины с чёрным квадратом.
Ножки с утра маслицем натерла, чтобы блестели, лакированные, солдатам отправила послание, чтобы больше об эстетике думали, а не о смертоубийствах; по дороге в филармонию собачке миленькой сделала внушение, чтобы на газон ходила, а не на тротуарчик;  тружусь, а всё о золотых лилиях из сна думаю; затем рукой махнула – нет симптомов лихорадки – вот и славно, а лилии из золота – мечта несбыточная.
Потешаюсь теперь золотыми монетками и бриллиантами, они напоминают мне босоногое детство, когда отец мой в поле работал – пейзаж на холст переносил, а я маленькая, ему в рабочий полдень в корзиночке новые краски масляные несу и кисти для работы – так пчёлка трудится над цветочком, а он бедненький, утомился к ночи и завял».
Замолчала, нервно монетками звенит; камушек один бриллиантовый на пол упал, да я из деликатности не отвлёк прелестное идеальное создание на эту мелочь – упал, значит, судьба его – на полу, а не на груди прелестницы; не каждое зеркальце скажет всю правду, да свет покажет.
Я со всеми уверениями и почтениями объясняться бросился; корвалол пью, причем ужасно меня поразил запах корвалола – прежде натуральный запах, а в тот час – с отдушинкой, будто за столом пролили соус из свинины с бобами.
Обещаю, что всенепременно изобрету и закажу для неё золотые лилии с изумрудными лепестками; найду средства, пусть даже с собора прыгну за деньги, но принесу, и паспорт себе сменю, чтобы, если обворовал картинную галерею, то по старому паспорту меня не нашли.
Девица моя смеется, ручку свою положила мне на темечко, утешает – вижу, что слова мои приятны и обещания, но не верит в них, ни на карат, а восхитительная, не обижает меня словом, как молотком по пупку.
«Полноте, падре Гонсалез! Вы — прекраснодушный человек, щедрый, милостивый!
Я обязана вам за вашу доброту ко мне птичью!
Ни одно облачко не проплывет, чтобы я его не поблагодарила и к вам не отправила с миссией дружбы!
Мечтала в детстве, что, когда вырасту – до облака допрыгну и на облаке концерт покажу с подниманием ноги выше головы – благородно и целомудренно, когда благовоспитанная утончённая девушка ногу выше головы поднимает; вселенский смысл в этой ноге в противовес поднятым ножкам певичек из гастрольных театров.
Ночью с пюпитром возвращалась, а луга возле нашего замка – заливные, спокойные; в древние времена нечисть и разбойники на них сгинули, поэтому без страха иду, даже шедевры примечаю, что на картину переложу, как фотографическую голографию.
Вдруг, из зеленых кустов мне под ножки белый рояль выкатывается «Меккер», с дарственной надписью для меня.
Испугалась я сначала, а затем в пляс пошла, потому что Судьба оценила моё великодушие, и роялем наградила.
Возле кустов лежал покойный скульптор граф Шевченко – давно лежит, завещание оставил, чтобы его оставили на лугу после смерти, как его предка похоронили на берегу реки Днепр.
К трупу я привыкла, а рояль белый для меня – диковинка, как и стол: на столе вечером нет ничего, а к утру на нём кушанья появляются со скатертью самобранкой.
До утра я с роялем беседовала – восхитительные мгновенья моей жизни, – а утром матушка моя пришла, объявила, что мне рояль в подарок за прилежание в низших классах института благородных девиц.
Когда я вырасту, то каждый день от добрых людей мне по белому роялю прибудет, а сейчас – один, да и то, бывший в употреблении, как старый котёнок, мне котёнка подарили по настоятельной просьбе, а котёнку исполнилось тогда уже шестнадцать лет.
Вы падре, со своими обещаниями напоминаете мне белый рояль Меккер!» – графиня Ебужинская загадочно улыбнулась, подняла восхитительное тело с ложа – давала понять, что аудиенция окончена, как скоро весна.
Я задом в роскошные двери пятился, двери — работы графа Казакова Петра фон Шиллера, и бормотал, что обязательно принесу лилии из золота, а, если понадобится, то и рояль белый вместе с кустами добуду из Приднестровья.
Планета Приднестровье мне неведома, но говорят, что всякое на ней творится, даже конфуза на ней не случается, потому что все без нижнего белья разгуливают. – Падре Гонсалез взвизгнул, затем залился собачьим лаем, что показывало сильнейшую степень раздражения, как во время проповеди перед слепыми музыкантами. — Вы спрашивали меня, господин майор Эдуарду, что привело офицера контрразведки в ваш кабинет, где чай по цвету не отличается от журнала «Амур».
Отвечу, и ни одна кисточка в моём мольберте не вздрогнет: Давеча вы соизволили дурно написать графине Ебужинской Анне де Леопольдовне в интернете, что ангажируете её в ресторан в Новойкаледонии, будто балеринку из гримерки вытягивали за рога.
У улиток – рога – потешно, мягкие, а – рога.
Я вам привел пример из одного дня жизни графин, и вы уже поняли, я надеюсь, что она — возвышенная душа, а вы в эту душу грязными ногами лезете и ещё чем-нибудь мечтаете, словно вы не кадровый военный, а – Гаврош в шляпе-котелке.
— Зачем мне графини, падре? – майор Эударду сначала покраснел (волновался за кассовые дела), а теперь приободрился, когда понял, что дело касается частного вопроса – чести дамы падре Гонсалеза, а не финансовых отчётов в Главное Управление Контрразведки. – Нет проку в графинях, от графинь все беды…
— Беды от графинь? — падре Гонсалез схватился за шпагу, но затем передумал и извлек из-под сутаны бластерный маузер – так девушка лёгкого поведения из корсета достает деньги для сутенера.
— Нет! Только не стреляйте! Не люблю, когда на меня смерть смотрит из дула бластера, словно бес сидит в оружии и грозится мне анальным отверстием.
Падре!
Я не знаю вашу графиню, как вы изволили – Ебужинскую, но питаю к ней наилучшие чувства, потому что она дама вашего большого, щедрого сердца и верю, что ваше сердце смеется, как ребенок.
Припоминаю, что давеча в чате знакомств переписывался с киской; она мне о поэзии, а я в койку её тянул; понял, что не простая девушка, а требует деликатности, вот и ангажировал в ресторацию, создал шедевр словесного искусства.
Но только она в интернете под ником спряталась, графиня, а называлась – Овечка.
Не в моём уме расшифровать, что Овечка, не кто иная, как графиня Ебужинская Анна Леопольдовна и при этом – ваша Ангел.
Люблю выступление безнравственных Ангелочков князя Хилла.
Лёгкие, воздушные розанчики.
Три недели назад увлёкся я артисточкой, нет, не из ваших, не благородная она, а – простая, красная кровь, не голубая – балеринка Мими.
После спектакля – в будуар к ней, но – оказия, нет денег на цветы, а без цветов – дурной тон, хотя я и не благородный, не с вашей планеты Гармония и ваших куртуазностей не поддерживаю, падре.
Атлант землю поддерживал, а я не устою против тяжести; суставы трещат у меня, как у прокаженного лесника.
Халдей подвернулся с корзиной цветов – от другого поклонника, но мне на руку – довольствие, с небес цветы провиантом упали.
Я халдею пригрозил, дал рубль на чай, сказал, что самолично доставлю цветы госпоже Мими.
Холопчик обрадовался рублю, лобызает мне руки, а я его в шею, в шею, мерзавца!
Ушёл, не попрощался, только от него часы остались дешевенькие, «Восток», на луковицу похожи.
Я визитку из корзины извлёк – от некоего Франца Мюллера, он шлёт Мими уверения в своём почтении и пишет, что ждёт её в гостинице «Астрономия» – так ждёт корнет немолодой минуты славныя отставки.
Я визитку подменил своей, к Мими врываюсь, а она без всего стоит, грозно на меня взирает, но в глубине глаз – искринки лукавства, как у революционера Педро Людовика.
«Зачем и почему без стука пожаловали, офицер? – спрашивает, а стыд свой не прикрывает, да и к чему? если по сцене без всего скачет стрекозой. – Вы врываетесь в моё личное пространство, ставите меня в неловкое положение, будто я не девушка, а – прислуга по мойке окон.
Что обо мне подумают кавалеры?»
«Никуда и ни во что я вас не ставлю, балеринка! – браво подкручиваю ус; куртуазностям и плезирам не обучен, но беру наскоком, атакой, потому что – военный; и многим дамам нравится хамство.
Я нарочно посещал курсы по мужскому хамству – много узнал, даже ругался на поразительном папуасском наречии. – Поедемте, в номера!
Тогда и поставлю во фрунт!»
Мими раскраснелась, засмеялась звонко, и мне ручку предлагает, как дрессировщику питонов.
На цветы мельком взглянула, а они бешеных денег стоят, горностаевую накидочку на плечи – а в остальном обнаженная, и – в номера!
Вы, падре Гонсалез, мне о чести своей благородной дамы говорите, упрекаете в озорстве, а я – простой, поэтому – никаких и ничего к графиням не имею, будто мне осколком снаряда воротник пронзило.
— Вас спасли ваши солдафонские чудачества, майор Эдуарду! — падре Гонсалез не побрезговал, допил чай из стакана майора, крякнул белой уткой (граф Яков фон Мишель узнал редкий кряк). – Но впредь выработайте в себе чувство опасности, когда входите в чат и беседуете с дамами под вымышленными именами, словно каждой девушке при рождении дали миллиард имен.
Не ведаю, под каким логином в следующий раз войдет в чат несравненная морально устойчивая графиня Ебужинская, но, вина ваша, если вы снова её не узнаете под маской, ангажируете и примете её поведение за балеринское.
 — Если другой ангажирует вашу графиню, или беседы с ней поведет ласкательные, словно мёдом щеки намазал? – майор Эдуарду осмелел, даже слегка интриговал – так приговоренный к расстрелу и помилованный, потешается над тюремщиками.
— Другие не имеют боевых заслуг, как вы, майор Эдуарду! С ними разговор короткий, как ода Патрицию: товарищ маузер побеседует, а затем – в вакуумный колодец! — падре Гонсалез снял со стены голографию с изображением голубых вакуумных слонов, – Картину с собой забираю… на досрочную экспертизу.
