Сборник Инга и Барон

Татьяна Свичкарь
Инга и Барон
               
***
Если бы судьба решила выполнить любое мое желание, я бы заказала кругосветное путешествие. Круиз. Не торопясь, по морям - океанам, на корабле, огромном, как город. Сейчас такие корабли есть - «Титаник» отдыхает. Я не о том, что на них особенно комфортно утонешь. Но их едва ли обойдешь за всё плавание. Найдешь ли за все сто дней кругосветки время, чтобы заглянуть в каждый уголок?
А ночами можно полулежать в шезлонге на палубе. И. замирая от восторга смотреть, как медленно меняется над тобой небо. Если в начале плавания над головой колышется и переливается во всю ширь небесную зелёно-малиновый занавес Северного сияния, то пройдёт время – и загорятся, вспыхнут впереди путеводными огнями четыре звезды  – Южный Крест. 
И чтобы непременно были стоянки не только в больших портовых городах, но и на каких-нибудь островах. И меня понесло в сторону от всех пассажиров. Я бы шла, и всё вокруг было как на картинке. На такой банальной картинке, которую хочется рассматривать зимними вечерами. Впереди – белая полоска песка, справа – метёлки пальм на мохнатых стволах, слева – синие океанские волны. И никого. Идёшь себе по песку, всей одежды - полоска шёлка, обмотанная вокруг тела. Она нежная, как ласковое прикосновение. И ветер такой же ласковый и тёплый. Волны шумят, и отзвуком их шумит большая перламутровая раковина, которую я приложила к уху.
И никого вокруг, как в первый день творения. Обогнул Земной шар, голубую бусину, висящую во Вселенной - обвёл пальцем, и уже не напрасно прожил жизнь. Ты видел красоту. Так Маленький Принц знал свою планету.
Это Большое желание. Есть у меня и Малое. Кому-то покажется - противоположное. Ан нет: их объединяют тишина и возможность любования.
Хочу домик, такую избушку в глухомани. Окна в наличниках тонкой резьбы, чьего-то труда, любовного и кропотливого. Заросли сирени, фиолетовые по весне… А за домиком убегает в глушь едва приметная тропинка. И я знаю, что, если идти по ней – обретёшь сокровище: выйдешь к озеру. Вода в нём цвета янтаря, а на дне лежит разлапистая коряга – чистый Водяной.  И тишина…
В уши снова врезается звук электрической дрели. Обалдел этот дядька, что ли? Девятый час вечера, неужели он ещё долго будет мучить наш старый дом?
Когда-то его строили немецкие военнопленные. Заключенных, немецких и советских, было так много, что, как рассказывала бабушка, весь наш посёлок тогда казался одной большой зоной за колючей проволокой.
Немцы строили дома со всей добросовестностью. Кто-то из них отверг возможность халтуры фразой, которая запомнилась: «Я и домой должен вернуться немцем». Не позволить себе работать, спустя рукава, сохранить дух!
И стояли дома эти семь десятилетий почти, и ещё столько же простояли бы. В каждом жило по две, три, а то и четыре семьи. Но стали скупать их богатые люди, и перестраивать под себя. Ладно бы – весь дом, а то купят половину, и пытаются сделать из неё дворец.  Кто второй этаж возводит, кто купола мастерит, а из окон делает арки. И все непременно обносят свои владения глухими заборами: заслоняются от мира и от соседей.
Раньше, как вспоминала бабушка, у заборов стояли лавочки, и соседки под вечер собирались то на одной лавочке, то на другой. Да ещё табуретки выносили, не хватало места всем усесться. Все домашние дела свои и родственников своих до седьмого колена обсудят, а потом рассматривают и обсуждают прохожих.  Жизнь была на виду, как бельё, полощущееся на веревках.
И дети казались общими, родными. Отец вспоминал: любая соседка, идя с работы, несла в авоське чёрный хлеб. И непременно отрежет дома несколько кусков, посыплет солью, вынесет:
- Ешьте, ребята….
Горячий чёрный хлеб с поджаристой корочкой. Никогда ничего вкуснее…
Дом наш задержался в числе последних, нетронутых. Но вот и его половину купили. Новых соседей я зову «сворные» – они приезжают всегда сворой, на трёх-четырёх машинах. Дети бегают по саду и визжат, молодежь жарит шашлыки, старая сворная – тётка лет шестидесяти в розовом физкультурном костюме, подняв вверх необъятную попу, трудится на грядках.
Сворные наслаждаются новым домом и возможностью отдохнуть на природе, не замечая никого вокруг. Впервые на нашей тихой улице с утра до ночи самозабвенно гремит музыка. И осенью мы облегчённо вздыхаем: сворные уезжают в какие-то свои места постоянного пребывания, а на смену им приходит дядька, который будет делать в доме евроремонт. Рано вздохнули! Дрель ещё не самое страшное. Порой дядька грохочет так, будто разбирает дом по частям. Родителей целый день нет дома, а я со страхом думаю – не окажусь ли через пять минут на обломках?  Но немцы всё-таки добросовестный народ, дома пока держится.
Остаётся только мечтать о безлюдных тропических островах или об избушке в лесу. И тишине.
  За окном дождь вот-вот перейдет в снег - ноябрь в середине. Я сижу на диване с кружкой чая, грею руки о горячий фарфор, и подумываю, что надо всё-таки не лениться, а встать, и затопить печь. Это наследство тех же немцев - печь голландка. Когда всем провели отопление, папа с мамой решили её не разбирать, и в межсезонье она нас здорово выручает. Даже мы, дети, с малых лет выучились обращаться с дровами.  Я люблю, когда угли уже гаснут, смотреть на рдеющие блики. Огоньки во тьме. Мне кажется, так должны видеть наши города ангелы, если смотрят на нас сверху, со своих ангельских высот.
Дрова лежат у печки – папа вчера принес. За ними не надо идти во двор – под снежный дождь, дрова высохли уже и вспыхнут тотчас. И голландка наша, окрашенная серебристой краской, медленно начнёт разогреваться, пока не станет какой-то малиновой и прозрачной от жара. Я люблю всё это, но медлю отставить чай, выбраться из-под пледа. Пожалуй, этак дождусь, что папа сам растопит печь. Вот закончит с пирогами… .Он умеет всё, мой папа, и сейчас я знаю по сдобным запахам – он затеял пироги с капустой. Аромат – на весь дом, и, наверное, даже прохожие на улице поводят носами, жалея, что их не пригласят на такой вкусный ужин.
Когда-то у нас, как и в каждой нормальной семье, готовила мама.  Другое дело, что мама экспериментатор и пофигист. Ей было скучно каждый раз стряпать по одним и тем же рецептам. И она всё норовила попробовать что-нибудь новенькое. Помню маму, задумчиво стоящую над пловом, куда она вывалила банку консервированных ананасов:
– Ведь, правда, в этом есть что-то восточное?
– Людочка, я не знаю, что ты имеешь в виду под Востоком… - папа смотрел на неё со всегдашней нежностью, но и с грустью – он остался голодным, – Но даже, когда я служил в Афгане, у нас такое бы (папа подбирает слово помягче) …не кушали.
– А повара бы пристрелили, – озвучивает невысказанное мой младший брат Васька.
Мама машет рукой – готовьте сами. И с наслаждением возвращается к своей работе, о которой я ещё расскажу.
  Папа мечтал о пирогах. Но мама отчего-то всегда была с мукой не в ладу. Вот не дружила, и всё. Я позже не раз убеждалась, часто так бывает: у человека талант к чему-то определённому, а остальное – хоть ты тресни. Не идёт.  У меня, например, в огороде капуста растёт как песня, а остальная рассада тихо чахнет. «Рассосались» – развожу я руками, когда папа спрашивает, куда девались помидоры.
Но у нас в семье никто никого не переделывает. И, папа взялся за стряпню сам. Процесс обучения был коротким. Не дольше, чем неделю у него что-то подгорало, или «убегало». А потом – всё. Пригляделся, приноровился, и дело пошло на лад. К кастрюлям и сковородкам папа относился не менее ответственно, чем к своим вертолётам.
Папа сейчас, такой, каким я его знаю – высокий, широкоплечий. Мама говорит «квадратный как шкаф». И совершенно седой. У него усталое, немного оплывшее лицо. Наверное, люди, которые всё принимают близко к сердцу, никогда не выглядят моложе своих лет. Но глаза у папы такие ясные, голубые и добрые, как его небо.
У меня висит над столом фотография, где папа в шлеме выглядывает в открытую дверь вертолёта, и смеётся. Вот там он совсем мальчишка – худенький, светлые волосы выбиваются из-под шлема. Это он только прилетел в Афган. А вернулся оттуда уже седым.
Родители поженились, когда маме только исполнилось восемнадцать лет. Папа тогда окончил вертолётное училище, его вот-вот должны были послать… Мама ещё не знала – куда, он говорил: «На задание, и, возможно, надолго».
У мамы ожидалась совсем другая судьба. Она такая маленькая, хрупкая неприспособленная к жизни. Если сейчас такая, представляю, какой она была восемнадцатилетней…
Вся насквозь пропитана литературой, как губка водой. Девочка с книжкой под мышкой. Ждал её филологический факультет, и долгая студенческая беззаботная юность. Но судьба посмеялась, сказала: «Фигу! Будет тебе другое счастье!»
В тот день мама – её надо Людой называть, она ещё не была ничьей мамой – сидела у подъезда и не могла попасть домой. У неё начинался грипп, она училась в школе, в выпускном классе, и её отпустили с уроков. От высокой температуры Люда уплывала в забытье, и так хотелось ей рухнуть в постель, съёжиться, натянуть одеяло на голову…  Но она забыла ключ. Сидела на лавочке у подъезда, нахохлившись, сунув руки в карманы пальто, и закрыв глаза. Соседки, которая могла бы пустить к себе, тоже не было дома. Оставалось ждать родителей.   
Но мимо проходил Женя, возвращавшийся в училище. Папа всегда всё замечал, и до сих пор замечает. Он подошел к девушке, и очень мягко, чтобы не напугать, тронул её за плечо:
– Что случилось?
Через несколько минут он уже лез в форточку – квартира была на первом этаже. И старушки из соседнего подъезда ахали – не зная, можно ли считать парня в военной форме – вором домушником. А он открыл дверь, и потом ещё под локоть проводил покачивающуюся от слабости Люду до постели.
Сотовых телефонов в ту пору не водилось, и Женя всю неделю не находил места – всё ли в порядке с этой девочкой, такой маленькой, ниже плеча ему… У неё были такие горячие пальчики… 
В следующую субботу он примчался по знакомому адресу с целым снопом мимозы. Это было советское время, и в городе продавали только гвоздики - цветы коммунистов, и мимозу. Папа купил её – охапку.
С тех пор это мамины любимые цветы.
– Ты не понимаешь – это счастье, - говорила она мне, -  Я тепличных - ни цветов, ни огурцов - вообще не признаю, у них даже запаха живой зелени нет. А тут знаешь, что это уже вправду цветёт.  У нас – сугробы по грудь, а где-то уже стоит мимоза в цвету…  Эти шарики жёлтые, они пахнут «как пылинка дальних стран».
Люда сидела, еще слабая после гриппа – вся в мимозе.  Тонула в весне. А замуж выходила – вся в сирени.  Родители ходили онемевшие: свадьба раньше, чем выпускной бал. Чтобы не онемели знакомые – и весь маленький город, свадьбу сделали втихую. Парадная форма - на женихе, шёлковое платьице - на невесте, и белой сирени столько, что у Люды не хватало рук её держать.
А дальше... Военный не знает, где ему предстоит служить. Куда Родина пошлёт. Папу она послала сперва в Белоруссию, потом в Польшу, а затем на Дальний Восток. Оттуда в Афганистан... Правда, лётчики не произносили так пафосно - в Афган. Говорили: «За речку сходил. За Сырдарью».
– Ты был добровольцем? - спросила я недавно отца.
Всё-таки война. И в памяти песня… Когда собирались друзья отца, они много пели. И Алеша Литошин, которого я из папиных друзей любила больше всех, пел про комсомольцев-добровольцев. Это было сурово и красиво.
Хорошо над Москвою-рекой
 Услыхать соловья на рассвете,
Только нам по душе непокой,
Мы сурового времени дети…
Папа посмотрел на меня из-под очков:
– Ну что ты, как маленькая... Анекдот знаешь? Поспорили, кто быстрее накормит кошку горчицей. Американец хватает кису и запихивает горчицу ей в пасть. Англичанин кладёт горчицу между двумя кусками колбасы, и кошка съедает. Русский мажет горчицей кошке под хвостом, и та с воем вылизывает. «Обратите внимание, - говорит русский, - добровольно и с песней».
На офицерском самолюбии в Афган шли. Я перед тем порезал палец, сухожилие. А это для лётчиков очень серьёзно. Руками надо действовать быстро. С покалеченными пальцами списывают только так. Но что своим скажешь: «Мужики, я порезался и не могу лететь в Афган?» Они ответят: «А нам за тебя трубить?» Объяснил хирургам, повозились они со мной, склеили…
Ну, Алёша Литошин – санинструктор. Это я ещё как-то себе представляю. Добрый, круглолицый Алёша в очках, до армии и после – учитель физкультуры. Идёт рота в горы, на большую высоту. Чем выше – тем лучше, пули не достанут. Из последних сил идут бойцы. И тут снизу кричат по цепочке: «Санинтруктора-а-а-а». Это значит – кому-то совсем плохо. И Алёша с тех метров, которые с таким трудом преодолел, спешит вниз. А чем он поможет?
– Укол кордиамина вколешь, пару пощёчин дашь: «Всем трудно, вперёд!» И снова вверх…
Но папа, которого я всегда знала только берегущим, только защищающим – нас с мамой, своих больных – он ведает в городской больнице гражданской обороной, папу за штурвалом вертолета, уничтожающим караваны с оружием, я представить не могла.
– А караван – это не только верблюды, – говорил папа, – Это больше сотни погонщиков, и у каждого автомат на плече. И человек триста вооружённой охраны, профессиональных вояк.
- А вас сколько?
- А у нас четыре вертолёта, на двух десантура, остальные – боевое охранение. На них по два человека - командир и оператор. Бортовых техников оставляли на земле – чтобы лишних потерь не было. Лётчики «двадцать четвёрок» были против, возмущались: «Ну как?! Идёшь по ущелью, тебя в борт расстреливают. Так хоть в открытую дверь – бортовой из пулемёта шмальнёт, а без него...»
Моего бортового убили за несколько дней до возвращения на родину. У него друг был, меж собой мы его звали Рэмбо. Встречаются такие чудики - по одному на несколько сотен. Ему бы говорить о войне, о победах, качаться, лицо намазать, как в кино... Мы ему твердим: «Чего разукрасился? Пойди, умойся...». А он гордо: «Я ж на боевые иду...» «Так ты ж не артист, и не спецназёр, тебе в атаку не подыматься. Твое дело - из пулеметов стрелять». Но видно, это заразное. И мой бортовой тоже, по его примеру, схватил автомат и выскочил из вертолёта со спецназом. Ну и получил две пули в голову...
Я люблю, когда они собираются у нас. Летом, в саду… Папа, Литошин, дядя Митя Евграфов, который теперь работает на лодочной станции. Он никогда ничего не рассказывает про войну, очень редко улыбается. Все зубы у него железные. Но он умеет всё на свете, и именно он возится с мангалом, если жарят шашлыки, и с казаном, если варят плов. Маленькая, я просто любила подставлять голову ему под руку, чтобы он потрепал меня по волосам. У него такая шершавая тёплая рука. Добрая такая…
И я терпеть не могу бывшего политрука Сидорова, Игоря Ивановича. Он больше других выглядит военным. Маленький, сухощавый, и такой весь подтянутый… Усики… В чём бы он не пришел, кажется, что и сейчас в форме.
Он рассказывал, как его солдат из любопытства – как это расстреливать человека? – в кишлаке расстрелял из автомата дедушку.
– И что с ним сделали? – спросила я, не сомневаясь в ответе.  Судили и…
Сидоров слегка дернул плечами:
– Ну что… Обстановка ведь военная. Пожурили. Не надо расстреливать дедушек. Нехорошо.
С тех пор мне кажется, что он приходит к нам, как та злая фея в сказке о Спящей красавице. И душа у Игоря Ивановича Сидорова - черным черна.
Пока папа служил, мама его ждала. Ждала в самом натуральном смысле, она только этим и жила. На руках у неё был маленький Гришка, а все мысли – с папой. И часто сидела она ночью на постели с колотящимся сердцем, потому что ей казалось – именно сейчас, в эту минуту, над папой нависла смертельная опасность.
Чтобы скрасить бесконечно долгий день, мама брала маленького Гришку и уходила с ним, куда глаза глядят.
Скоро она поняла, что ей тошно сидеть где-нибудь в парке, среди беспечно щебечущих молодых мам, и их отпрысков. Гришка ещё толком не умел говорить. Но у него были папины голубые глаза. И даже молчать он умел – и до сих пор умеет – так, будто всё понимает.
Они с мамой садились в автобус, доезжали до конечной остановки и отправлялись далеко-далеко.  Сперва мимо дач, а потом начинался Холодный Овраг. Хотя это и не овраг, со стороны глядя, а долина, летом вся фиолетовая от цветущего шалфея. Издали посмотришь – волшебный цвет. Как на другой планете. Можно было сидеть в том море нагретого солнцем шалфея, или свернуть куда-нибудь в сторону, подняться на одну из близлежащих гор – они низкие и пологие – и идти, пока не устанешь. А потом спуститься на совсем уже безлюдный берег Волги: сюда даже рыбаки не пристают.
Это было самой большой радостью для обоих: приземлиться в облюбованном уголке. Мама доставала из походной холщовой сумки бутерброды с колбасой и бутылку молока.
Я бы, наверное, молчала и «слушала тишину» – по папиному выражению. Там ведь такая тишина, какой не бывает в городе. Она может показаться абсолютной, если тонешь в собственных мыслях. А если прислушаешься к ней самой – она пронизана пением птиц и шелестом листвы.
Но маме хотелось говорить!  И она обрушивала на льняную Гришкину голову – всё своё детство! Водопадом историй, мини-спектаклей.  Книги, которые она читала, фильмы, которые видела, случаи, что запомнились. А нужно знать маму: о чём бы она ни рассказывала, будешь слушать, открыв рот. И выплескивалась в рассказах этих её тоска по дальним странствиям, мне от неё в наследство доставшаяся:
– Ты не представляешь, как я куда-то хотела! Рвалась! Я подруг просила, кто ехал на море. Девочки, привезите мне камушек, который лежал в воде. Чтобы на нём были разводы волн… Каждую весну ветер такой! Он странствиями пахнет! Океаном! Влажный…вольный…он тебя как будто гладит по лицу. Закроешь глаза и всё видишь. Бухту, где яхты качаются на волнах - и волны такие сильные, подбрасывают их - как игрушки. И синева… Солнечные блики, играющие на этой синеве…голубизне… Каждый блик, сияет… Переливается… Так пахнет водорослями… Глубиной…
А ещё дальше, за морем - острова, и жаркие страны, где мне никогда не быть! Там пахнет пряностями - здесь таких запахов нет! Там цветы - огромные, белые - здесь нет таких цветов… Они будто лепные, они из сказки… Идёшь, и они ночью, в темноте - светятся… И море с тобой разговаривает… шорохом… шёпотом… И тебе не нужно круглый год ничего… кроме платья и туфель…Никаких шуб, никаких колготок…Тебе всегда тепло…
Мама мечтала, когда папа вернётся – они будут такие счастливые! Возьмутся за руки, и поедут открывать мир.
Но впереди было ещё много трудных лет. Кризисы, сотрясавшие страну, безденежье, маленькие дети…
Но папа вернулся, и кончились съёмные квартиры. Семья поселилась в нашем теперешнем, бабушкой завещанном доме. Родилась я, потом Васька. Ему сейчас восемь лет, такой «мужичок с ноготок», самый обстоятельный и серьёзный из всей нашей семьи. И столько уже умеет! В отличие от меня – руки у него «вставлены тем концом», и Ваську я прошу вколотить нужный гвоздь, или поставить на место не закрывающийся ящик стола, если папы нет дома.
Он так же похож на пастушка, как Гришка в детстве. Та же льняная башка, и голубые глаза. А у меня длинные белокурые косы. Это нам единственное наследство от мамы. Больше от её утончённого изящества никому из детей ничего не досталось. Мы все «крепенькие как репки» – в папу.
Хотя нет, досталось, конечно. В Гришке, например, нет ни на йоту папиной любви к технике. Как мама тогда утопила его в литературе, так он из неё и не выплыл. Начнёт она ему сказку про злого царя рассказывать – вроде адаптировано к возрасту, да скучно ей становится. Раз – и уже сбилась на «Князя Серебряного». И Гришка, замерев, слушает о неистовых опричниках и прекрасной Елене. И что ему потом уже те мушкетёры, если он знает, что у нас, по нашей земле, ходили свои рыцари и богатыри, такие как Никита Романович Серебряный.
А если нет денег на дальние страны, то чудеса можно найти прямо под ногами! Камни, в которых отпечатались следы древних раковин. Увидев первый раз, мама глазам своим не поверила. Нагнулась, подняла – померещилось? Близоруко поднесла к глазам. Нет, точно… Завиток раковины в камне. Миллионы лет назад здесь плескалось Акчагыльское море.
И пошло-поехало…Перебрали, перенежили они в ладонях и душах все легенды, которые мог им подарить наш край. И «чёртовы пальцы» - белемниты, останки древних головоногих моллюсков. И поиски пещер в горах, которые будто бы потаены от человека. В самых древних – искрящиеся кристаллами льда стены, мамонты, когда-то сюда забредшие, и оставшиеся навеки. Есть тут и сокрытые до второго пришествия подземные монастыри. И сокровища Стеньки Разина где-то таятся и ждут своего часа. Бродит в глубине заброшенных штолен таинственный Альпинист - то ли Чёрный, то ли Белый, оставляя пророческие надписи, и – кого-то, заблудившегося, выводя к свету, а кого-то наоборот – завлекая в их лабиринты навеки…
И когда, классе, кажется в пятом, Гришка поехал на школьную экскурсию… его классная до сих пор это вспоминает. Предлагалось ребятам посмотреть на «типичный крестьянский домик» в старинной деревне, попробовать дрова порубить, курочек покормить, отведать чаю с травами, легенды местные послушать…
Можете представить, как Гришка скакал на месте, едва только тётенька-экскурсовод сказала, что село образовалось в 1786 году?
– Раньше! Раньше надо говорить! Здесь кто только ни жил…
 – Ну, скажи, – с любезной улыбкой предложила тётенька, не зная, кому она даёт слово.
Гришка вскочил, и начал рассказывать. А рассказывает он – это в нём тоже в маму. Слушаешь – и видишь. И бескрайнее древнее море, населённое загадочными существами. И первых кочевников, пронесшихся здесь на своих конях. И монахов, искавших тут одиночества, в кельях, вырубленных в горах. Беглых крестьян…
Но Гришка мог не только рассказать, но и показать.
– А хотите, пойдём на место, которое Хозяйка здешних гор защищает? Там даже время останавливается. У мамы встали часы и до сих пор не идут.
Одноклассники взвыли от восторга, и остаток экскурсии прошёл на поляне, о которой не знали, конечно, ни учителя, ни сама экскурсовод. (После она хотела ещё кого-то туда привезти, но не смогла найти это место без Гришки). Неожиданно открылась та полянка в густом лесу, покрывавшем склоны гор. И было здесь всё, чего может желать путешественник: Нагретые солнцем камни, на которых можно сидеть, рассматривая величественную панораму: Волгу и необозримые дали за ней. Душистые цветы – ни один до тебя не сорван, не вытоптан, кажется – природа для тебя расстелила этот ковёр.  И родник: кому-то скудный – ручеёк, выбивающийся из-под камней. Но какая же сладкая вода в нём… 
А часы, когда вспомнили о них и поглядели - вправду встали. Гришка рассказывал, что в летние ночи, именно с этого места лучше всего видны таинственные светящиеся столбы - главную легенду наших гор.
– Отсюда путь к ним начинается. Но лучше по нему не идти. Хорошо, если заблудишься, хуже, если потеряешься во времени. Не напрасно горят те столбы… Это ходы через века. Манят… А только не надо спешить к ним… Не думай, что ты человек и всемогущ… Знай своё место.
Гришка произнёс это таинственным маминым голосом, и не знаю, как взрослые, а заворожённые ребята готовы были остаться здесь: вдруг нынче же ночью вспыхнет мерцающий свет. А Гришка, он, конечно, и поведёт, и выведет… За ним можно идти слепо, как за волшебной дудочкой – в сказку.
Наши сказочники и ныне верны себе. Мама работает в краеведческом музее, а Гришка окончил филфак в Петербурге, и водит экскурсии. И оба, рассказывая, забывают про время, как и их слушатели.
Теперь, кажется, я познакомила вас со всей своей семьёй.