И этого, — падре Гонсалез отстегнул наручники, освободил с тележки графа Якова фон Мишеля, без слов, будто березовое  бревно подбросил в камин.
— Но он же – герой! Один герой, один вражеский танк! – майор Эдуарду сопротивлялся, но не по душе, а по служебному долгу – так Космический почтальон в желудке перевозит ценную бандероль.
— Найду вам героя по приемлемой цене!
Или сами найдите, а то героем падете под жёлтым танком!
Вы же не жёлтая переспелая слива — придумайте, пока не скиснете! Майор Эударду! Моё почтение! Честь имею! — падре Гонсалез вышел, уверенный, что граф Яков фон Мишель без слов пойдет за ним кометой.
Граф Яков фон Мишель схватился за шпагу, возникло желание за безнравственное поведение призвать майора Эдуарду к ответу, и спросить с падре Гонсалеза за спектакль и нарочито пренебрежительное отношение – не замечает друга; но затем ярость перешла в философию, а философия всегда без рук и без агрессии, и граф Яков фон Мишель на неопределенное время отложил защиту своей чести и достоинства, но обязательно спросит, и барьер не останется без пятен крови, как бальное платье институтки без бриллиантов.
 
Вышли на воздух, и граф Яков фон Мишель с удовлетворением отметил, что небольшое Космическое судно падре Гонсалеза (или для падре Гонсалеза) исполнено в традиционной гармоничной последовательности: в убыток быстроходности и лавированию, но с несомненными элементами кареты, что радовало графа Якова фон Мишеля — островок Родины в бездушном Мире свинцовых солдафонов.
— Стакан апельсинового сока «а-ля Термидор?» – падре Гонсалез пригладил волосы, подошёл к антикварному буфету (граф Яков фон Мишель отметил работу графа столяра Гонжи де Люссака), отворил дверцы – столько напитков нет ни в одном поэтическом кафе на Гармонии – роскошь, доступная падре и академикам живописи. – Рекомендую морковный нектар из провинции Бордо.
Морковь в этом году уродилась на славу: румяная, сочная с изумительным букетом смородины и капусты, словно добрые феи опыляли зачатки моркови.
— Премного благодарен, падре, но скажите – где моя честь? В моркови? – граф Яков фон Мишель с удовольствием откинулся на мягкие подушки, прислушивался к записанному на плёнку цокоту копыт – впечатление, будто направлялся из своего замка в замок графьёв Ленских, а не мчались сквозь световые года от неизвестного вакуума к еще более неизвестному, как девушка под византийской вуалькой. – Вы напоили меня алкоголем – не спорю – с благими намерениями, чтобы я смыл позор за похищение Сессилии Маркес Делакруа или Сессилии Гарсиа Ганди, благородной и удивительно моральной в своей эстетической грациозности, – граф Яков фон Мишель на миг замолчал, поймал себя, что щеки нагрелись изразцами печки, челюсть чуть приобвисла – будто на дуэли получил колотую рану в лицевой нерв: — Гм…
На курсе молодых шпажистов со мной фехтовал молодой граф Онегин Педро фон Геринг – добрый товарищ, учтивый, предусмотрительный, а самое главное – не любил ужимки и кривлянья обезьян в зоологическом саду и актеров, схожих с обезьянами.
В первое время он обзывал меня проказником, когда проигрывал на шуточной дуэли, но затем пообвык, приобрёл для солидности стёкла на глаза, и нарочно, чтобы я тешился – приходил на уроки в запачканном камзоле и дурных рваных панталонах от кловунов из погорелых Галактических театров.
Он объяснял, что первое впечатление о добродетели девушки складывается по её потупленному виду, а о мужчине – по панталонам и совести, что через панталоны просвечивает языками праведного пламени кузнецов чеканщиков.
 Однажды граф Онегин Педро фон Геринг признался мне, что иногда по ночам кричит от ужаса, и от своего крика просыпается – так будит себя лапой медведь в берлоге.
«Сон два раза не приходит за ночь, и два раза мы не мажем кистью в одно место на холсте.
Разбуженный собой, я в кружевном ночном халате, в бальных войлочных туфлях и обязательно с заячьей лапкой в ночных панталонах – вдруг, да кто увидит — выбегаю  на балкон и сочиняю Лунные романсы; стоя на тонком бортике, не двигаюсь, а как только восходит Солнце, так машу руками, будто я — грациозная летучая мышь.
Иногда из арбалета целюсь в Луну или в призрачную цель и ощущаю себя ночным поручиком бароном Дантесом.
Вжик – стрела амурной линией пронзает ночь и уносится к цели – визг, или приглушенный стук тела, падение; благородные люди и призраки по ночам не гуляют, а, если чёрт – то место ему в преисподней, куда и стрела посылается с оказией.
Если утром проезжает ранний граф, или институтка спешит в благородный институт, то крикну им задорное, а затем снова руками-лебедями размахиваю – и вольно на душе становится, будто и не женился вовсе, и нет у меня детей».
После откровения молодой граф Онегин Педро фон Геринг встаёт в позицию и яростно нападает на меня, с неистовством старого воина без левого глаза.
Я каждый раз в недоумении отбиваю шпагу соперника, далеко, в розовые кусты, где потешаются соловьи на розах и спрашиваю с грустью старого скульптора, что потерял руку статуи:
«Любезнейший граф Онегин Педро фон Геринг.
Вы достаточно молоды, фехтуете на цыпочках, возможно, страдаете юношеским максимализмом – так отчего же вы – благородный отец многочисленного семейства, и где ваша кокарда за многодетную творческую семью – оплот быта художников?
Проказничаете словами, а проказы ваши бьют благородных леди ниже пояса, туда, где заканчиваются поэтические строки князя Мария Филипа Лорка да Коста Браво.
Не опорочили ли вы честь благородной девИцы, чья мораль до встречи с вами не вызывала нареканий у воспитательниц института благородных девиц, более похожих на мраморные скалы, чем на оленей?»
Граф Онегин после моих шутливых обвинений надрывался в брани, раскаивался, что вышел на потешную дуэль со мной, но затем лицо его приобретало оттенок мартовского снега — синий с жёлтым, и граф прощал мне обиды, отпускал грехи:
«Полноте, граф Яков фон Мишель!
Я знаю вас накоротке, иначе пронзил бы ваши почки и печень жалом моей шпаги – так нанизываю на гусиное перо рифмы.
Маленькие, дети, но уже со слезами умиления на концертах барона Николаса фон Бастилии. – Граф Онегин погружался в компот воспоминаний, на кончике носа загоралась Путеводная звезда романтиков, а шпага опускалась и становилась короче, будто покусанная муравьями. – Малыш ещё четырнадцатилетний, на первом выпуске музыкальной школы по классу  арфы, я прогуливался, порхал мотыльком, вблизи нашего имения, искал вдохновение для новой поэмы о цветах.
Худо ли мне было в тот момент, или добро, но удары стебельков ромашек по ляжкам я ощущал явственно, питал к ним уважение, а, если и кричал мелким бесом, то только от укуса комара камаринского.
Вдруг, ЧУ! Видение в белом платьице, роскошной белой шляпке – множество ленточек, кружавчиков, кнопочек, стразиков; панталончики — премиленькие, со вкусом, дорогие, от ценного стилиста князя Робертино де Лорети, и башмачки — прелесть, чудо, сказка – башмачки с фитюльками, пряжечками и серебряными леденцовыми колокольцами.
Девушка из благородных, примерно моих лет, в белых перчатках собирала луговые цветы, тихонько напевала, и ведь – беспорядок, меня не замечала за моим поиском вдохновения, иначе не пела бы, потому что благородной девице, погруженной в добродетели, целомудрие, не полагается петь в присутствии посторонних мужчин; разве что — официально, на конкурсах песни или при сборе маточного молочка пчёл.
Я степенно подошёл, присел в куртуазности, два раза сделал плезир, пером со шляпы подметал перед девушкой луг, и тут она меня заметила – чудо на двух ногах и с удивительно целомудренным (белый) цветом лица, будто свинцовыми белилами художник грунтовал холст.
«Ах! Вы меня конфузите до непристойности, граф!» – девушка смутилась, озадачилась, даже, кажется, что в сердце её проникла холодная сосулька недоверия ко мне, но душевная доброта, что служит и могильщикам и прекрасным матерям, отворила душу; девушка – я узнал в ней маленькую графиню Антуанету де Жаккар, схожую по чертам с синими облаками над лугом.
Графиня нашла в себе силы и добродетель: присела в реверансе, причем так удачно, что кокарда за прилежание по наукам изящным светила мне прожектором в левый глаз.
Я отметил кокарду и поздравил себя со встречей с премилой соседкой – имения наших родителей граничили, и нет утешения в том, что случались передряги, когда приезжие акробатки купались в озере с карасями моего батюшки, а затем загорали без всех одежд на лугу батюшки Антуанеты де Жаккар.
«Я собирала луговые цветы для натюрморта, граф Онегин Педро фон Геринг, и нет моей особой вины, что вы оказались рядом, должно – по зову сердца к романтике – так кукушечка тянется к яйцам дрозда.
Яйца! Не вымолвила ли я неприличное слово «яйца» граф?
Я очень молода, дитё, и вы – дитя, поэтому мы не знаем подоплёки многих слов, очень много от нас сокрыто рублями и сплетнями, особенно о мнимых каторжниках, которые падают из летающей тюрьмы.
Позвольте, я удалюсь, потому что не пристало молодой морально устойчивой девушке, девочке находиться рядом с мужчиной, пусть соседом, пусть возвышенным и благородным, но… правила этикета и приличия запрещают мне, иначе на моей чести появятся несмываемые гудроновые пятна людской злобы!
Я нарисую портрет с вашим лицом среди листьев сочного лопуха, граф!»
«Дон Хуан! Дон Хуан их пьесы осудил бы меня за вероломство, схожее с вероломством волка на псарне! – я снова склонился в плезире, будто выискивал в траве меч-кладенец из сказки князя Набуки Вальтасара. – На нас не падёт людская хула, потому что мы, как вы изволили выразиться, графиня, дети, а детям открыт весь Мир, и все шалости нам дозволены, вплоть до малевания Солнышка чёрной краской.
Модно!
Я нашему коту сэру Тому на белые пятна наложил чёрного гуталина – потрясающе красиво и художественно вышло, словно я уже окончил Академии высшего рисовального искусства!»
«Ах! Кот! Ах, в черных пятнах гуталина, как кочерга из романтического повествования графини де Сад! – графиня Антуанета де Жаккар подпрыгнула, хлопала в ладошки, мило сучила тонкими кузнечиковыми лапками. – Потешно, клоунада!
Вы говорите, что нам многое дозволено, оттого, что мы младые озорники, словно ветер весенний колышет березовую листву!
Тогда – догоняйте меня, граф Онегин Педро фон Геринг!
Я – озорная лягушечка, а вы – каракалпакский борзой щенок!»
Графиня Антуанета де Жакар синицей ринулась в заросли можжевельника, затем оленихой пробежала через кусты роз; я не поспевал за длинноногой графиней, тяжело дышал, укорял себя в недостаточном внимании к физкультуре, два раза падал, но героически поднимался – и сила меня поднимала, потому что я написал ранее поэму о героях бегунах.
Наконец, озорная графиня остановилась у ручья, встала на четвереньки, мемекнула, словно козочка на выставке золотого руна, лакала водичку, а я с ужасом и внутренним содроганием отметил, что бОльшая часть платья, панталончиков и других частей одежды графини Антуанеты де Жакар остались на кустах, а девушка только в нижнем белье, да и то – изрядно потрёпанном кустами.
Если бы я вошел в то время в зрелые лета, то сгорел бы от стыда за себя и за морально устойчивую графиню – так сгорает рукопись в печке генерала Альберта фон Гоголя.
Но, повторяю, мы – дети, и детские шалости не знают преград и автостопов в виде рванного белья.
«Вы, граф, жалели меня, поэтому не догоняли! Нарочно!
Благородно и возвышенно, граф!
Я посвящаю вас в рыцари холста и мольберта!» – графиня Антуанета де Жакар шутливо ударила меня беличьей кистью в правый глаз – почётно и приятно, будто я на золотом троне восседаю.
Я не разуверил графиню (белое тело светило в прорехи в нижнем белье), не сказал, что не догнал по причине немощности и слабости в коленках, а вовсе не из-за благородства; даже уверил себя, что догнал бы, но благороден, поэтому позволил девушке добежать до спасительного серебряного ручья.
«Графиня, давайте устроим наш детский секрет на много-много лет, даже тревога и дикий адский огонь не потревожат наш секретик с цветочком ромашки. – Я предложил и тотчас начал руками рыть землю, не могилу себе рыл, а – достояние! – В ямку положим цветочек, сверху – стёклышко, а затем земелькой обратно присыплем, словно похоронили поэта на берегу реки Новаямисисипи.
Графиня Антуанета де Жаккар, позвольте, стёклышко из вашего изумительного лорнета работы мастера барона Гуччи.
Стеклышком мы, словно канализационным люком, прикроем ромашку в ямке – наш секрет, более важный, чем секреты изготовления краски для праздника пейсах!
Через сто лет, или через тысячу, обремененные Правительственными наградами за достойный вклад в искусство, мы вернемся на луг детства, отроем секрет, извлечем погрызенную ромашку и припадём к фонтану её наслаждений потухшими старческими губами, в которых теплятся поцелуи!»
Графиня с готовностью выбила стёклышко из лорнета, протянула мне, а затем рыла и рыла со мной землю, углубляла ямку, уже достойную бурого медведя; в грязи, но счастливые и бодрые, оттого, что – детство.
Секрет не получился, оттого, что, примерно на глубине моего роста, мы наткнулись на сундук с золотыми монетами – не так много, чтобы обеспечить достойную жизнь художнику или музыканту, но достаточно для покупки трёх карет, в том числе и с реактивной сатанинской тягой.
«Золото!
Благие намерения в золоте!
Лишь бы сплетни не превратили золото в боязливых пауков!» — графиня Антуанета де Жаккар подбрасывала золотые монетки, ловила, и щелкала язычком точь-в-точь – белка на кедровнике.
Я хохотал, но думал о необычайном целомудрии графини, о её амбициях, не видных, скрытых за нравственностью, эстетической пластикой; и рваная одежда – лучшее прикрытие добродетели институтки, как маскировочная сетка спасает художника от поклонниц.
Вдруг, будто два вихря ворвались в сени.
Мой батюшка граф Онегин Вальдемар фон Геринг и граф Мбанга де Жаккар – лучшие друзья и соседи задушевные, возвращались из консерватории – так два голубя воркуют на плече балерины.
Мой батюшка пощипывал бородку клинышком и рассказывал батюшке Антуанеты о необыкновенной саламандровой с привкусом можжевельника, ноте, что взяла гастролирующая балеринка Коко.
Наши потные детские тела в яме и золото удивили батюшек, но не до степени остервенения, когда взрослые вместо порицания сочиняют оду на смерть Королевы.
Мы рассказали, что бегали друг за дружкой, оттого, что – дети, поэтому нам дозволено, а затем копали ямку для секретика, но нашли золото, и золото поделим поровну – так делили далекие наши предки художники в Македонии.
Батюшки одобрительно похохатывали, согласно кивали головами, а на головах – щегольские шляпы с перьями какаду; птицефабрика на шляпах.
Граф Мбанга де Жаккар эффектно выгнул тонкую спину (с татуировкой – раскрытая книга), втянул бочку-живот и мелодичным речитативом Западных цыган запел:
«Ах, в этом году поразительно прекрасны вирши барона Соломона Адриатти.
Нет, не пойду я в ад своим ходом!
Золотые кони с возницами макаками, а на каждой макаке – обязательно золотая корона – тогда только соизволю, иначе пусть лепестки розы запутаются в моих пепельных усах.
Привиделся мне ночью единорог с крыльями, машет хвостом, приглашает на Парнас, где амброзия для достойнейших пузырится в лупоглазых чанах.
Вскакиваю на единорога, свирелью подгоняю, и скачу, скачу, даже пена изо рта пошла, но не низкая, не гаденькая, а – достойная, благородная, с запахом мыла.
Вдруг, врезается Единорог в Эстет-гору, а под горой, на низкой ступеньке, может и площадка – трудно разглядеть, когда в очах звёзды, старец со свечой и в необыкновенной душевном возбуждении, словно только что отпраздновал получение Премии Искусств.
Свеча чёрная, и огонь – чёрный, манит, дурманит, даже кричит огонь, оттого, что живой – Пегасу копыта съедает.
Старик свечей размахивате, а в руках веревочка с грузиком – золотой шарик, и шариком золотым старец болтает перед моим носом, гипнотизирует, окаянный.
Где это видано, чтобы благородного графа, действительного члена Академии Музыки, гипнотизировали, как простого песняра гастролёра?
Я вскрикиваю, просыпаюсь: Пегас, гора и старик – сон, а золотой шарик – сон во сне.
Матушка меня укоряет, говорит, что я всю ночь скакал, кричал дурным голосом жалким, вспоминал подробности танцев карликов на ходулях; возле кровати горничная – таукитянка Мавродия с огромными испуганными очами пришивает пуговицу к моему бархатному камзолу.
У меня каждый камзол – произведение искусства.
После сна я задумался, а затем решил, что все свои силы потрачу на изучение искусства смерти; смерть – единственное из искусств, в котором сталкиваются булькающие противоречия морали и безнравственности.
Я, разумеется, на стороне морали, но врага знаю в лицо и ниже пояса – так рыбы изучают рыболовную сеть.
Каждый вечер я выпивал литр жидкого парафина – расслабляет желудок, прочищает кишечник – и направлялся в лабораторию скульптора графа Густаво Рахальского, необычайного затейника и любителя пения дуэтом.
Мы сшивали конечности умерших – чем старее конечность, тем гармоничнее вплеталась в общее тело; лакировали, шлифовали генномодифицированным биологическим лазером; надеялись, что, если тело, сшито из разных частей тел разных людей – художников, поэтов, музыкантов, романтиков, танцоров, – то приобретет их лучшие черты, и родится идеальный эстет, похожий на ванильное мороженое.
Проходили дни, мы с графом Густаво крепко-крепко сжимали друг друга в объятиях, вспоминали всех морально устойчивых дам, которые нам помогали на жизненном пути обрести рифму в строку; кушали вишни в мармеладе, иногда бросали кость голодной борзой собаке – у графа Густаво отличные борзые, но всегда голодные, их терзают два голода – поэтический и желудочный.
Но, несмотря на наши усилия, трупы не воскресали и даже не щурили глаза, не подмигивали и не осуждали заочно, будто мы – пуховые зайцы, а не эстеты, радетели, мечтатели с красными мочками ушей.
Если бы в тот момент мне сказали, что для положительного результата я должен был бы взять, вопреки законам нравственности и биологии, жену графа Густаво себе во вторые жены, я бы подчинился, потому что идея для меня выше половых предрассудков, когда дамы бреются под бильярдный шар.
Однажды я пришёл в творческую лабораторию, как всегда счастливый, на поэтическом подъеме, в новых ботфортах работы мастера барона Гудвина.
Тишина обняла меня вместо рук графа Густаво.
«Густаво! Друг мой, Густаво!
Где твой крик в ночи?
Не сошёл ли ты с ума, тиран от художественного танца?»
Густаво мертвый раскинул руки возле одного из наших не воскресших подопечных – так собака засыпает рядом с пьяным хозяином.
Ночью по неосторожности он наступил на тюбик с краской – как сейчас помню – кобальт фиолетовый, поскользнулся и глазом накололся на мраморный палец Венеры.
Я поклялся закончить наше общее дело и возродить эстета; пусть заговорит труп, собранный из разных романтиков.
Но обстоятельства в банке балета сложились так, что я стеснен в средствах на некоторое продолжительнее время, и вероломный звон монет не услаждает мой слух галлюцинациями.
Я разорён, а теперь, с золотом из клада, снова богат, как папа дон Карло.
Клад мой, потому что найден на моей земле!
Даже кости в моей земле – мои!»
«Друг мой сердечный, граф Мбанга де Жаккар, позвольте вам бросить конфуз в ваше честное, но с сомнительным благородством, лицо! – мой батюшка выхватил шпагу, улыбался кротко и мило, догадывался о своей близкой, как воздух, кончине. – Не на вашей земле клад найден, а на моей, и не спорьте, иначе моя шпага покажет ваш завтрак.