 ***
Я люблю свою школу. Честно. Казалось бы - за что? Нет в ней красоты старых школ, построенных без малого век назад – в центре города. Там - колонны и лепные потолки, там окна - арками, и залы как в театре. А в новых школах - бассейны, и зимние сады, и спортивные площадки, напоминающие стадионы.
А мы - такие маленькие, сельские, трехэтажные… Чувствуете - я про школу уже как про ребенка говорю? Только будучи первоклашками, мы относились к ней с почтением.  И то лишь в первые недели. А потом она просто стала вторым домом.
Осенним утром бежишь по нашему частному сектору… Вернее, прыгаешь, отыскивая места, чтобы не провалиться в лужу, и не соскользнуть в грязь – асфальт у нас все еще остается мечтой. И дождаться не можешь, когда, наконец, из дождя и холода шагнёшь в школьный коридор.
- Здравствуйте, Павел Иванович! Тётя Валя!
Они нас встречают первыми. Охранник Павел Иванович – худенький такой, пожилой дядечка. Именно он приучил нас всех здороваться при входе и прощаться, уходя. А как он играет в баскетбол! Даже директора нашего обыграл, уж на что тот мастер.
А тётя Валя - просто наша школьная бабушка. Она ночной сторож, но и днём мы её   постоянно тут видим. Очень маленького роста, круглолицая, в косыночке, завязанной сзади. Она с первого класса знает о нас всё. Как-то за считанные дни она нас запомнила, и уж никого не забудет до выпускного вечера – и дальше. К ней мы бежали, чтобы помогла застегнуть ту самую неподатливую пуговицу на пальто, под самым воротником. Она застегнёт, да ещё шарф сверху повяжет особым узлом, чтобы никакому ветру было до наших шей не добраться. Ей можно было пожаловаться на «Петьку, который дерётся», и спрятаться у неё за спиной от этого самого Петьки. У неё мы просили иголку и нитку, если вдруг побежала стрелка на колготках. Она помогала нашим мамам отыскать нас, если вдруг нас уводили в спортзал или в школьный двор на мероприятие. Бывали минуты, когда её хотелось просто обнять, прижаться к её теплу. Бабушка!
Проносится по вестибюлю с картами под мышкой Анатолий Юрьевич, наш директор и учитель истории. А он ещё совсем молодой. Недавно в интернете кто-то из старшаков выложил запись, как Анатолий Юрьевич танцует под рок. Может, с учителями поспорил, может, минута у него такая была, а только мы смотрели и умирали… от восторга. Как он может… Взрослый дядька, а нашим сто очков вперёд даст! У ролика за короткое время было немыслимое количество просмотров.
У меня знакомая девочка была в потрясении. Её мама привела к нам. От отчаянья. Катька училась до этого в элитной школе. Ну, знаете, белые гольфики, причёски – волосок к волоску. И чем старше классы, тем более прозрачно стали учителя намекать ребятам, что без повального репетиторства экзамены не сдаст никто. А кое-кого до этих самых экзаменов просто не допустят. Не будет школа рисковать перспективой, что слабый ученик получит двойку и опозорит её навеки.
Катька как раз была из тех, кого собирались не допустить. А мама её и так уже из последних сил тянула. Всё уходило на эти гольфики, книжки-тетрадки, поборы классные и поборы родительские - на подарки учителям. Откуда же взять ещё на репетиторов? Но остаться за бортом – в выпускном классе-то?
– Да переведите её в восьмую, – посоветовал кто-то Катькиной маме, - Там всех берут, даже…«самых негодящих» – советчик благоразумно проглотил, но  мама была в таком отчаянии, что без звука забрала документы из элитной школой и вместе с Катькой поехала в нашу. Катьку одели по принципу - «первое впечатление незабываемо». На ней была строгая форма -  синий сарафан, и отглаженная белоснежная рубашка. По-моему, она даже скрипела от чистоты.
Подходят они к школе, а это были   последние дни августа, занятия ещё не начались. И видят – два мужика в шортах и майках, взмыленные играют в мяч. Охранник Павел Иванович и директор Анатолий Юрьевич. Директор проигрывал, был красный и злой, и обвинял Павла Ивановича в жульничестве. А тот отмахивался: «Не умеете, так и не суйтесь».
– Вы ко мне? – Анатолий Юрьевич перебросил мяч из руки в руку.
Катька и её мама смотрели на него во все глаза. 
Директор привел их в кабинет, посадил писать заявление:
– Да не нервничайте, я вас по любому возьму… И до экзаменов мы всех допускаем. Каждому надо дать шанс, правда…
И как же Катька рыдала через год на последнем звонке, что не в этой школе отучилась все одиннадцать лет! Как там с ней наша математичка Ольга Геннадьевна колдовала, я не знаю, а только математику Катька сдала с первого раз, без пересдачи.
Вообще, на последнем звонке всегда слезы ручьем. У всех. У выпускников, родителей, учителей, и даже у нас, кто пока сидит на празднике – гостями. Они кажутся такими хорошими -  эти ребята, с которыми мы и ссорились когда-то, и даже дрались. Теперь они представляются нам неповторимыми – таких никогда больше не будет. Как Алиса пела на школьных вечерах, какие стенгазеты рисовал Ромка, как гордились мы победами Бориса на всяких спортивных соревнованиях. Но они уходят навсегда – и нам их тоже жалко. Больше никогда и нигде не попробуют они такого рассольника, как в нашей школьной столовой. И не услышат, как наша дорогая Наталья Николаевна ехидно говорит, когда кто-то пытается чего-то промямлить про Достоевского:
– Ну-ну… под бодрое мычание….
Даже сегодня, когда на улице совсем уже светопреставление, и дождь хлещет в окна так неистово, что по ним бегут потоки – у нас тепло, и бесчисленные цветы в горшках, которые разводит учительница биологии Татьяна Васильевна вместе со своим «шестым А», заслоняют окна зелёной стеной, своим видом напоминая, что наступит когда-то же лето.
Я сижу на третьей парте у окна, и это отличное место. Во-первых, если будет все-таки холодно, можно снять туфли и засунуть ноги под батарею. Во-вторых, когда тема урока не увлекает, можно смотреть на лес, горы и синеющую вдали Волгу. Рядом плотина, и река тут не замерзает даже зимой.
Правда, впереди сидит Ленка – главная ложка дёгтя в нашем классе. У неё всегда были короткие волосы, а теперь она решила отращивать длинные. И теперь сидит, закинув голову, чтобы показать всем, что её мышиного цвета волосы уже ложатся на спину.
Когда-то мы с Ленкой были отличницами. Но эта девушка, помимо вечного соревнования со мной в учёбе, хотела ещё показать, кто в доме хозяин. Помню, нас распределяли – кто какой язык будет учить. Ленка уже занималась английским в каком-то лингвистическом клубе и надеялась блеснуть, обойти меня вчистую.
А я выбрала французский. Потому что в отличие от Гришки была «всеядна», по выражению мамы. Мне нравились книги Дюма. И неподражаемые французские комедии, да и сам язык казался изысканнее английского «бульканья»
– Я думала, ты настоящая отличница – честная. И выберешь самое трудное. А ты пошла лёгким путём! – с презрением сказала мне эта дура.
Честно, я даже не нашлась, что ей ответить. А если б я решила учить китайский с его иероглифами? Труднее бы она сочла его или легче?
Вместе с Ленкой сидит Сашка Червяков, Червяк. Я об этой парочке рассказываю просто потому, что они сейчас у меня перед глазами. На самом деле они вовсе не пара, и Сашка очень хотел бы стать парой мне.
Он такой высокий, у него такие мускулы… однажды, на уроке рисования он у нас даже работал натурщиком. Но говорить с ним совершенно не о чем. «Как дела? Я хочу, чтобы у нас были с тобой отношения» - пишет он по вечерам мне Вконтакте. Я не могу себе представить, какие у нас с ним могут быть отношения. По-моему, он сразу полезет целоваться… А представить себя целующимся с Червяком… бр-р… Фигура у его ничего, но морда лица, простите, как топором вырубленная. И ни следа интеллекта в глазах.
Червяк давно бы хотел сидеть со мной, но я своего Киселёва никому не отдам. Мы с ним за одной партой не первый год, и лучшего соседа я никому не пожелаю. Мишка Киселёв маленький, мне ниже плеча, чёрненький, и если давать клички, то его не Киселём надо было бы прозвать – по фамилии, а Галчонком.
Мой любимый предмет – литература – ему не дается абсолютно. Вот не умеет он писать сочинений – и всё. Зато я в отведённое время с лёгкостью могу написать два. И Мишка, благодарно поскуливая, переписывает с листочка подсунутый ему текст себе в тетрадь особым крупным почерком, чтобы буквы занимали почти всю линейку, и сочинение подлиннее вышло.
Зато на других уроках, у тех учителей, кто не придирается – сиди с кем хочешь, Мишка покорно отправляется на третий ряд, а ко мне подсаживается моя подруга Лариска. С которой, даже если мы словом за урок не обменяемся, – сидеть всё равно весело.
Мы и молчать умеем об одном. Нынче вспоминаем, как взвешивали вчера её Пиратика.  Ей отец принес щенка, очень похожего на добермана. Назвали его Пиратом, потому что в щенячьих играх своих нападал он на всех и вся. Не ел, а мёл всё подряд – вес набирал на глазах. Ларискиной бабушке стало интересно, сколько же, в конечном счете Пиратик весит, если во время прогулок она за ним уже невесомой пушинкой летает на поводке. Но как этого мерзавца удержать на весах? И сухая, худенькая как стебелёк Ларискина бабушка, каким-то чудом сграбастала эту коричневую корову, которая свисала у нее со всех рук и жарко дышала в ухо – и  встала на весы. И весы показали вдвое больше!
Мы с Лариской переглядываемся, и утыкаемся в учебники, чтобы не расхохотаться. Хотя математика – именно тот предмет, на котором мне меньше всего следовало бы ржать аки лошади. С предметом мирит лишь факт, что наша учительница такая милая. Ольга Геннадьевна похожа на высокую девочку. Она такая худенькая, что, кажется, даже стоять прямо подолгу ей трудно. Выгнется, обопрётся о парту рукой… Чуть ли не поддержать её хочется. И она пытается нас ругать. А как иначе, если весь класс дружно кивал на вопрос – понятна ли ему домашняя работа, а наутро решённые задачи принесла только я одна, и то потому, что папа у меня в математике шарит немногим хуже (а может и лучше) Ольги Геннадьевны.
Ещё она ругается, что не все надевают форму, которую недавно заставили – Анатолий Юрьевич сам бы ни за что не стал, он у нас демократ – сверху заставили ввести в школе: чёрные брюки, белые рубашки, малиновые галстуки.
– А носим чёрт-те-что, – говорила на родительском собрании Ольга Геннадьевна, сдерживая улыбку, – мальчики ещё так сяк, хотя и они от галстуков отказались – мы в них на официантов похожи. Но девочки! Брюки, брюки мы носим, а не лосины! Я уже мальчишек спрашиваю – а чем они отличаются? Мальчишки говорят: «В брюках есть карманы, а в лосинах нет».
Мы почти старшие – десятый класс, пример для малышей. Мы должны всегда выглядеть «комильфо». Но перед другими учителями – да перед кем угодно – Ольга Геннадьевна нас всегда защищает, и прилагает все старания, чтобы обучить своему, труднейшему в школьной программе, предмету.
Но я совершенно безнадёжна. Изо всей геометрии я заворожена только магией построения объемных фигур, когда под рукой – и линейкой – вырастает зрительно прозрачный куб, и невольно забывается о цифрах и расчётах, и воображение даёт ощущение кристалла льда или горного хрусталя.
 ***
Бывает ли, что вам хочется музыки? Нет, я не о том, когда ткнёшь пальцем в кнопку колонок – и дрожи вся улица! Когда на природу выбираются на машинах, и от грохота «музыки боевой» испуганно смолкают птицы, я тоже терпеть не могу. Но иногда…иногда…что-то в душе страстно жаждет музыки. Это именно жажда – так изнемогающему от жары нужна вода.
Я возвращалась от мамы, из её полутемных музейных комнаток. Ходила я к ней за материалами о местных участниках войны, от нас в школе требовали заранее писать сочинения к Дню Победы. И я колебалась, какой дорогой возвращаться. Пойти на автобусную остановку? Но автобус к нам ходит всего один - «четвёрка», она появляется так редко, тащится так медленно, и всегда набита до отказа.
Можно пойти пешком, отчасти срезав дорогу. Правда, топать всё равно долго, а на улице холодно. Но приманка, главная приманка! По дороге будет школа искусств, и можно постоять под окнами и послушать пусть неумелую, пусть ученическую, но игру…. Фортепиано! Скрипку! Гитару!
И я пошла. Под окнами школы искусств растут громадные голубые ели. Густые, меж лапами таинственная тьма. Есть такой старый детский фильм «Новогодние приключения Маши и Вити». Мальчик и девочка шагнули в еловые ветви, и попали в сказку. В эти ёлки тоже можно шагнуть как в сказку. Правда, чаще мне кажется, что их посадили с прозаической целью. На первом этаже – танцевальный зал. И голубые ели лучше всякого занавеса скрывают окна, за которыми танцуют девочки в чёрных купальниках и шопеновских юбках.
Я шла вдоль окон медленно. Так крутят колёсико радиоприёмника. Тааак…. Отсюда летят гаммы. Ой, здесь вообще кто-то учится на чём-то духовом, на трубе, наверное,! Как преподаватель не оглохнет… «Вальс цветов», «Вальс цветов» из «Щелкунчика». Чьи-то лёгкие уже руки летят по клавишам. Хочу, хочу!
И тут вдруг сразу пошёл снег. Огромными щедрыми хлопьями. Из чёрного, даже с красноватым отливом городской подсветки -  неба.  И это было волшебно. Стоять – подняв лицо и нестись вместе со снежинками – с неба…и музыка…
 – Эй… - сказал мальчишеский голос. Осторожно, будто опасался – разбудить, спугнуть…
Мне так не хотелось открывать глаза. Я взглянула. Он стоял – продолжение сна, да. Такой высокий, такое лицо. Куда там Голливуд! Старинная гравюра. Я ж говорю – принц.
Я поднесла палец к губам – тсс… Хотелось дослушать музыку. Я знала себе цену. Принцам такие как я – не нужны.
Цветы, наконец, окончили свой вальс, и невесомыми снежинками опустились к ногам. Не только снег – впереди блестела раскатанная ледяная дорожка. Я сделала несколько быстрых шагов, оттолкнулась и покатилась по ней.
– Вы просто слушали? – донеслось сзади.
Видимо странное зрелище я являла перед тем. Стою неподвижно, и снег заметает лицо. А мне хорошо-о… Со стороны же – или девушке дурно, или она сумасшедшая.
– Или просто дура, – мысленно добавила я.
– Вы так любите эту вещь? – принц опять стоял рядом – Но отчего здесь? Ведь можно зайти, послушать…
 – Да кто ж меня пустит?
– А хотите, я вам то же самое сыграю? – с готовностью предложил он.
– На чём?
– На гитаре.
Потом я узнала, что Славке только заикнись, что ты хочешь чего-то  там послушать. Он не усомнится – ты этим живёшь, как и он сам, и в самое короткое время нужная музыка тебе будет – или сыграет сам, или принесёт запись на диске.
В тот день он только что окончил занятия, а поскольку он был гордостью школы, уже именитой (я потом кого ни спрашивала о нём – его все знали, там за плечами были сплошные победы в конкурсах и сольные концерты) – но и гоняли его преподаватели тоже с пристрастием. До седьмого пота в самом прямом смысле.
Ему хотелось – остыть, мне – согреться. Но когда он предложил меня проводить… Вы бы отказались от сопровождения Его Высочества? Только что мантия за ним не тянулась.
Однако он не знал, на что подписывается, провожая меня. Это надо пройти через весь центр, подняться на железнодорожный мост, затем миновать новые микрорайоны, и потом только очутиться в нашей деревне. И ещё я умела отвлекаться. Знала, что как бы ни намёрзнусь – дома у нас всегда тепло, и меня встретит печка-голландка, которую можно обхватить двумя руками, прижаться к ее серебряному боку, чувствуя, как прогреваешься до самых косточек. Я знала, что всё это скоро будет, и могла велеть себе – потерпи.
А он замёрз уже возле железнодорожного вокзала. Наскоро расспросив меня – как зовут, в каком классе учусь, и не играю ли на чём-нибудь сама, он хотел уже обрушить на меня весь водопад своих музыкальных пристрастий, но я заметила, как зябко от подтянул воротник своей модной, но короткой и тонкой чёрной курточки.
– Может, всё-таки на автобус? Или домой пойдёшь? – спросила я.
Он огляделся.
– А может, сюда? – спросил он, кивая на суши-кафе, недавно открывшееся в соседней с нами сейчас девятиэтажке.
Вот против суши я устоять не могу, как хотите. Когда у нас в классе у кого-то день рождения, чаще всего приносят конфеты, иногда кто-то даже торт приволочёт. Но к этому я отчего-то совсем равнодушна. А вкус блюда из далёких стран, каждый раз новый, и острота приправ… Короче, протяните мне суши, помашите под носом и ведите за собой, как козу на верёвочке.
…Кафе было маленьким. Хозяева купили квартиру на первом этаже и переделали её. Красные обои, чёрные иероглифы. Низкие столы, полутьма. Кроме нас здесь сидела только одна пара.  Девочка в кимоно подошла к нам с двумя меню в кожаных папках.
Я прикинула, сколько у меня денег. Новый знакомый-то пока шапошный…
 Но он не удостоил меню взглядом.
– Это у вас есть? А это? – и зазвучали японские слова.
Девушка нахмурила русые бровки, припоминая. Кивнула.
– Ну, и кофе…
Славка расстегнул куртку. Он едва заметил принесённые подносики, и неловкий поклон русской японки. Говорят,  я умею хорошо слушать, и мне хочется всё рассказывать. Но я, как та коза, забыть о суши не могла, посражалась безнадёжно с палочками, пододвинула к себе соусник, и замотала суши в имбирь, как голубец в капусту.
…Позже я не раз вспоминала этот вечер, когда я впервые вступила на землю обетованную, потому что Славка мог сказать о себе, как и Андрес Сеговия: «Музыка похожа на океан, а музыкальные инструменты подобны островам, разбросанным в океане. Мой остров - гитара."
Он был аборигеном этого острова, взяв гитару в руки в том возрасте, когда другие берут ложку, чтобы учиться есть, или зажимают в жмене карандаш, чтобы нарисовать своё первое солнышко.
А я… я была тот…не знающий ничего путешественник, который бродит по райскому острову, открыв рот, и то и дело попадает впросак: «Не знаю… не слышала…не читала…»
Я и музыка… Могла б я сказать, что у нас сложные отношения, но отношений не было никаких.  Правда, я ревновала маму к соседской девочке Наташке, о которой восторженно говорила мама моя, что у неё очень хороший слух. «А у меня?» -  вопрошала шестилетняя я.
– И у тебя тоже, – мама примиряюще гладила меня по голове.
Белобрысой Наташке абсолютно не нужен был её слух. У неё была масса других талантов. Она лучше всех лазила по деревьям, уютно устраиваясь в сплетении ветвей там, куда забраться мог не каждый мальчишка. Она ныряла, задерживая дыхание под водой, так что Саша-спасатель – о котором я еще расскажу – в конце концов, не выдержал, и, хотя чудила Наташка на городском пляже – вытащил её из воды за шкирку и увесистым шлепком отправил на берег. А, главное, она рассказывала такие занимательные истории, что ровесники ходили за ней табуном.  Что ещё надо для счастья?  И когда мама моя спросила – не собирается ли Наташка в музыкальную школу – она с неподдельным изумлением пожала плечами:
– Я что, с дуба рухнула?
Наташка не по годам трезвым умом оценивала ребят из музыкальной школы как мучеников. В то время как их сверстники, отмаявшись с домашними уроками или наплевав на них, были вольны в своём времени, эти несчастные тащились из одной школы в другую, где их опять-таки ждали учителя, занятия, оценки и выволочки за неусидчивость. Домой они добирались совсем уже вечером, с языком на плече. И когда, простите, жить?
Славка же наоборот. Он мог жить только в своей музыке, и напрасным казалось ему всё время – вне её. Так влюблённый по-настоящему живёт только в минуты встреч.
А мне намекали, всё детство намекали, что медведи не только наступили на оба моих уха, но и умостились на них. Пока я не укрепилась в этой мысли, и не стала сама говорить об этом со смехом, отнекиваясь от школьного хора, и участия в номерах художественной самодеятельности.
При всём при этом я продолжала любить музыку совершенно по-дилетантски, но искренне.  Мне нравилось пианино, и в глубине души хотелось научиться играть на нём. Но попросить дорогостоящий инструмент при моей явной бездарности было немыслимо. Не раз в школе, в актовом зале, или у знакомых, я украдкой поднимала тяжёлую крышку, и нажимала клавиши справа – те самые, что дают звук падающих с крыши льдинок. А к левым - как нежно их ни коснись – зарокочут – к ним и прикоснуться было страшно. Сразу привлечёшь внимание, а это опять-таки стыдно, как если бы дурнушка примерила на себя платье, подходящее лишь для красавицы.
Я любила и гитару, когда под неё пели папины друзья. На спасательной станции, где работал Саша, гитара тоже висела на стене, и порою скрашивала ночные дежурства. Гитара сопровождала нас с одноклассниками во время летних походов. На немудрёные аккорды, которые за пару вечеров выучивался брать любой, кроме меня, ложились песни. Именно слова были важны, а музыка отступала.
– Хочешь послушать? – Славка снимал чехол с гитары, – Испанская мелодия…
Он так и не прикоснулся к суши, и к моему стыду я заметила, что опустошила поднос сама. И хорошо, что успела покончить с едой, потому что он положил пальцы на струны.
Я не могла дать оценку его инструменту. Наверняка, гитара была редкая и дорогая. Позже я узнала, что Славка из богатой семьи. Но смотрела я не на гитару, а на его пальцы - длинные, тонкие, но такие сильные …
Боюсь, что не могу этого сейчас передать. Впервые игра стала для меня не музыкой, а дивною кистью Божьей, с первых же звуков нарисовавшей картину. Столь ясно, что я забыла о музыке как таковой.
Солнце на закате. Лучи его, стелющиеся у земли – во всю ширь её, длинные тени скалистых гор. Уходящая, угасающая сила солнца. И вся грусть ухода, пусть только на ночь, но кто сказал, что утру – непременно быть? Каждый день, как последний… Я ощущала тепло ветра, вечернего, коснувшегося лица – дуновением, перебором струн.
И вдруг зазвучал голос. Человеческим голосом стала рассказывать гитара. И пристукивание тяжёлого каблука различала я.   Точно подбодрить себя старался одинокий человек, смирившийся с судьбой, оставившей ему только это одиночество, и эти закаты, и грядущую ночь. И научившийся находить красоту в этом одиночестве. Он и Бог. Он и мир. И всё прекрасно, и ничего не жаль…
Это не гитара в чужих руках говорила. Это моя душа звучала, которую каким-то чудом, впервые, в полной мере сумела выразить музыка. И не просто выразить, но приподнять на цыпочки, возвеличить над собой. Я никогда больше такой не буду, только слушая его игру.
Стихла, точно растаяла, музыка. И не сразу он снял пальцы со струн. Вздрогнул, услышав, что хлопают ему. Пара, сидевшая здесь. И вышедшие откуда-то из задних дверей, работавшие тут люди. И русская японка…Говорят «аплодисменты, переходящие в овацию».
А я смотрела…
Я только смотрела…
***
Я надела зелёное платье. Сегодня было можно. Самый строгий человек в нашей школе, завуч Маргарите Фёдоровна укатила на три дня, на какое-то совещание. А форма «белый верх, тёмный низ» приелась уже – не знаю, как.
Платье цвета изумрудной майской листвы, шерстяное, с плиссированной юбкой. Тут один нюанс. К этому платью требуются колготки, а впереди – овраг.
Я уже рассказывала, что мы живём на окраине города, и в школу я добираюсь такими улочками и переулками, где асфальт в 21 веке всё еще остаётся мечтой. Самое же главное – преодолеть овраг, особенно когда ты спешишь, и по одному склону его – слетаешь бегом, а другой – берёшь в лоб.
Овраг разделяет две улицы, и по дну его струится ручеёк. Если бы мы жили где-нибудь в Европе, здесь бы давно всё выложили плиткой, и сделали ступени, и перекинули мостик через ручей. Овраг стал бы местом, куда приятно спуститься и где «наслаждаешься красотой природы».
Наши же жители используют его как помойку, куда легко и просто можно вывалить вёдра, и не нужно брести впотьмах к контейнерной площадке. Свалка, которую никто отродясь не убирал, получилась грандиозная. И поскользнуться на ней – когда раскисшей, когда – обледенелой, проще простого. Если ты в брюках, то просто вымажешься… А если… Недавно на первом уроке я демонстрировала Лариске разодранные на коленке колготки, и огромный синяк, на глазах меняющий оттенки от пурпурного до чёрного.
Но сегодня мне так хочется прийти в школу красивой, что я готова рискнуть, и сыграть в эту русскую помоечную рулетку. И я выигрываю! Пробираюсь на цыпочках, умудряюсь сохранить равновесие, коленки щиплет мороз…
Но что же чувствую, когда в раздевалке встречаю Лариску! На ней джинсы и ярко-красный пиджак, которым ей хотелось нынче похвалиться. У неё тоже – сперва приоткрывается от изумления рот, а потом она свирепеет и оглядывается:
– Так, – говорит она, – Давай искать кого-нибудь в жёлтом, посадим между нами, и будет чистый светофор!
Первый урок – литература. Ради него я и неслась по оврагу, потому что могу пропустить всё что угодно, даже математику, в которой не секу ни бельмеса, и которую запускать мне категорически нельзя. Но уроки Натальи Николаевны – это самое дорогое, что есть для меня в школе. Кстати, от неё же я знаю, что бельмес – это такой дурак на татарском языке.
Говорят, каждый школьник, особенно первоклассники, хочет, чтобы учительница была красивой. Есть ли кто-то красивее Натальи Николаевны? При том, что она маленького роста, ниже не только мальчишек, но и почти всех девчонок… При том, что она на пенсии… При том, что не обладает балетной фигурой, и классическими чертами лица. Но она входит, и мы все смотрим на неё… Если я поверну голову, и взгляну на своих одноклассников, сидящих на втором или третьем ряду, я увижу такие же влюблённые взгляды.
Потому что для Натальи Николаевны дороги мы все.  Я не знаю, был ли за все годы, что она работает в школе, хоть один ребёнок, которого бы она не полюбила, сочла бы безнадёжным, пропащим. Когда наша классная проводит родительские собрания, она пересказывает родителям, что говорят о нас другие учителя-предметники, в основном, на кого они жалуются… Если же речь заходит о литературе, она улыбается: «Ну, Наталья Николаевна всех только хвалит».
Я часто вижу, как на переменах малыши несутся к Наталье, встретив её в коридоре, летят, раскинув руки. Обхватят её, и она в ответ прижмёт ребёнка к себе, и смеётся, и приговаривает: «Пятиклашки любят обнимашки!»
Та самая Катька, которая перешла в нашу школу из другой, элитной, говорила: «Я думала, знаю литературу. А у Натальи Николаевны я поняла, что ничего не знаю» …
Потому что у неё нельзя просто «знать», надо любить литературу, хотя бы в какой-то доле от той горячей, искренней любви, какой любит она сама. Вот мы сейчас в десятом, и она, как сама говорит, в пятидесятый раз перечитывает «Преступление и наказание», и сегодня огорошивает нас:
– Так почему Раскольников пошёл и признался следователю в том, что убил старуху?
И наша разноголосица, которая сводится к тому, что он раскаялся, не смог жить с таким грехом на совести, готов был понести наказание, искупить…
 – Потому что он на самом деле «тварь дрожащая», – тихо говорит Наталья.
И пока мы это перевариваем, и осознаём, каково на самом деле быть «тварью Божьей», дрожащей тварью в том особенном страхе Господнем, что и есть – совесть, я вспоминаю, как в прошлом году Наталья провожала свой выпускной класс, тот самый, с Катькой. Их последний звонок. Как ребята в последний раз выходили на школьную сцену, попарно, взявшись за руки, кланялись, прощались. Их ждали ещё экзамены, и торжественный вечер на городской площади, вместе с другими выпускниками, и бал в кафе. Но со всеми, кто будет продолжать учить и учиться в школе - они прощались именно сейчас.
Говорили им учителя трогательные слова, вспоминали их маленьких, первая учительница, вытирая слёзы, раздавала сбережённые детские их прописи. И буфетчица вспоминала, как они дежурили в столовой, и первоклашки – как год назад эти ребята открывали им школьные двери.
Но вышла сердитая Наталья и сказала:
– А у меня нет слов! Все слова будут потом, после экзаменов. А сейчас, родные мои, дорогие, забудьте обо всём, ни о чём больше не думайте, я вас только умоляю – сдайте!
  И она сделала всё для того, чтобы они сдали.  Она сказала, что для неё будет оскорблением, если кто-то из «её детей» станет искать репетитора. Она собирала их у себя дома, и, ни копейки ни с кого не взяв – зная её, даже в голову не могло прийти предложить ей деньги – занималась с ними до такого позднего вечера, что ребят, живших далеко, отправляла домой на такси.
В день экзамена, утром она разослала смс-ки, каждому: «Не забудь паспорт, воду, шоколадку. И не бойся ничего – Бог тебя любит».
И я знаю, что, когда мы будем прощаться со школой, расставаться с нашей Наташей будет всё равно, что отходить от костра, который согревал нас все эти годы. Грел и светил.
Мысль о костре рождает смутную тревогу – что-то ведь я задумала, и непростое, о чём нужно будет хлопотать… Ах да, Семихатка….
Я не знала, чем мне отдарить Славку за вчерашний подарок его. Не было у меня ничего равного… разве что главная тайна моя, пещера.
В нашем краю пещер немного. Но есть среди них известные, куда с удовольствием выбираются учёные, и спелеологи-любители, и просто экскурсанты, включая школьников. Все они относительно невелики по сравнению с заброшенными штольнями, которые облюбовала экстремальная молодёжь. Об этом я тоже ещё расскажу.
И есть несколько пещер диких, о которых вроде бы знают, но ходят туда редкие энтузиасты. Одна из таких пещер, например, находится на краю области, в маленькой деревне, и вход в неё ведёт из хозяйского огорода. Это ж надо сперва ехать за тридевять земель, а потом выпрашивать у хозяев разрешения войти в их владения и забраться в пещеру, которая хоть и немаленькая - сто тридцать квадратных метров, но, в общем-то, обычный каменный мешок.
А самая загадочная из всех – Семихатка. Если у вас есть лодка, добраться туда можно без проблем. Надо всего лишь около часа идти на вёслах вдоль гор. Вход в пещеру – с воды. Но мы - когда-то мама, а потом она открыла этот путь нам - обнаружили другую дорогу. Надо всего лишь попросить междугородний автобус тормознуть возле заповедника, и дальше лесом, едва заметной, но отлично известной нам тропкой выбраться на берег Волги. И там идти по узкой полоске вдоль кромки воды, а с другой стороны берег подмыт так, что чистые обрывы там, отвесные. В одном месте и по воде пошлёпать придётся. Однако путь короткий, и вот она – Семихатка.
Узкий, как нора, вход. Четыре зала, по-научному говоря – камеры, а дальше - подземное озерцо, и ещё три зала – под водой. Ныряли сюда, конечно. Первый зал осмотрели сразу, и не нашли в нём ничего особенного. Глубина – метра четыре, вода ледяная, вот и все достоинства.
 . Через пару лет нашлись энтузиасты, которые пробрались и во второй зал. Но ход в последний, седьмой – до того узкий, что он до сих пор остаётся тайной. И, как водится, объявили, что именно там спрятаны сокровища Стеньки Разина, которые атаман совершенно точно схоронил в наших горах, но они до сих пор не найдены.
Весной, в паводок, Семихатку полностью затопляет водой, так что для людей она доступна не всегда.
Не знаю, как там сокровища, но уверена я, что если есть в наших краях «места силы», где особенно ясно сознание и ярки образы, встающие перед ним – то это здесь.
В Семихатку даже удобнее ходить зимой, а не летом, когда река подо льдом. На лодке мы сюда никогда не пробирались, но то, кто делал это, говорили, что идти на вёслах нелегко – сильны подводные течения.
Заповедную дорогу свою я и решила показать Славке, отдарить его этой тайной. И вечером набрала его номер.
– Как у тебя в это воскресенье со временем? – спросила я
***
Он принадлежал к тем, у кого свободного времени - ой, как немного. И если уж оно есть, их можно представить где-нибудь на концерте, в театре, на худой случай, в боулинге. Но на природу эти люди не выбираются годами.  Что я и поняла по каким-то детски-восторженным глазам Славки, оглядывающим обычную, в общем-то, картину: сосновый лес и нетронутой белизны снег.
Я люблю сосны. Из всех деревьев с ними единственными ощущаю родство. Когда мы навещали Гришку в Питере, там, в окрестностях, всё больше ели. Они мрачные, в такой лес и заходить страшно, в нём полутьма. И растут папоротники, светятся нежно в этой тьме. Чувство, будто я под водой, и это – дно, отражающее солнечный свет.
А сосны… у них такие тёплые шершавые стволы, хочется обнять и вдыхать запах смолы. Возле стволов стелют они ковёр из сухой хвои, и бросают забавные шишки, из которых мы в детстве каких только фигурок не мастерили.  И ветки у них так высоко, в поднебесье, шумят от ветра, будто рассказывают что-то… Общительные деревья, эти сосны…
Я могла здесь идти ощупью. У того куста орешника свернуть… сейчас маленький овражек будет... хоть он и занесён снегом, но ноги знают путь.
– Не споткнись, – предупреждаю я Славку.
Теперь мы уже будем спускаться на берег. Тут лишь первые метры трудны, пока тропинка крутая. Надо только схватиться вон за тот корень, вылезший из земли, как за поручень.
– Далеко ещё? – спрашивает Славка.
Я качаю головой, и впервые смотрю вокруг пристрастно: всё ли здесь настолько хорошо, чтобы понравиться ему? Весною краше, конечно. А сейчас три цвета всего – тёмно-серое, свинцовое небо, белизна снега, и чернота всего остального – ветвей, корней, выбившейся кое-где земли…
Вот и узкий ход в камнях. Зря Славка надел такую дорогую куртку. А может, у него и нет чего попроще. Я-то и сюда могу скользнуть ощупью. Но надо ещё сквозь шкуродёр пролезть…
Первый зал – потолок тянется вверх, напоминая маковку русских церквей. Летом здесь холодно, и даже мох, проступающий на стенах, кажется сделан из зелёного инея.  А сейчас тут теплее, чем на улице.
Славка осматривается. Захочет ли он пойти дальше? Пока тут нет ничего удивительного. Но если войти вон в тот широкий ход… Он поднимается резко верх – и там ещё одна «комната». А следом, ещё один коридор ведёт резко вниз. Будто по зубьям пилы идёшь…
И вот тут-то, в последнем зале, нужно быть осторожным. Начинается подземное озеро.  Вода в нём такая прозрачная, что кажется – его нет. Блики от фонарей рисуют на глади отражение свода пещерного. И камни будто лежат на дне, в воде, только они – полупрозрачны и призрачны. И это не просто озеро, это путь в остальные пещеры, последняя из которых остаётся неведомой…
 – Вот, – сказала я, поднимая фонарь повыше, – Видишь, здесь валуны такие у стены. Садись…
Они и в самом деле могли послужить «креслами».
 . – Ты это место хотела мне показать? – спросил Славка.
Глаза у него были такие светлые… Он внимательно смотрел на меня… Ждал рассказа.  Мне надо было «вступить» сейчас, как он вступил с игрою на гитаре своей. Но будто замкнуло горло. Я медлила говорить. С чего начать? С того, что я любила всегда глубину? Если вода, то расскажите мне о том, что таится в океанской бездне. Если земля – пусть будут тайны пещер. Космос – он сплошная глубина. Но самое драгоценное – это то, что на дне души.
Что рассказать ему – видевшему страны иные?
Я сцепила пальцы на коленях и смотрела на них.
– Ты знаешь о здешних легендах? – наконец спросила я., и первая фраза далась мне непросто, – Ну, про град Мирный… про геомашину…
 – Нет… Я даже не слышал.
– Говорят, что здесь, в наших горах – особенное место… Может, от того, что река делает вокруг гор петлю. Сила движущейся воды… Такая огромная невообразимая сила…. Энергия….  Словом, здесь видят иногда миражи. Если ты читал «Туманность Андромеды» – помнишь, как там видели люди с помощью особой машины пейзаж другой планеты? Тут видят град Мирный. Такой призрачный город, будто восточный – с переливающимися куполами, мечетями, каменными стенами.
Я помнила слова тех, кто его видел:
«Из речного тумана поднялся город. Он светился различными цветами, словно ночная радуга. Над рекой возносились многоцветные стены и башни, словно россыпь драгоценных камней была брошена со звёздного неба на землю. Но даже отсюда было видно, что от многих дворцов остались одни руины. Будто время иных миров царило здесь. Нам казалось, что мы слышим странный пульсирующий звук - тихую погребальную песню, несущуюся над волнами реки и над этим волшебным городом.
Он был то мягким и нежным, то становился яростным и вызывал боль. Звук нарастал, делался невыносимым, а затем замирал. Но даже тогда ощущение скрытого ужаса не пропадало. И в сиянии города, всё, что было лишь легендами для нашего мира, становилось реальным, рождая страх и некую древнюю ненависть.
Этот город пропал так же внезапно, как и появился»
– Ещё видят призрачные неземные пейзажи…, - продолжала я, – Ведь многие люди верят, что мы произошли вовсе не от обезьян, а дали Земле разумную жизнь инопланетяне. И здесь, где-то в глубине гор, осталась их геомашина. Она уже не работает, нельзя перенестись на ней в иные миры. Но она их ещё иногда показывает. Ту планету, с которой они пришли…
А мне вот тут придумалось. Когда я здесь была… Ведь у нас есть и заброшенные бункеры… Когда-то все ждали атомной войны. И я представила, как юноша и девушка, просто выбираются посмотреть такой бункер… ну как мы с тобой сегодня выбрались. Случайно… судьба…и когда они находятся там, начинается война. Падают атомные бомбы…Они видят, что не осталось уже ничего. Только они. Проводят в убежище дни и недели, там есть запас продуктов. Но что дальше? Быть ли им изгнанниками до конца дней своих?
И вот, как здесь, через озеро есть путь дальше, так и они находят в камне потайной ход, который ведёт к геомашине… И пришельцы забирают их туда, в иные миры, потому что они действительно последние, оставшиеся…
Я говорила Славке о том, что так ясно представляла сама. Я видела эту парочку. Кто-то из родственников мальчишки, дед, наверное, когда-то заведовал этим бункером. И мальчик знал, как отпереть дверь. И они осторожно шагали по узкому коридору, где влево и вправо комнаты – тут очистка воздуха, там – запасы воды, здесь нары, и какие-то неведомые приборы. И вдруг тяжёлая дверь за их спинами сама собой затворилась. А через несколько минут гору потряс взрыв.
И как они думали сперва, что это иллюзия, нечто вроде учебной тревоги: тем, кто приходит сюда – положено пережить такое. Но был в бункере и командный пункт. На экране увидели они – будто кадры из сюрреалистического фильма.  Руины там, вдалеке, где был город, деревья, напоминавшие пылающие паруса.
Неверие, отчаяние, безнадёжность…Никого из близких уже нет в живых. Идти некуда. Пожары сменяются зимой, которой не будет конца… Путь по узкой горной расщелине, чтобы попытаться найти подземный источник, добыть ещё воды. А вместо источника - ещё одна пещера. И в ней зал, где всё неземное – трубы из неведомого металла, кабины из подобия стекла. Певучий голос из иного мира звучит, когда туда вступаешь. И велит входить в кабину. Потому что их обоих сейчас унесут. Через миры звёздные – на планету, где бирюзовые океаны, и розовые горы, и люди, на которых земляне должны были быть похожи, люди - прекрасные, как мечта…
Я замолчала и смотрела на Славку. Я только что это всё видела вновь, своими глазами. А он видел меня – замерзшую, в обтрепанной куртке, маленькую пещеру, в которую отчего-то так долго шли, и сколько ещё из неё выбираться… И лужицу воды в её углу, в которой - дай Бог не промочить ноги.
Но он был безупречно вежлив, Славка.
– Спасибо за рассказ, – сказал он, – Но нам, наверное, пора возвращаться?
 ***
Я заболела. Это совсем нетрудно – заболеть, когда рушатся надежды. И, напротив, если ты воодушевлена, то и в минус двадцать вылетишь на улицу в распахнутом пальто – и ничего с тобой не будет.
А я слегла. Внешне этому было очень простое объяснение. Перегуляла в выходные, пересидела среди ледяных камней. А внутренне… первый раз в жизни попыталась очаровать. Об этом я не хотела думать. И даже радовалась тому, что мне так скверно, не до самокопания. Горло горит огнём, нос распух, и слабость такая, что не хочется поднимать голову от подушки.
  Хорошо, хоть Славка не простыл за компанию, не было ещё этого греха на моей совести. По вечерам он заходил «Вконтакт», и даже выложил фотографии «с последней репетиции», где он так красиво склонился над своей гитарой. Прямо юный гений, да и только… Пепельные волосы упали волной, глаза полуприкрыты, такие строгие черты, такое отрешенное выражение лица…
Я откладываю планшет…Дайте помереть спокойно… Но мои домашние и этого не дадут. Васька с утра решил, что в доме довольно холодно – для больного человека нужно потеплее, и затопил печь. У моего братишки талант к любой работе, которую нужно делать руками. Я ещё полчаса буду мучиться, изведу все газеты в доме, чтобы «из искры возгорелось пламя», а он возьмёт два бревнышка, три щепочки, поколдует над ними минутку, нахмурив светлые, почти белые брови свои – и в печке уже пляшет весёлый огонёк.
Ещё через полчаса Васятка является ко мне, переступая осторожно, неся большую кружку с чаем. Чай тоже не абы просто, а из китайского магазинчика. Есть у нас такой. Там полки уставлены коробками, а поскольку люди заходят нечасто – тысячами измеряется цена этого чая – милая пожилая продавщица, чёрненькая, кабы и сама не из Китая, встречает приветливо, как добрых знакомых. Не жалеет времени. Будет доставать коробки по одной, и открывать, и набирать чаи маленьким совочком, и давать нюхать. И трудно уйти, не купив хоть грамм пятьдесят этого чуда, где среди сухих чайных листочков – лепестки и бутоны тропических цветов, кусочки фруктов, и ещё что-то неведомое, что бывает только на краю земли.
Хранится у нас всегда такого чая понемножку, и заваривают его только для болящих, или уж если очень темно у кого-то на душе и хочется себя повеселить.
Папа заглянул, придя с работы:
– Инга, ну, как ты? Я сейчас такого супчика сварю… Роскошный суп будет у вас сегодня, господа офицеры…
А потом пришла грустная мама.
– Заболеешь от меня, – испугалась я.
У мамы нет никакого иммунитета, если поблизости поселился хоть один вирус, он непременно прицепится ней, как репей.
Но мама устало опустилась в кресло.
– Ингуша, так виски ломит… Причеши меня, а…
Это открытая нами лечебная процедура. У мамы часто болит голова, и один раз, когда уже и таблетки снять этой боли не могли, я взяла массажную щетку, и стала медленно причёсывать золотые мамины волосы. Она закрыла глаза:
– Господи, как же хорошо…
И через несколько минут стало ей легче. Наверное, лекарства всё же подействовали. Но с той поры уверяет она, что я лечу её лучше всех, и даже руки у меня лёгкие и волшебные.
Я выползла из-под одеяла и взяла протянутую щётку.
– Опять какие-нибудь бумаги заполняла? – спросила я.
У мамы в музее много бумажной работы. И это только на первый взгляд кажется, что она лёгкая. Посиди-ка весь день, нагнув голову.
– Описание готовлю.  Мы будущей весной откроем Ведьмино озеро.
Не до смеха мне было, но тут стало смешно.
– То есть, как это откроете? Вы знаете, где оно спряталось, и пойдёте его искать?
– Да нет же, – мамино лицо стало блаженным, должно быть, такой массаж и правду приносил  ей облегчение, – Помнишь, я возила тебя в Сечино? Там в лесу такой водоём небольшой…
 – Позволь, ты имеешь в виду ту самую лужу?
– Ну да, её… Только она не совсем лужа…
 – Кому ты говоришь – я ж её видела…
 – Будем считать, что это озерцо, – примирительно говорит мама, – Поставим на берегу деревянные фигурки, беседку сделаем. Дети станут приезжать.
Я хорошо помнила маленький, довольно грязный водоём и мне стало жаль детей, способных удовлетвориться такой малостью.
После обеда – а папа действительно превзошёл сам себя, сварив потрясающе душистый бульон с домашней лапшой – я турнула Ваську, который в порыве заботы о больной сестре хотел показать мне какой-то фильм ужасов. Да-да, мой белобрысый ясноглазый братишка до смерти любит всякие «жутики». Но пока я не перестану «сморкаться как извозчик» – по выражению мамы, нечего ко мне заходить.
За окном быстро, по-декабрьски стемнело. Я думала о том, что скоро уже Новый год, и магазинах полно празднично сверкающей дребедени. Мне хотелось сразу всего. Валяться вот так на диване, завернув ноги в плед, - в блаженной болезненной слабости и заботе близких. И пошляться с Лариской по магазинам, нагрузиться невесомыми пакетами с ёлочными игрушками и мишурой, и какими-никакими подарками близким.  Васька вон давно просит лампу-аквариум. Его, как и меня, манят глубины.
Я пробежалась по новостям моих друзей  «Вконтакте». И вдруг…Моя одноклассница Дашка Сабирова скопировала к себе запись. Как теперь говорят - «перепостила».
Приют «Добрый след» писал об аховой ситуации в близком к нам селе Вишнёвка. Уже лет десять жил в этом селе одинокий дядька, за которым толпой ходили все местные собаки. Тогда о приютах ещё никто и не слышал. Бездомных собак просто отстреливали. И многие из них спасались у Виктора Ивановича на участке. Он же их и кормил, и платил соседям за погрызенных кур и прочие хулиганства своих подопечных.
Собачки у него были сытые и ухожены. Мало того, Виктор Иванович подкармливал всех бродяжек в округе. В Вишнёвке всякая животинка узнавала его машину издалека и бежала за ней, потому что знала: накормят. Он тратил на обездоленных собак все заработанные деньги.
А когда село стало застраиваться современными коттеджами, по соседству с Виктором Ивановичем появились престижная гостиница и ресторан. Соседство с лающим «хозяйством» вовсе не каждому по душе. Поэтому он был вынужден заняться обустройством собачьего приюта «за околицей». Продал - были у него -  акции, набрал кредитов, выкупил землю. Там, где людского жилья нет.
Но трудно было ему одному. И на горе себе нашёл Виктор Иванович «помощников». Отыскал какую-то липовую организацию по защите зверья. Поверил ей, и отдал землю.
С этого и началось. Вот и картинки, и видео на страничке «Вконтакте». Они рассказывают – что там сейчас.  Худющая собака рвётся с замотанной вокруг столба железной цепи. Лает. Воет. Её конура занесена снегом. Холодно, голодно и никак не убежишь, хотя бы погреться. И другие тоже – под открытым небом, бросаются к первому встречному с надеждой на еду. Щенки, замёрзшие, плачущие от голода и безысходности, дети собачьи. Они в железных клетках на промозглом полу. Какие-то ободранные вагончики, раскуроченные холодильники вместо будок.  Сетка-рабица не дает вырваться наружу, только и остается, что на неё кидаться. Жуть… концлагерь для собак, которых кормят, раз в три дня.
А ведь их много. Больше ста. Другие городские приюты разобрали бы животных, но они сами переполнены.
– Возьмите хоть на время наших питомцев, – умоляют приюты, – Они чистые, здоровые, привыкли к людям. А мы на освободившиеся места привезём этих несчастных, будем их кормить и лечить.
С планшетом в руках я вышла из комнаты:
– Пап… мам…пусть у нас поживёт собака?
 ***
Его привезли в пятницу.
– Пёс классный, – говорила по телефону хозяйка приюта Елена Александровна, – Пусть он побудет у вас хоть временно, такому нетрудно найти хозяев. А мы на его место сейчас возьмём собачку. Там есть – маленькая, почти слепая, с девятью щенками. Как она их сохранила под этими досками-то, под развалами? Соски отморожены…
Привезли его два хороших человека, муж с женой – Юра и Надя. У самих полон дом животных, таких же подобранцев. Четыре собаки, два кота. Хотя живут Мельниковы на съёмной квартире.
– Мы вот вам сейчас Барона передадим, – говорила Надя, – А сами поедем в Вишнёвку, вывозить собак. Хотя бы самых тяжёлых.
Юра вывел из машины пса. Был он большой, запоминающегося и немного смешного облика. Белый, гладкошёрстный, а уши шелковистые, рыжие, и лапы в рыжий горошек. Нос цвета молочного шоколада, а глаза очень яркие, с тёмным ободком, бабушка бы сказала – с поволокой. Широкая грудь, затаённая мощь, и вздымающиеся ребра, и обтянутый шкурой крестец.
– Он прежде у девушки жил, – рассказывала Надя, – А потом она уехала, а его оставила одного в квартире. Просто бросила. Он ждал, ждал, он вообще очень терпеливый, увидите… Но, в конце концов, соседи услышали, что кто-то скулит. Вызвали милицию. Собака уже от голода стоять не могла, падала… В приюте его подкормили немного… Он вообще очень порядочный собачек…
Барон держался неуверенно, и поглядывал на Юру с Надей, которых хоть чуть-чуть, но всё-таки знал. Что, они его тут оставят?
– Ну, давай знакомиться…– сказала я, присаживаясь перед псом.
Он был обучен хорошим манерам. Широким движением сунул мне на колени тяжёлую лапу. Я ощутила шершавые подушечки, каменной крепости когти.
Я знала уже, что до того, как попасть ко мне, он безвылазно сидел в клетке с другими собаками. Он думал, что так оно и будет до конца его жизни. Всегда так.
– Не уезжайте пока, я его сейчас при вас покормлю…
Я вынесла заранее приготовленную кастрюлю – огромную, куриного супа.
Барон стал есть ещё до того, как я опустила её на землю. Он не замечал больше никого из нас. Еда была важнее всего на свете Он ел до тех пор, пока суп не кончился, и он не вылизал дочиста, до блеска стенки кастрюли.
Он поднял голову. Белые, как у поросёнка ресницы и янтарные глаза. Взгляд был потрясённым.
Потом я поняла, что у него всегда такой потрясённый взгляд, когда он видит еду.
Через несколько дней он ходил за мной тенью, и тихо рычал на каждого, кто, как ему казалось, повышает на меня голос.
– Бароша… Оборончик… это же все свои, – уверяла я.
Нет, он их признал. Он охотно клал большую тяжёлую голову на колени и папе, и маме, и Ваське. Млел, когда его почёсывали за ухом и щурил свои янтарные глаза. Но это всё – пока я в комнате. Стоило мне выйти, как он поднимался и шёл за мной.
Папа с Васькой соорудили во доре будку.
– Хоромы, сам бы там жил, – сказал папа.
Будка была просторная, пахла свежим деревом, войлоком изнутри оббита, и вход завешен. Натянули длинную проволоку, чтобы Барон мог бегать вдоль неё на цепи. Половина сада оказалась в его распоряжении. Но когда Барон понял, что мы все уйдем в дом, а он останется тут один…. Мне кажется, он испугался, что мы не просто закроем за собой дверь, а уйдем из его жизни.
Он кинулся под окно кухни – цепь позволяла – положил лапы на подоконник и стоял так, заглядывая в окно. Стоял на задних лапах, пока мог, потом лапы уставали, он обрушивался на все четыре, отдыхал недолго и снова подымался, чтобы смотреть в окно, чтобы хоть так не терять нас из вида.
До вечера мы с Васькой занимались совершенно безобразным делом. То один, то другой подходил к окну, и, натыкаясь на молящий взгляд янтарных глаз, поднимал крышку со сковородки, чтобы взять котлету, или открывал холодильник, чтобы достать колбасу. Мы занимались «колбасометанием», чтобы утешить Барошу.
Но когда стемнело, а он все так же стоял на задних лапах, и глядел на нас, а я знала, что на улице -15, я не выдержала. Пошла и отстегнула цепь. Мне показалось, что я тетиву отпустила на луке. Бароша метнулся к двери, закрутился вокруг себя – ну что же ты, открывай скорей! И уже по-хозяйски ворвался в дом. С тех пор он спал возле моей кровати, и опустив руку, я тут же ощущала под ладонью его шелковистую голову, поднявшуюся мне навстречу, холодный влажный нос.
Отъелся он быстро. Он мёл всё – суп, кашу, хлеб - всё, что оставалось в доме съестного. Скоро рёбра на его боках перестали выступать, и пёс сделался по-настоящему могуч и статен. Ростом с крупную овчарку, налитый силой, широкогрудый…
Васька принёс картинку, изображавшую битву на Чудском озере, и сказал, что Барон чем-то похож на пса-рыцаря. И действительно, было в нём этакое…. Форма морды, ее окрас – рыжие пятна вокруг глаз, «глазницы» - напоминали рыцарский шлем.
– От свиньи в нём что-то есть, – говорил папа, трепля Барона по холке, – Ишь, как жирком оброс. И нос большой, как пятачок у поросёнка. И ресницы, вон, какие белёсые.
Мы с Васькой накупили разной амуниции – ошейник с нарядными заклёпками, поводки короткий и длинный, и никто бы теперь уже не сказал, что Барон – приютская собака. Видя откормленного, ухоженного, явно любимого, улыбающегося во  всю пасть пса, люди нас спрашивали:
– Какой он породы?
Скоро Ваське надоело отвечать «дворянин», и он стал гордо говорить:
– Риттерхунд.
Что и означало «пёс-рыцарь».
Вечерние прогулки мы нарочно приберегали на тот час, когда оба освобождались от уроков. Вместе веселее. Надо было видеть, как Барон и Васька гонялись друг за другом в парке, валяли друг друга в снегу! Ставший егозливым, как щенок, Барон подлетал ко мне, старался сорвать варежки
– Фу! – кричала я, пытаясь казаться строгой, – Лошадь здоровенная, а всё туда же.
Однажды кто-то из прохожих угостил Барона пряником, и он, ещё недавно выхвативший бы угощение из рук, взял его на этот раз осторожно и вежливо. И несколько секунд обдумывал ситуацию. Перед прогулкой он уплёл целый папин пирог – с картошкой и курицей. Чувство голода уже позабылось ему. Но бросить еду было немыслимо.
Он отбежал, несколькими движениями могучих лап глубоко разрыл снег, по- хозяйски опустил туда пряник, и мордой зарыл его, забросал снегом. Проделал он это так быстро, что мы оглянуться не успели. Но зная Барона, я не сомневалась, что он запомнил свою «захоронку» навеки
 Иногда ему все же приходилось сидеть на цепи. Когда ожидались гости, которые могли испугаться такой большой собаки. И вот тогда Васька справиться с ситуацией не мог, а я с трудом. Барон отлично понял слова: «Идём миленький на цепь». Он садился, отворачивал морду, и упирался всеми лапами, как братец Ивашечка на лопате у Бабы Яги – лишь бы не идти в печь.
Только папе он покорялся, тот брал его за ошейник, и спокойно говорил:
– Пошли, брат, в наряд…
Но стоило гостям уйти, как мы слышали деликатное поскуливание со стороны будки: «Братья-товарищи, имейте совесть, не пора ли отпустить собаку?»
Я подходила, Барон исполнял лезгинку, но успокаивался, зная, что его, пляшущего, я отцепить не смогу. Он вспрыгивал на крышу будки, подставлял шею, замирал, ожидая, чтобы я отстегнула карабин. И – срывался как стрела с тетивы.
Но, когда я заходила на страничку приюта в Интернете, чтобы отослать фотографии Барона – там радовались, что он обрёл дом, – я снова видела клетки, глаза животных, ждущих решения своей судьбы.
А главное – новые и новые истории. Зима была очень холодной, и почти каждый день происходили случаи один другого трагичнее.
Помню, как впечатлила нас всех история собаки, сбитой машиной. Обычная собака, дворняжка. Жила вместе с другими сородичами возле завода, найдя себе укрытие в той рухляди, которая неизменно окружает строения человеческие.
Собаку сбили, и она три дня пролежала на снегу. Мимо ходили люди, они видели, что собака жива, но никто не останавливался, не пытался помочь. И только один из её друзей, маленький чёрный пёс сидел или лежал рядом, не бросал. В тридцатиградусный мороз стекленел рядом.
В конце концов, о собаке узнали приютские волонтёры. Видавшие виды девчонки растерялись. Они не могли погрузить животное в машину – лапы вмёрзли в лёд. Чёрный дружок отбежал и следил издалека, как оттаивают лёд, поливая его теплой водой, как поднимают, уносят бедолагу…
Заморозка давала подобие анестезии. Но чтобы везти в ветеринарку лапы пришлось согревать. Они напоминали куски мороженого мяса из холодильника, не гнулись. Четыре часа грели – горячим воздухом из фена, тряпками, намоченными в воде. Обретя чувствительность, пёс стал в голос плакать от боли, и девчонки-волонтёры плакали вместе с ним.
Ветеринары тоже ужаснулись, и сказали, что шансов почти нет. От обмороженных лап почти наверняка начнётся гангрена. Но всё ж таки прописали лекарства, велели дежурить ночь. И если псина доживёт до утра, тогда уже можно будет делать рентген, и определять дальнейшее лечение.
Собаку, а при ближайшем рассмотрении, это оказался кобель, девчонки решили назвать Каем. Мальчик, замерзающий в чертогах Снежной Королевы. До утра они сидели возле него, не отходя, делали уколы, утешали, пытались накормить.
Утром врачи сказали, что сосудики заработали! Девчонки чуть не бросились друг другу на шею. Но рентген отнял последнюю надежду. Удар машины сломал позвоночник, полный разрыв нервов… надежды нет…
«Знаете, как это тяжело, – писала одна из девочек, – Брать на себя ответственность. До последнего утешать, держать за лапу, провожать на Радугу»
Так я узнала, что у животных есть свой рай – та самая Радуга, волшебный мост в небо, на зелёный луг, где они ждут своих хозяев.

Окна зарастали морозными разводами, так нарядно сверкающими в свете фонарей, мороз крепчал.  Ночью я не могла уснуть. Барон дрых так, как спят собаки, когда им жарко: на боку, вытянувшись во всю длину, небрежно разметав лапы. А я представляла, как выживают последние мученики в Вишнёвке, как жмутся друг к другу, найдя приют в раскуроченных холодильниках, дырявых коробках, полусгнивших будках. Тела замёрзших животных горе-владельцы сжигают на кострах.
Я думала обо всех собаках и кошках, не нашедших надежного убежища в такую ночь как эта, свернувшихся клубком, берегущим последние крохи тепла, о щенках, которых не могут согреть в своей обледенелой шерсти матери.  И страшно было, что ещё так много зимы впереди.
 ***
Только что закончилась контрольная по математике. Я подумала о том, каким чудом буду в следующем году сдавать ЕГЭ? Нас обнадёживали, что экзамен изменят, разделят его на «профильный» – для тех, у кого в голове нормально крутятся шестерёнки, и кому математика нужна, и «базовый», для таких, как я. Которые даже основные понятия запоминают с помощью считалочек типа «биссектриса - это такая крыса, которая бегает по углам, и делит их пополам».
Даже Лариска с её «между четыре и три» рядом со мной Эйнштейн. И Ольга Геннадьевна наверняка попросит опять прийти мою маму, и мы вместе будем думать о том, что со мной делать. И опять не придём ни к какому результату, потому что, сколько бы я ни занималась, у меня такие антиспособности к этой науке, что остаётся надеяться только на чудо.
Мрачно я одевалась в гардеробе. Если у Лариски еще были какие-нибудь сомнения – может, всё-таки четвёрка? То у меня иллюзий не оставалось. И если дома Барон, как всегда, кинется обниматься, то это будет уже классическая картина «Опять двойка»
А на улице было светопреставление. Нет, не мороз, не угадали. Наоборот, мерзкое подобие оттепели с пронизывающим ветром, и летящим в лицо не-разбери-пойми-что: то ли дождь, то ли снег. Я подняла воротник межсезонки, натянула на голову капюшон. Но ветер сёк лицо, и я так и брела, полу ослепнув, пока в грудь не ткнулось что-то жёсткое. Укололо даже.
– Возьмите, а? Возьмите…
Тоненький, ноющий голос. Я опустила глаза. Мальчишка, лет девять-десять. В руках книжки. Батюшки, Стивен Кинг! Я к нему, ой, как неравнодушна.  Помню, как прошлым летом в несусветную жару лежала дома на надувном матрасе, открыв все окна и устроив сквозняк. И читала «Воспламеняющую взглядом», изредка подцепляя вилкой с тарелки кружочки жареных кабачков, политых томатных соусом. У Кинга героиня тоже ела томатный суп.
Кинг…Вроде читаешь - и обычная жизнь, такая -  как вокруг. Никаких бензопил, кровожадно врезающихся в тело, расчленёнки, бродячих зомби… Но его мистический ужас глубже. Ночью просыпаешься, и ловишь себя на мысли, что боишься идти в туалет. Это ведь надо открыть дверь, пройти тёмный коридор… а в темноте подстерегает всякое…
У мальчика в руках  - бааа…. Целое богатство. «Кристина», «Кладбище домашних животных», «Роза Марена».
– Сколько?
Мальчишка, верно, давно маялся с книжками, даже не поверил, что я спрашиваю всерьёз.
– Двести рублей, – и смотрел по-собачьи, готовый сбавить цену, лишь бы я не ушла.
– Сколько-сколько? – переспросила женщина, подошедшая вместе со мной.
– Двести, – он переводил взгляд то на меня, то не неё.
– Отдавать три хороших тома за такие деньги – это кому-то понадобилась бутылка водки. И тебя послали – так, ребёнок? – сказала женщина. И спросила у меня, – Вы непременно хотите взять эти книги? Что-то мне интересно взглянуть на товарища, который свою библиотеку распродаёт. Что случилось?  А вот так, за бесценок покупать – грабителем себя чувствуешь.
  Женщина невелика ростом, мелкие черты, прищуренные светлые глаза. А волосы совсем короткие, как у мальчика, с сильной проседью.
– С вами можно? – спросила я.
– Отведёшь нас, ребёнок? Да не бойся, мы купим книжки. А может, еще поможем чем?
Мальчишка поколебался, но недолго. Наверное, он порядком простоял тут с книгами, но желающих взять не нашлось. А мы не вызывали опасения – девчонка со школьным рюкзачком и худенькая женщина.
Привёл он нас в соседний двор, к девятиэтажке. Постучал в окно. Мы догадались, что и ключа от подъезда у него нет. Из окна никто не выглянул.
– Подождем маленько, – шмыгнув носом, сказал мальчишка.
Только минут через десять попали мы в подъезд. А вот дверь квартиры оказалась не заперта.   Мы вошли осторожно, как туда, где нас не ждут.
В комнате, на постели, лицом вниз лежал могучий мужчина в тельняшке. Я видела затылок, светлые, как у моего Васьки волосы. Человек тяжело спал. Рядом с постелью стояла табуретка, превращённая в столик. Огромная, полулитровая кружка очень крепкого чая. Полная пепельница окурков. Кусок почти засохшего хлеба. И почти опустошённая бутылка водки.
– Как его зовут? – спросила женщина, понизив голос.
– Дядь Миша…
 – Мишка, Мишка, где твоя улыбка, полная задора и огня…  Да это не Мишка, это целый медведь. И давно он так?
– Два дня уже…
Поняв, что дядь Миша пребывает в состоянии анабиоза, и не может заметить нашего присутствия здесь, я оглянулась. Когда-то было в этой комнате подобие уюта. Вон и сервант, старенький правда, но ещё аккуратно расставлена в нём хрустальная посуда. И фотографии.
– Меня зовут Анна, – женщина тоже подошла посмотреть снимки.
– Да это же наша школа, – вдруг сказала она, – Конечно, она… Интересно, какой год? Видишь, вот класс, а в центре учитель наш, Святослав Фёдорович, физик. Его потом убили. Он подвозил кого-то на машине поздно вечером. Набросили шарф на шею. Задушили. Уродов тех так и не нашли… Я тогда уже закончила школу, но ходила на похороны. Как девчонки плакали!
Я же приклеилась взглядом к другой фотографии. У папы тоже такие есть. Форма никаких сомнений не оставляла…
 – Он часто пьёт? – спросила Анна мальчишку, и какая-то особенная, тихая печаль была в её голосе.
– Нет…Он часовщиком работает. Дядь Миша очень хорошо часы чинит. Любые. Хоть с маятником, хоть которые на руке. Знаете, будочку напротив ресторана? Просто у дядь Миши нога покалеченная.  Он говорит – когда совсем больно, тогда и пьёт. А я думаю, что не так больно ему, как тошно, – заторопился мальчишка, – Заработаешь-то сейчас мало. Люди часы носить перестали, на телефонах время смотрят. А кто носит копеешные, так если они сломаются – выкинут и новые купят. А у дядь Миши, только что… работа… и с палочкой до дома доходит… Нет у него никого. Я только прихожу, Борька приходит…
 – Позвоню-ка я сейчас в больницу знакомому врачу, – сказала Анна, – И попрошу прокапать такого хорошего человечка.
– Не надо, – сказала я.
Достала телефон и набрала папин номер. Но мне не повезло. Папа был на совещании. Подумала минутку, и набрала другой. Дядя Алёша ответит, даже если он на уроке. И я слышу его голос:
– Здравствуй, Инга.
Он всегда и ко мне, и к своим ученикам относится с таким уважением, будто мы взрослые. И такое отношение надо оправдывать.
Когда он пришёл в школу на место тётки, которая прежде преподавала физкультуру…. И которую никто не то что не любил, но даже не уважал… Он вспоминал потом как расхлябанно стояли ребята на линейке. Мол, ну чё, ещё одно недоразумение притопало… Плевать нам на все его уроки. Командир нашёлся!
Дядя Алёша скомандовал:
- Налево…бегом марш!
И сел заполнять журнал.
Когда он через пять минут поднял голову – не бегал никто. Одни мальчишки валялись на травке школьного двора. Другие держались за бока – мол, прихватило – и рады бы побегать, да никак. И что ты, командир, с нами станешь делать?
Дядя Алёша ничего не сказал. Снял очки. Аккуратно положил на открытые страницы журнала. Подошёл к турнику и начал подтягиваться. Пять раз…  мальчишки стали подниматься, подошли заинтересованно, считали вслух. Десять… Двадцать пять…Спрыгнул.
Подхватил чей-то, даже на вид тяжелый рюкзак, надел на плечи. И побежал. Размеренно. Спокойно. Никому, ничего не доказывая… Мужик. Через некоторое время ребята стали пристраиваться в цепочку за ним.
– Алексей Иванович, вы заняты?
– Нет, у меня два окна сейчас. Я тебе нужен?
– Алексей Иванович, вы не можете подойти… – я продиктовала адрес, – Хорошо бы и папу прихватить, если он освободится.
– С тобой ничего не случилось?  – каждый из них всегда опекал детей друга, если того не было рядом.
– Ничего. Но я вас очень жду.
Они пришли через четверть часа, оба. Не стали звонить, неслышно вошли в квартиру, два немолодых уже мужика. Но в их присутствии мне всегда становилось спокойно.
– Пап, вы его знаете? – спросила я.
И, прежде чем они разглядели человека, неподвижно спавшего у стены, сунула им под нос «афганскую» фотографию.
Папа присвистнул тихонько, а Алёша Литошин поправил очки, присел на край постели, и положил руку спящему на плечо, встряхнул его осторожно.
– Ну, здравствуй, товарищ Кравченко…
Теперь можно не волноваться. Алёша умеет всё. Соседи по подъезду зовут его делать уколы, навыки санинструктора не забылись. А уж папа…
Дядь Мишу будто толкнуло что-то. Он резко сел, и смотрел на неожиданных гостей.
– Лёха…– он потряс ладонью перед лицом, точно прогоняя видение, – Лёх, ну не может этого быть…
 – Может, – подчёркнуто спокойным голосом сказал Алёша. Так он разговаривал с учеником, неизбежно тянущим на двойку. Но я чувствовала – ещё несколько мгновений и всё изменится.
– Лёха, откуда ты здесь взялся?!
И когда они стиснули друг друга так, что захрустели косточки, я тихонько поманила за собой Анну. Больше нам здесь нечего было делать.
Мы вышли на улицу, и побрели, проваливаясь в снежную кашу. Погода стала еще более отвратной. Не очень холодно, но ветер сечёт лицо, и просто не чаешь дождаться минуты, когда, наконец, закроешь за собой дверь.
Анне приходилось ещё хуже, чем мне, потому что я нашим бездорожьем была приучена, и без высоких сапог из дома не выходила. И шапка на мне была, а у Анны волосы трепал ветер, наметал в них не знай, чего - то ли снег, то ли капельки дождя. И Анна меня, наверное, по себе меня пожалела.
– Бедное ты дите…, – сказала она, искоса взглянув на меня. А я тоже прятала подбородок в воротник пальто, – Куда-то тебе еще брести…
Анна расспрашивала меня, в какой школе я учусь, в каком классе, что из предметов нравится, чем я ещё люблю заниматься. … Это были обычные вопросы взрослых, но с её стороны я чувствовала подлинный интерес. И, как потом убедилась, она не забывала ничего из того, что ей рассказывали.
– А вы где работаете?
– Я… в газете работаю, – рассеянно сказала она, – «Свободный город». Редакция на площади Свободы, возле Вечного огня. Заходи в гости. Анна Баратынская. Впрочем, пойдём ко мне прямо сейчас. Погода мерзейшая, у меня есть пельмени, хоть горячего похлебаем
 В самой этой формулировке было что-то родное. Так папа говорил. Так говорил Саша. Господи, когда же я, наконец, доберусь рассказать о Саше?
Без выпендрёжа, без красивых салфеточек. У нас есть такая девочка в классе, Ангелинка. Высокая, крупные черты лица. Идёт всегда по коридору как королева. И она очень гостеприимна. Если какие-то классные праздники – то у неё собираемся. Огромный дом и огромный сад по-над Волгой. Барбекю и мохито. Элита.
А тут – пойдём, похлебаем горячего, чтобы не заболеть.
Анна отперла дверь. Навстречу нам по коридору шёл кот. Обычный серый кот. Но у  всех котов такой вид, будто им все вокруг должны по жизни. А какие заслуги-то у них? Только что мурлыкают, чистые и не пахнут. Мышей в нынешних квартирах нет… Кот сощурил глаза. Ему даже лень было отчитывать Анну за опоздание. Сама должна знать.  Он повернулся и пошёл по коридору, высоко неся хвост.
Она уловила это с полуслова.
–Ишь, старик Каренин. Не комильфо я себя веду. А сам дела свои справляет на телевизор, на программу.
– А там всегда лежит программа? А если ее убрать? -  заинтересовалась я.
Анне такая мысль, по-видимому,  не приходила в голову.
– Всё равно, наверное, будет… Запах же до конца не истребить, – задумчиво сказала она, –  Я же не могу залить телевизор хлоркой.
– Вообще-то у кота здравое отношение к нашему  телевидению. А уберите всё-таки программку-то...
– Не факт, что я её потом найду. В этом доме всё куда-то девается.
Она скинула сапоги, и я увидела, что у неё совсем промокли ноги.
В комнате во всю стену – стеллаж с книжными полками. Опять я почувствовала душу родную. Сейчас тома все больше выбрасывают: освобождают место от допотопных «средств информации».  Мы с Васькой недавно притащили книги с помойки. Их там нельзя оставлять, как котят или щенят, они такие же беззащитные. И какие книги! «Маленький лорд Фаунтлерой», «Маленькая принцесса» про девочку Сару Кру, подружившуюся с крысой.
Анна прошла на кухню, поставила кастрюлю на плиту. Положила на стол пакет с пельменями.
– Когда вода закипишь, бросишь? Я замёрзла чего-то…
Она надела тёплые носки и прилегла на кровать. Закуталась в плед. Я знала это чувство, когда никак не можешь согреться. А когда всё-таки согреешься – неодолимо клонит в сон. И так было жалко будить её… Я высыпала уже в кипяток пельмени. Поискала луковку и лавровый лист, так всегда варил пельмени папа. У  Анны ничего не было. В шкафу сиротливо стоял пакет с пшеном. Следующий раз она скажет:
– У меня есть сахар, давай пить чай.
Когда мне всё-таки пришлось её разбудить, она жёстко отёрла ладонями лицо, благодарная судьбе за эти полчаса отдыха.
– Как же хорошо… Тарелку… подожди, ты вторую не найдёшь. Но у меня есть мисочка. Всё я об этом дядьке думаю. Вот так мы – не пожалеем, не подойдём к упавшему. Может, к женщине только, а к мужику – точно нет. У меня отец так четыре часа лежал на автобусной остановке. Инфаркт. Люди спохватились, когда дождь пошёл, а он не шевелится. В приёмном покое умер..