 Может быть, раньше возникали споры относительно этого места; крючкотворы называли его нейтральными землями – ни вашими, ни нашими, а – поэтическими общегосударственными, словно идеалы, желания музыкантов и поэтов воплотились в навозе.
Но земли издревле принадлежат моему роду – роду Онегиных; здесь похоронена тайна рукописи «Золотых волос Педритто».
Не отдам золото клада, оно пригодится для моих изысканий в области вытягивания из фаготы верхней «фа».
Впрочем, я предчувствовал, что с нотой «фа» на фаготе возникнут трудности, поэтому заранее выбрал невесту  из благородных девушек, морально устойчивых, и красота невесты соперничала с картинами князя Шишкина де Ивана».
 «Моё золото! Оно принадлежит поэту будущему, Шранкенштейну в балетных тапочках!
К барьеру, граф Онегин Валдьдемар фон Геринг!
На острие шпаги вы увидите правду жизни и вздор ваших ранних стишков, нечитаемых, сырых и дилетантских!»
«К барьеру, граф Мабука де Геринг!
Лекарство я с утра принял – для вдохновения, но оно слабит – побочный эффект, как на свадьбе брат жениха – побочный эффект для невесты.
Надеюсь, что я испражнюсь на ваш хладный труп, и нота «фа» воскреснет из моих звуков, а ваши неудачные сшитые опыты никогда не воскреснут, потому что они – суть спицы в пятом колесе!»
Батюшки бросились со шпагами друг на друга, красиво отпрыгивали, изобретали пассы, а я и графиня Антуанета де Геринг хохотали, потирали ручки, делали ставки – благо золотых монеток хватало.
К пятой минуте фехтования я свихнулся окончательно и жалел, что нет у меня банана, иначе бросил бы кожуру под ноги фехтовальщиков – так макака в зоопарке забавляется с кладбищенским сторожем поэтом.
Наконец, папенька графини Антуанеты де Жаккар граф Мабука де Жаккар с криком:
«Вы… вы мизинца Терпсихоры не стоите, понимаете, отчего и почему я в подобном виде, как Ванька из погорелого театра!» – упал пронзенный в трех местах, и раны не совместимы с жизнью романтика.
Но и мой папенька граф Онегин Вальдемар фон Геринг тоже истекал последней кровью, читал оду Королеве, пел гимн поэтов средневековья, а затем – на радость птицам, крикнул:
«Непременно постарайтесь, птицы, чтобы адрес подсказали!» – и упал на охладевающего графа Мабуку.

Я подставил плечо, а графиня конфузилась, говорила, что пусть я первый выйду из ямы, потому что благородной морально эстетической девице не положено показывать себя сзади и снизу, но затем смирилась, сказала, что век себе не простит первого пятна на репутацию, вскочила мне на плечи, вылезла и протянула тонкую руку-веточку.
Мы с любопытством тыкали прутиками в бывших отцов, а после смерти – куски охладевающего мяса, словно из лавки мясника своим ходом до нас дошли, а затем погибли в творческом экстазе.
«Граф Онегин Педро фон Геринг, простите мою робость, но в то же время назойливость пчёлки.
Да, я – пчёлка, миленькая пчёлка, но в то же время пчёлка загадочно похожа на вербу.
Не распилим ли наших бывших отцов на части, а затем пришьём части в обратном порядке; может быть, получится идеальный эстет, как завещал мой папенька!
Фи! У него неэстетично дурно вытекает кровь изо рта, будто река Черемуха ломает лёд весной».
«Можно и распилить отцов на запчасти для идеального человека, но граф Емельян Пугачёв поступил бы другим образом, пошёл бы другим путём – революционным!
В живописи революция – первая ступень вдохновения!
Вдруг, наши батюшки не оживут; тогда наши старания пройдут даром, да маменьки ещё и настегают нас прутьями по оголенным ягодицам за озорство, потому что мы ещё – дети несмышлёные малые, бутоны розы.
А, если оживут, то другая морока – с частями тела; друг друга забранят, назовут нас попрошайками, пожурят, оболгут и пустят по миру с клеймом безнравственности – так клеймят непокорную актрису в погорелом театре.
Сделаем из наших батюшек – секретик, закопаем родителей вместо ромашек, со стеклышком — стёклышко от лорнета оставим в земле, пусть батюшки поочередно в лорнет наблюдают с того Света за нами!»
Сказал и расхохотался, и вслед за мной засмеялась графиня Антуанета де Жаккар, но она смеялась целомудренно, с модными подвываниями, будто волк плачет о своей незавидной доле – не стал овечкой.
Мы обшарили карманы камзолов и панталонов, сумки батюшек – не пропадать же добру, и на панихиду деньги нужны, не масло, а – деньги.
С трудом спихнули батюшек в яму и быстро-быстро, четырьмя конечностями каждый, закидали наш секретик могильной землей – так крот засыпает нору конкурента барсука.
На могильном холмике положили солнечную ромашку, что приготовили для первого секретика, а в землю воткнули стекло от лорнета – на забаву мёртвым батюшкам.
Сделали, посмеялись, а потом заробели, молчим, друг дружке в очи не смотрим; пора бы расходиться, этикет требует, но никто первым не говорит «С величайшим удовольствием позвольте откланяться!», словно нам в глотки залили расплавленное серебро из старого сервиза.
«Грущу я; на груди змея чёрная возлежит, а в чреслах – тоска, не знаю повеситься ли, как баронесса фон Карла Маркса, или продолжать жизнь, изображать на холстах неказистых конюхов и статных рыцарей? – графиня Антуанета де Жаккар нервно теребила платочек с монограммой графьёв Жаккар, прятала робость в батист – так уточка под крылом прячет индюшат от Рождественского повара. – Граф Онегин Педро фон Геринг, возьмите моё золото, оно мне, потому что я – морально чистая девица, ни к чему, как не нужно барсуку пятое колесо. – Графиня Антуанета де Жаккар заломила руки, но следила, чтобы локон слишком шаловливо, а шаловливость – путь к безнравственности — не упал на чело: — Когда меня нянюшка графиня Изабелла Лукас извлекла из люлечки я уже тогда, когда и глазки вишневые, косые, задумалась о смысле жизни благонравной особи женского пола, в младенчестве именуемой – девушка.
Мы живём ради искусства, в искусстве, в строгом соблюдении норм этикета, в подчинении страстей нравственному – обожаю подчинения, когда головка склоняется, а в очах брызжут солнечные зайчики.
Классная дама графиня Марлен фон Дитрих нас подчиняла, да говорила, что за каждый гривенник добродетели мы получим рубль серебром Премию Искусств.
Много романов я прочитала, много пьес замысловатого, но обязательно морального свойства сочинила – ничего иного и не ждут от порядочной девушки, иначе я от стыда сгорю в пламени, что падает духом.
Видела, как факир себя сжигает в погорелом театре – не набрал зрителей, разорился, да от бесчестия в огонь прыгнул, полагал себя саламандрой.
Ни саламандры не вышло из него, ни Феникса, не возродился из пепла, лишь туфли красные с загнутыми концами остались – из чугуна покрашенного.
В конечном итоге я для себя поняла, в чем смысл жизни моей, в чём моё богатство чистейшей моральной устойчивой, словно маяк в Новомприднепровье, девушки.
Девушка может совершать любые поступки, пусть даже, неприглядные снаружи, но они освещены живительным огнём эстетической морали, если девушка благородная, добродетельная и целомудренная, как конфетка в обёртке.
Мы, жители Планеты Гармония, отличаемся от дам из других Миров не потому что у нас различия в теле, хотя я знаю, что умственные отличия и отличия в благонравности и прекраснодушии ведут к отличиям в строении ягодиц – фуй, дурное слово, но я промолвила без умысла, поэтому – чиста перед словесностью и перед филологами Эстетической Академии – отличаемся отношением к действительности, как к сосуду с красками для живописи.
Если балеринка из другого Мира, из погорелого театра поднимает ножку, то выглядит пошло, уныло, безнравственно, гадко и без самоотречения, потому что не вкладывает понятие морали в поднятие ноги выше головы – так мороженщик не нарисует мороженым картину «Битва эстетов».
Мы, в отличие от гастролёрок, поднимаем ножку выше головы со значением нравственным, осознаём эстетический подвиг поднятой ноги, поэтому наша ножка держится выше головы намного дольше, чем безнравственная нога гастролёрки артистки, а со стороны кажется, будто ноги подняты одинаково, но только тем людям кажется, кто – не эстет, поэтому не видит внутренний свет, что исходит от ноги благородной девицы с Планеты Гармония.
Мы в любое предприятие вкладывает зерно эстетическое, поэтому дела наши – прекрасные, а тела – еще более изумительные, словно только что возродились из вулканической магмы.
Около магмы горячо; на экскурсии я сожгла свои башмачки и потешно, хотя мне неловко, босиком шла до Дворца; мне помогал мой смысл жизни — даже босиком, если морально устойчивая девушка, то – не запятнаю честь гуталиновыми пятнами порока, лжи, укоров и пересудов носатых отрицателей прекрасного в звуках валторны.
Достояние морально устойчивой девушки и её капитал – целомудрие общее, а после свадьбы — целомудрие духовное – так опадают лепестки с венка поэтессы.
Возьмите моё золото, граф, ибо я богата внутренним содержанием, сама – золото!» – графиня Антуанета де Жаккар протянула свою половину клада, будто улыбкой одарила.
Я подхватил золото, пустился наутёк, подобно Парнасскому зайцу, но убегал мысленно, а ногами прирос к могильному холму, и казалось, что батюшки ожили под землей и норовят наружу – черви могильные.
Нет уж, если похоронили вас, то извольте, в могиле с боку на бок перевернуться, а живых не тревожьте новеллами из загробной жизни.
Подпрыгнул я для надежности на могильном холме, а затем зарыдал – мне дозволено, потому что – дитя, а дети часто плачут, даже, когда перец едкий в глаза попал:
«Я полагал самым страшным, когда у нищего поэта графа из сапога голые пальцы торчат напоминанием о тленности робких стихотворцев.
Но после встречи с вами, благородная графиня Антуанета, я передумал, и смысл жизни моей переместился (будто ломом поддели) из музыкальной отрасли в живописную: теперь только картины о грешниках в аду.
Если же вы полагаете главным капиталом благородной девицы – моральную устойчивость, и все поступки любые совершаете с оглядкой на эстетическую нравственность, словно слепого музыканта за спиной примечаете, то мой капитал, как романтического кабальеро – благородство к дамам!
Господа с дам денег не берут!
Вся моя жизнь пойдет в притяжении к картинам и отторжении золота!
Ваших денег мне не надобно, графиня, возьмите мои!
Пусть весь клад достанется вам, и ведро золотое на потеху из монет отлейте; лет через тысячу ведро поместят в музей Изящных Искусств.
Однажды я потерялся в Музее, зову, призываю родителей, а вокруг – амфоры, статуэтки, медали, шпаги, рыцари, старые книги в бриллиантовых кожухах, картины древних бородатых мастеров, и многие мастера злоупотребляли спиртными напитками; кареты, древние музыкальные инструменты, но ни одного выхода из музея.
С покорностью я воспринял свою Судьбу от голода в Музее, присел на холодный пол, и уже не опасался, что застужу ягодицы и простату от ледяного кафеля, ожидал смерть – так ждёт художник молодой свою первую натурщицу.
Вдруг, упала задвижка в печи, и вылез сторож – граф Апраксин Федор де Голуаз.
Он вывел меня к свету, но до сих пор ягодицы мои ледяные, в них озорничает адский холод.
Вы стоите передо мной графиня, а между нами, как порок – золото; отобедать бы я вас пригласил, но молод, а дети по этикету не приглашают детей без позволения батюшек, пусть даже батюшки – в секретике, будто ромашки, под стеклом и землей лежат.
Вместо обеда я предлагаю вам, графиня, объединить наши имения, сердца и капиталы – да, не нужно золото, но мы его объединим, ненужное, пасквиль напишем о золоте.
Мы дети, но имеем право на свадьбу, оттого, что – поэтические натуры, а под прикрытием вашей целомудренности нам всё дозволено, будто шариковую бомбу с красками мастерим.
Станьте моей графиней женой, а я, в свою очередь, стану графом – вашим мужем в белом жабо!»
«Предложение ваше, граф Онегин Педро фон Геринг, меня не удивило; я ожидала подобного с рождения, словно упала в полынью, и плыла до сего часа подо льдом! – графиня Антуанета де Жаккар подняла ножку выше головы, мелькнула белым зайчиком в дырку панталон (изумительная работа мастеров графьёв). – Возможно, что я виновата, что часто употребляла во зло свою моральную чистоту, но зло то без цвета и без запаха, как чай в институте благородных девиц.
Часто в чай попадало насекомое, и тогда в институте поднимался переполох: летели перья подушек, визг, щебетанье подружек, строгие окрики классных дам, суровые взгляды наставников и щелканье бича экзекутора, словно на конюшне, а не в благородном заведении.
Я уже вам открылась, что золото мне без надобности, потому что я – клад; но что я внесу в семейный бюджет, кроме своих фамильных замков, угодий, драгоценностей, на которые даже плюгавенький артист погорелого театра не позарится, потому что духовное намного выше вещизма, и тополь выше лопуха.
Да, граф Онегин Педро фон Геринг, тополь, всенепременно выше лопуха, я часто рисовала лопухи и тополя; выйду в поля, и рисую, рисую, пока рука не упадёт языком колокола.
Выбрала неделю тому назад презабавнейший лист лопуха, на лицо старого библиотекаря похож – с прожилками, венами, потертостями и полным величием сердца – не пример ли служения, лопух?
Разложила краски, раскрыла блокнот, только руку к изящному потянула, а тут – невозвратимый натурист – модное течение, я поощряю, но нельзя же моё брать, когда поле лопухами заросло по маковку; натурист мой лопух срывает, прикрывает части срама лопухом и скрывается в дальней роще, где заросли гуще, и соловьи, ах, чудо, сундуки с платьями, а не соловьи.
Я долго смотрела вслед натуристу с моим лопухом, обдумывала брань; обязательно, некультурный художник излил бы брань вслед натуристу эстету, но я – скромная девочка, поэтому потупила глазки, закрыла блокнотик – так закрывается дверца в детство и в сказку – больше не имела желания в тот день отображать лопух на листах блокнота; и – старым рындой мой творческий подъем звали, ушла восвояси.
Сейчас я не уйду, от вас, особенно после предложения руки и сердца, граф Онегин Педро фон Геринг, а предложу за собой нечто большее, чем моё недвижимое и движимое имущество; я предложу Вам то, граф, что вы, даже, если рядом с вами в полное горло закричит оперный певец барон Арсеньев Луис Чан, примите с пониманием и восторгом первой любви.
Я подарю вам свою ногу выше головы, и нога моя не опустится в течение семи часов или более, словно её прибили серебряными гвоздиками к небосклону.
В моей ноге – вызов балеринкам с других Планет; балеринки не держат ногу выше головы более пятнадцати минут, а я – сколь угодно, пока нужда не заставит обратное; благородство в моей поднятой ноге, вся родовая знать; предки из могил будут наблюдать, как я приношу в жертву вам, граф Онегин Педро фон Геринг!»
Графиня Антуанета де Жаккар, стояла с поднятой ногой, личико её носило в тот момент печать отрешенности, самопожертвования и совершенства, присущее только благородным дамам с кристальной честью.
Через четыре часа я прервал молчание и поклонился в ноги моей избраннице, каждую травинку лобызал, и видел движения жуков, неизъяснимые колебания мельчайших частиц на крыльях стрекоз:
«Сударыня графиня Антуанета де Жаккар, благовоспитаннейшая!
Никогда не называл себя скверным пройдохой, отщепенцем от музыки, даже в общей бане с фехтовальщиками, когда видел небо в капельках росы, не помышлял о дурном; но сейчас, когда вы жертвуете себя, бросаете тело и понятую вашу ногу в семейный очаг, я слегка себя укоряю, не до небес, не до бездны, но журю за то, что прозябаю рядом, и не выгадываю для вас радости!
Радость – не голый скрипач нудист на крыше!
Позвольте, графиня Антуанета, почти жена моя, я подставлю плечо под вашу поднятую выше головы ногу, и моё плечо – символ нашего семейного крепкого, словно бревно в мороз, счастья.
Ни в коем случае моё плечо не умалит вашей поднятой ноги, а даже красками радуги размалюет ваше благородство и моральную чистоту».
Я подставил плечо под прямую вытянутую ногу графини Антуанеты де Жаккар, и мы стояли так долго, до следующего вечера; мимо проходили художники с мольбертами, музыканты с инструментами, поэты с дневниками и Музами; тренировали голос гастролёры баритоны, порхали балерины, а мы стояли с гордым удовлетворением своей значимости – Новоалександрийские столпы, а не мы!
Пришла ночь, и мы кольями забора упали в белые росы: а через девять месяцев жена моя Антуанета принесла первого ребенка – дар Мельпомены.
С тех пор каждый год графиня Антуанета де Жаккар-Онегина Педро фон Геринг приносит посильный плод в нашу семью.
Многодетная семья эстетов – высший пик радости во Вселенной!
Я всё вам рассказал, граф Яков фон Мишель: о своих чаяниях, умиротворении, понимании искусства и поднятых выше головы ногах благородных девиц», — граф Онегин Педро фон Геринг замолчал, шпагой проколол бурдюк и пил сладкий сок грушевого дерева. – граф Яков фон Мишель водолазным колоколом вынырнул из воспоминаний, погрозил пальцем падре Гонсалезу, затем устыдился своего жеста – не неприличного, но уходящего от благородства и произнёс с нотками извинения в мармеладовом голосе: — Деликатно я рассказал о графе Онегине Педро фон Геринге, и только с одной целью; мне прелюбопытно – не родственники ли вы, не состоите ли в коммерческих связях; очень похожи ваши брови и буква «р».
— Не имею ничего близкого в родственных связях с графьями Онегиными фон Герингами, хотя, возможно, что в тысячном прежнем поколении пересекались с бананами на пальмах, – Падре Гонсалез на наностекле иллюминатора выбивал «Марш художников», будто Космических синичек из вакуума вызывал. Пот застилал глаза, но Падре Гонсалез героически доиграл марш – смысл текущего момента, как биения сердца; ерунда, не стоит обращать, но, если на миг сердце остановится… — Занятная фигура ваш граф Онегин, но о нём позже, с пониманием и сознанием, что не только лицо украшает эстета.
На вас, граф Яков фон Мишель, возложена важная эстетическая миссия, мной возложена: укрощать, пресекать, наставлять!
Не напускайте самый отборный вид на чело, граф, ни к чему – мы же в открытом Космосе, а в Космосе все искренне – ложками черпай искренность.
На Гармонию вам возвращаться нельзя – позор из-за Сессилии Маркес Делакруа, что вы допустили похищение, будто сами составили заговор и подписали кровью жертвенной овечки.
Овечки на лугу – идиллия, словно маковым зерном по зрачку.
Уберите руку с эфеса, граф Яков фон Мишель, понять не могу, почему провинциальные поэтессы любят обтягивающие голубые спортивные штаны и красные майки.
— Что с несравненной графиней Сессилией Маркес Делакруа? Честь её не пострадала нравственно и физически? – граф Яков фон Мишель закусил нижнюю губу, отметил, что в данный момент больше интересуется судьбой Сессилии Маркес Делакруа, чем своей – снова под желтые танки. – Могу ли я ей наедине в узилище переедать оду «Воздержание»?
— Полноте, граф, культура в опасности, как на сносях, а вы о передачках! — Падре Гонсалез с кадилом три раза прошёл по каюте, затем наклонился, поднял с пола траурную ленточку и повязал через левый глаз, подражал морским пиратам. — Принцесса Сессилия Маркес Делакруа, она же - Сессилия Гарсиа Ганди в полнейшей безопасности в плену – сложная политическая ситуация, но с проблесками духовного, что окрыляет и вселяет голубиную надежду, голубь Мира.
Принцесса отравила на пиру ядом из перстня сто  человек и других особей – больше яда не хватило; прекрасная школа целомудрия и благонравственности, я  скажу даже больше — пластичности, — падре Гонсалез приблизил лицо к лицу графа Якова фон Мишеля, затем отпрыгнул, ужаленный взглядом. – Честь Сессилии Маркес Делакруа не запятнана; помилуйте, граф Яков фон Мишель, одни силы желают склонить Сессилию Гарсиа Ганди на свою сторону, другие – на противоположную, и этих сторон и сил – предостаточно, чтобы у художницы головка миленькая кругом пошла, будто на карусели.