 ***
– Как будем Новый год отмечать? – спросил Червяк.
Была большая перемена. Из столовой мы стянулись все в актовый зал. Он был в пристройке. Полутёмный коридорчик, несколько дверей… Классы. Тут проходили уроки труда. Помню, как лет в десять мы делали бутерброды,  украшали их мухоморами - из помидоров и майонеза
 А потом  Тамара Михайловна распорядилась, чтобы мы нагрузили тарелки и угостили мальчишек в соседнем классе. Но что они могли взамен дать нам? Они разводили руками. Мастерили тогда ножки для табуреток.
Мы сидели и перебирали варианты новогодья. Конечно, на крайний случай всегда можно собраться в школе. Но неужели мы не придумаем чего-нибудь интереснее?
– В аквапарк, – мечтательно вздохнула Ленка, – Везде мороз, а мы как на Гавайях. Там же потом и посидим в кафе.
Я видела,  как глухо замолчали Червяк, Кисель. Им-то денег на аквапарк никто не даст.
– У меня? – предложила Ангелинка.
Ага, а в одиннадцать часов выйдет её мама – до приторности ласковая. Захлопает в пухлые ладоши:
– По домам, по домам…. Милые дети, я за вас отвечаю.
Если попроситься в национальный парк, у которого есть свой приют…  Там недорого, потому  что из всех удобств – только нары. Но рядом есть наблюдательный пункт, можно, спрятавшись в крошечном, точно детском, бревенчатом теремке, посмотреть, как звери выходят из леса. Кабаны, зайцы, лоси. А волк в парке остался один. Подросток. Его зовут «Тинейджер». У него очень острый нюх, и он никогда не подходит близко. Только воет тоненько и жалобно, как беспризорник: «Позабыт-позаброшен, с молодых юных лет…»
У меня был свой подарок от судьбы: концерт во Дворце культуры, и Славка уже передал билет – серебряный листочек с чёрным гитарным грифом и снежинкой.
– Ты поедешь? – спросил Червяк.
Я вспомнила об этом его вопросе, когда ехала к Анне. Знала её газету. Она была по-своему знаменита, и ещё очень молода – года три, не больше. Редактор, Валера Петров,  красивый парень, похожий на Ваню Урганта.  А работали там, в основном, молодые ребята, примерявшие на себя то, о чём писали.
Рассказываешь  о нелёгком труде почтальона – так походи недельку с почтальонской сумкой на плече по подъездам и дворам со злыми собаками. Повествуешь о настоятеле сельского храма, который учит мальчишек старорусской борьбе? Собирай рюкзак, поживи с ребятами в их летнем лагере при храме, послушай, о чём они говорят, о чём мечтают.
Только тогда напишешь правду.
И они никогда не забывали своих героев: «Ты в ответе за тех»….
– Помнишь,  рассказывала мне про приют? – спросила Анна, – Откуда  взяла собаку? Нынче позвонила  Елена Александровна. Там сейчас очень тяжело, каждые руки на счету. Если есть возможность – съезди, помоги. Вот телефон.
– Хорошо, только послезавтра.
 ***
Мы собирались во Дворец культуры, на новогодний вечер. Приглашение, переданное мне Славкой, было на  две персоны, второй из которых могла быть только Лариска.
Я очень любила у неё бывать, и пришла с самого утра, чтобы никуда не торопиться. Лариска в семье – единственный ребёнок, родители целый день на работе, никто нам не мешает.
– Давай покрасим тебе волосы, – предложила Лариска.
Кто знает, отчего девчонки так любят краситься? Может быть, к старости, когда уже полголовы будут седые, нам безумно надоест возиться с этими тюбиками. Но пока упоительно! Будто новым человеком становишься. В другой образ входишь.
Лариска загнала меня в ванную. Краситься разумнее всего там, чтобы сразу смыть потёки, если перепачкаешься. Подруга пообещала, что в итоге я буду «бургундского» цвета. Вспомнился старый фильм «Тайны бургундского двора» и я возжелала  стать хоть немножко похожей на главную героиню, которая очаровала самого Жана Марэ – рыцаря без страха и упрёка.
Краска  пахла весной и цветущими ирисами. Я сидела в ванне, в облаке белой пены, которая всё росла и росла под струёй воды. Я сделала из пены сверкающие рукава бального платья, и совсем уже представила себя красавицей прошлого века. Которая поразила бы Славку, и  его аристократическая челюсть клацнула, если не о колено, то о любимую гитару.
…Не знаю, что такое «бургундский», но волосы получились тёмно-рыжие. Пока я сохла, Лариска раскрутила свои бигуди, став похожа на тонкорунную  овечку, и занялась моими косами. Уложила их в высокую причёску. Когда ходишь с такой,  чувствуешь, будто у тебя на голове – корона.
У меня в комнате – книги, книги и ещё раз  книги, собачьи поводки, намордник старый, который Барон сжевал от обиды, что ему, порядочной собаке, пришлось носить эту дрянь, и намордник новый – а куда денешься? Мешок сухого корма, которым втихую, лакомятся еще и коты, погрызенная обувь, с которой нужно решить, что делать – отнести сапожнику, или всё-таки выкинуть.  А у Лариски баночек-тюбиков-щёточек на туалетном столике, как кот Матроскин в известном мультике говорил: «Завались»
Чтобы я окончательно похорошела, подруга намазала мне лицо какой-то липкой жидкостью, а сама уселась перед зеркалом наводить марафет. Мне  же велела полчаса не шевелиться, и не разговаривать.
Через некоторое время я поняла, что  разговаривать не смогу при всем желании – лицо стянуло намертво. Я испугалась, что Лариска, увлечённая своим левым глазом  – она раскрашивала веко семью цветами с упоённостью художника-импрессиониста, а к правому глазу ещё не приступала, позабудет про меня. И со мной приключится что-то вроде того, что с тётенькой в парикмахерской, которой передержали «долгоиграющую» завивку, и смыли «химию» вместе с волосами. А я, наверное, буду напоминать не средневековую красавицу, а героя фильма «Без лица»
– Э-э…, – в конце концов,  замычала я, как глухонемой.
– Что тебе? А-а…, – подруга подошла и стянула у меня с лица что-то вроде полиэтиленового пакета.
После таких беспрецедентных хлопот, вышедши, наконец, из Ларискиных умелых рук, я чувствовала себя нарядной куклой из коробки. Причёска, платье чёрное в облип,  туфли с собой – в пакете. Такую меня – только в подарок вручать.
Но беда… умела бы я обо всём этом помнить.  Сидим мы в  концертном зале, на бархатных креслах. Лариска юбку разгладила, разложила красивыми складками, новые колготки шуршат – стоит прикоснуться к коленкам. Она ни на минуточку не забывает, какая она вся красивая-парадная.
А у меня тут же начинает сочиняться история. В таком зале сидели заложники «Норд-Оста». Если бы на нас тоже напали террористы, и никто не знал  как нас спасти… Только усыпить незаметно, и потом уже освобождать… И вот тонкими струйками течёт в зал невидимый смертоносный газ,  я засыпаю, вместе со всеми… Но всех не спасут – потому что спасительные лекарства надо вкалывать сразу, а людей много, и помощь не  успеет…  Но Славка выносит меня на руках… Это так красиво, когда несут на руках…
 – Эй, – Ларискины прозрачные зелёные глаза прямо передо мной, –  ты о чём думаешь?
Концерт начинается. У нас много талантливых ребят, честно. Мне вообще кажется, что нет в природе ребёнка, в которого Бог не заложил бы нечто. Кто-то находит своё счастье в танцевальном зале. Настоящее счастье – он упоённо будет в двести пятьдесят пятый раз выписывать ногами эти кренделя, которые другому повторить – в наказание. Кто-то поёт и не может не петь…
Есть таланты более незаметные – например, в школе наш Кисель  разговаривает в животными на одном языке.  Если присмотришься, то с ума сойти, что такое… Я ещё не видела кота, который, если Кисель к нему обратится, или положит руку на башку, не полез бы нежно тереться о него носом, не постарался запрыгнуть не плечи, не заговорил бы с ним, гнусаво или звонко проговаривая «ммама…», потому что «папа» коты говорить от природы  не могут…
А собаки бегут за ним, провожая по всем делам, и лают, и рассказывают ему что-то, и заглядывают в глаза, и царапают тяжелыми когтями штаны, лишь бы Кисель обратил на них внимание… И когда он идёт – маленький, чёрный, а вокруг его ног вьются собаки…я понимаю, что у этого человечка зла в душе ни на йоту, а одно сплошное добро.
Счастье, если попадётся ребенку учитель, который хотя бы его не испортит, сохранит бережно всё лучшее в нём. Совсем мечта –  чтобы учитель стал примером, высотой, до которой хочется дотянуться.   
Была у нас девушка, Ирина. Учила ребят рисовать на песке. Если кто не видел – волшебное зрелище. Вот на таком же концерте мы смотрели – то,  что Ирина творила несколькими движениями пальцев – транслировалось на экран. Один образ перетекал в другой. Нарисует глаз. И вот из него уже рождаются барханы, пустыня, верблюды… нет, это всходит солнце, и наши горы по-над рекой. Колдовство, все мы сидели заворожённые.
Другое дело, если наставник считает себя вершиной, и всем говорит: «Делай как я». Тогда пиши пропало.  Не ребёнок выходит, а попугай. Декламирует стихи, а о чём они – не чувствует. Интонации фальшивые, режут слух, как расстроенный инструмент.
И вот сейчас первыми  выходят воспитанники одной такой дамы.… Читают стихи.  Я прикрываю пальцами уши. Милые мои, это она сама – кликуша первостатейная – научила вас так взвизгивать в микрофон?
А следующие… Любовь моя! Есть у нас в городе такая семья: мама с папой родили пятерых детей – льняные волосы, голубые глаза. Девочкам можно играть Снегурочек, а мальчикам – пастушков Лелей. Но мама с папой не успокоились, и ещё пятерых взяли из детдома. Получился дома целый ансамбль. Родители помешаны на бальных танцах… 
И сейчас на сцену выплывают  в сдержанном торжестве, в  кружении вальса, одна за другой – три пары… Я узнаю только самую маленькую из девочек – Аурику. Гладко зачёсаны золотые волосы.  Но какое изящество, в каждом движении – у всех!
Песня-печаль. Дальняя даль.
Лица людей простые…
Вера моя, совесть моя,
Песня моя – Россия.
Время дает горестный бал
 В Зимнем дворце тоски.
Я прохожу в мраморный зал
 Белой твоей пурги…
 …Но когда объявили Славку, он вышел совсем не торжественно. Мне показалось, он так ушел в себя, что забыл о зрителях. Будто в зале никого  нет. Вечерняя репетиция. .
Ему несли стул. Он сел, и каким-то особенным движением устроил на коленях гитару. Так мать склоняется над ребёнком.
Лариска даже ничего не спрашивала, она поняла, кто это. И сжала мою руку.
Сказали, конечно, что Славка будет играть, но я прослушала. Наверняка не какой-нибудь сложнейший техники  «этюд номер»… Он вышел не поразить нас мастерством. Но – дарить. Он встряхнул головой, и охватил пальцами гриф.
Я думала,  чудо бывает лишь раз и не повторится. Но оно повторилось, потому что играл – он.
Лунная ночь на реке. Серебряная дорожка, дрожащая на едва заметных волнах, шелест листьев, чёрных в этот час. И одинокий голос. Душа заговорила. Рассказывает об этой красоте так, будто первые видишь её, и такая она щемящая, красота этой лунной ночи – до слёз… И жизнь кажется такой короткой – не наглядеться. И так много уже прожито…
Кажется, не только я, все вокруг забыли, что концерт,  люди кругом…  «Да что ж это я? Ради чего живу? Чем я могу послужить этой красоте?» – спрашивал каждый себя
 Он снял руки со струн…
И опять мне представилось…  Мы выходит из зала к наряженной ёлке. Тысяча огоньков, сверканье дождя и игрушек… Славка приглашает меня танцевать. С ним бы я решилась даже на вальс, такой, как танцует Аурика. Ерунда, что я не умею танцевать! Мама рассказывала,  она тоже не умела. Но когда в училище был вечер, там играли вальс. И когда папа пригласил её – она не могла ему отказать.
– Я его просто слушала… Его руки… Его движения… Я  за ним  будто летела… В его руках… Все думали, что мы оба отлично танцуем. А я просто была его тенью.
Я хотела быть Славкиной тенью.
Когда всё кончилось, я нарочно заняла очередь в гардероб так, чтобы быть одной из последних. Стояла вполоборота к лестнице. Я как-то не могла сомневаться, что он сейчас спустится. Мы должны были увидеться!
Он вышел из бокового коридора. Разговаривал с высоким парнем, ещё выше него. На шее у парня висел фотоаппарат. Когда они приблизились, я услышала, как Славка расспрашивает о съёмке, видимо,  он сам увлекался этим делом. Оба были поглощены разговором.
Лариска вынула у меня из руки номерок, и через пару секунд сунула взамен  шубку. Искусственный синий мех, очень мягкий. Я любила эту шубку – и за цвет (наверное, в душе все любят синий и голубой, цвет неба и воды,  жизни), и за то, что когда её шили,  ни одно животное не пострадало.
Славка заметил меня, и подошёл с улыбкой. Он немедленно взял шубку, и стал держать её, чтобы я вдела руки в рукава.
– Понравилось? – спросил он с улыбкой.
– Ой, вы были лучше всех!  – искренность Лариски была такой, что незнакомые люди  от неё  шарахались. А потом привыкали.
– Нет, вы вправду самый лучший на свете, – торопливо продолжала она, – Сперва кажется – все молодцы.… Но когда вы вышли – это ж просто мороз по коже…
 – Ну, нет, – засмеялся он, – По-моему, это летняя ночь, лунный свет…
Я обомлела. Оказывается, он увидел то же, что и я…
 – Вы на машине? – спросил он, и тут же поправился, поняв, что об этом не стоило и спрашивать, – Подождите меня пять минут, я вас отвезу.
Мы стояли у окна в опустевшем вестибюле, и ждали его. За окном была площадь, почти безлюдная, час поздний. Только разноцветные огни от нитей гирлянд, протянутых крест-накрест. И перезвон колоколов на часовне Николая Угодника. Здесь было автоматическое устройство,  и колокола звонили каждые полчаса.
– Ох, Инга, – вздохнула Лариска.
Я видела, она тоже очарована Славкой. Но не его игрой, а тем, как он высок, красив, как разговаривает с нами. Я знала, что она никогда не покусится на чужое. Если со Славкой её познакомила я – она может им только восхищаться со стороны, отвлеченно. Как картиной. Для неё он – мой. Хотя на самом деле – он свой собственный.
– Я готов, – Славка сбегал по лестнице откуда-то с верхних этажей. На нём была лёгкая чёрная куртка с меховым воротником, распахнутая. Видимо, он никогда подолгу не был на холоде, не мёрз на остановках, ожидая автобуса.
Как овечки мы пошли за ним к  машине. Она была большая, тёмно-серая. Славка распахнул перед нами дверцу… Как же тепло было в салоне. А «за бортом» все минус тридцать, наверное.
– А вы где живете? – Славка обернулся к Лариске.
– Чуть дальше, чем Инга… Последняя девятиэтажка перед городским пляжем.
– Понял, – он мягко тронул машину с места.
– А вы долго учились играть? – спрашивала Лариска.
Мне показалось, он задумался на несколько мгновений.
– Меня об этом пытали журналисты. Я тогда говорил про музыкальную школу, про педагогов… Но на самом деле… У меня бабушка – балерина. А люди искусства, они, как правило, не только своё, но ещё что-то умеют. У бабушки над постелью висела гитара с большим голубым бантом, бархатным…  Бабушка пела романсы… И вот, сколько я себя помню… малышу нельзя давать инструмент – хорошо, если только расстроит, но ведь и струны порвать может… Но бабушка так меня любила, что не могла отказать. Снимет гитару, положит на постель…. Мне тогда даже не хотелось взять её по-настоящему, чему-то научиться. Я стоял перед ней на коленках, трогал струны, и слушал, как они звучат.
А потом… нет, я не был фанатом. У меня есть друг, он решил научиться играть уже взрослым. Так сказать, штурмом. Играл каждый день до поздней ночи…. Пальцы изрезал в кровь. Ночью ставил у кровати ведёрко с холодной водой, держал там руку… Мне как-то легче давалось…  наверное потому, что всегда, сколько я себя помню… мне ничего не интересно кроме этого.
– А вы часто выступаете? – снова Лариска.
– Я это не очень люблю. Нас в школе заставляют – концерты, городские праздники, вот, вроде как сегодня… Но я даже когда играю сам – слушаю, – и совсем уже засмеялся, – Нет, не так. Я даже когда не играю, у меня в голове постоянно звучит  музыка. А уж если ноты просматриваю….
– А куда вы после школы?
Он обернулся, но взглянул не на Лариску, а на меня. Или показалось?
– Разные варианты. Скорее всего, консерватория  в  Москве. Меня там слушали, зовут. А может быть…
Он не договорил, задумавшись…
Дорога была почти пустынна, и к моему дому мы подъехали быстро. Славка больше ничего не ждал – ни каких-то моих ответных слов, ни договора о новой встрече. А я стояла и ещё долго смотрела вслед красным огонькам машины, не замечая, что щёки стали совсем бесчувственными от мороза.
 ***
Оставалось три дня до Нового года, и нечего мне было ехать в собачий приют. Но Анна позвонила ещё раз, напомнила. Она сказала, что хорошо знает тамошних девочек, и в, первую очередь,  хозяйку приюта, Елену Александровну Асташину. Что там всегда аврал и нечего мне сачковать.
Ехать нужно было далеко – на двух автобусах с пересадкой. Позади остался город, и почти все заводы.  А потом я ещё плутала, отыскивая «тот самый переулок», пока  о местонахождении приюта не известил многоголосый собачий лай.
Металлический забор, окрашенный зеленой  краской. Большая часть её облупилась, висела махрами. Я прижалась лицом к щели меж створками ворот. Заглянула внутрь. Во дворе бродило штук двадцать собак. Самые обычные  дворьеры. Конечно, они меня тоже заметили – кто-то недоверчиво залаял сразу: «Внимание, к нам приближаются враги!» Кто-то подбежал к щели – обнюхать. Даже хотелось, чтобы псы  лаяли громче, потому что звонка возле ворот не было.
– Ну, позовите… – просила я.
Из деревянного вагончика вышла светловолосая женщина в чёрном комбинезоне и отперла дверь.  Она была маленькая ростом, красивое лицо. Изящная такая… Ей бы и работу подходящую, А она стояла передо мной в резиновых перчатках, на шее висела медицинская маска.
– Ты Инга, да? – догадалась она, – Мне Анна Баратынская о тебе говорила. И ты ведь нашего Барона взяла, правда? Ну, как там Барошка поживает?
– Привет вам от него.
– Ну да, – рассмеялась Елена Александровна, – Ты дома переоденься. А то он наш запах учует, кошмары приснятся. Бездомную жизнь вспомнит.
Я уже шла вслед за ней в  вагончик. Собаки лаяли, но по-иному. На меня им стало наплевать, она радовались, что видят хозяйку,  и  просили обратить на них внимание. Справа в клетке сидел щенки. Совсем маленькие, не в шерсти, а в младенческом пуху ещё, разных цветов. И даже они, несмышлёныши, затявкали на разные голоса, увидев Елену. Не иначе, мама родная.
– Знаешь, есть собаки, которым и в приюте неплохо. Вот Принцесса, например, – Елена Александровна потрепала по шее рыжую собачку, которая увивалась у её ног. – А Барошка, нет… Он домашний по натуре… Люди думают, большой – значит опасный. А он добрейший мальчишка по природе своей.
– Ой, у меня в сумке сосиска, – вспомнила я про забытый хот-дог, – Можно щенкам дать?
У Елены жалостливо сошлись брови на лбу:
– Ни в коем случае! Для них сейчас только диета. Знаешь, где мы их нашли? В лесу кто-то выкинул… Шли лыжники и выбегают им навстречу организованной толпой вот эти дети. Какая-то дрянь их выкинула… В мороз… Семь штук. Голодные, лапы обморожены, худющие, инфекций уже нацепляли – выше крыши. Мы сейчас для них рисовый бульон варим.
Деревянный вагончик оказался изолятором. Здесь тоже были собаки. Робко тянулся к нам маленький серый пудель, совсем слепой, старый. За перегородкой, на матрасиках спали, не поднимая голов, две больные собаки. В клетке над ними сидела новенькая кошка – чёрная, с изумрудными глазами. Смотрела мрачно на это безобразие – засилье собачье.  Еще один пёс – большой, с каким-то кожным недугом – «тыл» его был весь лысый, тянулся к пакетам – спрятанным под столом.
Высокая, очень красивая девушка, одетая совершенно так же как Елена – комбинезон, перчатки, маска – приветливо кивнула мне, и сразу:
– Елен Санна, что ещё в кастрюлю закладывать?
– Сейчас, подожди, – Елена открыла маленький холодильник, и стала вынимать продукты, – Там, где рыбный суп, вот эти головы рыбьи положите. А для остальных – вот это, это… – она стала грузить куски в ведёрко, которое держала девушка, – нам, Каринка, сейчас главное щенков накормить.
– Погодите, значит, я сперва курицу варю, потом вылавливаю её,  и закладываю рис… Минут двадцать пусть кипит, да?
– Ага, и возвращайся скорее – будем прививки щенкам делать, одна я их не удержу.
Кроме ведёрка Карине нужно было нести ещё два пакета. Их подхватила я:
– Давай, помогу…
Елена Александровна одобрительно кивнула.
И мы пошли. Нет, одна за эту загородку я бы точно не решилась войти. Все собаки тут же к нам бросились, но до меня им уже дело не было, они вились вокруг Карины и еды.
Карина открыл дверь в сооружение наподобие ангара. Мама дорогая! Я-то думала, что увидела уже всех приютских собак. Но здесь… Во всю длину ангара  в три ряда стояли клетки. А кое-где и в два этажа. И в каждой сидело по две собаки. И запах здесь был – к нему надо привыкнуть!  И лай поднялся такой, что заложило уши.
Позже, когда я пригляделась и освоилась тут, я поняла, что и сама Елена Александровна, и девчонки-волонтёры каждую свободную минуту моют, чистят и скребут клетки, подстилают свежие газеты. Что все псы сыты и здоровы. Но тогда я видела лишь сумятицу – морды, уши, хвосты, оглушительный лай,  вдыхала тяжёлый терпкий запах. К тому же, мне казалось, что вот сейчас звери вырвутся из клеток и разорвут меня на клочки.
А ведь тут были только мелкие и средние собачки. Мы шли к большим.
Через ангар мы вышли во двор, к вольерам… Под навесом было сооружение вроде большого мангала.  Тут, на огне, парень в одной майке готовил на еду. Во всю его руку вилась татуировка – разноцветный дракон. 
Карина сгрузила свою ношу, надела маску, и взяла дуршлаг.
– Пройдись пока, посмотри, познакомься,  – сказала она мне.
Я двух шагов не успела отойти от них. На пути стояла ванна, на дне её покачивались утонувшие крысы.
– Да, забегают иногда.. Сейчас уберём… Да не бойся ты, иди… ребятки у нас все добрые.
Я шла вдоль вольеров и смотрела им в глаза… Клетки небольшие, в каждой – по две будки со скудными матрасиками. Я уже знала, что никаких волонтёров не хватит, чтобы вывести хоть раз в день триста восемнадцать собак, именно столько их было на тот день в приюте. Да и куда выводить – вокруг заводы, заборы, машины… И собаки сидели в клетках неделями, ожидая, пока до них не дойдёт очередь. Чтобы размять лапы. Увидеть что-то кроме своих дощатых стен и куска двора. Все их впечатления были – общаться с соседом по клетке, перелаиваться с теми псами, что напротив. Да ещё дважды в день подходили люди, открывали клетки, наливали суп в миски.
Каждый день люди ломали головы над тем, как обеспечить этот самый суп. Приют существовал за счёт пожертвований. Кто-то из сочувствующих переводил деньги на его счёт, кто-то привозил еду или лекарства. А у мальчишек и девчонок, что тянулись сюда, были только руки, и они приезжали в приют в свободное от школы время. Почти каждый привязался к какой-нибудь собаке – привозил ей «вкусненькое», старался с ней погулять. Иным удавалось упросить родителей взять своих любимиц домой. Другие родители стояли насмерть. Ребёнку только и оставалось, что ездить и ездить в приют, и обнимать свою Шанси или Тайсона за лохматую шею, шептать ласковые слова, сглатывать слёзы: «Когда-нибудь я тебя заберу».
Собаки глядели на меня – кто-то равнодушно, не сомневаясь, что я пройду мимо клетки, так чего ж вставать. Другие с надеждой заглядывали в глаза, точь-в-точь детдомовские дети: «Ты не за мной пришла?» У третьих на мордах читалось: «Я знаю, ты меня не возьмёшь, но хоть подойди на минуточку… Мы же не можем подойти к тебе – решётка… Дай обнюхать, почеши за ухом, погладь…Может, у тебя спрятано что-то вкусное в кармане? Эти минуты – самое лучшее, что у нас есть… Подойди же, не бойся»
Одна из собак, чёрная, пушистая, протянула  лапы, уже тронутые сединой сквозь решётку, и обняла мою ногу. Я не выдержала, присела перед ней, обняла её морду, и она стала слизывать у меня с лица слезы… Горячим, торопливым языком… Что было за её душой, какая история?
Каринка о каждой псине говорила, пока мы шли: «Эту привязали и бросили замерзать у «Магнита», этого нашли живым скелетом в лесополосе,  были сломаны рёбра, избит… … бегал за машинами…»
Но эта вот чёрная собака всё прощала людям, она уже любила меня, и хотела утешить…
Я пошла к костру, вытирая глаза. Слёзы бежали неудержимо. Карина только взглянула на меня. Она по-прежнему была в маске и всего её лица я не видела, но что-то пробежало между нами… какая-то искра… Я поняла, что прошла «крещение»…

**
30 декабря мы с одноклассниками должны были отмечать Новый год. В недалёкой от нас деревне есть «Крестьянское подворье». Можно снять стилизованный под старину дом. Наши это и сделали. Там красиво. Снег  белейший. Горы  укрыты толстым снежным покрывалом. Один раз даже сошла лавина, и снесла чей-то сарай. Но больше таких ужасов не приключалось, и на склоне той горы теперь стоит огромный позолоченный крест. На улицах снег тоже белоснежный, точно ковёр матушки Зимы.. Почти  все ходят в  валенках. Тут и без «подворья» - прошлый век.
И наши выйдут в эти снега ночью, с бенгальскими огнями – сверкающими горячими звёздами, и небо над ними тоже звёздное – от края до края… И будут петь, и что-то кричать, и валять друг друга в снегу, и будет целый безбрежный океан надежд – не на год грядущий, а на юность свою. А потом они вернутся в дом  – к горячему чаю,  рдеющим углям в камине, дружескому плечу рядом…
Они и меня ждут. Ох, как бы я поехала… Но у меня нет сил. Попросту нет сил…Я лежу у себя в комнате, укутавшись в одеяло, и рядом пригрелся Васька… Я уговорила его смотреть не очередную сагу про вампиров, а  «Джейн Эйр», пообещав ужасы про жену мистера Рочестера.
Васька смотрит, а я дремлю. И мне уже всё равно, что приехали наши соседи-сворные и затеяли жарить в саду шашлыки, с визгом и музыкой.
В комнате тепло, но я выше подтягиваю мягкий клетчатый плед, накрываюсь почти с головой. Как же я намерзлась!  В последние дни мы с Асей Кузнецовой ездим кормить собак. Нет, не в приют. Те, что в приюте - ещё счастливицы.
У нас есть такие полузаброшенные улицы – там кончаются заводы и начинаются дачи. Там море бездомных собак. Кто-то на лето взял пса сторожить дачу, а осенью отстегнул карабин, хлопнул по попе – гуляй, сел в машину и уехал… Кто-то прикармливал приблудившуюся псину на заводе, а когда она родила щенков, начальство потребовало выбросить всех: и мать, и детей. Потом у них появились свои дети. Одни умерли, другие выжили.
Их сотни, этих собак.
Но по всему городу находятся добрые люди, которые каждый день варят кашу, и бросают туда мясные обрезки. И наше путешествие с Асей начинается с того, что мы объезжаем знакомые адреса и грузим контейнеры и кастрюли в машину. У Аси старенькая «Нива». Упаковав её плотно, забив до отказа,  мы едем к собакам.
Никто лучше Аси не знает, где прячется каждая стая. Иногда стаи кочуют… Так, есть у нас знакомые «рыжики» –  восемь собак рыжеватого цвета. Они сперва жили возле завода, встречали людей, выходящих с проходной. А потом – всё, пропали рыжики. Мы отыскали их в подвале недостроенного дома  возле леса. Видимо, их кто-то избил или здорово напугал, так как они непривычно дичились и не шли даже к Асе, которую знают все собаки, и за машиной её бегут, как за волшебной дудочкой.
Только Ася в считанные минуты может накормить десятки собак. Часто это просто так – выйти из машины, выложить на снег кашу из очередного контейнера и уехать. Приходится забираться в подвалы и норы, к щенкам, которые сами ещё не могут выбраться на свет, чтобы отыскать поесть. Да и что они отыщут? На улице мороз. Ни воды, ни еды. Ни людей, ни блаженных помоек.
Ася называет эту зону  «Долиной Смерти». Каждый день мы встречаем мёртвых собак. Эту сбило машиной, та замёрзла, третью  задрала чужая стая.
Я теперь всё знаю про Радугу. Потому что когда на ладони у тебя - мёртвый щенок, да, именно на ладони, потому что малыш был чуть побольше хомячка, он ещё глаз не успел открыть, ему такая долгая собачья жизнь предстояла…
Или лежит на снегу пёс, который вчера еще скакал вокруг тебя, и лизал тебе руки, и у него были такие янтарные глаза, в них столько какой-то детской доброты и привязанности было… Какая-то сволочь конкретно на него вызвала отлов, потому что он показался «большим и опасным». А на него наступить можно было, и он не укусил бы – только взвизгнул и отбежал.
И вот  теперь он лежит, и ты не можешь заставить себя сесть и его коснуться:  у него на носу ещё тают снежинки, он тёплый, но ты знаешь, что он уже никогда не откроет своих янтарных глаз… В каких муках он умирал… Как пытался выкусить из шерсти злую иглу…как сдавалось собачье сердце безжалостному яду… замирало… Варежки, которыми вытираешь глаза, уже мокрые от слёз, и тут же застывают колом.

Вот тогда только и остаётся,  с перехваченным спазмом горлом, представлять себе эту самую сияющую Радугу, волшебный мост, за которым – зелёная трава, и много-много еды, и всегда тепло, и никто не оскалит зубы, и нет ни одной  машины, и ни одного дядьки со шприцами… Где они все, кого я знала и не знала, будут ждать меня… И когда настанет мой час – я побегу к ним навстречу, и они ко мне… Я не хочу ни в рай, ни в ад… я хочу к ним навсегда… Обнять их за шеи, ощущать их холодные носы…
У Аси у самой – десятка два собак. И такое бывает, да. Она живёт в своём доме, и то и дело случается так, что она привозит к себе очередного пса на передержку. Это самые «тяжёлые», самые несчастные… Их надо лечить, иначе им не подняться. Ася работает где-то в фирме, и почти всё, что она зарабатывает – идёт на ту же самую кашу, на лекарства, на ветеринаров… А потом, как можно – подобрав ту же самую Санту-Лису, маленькую белую собачку – явно бывшую домашнюю, которую принесли усыплять, потому что хозяйский ребёнок танцевал с собакой и сломал ей лапу… А лечить им даже в голову не пришло, нет условий Лисе отлежаться, тот же самый ребёнок опять схватит, закружит… И Ася, оказавшаяся в ветеринарке, поймав испуганный умоляющий взгляд собаки, выхватила её у хозяйки аккурат перед тем,  как Лису занесли бы в кабинет на последний укол… Ася занесла её сама и потребовала наложить гипс… Дома Лиса стала ходить за Асей, как кошка, хромая, на трёх лапках, но неотступно.  Если Ася на несколько минут исчезала из вида, Лиса вздергивала головку, и начинала тревожно оглядываться… И как можно было, когда гипс сняли, отвезти её на улицу и выбросить?…
Один раз Ася попробовала так сделать. Они с фельдшером Мариной – полной добродушной женщиной, стерилизовали одну из бездомных собак…. Они хотели сделать ей операцию, дать возможность псине  оклематься и выпустить туда, где её нашли. Обе неустанно занимались подобной работой. Чтобы меньше было обречённых, никому не нужных щенков – страдающих, гибнущих…
Но эта девчонка… Трехцветная малявочка. Она так привязались за считанные дни к Асе с Мариной, что, когда её привезли назад и открыли дверцу машины – обняла Асю на шею двумя лапами и заплакала в голос…
Что было делать? Их сотни, таких собак…Повторяя себе, что их невозможно всех взять, безымянную собачку – специально не хотели называть, чтобы не привязываться – вынесли из машины, кое-как отцепили её коготки от Асиной кофты, опустили на землю, хлопнули в ладоши – кыш…
И скорее, как воры, сели в машину… Ася тронула её, но через минуту затормозила, положила голову на руль:
– Я не могу… Она бежит за машиной…, – и после паузы, – Маринка, забирай! Жулька будет! Жульём в сердце залезла….
Единственную роскошь, которую Ася позволила себе в доме – это высокий глухой забор, чтобы её собаки случайно не забрались к соседям и вообще меньше попадались им на глаза.
Она убедилась, сколько вокруг живёт собаконенавистников. Они опаснее, что тот же дядька, который работает в службе отлова. Видавшая виды Ася попросту обалдела, когда одна из её знакомых девчонок школьниц заявилась со слезами. По заявлению соседей к ним пришёл участковый разбираться, почему она гуляет со своим стареньким пекинесом без намордника.
– Тётя Ася, где ж я его возьму, этот намордник? – рыдала  девочка, – Мама уже требует, чтобы я Тошу куда хочу, туда и девала… А то на него так и будут жалобы писать. А у пекинесов и морды-то нет… У них носик прямо на …личике… Что ж на него, маску надевать?
Тоша оказался тринадцатым в Асиной «коллекции живности».
Ася худенькая, я постоянно вижу её в одном и том же – на ней толстый свитер и сверху брезентовая куртка, в которой удобнее ползать по подвалам и норам. Куртка выдержит ласку огромного алабая, вскинувшего лапы на грудь, и в ней столько карманов, куда можно класть всё что угодно – от запасного карабина, до горстки сухого корма…
Нисколько нежности жизнь не оставила Асе. У неё всегда усталые глаза… Я знаю – видела – что на человека, измывающегося на её глаза над животным, она может и в рукопашную пойти. Или заслонить псину собой. А вечером она сидит на своём стареньком деревянном крылечке, и у ног её, и под руками, и на коленях – все эти, лохматые, которым не жить без неё.
– Инга, тебя… – Васька суёт мне телефон
 Так я, значит,  всё-таки заснула…
Я слышу сопенье в трубке, а потом голос Червяка:
– Так тебя не ждать?
Да, время – пять, сейчас наши должны уезжать…
 – Я тут автобус держу… Прошу ещё десять минут… ты далеко? Подойдёшь?...
– Нет, – тихо говорю я. И это «нет» относится не только к поездке.
Одновременно я опускаю и трубку на рычаг, и голову на подушку. Дайте мне только выспаться!

 **
Январь для нас – трудное время.
Вроде бы новогодние каникулы. В большой комнате у нас стоит ёлка. Я всегда удивляюсь, какая она разная. Вечером – сверкающая от золотого и серебряного дождя, с тёмным таинством внутри. Утром свет из окна льется сквозь неё, она просвечивает насквозь. И всё равно – сказочная. У нас в семье до сих пор живёт традиция, оставшаяся от дедушки и бабушки.  В новогоднюю ночь мы ставим под ёлку башмаки. Но не только мы с Васькой, а все, кто в это время дома. Мама и папа – обязательно. И друзья, если гостят у нас. И до рассвета нужно незаметно положить в ботинки -  или на них -приготовленные подарки. Смешно бывает ждать за дверью, и незаметно отступать, когда из комнаты выходит очередной член семьи, сыгравший роль Деда Мороза.
Мои подарки в этом году необычны – новый намордник для Барона, толстенный свитер с большим воротником, почти как у Аси, в таком не замёрзнешь, и фотоаппарат.
Счастливчик Васька мог пользоваться каникулами: спать сколько хочется, и вставать, когда проснётся, смотреть телевизор или сидеть в интернете, шляться по друзьям…
Я же, наскоро позавтракав, надев под пальто подаренный свитер, уезжала к Асе. У неё к этому времени трудовой день уже в разгаре. Собственное стадо накормлено, но дружно присутствует в кухне, где на плите в двух огромных кастрюлях кипит каша. Здесь никто не голодает, но привычка не отходить от еды, рождённая предыдущей тяжёлой жизнью осталась – вдруг ещё что-нибудь перепадёт? Стадо помахивает хвостами, подхалимски улыбается во все пасти и заглядывает нам в глаза.
– А ну, вон пошли! – Ася машет полотенцем, и жалуется – Задрали! У котов всю ночь швейцаром работаю: открыть форточку – выпустить, открыть форточку – впустить. Неотложные кошачьи дела у них, понимаешь…А потом –  хоооолодно….Начинаем плакать отчаянным мявом. Впустите назад, не то отморозим кошачье своё хозяйство. А на рассвете эти гаврики, – кивок подбородком на собак, -  мордами в лицо тычутся, веди их гулять…
Ася работает во вторую смену, и утро – начиная с рассвета, у неё посвящено лохматым домочадцам. Она снимает с плиты тяжёлые кастрюли, и по очереди несёт их в ванну, ставит в холодную воду, чтобы остыли быстрее. Время на счету.
– Мне тут ещё мешок сухого корма подбросили, но это лучше в приют завезти. После сушки пить надо, а кто этим бездомным бедолагам воды поставит? Снег едят…  Вот это неси…
Я уже знаю, как правильно загружать машину кастрюлями, банками, мешками, чтобы побольше уместилось. Ася садится за руль, мы отправляемся в путь.
– Звонят, понимаешь, – продолжает делиться она, – Это вы для брошенных собачек еду собираете? Заезжайте ко мне, у меня косточки остались. Ты же видела – у нас объёмы другие. Сотни собак! Если я по всему городу разъезжать начну: туда за тремя косточками, сюда за пятью…
Или ещё… Звонят или в ВКонтакте мне пишут: «Я тут проезжала возле автобусного кольца, там сбитая собака лежит, она ещё живая, кажется… Жалко её,  но мне  остановиться было некогда, никто не сможет съездить посмотреть – как она там?» Или: «Котёночка тут выбросили… такой хорошенький… замерзает… К себе взять не могу… Хелп! Хелп!!!»
Достали этими «хелпами»! Ну, как не понять – это тебе, тебе судьба послала на пути эту собаку, этого котёнка… что ж ты хочешь быть добрым чужими руками?! Да, я как представлю…не могу оставить умирать в снегу… Я беру машину и еду… И к себе взять уже не могу, соседи скоро сожрут с потрохами… И забито у меня всё… Беру на ночь, беру согреть, отлежаться… Ветеринара зову за свои деньги. Потом по приютам звоню… Но почему я? Я что – другая, особенная? Почему не они? Эти добренькие, что находят этих калечных и мне звонят? А сами ручки умывают. Мы, дескать, свое дело сделали, как в советское время говорили – «сигнализировали». А остальное – вы. Берите, кормите, спасайте… Даже прокормить их всех – чего стоит?!
Это я уже представляю… каждый раз, перед тем как ехать «на дело», мы с Асей объезжаем пять-шесть адресов. Это наши «кашевары». Они, так же как и Ася,  с утра не отходили от плиты.  И ещё что-то обязательно сунут. Знают, что у наших подопечных, и у приютов нужд немеряно…
 – Вот, возьмите, у меня есть двадцать шприцов одноразовых – пригодится, если кто из собачек болен…
 – Я собрала мешок старых тряпок на подстилки щенкам.
– Есть антибиотики, мясные консервы для малышей.
В эту морозную зиму мы спасаем зверьё всем миром…Когда мы с Асей видим эти стаи собак, бегущих за нашей машиной… но при всем желании разделить еду так, чтобы всем досталось хоть немного - невозможно. Как сжимается сердце! Кто не получил ничего, и в их глазах отчаянье, когда мы уезжаем, а впереди ещё одна бесконечная, ледяная ночь… Доживут ли до утра? Или выбегут навстречу чужой, незнакомой машине, в надежде, что и там сидит добрый человек… затормозит, откроет двери, даст что-нибудь… о, хоть что-нибудь, что можно сгрызть…съесть… и хоть немного согреться этим единственным доступным теплом, которое даёт сытость… Но машины не останавливаются. И каждое утро мы находим сбитых собак… Щенков… И ведь это не только наш город…так сейчас везде в России, где жестокая зима.
  На Радуге, наверное, пробка, по ней идут и идут собаки…