Вам предоставляется возможность, граф, послужить Отечеству, культуре и вернуть из плена Сессилию Маркес Делакруа, пусть даже ценой безнравственности, когда подол от встречного нановетра задирается на голову.
 — Как же так? Подол на голову? Вернуть Сессилию Маркес Делакруа несравненную, а честь моя, а подвиг под жёлтым танком, будто гигантский лимон по мне пройдет?
Не понимаю, почему же в голове у меня дрозофилы с красными червячками в зубах?
Кружится, вертится, ах, вежливость требует понимания, но я не понимаю, падре, жаль потерянных мозгов, истерзанных эгоизмом поэта.
— Под танк не нужно более, для вас новое испытание, граф Яков фон Мишель – моральный патруль! — Падре Гонсалез упал в массажное кресло, перевел рычажок на красную черту и вскрикнул от тысячи иголок в ягодицах, будто на кактусовом поле играл в футбол.
— Моральный патруль? Что это? Вакса? Фикса? Я о нём не слышал, а наслышан я о многом, окончил курсы истории Вселенной, кокарда за прилежание, даже Премия «Литературное наследие» за Новеллы. – Граф Яков фон Мишель чихнул и тут же устыдил себя за несдержанность — неприлично в обществе издавать непристойные животные звуки; если бы, в каюте находились дамы, то пришлось бы покончить жизнь самоубийством по причине стыда.
 — Что отличает безволосого человека от хвостатого животного? Мораль! — Падре Гонсалез пристально посмотрел на панталоны графа Якова фон Мишеля: — Граф, панталоны у вас модные, дорогие, потому что вы — благородный, как золотая стрела «Амура».
У некультуральной неблагородной братии с других Планет панталоны, может и дорогие, но без изыска, без вылепленных из белых булок пуговичек, поэтому мы называем инопланетян — животными, как собак и кошек.
Чем выше мораль, тем дальше человек от животного, чем больше эстет – тем умнее и красивее.
Все благородные девушки – красавицы, а юноши – изящные, покрытые пухом причинности, а не мертвенно-пьяной коростой.
Человечество расселилось по миллиардам Миров, но только в некоторых остались люди, потому что несут в себе искру морали, и эта искра позволяет оставаться человеком с большой буквы и в белых панталонах с рюшечками и кружавчиками, словно пена морская.
Почему Цивилизация на Базовой Земле затухает, почти затухла?
Сначала пуки за столом и бранные слова – уберите шпагу, граф Яков фон Мишель, я не оскорбляю вас произнесением неэстетичных слов, а ввожу в историю, – затем – поклонение гениталиям и бессмысленной культуре, что замкнута на себе, как змея, что проглотила свой хвост.
Чем встретили метеоритный дождь три тысячи триста пятнадцатого года?
Вальпургиевы пьяные ослы взялись за руки, танцевали и пели – песнями и плясками, а не культурными эстетическими нанотехнологиями встретили и получили – каждый по метеорному осколку в печенку.
Всех танцоров, поэтов, музыкантов, художников и певцов разорвало, а ведь они имели благие планы – искусством остановить камень.
Погибли, оттого, что – неблагородные!
Только культура, высокая мораль в сочетании с благородными корнями остановит метеорит; другие песни, танцы, стихи, музыка и картины остановят, оттого, что — наши, выверенные, мы в них верим, как в дверь в страну расфуфыренных балалаечниц.
Художник граф Мондео Александр Павлович не находил нужной краски для своих работ, поэтому изобрёл её – несмываемую краску – чудо науки, хотя науки не знал и не знает, оттого, что поёт каждую ночь с благородными девицами, и выбирает из них певуний, похожих на свечки.
Музыкант, выдающийся академик свирели князь Костромской Сюркуф Асланович изобрел переход на два миллиона световых лет – не больше и не меньше, нечаянно изобрел, когда бродил в полях в поисках бамбука для своей новой, похожей на фалос гнома, свирели.
Мораль, слитая с убеждениями – сила и прогресс, а аморальное – низменно, ведет к упадку человечества, к гниению и дурному жабьему запаху изо рта.
У меня зуб болел, и из-за гадкого этого случая я падал в ужасе в обмороки, не наносил визиты к несравненной графине Ебужинской, моей пташке – свет в иллюминаторе!
Моральный патруль, вооружённый передовыми эстетическими идеалами, выведет человечество и смежные с ним расы из помойки безнравственности, где среди проклятий и роковых болезней, в презренном безумстве пузырятся аморальные гидры со щупальцами, словно спутанные волосы поэтессы после бала.
Моральный патруль – трио: сила, обычно – варвар, мораль – благородный граф или князь, обаяние – красавица для отвода глаз.
— Я в тройке с низменным варваром, что не сложит рифму?
С леди, возможно, что не оканчивала институт благородных девиц, отчего поведение — просроченное, колбасное! – граф Яков фон Мишель поперхнулся строчками оды в честь морального патруля, будто проглотил с мёдом пчелу. – Идея служения культуре мне по сердцу, с ней рожден; и идея позволит мне приблизиться к Сессилии Маркес Делакруа, освободить её из лап аморальных трактирщиков из вакуума.
Моя шпага пронзит пространство и время; не нужны мне помощники – консервные банки на хвосте бродячего пса.
Варвар – нечисто, непластично, негармонично.
— Полноте, друг мой! Не верьте себе, если упустили даму сердца, она же не искра из костра, чтобы просто улетела из ваших рук! — Падре Гонсалез повторял в лихорадке искал доводы, но иных, кроме как – рука на рукояти шпаги, пока не находил, бродил слепцом в подземелье слов. - Идеи нравственного патруля – эстетичны: бросил кто-нибудь окурок, вы – на страже, укоряете, заставляете поднять окурок, обличаете, штрафуете, порицаете.
Конечно, часто моральный патруль используют в личных целях, например, сенатор пукнул, извините, в дамском обществе, нарушил покой неприличным барабанным звуком.
Моральный патруль призывает сенатора к ответу; возможно, что на сенатора от конкурентов поступил заказ, и моральный патруль – орудие в политической игре, но для нас важен результат — аморальность уничтожена, изгнана, пусть с сенатором или директором Трансгалактической нефтяной корпорации.
Верьте в пафос и колорит, граф, а политика пусть останется животным, что не отличат стихи Муньоса от Кавелье.
Не согласные с моралью, могут применять против вас грубую мрачную силу; дубинка варвара – лучшая защита, подмога вашей благородной шпаге – так неудовольствие помогает бессознательному.
— Варвар – сила, но леди, зачем в патруле, будто второй пестик на цветке?
— Леди – отвлечет красотой, выдвинет на задний свой план внимание врагов, аморальных типов в нестираных манишках; к тому же, леди – боевая огнестрельная единица – владение всеми видами современного оружия, вплоть до нищенской пушки и ипохондрической бомбы с лазерным прицелом «Око дьявола».
Не люблю слуг зла, воюю с ними, а графиня Ебужинская Анна де Леопольдовна – Ангел светлый ликом и столь же светла бальными платьицами, будто из снега рождена…
— Падре! Позвольте! — граф Яков фон Мишель схватил падре Гонсалеза за руку, оторвал чётку, судорожно собирал бусинки, затем прекратил бессмысленное занятие, нервно засмеялся, пораженный своим отражением в зеркале. – Я осознал, что в искупление греха перед принцессой Сессилией Маркес Делакруа я попал в некий моральный патруль, в тройку с варваром, леди, и хорошо, согласен, вы меня убедили, даже вдохновили на написание симфонии – «Горячий снег».
В детстве я жадно кушал снег – голодно в доме, снегом перебивался, и верил, что снег горячий, а огонь – холодный; я даже в щелочку подглядывал за девицами в благородном институте, верил, что и они снегом питаются, когда из бани выскакивают ради здоровья без всего в прорубь – морально утонченные, устойчивые, с незапятнанными телами и честью.
Вы как в моральный патруль вошли, и уже в высоком чине, словно купили погоны на рынке?
— Графиня Ебужинская – любую дыру обшарю, но найду ей подарок по сердцу, и представьте, граф Яков фон Мишель, каждый каприз исполняю, рябиной давлюсь по вечерам, но копаю, пока не найду за обоями старую картину Караваджо, продам, а деньги всенепременно графине снесу, как в банк.
Затем чувствую довольство, спокойствие, расслабление до следующего раза, будто я – цепочка, а на цепочке камушек драгоценный болтается с ножками и ручками.
Я задумывался: графиню Ебужинскую люблю, или себя люблю в любви, восторгаюсь собой, что я – отличный друг графини?
 Сложный философский вопрос, похож на саламандру, я его и так переворачивал, и на стихи и музыку клал, а затем с угрюмым недовольством каждый раз на реку бежал топиться, но возвращался опять же к своей любви – к чему тонуть, если предмет обожания ждёт от меня благоволения, хитрейшего счастья с откровенной фотографией обезьяны на память.
Затем я плюнул на все свои терзания: себя ли люблю в любви, или натуру графини Ебужинской, и решил – да, мне блаженно в этом чувстве, и оттого оно возгорается, что графиня меня, словно крылатый конь, вдохновляет на любовь.
Не будет графини Ебужинской у меня, не будет и чувств, интереса к морали, эстетике и взглядам свысока на старушек художниц в егерских дорогих чепцах.
Звания, офицерство, служение на Гармонии – всё ради денег в копилку морали графини Ебужинской!
Деньги, золото, драгоценности – вода и воздух для графини, и я её подкармливаю, даже заплывшие глазки по утрам раздираю кадилом с одной целью – удовлетворить желания восторженной графини Ебужинской.
Конечно, и моральное удовлетворение мне доставляет моральный патруль, служение прогрессу – так миллиардер тратит миллиард на краски для написания картины, что продаст за рубль.
Довольно улыбок ненавистного падения, граф Яков фон Мишель!
Вспомните уроки хореографии, сейчас ваш выход на сцену, и без платья балерины!