 Все наши с Васькой карманные деньги давно «пущены в оборот» – они идут на дешёвую крупу, и «куриные каркасы» – как называет их Ася. Сбором еды озадачены все соседи. Их не создал Бог – бродягами городов, всех этих собак и кошек. Их самих, или их родителей когда-то выбросил ну улицу человек. И человек перед ними в долгу.
После обеда Ася уезжает на работу, а я обычно еще успеваю смотаться в приют. Здесь всегда нужен кто-то, чтобы мыть котлы и миски, разносить еду и воду, гулять, лечить, убирать вольеры и общий двор. Когда уши совсем уж закладывает от лая на триста голосов, а поясница разламывается, я иду в кошачье царство. Бдительная Каринка каждый раз кричит мне: «Дверь!» – это чтобы не забывала закрыть.
В комнате, которую занимают кошки – тихо. И никаких запахов. В какие бы условия кошка ни попала, она способна вальяжно лечь и смотреть на тебя надменно даже -  изумрудными, вспыхивающими глазами.
Елена Александровна симпатизирует чёрному Бегемотику, у которого явно были в роду персы, а я беру свою любимицу – трёхцветную пушистую Муську, прижимаюсь щекой к её тёплому боку, слушаю мурчание, такое умиротворяющее, усыпляющее – Муська как по заказу начинает мурчать, только её погладишь… И, кажется, укрепляюсь в мысли спросить домашних: «Мам-пап, нам ведь нужна кошка, правда?»
У всех котов приютских истории такие же тяжёлые как у собак. Выбросили на даче, замерзала в канализационной трубе, слепым котёнком нашли в коробке на свалке…Но характер у котов совершенно другой, и они ведут себя так, будто хозяевами приюта являются именно они.
Посидев с Муськой – совсем чуть-чуть, маленькая передышка, я снова открываю дверь к собакам.
– Держи скорей! – Елена Александровна суёт мне щенка, – всех уже поймала, этого последнего изловила. Это из тех, в лесу брошенных. Хуже всех кушает. Держи, я его уколю…
У нее в руках плоская коробка со шприцами. Один укол, второй, третий… щенок даже не вздрагивает…Здесь, по возможности, стараются обходиться без ветеринара. Его услуги дороги, а у приюта на счету каждая копейка. К тому же, те, кто работает здесь, наученные горьким опытом, чаще всего уже знают, какие лекарства нужны в тех или иных случаях.
Когда Елена Александровна вынимает иглу, оказывается, что щенок уснул, согретый лаской и теплом моих рук. Во сне мордочка у него совсем детская…
***
– Инга, ты совсем измоталась, – говорит мама, – сейчас каникулы закончатся, а как же школа?  Третья четверть… Самая длинная… И без всяких приютов будешь еле ноги таскать…
Ха, если б все наши так добросовестно учились, что еле ноги таскали – какой подарок был бы для Ольги Геннадьевны…Хотя… она нас так любит, что до такого состояния не допустила бы…
 – Я вот что думаю, – мама сидит у меня на постели, разглаживает ладонью покрывало, – Это лето у тебя будет последнее…
 – Чего? – пугаюсь я.
– Ой, не то, не то.  Я хотела сказать – следующий одиннадцатый класс, выпускной, поступать будешь, не до отдыха. Может, хоть этим летом съездим к морю?  Куда-нибудь заграницу, недорого, а? В Турцию…
 – Не нужен нам берег турецкий, – тихонько напеваю я, как всегда – без всякого подобия слуха.
Хотя, если наши возьмут путёвки, я поеду, конечно. Для мамы, которая никогда не была заграницей, это воплощение её мечты не знаю уж скольких лет. Дальние страны!
– Представляешь, – говорит мама, – Я на работе по интернету смотрела путёвки…Фотографии… Там такие фотографии… такое море…  А народ отзывы пишет… Плохо работает кондиционер в номере… Такси подвозит не к самому входу в отель, надо идти метров сто. Анимация бедная. В меню только курица и рыба.
Господи, что они замечают!  Я помню, как меня возили к морю маленькую. Турбаза, кажется. Кровать опирается на кирпичи. Балконная решётка вообще сломана, провал верёвочкой затянут. В столовке местной отравились в первый же день. У меня температура. Высокая, до бреда. Открываю глаза – надо мной висит рыба. Думаю, опять бред. Рыба покачивается, здоровая такая. Оказывается, мама купила где-то треску, тогда магазины пустые были, ничего – днём с огнём, а она раздобыла эту треску, и прибежала, счастливая, разбудила меня – теперь выздоровеешь! Упросила поваров, мне сварили уху… я только её и ела… Поднялась
 Но это случайно запомнилось, а главное – море! Оно светилось! Плывёшь в этом голубом сиянии, и навстречу прозрачные парашюты медуз… Сквозь них плывёшь! Другое измерение… Иная планета…
А они, вместо красоты этой… анимация, прости, Господи, их не устраивает…
Я хотела сказать, что мы с Васькой с радостью бы отпустили их в Турцию, чтобы они с папой отдохнули и от нас, побыли вдвоём, как в молодости. Что мне, по большому счёту сейчас ничего не надо, кроме моих собак и друзей. И в такие холода даже не верится, что когда-то будет ласковое безмятежное лето.
– А к Саше ты ходишь? – спросила мама.
– Давно не была.
– Ты ходи. – вдруг сказала она, – Почему-то из всех твоих друзей, мне спокойнее всего, когда ты с Сашей. Мне так с папой спокойно было.
Всё. Теперь Сашин черёд. Собственно, он не друг мне. Я не спрашивала, сколько ему, но, по крайней мере, лет на двенадцать он меня старше.
Познакомились мы на пляже. Этот случай мама запомнила на всю жизнь. Она лежала, устроив подбородок на высокой горке тёплого песка, шляпа с широкими полями отбрасывала тень на книгу. В небе плыли облака, похожие за сказочные замки из мультфильма про Джека, который полез на небо по побегам волшебных бобов.
Тишь, гладь и благодать. Томик Стефана Цвейга. И законопослушная я, играю рядом в свои куличики.
Я пошла к Волге, чтобы набрать в ведёрко воды. А у нас это дело так – рядом ГЭС, шлюзы, приливы-отливы. Взрослый человек их даже не заметит. Но ребёнок…Только что стоял на мокром песке, и вот – кругом вода. Волна отступала, маня за собой. И вдруг чья-то очень сильная и быстрая рука, обхватила меня за пояс, и я тут же оказалась высоко в воздухе. На меня – глаза в глаза – смотрел незнакомый парень.
Выражение лица у него было такое, что я не сомневалась – сейчас меня разорвут на мелкие клочки. Но парень спросил только:
– А где мама, знаешь?
– Вон, – указала я, вычислив маму на берегу по большой золотистой шляпе.
Вот кому попало по первое число! Парень, оказывается, работал на спасательной станции. И мама услышала, что все несчастья, если и случаются, то из-за таких вот мамаш, которые и не мамаши вовсе… если могут, вместо того, чтоб глаз с ребёнка не спускать, схватиться или за книжку, или за бутылку с пивом. Для парня, это были, видно равнозначные вещи…
Он подтолкнул меня к маме, и в этот день мы рано ушли с пляжа. Мама была раскрасневшаяся, и на вопросы отвечала невпопад.
Но чудо – парень каким-то образом меня запомнил, и позже, когда мы уже ходили купаться с папой и Васькой (при папе можно хоть всю Большую Энциклопедию от корки от корки прочитать, он плавает как дельфин и всегда начеку, если мы с Васькой в воде) – я чувствовала, что за мной наблюдают.
Их домик спасательный на пригорке, и рядом стоит лавочка, а на ней постоянно дежурит спасатель. Чаще – двое. Они сидят, издали такие похожие: крепкие, загорелые, в синих футболках. Я их до сих пор называю: «Двое из ларца, одинаковы с лица». Но Саша из них выделялся. Он выше их всех, по крайней мере, на голову. Я стала его узнавать, даже издали. И мне казалось, что свой чёрный бинокль он наводит именно на меня.
Однажды, кажется тем же летом, у меня уплыл мяч… Мой большой расписной мяч, который так весело качался рядом на волнах, вдруг выскользнул из рук, и очутился в нескольких метрах от меня.  Вот он, совсем недалеко, но там для меня уже глубоко. Я стояла и смотрела.
– Не ходи туда, – спокойный голос.
Саша сделал ещё шаг, вода не доходила ему даже до пояса, и подогнал ко мне мяч ладонью.
– Держи.
– Спасибо! – так искренне сказала я, обхватывая руками мокрое сокровище, что Саша впервые улыбнулся на моих глазах.
– Слушай, тебя мама не по фильму «Колдунья» назвала?  – и он проговорил, как-то неумело, будто прежде этих слов никогда не выговаривал, – Ты такая же…беленькая…Колдунья в детстве, наверное, такая была.
Я знала про этот фильм. Мы даже ходили на него в кинотеатр , но мы его не посмотрели. Это уже когда подросла, я узнала про существование такого закона, как «закон подлости».
Через десять минут после начала фильма мне отчаянно захотелось в туалет. Бедной маме пришлось пробираться со мной, поднимая весь ряд – у нас так тесно стоят друг к другу ряды в кинотеатре, и топать на первый этаж. Назад мы уже не вернулись. Деликатная моя мама не могла перенести тех слов, которые прозвучат, если мы всех поднимем снова.
Когда подросла, я стала заходить к Саше «на работу». У него можно было попросить большой, тяжёлый бинокль. У нас дома был, но маленький, театральный. А в Сашин можно было спокойно разглядеть даже собак, бегающих по противоположному берегу. Тот берег, на котором я никогда не была – как на ладони. Я смотрела жадно.
Иногда, если очень повезёт, меня брали с собой на лодке-«казанке». На том берегу, на островах, были дикие пляжи, и спасателям надо было посмотреть, всё ли в порядке там. Лодка неслась по тёмной воде, я сидела, ошалев от восторга. Порой удавалось и прогуляться по тому берегу, нарвать цветов, которые у нас не растут. Только за кувшинками мне Саша лезть не разрешал. Они растут там, где глубоко, со дна поднимаются их крепкие стебли. Саша доставал, бросал мне их на колени. У них такие твердые жёлтые лепестки… как из фарфора.
У мамы дома лежит старая игрушка, когда-то она купила её просто в киоске. Цветок, а если быстро-быстро нажимаешь на такой стерженёк, цветок начинает кружиться, всё шире раскрывая лепестки. Откроются они – и там сидит Дюймовочка. Остановишься, цветок мгновенно сложит лепестки, и вот Дюймовочку уже не видно. Не помню, из какого цветка в сказке, но я уверена с тех пор, что Дюймовочка родом из кувшинки. Более волшебных цветов нет. Они принадлежат сразу и воде, и этому миру.
Но вот чего Саша перенести не мог – это когда проснулась во мне мамина страсть к путешествиям.
Когда я пришла к нему в последний раз… Смотрю, его собака, толстая рыжая Матильда дрыхнет в «предбаннике» без задних лап. Из «спортзала» слышится грохот, наверное, кто-то из ребят со штангой разминается.
– Саш… - говорю я.
– Пошла нафиг, - говорит он, не поворачиваясь от компьютера.
– Саааш….
– Нафиг! Брысь! - и подчёркнуто увлечённо «мочит» очередного врага.
– Саш, а почему Матильда на меня даже не лает? Даже головы не поднимает….
Саша, наконец, поворачивается ко мне:
– Потому что ты её крест и карма! Она чувствует, что ей, порядочной собаке-спасателю, чья работа – пробежаться по бережку, и посмотреть, не тонет ли кто – залаять и позвать нас – ей придется искать тебя по горам и буеракам… Кто, – он барабанит пальцами по столу, – Кто на прошлой неделе опять зашмадрячился в ту пещеру?
– А как ты узнал? Саш… а ты в Семихатку весной пойдешь? – подхалимским тоном спрашиваю я.
– Если ты на пушечный выстрел подойдешь к Семихатке, пороть тебя я буду лично…
Я сажусь на диван, застеленный полосатым казённым одеялом. И украдкой топлю кнопочку чайника, которая в ответ загорается красным. Саша может ругаться долго. Но не нашлось еще на Земле такого плохого человека, которого спасатели не напоили бы чаем. А если руки замерзли вот как, как у меня, то какое ж это наслаждение обхватить ладонями полулитровую дымящуюся кружку..
– Сааш…
 – Ну, чего?
– Сколько пещер вы там прошли - пять? Шесть?
– Ты не подлизывайся, а забудь думать.
– А если как раз там…
Саша не одобряет любого риска со стороны дилетантов, к которым – с полным основанием – причисляет и меня. Кроме любопытства у меня за душой ничего нет. Кроме страстного желания узнать, что же там – в заповедной седьмой пещере Семихатки? Куда ещё не ступала нога человеческая. Вернее, не вплывала.
Но Саша не знает, что я там вообще была. А подписываться на то, что будет, когда он узнает, я не стану.
Не знаю, давно ли он стал таким…Может, с тех пор как в подземных лабиринтах погиб его друг Димка. Он тоже работал спасателем, только не в нашем городе. Заканчивались майские праздники, когда, уже вечером им позвонили рыдающие родители. Дети-студенты не вернулись из штолен. Один парень, три девушки.
Говорят, там пожар… Видели дым… Медлить нельзя…
Потом говорили, что Димка и двое ребят-спасателей, которые пошли в штольни вместе с ним, всё сделали неправильно. Их смена заканчивалась. Они устали. У них не было специального снаряжения. Нужно было сразу отзвониться, и вызвать специалистов. Самим не лезть.
Но когда ты слушаешь, как плачет мама, у которой под землёй осталась единственная дочка…
Студенты и так уже заблудились в штольнях, когда начался пожар. Там часто горят старые крепи. Владик велел Наташе и Лене сидеть и ждать его, он пойдёт на разведку. А ядовитый газ скапливается как раз внизу. Сидящие девушки попали в его облако, и через несколько минут уже были в беспамятстве. Владик тоже выбраться не сумел. Его потом нашли последним…
Когда же в штольни вошли спасатели, случился обвал, и преградил им путь назад…
Противогазов у них не было…
Я уже говорила о том, что на спасательной станции, на стене тоже висит гитара. Мне казалось, я никого не смогу слушать после Славки.
Но у Саши всё по-другому. Он берёт гитару:
…Выступаем на рассвете,
Над Сахарой дует ветер…
Ему не то, что далеко до Славки, ему до Славки, как от неба до земли. Короткие тревожные аккорды напоминают поступь в тяжелых ботинках… В сапогах… Печатающий солдатский шаг…
Но Сашин голос… Он такой взрослый, Саша… Мы со Славкой рядом с ним – дети. И не просто по годам. Через что только ему ни пришлось пройти. И сколько он умел и знал всего по сравнению с нами. Пусть ничего не говорили ему имена гитаристов, но из каких только переделок он ни вытаскивал людей. На моей памяти только – взять того ненормального, что решил поиграть в альпиниста, и сорвался со скалы на узкую полоску берега, такое место, куда по суше не пробраться, а течение там такое сильное… Саша же и спускался со скалы, привязывал, страховал…
 …Ну, а если я не выйду из огня -
От несчастья от такого
 Ты найдешь себе другого,
И навеки позабудешь про меня…
В эти минуты у меня отчего-то сжимается горло.
Мы выходим на рассвете,
Над Сахарой дует ветер,
Поднимая нашу песню до небес.
Впереди – пески Синая,
Позади – страна родная
 И тяжёлый карабин наперевес.
Мама права – главное чувство, которое испытываешь рядом с Сашей – спокойствие. Будто знаешь, пока он жив, с тобой ничего случиться не может.
 ***
В музыкальной школе в течение учебного года устраивали четыре концерта. «Осенний бал, или посвящение новичков служению искусству», когда старшие выступали, показывая свое мастерство вновь принятым, потом новогодний вечер – тут уже все, кто мог…всем давали слово – не столько концерт, сколько праздник. Почти летний, завершающий, отчётный концерт – фактически, переводной экзамен. И до него – весенний. Пасхальный.  На него меня и пригласили.
И я пошла. Хотя времени не было вовсе. Только уроки наскоро сделать, и бежать в приют, где каждые руки на счету. Если я не приду – никто не погуляет с Шанси, и напрасно она будет протягивать чёрные с проседью лапы сквозь решётку, стараясь остановить проходящих – подойди… Положи мне руку на голову…
И вычесать Бэка. Если этого не делать хоть раз в неделю, такие будут колтуны! А стричь нельзя – ещё холодно. Красавец Бэк, похожий на волка с печальными и мудрыми глазами.
И помочь Каринке вечером накормить всю свору… Сто пятьдесят клеток. Триста с лишним собак. Миски мыть…
Но Славка позвал, и этим было сказано всё. Вёл он меня, как за верёвочку. И к сердцу та верёвочка была привязана.
Обречённо сидела я в последнем ряду концертного зала. Я еще надеялась отсюда успеть в приют таки. И была я в привычном толстом свитере и джинсах. Забилась в уголок. Все такие нарядные! Торжественные! Храм искусства. В школе, «в миру», уже так не одеваются. Белые блузки с воланами, длинные строгие юбки. Манишки, банты. Мальчики в костюмах.
И я, от которой если принюхаться, всё-таки тянет псиной…Свитер мой рабочий хоть каждый день стирай.
Тёк концерт своим чередом. Прелюдии сменялись ноктюрнами, девочки с хореографического отделения танцевали вальс и «русскую». Не шли мальчики на это отделение, хоть убей, и ещё постараться надо было поставить им красивые танцы, и чтобы отсутствие партнёров не бросалось в глаза.
Посторонних в зале не было почти. Ученики, педагоги и родители. Такие восторженные глаза! Я не знаю, смотрел бы на меня так папа. Скорее всего, он бы спокойно глядел, как бы говоря: «Инга, я тебе доверяю. Я знаю, что ты всё сделаешь хорошо, как только можешь».
Он не склонен к восторгам, мой папа. Для него, главное, чтобы отдал силы и душу. По максимуму. Только так – честно работать. А искусство он тоже считал работой.
Что же это я… Задумалась и не заметила… на сцене уже стояла педагогиня. Седые волосы уложены в причёску. Платочек на шее. Настоящая дама. И обнимала Славку. И улыбка у неё была особенная. Почти материнская.
- Славочка, звёздочка наша… в этом году заканчивает школу. И я с гордостью могу сказать, что его пригласили продолжить обучение в Австрии.
И короткий, неудержимый проблеск Славкиной улыбки. Торжествующий.
Дальше я не видела и не слышала. Я пробиралась меж рядов.

… Тоска навалилась на меня. И отпустить не могла.
В такие минуты я всегда шла в свою пещеру. Только здесь приходили в порядок мысли и успокаивалось сердце.
Вот и сейчас. Я прижалась к каменной стене, поросшей мхом, и прикрыла глаза.
Значит, Славки у меня больше нет. И не было его у меня, если честно. Но как же мечталось... с каждым его звонком…когда я лежала, подсунув под ухо телефон и слушала его игру…когда я его видела в нечастые наши встречи…какой это был разряд тока…как долго я не могла успокоиться!  Никогда и ни с кем рядом не было у меня такого. Никогда так не говорила без слов душа, как когда я слушала его игру.
Но ему и в голову не могло прийти, что его отъезд что-то для меня значил. Он был только счастлив. Что ему я!
Я оставалась. Оставалась наедине со своей собственной жизнью. Со школой, которую нужно было окончить, и тем делом, которым стану заниматься после неё. Я ещё не знала, что это будет за дело. Понимала только, что самое важное для меня – быть кому-то жизненно необходимой. Насущной. И жить, по совести. Как те люди, которых мне дано было встретить.
А сейчас только сцепить зубы и идти… день за днём, шаг за шагом…И радость вернётся ко мне, она не может не прийти. Потому что рядом есть Анна, Саша, мои папа и мама, Алёша Литошин, и наша Наталья…
Я не помню, сколько прошло времени… Ещё не темнело. Но свет в пещере всё же менялся. Становился глуше…
Барон лежал возле моих ног. Он мог так весь день пролежать, ему хватало, что я – рядом. Время от времени он поднимал на меня янтарные глаза. Ему хотелось, чтобы я что-то ему сказала.
- Ну что, брат – пошли?
Устало – всё-таки столько километров отмахала, добираясь – я поднялась и пошла к выходу из пещеры. И обмерла.
Да, нынче открыли шлюзы на плотины. Спускали весенние воды. Да, наверное, река уже разливалась, когда я шла сюда. Но теперь невысокие волны уже плескались у входа в пещеру. Река языком заползала внутрь. Но как же узка тропка, ведущая отсюда вдоль гор…Не пройти. Просто не пройти… Она уже вся под водой, а наощупь – это безнадёжно.
Мы с Бароном оказались в ловушке.
Пёс мой не вступал пока в воду – ледяную. Переминался, ждал.
Семихатку по весне заливает полностью. Не так быстро, конечно. Не за несколько часов. Но не выбраться мне сейчас отсюда. А будут искать… Пока догадаются…
И я присела на корточки, обняла белую голову с рыжими ушами. Только два существа на свете могли сейчас помочь.
- Барон - к Саше! Плыви к Саше. Ты доплывёшь - ты же большая сильная собака… У меня нет ручки и листка, написать ему записку, но он умный, он сам всё поймет. Ты только доплыви – хорошо? Позови…
Барон понял команду. Сколько раз мы с Сашей гоняли его вдоль всего пляжа – к спасательной будке! Сколько колбасы было скормлено! Но… вода? Он оглянулся. Заскулил.
- К Саше!
И, повинуясь настойчивому голосу моему, он вступил в воду. Пошёл… Поплыл… Он верно плыл – направо, за мыс. Скоро уже сможет выбраться на берег.
Я пошла вглубь пещеры. Села на камень. Закрыла глаза. Надо о чём-то думать…Меня обступили собаки. Белые, чёрные, рыжие… Наши рыжики…Я ощущала под руками их головы. Тыкались в шею, в щёки их холодные носы. Им не было страшно даже в последние минуты перед Радугой. Отчего же мне? Ведь они со мной… Я сидела и знала, что надо только дождаться…и он непременно будет… он не может не быть… рокот Сашиной моторки.

***
«Инга, привет!
Я уже отвык писать настоящие письма, те которые на бумаге и в конвертах. Но ты сказала, что летом будешь в деревне, где Интернет не водится, и я взялся за ручку. Представляешь, поймал себя на том, что не помню, как пишется буква «ч». Когда нужно было заполнять всякие документы – это за меня делала бабушка. Она в своё время вдоволь намоталась с театром по заграницам, и быстренько написала всё «на пять». Я только расписывался там, где она тыкала ручкой.
Но теперь уже всё позади, и консерватория в Вене «приняла меня в свои объятия». Другие бы спросили меня – нравится ли мне Австрия, где я живу, что успел увидеть?… Но ты всегда умеешь спрашивать самую суть, и, конечно, задала бы один единственный вопрос: «То ли это, что ты хотел?»
Инга, я не знаю! Для кого-то из моих знакомых по музыкальному миру, не было бы иной цели, кроме того, чтобы учиться как можно хорошо, и остаться в Европе. Преподавать где-то здесь, выступать, а в Россию  ездить разве что с концертами. А я не знаю – моё ли это?
Между тем, мне живётся здесь легче, чем многим студентам. Родные сняли  квартиру, и мне не нужно думать о хлебе насущном. 
Ровесники мои вынуждены подрабатывать, чтобы не сидеть впроголодь, и иметь какие-то карманные деньги. Я же могу сосредоточиться только на музыке. Думаю, это оправдывает себя, так как преподаватели оценивают мою игру уже достаточно высоко. Из России нас тут немного, и все – после музыкальных колледжей,  после школы – я один. Но у нас были отличные преподаватели, у них было, что взять. И программа впереди такая интересная, что просто восторг.
Тем не менее, мне трудно. Я учу немецкий язык. Языки мне даются легко, я прилично знаю английский и французский, но немецкий начинаю с нуля. И когда я в кафе заговорил с однокурсницей по-английски, она как-то так презрительно фыркнула через плечо, и сказала, что преподаватели велели говорить со мной только по-немецки, чтобы я быстрее погрузился в языковую среду, и на другом языке она мне отвечать не станет. И так всё другое вокруг, всё чужое, а теперь, я ещё и без языка. Я, конечно, выучу немецкий, но в том, что люди  все здесь такие правильные, так жёстко следуют указаниям – во всём этом для меня тоже чужое. Чуждое. Мне кажется, такой человек и музыку до конца понимать не может. Ведь искусство – это всегда любовь, а любовь – это всегда милосердие.
И когда я играю, уже вечером, у себя – и для себя, мне так жаль, что здесь никто не умеет слушать так, как ты, Инга.  Мне этого очень не хватает… Только ты  будто живёшь в той вещи, которую я играю.  И то же самое видишь, что и я. Помнишь, как мы вместе увидели лунную ночь в романсе Гомеса? Мне не хватает тебя, Инга.»
Я сложила письмо и засунула его обратно в конверт, густо заклеенный марками. Письмо я читала, сидя на полу. В нашем доме нет другой мебели: стены, пол и спальники. Уже месяц я живу  в деревне, вместе с археологами. Нам дали заброшенный дом. В нем две комнаты. В одной живем мы – студенты и я. В другой преподаватели с кафедры археологии: Риза Салихович и Наталья Петровна. У них же стоит плитка, на которой дежурный готовит обед, пока все на раскопках. Сегодня дежурю я. Варить надо целое ведро еды – каши или супа, а плитка такая слабенькая, хорошо, если за два часа вода закипит. Я раскочегарила плитку и жду, пока нагреется, а в ожидании ещё раз перечитала письмо.
Славка сейчас в Вене, а я сижу «на полу в Ленинграде», то есть,  в деревне Ряскино. Как я сюда попала? Как только закончился учебный год, моё будущее обсуждали, образно говоря, держась за сердце, папа, мама и Саша. За сердце не держался только Васька. Он сидел, обняв за шею Барона, и сверкая глазами, ожидал, куда же меня отправят, чтобы присоединиться.
Саша клялся, что не допустит меня ни в одно место, где есть – водоём, горы, обрывы, пещеры, где есть хоть что-нибудь, кроме ровного поля. Да и то…
– Ну не сажать же Ингу, как собаку, на цепь, – говорил папа.
– У нас даже Барон на цепи не сидит, – вставлял Васька, – Только раньше.
– Подождите, – маме пришла в голову идея, – мы с университетом дружим. Наш музей. У них летом обязательно практика. У историков… у филологов…Преподаватели за студентов головой отвечают. Воркуют над каждым….
Нет, я не скажу, что наши преподаватели особо над нами воркуют. Они оба такие спокойные, видимо, уже привыкли ко всяким студенческим выходкам. Мы раскапываем МЖК – «молодёжно-жилищный комплекс», как выразился Андрюшка Бузынин. Древний город и могильники, почему-то вс ё больше детские. Находим в земле такой овал, там почва другого цвета. Допустим, везде рыжая, а там чёрная. Садишься над этим местечком с совком и кисточкой, и потихонечку, буквально по щепотке земли –  её выбираешь… И видишь на дне маленький, как кукла, скелетик, который лежит на боку, и рядом горшочек с окаменевшим зерном.
Девчонки сперва боялись – как же, могилы раскапывать! – а потом привыкли. Если усопшим три тысячи лет, то это уже просто история. А я один раз нашла наконечник стрелы, а Васька в тот же день – разноцветные бусы. Но стрела была ценнее, железо  вообще очень редко попадается.  Наталья Петровна от счастья хотела нас чем-то вознаградить, но тут единственный маленький магазинчик. Шампанского не купишь, мы же числимся как дети. А сок был какой-то просроченный, и мы остались без угощения.
Мы бы всей нашей дружной студенческой толпой и от молока не отказались, но с молоком тут напряжёнка. Отчего-то в деревне всё больше разводят овец. Мама когда-то говорила, что овцы – глупые животные. Сейчас!  Вечером, когда стадо возвращается, то одна, то другая хозяйка выходит на улицу, и зовёт: «Надька! Надька!» (почему-то их через одну зовут «надьками») и овца летит по улице галопом, и копыта у неё стучат, как у лошади, и такое счастье на морде!
Я сразу вспоминаю своих собак. Им бы тут побегать вволю, по полям, по лугам…Годами ведь ничего, кроме клеток, асфальта… И каждый день, я думаю, как там девчонки справляются? Если зимой проблема наша – накормить, и, по возможности, обогреть зверьё, то летом – напоить. Попробуй, отыщи в жаркий день в городе воду! Для собак и кошек автоматов с газировкой и фонтанчиков не предусмотрено, и можно только представить, как они мучатся от жажды. Наши оставляют воду в плошках, где только можно: возле подъездов, на стройках, на заброшенных дачах.
А Оля Ларина, главная «кошатница», только-только отмучилась от «сезона котят». Те самые мартовские вопли, о которых уже столько анекдотов сложено, обернулись в мае крохотными пушистыми комочками, изначально бездомными, или теми, кого бессовестные люди подбрасывают  – в подвалы, под двери столовых и магазинов, той же Ольге под дверь квартиры… И как покинуть этот детский сад, который только-только глаза открыл, когда для них опасность везде: и мальчишки, для которых котята – живые игрушки, и злые тётки, готовые ногами отпихнуть малышей от своих подъездов, и собаки, и даже большие вороны…
Сколько Ольга положила сил, чтобы выкормить самых слабых кошат с чайной ложечки, найти по возможности им хозяев, или, на крайний случай, пристроить в приюты!  Говорят, что со смертью человека умирает целый мир. А Ольга так же и про котят думает. Вон пишет, что кошачий поток потихонечку пошёл на убыль, хотя совсем, конечно не иссякнет. И найдёныши на её руках останутся всегда, пока люди не начнут стерилизовать своё зверье.
Ещё немного, совсем немного дорогие мои, мы с Васькой добудем здесь, для родительского спокойствия, а потом приедем – и включимся. Так же будем мотаться по всему городу, разливая воду, подбирая больных, ища приют бездомышам. И не снять нам эту лямку с плеч никогда. Потому что нельзя быть добрым на время, и «включать» жалость, когда тебе захочется. Потому что нельзя жить иначе с растревоженным сердцем.
Вы, конечно,  спросите про Барона…. Он с нами, а как же…  С утра метался между мной и Васькой: на раскоп идти, или остаться тут, при кухне? Хотя со мною было соблазнительнее, он знал, что тушёнка ему всяко перепадёт, но всё же он мудро рассудил, что здесь с мною вряд ли что случится, а вот за Васькой надо проследить. И убежал, вместе с нашим «археологическим отрядом». Толстый он стал – ужас. А чего ждать, если у него такое море обаяния?   Каждому он суёт лапу, и даже выучился стоять столбиком, помахивая передними лапами в воздухе. Конечно, всякий тает и угощает – хоть конфеткой, хоть печеньем, хоть бутербродом.
Но главное, у Барона выражение глаз изменилось. Я вспоминаю, какой он был растерянный, когда впервые появился у нас. А сейчас – ну, ребёнок! Глаза доверчивые, любящие… Он теперь не боится любить.
По выходным ко мне приезжает Саша. Здесь единственная дорога, наше окно как раз выходит на неё, и я издали вижу, как он идёт. Высокий, шагает легко, хотя за спиной тяжёлый рюкзак – мама с папой обязательно напихают передач для нас, голодных. В прошлый раз мы такой торт сделали из печенья, сгущёнки и орехов!
Наши все липнут к Саше, ждут его рассказов. Про спасательный отряд на Кавказе, где он раньше работал, и про наши местные пещеры - куда стоит идти, куда нет? Правда ли, что горы изнутри изрезаны штольнями, и тянутся они на десятки километров? . Они спрашивают, в каком месте Волга особенно глубока, и когда в последний раз там ныряли до самого дня.
Саша умеет рассказывать так, что, хотя ребята и слушают, открыв рты, про все эти «связки», ледовые лбы, страховку и прочее… они понимают: такая захватывающая, с их точки зрения, и жизненно необходимая работа, требует большой подготовки, и надо быть настоящим мужиком во всех отношениях, чтобы её потянуть. Нам до этого ещё расти и расти. Саша никогда не хвалится, ему в голову не может прийти это, наоборот, мы понимаем, что работа его – сродни войне, когда идти приходится на такое задание, откуда можешь и не вернуться, но идти нужно, чтобы спасти другого.
А потом нас отпускают гулять. Остаётся по правую руку – магазинчик, по левую – старая заброшенная школа: бревёнчатые стены, провалы окон. И мы долго идём по дороге, вьющейся через поля. Золотистое море, волнуются, как море,  колоски. И так поют кузнечики, и так трогательны - как века назад, и по сегодняшний день – синие глаза васильков, там и тут выглядывающие меж колосьев.
Саше никогда ничего не надо объяснять. При нём ничего не надо изображать. И я ничуть не стесняюсь, когда в какую-то минуту просто присаживаюсь, и глажу – сухие колоски, и лепестки цветов, и случайно попавшего под руку кузнечика, и тёплую пыль… Как же я люблю всё это! Как люблю жизнь, со всеми её трудными минутами, и минутами счастливыми…  И как я люблю свою землю, вот эту, которая сейчас под рукой, такая родная и тёплая….
  Семь пар железных башмаков


 Леночке Левыкиной - чудесному человеку и доктору, мудрому и терпеливому - с любовью и дружбой - посвящаю.

1.
Я живу в башне. Это заводское общежитие. Дом сталинской эпохи- два крыла его, разошедшиеся под прямым углом, в центре сходятся в башню. Я живу на самом верху, выше - лишь крыша, увенчанная серебряным шпилем.
У меня комната размером с платяной шкаф. Только из этого шкафа нельзя шагнуть в  Нарнию. Можно лишь сидеть на подоконнике, и смотреть на город с высоты. Окно выходит на невысокую гору - до сих пор краеведы спорят: что окружает городок наш - горы или холмы? У подножия горы - старые гаражи и сараюшки. И ещё ближе -  ветка железной дороги. Вечером по ней, подрагивая серо-красными вагонами, проходит поезд на Москву. Утром второй поезд - близнец первого - возвращается из Москвы обратно.
В фильме «Безымянная звезда» - помните? - жители маленького городка спешили на перрон, чтобы взглянуть на пролетающий мимо «дизель». Он связывал их с большим миром, давал возможность вдохнуть ветер дальних странствий. Вокзал был -  своего рода - порт. У нас, конечно, на перрон приходят только отъезжающие и встречающие, да и далеко от нашей общаги до вокзала.  Но летом, раз в неделю, пускают ещё дополнительный состав - на Адлер. И вот тогда, к шести вечера, я устраиваюсь на подоконнике, и жду, чтобы взглянуть на него.  Те, кто мелькают в вагонных окнах - через два дня увидят море. А я его не видела двадцать лет.
Наше общежитие тоже похоже на вагон поезда. Длинный узкий коридор со множеством дверей, и кипит здесь бурная жизнь -  курят, ругаются, сплетничают, флиртуют, и просто глядят в окно - хотя бы другое, не своё, опостылевшее. Маленький, чем только ни пропахший туалет, незакрывающаяся форточка, холодные сквозняки - точь-в-точь как по ночам в вагоне, когда поезд мчит. И вечный гул голосов.
Последние пять лет я живу в комнате одна, и это великое благо. Закрыв дверь, можно хотя бы зрительно остаться наедине с собой - слышать-то общаговскую жизнь всё равно будешь, никуда не денешься. И войти в любой момент может кто угодно. Хорошо, если со стуком.
Мэр постучал. Он у нас считает себя демократом, каких поискать, и всё ходит по местам присутственным - по больницам, школам, общежитиям. Толку с этого немного - не припомню, чтобы в больнице прибавилось врачей, или появились лишние талоны, а в школе затеялся крупный ремонт. Но посочувствовать мэр умеет. Он маленький, розовощёкий, поход на собачку Друппи из популярного американского мультфильма. Выслушает тебя, посмотрит наивными чистыми глазами, расскажет, что у него всё ещё хуже. У тебя всего лишь суп жидковат, а у него такой мелкий жемчуг, что голова кругом - не знай, что делать!
Весь город знает, что мэр торгует землями на побережье, и, если сменится губернатор - его тут же схватят руку. Но пока нынешний губернатор у власти (грешит тем же, только масштабы другие) Александру Ивановичу нашему надо показать - как он любим народом, близок к нему и с каждым человеком может найти общий язык.
Дошел черёд и до нас. А моя комната - первая, как раз напротив лестницы. Мэр постучал и тут же вошел. С улыбкой - милый такой дяденька, приятный во всех отношениях. Розовый, точно вырезанный из куска туалетного мыла, благоухающий дорогим парфюмом.
А я даже встать не успела. Ходить по моей комнате особо негде - три шага от окна до порога, и столько же поперёк. Поэтому, когда я дома, то всё больше лежу на постели и слушаю музыку.  Всё моё богатство - маленький планшет. Подруга подарила - Таня Морозова, я о ней потом расскажу. Так вот - планшет, несколько книг на подоконнике, и колченогий кот Юлик. Нелегал, котов в общежитии держать не положено. Но когда девчонки с третьего этажа принесли котенка, подранного собаками – у них не поднималась рука ни в ветеринарку его нести  (жалко! Усыпят его там!), ни лечить самим (невозможно смотреть, Поля –ты уж сама как-нибудь ему помоги)
Ну, Поля, то бишь я, и измудрялась месяц - смазывала, перевязывала, шила ползунки с дыркой для хвоста, стирала испачканные, и вкладывала несчастному в пасть дорогую ливерную колбасу - мягкую как масло, можно есть даже покалеченным ртом.
Теперь Юлик - огромный кот, невероятно талантливый попрошайка - чуть ли не канкан на задних лапах станцует, если учует колбасу. Когда он выходит на общую кухню - ему не отказывают в угощении даже многодетные Лифановы.
Но главное - по ночам он спит у меня шее, мурлычет в ухо, греет - сквозняки-то гуляют почти в каждой комнате, а в башенке моей ещё почище, чем где-то. И мурлыканье у Юлика такое успокаивающее, доброе, из детства.
И вот, входит мэр наш, Александр Иванович, а я тут слушаю неприличную песню Слепакова, и Юлика одной рукой за спину запихиваю, а он рвётся  проверить - вдруг мэр с колбасой пришел?
Но мэр, наверное, не знал, что коты в общаге в принципе запрещены, и Юлика держит здесь как раз всенародная любовь - о которой мэр мечтает для себя самого. Поэтому на кота он внимания не обратил - само собой разумеющееся. Оглядел мэр мои покои пятиметровые, поинтересовался как тот Морозко из сказки - у замерзающей девушки: «Тепло ли тебе, девица, тепло ли тебе, красная?»
– Всё ли у вас здесь хорошо? Всем ли довольны?
Я заверила, что лучше может быть только на кладбище, он сделал вид, что не расслышал. Мы поулыбались друг другу и разошлись к взаимному удовольствию.
Если говорят, что жизнь - это вечная дорога, то нам - в нашем поезде-общаге – ехать и ехать. Как раз до названного мною мэру маршрута.
Хорошо, что у меня комната с видом на железку и горы. А если б на другую сторону - был бы виден парк, за которым стоит дом, где мы жили с Дедом.
2
Их скоро не будет, тех домов. Встанут на их месте одинаковые, безликие «третьи улицы Строителей».
Только в памяти, если закроешь глаза, останутся навсегда родные наши «засыпухи». Тесные подъезды, выкрашенные синей краской. Крутые лестницы на второй этаж, скрипучие ступени. Запах жареной с луком картошки. В любую дверь можешь постучать – каждого знаешь в доме – не только в лицо, но всю историю  семьи его до седьмого колена.
Огромные дворы, такие тенистые летом. Не было тогда здесь никаких детских площадок, только железные качели-вертушки. Только мяч, которым мы били в эти старые добрые стены. Брось – поймай, брось – хлопни в ладоши – поймай, брось – обернись вокруг себя – поймай. Наши простые игры. Мяч и скакалка.
Девчонки завидовали мне - их часу в десятом вечера матери уже звали домой, и не отвертишься – вон, машет из окна полотенцем. Мол, не послушаешься, сейчас выйду, да этим полотенцем, вдвое сложенным, по спине…
Меня Дед не звал, и в этом было уважение: сама знаю когда – и приду. Дед  вообще уважительно относился к желанию каждого, и даже когда моя мамочка в семнадцать лет укатила жить в северную столицу – не запретил ей, не высмеял это сумасбродство. Слова не сказал против. Бабушки в ту пору уже не было на свете, но он утверждал, что мамочка моя пошла именно в неё. Бабушка в юности тоже – когда родители ей запрещали гулять, и даже прятали туфли – дожидалась темноты, надевала поверх носочков галоши – чем не лаковые туфельки в сумерках? – и бежала на бульвар.
– Против крови не пойдешь, против сущности своей, – считал Дед, и никого никогда не гнул. 
   Не знаю уж, что тогда укусило мамочку, какая муха странствий, отчего ей так непереносимо было жить и дальше в маленьком городе, а только сорвалась она «в белый свет, как в копеечку», на бумажную фабрику в Ленинград. Тогда это не редкость была – завербоваться, уехать, стать рабочей. Называлось – уехать «по лимиту». Отработаешь, и остаёшься жить в вожделенном городе, прописку получишь.
На тяжелой работе мамочка моя быстро надорвалась. Отлежала в больнице, и потом много лет кочевала по Ленинграду-Питеру, меняя службы и жильё. Тяжелее всего пришлось ей в одну из зим, когда работала она администратором в клубе, а жила внизу, в неотапливаемом подвале. Сторож разрешил ей там ночевать. Согревала мамочку собака по имени Джан, кабы не в том же дворе подобранная.
Самое трагичное было в том, что случилась тогда у мамочки несчастливая любовь. И прямо из угла этого ночлежного – увезли её в больницу, где она родила мертвых близнецов, мальчиков. Врачи говорили, что дети погибли от голода. 
Деда эта весть ужаснула, конечно, когда дошла до него. И когда несколькими годами позже мамочка ждала меня (плод несчастливой любви номер два) Дед настоял, чтобы ребёнка сразу по рождении отдали ему на воспитание.
Мамочка приехала, виновато сунула сверток в розовом пикейном одеяле в неумелые тогда Дедовы руки – и укатила назад в Питер. («Это мой город, у него даже пульс мой, а здесь, у вас, всё замерло, как в болоте»). Теперь у неё там очередной – не знаю уж, какой по счёту муж, квартира «на Ваське» – то бишь, на Васильевском острове, работает она, кажется курьером в фирме….
Она не навещала нас с тех пор, и мне никогда не хотелось съездить к ней, чужому по большому счёту, человеку. Мы и не перезваниваемся – не тянет нас говорить друг с другом. Лишь несколько раз в год – к Пасхе, да к Новому году, приходят от мамочки открытки. Галочка, дань традициям. Эта традиция – окликать открытками –единственное, пожалуй, что осталось в ней от Деда. Так же скупо ей пишу и я.
Но больше у меня никого нет на свете.
3
А с Дедом нам жилось хорошо. У меня же не просто Дед, он же героический Дед - пулемётчиком на войне был.
Это сейчас все гордятся предками-дворянами, и ищут в родословных хоть капельку голубой крови. А Дед мой из семьи крестьянской. Голод прошел.
 – В тридцать третьем, - рассказывал он, – Мы в колхозе собирали на полях жуков. Их столько было на хлебе! И если полную литровую бутылку их наберёшь – значит, получишь черпачок затирухи, похлёбки мучной.   Её чем-то заправляли, кажется, луком… И как мы, мальчишки, рвались, чтобы собрать жуков, выполнить норму – и покушать…
К слову – готовил Дед из рук вон плохо, и пока я не подросла, и не взяла это дело в свои руки, главной нашей едой, был суп, подобный той самой затирухе – беловато-мутный от муки, и сверху плавают кусочки обжаренного лука. Было в нём убеждение, что в похлёбке той – сила жизни.

4
Хлопот со мной Деду хватало. Хоть и воспитывалась я у него почти с рождения, но видно слабая моя мамочка не смогла заложить в меня здоровья. И я всё хворала и хворала, подхватывая болезни от каждого сквозняка, от каждого «чиха» рядом. Сидела дома с подвязанным горлом и с котом на коленях. Наверное, поэтому мне кошачьи песни навсегда – память о детстве и дедушке.
Наша молоденькая участковая доктор уж не знала, что делать со мной – то и дело в лёгких такие хрипы, будто «гармошки поют». Она передала меня под светлые очи главврача.
Маленькая пожилая женщина, изящная и немногословная, долго выслушивала меня со всех сторон, и, вопреки ожиданиям, не назначила никаких лекарств:
– У меня был ещё один такой же больной мальчик. Я их с мамой послала в Пятигорск. И вы знаете, я их давно не видела…
Дед переживал сложные чувства. С одной стороны, он прямо расцвел – это было его родное Ставрополье, благословенные места. С другой – мы жили на два рубля в день, и ох, как долго, придется нам копить, чтобы позволить себе эту поездку.  Но ждать было нельзя, меня велели отвезти на курорт в это же лето. Деньги пришлось занять.
В поезде Деду всю дорогу было плохо с сердцем. Окно в купе не открывалось – заделано намертво. Пыльное толстое окно в деревянной раме. Воды не достать, остановки редко. А встанет поезд – так к каждому киоску, где продают лимонад – выстраивается очередь. Не успеваешь достоять её, как объявляют посадку. Да ещё по внутреннему, поездному радио всё время пела Алла Пугачева, которую Дед терпеть не мог  и называл «Женщина, которая орёт».
Я так жалела, что поездка стала для него подобием пытки. Для меня же она была первым путешествием в дальние края, до волшебных черт преображённой детским восприятием.
Сейчас я уже не могу спать в поездах так, как тогда. Заберёшься на верхнюю полку, пристроишь на сетчатой полочке для шляп пупсика – единственную игрушку мою, подоткнёшь под голову подушку – и дорога будто качает тебя в колыбели, спишь и спишь… И веришь, что проснёшься уже, и всё будет по другому, не так, как дома.
Так и происходит. Через два дня пейзаж за окном резко меняется. Кончаются, казавшиеся бескрайними,  поля и степи. Поезд идёт через леса, уже иные, не такие как наши – южные. Я еще не знаю названий этих деревьев,  но таких у нас нет.  И вдруг, видные издалека, начинают подниматься горы, то тут, то там –  и тоже иные. Наши, жигулёвские,  плавно переходят одна в другую. Здесь здоровенная гора может стоять особняком. И пока ещё поезд обойдёт её со всех сторон 
Но поднимается,  наконец во всём своём великолепии – резной пятиглавый Бештау. Позже узнаю я легенду разрубленном соперниками богатыре. И рядом Машук – по легенде, окаменевшая красавица, но и сразу причислила я эту гору к женскому роду. Такие плавные были её очертания… Она напоминала зелёную конфету трюфель
Ехали мы, конечно, «дикарём», в то время путёвки свободно купить было невозможно.  И теперь нам предстояло искать жилье. Прямо на привокзальной площади нас подхватила пожилая женщина и начала сулить райские условия – и ближний пригород – почти центр, всего несколько остановок на трамвае, и речка рядом… Речка оказалась Подкумком – узкий, мутный, после Волги, он не произвёл на нас впечатления. Мы были избалованы необъятной ширью Жигулёвского моря. И переезжая Подкумок через мост, на трамвае, подумала удивлённо: «И они это называют рекой?». Не зная, что через несколько дней заворожит меня красота горного Баксана, несущегося по камням, одетого пеной…
Действительно, дом хозяйки был на берегу, двухэтажный. Нам отвели проходную комнату, и после того, как мы уплатили деньги, воспринимали  как нежеланных гостей, которые хорошо, если меньше путаются под ногами.
Но уже тогда, с лёгкой руки Деда, я стала отметать всё это внешнее, бытовое, как мелочь. Стоило ли обращать внимание на неприветливость людей, приютивших нас, если мы приходили туда лишь поздно вечером, чтобы упасть на кровати и заснуть. А целый день был заполнен – и даже переполнен впечатлениями, яркими, до болезненности.
   Гораздо большее впечатление на меня, как на ребёнка, произвело другое. Я в тот день пришла в ужас от лечения, которое мне предстояло проходить все три недели. Вода. Там самая вожделенная, неповторимая вода, за которой сюда едут со всей страны, которую можно пить только здесь, и невозможно разливать в бутылки. Иначе она потеряет всю целебную силу. Какой же эта вода оказалась дрянью!
В центре города стоял настоящий «питьевой дворец», где воду можно было получить разную. Но не на «любой вкус», а «шо вам назначено – то и пейте». Вода была  и холодная, и тёплая и почти горячая, газированная и негазированная, пресная и солоноватая… Нет бы выбрать самую вкусную и хлебать её хотя бы без отвращения. Источник № 17 например. Холодная газировка.
Но мне-то велели лечиться  источником «нумер два».  Наособицу стоял павильон, изощрённое орудие пытки. Будто каменный свиток в пёстрых квадратах мозаики, и краники из него со всех сторон. И течёт водица, оставляя в жёлобе белый осадок солей. И запах…Омерзительный запах сероводорода. Вода горячая, солоноватая, вонючая – наицелебнейшая. Помню, как я тогда рыдала, зажатая в угол Дедом:
– Пей!
–Не могу! – и безыскусно, по-детски, –  В эту воду как будто кто-то напукал!
–Не для того мы ехали за тысячи километров, чтобы ты сейчас капризничала!
Плачу, стараюсь не дышать и глотаю…
Дня через четыре – в каждый из них мы пьём целебную воду – происходит чудо. Как уже говорила, я была такая худая, что массажисты вздыхали: «Тут не за что взяться…Блокадный Ленинград…Кожа да кости»
И вдруг  захотелось есть – страстно. Я мела еду как пылесос, то есть как обычный ребенок, от бутербродов с колбасой до пирожных «птичье молоко». Сюда приезжал отдыхать бомонд, и даже в обычных магазинах продавалось то, чего по всей стране было днём с огнём не сыскать.
Вместе с едой пришли силы. Я начала оглядываться по сторонам. Кто-то из экскурсоводов рассказал ещё одну легенду, запомнившуюся на долгие годы. В этом краю выращивают знаменитых арабских лошадей. Среди них есть белые. Но они не рождаются такими. Их высекают из мрамора и сбрызгивают минеральной водой. И они оживают. Я поверила свято, потому что поняла – в воде этой жизнь.
Люди знали это испокон веков. Пятигорск  был живою историей. Почти немедленно в книжном киоске при грязелечебнице Дед  купил Лермонтова «Герой нашего времени», и прочёл мне эту книгу  вслух. Там же были и стихи Лермонтова, ставшие для меня ещё одним чудом. Кавказ создал Демон во время любви к Тамаре. Это не могло быть иначе.
Дед был неутомим в поездках, стремясь показать мне как можно больше. Лёгенький, худенький дедушка мой в неизменном белом костюме. Нужно только уметь смотреть, тогда много удивительного увидишь. Надо тренировать глаз, подмечая малое, восхищаясь им, любуясь. И тогда Бог даст больше. В Кисловодском парке меня поразили доверчивые белки. Стоило подставить к стволу дерева ладонь и поцокать языком, как белки тут же спускались, опирались на ладонь передними лапками, щекотали её носами, усами, ожидая угоститься семечками или орешками.
Прямо из земли, из гранита,  струились многочисленные родники, стекая в реку – это была долина родников. Хрустальные струи.
Мы поднимались асфальтированной дорожкой – Дед  говорил «терренкур». Звучали слова – «Красные камни», «Храм воздуха», но ничего, кроме величественной панорамы гор и острого желания поесть я не запомнила, и что такое этот «Храм» не поняла.
В Железноводске был ещё один парк, где вода каскадом сбегала по ступеням, будто по лестнице. И высилась надо всем гора – гора Железная. Дед ещё звал нас прибиться к экскурсии и посмотреть дворец эмира Бухарского, но я  взвыла – ноги болели так, что хотелось только сесть и никуда уже не идти.
Конечно, мы побывали у всех пятигорских достопримечательностей. К месту дуэли Лермонтова добираться было нелегко – жара, негде укрыться, далеко… Тяжёлые цепи, огораживающие самоё место, мрачные птицы, сидящие по краям, на столбах обелиск. Не было здесь Лермонтова, ничего не было, кроме жары, металла и камня…
А тот мальчик, в 1841-м упавший здесь на траву – и ведь сразу началась гроза… Я вспомнила «Мастера и Маргариту», вообще была книжным ребёнком. Иешуа ведь тоже умер во время грозы. Лермонтова забрал Бог, как и Христа.
Поблизости цыганки продавали плоские длинные конфеты в ярких обертках, выдавая их за редкую в те годы жвачку.
Были долгие экскурсии. Приэльбрусье. В дороге резко холодает, так что,  выйдя на остановке из автобуса – в ещё несколько часов назад жаркий июльский день, вдруг начинаешь кутаться в кофту.
Горы здесь уже высоки, островерхи, безжизненны. Летит меж ними стремительная, кипящая река Баксан. Ледяная – и туман над ней от мелких брызг. Здесь каждый камень настолько живописен, что будь я художником…
В другом месте – тонкий мостик над рекою воды минеральной. Бьёт из горы нарзан с такою силой, что бутылку подставишь не сразу – её вышибает из рук.
От самих гор впечатление страха. Настолько они  огромные. Тёмно-серый, свинцовый цвет. И как жилами перевиты горы – белыми лентами – о которых издали не угадаешь – Снег? Лёд? Река?
Не место здесь человеку – среди этих островерхих великанов, с характером затаённым и грозным. Когда сойдет лавина? Оползень? Когда тряхнет землетрясением?
Мы поднимаемся по канатной дороге на склон одной из гор. Тут растут мелкие сиреневые цветы, которых я бездумно успеваю нарвать букетик, когда слышу экскурсовода Валеру:
– Это очень ценные растения, реликтовые! У кого есть лишних десять рублей – может сорвать цветочек. У кого есть лишних сто – может сорвать десять.
Ещё – «Замок коварства и любви» близ Кисловодска. Я не понимаю, что собственно «замок» – это скалы, имеющий схожую форму, и искренне принимаю за замок, построенный тут ресторан. Там продают такие вкусные шашлыки, что я до вечера нюхаю руки, не решаясь их вымыть. И мандариновый сок, которого не пила отродясь. У нас мандарины – новогодняя роскошь, покупаемая на рынке втридорога. А тут – сок. Кавказ щедр.
На Кавказе чувствуешь себя так хорошо, что думаешь – можно жить вечно.
Долгие годы потом вспоминала я поездку в Чегемское ущелье, где  снимали фильм «Земля Санникова».
Тут пекли удивительные лепёшки – тонкие с прослойкой душистого мяса. И бродившие по селу ослы – как у нас бродят собаки и кошки – тянулись замшевыми носами к мангалу, а продавцы, матерясь по-кавказски, гоняли их лопатами.
Когда мы вошли в само ущелье – и оно почти сомкнулось над нами (тут два водопада – тонкая струя - «Мужские слезы» и настоящий ливень –  «Женские слезы»)… Сейчас, когда на Кавказе войны – было бы страшно. Столько уступов, пещер, скал… Не угадаешь – откуда беда, засада. А тогда мы были заворожены словами экскурсовода – «Природа Кавказа хороша до бешенства и безумия».
Кавказ дал мне впервые увидеть красоту, которая навсегда растревожила душу.
5
Я была воспитана  на голосе Деда, когда он рассказывал про войну, или читал мне. Впрочем, читали мы много оба. Я в детстве страстно любила сказки – не про зайчиков и лисичек, конечно, а про нечистую силу. Подавайте мне ведьм, русалок, леших!  В говорящих зайчиков не верилось, а ведьмы – они так легко могли быть в жизни… И неужели Гоголь не видел их, когда писал свои «Вечера»?  Картинки в книге опровергали… Художник, несомненно, также знаком был с ведьмами не понаслышке. Иначе как он мог нарисовать такое, страшное в своей достоверности?
Тьма ночного оврага. Безумная костлявая старуха с пышными седыми локонами, грозит пальцем…
"Нет, не видать тебе золота, покамест не достанешь крови человеческой!" - сказала ведьма и подвела дитя лет шести, накрытое белою простынею, показывая знаком, чтобы он отсек ему голову. Остолбенел Петро. Перед ним стоял Ивась. И ручонки сложило бедное дитя накрест, и головку повесило...»
Свет идёт от ребёнка, и потрясённый Петро, и ведьма, протянувшая руки в жадном ожидании крови. А если и ночью, такая вот –  стоит за нашею дверью, ждёт?
Обмирало сердце от страха и желания стать героиней, вступить в сказку.
Но Гоголь один, и кончилось тем,  что библиотекарши оставляли мне уже все, имеющие отношение к потустороннему. Даже «Сказки народов Африки».
А с голоса Деда слушала я то, что любил он. Паустовского, Нагибина,  Распутина, Астафьева. Здесь сказочным было другое: мастерство слова. Умение увидеть ту же сказку в сплетении ветвей, в рыбе, плеснувшей хвостом, в том, что вокруг…
И невозможно было уже смотреть вокруг обычным,  «затёршимся» взглядом. Помню, как сидела я маленькой у подруги на даче. А была та дача под боком химического завода, где выпускали каучук. Мать Ленки, настоящая подвижница, подняла «убитую» землю, развела сад.
Мы сидели на маленьких скамеечках. Нам поручили собрать смородину. И я была заворожена хрустальными шариками смородины белой, и блестящими агатовыми бусинами – чёрной. И низкие своды зелёного шатра смородиновых листьев над головой, и терпкий запах её, и разливающаяся вода из шланга, которую так легко представить себе – наводнением…
Мать никак не могла дозваться нас. Хрустальные реки, смородинные берега.
6
Кино было доступно нам. Билет на детский сеанс стоил гривенник. И даже если случалось так, что совсем не было ни гроша, Светка Латышёва научила меня:
– Иди и смотри под ноги. Особенно возле магазинов, телефонных автоматов. Непременно найдешь несколько копеек. Судьба подаст.
Но летом часто привозили бесплатное кино. Почти в каждом дворе был такой уголок – несколько вкопанных в землю деревянных лавочек, и экран, размером не больше простыни. 
Немудрённое угощение, которым мы делились друг с другом – семечки, ириски «Золотой ключик» - смерть цементным пломбам. Или кусок хлеба, отломленный от буханки, только сейчас из булочной. Сквозь жар – отчетлив в горбушке запах морозного зимнего воздуха. До сих пор, нюхая хлеб, ощущаю тот запах детства.
Во дворе у Светки Латышёвой мы смотрели фильм  «Рожденная свободной». Светка, с льняной головой и узкими монгольскими глазами – бессменная подружка моя. Всегда происходило с ней что-то необыкновенное. То проходит мимо помойки, приглядится к невзрачной на первый взгляд коробке, вытащит оттуда…. новорожденного щенка, кем-то выброшенного, живого ещё.
Мать у Светки – художница, безалаберная, как почти все творческие люди. Месяц Светка и её мать, на пару,  молоком с чайной ложки выпаивают эту собачью личинку. Вырастает Тишка – рыжий песик, следующий за Светкой как тень. Трогательно лежит на школьном крыльце, ждет её, пока идут уроки.
То замок смастерят-склеят Светка с матерью из картона – настоящий рыцарский замок с башнями и мостами, подвесными, на цепочках от часов. И несколько дней у всего двора упоенье – играем!
Мы смотрели в тот вечер историю про львицу Эльсу, которую добрые люди вырастили и отпустили в родной ей дикий мир. Каждый должен расти там, где он – свой. Светка – страстная любительница живности – смотрела, приоткрыв рот. А небо над нашей головой медленно проступало звездами. Их было столько, что небо казалось не чёрным, а серым, будто его присолили такой же крупной солью, как наши куски хлеба.
Многим не хватало мест, и дети сидели кто на подстеленной картонке, кто прямо на пыльной траве. А возле нас стоял мальчик. В общем, мы всех тут знали, а он был мне незнаком.  Ровесник мой или немного постарше. Невысокого роста, изящный. Одет как-то особенно аккуратно по сравнению с другими мальчишками. Белая рубашечка, широкий ремень… На память пришли молодые фотографии деда, армейская его выправка. Хотя внешне не было ничего общего у русого, синеглазого деда и этого мальчика с восточной внешностью. Разве что красивый изгиб крупных губ, напоминавших тетиву лука.
– Кто это? – шёпотом спросила я у Светки
– Где? А… Глеб. Они недавно переехали. В девятнадцатый дом, – Светка жадно вернулась взглядом к экрану.
С этой минуты я всё время ощущала рядом присутствие Глеба. Он стоял рядом до конца фильма, тоже увлеченный сюжетом.  Хотя – быстро я это поняла, что он – человек-промельк. Внутренне быстр, нетерпелив, не мог сидеть на одном месте. Остановится, скажет несколько слов – и вот уже нет его рядом.
А знал он много больше нас всех. Нам и не снилось иметь столько книг, сколько было у него дома. Мама-искусствовед, единственная женщина в семье, любимая избалованная мама, тратила деньги в первую очередь не на шубки и побрякушки, а на дорогие тома. Таких я и не видела прежде. В картонных коробках, иллюстрации переложены папиросной бумагой.
Глеб читал всё время, что был дома. А выбежав на улицу, становился хулиганистее остальных мальчишек. Никто виртуознее его не гонял на роликах, не мог так легко перемахнуть через высокий школьный забор, увенчанный пиками, не отваживался выбраться через чердак на крышу, потому что там «классно»: город как на ладони.
Только сравнить могу – любили мы тогда фильм «Юный Робин Гуд». Сюжет о легендарном разбойнике переложен в подростковую жизнь. Ватага мальчишек, их ровесница – отважная леди Мэрион  в красном, как тюльпан,  платье, леса Англии, и приключения, которым нет числа.  Выходишь из кинотеатра на улицу – и какой же пресной и обыденной кажется жизнь! 
Но Глеб был нашим Робин Гудом. А я даже не претендовала на роль леди Мэрион. Нескладная девочка, с той же страстной любовью к книгам, но – тихая, не всегда осмеливалась на лишний вопрос. И могла только смотреть на Глеба, не отрывать взгляд от него, когда он был рядом.
Всего и было у меня, что мечтанья мои книжные, из подруг – Светка, а из родных –Дед.
А Дед болел. И главный подвиг Глеба связан был как раз с его болезнью.
Дед мой, который в минуты опасные, вел себя абсолютно бесстрашно, в жизни повседневной был мнительным до неприличия. Думаю, сейчас, это объяснялось нашим взаимным страхом друг за друга. Ну не было у нас никого: у меня – он, у него – я, и никого больше на всём свете. А я ещё маленькая. Случись что с ним - куда меня? Даже если не в детдом, а в Ленинград, понимал он, что у матери мне будет – лихо.
И когда особенно прихватило Деду сердце, так что не помогал уже ни «валидольчик», на даже «капли Зеленина» – пришлось вызывать скорую – Дед совсем упал духом, и начал со мною прощаться.
– Если что, – говорил он, слабой рукой, указывая на шкаф, – Деньги там, в железной коробке, которая с Кремлём на крышке… Телефон матери в записной книжке, там же… Костюм мой и все остальное лежат….
– Дед, – взвыла я, тыкаясь ему в грудь. Грудь была живая, теплотой и дыханьем противоречила страшным словам.
– Поди… Поди посмотри машину. Встреть… Может, ещё успеют, – говорил Дед, задыхаясь.
Я металась. То к двери, то к нему, то опять на лестничную клетку, и снова взглянуть – как он там. Я глазам своим не поверила, когда из санитарной машины вслед за немолодой теткой в белом халате вышел Глеб.  Позже я узнала, что летом он работает на скорой. Не из-за денег, а за идею – в будущем видел он себя только врачом.
Тетка-фельдшер спрашивала Деда – сколько ему лет, что особенно беспокоит, какие лекарства принимает, какое давление обычно. А Глеб, которому не было тогда и семнадцати лет – выслушал пульс, всмотрелся пристально в лицо Деду, и начал набирать лекарство в шприц. И когда тетка сказала, мол, давай-ка, приготовь мне то-то и то-то – у него уже все было готово.
– Я оклемаюсь? – спросил Дед.
Можно было бы подумать, что он преувеличивает, как всегда. Но губы у него были голубовато-фиолетовые. А спрашивал он не медичку, а этого мальчика, который держал его за руку.
– Ну конечно, – сказал Глеб с той уверенностью – весёлой даже, с той теплотой, какую я прежде не слышала у него в голосе.
С тех самых пор, и дальнейшую жизнь свою так он говорил с больными, и рядом с ним всё казалось просто, не страшно. Даже когда безнадёжен был человек, эти нотки не исчезали из его голоса, и только в глубине глаз можно было прочесть тяжёлое, мрачное…
Минут через десять Дед уже сидел, и даже поднялся - проводить тетку и Глеба.
-Надо же, еще бы немного и…   - сказал он мне, закрывая дверь. Голос его был ещё слабым, потрясённым. Может ему опять вспомнилась, война, окопы и было чувство, что бомба ударила рядом.
А я молчала, и мне хотелось быть на месте Деда, чтобы не его, а меня Глеб держал за руку.
7
Мне казалось тогда: я ещё всё успею. Пока буду читать книжки, а дело по душе выбрать успею. И красивой быть тоже успею. Всю эту девчачью суету, бывшую у нас в ходу - первые косметички, пятирублевые духи… К слову скажу, среди них попадались очень даже ничего, до сих пор храню несколько пузырьков - «нюхать детство». Каким нежным жасмином пахла «Джульетта»! И флакончик в форме девушки в старинном платье…
       Казалось мне, что это я сейчас вот такая - встрёпанная, нескладная. Но если оторвусь от книг, обрушу на себя наряды, то ого-го - какая ещё буду принцесса! А пока - дайте мне побыть Золушкой, с тайной внутри - какая я на самом деле…
С любовью же моей к книгам, куда я могла пойти - как не на библиотечный? Областной центр, старинные стены института, девчачий факультет, длинные голые коридоры общежития, продуваемые всеми ветрами. Посвященье в студенты… Тогда «на слуху»? «на глазу»? был фильм «Цыган». И девчонки обыграли его. Сидел в библиотеке  Будулай, которого играла наша Юлька Маркеева. Будулай читал запоем. Юлька вытаскивала из кармана бутылку, и ставила её перед собой на столе. А на абонементе работала скромная библиотекарша Клава.  И выходила наша главная девица лёгкого поведенья…Ленка Ергольева, виляя попой с той самой мини юбке, о которой трудно было сказать - юбка это или все-таки пояс.
Девчонки настроились прожить четыре институтских года весело, и любовь тут скрутить, а как же. Я же сразу после праздника поехала звонить Деду. У нас с ним был уговор - я звоню по средам и пятницам. И нарушить этот уговор не могло ничто. Дед приучил меня, что нарушить данное слово так же стыдно, как, к примеру, украсть.
А поскольку сотовых телефонов тогда не было и в помине, звонить я ездила на трамвае, на главпочтамт.  Меняла рубль на стопку блестящих «пятнашек», и надолго скрывалась в кабинке автомата.
Но в этот раз Дед был взволнован:
- Полюшка, ты не можешь приехать в эти выходные? Меня навестит очень интересный человек.
- Кто? - удивилась я.
Гости у нас всегда были наперечёт, а уж «интересные» считались по пальцам одной руки.
- Приедет журналист, хочет записать мои военные воспоминания. Мы разговаривали по телефону - он столько знает всего… Мне кажется, тебе полезно было бы послушать…
В выходные я поехала домой. Ещё было тепло, зеленели поля вдоль дороги, верхнее окно в автобусе было открыто, и залетал в него совсем летний ветер. Оглянись через плечо - и прежняя жизнь, какою всегда жила на каникулах - вот она. И, вместе с тем, каким-то странным вещим чутьем я понимала, что жизнь уже никогда не будет прежней, что по большому счету я ушла из дома навсегда.
Дома я приготовила обед, сбегала на рынок за арбузом. Стол был покрыт вышитой скатертью, еще бабушкиной. Дед накинул пиджак с орденами. Мы ждали.
Журналист приехал из того же областного центра, где училась я. Он оказался немолодым уже мужчиной, с кудрявыми волосами, с невыразительным плоским лицом. Звали его Анатолий Павлович.
    В тот вечер я поняла только, как он умеет слушать! Лежал на столе громоздкий ящичек магнитофона. Анатолий Павлович сидел, не шевельнувшись, и только глаза - светлые, пристальные устремлены на Деда. И Дед, может быть, проникнувшись этим вниманием - Анатолий Павлович не слушал, он действительно - внимал, рассказывал то, что и мне никогда не говорил:
   - Радио у нас только в центре было - тарелка… А село очень большое - девять с половиной километров в длину и четыре с половиной в ширину. И, тем не менее разнеслось быстро - один другому говорил…
Мы были в этот момент в колхозе. Нас собрали в обед и сказали, что началась война. Все понимали: это будет суровая война… жестокая. Многие прошли германскую, знали, что ждёт впереди….Тут же начались и призывы….
Отец - кавалерист, его сразу отправили на фронт. Дома остались мама и я. Их дома не было. Мама - сердечница. Когда от папы прекратились известия, она слегла и больше не встала. Я в четырнадцать лет остался совсем один. На хозяйстве.  Семь овец было, корова, гуси, куры. И я всё это содержал, пока не ушёл в армию. Потом передал тёте. С условием: если папа приедет – она вернёт.
Ещё до фронта я успел побыть на уборке. Мне шёл пятнадцатый год. Хлеб нужно было - а год выдался урожайный - убрать  лобогрейками. Знаете, что это такое? Пара лошадей запрягается, впереди сидит мальчишка, он правит, а ты должен непрерывно маленькими вилами, не абы где, а в определённом месте, где идёт общий валок, сбрасывать эти снопы. Первые полчаса чувствуешь себя взрослым мужчиной, гордишься, что тебе это доверили. А в обед я выпряг лошадей и даже есть не стал, потому что уже сил никаких не было. А после обеда - опять убирать.
Всем ребятам тяжело было, не только мне. Уже многих на фронт призвали, и пришли первые похоронки. Оставшиеся понимали: нужно трудиться так: «Всё для армии, всё для Победы».
…Я трижды пытался попасть на фронт. Сперва военком говорил: «Иди, в цацки играй!» Так обидно было! А в третий раз он сказал: «Какой ты упорный! Ну ладно, приходи в сельсовет».
…В снайперской школе подготовка была очень короткой, месяца полтора-два. Вокруг мальчишки моего возраста. Снайпером мне ни одного дня не пришлось быть на фронте, хотя и боевую и политическую подготовку я сдал на отлично.
Нас послали под Гомель, там шли тяжёлые бои. Когда мы прибыли, мне и мальчишке-белорусу дали пулемёт: «Нате, несите…»
Дед делает паузу:
- А дальше что? Воевал как все.  Наша армия - это бывшая 62-я Сталинградская., командовал генерал-лейтенант Василий Иванович Чуйков. Попал я в эту армию, когда ей было присвоено звание «8-я гвардейская».
Один раз я с Чуйковым говорил. Дело было так. Шли тактические учения. Там всё точно так, как в боевых условиях: на тебя идут танки, ты должен окопаться, они тебя будут утюжить… (морщится) И вот вижу - идёт мужчина в пилотке, плащ-палатка на нём, то есть не видно, какого он звания. Подходит и говорит: «Сынок, медленно ты окапываешься…» А больше двадцати градусов мороза, песчаная земля. Это камень практически. И ты должен выкопать в полный рост окоп.
Я говорю: «Батя, покопай сам, узнаешь, как это».
Он улыбнулся и говорит: «Да я своё откопал, теперь твоя очередь, вот и копай, пожалуйста…» Он прошёл, подбегает командир: «Ты знаешь кто это? Это командующий армией Чуйков». Батюшки! Я перед младшим сержантом стою навытяжку. А тут…
А дальше - бои, бои, бои… Неважно, где получен приказ остановиться, сразу начинаешь окапываться. И пусть через час все пойдут дальше, за этот час ты себе должен окоп вырыть, и для пулемёта оборудовать место, и ход сообщений тоже вырыть, чтобы можно было добраться по нему от бойца к бойцу.
А потом приказ: «В атаку!» И ты всё это бросаешь, хоть и жаль тебе - это же всё хоть чуть-чуть, но оборудовано, - и идёшь дальше. Некуда деваться! За сутки приходилось проходить по 75 километров. Привал - это значит минут пятнадцать на морозе тебе дадут уснуть.  Потом кричат: «Тревога! В ружьё!» Поднимаешься и идёшь. Если телега есть, возьмёшься за неё, двадцать минут идешь и спишь, потом тебя отталкивают, за телегу цепляется следующий. Это считается отдых.
Преследовали мы врага, чтобы не оторвался. Сейчас кажется, что это невозможно, столько пройти, а тогда было возможно.
Война – это работа и действо.  Бой - действо. Неприятное действо. Если в штыковую атаку идёшь - это ведь или он тебя, или ты его. Жуткая вещь вообще-то. Кто-то должен кого-то…Это убийство, так ведь…
А дзот, дот вырыть - это работа. На войне никогда не было, чтобы поспал в сутки четыре-пять часов: нужно было всё время копать-копать-копать…  Но тогда была выручка, за другого жизнь отдашь. В первые дни, как я попал на фронт… Не видел же до этого убитых… Сперва это страшно. Вот человек бежал и упал… бывало руки оторваны, ноги… Я нёс котелки с супом, ещё не рассвело, смотрел на убитых… Голову то влево, то вправо поворачиваю. И конечно, расплескал всё. Пришёл к нашим, хлеб и сахар им отдал - это всё в карманах было, оно целое. А в котелках - половина. И так суп тощий, перловка одна за другой гонится, не догонит никак. Но всё равно горячее. А я пролил… Подходит ко мне другой пулемётчик: «А ты что не ешь?» «Да не хочу…» И он сразу всё понял и сказал: «Не ты первый, не ты последний - это со всеми так бывало. Пошли, хоть по ложке на каждого, но поедим…»
Странно мне теперь слышать разговоры о дедовщине. Когда мы под Познанью воевали, там как было - утром дадут пополнение, а к вечеру я остаюсь один. Дали однажды мальчишку - симпатичный, черненький… В суматохе я даже не запомнил, как его зовут. Он попросил меня: «Дай хоть раз из пулемёта построчить». Я говорю: «Нельзя». Мы же лежим в общей цепи. А немцы, если услышат пулемёт, стреляют. Одна мина будет обязательно или перелёт, или недолёт, другая тоже, а третью фашист скорректирует, и она точно к нам упадёт. У пулемета-то мы можем изменить положение, но люди в цепи, товарищи наши… «Ну, дай хоть полежать за пулемётом», - просит он. «Ну, ложись, - говорю. - Пойдут немцы в атаку, ты короткими очередями стреляй, а я подбегу, тебя сменю.
Смотрю - немцы пошли, а он молчит. Оказывается, снайпер через маленькое окошечко его снял - прямо в сердце… Комсомольский билет прострелил. Мальчишечка тот ни разу не выстрелил, но жизнь свою отдал за родину…
Пулемёт -  грозное оружие. За пулемётчиками охотились. Первый номер вражескую пехоту прижимает к земле. Другому беспрерывно нужно набивать ленты патронами. Они идут очень туго. А что лента? Несколько минут - и ленты нету. А если строчить беспрерывно, то тут вообще не успеешь глазом моргнуть - ленты нет. И вот ты должен набивать эти ленты. Поэтому если ранило или убило кого-то, командир сразу другого переводит в пулемётчики.
Кругом разрывы снарядов… Ты к земле относишься, как к своей спасительнице. Ты ложишься и к ней прижимаешься… любая кочка - защита… Земля как мать. Земля, матушка, укрой меня….
В Польше, на Магнушевском плацдарме, мне было присвоено звание гвардейца. Его не сразу давали, нужно было в нескольких боях показать, что ты достоин этого звания. Тогда союзников чуть не сбросили в Ла-Манш, и досрочно была команда наступать всем фронтам, в том числе нашему, 1-му Белорусскому. Мы освобождали Лодзь, Познань. Лодзь немцы сдали без боя. Жители встречали нас цветами, мы вошли колонной. А вот Позань, здесь много сложностей было.
Меня тоже ранило, отлежался в госпитале. Потом дали отдых - я ездил домой. Неделю там пробыл - и назад, в часть. Дома было голодно. Помню, пришёл к тёте. Она испекла семь оладушек из настоящей муки. Я поднял глаза, а с печи - шесть глазок детских с таким вниманием глядят на эти оладушки. Конечно, я сказал: «Тётя, я только что из-за стола…»
Оладушков семь - я ж их всё равно не почувствую, не наемся. Пусть лучше детям достанутся.
Потом был Одер, Зееловские высоты  ...До сих пор, бывает, истошно кричу во сне: «Вперёд!» Раньше Маруся, бабушка твоя, - это мне, -   будила, успокаивала, а сам просыпаюсь от собственного крика. А снятся мне, старику, чаще всего, Зееловские высоты».
Там осталось 33 тысячи наших молодых ребят, которые мечтали: «Вот он, Берлин, рядом - и Победа, мы останемся в живых! Осталось, как видите, немного.
Дед снова берет паузу:
- Перед Польшей нам сказали: «Мы вступаем в дружественную страну.  Ничего брать нельзя даже из помещичьей усадьбы». А на границе с Германией предупредили: «Мы воюем не с немецким народом. Борьба идёт с фашизмом». Это доброе русское сердце…
Известный с случай: танкист наш едет, а на дороге - ребёнок, немецкая девочка. Ну как, давить её, что ли, гусеницами? Немец бы это сделал, конечно, задавил, да и всё.  А наш танкист открыл люк, чтобы девочку спасти. Девочку-то он спас, а сам погиб. Вот я и говорю, возможно, этот вот танкист, только в образе пехотинца, с ребёнком на руках в Трептов-парке.
В последние дни бои самые жестокие были. Во взятии рейхстага я не участвовал, зато участвовал во взятии рейхсканцелярии. Потом помню - тишина, мы легли спать в немецких землянках. Очень тихо было. И вдруг стрельба поднялась. Я выскочил - и за пулемёт. Куда стрелять? И вижу - все стреляют в воздух: «Победа! Победа!»
 Это зрелище словами не передашь - это и слёзы, и радость, и крики. Одно только было непонятно: стреляли все в воздух, а куда же пули упали?  - Дед смеётся, - Не было в эти минуты командиров и солдат, пусть он генерал, пусть рядовой, комбат - все обнимались и только одно кричали: «Победа!»
Мы засиделись глубоко в ночь. Это был первый такой разговор в моей жизни. С Дедом мы всё больше о делах повседневных говорили, или он вспоминал о прошлом, или пересказывал какую-нибудь передачу, которую видел по телевизору. С девчонками – ну, понятно, о чём трепались.
Но я знала, что Платонов всё это сбережёт. Как он был чуток к слову, к человеку!
Разговор с ним напоминал мне импровизацию пианиста -виртуоза. Каких только тем мы ни затрагивали. Он рассказывал о годах своей учебы во ВГИКе, о японском кино, об артистах и музыкантах, которых встречал в жизни. У него с собой была запись гитариста Орехова. Прежде я не слышала о нём, но чувствуя благоговейные интонации Анатолия Павловича не осмелилась признаться в своем невежестве.
- Когда я узнаю об интересном человеке, я сразу беру билеты и еду к нему. А тут я узнал, что Орехов сам приехал к нам, что он в гостинице - в двух шагах… Мы просидели всю ночь… Слушайте, слушайте… Он играл уже не для меня, он для себя играл…
Анатолий Павлович топит кнопку магнитофона, и я будто вижу - комнату, где от дыма сигарет почти неразличимы силуэты. И изредка -  голоса, и над всем этим - гитара…Тот её колдовской монолог, к которому, кажется, человек уже не имеет отношения, а только - свыше…
Когда мы всё-таки уложили Платонова его спать - в большой комнате, на диване - бросилось в глаза ощущение бездомности. В штопаной майке, как-то неловко, несмело устраивался он, зябко натянул на себя одеяло.
Позже я узнала, что, владея таким обилием богатств духовных - жил он почти в нищете. И очень немногие стремились послушать его самого, а больше жалели - из-за этой бросающейся в глаза бедности, неумелости в жизни бытовой.
А то, чем он действительно мог поделиться, это оказывалось вроде бы никому и не нужно. Я пыталась брать. По приглашению Анатолия Павловича я приехала в киноклуб «Ретро», где он был одним из стоявших у руля. Показывали «Ивана Грозного» Эйзенштейна. Сколько к тому времени мне уже рассказал Платонов об этом фильме!
- Особенно вторая серия, - говорил он, - когда ее увезли в Кремль, к Сталину, у Эйзенштейна случился инфаркт. Но он не мог пойти против истины, не мог показать опричнину «движущей силой».
Абсолютно ледяной зимний вечер. Под минус сорок было тогда на улице. Воздух обжигал морозом даже в разгар дня, а уж к ночи выйдешь - закутывай лицо шарфом до самых глаз. И даже глаза ломит от холода. Пальцы стекленеют, теряют чувствительность - мгновенно.
Зато пейзаж вокруг казался нереальным, как на другой планете. На улице почти никого, и всё такое ясное, хрустальное. Фонарный свет - тысячью мелких бликов. Каждый кристалл снега. Каждая ветка дерева…
Даже в зрительном зале я кутаюсь в воротник старой своей шубки. И неожиданно засыпаю, угревшись. Сквозь опричнину, сквозь сатанинский прищур Грозного, сквозь всю ту трагедию, что всё длится и длится на экране, …
И после неудачного этого приобщения к великому - я отошла, зажила своей нелёгкой общаговской жизнью. Почти впроголодь - не хотела брать у Деда пенсию, жила на стипендию. И другие девчонки в нашей комнате тоже берегли матерей. Получив «степуху», мы сбрасывались, покупали самое дешёвое - крупы, лапшу. Иногда кусочек курицы в суп. И тогда нужно было дежурить в кухне, чтобы мясо не украли из кастрюли, такие же, как мы, оголодавшие.
На оставшиеся копейки мы бегали в кино, иногда переходя из одного кинотеатра в другой - сеанс закончится, а в кино на другой стороне улице начинается другой фильм. Гуляли допоздна, почти бесцельно бродя по центральным улицам. Голова кружилась молодостью.
А весною у Платонова убили единственного сына, студента медика. Убили ни за что. Тоже возвращался поздно, чем-то не понравился пьяной компании. Его забили насмерть ногами. Анатолий Павлович пережил сына немногим больше года. Бог забрал одного, чтобы второй сам захотел к нему. А у меня в душе навсегда остался тот голос гитары - который будто звал в своей тоске. Прийти, обогреть. Быть рядом. А я не откликнулась, пошла своей дорогой, и снился мне - с детства и в последующие двадцать лет жизни - только Глеб.
А как раз Глеба мне Бог не дал. Я знала, что он учится в своем медицинском, и уже порывалась сходить со своими девчонками на вечер в его институт. Наши ходили нередко - из своего девчачьего вуза туда, где есть женихи.
В очередной приезд домой Светка Латышёва сказала мне, что Глеб женился.
   Долго, ох, долго мне было трудно дышать - едва я возвращалась мыслями к этой свадьбе.  Я пыталась взывать к собственному разуму.  Отчего я решила, что он только мой? Что его, как любимую книгу можно в любую минуту снять с полки? От того, что я думала о нем столько - во сне и наяву, что он стал родным? Он для меня всегда был в ореоле чуда. А та, что не увидела над ним этого ореола - пришла, взяла за руку и повела за собой. И не ко мне, а -  за ней -  он пошел радостно.
8
Если мы еще отмотаем плёночку назад от дня сегодняшнего - будет далее мое замужество. Неудачное, конечно. Стелилась для меня впереди без Глеба - пустыня, которую надо же  было как-то пройти? На носу диплом, распределение…В тьму-таракань, возможно…. Я приглядывалась к мальчикам, выбирая уже – не кого полюблю? А  - кто не противен? Ну а стоит нам поставить себе задачу, как судьба начнет веселиться и подбрасывать варианты.
Мне она предложила мужика лет на десять старше меня, русского беженца из Средней Азии. Представьте себе ухудшенный вариант Челентано в русо-голубоглазом исполнении. Был Игорь врачом тоже, это уж какая-то карма у меня медицинская, не иначе: у Платонова - сын Митька, который погиб, учился на хирурга, про Глеба я уж не говорю - он свою медицину спал и видел, а последний выбор мой работал в стоматологичке.
Туман какой-то был, затмение нашло. С настоящей, впрочем, свадьбой, с кольцами. Кольцо у меня было тяжеленое, толстое, настоящее восточное - в пол пальца. Палец под ним тут же стал преть. Я сняла кольцо, положила в шкатулку.
- Значит, не твой мужик, - сказала хозяйка, к которой мы снимали комнату, и даже с пропиской. Светила еще в то время перспектива молодой семье получить жилье, и очень хотелось свой угол. Не Деду же на голову высаживать моего Бинго-Бонго.
Только думала я, что это всё выдумка, женские романы, а поняла, что крепко мне ночью надо держать язык прикушенным, чтобы не назвать мужа Глебом. Простой-то любовью наелась я быстро. Объелась, до тошноты. И только тогда я на самом деле могла потянуться к мужу с нежностью, когда другого представлю на месте его.
А он приходил в работы раньше меня, из заставала я его одинаково - играющим в телеприставку. В какие-то стреляшки. Может, на месте врагов видел он тех, из-за кого пришлось уехать из родных мест? Не могла я представить Глеба, так убивающего компьютерных монстров вечер за вечером.
Мне казалось - мужу со мной легко. Не выговариваю, не пытаюсь переделать. Живи, как нравится… А только иначе все вышло. Не равнодушию моему он дал оценку, а тому, что нет у нас впереди дороги - тупик.
Не стало Деда. Когда я вспоминаю те дни, я не могу припомнить их связно. Обрывы…пунктиры… А между ними нет ничего. Мне звонят на работу соседи и спрашивают:
- Когда ты приедешь?
-А что случилось? - спрашиваю я.
-Ну, Дед же умер, - удивляются они.
Ирочка, молодая девочка, работающая со мной на абонементе, сыплет мне в ладонь жёлтые таблеточки валерьянки - горстью, как конфеты. Других лекарств нет. А мне нечем дышать.
Последняя ночь, которую Дед проводит дома. Гроб самый простой, обтянут красным. Дед повторял строки Маяковского: «И кроме чисто вымытой сорочки, скажу по совести, мне ничего не надо».
Он лежит, в белоснежной сорочке и чёрном костюме, как всегда аккуратный, словно бы подтянутый даже на этой, посмертной дороге.
- Вот ещё  ему в карман положите, - соседка подает маленькую пластмассовую расческу, - Будет ему, чем на том свете расчесаться.
Ничего не возьмешь туда… Только то, что мы дадим - с собой, навеки…Ему не нужно уже ничего. Я знала, что сиротство это понесу с собой до конца жизни.
Квартира наша с дедом тоже отошла государству. А муж мой, не дожидаясь, пока мы получим своё жилье, ушёл к женщине,  давно уже бывшей, как он выразился, «на коне» - квартира, дача, даже машина какая-то…
Так ему важно было закрепиться, после скитаний его, прорасти на новом месте корнями, так боялся он снова стать перекати-полем, что не могла я уже осуждать его. Больше скажу…  Настолько поняла я к тому времени, что ни тени чувства у меня к нему нет, что, оставшись одна, вздохнула  с облегчением.
Плохо было лишь то, что получала я гроши. Жильё снимать уже не хватало. И спасением показался мне вариант - вернуться в наш с Дедом городок, пойти в заводскую библиотеку, получить место в общежитии. Там и свернулась моя жизнь клубком на долгих пятнадцать лет.

9
Год шёл за годом, и я считала, что лучше уже не будет. Внутренне человек замерзает постепенно. Не осталось друзей. Уехала в далекий Мурманск моя Светка Латышёва. Вышла  замуж. Жалуется в письмах, что воздух там такой – даже дышать трудно. А назад не едет, муж – моряк. Светка растит детей, и привозит их на лето к бабушке, чтобы показать сыну и дочке, каким оно бывает – лето.
Я сижу в библиотеке. Зимой тут очень холодно. Мне объясняли, что-то с трубами, и никак не выходит их переделать. Выше 15 градусов температура не поднималась. Даже для читателей, заходящих ненадолго -  мёртвая зона. Я просила всех не снимать пальто. А если в библиотеке никого не было - спешила в подсобку, к крошечному обогревателю, который ничего не мог обогреть. Иллюзия тепла… Но если вскипятить чайник, и взять в руки чашку с горячим чаем, и присесть - и ощутить на лице дуновение тёплого ветерка…
Погреться можно было и у подруги моей, Тани Морозовой. С Таней я познакомилась несколько лет назад. Подбирала ей книги, которых почему-то в городской библиотеке не оказалось, а у нас –имелись.
Таня преподает в институте историю искусств и французский язык. Она сама похожа на француженку. Изящная, из-под тёмной челки пытливо и весело глядят зелёные глаза. Брови чёткие, как нарисованные.
У Тани совершенно необыкновенный -  с моей точки зрения - талант одеваться. Вывалит из шкафа кучу вещей. Выудит какие-то невзрачные серые брюки - не сразу поймешь, мужские или женские. Постоит над ними в раздумье. Снимет с плечиков шёлковую белую рубаху. Покрутит в руках яркий шейный платок. И так его набросит, и так…
- Танька, скоро ты? «Мартышка и очки» прям… То их понюхает, то их полижет…
- Сейчас, сейчас…
Поворачиваюсь - она стоит уже в этом наряде, и шляпку надеть успела, и вообще хоть бери ты ее и на «язык» ставь - на ту самую дорожку по которой манекенщицы туда-сюда ходят.
Но когда Таня стажировалась во Франции, ее там принимали всё ж таки не за местную, а чаще за польку.
- Представляешь, пожилые французы меня предостерегали: «Мадам, не ходите по той стороне улицы, чтобы у вас не было неприятностей. Там российское посольство», - со смехом рассказывала Таня, - Ужасно настороженно относятся. Если я «Мартышка и очки», то Россия для них – «обезьяна с гранатой»…
Жили они с мужем Борей недалеко от моей башни - тоже в старом доме, в центре города, и было у них всё, что мне самой хотелось бы иметь. Комната, объединяющая в себе большую библиотеку и кабинет. Огромный письменный стол, окно во двор, и тишина - только чуть слышно позванивают высокие напольные часы.
А сидели мы обычно в кухне, и Таня варила кофе в маленькой турке, и ей не надо было оглядываться на плиту, проверяя - не спёр ли кто курицу из кастрюли.
Мы не спешили никогда, и этот кофе… и эти разговоры… Мне-то сказать было особенно нечего, но Таня - где она только ни побывала, и что только ни видела. О странах, которых мне никогда не знать, она говорила без тени похвальбы – но словами, интонациями, жестами – рисовала картину, давая возможность – увидеть.   Хорош был и  муж Тани - уже доктор наук, но такой квадратный, мягкий, будто плюшевый, что мне неизменно хотелось взбить его как подушку, и уснуть у него на плече. Такой у него был умиротворяющий вид.
Тепло у них было, тепло…
И я до сих пор не знаю, отчего всё сошлось так в тот вечер, когда я вернулась от Тани - и другими глазами увидела свою конуру, продуваемую всеми ветрами. Убогость моего быта. И полную беднадёгу - выбраться отсюда мне не светило, и  ближайшие годы должны были напоминать друг друга как близнецы. Я пошла в душ, заперлась, и долго плакала, включив горячую воду.
Наверное, многие, кто кончает с собой, принимают решение в какой-то миг. Спонтанно. Раз - и шагнули с балкона. Я шагнула - на балкон. Я была после душа, волосы мокрые, от тела - пар. Я подняла рубашку и прильнула спиной к холодному камню.
Заболеть хотелось мне тогда, и уйти в тяжелой пневмонии. Такой, как в детстве. Всё-таки это была бы судьба. Не сама… Все-таки самоубийство было грехом.
Не чувствуя уже ни рук, ни ног, я вернулась в свою конуру и легла в постель.