Обычно в моральный патруль главным ставят силу или красоту, но я настоял, и вы – главный в тройке; не скажу, что вам придется сладко, будто вы в шоколаде купаете красного Пегаса, но у вас цель – прогресс эстетики и освобождение Принцессы Сессилии Гарсиа Ганди из плена, где талант загублен, прихоти стоят выше стихов, смертные грехи написаны на дверцах карет, сиксилиарды воинов не чистили зубы, обрекли Сессилию Гарсиа Ганди на страдания немыслимые, а луч доброты пробивается ростком пшеницы под золотым ложем.
Видели бы вы графиню Ебужинскую, когда она изящно приседает на ложе – песню поёт телом, а волосы – брынза!
Во вторник после службы я нанёс графине визит, преподнёс миленькую тетрадочку в золотом переплете – дорогая вещица, антикварная, принадлежала Королеве фон Трауберг.
Колени мои дрожали, я прилёг на кушетку, даже фалды сутаны подмял неосторожно; руки озябшие протягиваю к камину, пытаюсь поймать саламандру, а ящерица в огне совокупляется с углями – нет ей до меня дела, будто я не человек, а — садовник с лейкой.
Графиня Ебужинская – сострадательная натура, вуальку подняла, встала возле меня и стояла двадцать минут, а затем со стоном выбежала вон, устыжённая нашего уединения, будто я – шар бильярдный с копытами.
Чистота, где вы найдете столько стыдливости, как в наших, гармоничных девушках, граф Яков фон Мишель?
Конфузливы, стыдливы, робки, и бани у них бронированные, экранированные в сто слоёв от подсматривания заезжих актёров со старыми нанонетехнологичными фотокамерами – молотками.
Графиня Ебужинская… — Падре Гонсалез с горящими красными очами продолжал нескончаемый паровоз восхвалений, не замолчал, когда Космобот остановился, подали серебряный трап, и в каюту вбежал проказливыый младший офицер с коровьим копытом на шляпе.
— Падре! Дон Гонсалез! А против желтых я зачем воевал, будто меня на скрипку нанизали? – граф Яков фон Мишель выкрикнул в истерике, протягивал руки к падре, отмахивался от запаха дешевых фалосных сигарет в зубах солдат.
— Желтые, синие! Олигархи спорят, а споры свои баталиями разрешают!
Чья армия наемная выиграет, тот и победил в споре, как в игру в художественное плетение нарукавников и поясов.
Армии одинаковые по силе подбирают, на закопченную Планету забрасывают – нет на них морального патруля, и совести у них нет, у олигархов. — Падре Гонсалез в смятении размахивал кадилом, уже забыл о миссии графа Якова фон Мишеля, говорил в бреду, но благородного достоинства не терял – так не ломается поэтесса на черной лестнице в суде. – Пустое это, а графиня Ебужинская – ей должны олигархи миллиарды, а не на войну — путеводная звезда морали и эстетических ценностей, что сосредоточены во мне кусками платинового мышления…

Падре Гонсалез выбежал с дикими свинцовыми воплями.
Граф Яков фон Мишель покорно последовал за Лунообразным офицером; не знал – уколоть ли шпагой в ягодицу наглеца – разве возможно, чтобы мужчина, пусть даже военный, курил дурной дешевый папуаский табак, место которому – на свалке истории.
— Красавчик, позолоти ручку!
Погадаю тебе на счастье войны!
У тебя есть девушка? – Высокая, как правда искусства, цыганка встала на пути графа Якова фон Мишеля, улыбкой загораживала горизонт.
В форме фельдфебеля егерских войск цыганка выглядела бы нелепо, если бы не аксессуары и шарм; блеск романтической ночи в глазах.
Китель украшен свадебными разноцветными лентами, на шее – золотые мониста; черные волосы цвета молчания ниспадали до пояса, и опять же – множество лент и ленточек, кружевов, бляшек, стразов – до головокружения.
Фуражка украшена золотым орлом; длинная юбка спускалась ниже пят, поверх юбки – щегольский кожаный передник с золотой росписью (два генерала в бане сражаются березовыми вениками).
— Сударыня! Не имею чести вас знать, не представлен, да и нельзя иначе; с низшим сословием, с неблагородными я не имею чести знаться, ибо падение вниз пагубно, и даже великодушие и юношеская порывистость не вознесут поэта из болота на Парнас, как не поднимется на жердочку жареная курочка, – граф Яков фон Мишель сделал попытку обойти цыганку по астрономическому эллипсу, с надеждой взирал на конвойных, что они отгонят наглую гадалку в чине фельдфебеля – так повар прогоняет с кухни голодную любовницу.
Но конвойные спокойно опустили бластеры, закурили (кто не курил), обменивались историями гордого утра:
(— Я ей говорю, что Натан – пройдоха!
Довольна, щеки зарумянились, а я руку на плечо положил и от трех рублей прикуриваю, в махараджу играю.
— Мойше, тебе вчера только кокарду сержанта прикрепили, а ты уже сегодня тварям гостинцы принёс, и пророчишь Натану ужин с чечевицей, а сам на его невесту поставил на бегах.)
Граф Яков фон Мишель не получил помощи от солдат, вздохнул, и улыбнулся цыганке самой снисходительной улыбкой (для приветствия артистов погорелого театра):
— Сударыня! Я не вызываю вас к барьеру исключительно из-за вашего неблагородства и вторичных женских половых признаков!
В детстве, в возрасте семи лет я уже мастерски владел шпагой и отстаивал свою честь, хотя честь не подросла до понимания – так сторож охраняет незрелые сливы.
В саду художников я упражнялся, фехтовал на радость соловьям и розам, пугал привидения гульфиком, полагал себя состоятельным заплатить за все цветы Мира, и в возрасте совершеннолетия преподнести цветы даме своего романтического сердца.
Даме моей надлежало быть активной эстеткой, понимающей в аллегориях, росписи по дереву, антиквариате; добродетели её должны быть отмечены кокардами и лентами института благородных девиц, а потупленный скромный взгляд взывать к лучшим чувствам спокойного романиста; разумеется, что дама моего сердца гармонично сложена, гениальна в поэзии, талантлива в музицировании, изящная колоритная красавица с перьями на шляпе; из уст моей будущей невесты полетят ночные бабочки махаоны, мелодия ночи подхватит её, поднесет ко мне на серебряном огромном блюде, на котором в древней истории выносили куртизанок к торгующимся купцам.
С пафосом лесной нимфы, в ритме вальса скромная институтка подойдет ко мне, захлестнет эмоциями шею, а я прекраснодушный, сразу пойму – она, она, вот она!
Вдруг, среди листвы, что не пропускает мягкие лучи к благородной, потому что – шёлковой, травке, я увидел небесное создание в голубом платьице и воздушным красным шариком, Музу, будто её крупным шрифтом в типографии набрали.
С тех пор шарик, красный шарик, он для меня – большое кровяное сердце с артериальным давлением; и, когда я слышу, как на фестивале лопается шарик, сердце моё падает в бездну с серой и кипящей смолой – кажется, что лопнуло сердце прекрасной, морально устойчивой моей дамы.
Я сразу для себя решил: дама моего сердца – пусть девочка моего возраста, не старше семи лет, но она – воплощение самоотречения ради меня – так собака жертвует жизнь ради кота хозяина.
В порыве счастья (не нужно больше утомляться поисками своей дамы сердца, потому что – нашлась, как утерянная шкатулка матушки) я подарил девочке фамильный перстень с бриллиантом, назначил день и место нашей свадьбы – на это число, на том же месте, но через одиннадцать лет.
Мы бегали по саду, играли в догонялки, в колдунчики, в «бояре, а мы к вам пришли», в «колечко, колечко, выйди на крылечко» и многие другие забавные детские игры, в которых нет обиды, платы за проезд и разглядывания нотного стана через бокал с виноградным соком.
Я отметил, что девочка недурна собой, и украсит коллекцию портретов нашего замка, только бы её не сковывала месть за брата – так сковывают узника совести на фестивале чтецов.
То, что у неё нет средств на покупку нижнего белья (видно, когда девочка ходила колесом), компенсируется необыкновенно богатым, хитросплетенным, как ветви в лукошке, внутренним миром.
Пришёл мой батюшка, понурый, но не сломленный – он переживал, что его картина не получила первый приз, хотя изображены три грации в купальне – символ величия человека, отрада мысли.
Батюшка долго наблюдал наши забавы, затем взял меня за руку, ткнулся клинышком бородки в перо на моей изящной шляпке – так курочка роет в просе, и проникновенным голосом старого вещуна произнёс:
«Сын мой, юный граф Яков фон Мишель!
Я отметил твоё усердие в общение с девочкой, даже понял, что ты сделал ей непристойное предложение мясника.
Знай же тайну усахарения двух поэтесс сразу: девочка эта не станет никогда твоей женой, не войдет в наш семейный склеп, не появится на картине в галерее нашей родословной, словно девочка соткана из воздуха.
Она – никто, потому что дочка артиста погорелого театра на гастролях, и сама – гастролёрка неблагородная, как сон-трава на могиле художника.
Ты от меня узнал её подноготную, и теперь вправе закончить жизнь, или забыть девочку, как забыл, что обещал получить кокарду по написанию иероглифов наслаждения.
Мы благородные, и всё у нас благородно – от педикюра до кирпича в гробнице.
Девочка – пустота, неблагородная, морально неустойчивая, беспринципная, что в скором времени, когда она заколосится, приведет к аморальному поведению, безнравственности и дремучему невежеству в эстетике – черного кобеля не научишь игре на скрипке.
Никогда не опускайся, сынок, до тесного общения с неблагородными, пусть даже – очень привлекательными, как цветущее болото.
В болоте пиявки и змеи; пиявки присасываются к разным органам, и пиявки от бурых до черных, а змеи кусают за разное, цветовая гамма змей шире, радужнее, надежнее.
С небес в болото и эстетически подкованный сокол упадёт, но даже певец кастрат не выберется, как не выскочит жаба из миски со сметаной».
В ответ на слова папеньки я вознегодовал, называл его старым пятидесятилетним фармазоном от искусства, призывал к барьеру, вообщем, вёл себя, как шкодливый семилетний балерон.
Папенька вспыхнул спиртовым пламенем гнева, призывал и меня к барьеру, выхватил шпагу, фехтовал умело, и уже на второй минуте опасно проткнул мне левое плечо, словно малярной кистью прошелся по картине.
С тех пор я берегу завет отца – поэт не бережёт так последнюю рифму, как я берегу мораль: не входить в тесный контакт с представителями неблагородными, у которых волосы из носа, или нет длинного шлейфа родовитых предков эстетов.
— О, красавчик! – цыганка фельдфебель звякнула золотом монист и браслетов (среди блеска граф Яков фон Мишель с трудом отметил две медали «За доблесть»). – С детства тебя учили в пажеском корпусе — ты обязательно проходил курс эстетической войны в пажеском курсе, все мальчики на Гармонии проходят – искусству обхождения с дамами, а у дам всё отличается от мужского, как Пик Вальпуризма отличается от горы Мономаха.
Дама для благородного сэра – венец природы, последнее творение, и пренебрежительное отношение к даме карается укором общества, журьбой, отречением от эстетических фестивалей и порицанием, самобичеванием – так древние философы стучали фолиантами по своим лбам.
Неблагородная дама… хм…
С одной стороны ты не должен соприкасаться с неблагородными, но с другой стороны обязан проявлять учтивость, отвешивать куртуазные поклоны, плезирничать с дамами.
И должен, и не имеешь право.
Как же тебе разорваться, красавчик: хороший ты парень с одной стороны, но флейту с валторной тебе с другой стороны.
В гимназии меня дразнили, потешались, пели: «Сколько в море капель, сколько в небе Звёзд, столько у цыганки на лобке (и в других местах) волос».
Я выросла, вошла в женскую силу, прогнала личных писарей, завела свиту борзых собак – никто не попрекнет меня нижним бельём.
Подумай на бревне, красавчик: как же вести с дамами, даже неблагородными, как тень от ясеня.
Теперь же, позолоти мне ручку, я скажу тебе правду: ксёндз не скажет, а я открою дверь правды.
Зеленая дверь в стене; в детстве я робко открыла дверь, а за ней – отхожее место музыкантов, унитаз из барабана.
— Вы меня убедили, синьора, – граф Яков фон Мишель рылся в карманах камзола, панталонов, в меховой с кожей новошотландской сумочке-горилле. – Дама, пусть даже морально неустойчивая, неблагородная, остается дамой в силу женских половых функций; лампада освещает женщине путь.
У меня только один антикварный луидор, золотой, а вы в золоте знаете толк, как я в фехтовании. – Граф Яков фон Мишель вложил в смуглую руку цыганки гадалки фельдфебеля луидор, будто опустил свою мысль в книгу.
— Я нагадаю тебе, красавчик, – цыганка сноровисто закинула золотую монету под баянную юбку; в щель игрового автомата опустила. – Всё у тебя будет хорошо!
— Всё у меня будет хорошо? И это гадание за нтикварный луидор? – граф Яков фон Мишель с детским любопытством посмотрел под ноги цыганки, надеялся увидеть невинного хорька с бумажкой-предсказанием в чищеных зубах.
— За меньшую сумму я нагадала бы тебе дурное, красавчик, и долго-долго распиналась бы, как перед закрытой дверью банка.
Но ты щедро одарил, поэтому получил хорошее, без мозготрёпства, предсказание!
Иди, воюй, во славу морали.
Ах, постой! Красавчик!
Я только что слышала звон, да не знаю, где он! – цыганка поправила платок под фуражкой, затем повелительно, будто опускала в чан с кипящим молоком, махнула рукой.
Граф Яков фон Мишель с солдатами пошёл и чувствовал себя едкой солью в мастерской скульптора.
Один из солдат приостановился около цыганки, шепнул, словно предлагал непристойное за пять минут:
— Благородная цыганка баронесса Аза фон Клочкова.
Почему вы не открыли графу своё происхождение, он бы приветил вас, беседовал, слагал оды, проникался моментом, как собака перед тележкой мясника.
Луидор не фальшивый?
— Тщеславие погубит твой род, Натан! – цыганка ударила в бубен, затем выхватила бластер и выстрелила в грозовое небо, словно убила прозрачного небесного вепря. – Увидишь, что всё, что ты ценишь, веришь и уважаешь, окажется льдом, сосулькой под носом Мефистофеля.
Жаль, что ты неблагородный, Натан, а то я бы показала тебе ответ на считалочку «Сколько в море капель!»

За пару часов граф Яков фон Мишель осмотрелся, убедил себя, что всё – проходящее, кроме благородства, чести и достоинства настоящего мужчины с насмешливой складкой под носом, и складка похожа на букву «зю».
Место за ширмой в казарме оказалось пристойное, спроектировано специально для благородных: полочка с книгами, мольберт, валторна, бумага для записей стихов, – всё носило оттенок домашнего уюта, но с инеем военной службы.
Граф Яков фон Мишель вышел из казармы, направился за новым обмундированием, и ничто не останавливало его поэтическое воображение – так собака в повозке несет художника к вершине поэтического наслаждения.
«Выдадут мне, потому что новобранец, бесформенный ёжиковый китель, дранные погорелые галифе на пять размеров больше, стоптанные мужицкие неэстетичные сапоги, кривую шпагу!
Водевиль, а не армия!
К барьеру призову кладовщика, может и похуже – укорю едкой насмешкой – так журят друг друга непримиримые соперники поэты».
— Заказ номер шесть, для морального патруля! – гном сержант принял от графа Якова фон Мишеля расписку, упал, отжался, скрылся за полками и через пять минут вывез полную тележку обмундирования, словно собирал графа Якова фон Мишеля на праздник знатоком изящной живописи художников-переселенцев: — Жабо в комплекте – три штуки – батистовое розовое парадное, белое шёлковое походное, велюровое белое дуэльное.
Камзол бархатный бордо с наплывами, пуговицы – позолота.
Манишки – три штуки, белый фантасмагорический шёлк.
Панталоны – куртуазные белые внатяг - пять штук с гульфиками от барона Максимилиана фон Пуаро.
Ботфорты с серебряными колесиками, кожа мастодонта; бальные туфельки номер шесть; дуэльные сабо с резьбой – русалки на ветвях.
Мрачный гном вручил озадаченному, приятно ошеломленному – к барьеру не пришлось даже гнома вызвать за неучтивость – графу Якову фон Мишелю, принял расписку и дурно пахнущий, неопрятно одетый скрылся в каморке с табличкой «Сержант Карло».
Граф Яков фон Мишель в казарме переоделся в новое, отметил, что одежда сшита для него, словно готовились к приезду графа Якова фон Мишеля, а, если бы не по размеру, то в полку имелся опытный портной (графа Якова фон Мишеля вежливо уведомили) на все нации – от шкур для гоблинов и варваров до тончайшей работы по батисту для благородных господ – так в королевской опочивальне на всякий случай прикармливают козочку.
 В солдатской столовой граф Яков фон Мишель уже подготовился не удивляться, приглаживал кудри, поправлял безупречное жабо, будто готовился к выходу на сцену.
В очереди на раздачу перед графом Яковом фон Мишелем благоухал луговыми травами варвар – разумеется, красавец со смоляными локонами, тонкой талией, стальными канатами и буграми мышцы; широкоплечий, высокий с колокольню, в тигровой шкуре, в кожаных шортах и мокасинах из лап тунгусского медведя.
— Кабанью ногу! Две кабаньи ноги на углях! Гречневую кашу в глиняном котелке и гороховый супчик!
— Музыкальный! – граф Яков фон Мишель не сдержал иронии, как речка не сдерживает стремительные весенние воды.
— Чё? – варвар полуобернулся, веселые лучики надежды играли в голубых небесных очах, словно глаза заменили бирюзой.
Граф Яков фон Мишель не соизволил ответить; варвар – не дама, с ним можно без куртуазностей и плезиров – не загнется, пугало; неблагородный даже иронии о музыкальном супчике не понял, словно себя же дубиной по голове ударил.
— Вам сударь? – повар в колпаке принимал заказ от графа Якова фон Мишеля, но смотрел в потолок, читал по трещинам свою судьбу.
— Обычный обед в домашних условиях у меня: салат оливье тре деликат под соусом провансаль, козий сыр печеный с патажами, грибы а ля пулет, уха поэтическая с квасом имбирным и расстегаями, курица, чиненная фуа-гра и чёрным трюфелем, а на десерт – таящий горячий шоколад с мороженым и вишенкой.
— Вишенки закончились, остались черешенки с черенками в глазури! – повар зевнул, прикрыл рот когтистой лапой, словно пришил лапу для устрашения клиентов.
— А… Гм. Простите мою неделикатность, остальное – имеется в наличии, как слеза невинного ребенка?
— Следующий! – раздатчик проигнорировал вопрос, почесывал живот (с татуировкой «Крыло аиста»), искал в пупке золотую жилу.
«Однако! — граф Яков фон Мишель нанизывал на серебряную вилочку кусочек черного трюфеля, удивлялся разнообразию неожиданностей в армии, пришел к логичному выводу, словно ступил второй раз в Лету: — Армию снабжают все Миры, а на искусство остаются крохи!»
После обеда – тихий час; граф Яков фон Мишель вместо полезного оздоровительного сна отправился на речку за вдохновением – пора бы уже и новую строчку в истории поэзии оставить, как след на асфальте в парке имени барона Амфибрахия.
«Музы, снабжение, обед натюрель!
Ломаю голову в соображениях, рекомендую себя себе: полночный зов Сильфиды…»
Граф Яков фон Мишель красиво поэтически закидывал голову, закрывал глаза в умилении от нахлынувшего вдохновения, не заметил, как спустился к реке, и уже готовился к рождению гениальной рифмы – так графиня мать-героиня готовит оперу, как почувствовал, что наткнулся на скалу, а между скалой и камзолом – два поэтических холма, натуральных, как добрые лучики в очах матушки.
Когда сознание вынырнуло из волн поэзии, граф Яков фон Мишель обнаружил перед собой высокую, вроде бы — девушку, гармонично сложенную – вот только грудные железы великоваты и нарушают законы всемирного тяготения — полагалось бы им вниз висеть, вызывающе объемным, но они целеустремленно смотрели в грудь графа Якова фон Мишеля.
Обнаженная, очевидно, что только что после купания, потому что с капельками по всей белой коже, длинноволосая, длинноногая красавица блондинка смотрела на графа Якова фон Мишеля без журьбы – так смотрит пастушка на овечку Мэри.
Алые губки сердечком, будто обиженные радугой, сложились в мелодию:
— Мужчина, вы – богатый?