10
Вы знаете, что такое ад? Это довольно-таки жутко, когда видишь своими глазами. Когда стоишь посреди этого ада. Это пустыня - бескрайняя пустыня, где песок красный как ещё не остывший пепел. И небо такое же - красное, светящееся, с черными облаками. Полутьма. А демоны похожи на огромных черных кузнечиков. Нехилые такие кузнечики - до неба ростом. Они приближаются так быстро, и издали уже видят тебя. А у тебя нет сил бежать. А спрятаться негде. Ты стоишь, с тоской повернувшись навстречу «смерти после смерти» - и ждёшь. И жаль тебе только, что нет напоследок хоть глоточка воды. Не было её здесь и не будет никогда.
   - Полиночка, Полина…
Меня зовут - где-то есть убежище? И голос, знакомый голос… Надо только повернуть голову…Надо увидеть - откуда зовут? Куда идти?… Но я не могу не смотреть навстречу той страшной чёрной фигуре, что приближается.
-Ее надо забирать отсюда... Кто тут за ней ухаживать будет…Дай мне полотеничко.
Мокрая, холодная ткань на моем лице. Что-то смещается во времени и пространстве. Из небытия в бытиё. Я уже не там, но и ещё и не здесь. Но я узнаю Таню. Она склонилась, почти в ухо нашептывает:
-Полиночка, мы сейчас поедем к нам. Вот Боря тебя понесет.
Таня видит, что я её понимаю. Она ждёт, чтобы я кивнула. Сейчас, дайте мне еще несколько минут. И пить дайте.
- Пить…
- Ах ты, Господи, ни поильничка у тебя тут нет, ничего… У нас дома есть, я тебе, как приедем, сразу чаю заварю с лимончиком. А сейчас подожди, я тебе головку подниму.
-Чего это ты сюсюкать начала?
-Лучше тебе? - радуется Таня, услышав привычные интонации в моем голосе.
-Ты ж меня ещё не напоила.
Таня одной рукой придерживает мне голову, а к губам суёт кружку с тёплой водой… До чего же мне её хватало…
- Ещё…
- Всё, поехали, поехали…Ты попробуешь сесть, чтобы я помогла тебе одеться? Или можно просто в одеяло завернуть, и Боря…
- Никаких Борь…
Это надо было видеть. Получилась комедия. Боря шёл спиной вперед, раскинув руки, дальше спускалась я, задыхаясь на каждом вздохе, и следом Таня - кусая губы и со слезами на глазах. Она была уверена, что я прямо тут, на лестнице, на её глазах и скончаюсь.
Они уступили мне большую комнату. Таня, слава Богу, никогда не говорила - «зала». Такой широкий, такой неправдоподобно мягкий диван…Такая холодная подушка.
Блаженство было лечь… никакие пружины не впиваются в ребра. Тонешь в этом мягком, невесомом. Но только бы не перенесло опять туда, в красную пустыню…
Я боялась заснуть, и в то же время жар властно затягивал меня в беспамятство.
   Когда я услышала голос Глеба, честно, мне хотелось помахать рукой и сказать: «Кыш!»   Это было нереально, и в то же время я столько об этом мечтала, что это и не могло быть иначе.
Его знал весь город, каждая собака. А с Таниной семьей, он, оказывается, даже приятельствовал. Разведён он уже был к той поре.  Если бы среди нормальных взрослых, не уголовников, в ходу были клички, его бы так «Спасателем» и звали. По пустякам его практически не тревожили, да и вообще наш народ предпочитает лечиться самостоятельно, с помощью советов добрых аптекарш. И даже если совсем невмоготу, как Таня моя говорила «в загибульку» - ещё денька два-три каждый потерпит для пробы - а вдруг пройдет? Глеба звали, когда уже дело было совсем швах. А я бы так и позвать не могла, через тот бред, который я тогда несла за исключением редких светлых минут.
Словом, ему выпадало чаще всего прийти к пациенту, и как из болота, вытащить его за шкирку с того света. Не знаю, насколько я в эту категорию вписывалась, но сидел он со мной долго.
Из перевернутого стула и лыжной палки он соорудил штатив для капельницы. В детстве я один раз видела такое в нашей городской больнице, у девочки Оли, которую все считали смертницей. Одно дело перетерпеть укол, и другое - когда иголка всё время в тебе. Ребенку это страшно – лежать с иголкой.
   В тот раз мы ни о чём не говорили. Ёлки-палки, о чем было говорить, если меня вот-вот, как в фильме «Привидение», могли утащить то светлые, то тёмные, и я цеплялась за кровать, чтобы они утащили не сразу. Меня как воздушный шарик держала здесь эта трубка капельницы. Но особенно страшно мне не было. Я знала, что там был Дед. Я к тому времени уже мало верила в тот свет, слишком много несправедливостей творилось на этом. Но что Дед есть - там, куда он ушел, это иначе быть не могло. Значит – встретит, и с ним мне будет хорошо.
А Таня всё плакала и варила мне куриный бульон. И сидела рядом, втягивая губы трубочкой, словно глотала вместе со мной. 
11
Когда мне стало немного полегче, не Глеб уже ходил ко мне, а я к нему в больницу – на капельницы. По вечерам, когда он освобождался от основной работы. А дальше к нему до поздней ночи тянулись страждущие. На больных он тратил время щедрой рукой. Это была его жизнь.
Как мне описать то время? Когда весь день, как рассказ к точке катится-  к восьми часам вечера, к «около восьми», когда он позвонит. Когда позвонить может только он… У меня с утра есть это богатство - золотой в руке -  его грядущий звонок. Его голос:
-Добрый вечер! Ты готова?
Как их передать, те вечера? Тёмный больничный коридор, свет из двери его кабинета. Думаю, он почти не уходит отсюда, только домой на несколько часов - поспать. Но здесь, в кабинете, его дом – больше, чем где бы то ни было. Здесь всё -  с любовью. На стенах, в рамках – портреты великих врачей, и среди них – портреты его родных, врачей тоже. Тумбочка с чайником и чашками. Зеленый кристалл аквариума, сомнамбулически движущиеся рыбы. Кушетка и плед в ногах.
Как и с Таней, с ним я почти всё время молчу. Слушаю. Не очень охотно он всегда говорит о себе. Больница – змеюшник. Тут на практике то, о чем законники предупреждают – каждое слово, сказанное тобой, может быть использовано против тебя. Но полная моя безобидность, готовность внимать, и то, что полчаса надо нам провести вместе… И он говорит…
Всё, связанное с ним, настолько захватывающе для меня, что лишь изредка осмеливаюсь я вставить слово. О чём бы он ни говорил… Об учёбе в Питере, о сложной операции, о нерадивой медсестре – внимаю. И робко надеюсь – может быть, из-за откровений этих мы станем ближе?
Отчего же тогда он не пожалел меня? Не подождал нескольких минут, чтобы разговор этот был без меня. Он достал телефон - шикарный телефон, с большим экраном, настоящий маленький компьютер. И набрал номер.
Он даже не поздоровался. Боже, когда говорят таким голосом, ничего не надо говорить - ни здравствуйте, ни до свидания. Этот такой разговор, понятный только двоим. С полуслова. И даже что-то непривычное, стариковское - этакую усмешку «хе-хе» впервые услышала я в его голосе. И голос женщины - на том конце - не различая слов, услышала я тоже. Глеб настолько нежен к ней был, как старик к ребёнку, как Чудище к цветочку своему, чёрт бы его побрал.
- А через час ты уже ляжешь спать? Ну и всё… Я буду…Нет, сижу в позе мыслителя…Нет, не купил, сейчас заскочу и куплю…
И несколько мгновений ещё, дав «отбой» на телефоне, сидел с лёгкой улыбкой на губах.
- Ну, всё? Заканчиваем, - как всегда лёгким, изящным даже движением он убрал иголку, - Руку вот так подержи….
И ждал пока я встану, оденусь…
-Ты домой сейчас? Ну, давай… Я тоже домой…
И ещё не успела я отойти от больницы, как мимо промчалась его машина… Он спешил домой.
Вот так. А я шла в темноте… «Тот же лес, тот же воздух и та же вода…» Только уже никогда не вернётся та часть моей жизни, которая была - любовь. А она была почти всю мою жизнь.
И в ту ночь он мне приснился. Приснилось, что он пришел ко мне жить навсегда. Я знала, что теперь он будет тут, в этом доме. И я смогу его коснуться. Вот просто так - подойти и провести рукой по груди. И ткнуться - куда ткнётся, в его тепло. Это был единственный нужный мне человек. Как в той притче. Индийской, кажется…Новобрачный приходит к молодой жене. Стучит. А она спрашивает:
-Кто там?
Он отвечает:
-Я.
Дверь остаётся запертой. И так несколько вечеров, пока он не догадывается ответить:
-Мы.
   Мысленно я всегда была с ним – «мы». И, обретя это в полной мере ночью, как в другом измерении побывав, где нам будто в раю дано всё, что подлинно надо душе нашей - проснувшись, я знала, что он потерян для меня навсегда.
Это был какой-то изощрённый Божий садизм: такой сон – и такая явь.
12
Как ни странно, но я начала выздоравливать.  Медленно, вяло, без особого желания жить, но мысль шагнуть за край мне в голову уже не приходила. 
Надо было жить.
Домой, то есть в свою общагу, в свой платяной шкаф, я вернулась в феврале. Странный месяц февраль. Всё вокруг уже изнемогает от зимы - надоела, сил нет. И небо ещё серое, и ветер резкий, холодный - вон как треплет ветви деревьев. Пока ещё только сознанием цепляешься за мысль - будет, будет март… И не веришь… А потом, в какую-то минуту - в воздухе дуновение весны: явное, но столь тонкое, как благородный запах дорогих духов. Или солнце вдруг меж туч пробьется: и жаркой лаской на лицо - на несколько мгновений. Или заметишь, как воробьи купаются в лужице талой воды, плещут крыльями…
Я отперла дверь в комнату. Привычный сквозняк из большого окна. Кружка, из которой я в последний раз, до болезни, пила чай, так и стоит на тумбочке, в разводах и плесени.
Однако теперь какие-то силы жить у меня уже были. Двигалась я ещё медленно, почти ползала. Чуть поторопишься, и начинаешь задыхаться. Я вымыла чашку и заварила чай. Я пила его и отдыхала.
Когда жизненные аккумуляторы разряжены, не надо строить из себя нечто и прикидываться весёлым, полным сил. Аккумуляторы надо заряжать любыми доступными средствами.
Мне тогда помогла музыка. Я валялась в постели, время от времени заваривала чай, и слушала музыку, держа на коленях маленький планшет. Вспоминала детские песенки, которые мне когда-то нравились, и то, что пели мы в студенчестве. Сейчас всё можно найти, если покопаться в интернете.
Музыка струилась сквозь меня - светлым чистым ручейком, и незаметно для меня самой наполняла жизнью моё тело.
Через несколько дней я окончательно поднялась. И в первую очередь поехала к Деду на кладбище. Не сезон был для посещений усопших - дорожки заметены, не идёшь, а проваливаешься в снег. Мне особенно «хорошо» после болезни. Но мне жизненно нужно было посидеть сейчас возле Деда, повиниться перед ним, что хотела уйти, попросить сил, чтобы жить дальше.
Памятник простенький, серого мрамора, фотография выцветшая. Памятник ведь ставят в ногах. Но я обняла его, точно к плечу Деда прижалась. Гладила его и плакала. И только когда уже совсем обессилела, шмыгнула носом и смогла прошептать
-Уехать бы… Не хочу больше никого тут видеть… Помоги мне уехать, а? Я буду к тебе приезжать, честное слово…
С чёрной корявой липы слетела и опустилась на снег передо мной расписная сорока. Дедушка был великим птицеведом. До самой смерти он мастерски подражал голосам птиц, к кормушке у него были прикормлены постоянные иждивенцы, и надо было видеть, как они слетают к нему на ладонь, на плечи…
Любую птицу Дед узнавал по голосу, в подробностях описывал, у кого какое гнездо, кто какие яички откладывает. Была в его отношении к птицам и мистика. Сороку он считал непременной предвестницей хороших новостей.
- Правда? – не поверила я, и спросила сороку, - Обещаешь?
              13
    Я старая тетка и у меня свои счеты с жизнью.  Я сижу в парикмахерской. Моя парикмахер Лена недавно переехала сюда. взяла в аренду полуподвал. Тут нет окон. Меня, Лену и зеркало освещает лампа под потолком. Свет получается добрым. Злой свет - это когда в зеркале видишь измождённую, старую «морду лица» и думаешь: «Ну, и Квазимодо…» А сейчас свет льётся мягкий, я вглядываюсь в себя и думаю: «Ещё ничего».
Это странно в данном случае. Раньше, если мне приходилось плохо, кризис, я потом доставала себя как потрёпанную старую вещь, оглядывала…Постирать, зашить, тут воротничок сменить, сюда какую брошечку… А в этот раз я думала, уже ничего не поможет - только на помойку.
У Лены низкий голос, и прохладные тонкие пальцы. Она касается моих висков, натягивает прядки волос - проверяя: ровно ли? Лена может творить чудеса, но для чудес нужен объект - на чём творить. А меня почти не было…
Выйдя из парикмахерской в облике «нормальная женщина», я пошла снять деньги с карточки. В Сбербанке очереди к автомату почти не было. Передо мной стоял высокий, немолодой уже мужчина в чёрном пальто. Видимо, он был такой же лох с техникой, как и я. Так же крутил карточку и прикидывал, какой стороной ее лучше вставить в прорезь.
- Позвольте, - я протянула руку.
Он взглянул на меня – а глаза у него были светлые-светлые – и доверчиво положил карточку мне на ладонь.
- Вот так. Теперь набирайте код… - и я отошла на несколько шагов, чтобы всё-таки не счёл за мошенницу. Чёртово наше время, которое учит такой настороженности.
Я сняла деньги и стояла на крыльце Сбербанка. Эти сапожники без сапог, сидящие на мешке с деньгами, не могли проложить даже деревянные мостки, чтобы люди перешли хотя бы через самую большую лужу, возле крыльца плескавшуюся. Вся улица в лужах. Оттепель февральская – сродни концу марта. А мне плестись и по этой улице, и ещё по двум – до моей общаги. Замшевые сапоги дадут дуба даже не через пять минут – секунд через десять. Как же тут пробраться?  Разве что вон там, по краю лужи пройти, где мельче…
- Давайте руку и прыгайте, - услышала я глуховатый голос.
Мужчина в чёрном пальто протягивал мне руку. У обочины дороги его ждала машина. Марки я не различаю. Большой такой автомобиль, тоже чёрного цвета.
С пожилыми культурными дядечками общаться легче, чем с молодыми заигрывающими жеребцами.
- Да ничего, доберусь, - сказала я, досадуя на то, что добираться придется в мокрой обуви, и высохнут ли единственные мои сапоги до завтра, и как они перенесут просушку у батареи?  Выдержат или съежатся-сморщатся…
- Мы не спешим. Садитесь, право же… - тот же глуховатый голос.
Тогда я восприняла этого человека как товарища, по несчастью. Он тоже мог промокнуть в этой злосчастной луже.
- Ну, подвезите - согласилась я, и открыла дверцу, чтобы сесть сзади.
За рулём - парень. Он сидел, но я сразу поняла – когда встанет, будет огромный, как шкаф. У него тёмно-рыжие волосы, длинные, забранные сзади в хвостик. Массивный лоб и глубоко посаженные глаза. Чем-то он напоминал собаку породы алабай – это львы в собачьем царстве.
- Юрочка, - представил «алабая» мой знакомец, и представился сам, - Иван Степанович.
- Кутейников, - пробасил Юрочка, поворачиваясь.
Как будто эту фамилию все должны знать. Машина уже тронулась, и Никитины пели по дорожному радио про «Дон» и «Магдалину» - быстроходные суда, когда я вспомнила, что кое-что действительно знаю… Кутейников…. Военная проза… Кажется, у нас в библиотеке есть его книги. Не читала, но не люблю, не люблю…У этих творческих людей – что писатели, что поэты -  у всех культ личности. Все их должны знать, они часами могут говорить о себе. Хорошо, что ехать недолго…
Я невольно прислушивалась к музыке. Лучше хорошая песенка, чем очередной «гений» со своими монологами.
- Нравится? – спросил Иван Степанович, заметив, что я слушаю.
- Нравится, - немного вызывающе сказала я, - Вообще стихи Киплинга... Из нынешних никто так не напишет.
-Хорошо, что вы знаете, что это -  Киплинг, - сказал Иван Степанович, - Из нынешних молодых – мало кто знает…
И ничего не добавил больше, стал смотреть в окошко… И тогда мне стало стыдно, и я прочитала то, что очень люблю:
- Когда день за днём за круглым стеклом —
Зеленое «хлюп» да «хлюп»,
Когда ходит в каюте пол ходуном,
И чашки подскакивают над столом,
И юнга падает в суп, —
Когда у мамы болит голова,
И нянюшка ковыляет едва,
И вещи срываются с мест,
Тогда ты понимаешь слова:
«Пятьдесят пять норд, сорок вест!»
Тут и дорога кончилась, вот и моя башня.
- К какому подъезду вас довезти? Как лучше проехать? Ориентиры дайте, - говорил Иван Степанович.
- Иван, не волнуйся, я уже все нашёл, - голос у Юрочки был такой… играющий, будто не было для него проблем в жизни.
И лёгким движением руля он послал машину в ту самую подворотню, в которую нам и надо было свернуть.
14
Была суббота. С утра я начала варить щи. Плитка у меня такая же подпольная как кот Юлик. Увидит какая-нибудь пожарная инспекция – конфискует вмиг. Готовить полагается на общей кухне. Но все конфорки на единственной плите вечно заняты, и я иду на риск. Плитка слабенькая, чтобы обед поспел заранее, раскочегаривать её нужно -  ох, как загодя.
Я сидела, тихо-мирно, укутав ноги пледом, читала новую книгу Стивена Кинга, щи булькали себе. Гладь и благодать.
В дверь постучали. Не иначе кого-то потянуло на запах. У нас ведь многие, мужики особенно, «дошираками» питаются. Придут, изображая «полицию нравов», а на самом деле напрашиваясь на угощение.
Я открыла настороженно. И обмерла – Иван Степанович. Батюшки, вот уж кого не ожидала увидеть здесь никогда.
Он стоял… Дед мой был стройным, подтянутым, но не таким. Этот – какой-то гвардеец просто.
-Еле нашел вас в вашей башне. Вот, - он вынул из кармана небольшой томик, - Отыскал у себя дома Киплинга, старое ещё, советское издание. Не откажитесь принять.
- Спасибо, - растерянно сказала я, и подумала, что пожилой человек пять этажей одолел. Ему бы, может – присесть? Я решилась, - Да вы пройдите…
Комнатка моя, пропахшая кислой капустой…
-Я некстати…. Вы, верно, обедать собираетесь? …
Я подумала, что сама – немолодая уже тётка, и что мне перед ним кокетничать и кочевряжиться. Человек специально шёл, книгу мне нёс…
- Проходите, - и спохватилась, - Или вас кто-то ждет на улице? Юрочка, может?
- Нет, я один.
Ему пары шагов хватило, чтобы пересечь комнату. Постоял несколько секунд, глядя в окно. А потом нагнулся, и протянул ладонь к углу рамы.
Ну да, сама знаю, что сквозит. Иван Степанович обернулся:
-У вас есть какая-нибудь ткань, которая не нужна? Желательно, светлая. И кусок мыла…
Окно мы заклеивали в четыре руки. Намыленные тканевые полосочки прилипали плотно, заступая путь холоду. Потом мы хлебали щи, как люди, честно сделавшие своё дело. Странно, я даже Таню Морозову стеснялась угощать – после её-то разносолов… Но нашлись в скудном хозяйстве моём и лишняя тарелка, и лишняя ложка.
А Иван Степанович, как я после узнала, ел хоть и мало, но все ему было вкусно – наголодался в детстве.
- Я мамой всякой работе учён, - он ел так, что мне хотелось его кормить, - Мама меня вырастила. Трудно, конечно, жили.
Я прикинула его годы – с математикой у меня всегда было плохо – а надо было соотнести годы с эпохой.
- Ваш отец погиб на войне?
Иван Степанович отложил ложку:
- Нет, он был в лагерях. И после реабилитации недолго прожил. Если о нем говорить – эх, Полюшка, до вечера… Что ж вас всей этой историей огорчать…
- Почему, - неожиданно для себя горячо возразила я, - Я любила слушать дедушкины рассказы про войну.
-Умер дедушка?
Я закивала.
- Отец только в последние годы жизни скупо рассказывал о допросах, которые длились сутками, так что падали в изнеможении. О дыбе. Об избиениях, когда отливают водой и снова бьют, и уйти своими ногами уже не можешь, волокут за ноги, как мешок.
Он прошел через все тюрьмы: Лефортово, Таганку, Суханово. Его бил сам Кабулов, одно имя которого наводило на заключённых ужас. Он сидел в одиночке и каждую ночь ждал расстрела. Начались галлюцинации: ему мерещилось, что он качает на руках сына. Многие тогда сходили с ума.
Около пяти месяцев он провел в камере Бутырской тюрьмы, где были люди, которые оставили заметный след в истории: Фриц Платтен - швейцарский коммунист, который много сделал для Ленина и его соратников, спас Ильича при первом покушении на него в Петрограде; начальник разведчасти из дивизии Буденного Тюленев; А сколько замечательных людей встречал он, находясь в сибирских лагерях!
Их нельзя забыть - этих встреч, этих людей. Нельзя забыть, как твоего друга в столовой бьют черпаком в лицо. Очки разбиты, кровь... А он, поспешно болтая ложкой в миске с баландой, куда упали обломки очков, говорит: «Есть Бог, Степушка, - стёкла целы...» Как ты уже в больнице, полуживой, ползком тянешься, чтобы напоить умирающего, а он завещает тебе еду в тумбочке. Ему уже не надо - и верно, к утру он умирает.
Да и папа - Иван Степанович машет рукой, - Освободился, отыскал маму… А она, когда его взяли, уехала к своим родным на Украину, там и провела войну в оккупации. Я ещё успел родиться. И он почти сразу ушел на тот свет. Туберкулёз добил, который папа заработал на лесоповале.
Так что растила меня мама. Она чудно шила - и новое, и переделывала вещи. Ей постоянно что-то заказывали: соседи, знакомые, знакомые знакомых…. Я не помню маму спящей. Ложусь - она сидит за столом: или за машинкой, или с иголкой в руках. Просыпаюсь - она уже возится на кухне. Великая труженица была!
15
Иван Степанович пригласил меня ответно прийти к нему.
- В ближайшее время я почти всегда буду дома, Полюшка. А найдёте вы меня легко.
Он жил, если так можно выразиться, «на окраине центра».  Тихая улица, одно и двухэтажные дома. Его дом - длинный, толстые стены. Открываешь дверь - и отчего-то две ступеньки вниз. Дом будто чуть заглублен в землю. Удивительное ощущение прочности и надёжности за этими стенами.
Долгий коридор, дощатые полы. На стенах - фотографии и картины. Пейзажи всё больше, но мастерски выполненные. Позже я узнала -  почти всё в доме у Ивана Степановича - подарки его друзей. А среди них и фотохудожники, и кузнецы… Чего стоит букет кованных роз - тончайшая работа, с шипами на стеблях, с каплями росы на лепестках.
А комната, куда я вошла… Сказочная.  Бросились в глаза сперва занавески, единственное некрасивое тут - натянутые поперёк окон полоски грубого цветастого ситца. Посреди комнаты - стол, покрыт клеёнкой, электрический чайник и всё к чаю. Печенье прикрыто салфеткой. Видно, что угощенье не убирается со стола - Иван Степанович говорил -  гости у него часто. Каждого усадят тут за чай. Книги, книги и еще раз книги - полки до самого потолка. Кровать в углу, застеленная грубым пледом. Над нею на стене висит охотничье ружье, двустволка. Фотографии - и старинные, и дня нынешнего… Кавказские кинжалы, этот самый кованый букет роз.
Иван Степанович сам заваривает чай с травами. Целый букет ароматов. Достаёт из холодильника пирожные.
Я вспомнила Платонова. Только с ним можно было засиживаться так, до глубокого часа, забывая о времени за разговором, который шёл - обо всем сразу. Стоило мне вспомнить кого-то из институтских преподавателей - Иван Степанович их знал. И ту историю, что я слушала на лекциях в молодые годы, он преподносил по-другому.
В гражданской войне были мне -  романтика «неуловимых мстителей», комиссары, будёновки с красными звездами.
А Иван Степанович говорил:
- Самара в период в восемнадцатом году года была в центре общероссийской трагедии. Столица белого движения! Недолгие месяцы был здесь порядок, покой. На фоне всеобщего хаоса!  Возвращались фабрики и заводы, на прилавках лежали продукты, о которых раньше нельзя было и мечтать… Открылся даже университет….
-Да что вы такое говорите…
Удивительно, но в тот первый вечер - мы почти не говорили о личном, мы говорили об истории.
Придя на другой день на работу, я отыскала единственную бывшую у нас книгу Ивана Степановича «Закат над морем». И несколько дней понадобилось мне, чтобы отойти от потрясения.
Это был как раз период гражданской войны, но почти не было войны в этой книге. Была опустошённость душ, выжженных жестокостью сражений, была мёртвая, сухая крымская земля и голод. Не должно быть жалко зверьё, когда человек не знает - будет ли жив завтра. А у меня первое чувство, которое осталось после этой книги - потом уже, сквозь него, другие стали проступать - жаль было каждую собаку, каждого брошенного коня, которые просились к людям, а те их взять не могли - нечем кормить. И лошади умирали, покорно…. И этой жалостью к меньшим братьям как раз и сохранилась душа. Человек должен был принять свою судьбу, и тоже перенести - покорно, по Божьи, понимая: даже это - Его воля. Искупление. И надо скрепиться. а потом возрождать жизнь из ничего почти. Из пепла.
Вот когда я плакала взахлёб, вот когда мне перестало быть жалко себя. Так просто писал Иван Степанович, так по совести, будто к биению сердца своего прислушивался, к каждому удару – не солгал ли? Не было у него равнодушных строк, все - от любви.
И когда я в другой раз к Ивану Степановичу пришла, он спросил:
- Полюшка, что вы на меня такими торжественными и почтительными глазами смотрите? Точно я сан священника принял, или умираю - и мы в последний раз видимся?
- Книжку вашу прочитала…
И столько я плакала в последние дни, что глаза мои тут же наполнились слезами.
Иван Степанович коротко обнял меня и коснулся губами волос:
- Вот это награда…
 …Весенний вечер - это всегда грусть. Уходит день, точно умирает что-то молодое. Я сижу у Ивана Степановича - у окна, а он работает. Юрочка как-то сказал:
-Знак того, что Иван доверяет человеку - он может при нём заснуть, и может при нем писать.
Иван Степанович давно уже пишет при мне. Он сперва беспокоился, что мне скучно. Он всегда трогательно готовился к моему приходу. Покупал пирожные, букетик цветов стоял на столе.
Раз или два не оказывалось у него денег - гонорары запаздывали. Но ходил к нему такой мальчик, я его звала - алкашонок. Из семей, где пьют и родители, и дети с малых лет. Бесполезно бороться! Иван Степанович давал ему книги, и тот их где-то продавал, и приносил деньги, немного, но хватало, чтобы традиции наших встреч - сладости и цветы - не нарушались.
Я сижу на широком подоконнике с книжкой или даже с вышиваньем. Вот  никогда не умела, а тут выучилась. Мне трудно читать при Иване Степановиче - такое сильное чувство переполняет меня, что непросто сосредоточиться мыслями. Мне хочется дышать воздухом этой комнаты, мне этого довольно, что я -  тут.
Иван Степанович снимает и откладывает очки.
- Полюшка, а не прогуляться ли нам, скажем, в церковь.
А мне казалось, я только что слышала дальний колокольный звон. Вряд ли - окна затворены. Но весна, воздух тихий…Я соскакиваю с подоконника.
Идти нам через весь город. Иван Степанович не предлагает мне руку, мы идём рядом. Пока нет почти зелени, только запах пробужденной земли. Да возле магазина бабка продает первые жёлтые нарциссы. Они появляются, как только сходит снег. Мы покупаем букетик. Запах… даже не цветов, а свежести.
Высокий мост над железнодорожными путями, четыре отблескивающие нити рельсов. Маленькая стекляшка вокзала пуста - московский поезд уже прошёл.
И деревянная церковь - тёмная, бревёнчатая. Но матушка у отца Сергия замечательная - молодая совсем, Зина ее зовут, садовница страстная. Каждый комочек земли в пальцах перетёрла. Пушистые ёлочки, первая трава - нигде её ещё нет, а тут пробивается. Поднимаются черенки будущих розовых кустов.
-Хочу уголок рая сделать, - говорила Зина.
И в августе, в престольный праздник - она непременно делает дорожку к храму - из скошенной травы и лепестков роз. Прихожане боятся ступить - для архиерея, верно?
- Для вас, милые, для вас - уверяет Зина.
  Нам не повезло - храм уже закрыт. Мне это не слишком огорчительно. Мы бывали здесь уже не раз, после поставим свечи. Но я видела, что Иван Степанович отчего-то расстроился и потемнел лицом.
Но шёл нам навстречу из трапезной отец Сергий. Иван Степанович встрепенулся. Батюшка извинялся - нынче храм закрыли раньше, предпасхальные дни, ночью будет большая уборка. Если нужно, он может отпереть.
- Нет-нет, - и Иван Степанович вдруг попросил, - Благословите нас…
Он склонил голову, склонила и я.
Когда мы вышли за ворота, Иван Степанович взволнованно сказал:
- Полюшка, я хотел сегодня в храме попросить твоей руки. Не знаю, делается ли так… Но перед иконой. Чтобы и я сердцем не солгал, и ты, принимая решение - тоже. А тут - замок. Что же думать - Бог против? И то, что остался священник, что он вышел именно в ту самую минуту, что он благословил нас…Ты согласна остаться со мною, родная моя? Доброе мое сердечко…
***

В мае Иван Степанович заговорил о том, чтобы снять дом в деревне. Странно и необычно для меня строил он  жизнь. После моего «шкафа в Не-Нарнии» дом его казался местом, откуда можно не выходить, и где никогда не станет скучно.
Но Иван Степанович жил там не более двух-трёх месяцев подряд, после чего непременно уезжал куда-то – надолго. Обычно к этому времени материалы для новой книги были уже собраны и уезжал он -  именно писать. В новом месте почти не было знакомых, зато - тишина, которую он ценил превыше музыки. И долгие прогулки вечерами - по незнакомым улицам, или не хоженым ранее полям и лесам. «Чтобы глаз не замыливался и мысли  приходили, - объяснял он. И тут же добавлял тихо, смущённо, как самое сокровенное, - Знала бы ты, Полюшка, сколько всего приходит в голову, когда идёшь по самой обычной тропинке среди поля…Я могу это сравнить только с тем, как плавал маленьким. Учился плавать. Я приходил к морю, когда солнце ещё только вставало, и плыл по солнечной дорожке, что искрясь стелилась на волнах. Наискосок от берега плыл  - удаляясь от него и всё-таки видя его одним глазом. Отчего-то оглянуться не успеешь, а берег уже далеко, и  вокруг – море и неведомое.  И тут я сам не знаю, куда иду, колосья – тёплым ветерком по ногам, стрекотанье кузнечиков и неведомое впереди.
С особенной любовью рассказывал он, как жил в глухой деревне где-то на севере Сибири:
– Туда два пути – зимой сани, летом –  вертолёт. Во дворе нашего дома  лежал абсолютно нетронутый снег, только узкая тропка вела от калитки к крыльцу. Первозданная белизна, и такая нетронутость снега, будто ещё не родился ни один человек на земле.
А при том в селе была и школа, и сберкасса, почта – и даже с Интернетом. Это меня больше всего поражало: настоящий остров со своей особенной жизнью. В доме, где я жил, хозяин с хозяйкой были молодые. Он занимался охотой. В моей комнате вместо ковров, и даже вдобавок к одеялу –  лежали шкуры…
И заметив лёгкий передёрг моих бровей (ненавижу охоту) добавлял поспешно:
– Меня предупредили только, чтобы не уходил гулять далеко. Можно нарваться на зверя. Медведи там не редкость, да и заблудиться в тайге легко. Но мне и незачем было уходить. Я тогда писал, головы не подымая… хорошо работа шла.
Но меня  сибирскую глушь он,  тащить не решился. И Юрочка привез вариант: дом в почти заброшенной деревне.
–Туда даже летом не ездит почти никто, – убеждал он, – Потому как там заманчивого для дачников – ничего. Степь голая. Дорога грунтовка. После дождя – самое что ни на есть болото. Ни речки, ни пруда…, - продолжал радостно перечислять Юрочка неприглядное, -  Вода глубоко. Местный поп колодец вырыл. Но вам, – он подмигивал –Ребята, я наводку дам. Километров за пять в лесу – вы ж ходить не ленитесь – есть озерцо, прозывается Ведьмино.
– Только сначала – к Игорьку.
В какой бы край ни собрался Иван Степанович, везде у него находились друзья, которых непременно надо было навестить по дороге.
Игорёк, знакомый лесник. Мордовская деревенька, на берегу реки. А домик лесника – на отшибе. Я ещё не понимала, что навсегда вошла мне  в сердце и поселилась там эта тишина. Когда много над головой огромного, бескрайнего тёплого неба. Не торопясь, величественными парусными кораблями, плывут в нём облака. Мы шли вдвоём с Иваном Степановичем, об руку. Ни позади, ни впереди – никого.  Мне захотелось ещё большей причастности к природе, и я сняла туфли. Теперь ступни ощущали и шёлковую пыль, и  лёгкие покалывания сухих стебельков,  и самоё токи земли входили в тело беспрепятственно.
Иван Степанович указал: вдоль дороги – у самой земли, прячутся в листьях ягоды земляники, и я нагнулась оборвать их. И запах её – дивный. Мало было земляники – драгоценность – неполная горсть набралась. Мы шли и клали ягоды в рот по одной. Ветер летел навстречу мягкими волнами, относил подол моего  платья.
Мы шли долго, не торопясь.  И, наконец,  увидели сверху, с холма:  перед нами лежало село. Вокруг синею оправой блестели протоки волжские А в селе был храм. Красные кирпичные стены, зелёные купола. Видно, старинный храм – особенный красный цвет, глуховатый.  Неподалеку от куполов в небе парил орел, доверив потокам ветра широкие крылья. Это было так красиво, что мы засмотрелись.
     Спускаться нетрудно было – вниз вела  пологая тропа. Дома в селе крепкие, стояли просторно, с большими ухоженными огородами. Мы  шли по пустынной в этот жаркий час улице. Хотелось дойти до храма, разглядеть его поближе.
Десяти минут не прошло, как мы уже стояли перед ним – и поняли, что храм был заброшенным, недействующим. Огромные железные двери с резьбой –  заперты, стены чудесного тёмно-красного кирпича (такой не сразу взорвёшь, пожалуй) – местами выщерблены, большой купол  облупился, на колокольне не было колокола, стёкла в окнах побиты.
Иван Степанович кое-что знал. Храм в честь Иоанна Крестителя – редчайший, выстроен в стиле русского барокко. Много раз шла речь о том, что его надо восстановить,  это жемчужина здешних мест, да всё денег не было у епархии, а миром тут много не соберёшь – села вокруг маленькие.
Напротив храма высился  двухэтажный дом  за глухим металлическим забором, крашенным зелёною краской. Уезжала отсюда машина, и,  провожая гостей, низко, земным поклоном кланялась пожилая монахиня. Чёрный цвет её одежд тянул к себе взгляд.
Машина отъехала, монахиня ещё несколько мгновений глядела ей вслед, потом увидела нас.  Улыбка – давно  не видела я таких светлых улыбок:
– День добрый! Что-то не видела я вас  раньше…  Не здешние?
Мы представились.
– Монастырь тут будет? – спросил Иван Степанович.
– Это-о? – певучим голосом переспросила женщина, - Это скиит…. Я мать Наталья. Хотите зайти к нам? А ты, девица-красавица, если соберёшься - и жить приходи.
Она отворяла калитку. Просторный двор. И мы увидели, что дома – два. Один двухэтажный, на терем похожий,  жилой. Другой,  в глубине двора – длинный, там хозяйством занимались, слышались суматошные голоса кур. И шли оттуда девушки, тоже в монашеском, чёрном. Одна серьёзная, брови густые, очки, казалась старше своих лет. Другая, совсем юная, розовые щёки – и как мама её в монахини отпустила!  Рядом с нею бежала  такса, старалась ухватить за рукав.
Пахло пирогами, и загорелись было глаза у Ивана Степановича – посидеть в скиту. Но мы знали, что нас ждёт Игорек. Он звонил четверть часа назад – уха почти готова.
  "Кордон" оказался вовсе не таким, как я представляла. Вместо бревёнчатой избы, затерянной в лесу – голубой вагончик на лугу, у залива. Игорёк ждал нас. Высокий, худощавый мужчина лет тридцати в поношенном камуфляже. Они долго обнимались с Иваном Степановичем, и прыгал вокруг них пес  дворянской внешности, но с такой улыбкой, с таким бешено виляющим хвостом, что устоять перед этой искренностью было невозможно. Я опустилась перед ним на корточки, погрузила руки в лохматую шерсть.
 На деревянной террасе, оплетённой девичьим виноградом так густо, что внутри царила полутьма, был накрыт стол. Пупырчатые, на толще пальца огурцы и сахаристые на разломе помидоры, закопчённый котелок, над которым подымался пар – уха из жереха, щедро посыпанная укропом. Молодая картошка в мундире, толстыми кусками нарезан чёрный хлеб.
– Лесники мужики серьёзные, – говорил Иван Степанович. – Смена по неделе, на разных "быстросупчиках" не просидишь. Готовить выучились, что твои повара. Рыбу за пять минут разделывают.
– Сегодня на обед и экзотика могла получиться, – Игорёк чуть улыбался,. – В деревне бабки с утра распустили слух, что у нового русского из особняка крокодил сбежал. Поводок перегрыз, хозяину палец оттяпал, и в реку... Кто-кто, а крокодилы ещё в Волге не водились.
И добавил:
– Покушаете, и на острова махнём.
Покончив с обедом, по узеньким мосткам – шаг влево, шаг вправо – и тебя примут в объятия пять метров глубины – мы отправились к лодке. В воде – тёмной, янтарной –  было видно, как много тут рыбы. Как в аквариуме. Доверчивой рыбы, не шарахающейся от людских теней.
Меня передали на борт  "с рук на руки". Передавал Иван Степанович, принимал Игорёк. Я поначалу струсила. Жилетов спасательных нет и в помине, плавать я  не умею, так что, если...
– Не бойтесь, – сказал Игорёк. – Лодка надёжная, и мы рядом.
Да, это была ещё та надежная лодка. Сиденье Игорёк принёс под мышкой, и утвердил на ржавом полу. Сквозь мутное, исцарапанное стекло не было видно ничего. На сиденье Игорёк усадил Ивана Степановича, сам встал на колени, чтобы поверх стекла глядеть, и взялся за руль. Но мотор завёлся с пол-оборота. Лодка вздрогнула и  понеслась по волнам, в считанные секунды миновала залив и вышла в большую реку.  Волга нынче была неспокойной. Но эта качка на свежем воздухе принималась блаженно. Я опустила руку в летящую за бортом воду, и хотя рукав курточки тут же промок,  всё ловила брызги, невольно улыбаясь. Мы неслись по «большой воде», а потом вошли в протоки.
Плакучие ивы росли по их берегам, и расстилались на пути лодки целые луга жёлтых кувшинок.
– Такое приедается? – спросил Иван Степанович.
Игорёк покачал головой.
– А вы бы видели, как здесь осенью! Когда все листья разного цвета – лежат на тёмной воде...
Окружение ли природы, или спутники, или всё вместе -  давало чувство покоя. А прежде?  Беличье колесо повседневной жизни. Когда не помнишь – завтракала или нет, когда не хочется глядеть в зеркало на посеревшее от постоянного недосыпания лицо, и только ядовито-горький кофе даёт ощущенье бодрости.
На краю острова, у края воды - большой камень среди камышей.
– Погоди минуту, – сказал Иван Степанович Игорьку, – Сейчас выйдет Аленушка…
Мы затихли. Он действительно в это верил. И начинали верить те, кто окружал его.
  ***
  . В этом селе не было магазинов, школ и больниц. Когда-то здесь проживало больше тысячи жителей, торговали хлебом… Но войны - гражданская и Отечественная, но раскулачивание, но решение властей – даже колхоз делать не тут, а в соседнем селе, за пять километров… И люди уходили отсюда: кто: в другие деревни подался, кто в города.
– Как под Чернобылем, Зона - невольно вырвалось у меня при виде полутора десятка старых  домов, разбросанных в высокой траве.
Позже мы узнали, что забредают в село кабаны и волки. Живущие тут старухи не боялись, не гнали их, разве что –  кабанов от сена: козы потом есть не будут, испугаются дикого запаха.
Здесь царила первозданная жизнь. Молоко, овощи с огорода, вместо лекарств - травы и мёд. А вода была из колодца, который вырыл с племянниками отец Иов.
Жили тут – старухи, которые и уйдут вместе с селом в  небытиё.  Мы сняли комнату у бабушки Дуси. Было ей около восьмидесяти лет, и то, что приехали к ней постояльцы на все лето, казалось ей чудом. Живые души. Но она так боялась помешать, прослышав, что приехали мы – за покоем, так робко стучалась к нам по вечерам, передавая крынку с молоком… Только её котенок, чёрный – проносился  вихрем, вскакивал на постель, взлетал до самого верха бархатного ковра.
– Ветер, ветер будет, – извиняющимся тоном говорила баба Дуся, подхватывая животинку, – Перед ветром  голову сносит.
Котёнок был вместо барометра.
В таких деревнях надо прожить несколько недель, чтобы перестать считать их заброшенными, но почувствовать свою причастность к их тишине, к их тайне… Ведь здесь не только последние жители, тут обитают души многих поколений. И, кажется, вот-вот уловишь их голоса – в шелесте ветра, в скрипе дверей.
Я всё  задумывалась - что Ивану Степановичу во мне?  Он говорил, что не мог пройти мимо той доверчивости, что была во мне.
–  Как ты умудрилась остаться таким ребенком, Полюшка? – спрашивал он меня, – Я не знаю других взрослых людей, кто принимал бы жизнь вот так, с такими по-детски открытыми  глазами. То, что я тебе рассказываю – ты слушаешь, как ребёнок сказку. Может быть, тебе другой учитель по жизни был бы нужен, кто обучил бы тебя относиться к ней с долей цинизма, вести дело к своей выгоде, не принимать близко к сердцу. Но такие люди не учить бы тебя стали, а пользовались бы тобой. Пусть хоть такой как я тебя заслонит… немножко.
**
На выходные приехал Юрочка. Припёр целый рюкзак еды. Именно припёр. Когда он опустил рюкзак на пол – я даже ногой не смогла его сдвинуть –он был набит консервными банками.
Пока я разбирала снедь,  Юрочка и Иван Степанович ушли бродить по селу, а наверное – и дальше, по полям, куда глаза глядят. Вернулись они, хотелось бы сказать – к вечернему чаю, но ужинали мы парным молоком, которое приносила бабушка Дуся.
   – Эх, хорошо у вас ребята, – сказал Юрочка, – Тишина…. А я только что с Грушинки,  с фестиваля, а там на  каждой полянке – триста палаток, и такое впечатление, что они  все у тебя  на голове.
– Юрочка бард, – поспешно вставил  Иван Степанович, – Юрочка поёт…
Юрочка, оказывается,  кроме рюкзака притащил  ещё и гитару.
–  С чем ты там выступал? – спросила я.
– Ну,  весь репертуар я вам исполнять не буду – пожалею вас. Но раз вы тут оприродились по самые уши, давайте я вам в ту же оперу – про Машу и Медведя спою.
И бросил руку на струны:

Как выясняется, Маша, у нас роман.
Мне-то казалось, что просто хочу пожрать,
Только бурчащее брюхо — увы, обман.
Хочется вовсе не мяса. В полях жара,

Преет полынь, а у нас холодок в лесу.
Сердце тоскует, желая зверью добра.
Нынче, прикинь, просто так отпустил лису,
Да и, чего уж скрывать, накормил бобра.

Слушал полдня, как шумит под дождём листва,
Спас кукушонка, жука подарил ежу...
В луже лежу, вспоминаю твои слова:
Мол, не садись на пенёк, далеко гляжу...

Был у тебя на деревне. Лишь сунул нос,
Как налетели собаки — едва убёг.
Больно кусают. Какой-то лихой барбос
 Вырвал из задницы шерсти здоровый клок.

С горя на пасеке мёду нажрался в хлам —
Ульи крушил, матерился, сломал забор.
Ты бы, наверно, смеялась, когда б смогла
 Видеть, как пчёлы загнали меня за бор.

Что ж за хвороба?! Давно позади весна,
И позабыть бы пора уж о той весне.
Только которую ночь провожу без сна,
«Миша+Маша» царапая на сосне.

Как выясняется, Маша, у нас любовь.
Я не олень, я серьезный, имей в виду.
Сохнет без нежностей твой шерстяной плейбой,
Твой косолапый красавчик. Целую. Жду.
(стихи Влада Южакова)
***
Октябрь нелюбим народом –  красивая осень заканчивается, на смену ей приходит обречённое ожидание долгой зимы. А ещё хуже ноябрь: короткие дни, затянутое тяжёлыми тучами небо, полумгла – даже среди дня приходится зажигать лампы, чуть в сторону от тротуара – грязь непролазная. А с неба – дождь, или дождь со снегом.  И такой безрадостный пейзаж, что поскорее отводишь глаза от окна.
Мы же с Иваном Степановичем открыли, что ноябрь – самый уютный месяц.
Просыпались,  как и всегда,  рано. Нет такой погоды, чтобы убила в нас «жаворонков». Я уходила в кухню варить кофе, наскоро жарила яичницу. Наскоро, потому что Иван Степанович ждал этот нехитрый завтрак, а утренние часы были ему особенно дороги. И какая была ему разница, что дождь струится по стеклу сплошным потоком, или стучит в окно жёсткая снежная крупа. Светился экран компьютера… Он писал.
Днём, чаще ближе к обеду, приносило кого-нибудь из гостей. Так и хочется сказать «нелёгкая». Но обычно к этому времени основная работа была уже сделана. И всё же поднимался Иван Степанович во весь свой высокий рост,  с глубоким вздохом, и еле слышимым: «Эх….»
И всё же гость – это было святое. Он всех называл, как детей – Наташенька, Коленька, Валечка. У меня всё время складывалось впечатление, что в гости пришел родственник, которого я до того не знала.  Обогреть…
А вечерами мы засиживались в кресле. Я не оговорилась. У Ивана Степановича было такое замечательно широкое кресло. Мы легко в нём помещались оба. Тут и ужинали. Отчего-то чаще всего у нас к ужину выходили бутерброды с сыром и по стакану очень крепкого чая.  Включали было телевизор, но чаще Иван Степанович начинал что-то рассказывать.
Я сидела под его рукой, укрыты мы оба были мягким клетчатым пледом, и теперь, на свою жизнь, оглядываясь – не было у меня минут лучше этих.
Он вспоминал о той своей жизни, в которой меня с ним  ещё не было. Но как же хотелось мне и тогда быть рядом, чтобы нелегкая его дорога была ему легче, переносимее…
По потолку бежали огни рекламы – красные, синие – напротив дома Ивана Степановича был магазинчик, но нам эти блики казались сказочными. Всё перемешивалось. Нужна была  и сказка, и жестокая подчас искренность его слов.
– Папа мой окончил реальное училище, – рассказывал Иван Степанович, – И стал готовиться в институт. Он занимался по шестнадцать часов в сутки и довёл себя до такого переутомления, что фельдшер приходил впрыскивать ему камфару и велел на  время оставить занятия.
И папа год проработал грузчиком, на физической работе. Представить не могу сейчас, как у него хватило на это мужества. Узкогрудый, слабосильный… так учиться хотел! На следующий год поступил в Тимирязевскую академию и окончил ее с красным дипломом. А что в те годы означало учиться? Жили в маленькой, битком набитой людьми комнатушке, жили впроголодь. По ночам разгружали вагоны, чтобы заработать какие-то копейки на еду. Если отваливалась подошва от ботинок, прикручивали её проволокой, потому что новые ботинки  купить было не на что. Но в театры, на лекции – ходили, это было святое.  Папа слушал выступления Кржижановского, Бухарина, Луначарского,  Келлера. Это осталось в памяти на всю жизнь.
И ещё обнаружилось, что у него хороший голос. Дед мой  был не только учителем, но и регентом церковного хора, в нём пели мальчики. И папа потом очень полюбил оперную музыку, некоторые арии пел сам, волею случая пел с настоящими артистами
 Дипломная работа его была связана с гидроэлектростанцией, и там, в этом маленьком городке, он и познакомился с моей мамой.
Насколько серьёзно относился к учебе отец, настолько мама была в этом отношении легкомысленной. У неё была блестящая память, она всё схватывала на лету, что оставляло ей довольно много времени для занятий физкультурой и художественной самодеятельностью, вот это она любила. Она немного поучилась в педагогическом училище, немного в пчеловодном техникуме, и,  в конце концов,  сердце успокоилось на бухгалтерских курсах. Что же касается будущего замужества, тут мама была категорична:
– Мне нужен умный муж, иначе он у меня всю жизнь в дураках ходить будет.
Папа под эту категорию вполне подходил. Поженились они, Полюшка, на Казанскую, 4 ноября 1937 года. А  в феврале 1939 года папу арестовали. Что стало причиной? Был у отца друг, иностранец Сурур. Москва ведь, не так уж трудно здесь и познакомиться, и общаться молодым людям. Ну и, конечно, статья 58-10- антисоветская агитация и пропаганда и 58-6 - шпионаж.
Но хоть и эфемерны причины, а следствия куда как реальны. Незадолго до ареста отцу предложили стать осведомителем НКВД, попросту – стукачом. Он отказался, и с тех пор чувствовал себя обречённым. Когда его пришли забирать, мама схватилась за топор и заявила вошедшим:
– Зарублю обоих!
Ей тогда было двадцать пять лет, и можно было себе представить, чем станет её жизнь после этой фразы. Но ничего, обошлось. Ей даже сказали:
– Даём вам честное слово коммунистов, что ваш муж вернется через сорок минут.
«Как мне не поверить честному слову коммуниста, – говорила мама много лет спустя, – Мне же и потом, когда вызвали в тюрьму к следователю, сказали: «Ваш муж – государственный преступник». А я в ответ: «Я скорее поверю, что вы государственный преступник, чем мой муж. Он бессребреник. Если бы все были такие, как он,  коммунизм бы был ровнёхонько через два года». Следователь ударил кулаком по столу: «Думайте, что говорите!» Я вышла из кабинета, иду по коридору и думаю: «Сейчас арестуют, из здания выйти не дадут».
  . Отец только в последние годы жизни скупо рассказывал о допросах, которые длились сутками, так что люди падали в изнеможении. О дыбе. Об избиениях, когда отливают водой и снова бьют, и уйти своими ногами уже не можешь, волокут за ноги, как мешок.
Он прошел через все тюрьмы: Лефортово, Таганку, Суханово. Его бил сам Кабулов, одно имя которого наводило на заключенных ужас. Он сидел в одиночке и каждую ночь ждал расстрела. Начались галлюцинации: ему мерещилось, что он качает на руках сына. Многие тогда сходили с ума.
Около пяти месяцев он провёл в камере  Бутырской тюрьмы, где были люди, которые оставили заметный след в истории: Фриц Платтен - швейцарский коммунист, который много сделал для Ленина и его соратников, спас Ильича при первом покушении на него в Петрограде; начальник разведчасти из дивизии Буденного Тюленев; А сколько замечательных людей встречал он, находясь в сибирских лагерях!
***
В середине января, на день журналиста, Ивана Степановича пригласили на акцию «Светоч». Он был в числе тех, кто вручает награды.  Сопровождали его, конечно, мы двое – бессменный шофер Юрочка и я. День выдался  морозный, и только Иван Степанович отважился на костюм, а мы с Юрочкой обрядились в тёплые свитера. И почувствовали  себя пресловутыми слонами в посудной лавке.
Глава союза журналистов – худенькая, одетая в сверкающее чёрное платье с открытой спиной. Южный загар, стрижка под Мирей Матье. Когда она подошла к нам с распростёртыми руками – к Ивану Степановичу почему-то все женщины лезли обниматься, я увидела что она уже очень немолода, лицо морщинистое. Хотела выглядеть юной, а похожа на обезьянку.
Ивану Степановичу вручал награду в начале вечера. Под аплодисменты известный писатель Кутейников передал грамоту и блестящий, увесистый на вид пакет толстому парню, лучше всех освещавшему работу милиции. А сам Иван Степанович получил от Мирей Матье розу в целлофане. Спустившись со сцены в зал,  он передал её мне. Вечер был длинным, я всё нюхала розу, хотя она была тепличной и  ничем не пахла. Но так хотелось уловить этот аромат малины… Розы ведь пахнут малиной… И я её вынюхала насмерть. К концу вечера  воза поникла головкой, лепестки стали как тряпочки.
На банкет мы не остались.
– Поедемте, ребятки, – предложил Иван Степанович и сморщился, – ну не люблю я это. И конкурсы эти прикормленные… Кукушка хвалит петуха, право… Ещё попросят речь сказать. А мне стыдно хвалить, если не нравится.
   Но когда мы проехали уже несколько кварталов, Иван Степанович тронул  Юрочку за плечо.
– А что-то я проголодался, – смущённо, но весело сказал Иван Степанович, –  Здесь можно где-нибудь перекусить просто? А, Полюшка? Знаешь такие места?
Откуда мне было знать? В бытность мою студенткой мы по ресторанам не шатались.
– Тут есть рядом кулинария хорошая, – неуверенно сказала я, – Там такие пироги…
– Ну и всё. Юрочка, больше ничего не надо.
…Там всё было,  как и прежде, в годы, когда я училась.  В уголке магазина –высокие столики, на витрине пироги с капустой, с грибами, с мясом…И как тогда продавщица нарезала их такими огромными кусками, что казалось – это и съесть всё нельзя. А удивительно – елось легко…
И Юрочка уже вгрызся в истекающую обжигающим соком кулебяку.
Мороз стоял лютый. Даже в машине, не смотря на включённую печку, холод шёл от дверей, от стекол. Мелькали ещё огни города. Ехать предстояло часа два.
– Ложись ко мне на колени, – казал Иван Степанович..
Я сбросила пальто, легла и укрылась им, как одеялом. Тихо играла музыка. Богушевская… Нежный, тающий голос.
Молча смотрит бездна на летящие огни.
Ах, Отец небесный, Ты спаси, Ты сохрани.
У черты последней, жизни вечной на краю
 Я скажу: "Оставь меня в раю, у нас в раю.
Ведь там опять весна расплескалась ручьями.
Ведь там опять зима с этим белым огнём.
Оставь меня в раю, средь любви и печали.
Я всё тебе спою, что узнаю о нём".
И лёгкая, сухая рука Ивана Степановича на моих волосах. …
***
В мае мы уехали в Крым. Была начата работа над романом.  Иван Степанович собирался рассказать о судьбе дворянской семьи, пережившей гражданскую войну  именно в Крыму, где было так много жертв.
– Редко найдёшь землю, которая за долгие годы истории своей так обильно полита кровью, каждый камушек, - говорил Иван Степанович.
В этот раз он думал подойти  к Великой Отечественной. Я пересказывала ему рассказы Деда. Сердилась на себя, что могу спутаться в названии, дате…
– Полюшка, не это для меня главное, – мягко говорил Иван Степанович, –  А чувства человека. Вот этот момент, что молодой солдат пролил суп, увидев убитых, не донёс котелка….  А Отечественная в Крыму – это вообще страшно. Севастополь! «Армения!» Борис мой погибнет именно на «Армении». И никто не узнает о том, где он канул.  Их ведь не считали точно, раненых, которых грузили на корабли.
Он рассказал мне о трагической судьбе теплохода.
«Армения» погибла  в ноябре сорок первого.  Она принимала на борт раненых и эвакуированных. После удара торпеды «Армения» продержалась на плаву четыре минуты. На дно ушло семь тысяч мирных жителей и медиков. Только восемь спаслись на шлюпке.
– Я нашёл потрясающие воспоминания, Полюшка. Мальчика, который всё это пережил. Его мама прижала к себе двух детей  – двухмесячного Бориску и шестилетнего Альку, и прыгнула в воду. Там была мясорубка. Люди хватались друг за друга. Не выжить… И тогда Александра – мать мальчиков – заметила раненого, который держался за спасательный круг.
Она сама положила на круг младенца и велела старшему сыну держаться. А раненый поднял пистолет. Александра решила,  что он их убьет сейчас и успела только вскрикнуть: «Не надо!». «Дура, – прохрипел раненый комиссар, – возьми пистолет! Подашь сигнал нашим кораблям. Бери круг, спасай детей. А я вряд ли уже… » Он ещё несколько минут держался за круг, а потом ушел под воду. Рядом на воде качались тела…
А потом моряки подняли их на борт, но дети оказались на разных катерах.  И один из мальчиков пропал – моряк выходил его, заболевшего – и пожалел возвращать, усыновил… Много лет спустя отыскал он своих.
Экзюпери говорил: «Война это нечто такое, что может взять с лица человека столько мяса, что он навсегда будет лишен возможности улыбаться людям», – тихо закончил Иван Степанович.
  ***
Путешествовать с Иваном Степановичем оказалось необыкновенно уютно. В дорогу мы набрали с собой много разных чаёв.  И, игнорируя казённый, который предлагала проводница, заваривали в маленьком чайнике – то с лавандой, то с грейпфрутом. И соседи наши, уже не ожидая приглашения, придвигали чашки.  Для Ивана Степановича чаепитие всегда был делом общим, под общий разговор, он не представлял, как можно чаёвничать,  каждый в свою чашку уткнувшись.
А ехали с нами два пожилых артиста из Москвы. Они представились – Сергей и Виктор, фамилий я уже и не вспомню сейчас. Только их страстные разговоры. Они знали Ивана Степановича, и, объединяя темы, близкие и ему и им, говорили о военных спектаклях. Вспоминали, как Юрий Любимов поставил знаменитые «А зори здесь тихие»( «Сильнее фильма, право, сильнее! Трагичнее! Зрители даже не аплодировали – как можно аплодировать трагедии! Не плакали. Плакали потом - дома») 
Я лежала на верхней полке, чтобы не мешать мужчинам и слушала. Потом Иван Степанович говорил. Глаза его блестели, но голос звучал виновато - на столько времени  погрузился в своё, оставил меня.
– Вот, сейчас собираются у нас по-американски – избегать тем, которые могут расстроить, огорчить. Всё, что не имеет непосредственного отношения, отбрасывают: «не нагружайте меня этим». Но если забыть это всё, не растревоживать сердце чужой болью – то кому ж ты нужен будешь сам… Самому себе только.
В Симферополе таксисты атакуют прямо у поезда, вертят на пальцах ключи: «Ялта! Алушта!» «Ялта! Алушта!»
В Крыму мы проживём несколько месяцев. В начале в Рыбачьем – это тихий посёлок на южном берегу, а затем переедем в Севастополь.
В день приезда мы бродили по Алуште. Я прямо влюбилась в один уголок: заброшенная древняя лестница, потемневшие, неровные ступени,  поросшие мхом. И, казалось, что мы – в прошлом, и в глухих зарослях кустарника, затаился турок, вроде того, что украл красавицу в Мисхоре. Она потом, не выдержав плена,  бросилась в море, и вернулась домой  русалкой.
Очень хотелось есть, и на базаре мы свернули в первую попавшуюся забегаловку, долго стояли в очереди. Но ожидание не утомило: мы смотрели, как жарят чебуреки. Таинство кухни: молниеносная быстрота. Пожилой мужчина – татарин? Грек? – бросал чайную ложку фарша на тонкий кружок теста, несколькими прикосновениями пальцев слеплял края и бросал в кипящее масло. И через несколько минут очередные  получали свои чебуреки – тёмно-золотистые, прозрачные, истекающие маслом. Мы запивали их красным крымским вином, и пошли садиться на теплоход уже хмельные.
Телоходик шёл, рассекая море, будто скользил по синему ковру, глубоко погружаясь в мягкий ворс..
  ***
В глубине посёлка, довольно далеко от моря – и дешевле, а главное – тише, мы сняли гостевой домик, с отдельным выходом на улицу. Хозяев почти не видим, и можно представить, что это наш дом.
…Пока мы всё ездим. Иван Степанович хочет показать мне Крым, который отлично знает.  Бахчисарай. Меньше всего времени мы уделяем знаменитому ханскому дворцу. Постояли несколько минут у  Фонтана слёз – и только. Лишь воображение Пушкина могло придать такой поэтический флёр скромному фонтану.
Нас  интересовало кладбище воинов. Пыхтим по Пушкинской улице. Здесь много собак и лишь редкие прохожие. Наконец – арочные ворота  кладбища времён Крымской войны. Железная кованая решетка поскрипывает, приоткрыта… Весенняя трава цвета изумруда, и на ней – то там, то сям замшелые известняковые плиты с полустёртыми надписями.  Здесь лежат  и жители слободки – армяне и греки, но главное для нас – солдаты и офицеры русской армии. В годы Крымской войны и Успенский монастырь, что тут поблизости,  и Ханский дворец стали  военными  госпиталями. Бахчисарай принимал тысячи раненых и умирающих защитников Севастополя. Многие из них свой последний приют находили здесь…
Иван Степанович отходит на несколько шагов. Я не иду за ним. Он долго стоит один, молча.  Через несколько дней он так же один уйдет поздним вечером к морю, попросив меня не сопровождать его. Он заберётся по берегу далеко, изрежет на камнях ноги, вернётся,  хромая. Там уже нет туристов, только он один.
– Понимаешь, Полюшка, я хотел посидеть один наедине с морем, ночью. Страшно. Необыкновенно одиноким себя чувствуешь.  Я хотел представить, что ощущали те люди, которые уходили под воду ночью вместе с кораблями. Когда одна тьма вокруг и никакой надежды.
Те дни, в которые мы никуда не ездили, проходили у нас на первый взгляд одинаково. Поднимались рано, пили кофе, и уходили к морю, купив по дороге на рынке несколько килограммов черешни и слив.
Каждый раз мы уходим по берегу далеко-далеко. Там лишь большие острые камни, и море. Заходишь, и ноги путаются в водорослях: нежно зелёных – пушистых и нежных, и тёмно-красных, жёстких, почти колючих. А само море прозрачное, как слеза.
Мы открываем большой пляжный зонт. Иначе Иван Степанович давно бы обгорел. По многу часов пишет он, не поднимая головы. Я читаю. Читаю все подряд книги, которые беру в местной библиотеки. Под шум волн лёгок даже Достоевский, и холодный мрачный Петербург кажется отсюда – сном.  А черешня такая крупная, красная.
– Как яблоко, – шутит Иван Степанович, подняв голову, и просит – Дай горсточку, ты так вкусно ешь…
А ещё можно сидеть у края воды, зарыв ноги в гальку, в её тяжесть. Закрываешь глаза и слушаешь шум волн…Он монотонен,  и всё-таки у каждой волны свой голос.
Новую вещь Иван Степанович пока не давал мне читать.
– Погоди, родной мой. Трудно идет, как ощупью. Борис мой, белый офицер, чудом пережил красный террор в гражданскую. Один из немногих. Не уехал, остался в Крыму, хромой. Ничего не умел – только армия была за душой. Ну и стихи писал. Стал работать на виноградниках. Лишнего слова не говорил – отшельник. Вся семья уничтожена. И приезжает из Киева девушка, Маруся. Тоже осколочек дворянского рода. Случайная встреча.  Из того, что осталось в их душах от прежних надежд, строится их «стеклянный замок». Ничего им не надо, хатка у моря…Простая радость жизни, самое бесценное. Будет ли завтрашний день?....
А потом - война. И Борис понимает, что костьми ляжет за Россию, за Севастополь. Пусть с большевиками. Нет у него другой Родины. Но его ранят.  В сумятице госпиталей… Маруся не знает, что его грузят на «Армению».  А женщина… не военная… беззащитная… самое страдающее лицо на войне. Я через неё хочу дать Севастопольскую трагедию.
Мы прожили в Рыбачьем до осени, а в конце сентября уехали в Севастополь.
***
Позже я винила в том теплоход. День был удивительно холодный, и, взойдя на корабль,  мы обрадовались возможности укрыться в салоне. Там было тепло, мягкие кресла, по телевизору показывали добрые мультфильмы Диснея. Мы согрелись. Но неожиданно мне сразу, в одну минуту, стало дурно.  Тошнота подкатила волной. Стыдоба – укачало, при спокойном-то море.
–Выйду, – шепнула я.
Иван Степанович крепко подхватил меня под локоть и повёл на палубу. Какая-то женщина поспешно встала, уступая место на скамье.
– Очень вы белая… Может быть – валидольчику?
Но на свежем воздухе мне быстро легчало. Чайки провожали наш теплоход, спускавшиеся почти к рукам людским с требовательными криками. Им бросали кусочки хлеба. Чайки фантастически ловко ловили их на лету.
Иван Степанович расстегнул пальто, набросил одну полу мне на плечи. Так мы и сидели, тесно прижавшись друг к другу, защищая  от промозглого ветра, ожидая, пока на горизонте покажется Севастополь.
На берегу Иван Степанович тут же потащил меня в кофейню, приметив её в подвальчике:
– Ты ослабела, еле идешь, надо выпить горячего кофе.
Тут подавали кофе в совсем маленьких чашечках, но такой крепкий, что казался  он густым. Подбодрившись, мы пошли на новую квартиру. Вернее, опять домик – в саду, заросшем абрикосами, одичавшими… 
А ближе к ночи Иван Степанович начал глухо кашлять. Лекарств дома не было, и я попробовала старый рецепт, который выручал ещё нас с дедушкой: нажгла ему в ложке сахару. Чёрный горьковатый настой, как и в детстве моём не подвел, помог, и к утру Иван Степанович чувствовал себя лучше. Но после бессонной ночи ему не работалось, и мы в этот день долго гуляли по набережной, без всякого дела. Погода изменилась – было солнечно. Цвели поздние розы. И мы язычески наслаждались этими простыми радостями – тёплыми лучами солнца, запахом цветов и моря – засыхающих на берегу водорослей, большой воды…
Странно – здесь Ивана Степановича узнавали чаще, чем даже в родных местах. К  нам нерешительно приблизился немолодой уже человек:
– Простите… вы.. не Кутейников?
– К вашим услугам.
Мужчина протянул обе руки, и, поймав ладонь Ивана Степановича, начал её трясти:
– Спасибо… Спасибо вам, дорогой человек. Вроде и тяжелые вещи вы пишете, а такой свет в них…Вот я не знаю, кто это к сердцу примет – то, что вы написали, кто пожалеет людей от всей души – он уже что-нибудь злое сможет совершить? Мне кажется, что нет…
– Несчастная страна, – тихо сказал Иван Степанович, когда мужчина отошёл.
Я молчала, и только глазами спрашивала – почему?
– Потому что нужны такие герои, как мои. Такие вот неуберёги, всем ветрам открытые, как ты Полюшка… Которые себя не пожалеют, и другим душу наизнанку вывернут, чтобы их разбудить…
Припозднившись, мы долго сидели в саду. Была южная ночь – хоть глаз выколи. Я включила  маленький плеер – играла скрипка. Венгерская музыка, чардаш... Это были те минуты, которые уносишь с собой – на всю жизнь. Не знаешь, что будет завтра, и всё-таки танцующий, смеющийся надо всем, бесстрашный шаг чардаша.
***
Бездомная собака Розка родила щенка. Собственно, она была  наполовину нашей, так как пробиралась через дыру в ветхом деревянном заборе в наш сад. И считала его тем благословенным местом, где её никто не имеет права тронуть. И щенков родила она у нас под крыльцом.
Сколько их появилось на свет – никто теперь не узнает. Сначала мы с Иваном Степановичем услышали подвизгивание  – тоненьким таким голоском, несомненно, младенца собачьего. Мы переглянулись едва ли не со страхом:
– Господи, что же мы делать-то будем? Зима на носу – куда малыша?
А малыш вскорости стал выходить. Прехорошенький. Розка, мать, была среднего роста, незапоминающейся внешности – белая, с пятнами. Приметного в ней было одно – она догоняла на улице прохожих, и хватала зубами пластиковые пакеты. Осторожно так прихватывала, стараясь не привлекать внимание. Она уже поняла, что пакет легко порвать, содержимое высыплется, и  пока владельцы, ругаясь, будут его подбирать, можно чем-нибудь поживиться. Вот за эту «умную» привычку мы Розку и выделяли. А щенок и вправду был прелестный, напоминал кавказскую овчарку. Серый, с необыкновенно густой пушистой шерсткой, широкой грудкой. А глаза еще совсем детские – мутновато-голубые.
И, конечно, когда он выходил, мы не могли устоять. Брали его домой, наливали в мисочку суп или молоко. Был он всегда голоден до остервенения. Почувствовав запах съестного, не разбирая уже, начинал кусать всё подряд, хватать нас за пальцы – больно. Зубы у него были как иголки. Мордочку в суп засовывал – до самых глаз, отфыркивался, захлёбывался.
Следом входила и Розка. Вид у мамаши был смущённо-виноватый. Она пробиралась, будто вовсе не за едой, и робко помахивая хвостом, говоря: «Я  только за дитём присмотреть. Не нашкодил бы»… Она выжидала  пока не наестся щенок, подходила к миске – не осталось ли чего? Мы наливали и ей порцию.
Я не могла удержаться, чтобы не посюсюкать с собаками, присаживалась, тискала их, целовала щенка.
Ласка Ивана Степановича была дружеской. Опустит руку, потреплет псину по голове, будто товарища по плечу. Сдержанно. И, тем не менее,  они отдавали ему предпочтение перед всеми. Сколько раз я видела Ивана Степановича в саду в кресле, окружённого собаками, дремлющими у его ног. И по улицам он  неизменно ходил в водовороте собачьем, клубящемся вокруг него. Не помню, чтобы при нём были какие-то собачьи разборки. Как в присутствии вожака, они  предоставляли право судить – ему.
Псы сопровождали его даже к огню, который животные терпеть не могут.  Была у Ивана Степановича в ходу такая «церемония очищения» – единственная, мною не одобряемая. Черновики, всё, что не пошло в ход – он сжигал. Или в домике нашем, просиживая подолгу у печки-голландки, или в саду, на небольшом костерке.
Мне всегда страстно хотелось выхватить из огня эти бумаги, сохранить их. Порой я успевала прочесть какие-то наброски рассказов, диалоги. Иные казались мне удивительно хорошими, подчас лучше, чем я потом видела в «чистом» варианте. Да и просто следить за тем, как шла его мысль, как порой медленно и мучительно нащупывал он дорогу – всё это было для меня дорого, как причастное к его жизни. Иван Степанович смеялся:
– Родненький мой, да если бы я хранил всё… Бумаги мои и на двух самосвалах было бы не увезти. Жить надо так, чтобы всё нужное – в рюкзаке за плечами. Встал, и пошёл, не оглядываясь.
И никакой роскоши у нас не водилось. Конечно, сразу мы обрастали книгами, которые покупали и в магазинах, и на развальчике на рынке, и даже у хозяйки «выцыганил» книжечку Иван Степанович, заплатив за нее щедро по букинистической цене.
– Это ещё мамины книги, – неуверенно говорила наша Мария Павловна.
Но именно на эту старину – о девочках гимназистках была книга, и страницы пожелтевшие и волнистые от сырости – и разгорелись у Ивана Степановича глаза. 
– Когда берёшь такую книжечку в руки, кажется, что ты ровесник тем девочкам, в иное поколение входишь своим, – объяснял он.
Мы уже примеривались, как будем отправлять книги домой посылками – везти нам поездом всё было бы слишком тяжело.
Книги, рукописи –  вот и всё, что у нас было, а из роскоши – одна  моя шкатулочка с «драгоценностями». Я любила эту морскую «бижутерию» – серьги и бусы из ракушек, кораллов… Какие-то они были очень живые. Не бездушное фабричное стекло бус на шее, а шершавость кораллов. Видимо, у нас обоих с Иваном Степановичем была эта тяга – стать родными. Ему хотелось побрататься с веками, мне – стать своей – морю.
Один раз увидела в магазине кофейную чашечку из янтаря и загорелась купить её для Ивана Степановича, да дорогая была, собака. Тем более жаль – не удалось купить, что лечебная.
Кушал Иван Степанович мало, всему предпочитая суп. Он говорил, что чашка горячего супа дарит ни с чем несравнимое ощущение уюта. Рынок в разгар сезона был завален фруктами – черешня, абрикосы, персики – нипочем. А,  поди, отыщи домашних солёных огурцов! И я покупала их у соседки, втридорога, как страшнейший дефицит – для рассольника. И ещё варила уху из трески с прозрачными кольцами лука.
Большая чашка супа, да хлеб, да крепкий чай – больше Ивану Степановичу ничего не было надо.
Но работа шла. Две части романа закончены уже были, а третья, «крымская» сделана  вчерне.  Оставалась четвертая – о послевоенной судьбе Маши, сына растившей. Над ней Иван Степанович собирался работать дома. Я знала, что Машу он пишет со своей матери, и даже имя ей дал то же. Его маму звали Марусей.
– Как наши бабушки сохранили церковь в эпоху испытаний – прятали утварь, укрывали священников, крестили детей и читали над усопшими, дома свои предоставляли для служб… Рисковали ежеминутно не только головою, но и близкими своими… Так женщины наши не просто сберегли детей, но воспитали, передавая им лучшие традиции интеллигенции русской.
***
Меж тем простуда Ивана Степановича не проходила, а поздняя осень и зима очень нехороши в Крыму. Промозглый ветер хоть и не проникал в наш дом, но на улицу выйти больному было невозможно. Но нельзя же неделю за неделей проводить в четырёх стенах? В середине ноября мы решили ехать домой.
    В  купе поезда  Иван Степанович как обычно занял верхнюю полку, и не согласился уступить её мне. И почти всю дорогу лежал  на спине, закинув руку за голову, прикрыв глаза. Даже в окно не смотрел. Мне хотелось спросить какие мысли его одолевают, но при посторонних неудобно было вести откровенные разговоры. Хотя соседями нашими оказались милые старик со старушкой, очень воспитанные, интеллигентные.
Они не знали, или может быть знали, да не в лицо – Ивана Степановича, зато были нежны со мной. Я приносила им кипяток из титана  – старческими руками легко расплескать его по дороге. А они угощали меня огромными грушами, которых везли с собой большой ящик – дочери.  Груши истекали сладким соком.
– Угостите, угостите… – кивала старушка на Ивана Степановича.
Я тронула его за плечо. Он повернулся, увидел грушу, покачал головой и снова прикрыл глаза.
Ночью просыпаюсь – а его нет. У меня сердце оборвалось – куда ушел? А я так крепко заснула… Вышел на какой-нибудь станции и отстал от поезда? Стало плохо? В голову сразу хлынули  мрачные мысли. Тихо спали наши попутчики. Стараясь не разбудить их, я нащупала тапочки, с трудом открыла дверь. Чёрт знает почему – эти двери всегда заедает. Побежала по коридору в один конец – передний туалет, тот, что возле проводников был пуст. В другом конце вагона, задний – тоже. В отчаянье я выбежала в тамбур, и тут-то нашла Ивана Степановича. Он стоял в одной тельняшке, обхватив руками плечи, совсем закоченевший.
– Ты с ума сошел! – впервые в жизни накинулась я на него.
–Прости, родная, кашель одолел. Я бы не дал вам спать. Сейчас, кажется, отпустило.
Он покорно вернулся со мной в купе, и я побежала делать горячий чай. Иван Степанович так замёрз, что прежде чем пить, стал греть руки о стакан.
***
Мы оба надеялись на то, что с переменой климата Ивану Степановичу станет лучше. Все-таки родные места – когда-то именно в наши края привозили чахоточных на кумыс.
На вокзале нас встречали друзья: Юрочка, кузнец Валя. И первый вечер дома прошёл с большими надеждами, что теперь всё пойдет по-другому. Пришла ещё какая-то незнакомая молодая пара, ни разу эти ребята у нас не были.  Но знали они Ивана Степановича давно, и прослышали теперь, что он вернулся. Они принесли дорогое пиво и какие-то сумасшедшие морепродукты – устрицы, кальмары…
– Хоть вы и только что с моря…
Валя поставил на стол бутылку коньяка, спросив у меня тихо:
   – Ивану можно?
Но когда Иван Степанович ясно  высказывал  желание – я не могла воспротивиться. Касалось ли это поздних гостей, или лишней рюмки коньяка. Засиделись мы тогда до половины второго ночи. Иван Степанович рассказывал про нашу жизнь в Крыму, и мне обязательно дал слово:
–Вот Полюшка так смешно вспоминает наших собак. Они за ней ходили табором.
– И не за мной вовсе, – тихо сказала я.
– Знаете, ребятки, я её там называл – «Кормилица»…. Всегда выйдет на крыльцо с огромной кастрюлей. И  эта мохнатая свора начинает вокруг неё лезгинку танцевать…
– Понятно, чтоб понравиться, – вставлял Юрочка.
– А у нас, – начинала молодая женщина, которую звали Наташей. Была она фотографом, и всё рассказывала, какие её фотографии взяли в журнал, какие  на выставку, – Иван Степанович, вот говорят, только родители за нас искренне радуются. А мне так хочется вам рассказывать, я  знаю, что – и вы порадуетесь…
– Мой ты хороший…, – Иван Степанович гладил её по руке.
Уснул он после ухода гостей почти сразу – тяжело, обессиленно, не найдя в себе сил даже укрыться толком. Съежился на кровати. Я укрывала его.
Утром у него поднялась температура. Я вызвала участкового врача. Нам не повезло с ней. Старушка под восемьдесят лет, подслеповатая, жаждущая только поскорее уйти на пенсию. Она определила затяжной бронхит, выписала лекарства. Я продиктовала по телефону названия Тане  Морозовой, чтобы не оставлять Ивана Степановича одного. Час спустя Таня всё привезла.
Но прошло несколько дней, а состояние Ивана Степановича и не думало меняться к лучшему. Температура днём и ночью держалась около тридцати восьми. Кашель становился не просто затяжным, но мучительным. И тогда Таня не выдержала. Я знала эту её манеру – наклонить голову, взглядывать коротко исподлобья, то и дело опуская глаза:
– Поля…Я хотела тебе сказать…
– Ну.
– Пусть Глеб его посмотрит. Ну,  что ты, - заспешила она, – Ты же сама видишь – всё остальное без толку. А у Глеба – чутьё. Он не ошибается. Ну,  пожалуйста… Ну,  вдруг туберкулёз…
– Да это было бы смешно – привезти туберкулёз из Крыма!
– Ты что же – будешь считаться со своими обидами… глупыми…
Ох, не нужно было ей этого говорить! Меня взметнуло на ноги.
– Да пусть смотрит – лишь бы помогло!
С утра Иван Степанович знал только, что придет «очень хороший врач». Таких он старомодно именовал профессорами, не считаясь с их действительными званиями
– Нынче профессор будет меня смотреть.
Он попросил меня убраться хорошенько в комнате и проветрить.
Глеб пришёл как всегда точно, минута в минуту, и как обычно – изящный, в костюме. Он напоминал мне чёрную птицу.
Иван Степанович встретил его свободно.
Осмотр был долгим. Непроницаемая приветливость постепенно оставила Глеба. Я знала это его лицо – хмурое и раздражённое, когда болезнь была тяжела, и мрачное, когда безнадёжна.
– На рентгене надо смотреть…, – наконец сказал он, – Вам обязательно нужно завтра приехать к нам…  Изношенный организм – поэтому всё протекает тяжело…
Иван Степанович лежал на подушках, высоко. И сейчас, у раскрытого окна заметно было, как опадает его грудь. Белый ворот рубашки – и мертвенно-серый цвет его лица.
Несколько секунд мужчины смотрели в глаза друг другу. Я  с незапамятных времён помнила  этот взгляд Глеба – даже будто виноватый. А потом  его дрогнувшие ресницы, когда он опустил глаза… Иван Степанович смотрел как всегда – глаза светлые и взгляд словно  вдаль, а на самом деле – насквозь.   Ивана Степановича  будто совсем перестал интересовать «профессор» и его мнение, и он перевёл взгляд на меня.
– Не печалься,  родной мой. Это ведь решаю всё не я, и не доктор… Это там, – и он указал рукой – «свыше» -  как там решат… Я не боюсь… Платить за всё надо… Тебя жаль…
В тот момент я всё и поняла. И даже радость какую-то в его голосе почувствовала. Будто разумом зная, что ждёт его на протяжении ближайших месяцев, он душою знал и награду за эту – путешествие в те миры, которые он заслужил.
Он и прожил-то как на вокзале. Не жаль ему было ничего тут, в любой момент готов встать и идти – когда позовут, когда скажут, что поезд его готов в дорогу. Только меня ему и вправду было жаль. Меня и то, что было нашим «мы».
И потому, когда я оглушённая, стояла у двери, я старалась примириться с тем, чего изменить было уже нельзя, что нам дано свыше, и почти не слышала, что говорит Глеб, зная уже это:
– Надо его привезти к нам… Посмотреть… Но я почти уверен, что рак лёгких…

***
– Бог не только любовь, это в равной степени – прощение…
Иван Степанович лежал ближе к приоткрытой форточке. Дышать ему было тяжело. Но ни слова жалобы не услышала я от него в эти два последних месяца. Только за книгу свою он уже не брался.
– Работать надо напряжением всех сил душевных. А я это  не могу. Туманится в голове. Не хочется поставить смазанную точку.
Он  говорил отдельные фразы. Высказывал мысли, которые приходили к нему, по видимому, ночами. Он почти не спал – температура и кашель. А я хоть и не отпускала горячую его руку, всё-таки задремывала минутами.
– Ты это помни, Полюшка. И себя прости,  если есть за что. И у других всегда прощения проси – искренне, от души. А если не простит кто, не откликнется тебе – это уже на нём грех. Жалко мне тех, кто несёт на душе злость и обиду. Тяжко им самим – ох, как тяжело.
В те дни  к нам приходило много людей,  и по тому,  как говорил с  ними  Иван Степанович – казалось,   никогда  разлада не было у него ни с кем – одна любовь. Каждого он спрашивал о делах его, о здоровье близких, слабо касался плеча, поглаживал – словно хотел приласкать напоследок.
Мне люди не мешали. Я была сосредоточена на том, чтобы сделать всё возможное для больного, и никто не ждал от меня –  развлечения, угощения. Я могла оставить Ивана Степановича с кем-то из молодежи, и уйти на кухню  – приготовить то, что  ему может понравиться. Ведь он почти не ел. А кто-то, тем временем,  тихо, стараясь не греметь, мыл посуду, кто-то бежал в аптеку.
И только у Юрочки, у него одного, хватало сил заходить к Ивану Степановичу с весёлым лицом, и тем же тоном, что и прежде,  рассказывать ему свои новости. И Иван Степанович оживлялся, и тоже минутами говорил совсем как раньше.
Они вспоминали какого-то «капитана Флинта», с которым ходили на яхте, и Юрочка рассказывал,  как он плавал с аквалангом в Черном море – там, где много затонувшей военной техники. По дурости своей –  в шторм.
– Под водой так хорошо, тихо…  Корабль этот  весь заросший такой…Я прикидываю, что следующий раз с фонарём сюда вернусь  и вовнутрь полезу. А уже всплывать надо… Поднимаюсь – мать честная, как меня начало бить! И течение там – к берегу несёт. Сейчас, думаю, как приложит о камни…. Я понял, почему этот корабль тут потонул.
И они снова возвращались к Севастополю, к «Армении». И Иван Степанович начинал пересказывать Юрочке то, что не успел написать, и уже не напишет.
Потом Юрочка вышел и долго стоял в кухне, куря папиросу от папиросы.
– У тебя нет жвачки какой-нибудь? – спросил он, наконец, – Чтобы не дышать на него куревом…
Вернулся в комнату, и неожиданно потянулся к гитаре.
- Готовишься к раю? На входе с собой имей
Jim Beam, Harley-Davidson, Durex... Но всё ж поверь:
Во всяком эдеме есть тайно стучащий змей
 И тот, кто однажды укажет тебе на дверь.

Готовишься вечно дымиться в огне печи?
Готовься, но помни, лелея свою печаль:
Во всяком аду есть подсобка, бушлат, ключи, 2222
Ночные беседы и с сахаром чёрный чай.
   – Везде может быть хорошо, – тихо сказал Иван Степанович, – Мне больше подсобки и разговоров ночных –  и не надо… А вы, ребятки, пока здесь – больше красоту примечайте. Люди ведь почти всегда говорят о чём-то, что их раздражает, не нравится. Или о том, чего они хотят. Хотят – а нет ещё этого. И будет ли?…
А вы в том,  что есть, умейте это красивое углядеть. Это вытянет в трудную минуту, право, только это и вытянет… Герои мои – они ведь и живут ради этого светлого… и умирают, если приходится, за него…
Столько красивого, доброго в жизни… Вот вы, родные мои… Денёк нынешний –  славный такой был. И закат –  гляньте,  как солнце за лес уходит…. В небе облака разошлись  от горизонта – веером, будто перья райской птицы… Ради красоты живите – в людях, в том,  что вокруг… И другим её показывайте…
Я сидела на полу возле его постели, и прижимала его руку к щеке, не хотела отпускать. Что мне была сейчас та красота…. Я подняла голову и заметила, что мужчины обменялись взглядами.  И  Юрочка кивнул.

   
Эпилог
 Нынче был День города. Дурацкая затея устраивать его в феврале. Вьюжный холодный день – кого потянет на гулянье? Но во Дворце культуры должна была проходить торжественная часть, в том числе раздача наград и грамот, и начальство наше свинтило  ещё до обеда. Остальные, похоже, тоже расслабились. Серега Терентьев так и не нашел времени выбраться из своей кардиологии ко мне на полчаса, посмотреть больную. Звоню ему:
– Глеб, прости, забыл… Прибегу.
Жду еще час – нет  его. Надо идти, брать за шкирку, и вести. Мне тётку завтра оперировать, а она валидол из рук не выпускает.
Терапия – самое старое здание в больничном городке. И ремонт до него никак не дойдёт. Полы в щелях. Я это лишний раз отметил, потому что, когда зашёл – санитарка мыла пол. Взгляд мой задержался на ней. Делала она свою работу старательно, с непривычным для расхлябанного нашего медперсонала усердием. Вот крепко отжала тряпку, опустилась на корточки, и потянулась мыть туда, где не могла достать швабра.
Санитарка была молодая. Обычно у нас тут всё бабушки, у которых хочется отобрать тряпку. Кто её знает эту старушку, что у неё там с давлением или с сердцем. Бабушки подрабатывают к пенсии, чтобы помогать своим великовозрастным внукам, которые по всем законам божеским и человеческим,  должны были  делать всё наоборот:  бабкам совать в карман деньги на лекарства.
– Эй, – окликнул я негромко, – Не скажете… Терентьев? Сережа… Сергей Владимирович где?
Женщина взглянула на меня через плечо, потом поднялась, и только тогда я узнал Полину.
Она стояла передо мной, переводя дыхание – и плавным движением подбородка указала по коридору – там, дескать…
Она не постарела, горе по-иному легло отпечатком на лицо её.  Я помнил её лицо - такое доверчивое, что аж страшно становилось за нее.  Как она живет – с таким лицом и  с такой душой? А теперь её глаза смотрели – будто оттуда. Будто  побывала она  за последней чертой, проводила своего друга – и вернулась. Но у тех, кто там побывал, глаза как у Лазаря… Всеведущие.
– Давно тут работаешь?
– Вторую неделю.
– А почему?– не выдержал я.
Она не ответила. Взглянула через мое плечо,  и  пошла по коридору навстречу кому-то. Я обернулся. Юрочка.  Его я тоже узнал.  Они говорили.  Полина  кивала, и взялась руками за края халатика. Мол, сейчас закончила, переодеваюсь. Юрочка, в свою очередь, кивнул и вышел – ждать её в приёмном покое. Он всё ещё был там, когда я шёл назад.  Юрочка курил, стоя у форточки.
– Почему Полина у нас работает? – спросил я без обиняков, – Ей жить не на что?
И так же просто мне ответил Юрочка – ну и громила он всё-таки, мастодонт – под два метра. И в плечах, как раньше говорили – косая сажень.
– Не в том дело.  Иван ей оставил. Да и мы – разве б бросили?  Это ей просто сейчас нужно… Кормить там кого-то, ухаживать, мыть… Вытягивать кого-то.  Ей одной сейчас быть нельзя
 Всё ясно, потому он её и встречал…
– Как она живет?
Юрочка щелчком отправил папиросу в форточку, в долгий полёт:
– Плохо таки живёт…Да всем нам без него… Ничего, – и смотрел уже куда-то поверх моей головы – Справимся.
Полина спешила ему навстречу. На ней было пальтишко, жёлтое, в клетку, и какая-то странная шапка, напоминавшая шапку ушанку, такие носили девочки когда-то. Она тоже  казалась совсем девочкой.
Они вышли на крыльцо. Снег летел косой стеной, в свете фонарей – медленно, картинными такими белыми струями, занавесом… Юрочка тут же заметил, что Полина без варежек. А отдать ему было нечего – он сам их сроду не носил. Он заметил, что ей сейчас нравятся, когда с ней говорят тоном приказа – не надо самой решать, а только слушаться. Он приказал.
– Одну руку –  в карман, а вторую – давай мне, – он сгрёб её ладонь своей огромной лапой.
– Даже не верится, что уже почти март, – сказала Полина, подставляя лицо снегу. И что через два месяца все будет зелёное.
И тут же глуховатый бас Юрочки. Хорошо он всё-таки пел:
–Hе угнаться за каpетой -
 Ведь весна в каpете этой
 –Ведь весна в каpете этой… – вторил серебристый голос Полины.
Они шагнули с крыльца. И показалось мне вдруг, что вместе с ними стала удаляться музыка – нездешняя, неземная музыка, которую дано им было слышать, чтобы повторить на радость людям.
Я стоял на крыльце. Без них было тихо… так тихо…
И падал снег, только сейчас – с небес.


Стихи в повести - Владислава Южакова.

СЕРДЦЕ НА ЛАДОНИ
 Главной лагерной валютой стала вобла. Кто из родителей первым додумался сунуть в пакет с гостинцами для чада несколько сушёных рыбин? Но детям это показалось упоительно вкусно: янтарно-коричневые стружки солёной рыбы, которые так долго тают во рту.
– Мне в субботу мама воблу обещала привезти. Дашь мне твою игру, ту, в коробочке?
На воблу можно было выменять что угодно: тебя заменят на дежурстве в столовой, поделятся играми, дадут надеть на танцы понравившееся платье. Вобла была самым ценным подарком объекту недолгой лагерной любви.
Майе привезти рыбу было некому. Мама приедет в родительский день. У неё хлопот полон рот: молодой супруг Радик, работа, и декретный отпуск на носу.   Так что и один раз за смену – это хорошо. И уж что привезёт, то привезёт. Майя привыкла ничего не просить.
Ей приносил воблу Петька. Где он брал рыбу? Петьке всего девять лет, против Майиных пятнадцати. Худенький, голова как одуванчик, в лёгких светлых кудрях. Петьку в лагере любили. Он помогал другим с такой весёлой готовностью, так искренне, что малыша никто не гнал, а, напротив, всячески приваживали…
Но так сложилось не сразу. В начале смены Петька был ошалевшим от лагерной жизни, молчаливым и вечно голодным. Его отряду не слишком повезло с вожатыми. Девочки из училища, первая практика. Им что? Лишь бы никто не утонул, не заболел, и все положенные мероприятия провести.
Лишь Майя тогда заметила, что Петька выходит из столовой, засовывая пару кусков хлеба в карман грязных шортиков. Хлеб в лагере был невкусный – подсохший, белый. Значит, хоть таким заткнуть пустоту в животе.
У Майи взгляд лёгкий, глаза светлые, вроде скользнула ими – и всё. Но вечером, когда все смотрели кино, Майя, пригнувшись, пошла вдоль скамеек к первым рядам, где сидели малыши. Сняла с себя кофточку и накинула Петьки на плечи. Как он вздрогнул тогда, как испуганно посмотрел!
Он напомнил Майе недавно потерявшегося щенка, который ещё не приспособился – и кто знает, сможет ли? – к бродячей жизни, но уже не верит людям. Он тоже не от великой радости впервые попал в лагерь. Маму положили в больницу, и знакомые тетеньки похлопотали о путёвке, чтобы малыш не оставался беспризорным.
Всё это Майя - слово за слово - узнала в первый же вечер.
– Вот что, Рыцарь печального образа. Тащи грязное шмотьё, я сегодня всё равно пойду своё стирать…
 – А зачем это тебе? – робко спросил Петька – Ну, со мной возиться?
Она легко провела по его волосам. Тонкие, лёгкие, чисто цыплячий пух, только кольцами…
 – Потому что я люблю всё красивое. А ты такой славный, как – она хотела сказать «как цыплёнок», но сдержалась -  Как одуванчик.
И пошло-поехало.
- Петька, зачем бегаешь босиком? Простудишься!  Ну-ка иди сюда… Вчера же пуговицу пришивала, где ты её опять посеял? Снимай рубашку, вот сюда садись и грызи печенье.
А через несколько дней Петька впервые принёс ей воблу. Угостили его, или заработал он где своей помощью? Но он протягивал ей рыбину, да еще смотрел умоляюще, чтобы она не отказала, взяла. Майя вспомнила свою немудрёную заботу…Всего лишь и вот ведь… Бывает, что за такую мелочь человек отдаёт тебе свое сердце.
  ***
   В этот раз ей очень не хотелось в лагерь. Год за годом – одно и то же… «Звёздный», знакомый до каждой трещинки на стене корпусов. Ранние подъёмы под звуки баяна. Невозможность все три недели остаться наедине с собой.
Майя сердито пихала вещи в чемодан. Да ещё санаторная группа! В этом году дали особенную путёвку. Мама была очень довольна:
– Вас будут водить на процедуры в профилакторий. Разные там ванны, кислородные коктейли…
Майя отнеслась к этой перспективе настороженно.   Ванны ваннами, но еще ведь и общаться хочется. А санаторная группа – сборная. В ней и старшие, и малыши. Найдётся ли хоть одна ровесница?
Всю площадь Мира заполнили жёлтые автобусы «Икарусы». А народу! Казалось, взрослых тут больше, чем детей. Каждый провожал своё чадо: чаще мама, но некоторых ребят – чуть ли не вся семья.
Майя пришла одна. Обделённой она себя не чувствовала. Во-первых, пятнадцать лет - она считала себя взрослой. Во-вторых, давно привыкла к тому, что ни мать, ни отчим не склонны к излишней опеке.
   Чемодан - это такая вещь: даже если в нем мало вещей, он ощущается тяжёлым. Зато на нём удобно сидеть. Майя нашла свой отряд, и присела на чемодан. Сперва она ненавязчиво рассмотрела вожатую, и та ей понравилась. Молодая, крепенькая девушка, излишне не суетится, не покрикивает, дает родителям и детям спокойно проститься.
Зато отряд… Чёрт бы побрал эту санаторную группу…Судя по всему, с ней в отряде будет одна малышня.  Майя еще раз оглядела тех, кто толпился возле неё, и вздохнула почти безнадежно. Кажется, вот только эта девочка, которую не отпускает от себя мама.  Объясняет, что уложила дочке с собой, открыла пакет, показывает. Из пакета вкусно пахнет пирожками. А Майя утром и позавтракать не успела. Она вздохнула и отвернулась.
Вдалеке говорил в микрофон начальник лагеря. Про первую смену, про замечательный отдых. Ещё несколько минут, и двери автобуса открылись. Вожатая Галя заторопила:
- Садимся, садимся…
Дети, устав от наставлений родителей, рванулись занимать места. Майя вошла одной из последних. Возле той самой девочки, её ровесницы, было свободное место. Майе показалось, что она специально придержала его.
- Как тебя зовут? - спросила Майя.
- Люда.
У Люды гладкий высокий лоб, волосы забраны в тяжелый узел сзади, взгляд серьёзный. Майя ещё не знает, что это - одна из главных дружб её жизни.  Люда - талантливая пианистка, и будут времена, когда главной радостью для Майи станут звонки подруги. Люда положит телефонную трубку на рояль и будет играть, а Майя - слушать.
Автобусы стали отъезжать. Пока скорость была небольшой, родители толпой шли следом, никак не могли отстать. Махали, торопились выкрикнуть что-то забытое, но очень важное.
Но вот «Икарус» уже мчится по шоссе, и они теперь сами по себе, отряд, свой собственный. Галя обернулась с переднего сидения:
   - Ну что, заспиваем? Какие песни любим?
Конечно, все растерялись. Конечно, у каждого была своя. Но Галя и не ждала дружного хора.
- Ага, понимаю, ваша любимая песня называется «Тишина».
Кивнула энергично, мол, - подпевайте, и звучно, верным голосом завела:
Ребята, надо верить в чудеса
 Когда-нибудь весенним утром ранним
 Над океаном алые взметнутся паруса
 И скрипка пропоет над океаном.
Перед Майей сидела девочка: две длинные белокурые косы и венок. Пушистая желтизна одуванчиков. Стебли ещё сочатся молочным соком. Город сменил лес, вот и Волга вдалеке блеснула. Сосны - весёлые деревья. Теплый шершавый ствол, пахнущий смолой, ветви, покачивающиеся от ветра…
И как-то вдруг сразу поверилось, что учебный год и тусклый пыльный город остались позади, что впереди - беззаботное лето, когда босиком, по тёплой, усыпанной хвоей земле… Непременный костер - с искрами прямо в небо - новые друзья, все новое…
.
С друзьями легче море переплыть
 И съесть морскую соль, что нам досталась
 А без друзей на свете было б очень трудно жить
 И серым стал бы даже алый парус…
- В одну комнату попросимся? - предложила Люда.
Майя кивнула.
  ***
Замечательное всё-таки место выбрали когда-то для лагеря. Две горы сходились тут близко над Волгой, и лежал между ними полукруглый залив, вода в котором всегда была тепла и тиха. И имела какой-то необыкновенный сине-зеленый цвет. Майе хотелось думать, что такого цвета вода где-нибудь в Венеции, где она никогда не была.
Но вместо романтичных домов с балконами, под которыми изнывали бы влюбленные, здесь стояли корпуса лагеря. Одноэтажные домики, темноватые. Веранда с деревянными перилами, четыре комнаты – для каждого отряда…
Кроме них с Людой, оказались в комнате та самая Леночка в венке из одуванчиков, крепенькая спортивная Наташа - еще подумалось - зачем ей санаторная группа? И ещё одна девочка, Оля - очень молчаливая, которая тотчас слушалась, если ей говорили - куда пойти, что сделать…
Он был полон суматохи и нестыковок, этот день. Пока расселялись, раскладывали вещи по тумбочкам - узнали, что задерживается уже обед, и надо строем идти в столовую. Зачем строем? Во всех лагерях не любила Майя этот строй.
На площадке перед стекляшкой-столовой выстроились отряды, а двери всё не открывали и не открывали…
-Есть еще один у нас секрет, - весело стала напевать Галя, привычное, видимо, с предыдущих смен
 Это построенье на обед
 Как к столовой мы придём, ещё часик подождём
 Чап-чап-чап-чап-чарип….
   …Через полчаса они вышли в солнечный разомлевший день, воздух был  -  как вода в ванне.
- А сейчас - тихий час, спать, - велела Галя весёлым, но будто извиняющимся тоном.
Общий вздох над неизбежностью порядка. Все возбуждены - знакомством, новизной вокруг - какой сон? Но придётся, видно, отлежать в постелях положенное время.
Кровать Майи в уголке, у стены. Девочка гибко вытянулась, закинула руки за голову.
Говорили об открытии лагеря, о кружках, которые были здесь в прошлом году. Майя лежала с закрытыми глазами и, казалось, вправду спала.
В душной комнате мысли текли замедленно, вяло…
Сколько Майя помнит, она была дитя - детсадов, площадок, лагерей. Всегда - в людях, и чуть-чуть - дома. Трудно это тем, кто ценит одиночество и возможность помечтать. Приходится отгораживаться таким вот молчаньем.
Но мама - совсем молоденькая. Высокая, белокурая, на носу - веснушки. Майя вспомнила, как встретила маму в последний раз на улице. Голубое платье в талию с расклешённой юбкой, белые носочки…Девчонка. Мама родила Майю, когда ей было восемнадцать лет. Училась на экономическом, съездила на первом курсе в стройотряд, встретила там свою любовь…
Иногда мама вспоминала - о тех годах. О том, как растила Майю в общежитии. В бытовке из одного крана текла холодная вода, а из другого - чистый кипяток. Ужасно неудобно было стирать пелёнки. Мама всё время ошпаривала руки, они были красными как у гуся. А к единственной плите на кухне стояла очередь. Чтобы поесть горячее, студенты заводили в комнатах запрещённые электрочайники, и варили в них яйца вкрутую. А иногда даже суп из пакета, хотя вермишель неизбежно прикипала к спирали. Но как дружно они пели под гитару в большом общаговском холле!  Как заливались, вторя им, соловьи за окном…
Про отца Майи мама говорила ещё меньше. Они так и не расписались, хотя и поселились вместе в «семейной» комнате. А потом разошлись совсем и по распределению уехали в разные города.
Майя отца не помнила, но знала, как старается мать понравиться противоположному полу. Как пытается угодить, заглядывает в глаза. Будто нет для неё ничего страшнее, чем остаться одинокой.  Может, такая услужливость вначале и хороша, но потом - будто тягучий, липкий мёд. Майя не могла ничего сказать про своего отца - ни хорошего, ни плохого, он не приезжал в гости на её памяти. Но где-то в глубине души Майя сочувствовала ему, подозревая, что он устал барахтаться в этом меду.
Сейчас у мамы второй муж, Радик. В автомастерской работает. Наверное, в нём есть нерусская кровь - уж больно черны волосы, темны глаза. О нем Майя тоже не может сказать ни хорошего, ни плохого. Он её не обижает. Когда бывает дома - все больше расслабленно сидит перед телевизором - в шортах и с бутылкой пива. Майя - вроде как кошка, есть она, нет её - какая разница. Лишь бы под ногами не путалась.
Но мама считала, что Радику лучше, когда падчерицы дома нет. И старалась сделать так, чтобы Майя, меньше бывала дома.
Вечерами Майя сидела почти безвылазно у себя, в крошечной комнате, где кровать упиралась в стол, а из роскоши помещался только аквариум. Одноклассница подарила: у её новорожденного брата на рыб обнаружилась аллергия. И всё это подводное царство - с гротами и искусственными замками, и золотыми рыбами было передано Майе, и заменяло ей - в детстве - сказку, а в отрочестве - путешествия к морю.
Но рыбы безмолвные, а Майя от природы безмолвной не была. Самой дорогой для неё вещью в доме был старенький проигрыватель вкупе с пластинками. Когда не было ещё Радика, в дверях комнаты - сосед повесил для Майи качели - стульчик на веревках. И не было для неё большей радости, чем поставить пластинку, оттолкнуться от пола и лететь, лететь под музыку, и петь вместе с тетенькой, чей голос непостижимой тайной уложен в виниловый чёрный диск:
Ах, пани, панове… ах, пани, панове…
Ах, пани, панове, тепла нет ни на грош.
Что было, то сплыло, что было, то сплыло,
Что было, то сплыло, того уж не вернёшь.
В первом классе подружку Лену повели на экзамен в музыкальную школу. Туда было трудно попасть, но мать Лены работала в горкоме, и вопрос поступления можно было считать решённым.  Майю прихватили «за компанию». Но когда Ленка не могла угадать проигранную ноту, или повторить, что ей там прохлопывали в ладоши - Майя делала всё безошибочно, с горящими глазами. Ее страшно увлекла эта игра.
На другой день вызвали мать Майи, и сказали, что у девочки редкие, удивительные способности. Необходимо её учить. Но мама только качала опущенной белокурой головой, и стирала со щёк слезинки - плата за музыкалку была шестнадцать рублей в месяц. А пианино купить – вообще нереально…
Возможно, если бы мама действительно хотела… Они смогли бы жить, питаясь макаронами и чаем. Как в других семьях, где при невеликом родительском доходе росли юные спортсмены, художники, музыканты… Там матери делились рецептами копеечных блюд, и учились перешивать одежду, даже если прежде иголку в руках не держали.
Но её мама просто не способна была так себя утеснять. И отлично умела выглядеть жалкой, не стесняясь этого. И под конец разговора мать уже не стыдили, что не даёт она ходу способностям ребенка. Сочувствовали и звали приводить дочку, если жизнь изменится к лучшему.
Майя тогда вышла из музыкалки, обидевшись на мать до заледеневшего сердца.  И обида это вылилась в странную форму. Больше чем играть на инструменте, хотелось Майе петь. Но никогда с тех пор не запела она при матери. И в школе, на уроках пения лишь беззвучно открывала рот. Не хотелось ей испытать вторично этого стыда - мы бедные, мы убогие…
Только когда никого не было дома, ставила Майя пластинку, брала в руки воображаемый микрофон, и, прикрыв глаза, начинала вторить невидимой певице, представляя, что стоят они вместе на сцене…
Майя не знала возможностей своего голоса, не могла отдать отчёт - хорошо она поёт или плохо. Но, прежде всего, старалась «прожить» песню - бесшабашную её лихость, или пританцовывающий ритм, или всепоглощающую тоску…
Мама работала «в статистике». Двухэтажное железобетонное здание с ободранным вестибюлем. Майя иногда приходила сюда, если забывала ключ. Поднималась на второй этаж. Коридор здесь тоже унылый, полутёмный. Стены окрашены в голубой, грязноватый цвет.
Но в кабинетах женщины, проводившие здесь целые дни, старались навести уют. Тут были большие окна, и множество цветов в горшках, и уголок за шкафом, где ютился на тумбочке электрочайник.
Чем занималась на работе мама - дома она никогда не рассказывала, но видно было, что ей это - докука. «Ладно, хоть какую-то денежку зарабатываю» - только и говорила она.
Майя боялась заглядывать дальше своего выпускного вечера. Куда она пойдёт? Ничто другое её не интересует - только пение, а петь не примут – музыкальной школы нет за душой. Значит, сидеть ей, как мама, в бетонной коробке, и всю жизнь считать циферки, от которых её и на уроке математики тошнит.
  ***
Вечером Галя затеяла вечер знакомств. Увела свой отряд на окраину лагеря, в беседку, подождала, пока все расселись вокруг стола. Подняла с полу шишку:
- О, прекрасно! Это у нас будет «переходящее красное знамя». Кто берёт шишку - рассказывает о себе. Что любит, что умеет, чего терпеть не может.
Галя улыбнулась:
- С кого начнем? С меня? Мне двадцать один год, заканчиваю пединститут, буду учителем географии. Обожаю в походы ходить, все окрестные горы давно облазила. Под гитару петь умею: если кто захочет -  трём аккордам уж точно обучу. Но если девочки походами не увлекаются, то я и бисером вышивать умею. Красивые вещи можно делать: особенно зимой - сидишь себе, нижешь бусинки…, - Галя покатала шишку в руках, - Что ещё? Я не злая, но если кто будет из окон в тихий час сбегать, или на Волгу в одиночку сорвётся - голову оторву точно… Предупреждаю заранее…
И пошло-поехало.
- Меня зовут Люда, четырнадцать лет, учусь в музыкальной школе, хорошо играю на пианино. Мама говорит, что я серьёзная и ответственная.
- Наташа, в футбол даже мальчишек обыгрываю…
- Лена. Умею делать красивые открытки из бумаги, люблю рисовать…
Мальчик с волосами как тополиный пух:
- Петька… люблю жареную курицу и томатный сок.
Все засмеялись. Он оглянулся растерянно:
- Вы чего? Вон как сегодня в обед давали…
-А что ты ещё любишь? - спросила Галя, стараясь сделать серьёзное лицо, - Может велосипеды там, или котят?
-Таскать за хвост… - шепотом подсказал кто-то.
Галя исподтишка показала кулак.
Петька так мучительно заоглядывался, будто пытаясь найти вокруг - что же он любит? - что Галя его пожалела и жестом велела передать шишку Майе.
А у Майи брови сведены, качает в ладонях зеленую, смолистую шишку:
- Я знаю, что люблю…  То, что никогда в жизни не пробовала.
- Это как?
Майя даже не посмотрела, кто это спросил.
-Я знаю, что мне понравилось бы нырять с аквалангом в тропических морях, где вода голубая-голубая, а вокруг плавают расписные рыбы и растут белые и розовые кораллы. А ещё смотреть в телескоп, где звёзд столько - будто небо крупной солью посыпали…На собачьей упряжке кататься, чтобы стоя - и снег вихрем из-под пёсьих лап…
- А из того, что вокруг? - осторожно спросила Галя.
Майя едва удержалась, чтобы не оглянуться беспомощно, как и Петька. Он, кстати, смотрел на неё, приоткрыв рот.
-Не знаю…Просто жить люблю…
- Да ты у нас философ…А может у тебя таланты есть, которые у нас тут пригодятся? Ну, там бегаешь хорошо, или фотографируешь?
Майя покачала головой.
-Ну что ж, - подытожила Галя, и бросила шишку через плечо, - Публика у нас собралась безусловно, талантливая и весьма разношерстная. Через четыре дня открытие лагеря, и мы должны…
Отбой был в десять, когда только начинало темнеть. Но девчонки еще долго шептались, рассказывая друг другу о своих школах, о доме, о четвероногих друзьях.
А потом стемнело уже окончательно, луна залила всё вокруг призрачным светом, и кто-то протянул, отвернувшись к стенке:
- Блин, ну дайте поспать…
Кончились разговоры, и даже Люда уже подтягивала простыню повыше, укутываясь. Только Майя всё сидела на подоконнике, полускрытая занавеской. Распустив волосы, принимала лунную ванну. Как можно спать, когда так поют, захлёбываются соловьи? Майя приоткрыла шире окно, чтобы сырой воздух, пахнущий землёй и хвоей, такой чистый, такой пьянящий, наполнил комнату.
- Девчонки, чего полуночничаете?  - спросил откуда-то с лужайки мальчишеский голос, безуспешно пытавшийся казаться строгим.
А, вот кто это… Мальчишка подтянулся и уже сидел на подоконнике. Ничего так… симпатичный.
- Ой - Люда ещё выше натянула простыню, но Майя не пошевелилась.
-А кто вы будете, сударь? -  певучим  голосом спросила Майя, - И отчего сами не спите?
И тогда снизу раздался голос, на который она повернулась. Отчего звук этого голоса вдруг взволновал её.
- Оставь девочек в покое, идём…
-Так вас целая банда, сударь?
Он смотрел на неё, бесстрашную, насмешливую, и медлил уйти.
-Ну…- сказал он, и почувствовал, что улыбается глуповатой улыбкой.
-Беги, тебя ждут… - уже без насмешки, но вполне дружелюбно сказала она.
-А, сейчас… Тебя как зовут?
-А тебя?
- Дима Зайцев его зовут, - сказала Люда, - Мы в одной школе учимся.
- Что ж, бегите сударь Дима Зайцев…
Майя легко соскочила с подоконника. Спать ей совершенно не хотелось. И она ещё медлила - в какую сторону спрыгнуть: в комнату, или на лужайку – лечь, или прогуляться по лагерю - под звездами…
Она всегда спала мало, по нескольку раз просыпалась за ночь. И сейчас взяла кофточку
-Ты куда, сумасшедшая?
-Погуляю немножко.
-Дня тебе мало?
Майя блеснула глазами, почти неслышно перемахнула через подоконник.
Потом она будет делать так почти каждую ночь. Дожидаться, пока все не заснут, и бесшумно, как дух, выскальзывать из окна. И бродить - пусть недолго - по пустынным дорожкам лагеря. Совсем другой мир - ночной, призрачный. А в синий дощатый домик уборной, освещённый единственной лампочкой, и заходить-то страшно. Ночью там царствует огромный, разлапистый паук. Сидит в углу, распластался в своей паутине, лапами подрагивает - а вдруг прыгнет? Днём паук куда-то прячется, не высовывается, а то бы давно попросили мальчишек убить его.
Но лучше всего на костровой поляне. Она на окраине лагеря. Время от времени ребята приходят сюда жечь костры и печь в золе картошку. Но когда тут никого нет… Можно обхватить колени руками, или даже лечь на траву - это ещё лучше… И всё бескрайнее звёздное небо - перед глазами. Хоть нет у Майи телескопа, а только кажется ей, что вот так, лёжа в траве и раскинув руки - летит она вместе с земным шаром, и летят ей навстречу - звезды.
  ***
Нет, музрука определенно стоило убить. Утро начиналось с того, что он разворачивал баян под их окнами. Первым будил отряд весёлой песней. Девчонки вскакивали. Но они-то ночью спали…
- Майка, вставай…, - тормошила подругу Люда.
Она уже застелила кровать, как положено.  Сложенное узким прямоугольником одеяло - и простыня наискосок через него.
- Сейчас мы тебя холодной водичкой обольём, - это Наташка.
-Девочки, а она живая? - Оля.
Если до этого Майя обнимала подушку и изображала крепкий сон, то тут не выдерживала и начинала хихикать. А потом, подняв голову, спрашивала разочарованно:
- Ну и куда вставать? Дождь ведь…А под дождик так спииитсяяяя….
За окном и вправду шумел дождь.  Зевнула Майя -  и снова головой в подушку.
- Нет, я пошла за водой, - говорит Наташка, - Девчонки, дайте кружку…
Леночка наклонилась и подула Майе в ухо. И Майя окончательно проснулась, засмеялась. И села в постели.
-Так меня мама будит, - сказала Леночка.
Она больше всех скучала по дому. В книжку «Мальчик со шпагой» был у неё вложен календарик - страничка из тетрадки, расчерченная на квадратики. Каждый день Леночка вычёркивала один. Квадратики - это дни, оставшиеся до возвращения домой.
В этот день в лагере был «День босоногих». Шут бы побрал эти обязательные мероприятия. Ну, глянули в окошко, на струи холодного дождя, на пузыри, вскипающие в лужах - и перенесли мероприятие. Так нет - записано оно красным по белому в плане работы, что висит под стеклом на стенде около столовой - значит, снимаем обувь, и всё тут.
Всем выдали вырезанные из голубого картона ноги, в которые были продеты шнурки, велели надеть на шею. И почти до полудня ребята так и ходили, пока не настал час идти в санаторный корпус - единственное в лагере кирпичное здание.
Мама здорово преувеличила - никаких ванн здесь не полагалось, не было их просто. Кого-то сажали под аппарат УВЧ - лечить застарелый насморк, кому-то делали массаж. И всем без исключения давали кислородные коктейли, к зависти остальных лагерных детей. Большие пластиковые стаканы - розовые и зеленые -  полные сладкой пеной. А самым вкусным считался шиповниковый сироп на дне.
Врач в этот день последними словами отругала Галю. Надо голову на плечах иметь, в группе ослабленные дети, и если они заболеют, то в лазарете всего четыре койки.   Всем было велено немедленно после лечения надеть туфли.
Майя освободилась первая и побежала в свой корпус. По радио пела Алла Пугачева:
По секрету всему свету вы раздайте песню эту
 И дождей моих серебряные нити.
Наверное, она пела о настоящем летнем дождике - грибном, сверкающем и тёплом. А у них холодно и сыро нынче в комнате. И девчонки ждут не дождутся отбоя, чтобы закутаться в байковые одеяла - унылые, арестантские какие-то – блёкло-зелёного цвета, с фиолетовыми полосами по краю. Но если надеть кофту и завернуться в такое одеяло, в конце концов, станет тепло.
И Люда - она у них лучшая рассказчица, до поздней ночи будет рассказывать им страшные истории. Репертуар страшилок, гуляющих по ночам в палатах, был самым разным. Хитом считалась глупейшая, но навевающая необъяснимую жуть история о говорящем радио. Умерла у девочки мать, и оставила ей на память радио. Как-т сидит малышка в комнате, и вдруг слышит – заговорило радио: «Девочка, девочка, прячься, жёлтая тумбочка выходит с кладбища» … И дальше по нарастающей: тумбочка едет в автобусе…. Подъезжает к твоей остановке… идёт к твоему дому… Глупая девочка не прячется, сидит и ждёт, каменея от ужаса и могильных завываний радио… И прохожим не приходит в голову хотя бы удивиться при виде разгуливающей по улицам тумбочки. А кончается всё зловещим шёпотом: «Жёлтая тумбочка входит в твою комнату…» И последующим воплем: «Мать тебя зарезала!» И хоть сто раз слышали, а вздрагивают все – страшно!
   Люда мастерски плетёт истории из вечера в вечер. У неё в семье много читают, выписывают толстые литературные журналы, и Люда рассказывает то, что они прежде никогда не слышали. О девочке, которая умеет воспламенять взглядом окружающие предметы.  Или о вампирах, напавших на американский город. Люда рассказывала спокойно, не делая трагических пауз, не нагнетая голосом ужас, но почему-то от этого становилось еще страшнее. Девчонки после её рассказов боялись ходить в туалет поодиночке. Тем более, там паук. 
И от волнения, что ли, или просто за день - разгорался голод. К ночи страшно хотелось есть.  Ребят давно уже перестали кормить не то, чтобы вкусно, но просто сытно. Суп с серыми макаронами, котлеты непонятно из чего…. Но после каждого обеда и ужина принято было скандировать: «Спасибо нашим поварам, за то, что вкусно было нам". Полные тетеньки в поварских колпаках выходили из кухни, улыбались и ласково махали руками.
Ребята привыкли выносить из столовой хоть по нескольку кусочков хлеба, прятать их в тумбочки, приберегая на эти ночные часы, когда мучительно сосало в желудке. У них в палате, правда, имелась роскошь: Оле, дед которой был страстным рыбаком, передали полный пакет соленых рыбешек… И как же это было упоительно: отрывать от них по крошечному кусочку и сосать, пока рыбный вкус не истает во рту.
Размечталась…Майя поскользнулась на скользком глинистом дне лужи и упала на бок.  В первый момент она поняла лишь, что промокла теперь уже с головы до пят, её платье грязно, и надо немедленно переодеваться в сухое. А потом бедро ошпарила боль, Майя поспешно подняла край юбки и увидела ссадину впечатляющих размеров - больше ладони. Она медленно проступала кровью.
Майя поковыляла на дачу. Перебрав свои вещички, она убедилась, что и переодеться-то не во что. Завтра их должны были повести в душ, там она и собиралась постираться. Она надела байковый халатик, и потащилась обратно в медпункт. Но медсестре было некогда – ещё не все ребята прошли процедуры.  Она вручила Майе вату и пузырек с йодом:
- Большая девочка, помажь, что там у тебя…
А вечер ужасов не состоялся. Распогодилось, и дождь перестал, и потеплело. И ребята долго сидели на террасе. Галя принесла гитару, и учила желающих брать «три аккорда», а потом они все вместе разучивали слова новой песни…
А вечер был - как травяной настой...
Друг сел и руки положил на стол.
И понял я, что другу туго,
но я его по праву друга
 не мучил и не поучал -
молчал.
Мелодия качала их, и они, сидевшие тесным кружком, действительно стали покачиваться, и плыли перед глазами травы - полынь и душистый чабрец, и настой их пьянил, и когда ребята разошлись по постелям, то заснули сразу, и без всяких снов.
  ***
Ночью простыня прилипала к бедру и проступили на ней жёлтые пятна. И стала болеть, противно - как ноющий зуб, эта чёртова нога. И во время обязательной утренней уборки лагеря, Майя старалась её поберечь. Они подметали дорожки самодельными вениками, и Майя, в конце концов, с облегчением села на лавочку, воспользовавшись тем, что Галя её не видит. Но Петька заметил:
- Ты чего хромаешь?
Она помедлила мгновение, а потом слегка отвернула край шортиков.
   -Ух ты…
Она не увидела, что мимо проходили двое мужчин. И один из них немедля свернул к ним:
- Ну-ка, покажи еще раз…
Майя вздрогнула и вскинула голову. Тот самый голос…. Высокий светловолосый юноша. Вожатый старшего отряда – Борис.  Красивого разлёта брови сейчас нахмурены. Майя поспешно стала заворачивать шорты, но он быстро склонился и удержал её руку. Смотрел пару секунд на ссадину - действительно, впечатляющую.
Потом взял Майю под локоть крепкой рукою:
- Пойдем.
Боялся, что будет хромать? И она, действительно, не пошла – побрела. Нельзя было его ослушаться.  Он привел её в медпункт. Вчера ей указали тут на дверь.
Он постучал коротко и вошел:
-Варвара Дмитриевна, обработайте девочке ногу, пожалуйста.
Позже она узнает, что Борис -  из семьи известных в городе врачей, и это отлично знает медсестра.
- Да, да, сейчас, - она вскинулась. И Майе, - Ах ты, Господи, где ж так угораздило тебя?
Ни словом не выдала, что видит Майю второй уже раз. - Садись сюда…
Борис стоял, заложив руки в карманы, смотрел, как промывали рану, смазывали зелёнкой.  И только когда медсестра стала уже наклеивать пластырь, он развернулся и вышел. 
  ***
Петька не наедался в столовой. Майя заметила это, когда выпало им дежурить. На обед в тот день давали котлету с гороховым пюре. Никто из детей от сотворения века не ел гороховое пюре. Майя и Люда сбрасывали в бачок желто-коричневые слипшиеся кружки, даже не потревоженные ложкой.
-Вот чья-то хрюшка будет довольна, - сказала Люда, кивая на почти полный бачок.
Дежурство по столовой не считалось наказанием. Поработаешь неполный час, зато тебя почти непременно угостят: нальют сока, дадут лишнюю булочку. Ну и спасение от очередного марширования и речёвок, конечно.
Петька же, взявшись за тарелку чьей-то с нетронутой порцией, несколько секунд смотрел на неё, а потом взялся за ложку и начал быстро есть, стараясь не привлекать внимания.
- Бедняги малыши, - Люда, оказывается, тоже заметила, - У них сейчас самый рост, а дают нам, сама видишь - всего ничего… Хоть бы киоск какой открыли.
Майя хмуро промолчала, проглотив мысль: «Чтобы старшие у младших деньги стали отнимать?»
Но в тот же день, после полдника, она поманила Петьку, и указала на свою порцию:
– Хочешь?
А полдник был самым вкусным из того, что давали за день. Стакан с яблочным киселем горел в луче солнца огнём сердолика. Поджаристая булочка густо посыпана сахаром. Все уже поели, столовая была почти пуста.
– А ты? - поразился Петька.
– А мне нельзя – растолстею, – Майя улыбнулась беззаботно.
– Ты ж худая…
 – Потому и худая, дурачок. Ну, будешь? Или выкину…
Петька замотал головой и цапнул булочку.
Майя всегда легко переносила полуголодное состояние. Сосущее чувство в желудке существовало как бы само по себе, и она умела забывать о нём. Дома далеко не всегда была еда в запасе, так что ж делать? Похоже, и здесь поправиться ей не грозит. И мамина мечта, что вернется она из лагеря с пухлыми щеками, так мечтой и останется.
Вечером она, как всегда, долго сидела на подоконнике. Галя заглядывала пару раз, но Майю укрывала занавеска. И Галя, в конце концов, плотно закрыла дверь, убедившись, что все спят.
Майя сидела, прикрыв глаза, нежилась в лунном сиянии. Когда Галины шаги замерли вдалеке, она повернула ручку и приоткрыла окно. Запахло лесом - сырой землей и хвоей. От кустов сирени, растущих под окном, отделилась тень, шагнула к окну.
Майя удивилась, какой у Димки несмелый голос. Язык будто заплетается
 - Пойдем погуляем.
Он протянул ладонь, чтобы помочь ей соскочить с подоконника. Ладонь была влажной и напряженной. Он волновался. Майя рассмеялась и спрыгнула легко, положив руки ему на плечи. Он помедлил секунду, будто хотел замереть и стоять так, потом снял лёгкую курточку-ветровку и накинул ей на плечи. И взял её за руку.
- Сейчас по дорожкам нельзя гулять - сцапают, - предупредила Майя, - Смотри, у начальника окошко ещё светится. Пошли по периметру.
Она всегда видела в темноте, как кошка, и сейчас уверенно свернула, раздвинула кусты и шагнула на едва приметную тропинку.
-Звёзд сколько, - за ее спиной глуховато сказал Димка.
- Погоди, на поляну выйдем, на костровую, и тогда…
Костровой поляной заканчивался лагерь. Дальше начинался лес. Сюда приходили петь, жечь костры и печь картошку.
Майя приходила сюда почти каждую ночь, так часто, что уже ощупью ведала путь. Она привела Димку в «своё» место. Кивнула небольшой холмик
- Садись.
Она мало знала звёзды, но кое-что знала все же.
- Смотри, - сказала она, - вот там, похоже перевернутую букву W   - это созвездие Ориона. А вон то - конечно, Медведица, а дальше…
Он осторожно положил ей руку на плечо - полуобъятием. Она замерла. Его рука тоже лежала неловко, как чужая. Она ничем не ответила ему - и что ему было делать дальше? Но, видимо, велика была его тяга к ней. Он потянулся, при этом как-то неловко опершись на нее, так что она потеряла равновесие, и повалилась на спину.
Он нависал над ней, закрывая звёзды. И, как его тянуло к ней, так ей хотелось, чтобы это был Борис. И в какой-то миг, нетерпеливо ответила она на его поцелуй - и такая жажда была в ней, что он обмер. Но это был миг - и снова - неловкость. И чужие, неприятные его губы.
Она села, обхватив руками колени. Он некоторое время сидел рядом с ней, борясь с собой. Но не смог, не совладал. Обидно ему было очень. Он поднялся и пошел в лагерь. И несколько мгновений маячила его ссутулившаяся спина чёрным пятном, а потом совсем растаяла в ночи.
  ***
Майя понимала, что эта ниточка оборвалась навсегда, что неловко ей будет видеть Димку на аллеях лагеря, в столовой. И куда ей деваться, как вернуть покой? Как от ожога будет вздрагивать она, видя Бориса, и ещё Димка теперь…
В ту ночь она не спала. И ранним утром лежала, закинув руки за голову, тонула в соловьиных песнях. Кабы не было никого, только соловьи целый день…
Но лагерный день - это бесконечно длинная вещь. Майя как-то отгородилась душой от всех. Даже с Людой ей не хотелось теперь говорить, не говоря о девочках. И была ей с утра до вечера - бесприютность. Утром, из тёплой постели - в общую умывальную комнату, где гуляют сквозняки и пахнет хлоркой, где надо торопиться, чтобы дать очередь другим. Путь строем к столовой, топтание на площадке у входа. Каша, пахнущая подгорелым молоком, и едва сладкий чай, и кубик масла на суховатом тонком ломтике хлеба.
   Паук, который будет всегда жить в уборной, и никто его не выгонит.
Уборка - пыль столбом на узких лагерных дорожках, самодельные веники из веток неистребимого дерева под названием «клён американский». Обязанность отвечать на дебильное обращение старшей вожатой, громко и хором кричать: «Всем, всем - доброе утро!»
Врач опять не дал добро купаться. Мерил температуру в Волге - и решил, что вода слишком холодная. Значит - не будет пляжа, а надо сидеть и готовиться к вечернему мероприятию. Они каждый день разные. Хуже всего был смотр строя и песни. Часами приходилось маршировать, исполняя эти «налево-направо-кррругом». Песню Галя предложила - про Марусю, из любимого всеми фильма про Ивана Васильевича, который меняет профессию:
Маруся -  от счастья слёзы льёт,
Как гусли душа её поёт.
Кап-кап-кап из ясных глаз Маруси
 Капают слёзы на копьё.
На смотре оказалось - шесть отрядов выбрали про Марусю. А они-то думали - соригинальничать. Получилось - соригинальничали малыши, которые от всей души спели про Орлёнка, которого им было щемяще, по-детски жалко.   
А потом был вечер Дружбы народов.
- Ну что тут изобразить? - расстроенная Люда сидит на постели. Между ног на полу сумка. Люда достает вещи, раскладывает их, качает головой. Ничего национального…
- Еще номер надо придумать, - озабоченно говорит Галя, - Спеть там, станцевать…
- Галя, - спрашивает Майя - Ты вот мне скажи, кому всё это нужно? Взяли б мы бутербродов каких, да хоть хлеба из столовой, и пошли бы в лес, на полянку. Поиграли в мяч, у костра посидели…
- Чтобы мне директор потом секир-башка? - Галя выразительно проводит рукой по шее.
Люда медленно, не торопясь, подбирает вещи. Задумывается.
-Если я надену сарафан, а под него белую рубашку, и повяжу ленту вокруг головы, получится что-то в славянском стиле, правда?
- В очень отдаленном стиле…
-Майка, иди нафиг… Кто б заранее предупредил, что такое будет, я бы из дома привезла что-нибудь подходящее…
- Давайте заплетём по шестнадцать косичек как в Азии, - предлагает Леночка.
- А мне из чего заплетать? - Наташка трясет короткими волосами.
- Можно гораздо проще. Обмазаться чёрным обувным кремом и вообще ничего не надевать. Мы ведь, кажется, с Африкой тоже дружим?
У Майи льняной сарафан. Петька принес венок из одуванчиков.
-И больше ничего не надо, - сказал он. И добавил почти шёпотом, - Ты такая красивая.
  ***
И других посмотреть, и себя показать…К счастью, в концерте Люда и Майя оказались не заняты, и бродили по лагерю, рассматривая, кто во что нарядился. Много было «украинок», «цыганок», кое-кто нарисовал «индийский» кружочек на лбу. А потом в честь праздника была дискотека. К ним уже несколько раз приезжали разные ансамбли. Дискотеку все любили.
Солнце опускается за деревья, и от асфальта идет тепло.  Греет. Так весело плясать на тёплой земле, что хочется снять туфли, скакать босиком. Песни того лета…
 Малиновки заслышав голосок
 Припомню я забытые свиданья
 Три жердочки берёзовый мосток
 Над тихою речушкой без названья…
Как они скакали под эту «Малиновку», с той секунды, как радостным шквалом обрушивался проигрыш… Музыканты замечали это и, не заморачиваясь репертуаром, повторяли «Малиновку» и второй раз, и третий, и пятый…
 Прошу тебя, в час розовый,
   Напой тихонько мне
 Как дорог край берёзовый
 В малиновой заре…
Когда-то бабушка Майи называла такой вдохновенный пляс - «до отрыва головы» «Малиновку» сменяла «Старая мельница», а её - «Чорвона рута»… Девчонки ждали медленный танец, почти не надеясь, и всё-таки немного веря, что их пригласят…
Майя старалась держаться так, чтобы не попадаться на глаза Димке. Она протискивалась сквозь толпу, и вдруг увидела Бориса. Как будто толпа вынесла её – на него, и перед ним поставила. Перед этой картиной.
Борис танцевал с Галей Горячевой. Ну а с кем вожатым танцевать, как не друг с другом…Но это было не то, не то…
Вроде Галя как Галя, обычная… В белой своей форменной рубашечке, с нашивкой на рукаве… В этой форме она неизменно напоминала Майе проводницу поезда дальнего следования. Роднило их и то, что Гале тоже нужно было за всеми следить, и всех опекать.
И Борис тоже – как всегда. Разве что его привычного платка пиратского, который он надевал днём, в жару, на нём сейчас не было.
Но Майя отчётливо увидела его руки, бережно обнимавшие Галю. И то, как они разговаривают, она – закинув голову, и смеясь. И он – наклоняясь к ней при каждом слове. И не таится, и в то же время полушепотом, почти ей на ухо, и тоже смеется. Забыли про всех, кто рядом, длят эти минуты, когда не надо им жить для других, а можно – друг для друга. А уж, когда они пойдут к другим, это им будет – обязанность.
Майе в этот миг стало ясно, что в лагере ей делать нечего. Совершенно нечего. Больше того, страшно было представить, что надо быть здесь ещё день, и ещё, и ещё.
В такие минуты озарения план у нее в голове складывался моментально. Надо только дождаться ночи. А пока незаметно покидать вещи в чемодан… И ходить с «обыкновенным» лицом, улыбаться, одолжить Наташе зубную пасту в умывалке. А когда уже все лежали в кроватях, Майя сказала, что историю она сегодня рассказывать не будет. Устала, засыпает… А у неё на самом деле язык заплетался, но от волнения.
Она лежала на спине, считала минуты, ожидая нетерпеливо, пока шёпот сменится ровным сонным дыханием девчонок.
Никто не открыл глаз, когда тихо стукнула рама. Майя во время своих ночных отлучек привыкла выбираться неслышно, как кошка.  И на этот раз она бесшумно спрыгнула на траву, и тенью пробежала вдоль корпуса, поскреблась в окно мальчишечьей спальни. Ах, Петечка, что ж ты спишь так крепко… Наконец он выглянул, щурясь, всматриваясь заспанными глазами в темноту.
- Петька, - сказала Майя, возникая возле подоконника - Я ухожу домой.
- Когда? - не понял он.
- Сейчас.
-Ты рехнулась? - спросил он с вполне понятной логикой.
- А что мне здесь делать? - искренне удивилась она.
После того, что она видела - делать ей здесь было совершенно нечего, Более того, противоестественно было ей оставаться здесь.
- Ты прям щас, ночью, попрешься? - ужаснулся он. Это она-то, которая боялась паука. И внезапно:
-Я тебя провожу.
- А теперь ты рехнулся.
-Скажи ещё, что я маленький.
-Я же уйду.  Не вернусь сюда больше, - объяснила она, - А ты, если пойдёшь меня провожать – тебе-то возвращаться придется. С тобой, знаешь, что будет? То, чем Галя нас пугала. Директор сделает тебе секир-башка.
- Какая разница. Все равно я с тобой.
-Сама убью, - пригрозила она, - Я тебя лучше попрошу…Записку напишу. Утром отдай Гале. А потом моя мама ей позвонит. Скажет, что я уже дома.
   Она притянула его голову и потерлась щекой о его светлые, легкие, как пух волосы:
-Я уйду… Петька, тебе нельзя со мной.
-Я провожу, - сказал он таким тоном, что стало ясно - уговаривать этого маленького мужчину бесполезно.
Смешно было попробовать выбраться через главные ворота лагеря - те, где днём и ночью дежурит сторож. Кому бы пришло в голову бежать через них, когда в заборе полным-полно лазеек. А от лазеек ведут тропинки – и к Волге, и к трассе, по которой ходят автобусы.
Лунный свет - такой призрачный, совсем серебряный. Петька держал Майю за руку, и она не могла понять - то ли он боится сам, то ли боится за нее. Она не боялась, ночью она чувствовала себя как во сне. Призрачный мир.
Майя колебалась – выходить ли к дороге. Всё-таки время от времени здесь проезжали машины, и двое детей, бредущих по обочине, не могли не привлечь внимания. Но в конце концов она решила - к дороге идти. Иначе можно заплутаться, и ночь провести в лесу. Но если только они услышат шум машины - в такой тишине он зазвучит издали: отступать в тень деревьев.
Совершенно тёмная, ещё более призрачная, чем лес своей безлюдностью дорога, острый запах хвои, и россыпь звёзд над головой. Как будто небо посолили крупной солью.
-Здесь волки водятся? - спросил Петька.
Голос его не дрожал, но был не слишком уверенным.  Ей захотелось погладить его по плечу. Она ругала себя, что не заставила его накинуть курточку. У него есть такая… ветровка, она видела. А теперь он в клетчатой рубашке с коротким рукавом, и вон, локти уже холодные.
- Ах, дура я - мысленно выругалась она.
Поставила чемодан, вытащила из него кофту.
- Петька, надевай… да что ты, дурачок, головой качаешь… Нету тут волков. Лоси есть. Я раз видела - ехала зимой на автобусе, ночь уже была, а у дороги стоит лось. Я сперва подумала - причудилось. А потом гляжу - действительно, лось… Ну вот, видишь, как хорошо.
Стараясь перелить в него ту силу, которой и в ней сейчас было не слишком много, она предложила:
-А давай споём…
- Не услышат? - он понимал, что им надо держаться тихо.
-Да кто нас услышит, - храбро возразила она, - Ну, какая твоя любимая песня, начинай…
- Из «Неуловимых мстителей», - робко сказал он. Про погоню…только я не умею петь.
Его не надо было стесняться, или сдерживаться из гордости. И с благодарностью, что она не одна сейчас, что рука эта маленькая в её руке, она запела:
Усталость забыта, колышется чад,
И снова копыта, как сердце, стучат.
Вольно взметнулся её голос, обнял их, окутал, поплыл, зазвенел…
- Петька, Петечка, закрой ротик…
- Как ты поёшь, - не сказал, а прошептал он потрясенно.
А ей хотелось петь, хотелось - как пить после жажды, и это единственное было, что удерживало её от слез, которые теснили дыхание.
И они шли, сцепив руки и раскачивая их, и пели. И «Вожатский вальс», и те песни, которые успели выучить в лагере… Вернее пела Майя, а Петька слушал, хотя она и требовала от него, чтобы он подпевал, но не мог он этого делать, потому что бы упоен её голосом.
И начало голубеть небо, когда перед ним, наконец, встала окраина города.
  ***
Майя долго проболела, хотя обычно не болела никогда. А тут лежала. Навалилось всё. Так бывает: когда болит душа – болит, что можно и в теле. Не хотела заживать нога, каждым шагом напоминая о лагере. Да ещё оказалась Майя простуженной. Может быть, та ночь, когда они шли, и она кутала Петьку в свою кофту?
Уже давно вернулись ребята. Звонила ей и Люда, и Петька, конечно, и даже девочки из отряда. Порывались навестить, но Майе никого не хотелось сейчас видеть. Она отговаривалась тем, что могла заразить… А сама лежала целыми днями, свернувшись клубочком, укрывшись пуховым платком. И старалась ни о чем не думать, гнать от себя любые мысли, дремать. Это как с ногой. Если беспокоить рану – она будет долго заживать. Если поберечь, не наступать, то скорее затянется. Так не следовало и себя тревожить воспоминаниями.
Люда звонила, и предлагала:
- Хочешь, я тебе поиграю?
Майя кивала, а потом понимала, что Люда не видит, и торопливо:
- Конечно.
Люда тогда разучивала «Лунную сонату». В музыкальной школе ей не предлагали играть произведения, которые ей хотелось. «Только всякие ноктюрны и этюды», - говорила она с лёгкой насмешкой. И за то, что ей нравилось, она бралась сама.
А Майя понимала, что лучше всего отвлекают от своих бед – музыка, книги. Чужой полёт фантазии. Он подхватывает и несёт, и завораживает, и забываешь о своём.
Люда садилась за пианино, а телефонную трубку клала рядом, на стол. А Майя сворачивалась калачиком, и трубку упихивала между ухом и подушкой. И плыли к ней волны сонаты, и она будто опять купалась в лунном свете, как тогда, на подоконнике, в корпусе.
Да что ж это за наваждение, нелёгкая его забери!

  ***
Той зимой они переехали. Мама родила мальчика, Сережу. И в прежней квартире им стало решительно тесно.
Майе понравился новый район. Когда-нибудь, даже, наверное, скоро, многоэтажки завьют тут причудливые лабиринты, оставляя меж собой полутёмные колодцы дворов. Но пока домов было всего ничего, и сохранились небольшие рощицы старых тополей, где хозяева выгуливали собак.  И видно было лес через дорогу. Окраина города. Пока.
Они теперь жили на восьмом этаже, выйдешь на балкон – и как с башни озираешь всё это великолепие. Много-много неба, кажется, протяни руку – и достанешь. Лес, раскинувшийся далеко, зимою он тоже будет зелен, тут одни сосны. Вдалеке – дома старые, такие маленькие сейчас. Когда в День города будет салют, можно и не ходить на площадь Мира, брызги фейерверка и тут отлично видно…
У Майи теперь была своя комната – та, что поменьше. В большой жили мама, Радик и Серёжа. Но каждую ночь малыш плакал, а Радику нужно было спать. Ему утром на работу, как же – не выспавшемуся? Мама приходила глубокой ночью к Майе в комнату, сонная, бродила, укачивая малыша. Горел ночник - маленькая хрустальная лилия с розовыми лепестками. Если близился рассвет, Майя просыпалась и уснуть уже не могла.
– Ты меня прости, – спохватывалась мама, – Давай я на кухню пойду.
– Да брось ты, – шептала Майя, – Там же присесть некуда. Клади его на мою кровать.
Мама осторожно укладывала Серёжку – тёплого, чмокающего пустышкой во сне. Пахло тёплым молоком, и ещё чем-то таким, что и дышать Майя невольно начинала осторожно, чтобы не повредить малышу.
– А как же ты, Майечка…
 – Уже почти пять часов. Я уже не хочу спать. Пойду кофе поставлю…
В конце, концов, Майя выпросила себе кладовочку. Была такая у входной двери. Наверное, большинство жильцов использовали такую как шкаф. А Майя поставила здесь столик и кресло. Больше ничего не помещалось.
Она собирала тут «осколки старины». Кому другому бы смешно показалось. Было это всё не настоящее, а «под».  Наброшенная на кресло старая каракулевая шуба изображала шкуру зверя. Был и подсвечник «под бронзу» в форме цветка. И даже про обои - золотой узор на розовом, Майя говорила, что они напоминают ей французские лилии.
Главным её богатством был кассетный диктофон. Мама с Радиком подарили на день рождения. Простенький, отечественный, но за это мама извинялась. Майя этого даже не заметила.
К магнитофону прилагалась кассета, «Моден токин», но главное чудо в этом было, что всё работало, завертелись эти шпендики в кассете, зазвучала музыка. Майя нажала на «стоп» и понеслась в киоск, покупать то, что она действительно любила. И Высоцкого, и Анну Герман, но, прежде всего – романсы. И теперь, когда на рассвете не удавалось ей поспать, или если днём слишком уж доставали дела насущные, она уходила «к себе», а на самом деле «в себя», и сидела в кресле, подтянув колени к груди. Магнитофон звучал чуть слышно, чтобы никому не мешать, но не для Майя. Для неё это всё звучало оркестром, потому что музыка была в ней.
- Как ты можешь в такой духоте сидеть - мама распахивала дверь.
  ***
Майя училась еще в прежней школе, но положила себе со следующего учебного года перейти в новую. Она уже строилась. С балкона отлично было видно, как росли этажи. Школа напоминала формой своей корабль – или это только Майе казалось, с её богатым воображением. Корабль, который оснащают в плавание.
Освободившись от занятий, Майя и Петька шли гулять. Сперва по пустырю, потом обходили школу-новостройку, а потом через трассу – и в лес.
У них было здесь уже свое место. Если идти четверть часа по тропинке, она выведет к маленьком озеру с высокими обрывистыми берегами. Это место не только они нашли. Но те, кто добирался сюда, обычно располагались на более пологом склоне. Тут солнечно, растут сосны, и воздух пахнет хвоей, и к воде, если что, спуститься легче.
Но когда Майя и Петька впервые пришли сюда, Майя остановилась завороженно. Озеро было почти круглым, и на той стороне его стеною чернел лес, отражаясь в воде.
- Как красиво. Знаешь, мне это напоминает романы Фенимора Купера, или какие-то названия, как в Северной Америке…. Онтарио…  Какое озеро… Вода блестит, как камень в кольце…  Пойдем туда, а?
Ну а если Майя что сказала, можно было не сомневаться, что Петька тут же начнёт кивать с радостной готовностью.
Пробраться на другую сторону было трудно. Туда почти никто не ходил, и тропа еле намечалась. Они продирались сквозь бурелом. Петька еще ухитрился провалиться в чью-то нору.
- Бобёр? – предположил он, потирая щиколотку.
   Ему хотелось верить, что даже тут, совсем рядом с городом, можно встретить и бобра, и лося. А если бы было ему меньше лет, он бы поверил и в индейца.
Майя знала больше. Что не нужно искать совсем уж несбыточного, довольно в том, что вокруг увидеть красоту, от которой радостно зайдётся сердце. Это может стать такой отдушиной…
Чего стоят, например, одуванчики весенние, которые завиваются в мае на городских газонах в самых что ни на есть густонаселённых дворах. Золотые спирали одуванчиковых галактик в изумрудно-зелёной вселенной травы.
Постой под тёплым весенним дождём, подставь ему лицо. Крупные капли касаются лица как чуткие добрые пальцы. Запах прибитой пыли и молодых тополиных листьев, еще клейких. Тайна их, родившихся из почек. Прикосновение дождя будто к тебе прикасается небо…
Майя встряхнула головой. Они выбрались на узкую полоску берега. Только присядь на траву -  и ноги уже касаются воды. Тут, видимо, дно обрывалось резко – вода была тёмной. И они отражались в ней как в сказочном зеркале.
  ***
Остаток дня они проводили у Петьки. Его мама – средних лет, кудрявая, полная женщина, работавшая продавцом в Союзпечати, возвращалась поздно. И когда они встречались, Елена Петровна была до смешного благодарна Майе.
- Ой, и спасибо ж тебе за моего оболтуса! Чем не его вечерами по дворам искать – или с ума сходить - к какому другу убег… А тут я пришла, и уроки ж сделаны, и не побил никто, и не обидел… Да тебе ж, наверное, и самой хочется – и в кино, и с кавалером… А ты с дитём сидишь.
Майя смеялась и трясла головой. Какой кавалер! До единственного кавалера, который для нее существовал, надо было два часа добираться автобусом.
А тут, в этом доме ей куда уютнее, чем в родном.
Сперва они легко и весело делали всю хозяйственную работу. Драили шваброй дощатые полы с облупившейся краской. Петька признавался, что для веселья душевного воображает себя матросом, намывающим корабельную палубу. Выносили мусор. Майя готовила что-нибудь немудреное: вермишелевый суп, яичницу с зеленым горошком…Они ели – Петька, как обычно, был голоден люто, и мёл все как пылесос.
А потом они усаживались делать уроки, заняв две стороны большого стола.  Это не был письменный стол, такового здесь не водилось. После них, за столом этим до позднего вечера засиживалась Петькина мать. Она шила, не сказать, чтобы как первоклассная портниха, но добросовестно и старательно. И знакомые подбрасывали ей несложные заказы – подкоротить юбку, подложить шторы… Заработок!
  ***
В августе школу строители торопливо «сдали».  Майя с Петькой отнесли туда документы. Обоим очень понравилось новое здание. Какой простор! Огромная раздевалка, огороженная резной решёткой, окна – во всю стену. Здесь – учительская, там – особый пристрой для столовой, актовый зал со сценой, огромный -  как во Дворце культуры.
Школу нужно было отмывать от побелки и прочей строительной грязи в сто рук, что дети и делали.
…Майя шла на линейку первого сентября и повторяла себе, что это – последний раз в жизни. Больше никогда не пойдёт она в школу как ученица. Она не надела в этот день форму с белым фартуком. Только через много лет оценит Майя, как это красиво – строгое тёмное платье, и фартук с невесомыми, как у мотылька крылышками. А пока – устала она от формы, надоела за десять лет. На Майе была белая блузочка с комсомольским значком, чёрная юбка, второй вариант «парадки». И обязательный букет астр.
Петька переминался у школьной ограды, она издали увидела голову в лёгких, светлых кудрях. У него гладиолусы – розовые и сиреневые, в блестящей бумаге. Впрочем, букет он тут же сунул ей, да ещё и смотрел умоляюще, чтобы взяла.
– Петечка, а учителям?
– Обойдутся… А вдруг они такие же как в той школе… Как Грымза…
Майя знала прежнюю классную руководительницу Петьки. Отчего так бывает? Со всех сторон вроде хороша. Училась в Москве, здесь, в провинциальном городе – лучший предметник-биолог. И внешне симпатичная – блондинка с голубыми глазами. И не кричит почти никогда. А вот не любит её класс. Слушается, куда ж денешься. А только жаловаться «на боли и беды», и хорошими новостями делиться, до сих пор бегают дети к своей первой учительнице.  Ей и тогда, когда она их учила, и теперь - днём и ночью позвонить можно.  Грымза же говорит с ребятами – улыбается, или укоряет их за что-то, а никогда не заинтересуется искренне, не спросит больше, чем положено. Не увлечется их делами. И их сердца холодны к ней.
  ***
В этой школе за них взялись серьёзно. У Майи выпускной класс. Выпускники всегда на виду. Почти каждый день были дополнительные занятия. Майя возвращалась домой поздно. А темнеть начинало всё раньше и раньше. Гулять уже не пойдёшь. Из прошлого сохранилось одно: уроки они всё же готовили с Петькой.
Во второй четверти в класс пришёл новенький. Это редко бывает, чтобы среди года.  Высокий, красивый мальчик, цыган. Девчонки тут же прилипли:
- Дамир, а цыганочку сможешь станцевать? А на гитаре?
- Хэй, я все могу…Я в ансамбле выступаю - у нас, на Поле.
Майя набралась храбрости, подошла после уроков:
-Ты не мог бы научить меня немного играть?
Он посмотрел на неё пристально. Майя без всякого кокетства говорит, робко очень. Чувствуется, если он ей откажет, она никогда и не подойдёт больше.
-А зачем тебе? – спросил он.
- Я хотела бы петь под гитару…
Дамир задумался, потёр лоб:
- Где же… Знаешь, давай я тебя к нам приведу… Там и послушаешь, и споёшь, и подучим тебя.
Был на окраине города такой район – Поле. Тихие улицы, одноэтажные и двухэтажные дома. Из них, треть, как минимум – цыганские. И совсем затрапезный Дом культуры. Год за годом собирались власти городские его отремонтировать, да всё не доходили руки. Зал полутёмный, с потолка капает, тазик подставлен.
Майя всегда избегала цыган. Тётки в длинных цветастых юбках, вечно толпящиеся у автобусного кольца. Они спрашивали время, или просили «пару рублей на хлеб», но это была только затравка для долгого разговора. Очередная Кассандра тут же начинала провидеть всю Майину жизнь, и предлагала либо отвести висящую над её головой беду, либо рассказать о счастье, что стоит на пороге. За деньги, разумеется…
Дамир привел её к другим цыганам. И не репетировать они здесь собрались, в ближайшее время концертов не предвиделось. Они намеревались поговорить, напеться вволю…
Отец Дамира, грива чёрных волос…Гитара… Майя прикрыла глаза… Это было…Отчего-то сравнение пришло на ум. 
Когда-то летом она гостила в деревне у бабушки. Деревенские ребята брали её с собой в ночное. Лошадь вымахивает себе по дороге, а с двух сторон её горят в траве зелёными огнями светляки. И кажется, будто не лошадь идёт, а самолёт опускается на взлётную полосу. Где-то там, внизу, огни -  полосы, аэродрома…И теперь эта полутьма зала, и общество почти незнакомых ей людей давало ей то же ощущение нереальности. И смелость…
Гори, гори, моя звезда…
Она сама поразилась тому, что запела. И дрогнула, рассыпалась за её спиной гитара - обрамляя голос, ограняя его… несколько мгновений погодя вступила вторая гитара - Дамир.
…Ай, хорошо поешь…, - говорила старая Шукар, – Я заплакала… Приходи к нам. Будешь с нами….
…Теперь по вечерам Майя ставила рядом с постелью чашку с холодной водой. И привыкла засыпать, свесив руку, чтобы в воде этой нежились пальцы, изрезанные за день струнами. Дамир будто дразнил её лёгкостью своей игры. Но она чувствовала, что может достичь большего, надо только играть, играть. Не расставаться с музыкой.
  ***
На новогодний вечер Майя в школу не пошла. Там заранее началась - суета, пыль столбом! Каждый класс делает стенгазету. Учителя требуют костюмы и культурную программу. А народу школьному чихать и на эти газеты, и на концерт. Все ждут дискотеку.
А Майе и дискотека не нужна. Всё ей в последнее время хочется плакать без причины. Даже мама, которая так мало обращает на неё внимания, недавно сказала:
- Влюбилась, наверное, да?  Взрослеешь…
И вдруг звонит Люда, и говорит, что у неё соберется вся честная компания. Несколько девчонок из музыкалки. Сударь Дима Зайцев. Ещё мальчик, который в школе к Люде неровно дышит. И Борис приедет, Борис!
… Комната Люды, знакомая до последней царапинки на шкафу. Маленькая комната, но так принимать гостей – это искусство. И подруга вбухала кучу времени, чтобы им овладеть. Все эти коктейли в стаканах, где края будто припорошены сахарным инеем. Крошечные бутерброды, проткнутые цветными шпажками… Причудливо выложенный гарнир вокруг дымящейся курицы…  Люда не присядет ни на миг. Ходит, наклоняется к каждому. Где тарелку заменить, где пошутить…
Девчонки из музыкальной школы – жеманные… Одна медленно водит вилкой над блюдами – что положить себе? Кроме цветной капусты ей ничего нельзя, она на диете. Вторая пьёт только зелёный чай, и Люда уносится его заваривать. И тут же за нею спешит высокий мальчик в очках, её воздыхатель. Он смотрит на Люду как собака-овчарка. Овчарки самые послушные из всех собак, и тоже ловят взгляд хозяина.  Этот мальчик никого не видит, кроме Люды, невпопад отвечает остальным, и скоро заговаривать с ним уже не хочется, скучно.
И, наконец, гвоздь вечера, во всяком случае, для Майи – приходят опоздавшие Димка Зайцев и Борис.
Майя помнила Бориса таким, каким был он в лагере. Синеглазый, загорелый до черноты, с прямым греческим носом. Рубашка напоминала военную, Майя затруднялась передать, но что-то в ней было от гимнастёрки. А на голове повязана косынка, как у пирата.
Теперь одет Борис обычно: аккуратный юноша из хорошей семьи. Отутюженная рубашка, жилет. Волосы коротко пострижены, в прихожей он проводит по ним расчёской. Майя замечает каждую мелочь.
Люде с приходом «взрослых» гостей приходит в голову мысль сделать коктейли. Музыкантши слетаются ей помогать. Их долго нет, только слышен шум миксера.
Дима Зайцев подчёркнуто не обращает на Майю внимания. Ему есть о чём поговорить с Борисом. Людин мальчик – Витик – прислушивается к их разговору, поправляя очки. Но сам не вступает, не вмешивается – робкий.
Майя сидит, подперев подбородок, руками. Гости разговаривают негромко как люди, с полуслова, понимающие друг друга. Но Майя вслушивается так внимательно, что ясно ей всё. Борис учится в пединституте. И следующим летом он повезёт ребят в Жигулёвскую кругосветку. На ялах. Причём, чтобы жизнь юному поколению мёдом не казалась, они пойдут необычным путём – против течения. И Дима Зайцев, конечно, с ними…И ещё звучит имя – Анжелика. Анжелика не пойдёт в кругосветку. Она не любит быть в толпе. Она такая одна, и смешно, если это кто-то не понимает.
Люда торжественно вносит поднос - в высоких стаканах напиток жёлто-опалового цвета. Подрагивают соломинки.
- Сахар, коньяк, яйцо, сливки, - перечисляет Люда.
Майя даже не замечает коктейлей. Она и так пьяная. Борис здесь… А мальчишки, оказываются не умеют пить…Скоро Дима Зайцев уже дремлет на плече у ближайшей музыкантши, и Люда говорит, что никуда его вести не надо. Пусть спит здесь на диванчике. И Витика тоже найдётся где уложить.
С Борисом они еще долго сидят и вспоминают лагерь. Люда осталась до конца смены, у них больше тем для разговоров. Какие фильмы показывали – и почему среди них было столько детско-советских, и ничего из того, что вышло в этом году на Западе.  Какой славный получился прощальный костёр, только не надо было возиться с этой картошкой, а лучше бы пошли на Волгу встречать рассвет.  И чем нынче занимаются Серёжка, Пашка, Наташка…  Майя половину этих ребят не помнит.
Про Майин побег из лагеря – ни слова. Может, Борис и не помнит. Нет, помнит, конечно. Майя тогда прославилась. Это ж надо - не просто сбежать, а ночью… Петька рассказывал – подвигу Майи тогда посвятили линейку. Мол, если кто-нибудь, не дай Бог, повторит…
Наверное, Борис не хочет привлекать внимание ни к чему неприятному.
Во втором часу ночи Борис собирается уходить, и Майя замечает, что он тоже нетвёрдо держится на ногах.
- И я пойду – немедленно поднимается она.
- Может быть, вызвать такси? – неуверенно предлагает Люда. Телефон у нее дома есть, но вызывать такси – явно не в её привычках.
Никакого такси. Борис живёт недалеко, да и Майя ненамного дальше. Ей будет совсем нетрудно довести его до подъезда. Майя шёпотом объясняет это Люде, и хватается за шапку, потому что Борис уже вышел на лестницу.
Возле подъезда безлюдно. Сугробы почти в человеческий рост, а на тротуаре блестят дорожки-ледянки. Какие дворники, какой песок – праздник на дворе, Новый год! Майя поспешно догнала Бориса, взяла крепко под руку, как он её когда-то. Но он был много больше, и тяжелее, и не смогла она его удержать, когда он поскользнулся на ледянке. Она просто упала рядом с ним, и шапка-ушанка слетела у неё с головы, белокурые волосы рассыпались по плечам. Он сидел в снегу и смеялся, потому что никак не мог встать, ноги его не слушались.  Она засмеялась тоже, и встала на колени, одною рукою опершись на его плечо, а другою – начала отряхивать снег с его волос.
Губы её были полуоткрыты, и она тоже была в снегу – волосы, шубка… Снежинки горели разноцветными огнями в свете фонарей – вспыхивали и гасли. И Борис вдруг потянулся к ней, обнял и стал целовать. Ей было наплевать, что их могут увидеть девчонки сверху из окна. Они стояли на коленях в искрящемся снегу и целовались. Майя успела подумать, что, наверное, есть какая-то химия любви, когда два человека, как два вещества – единственно подходят друг другу. И вся ее химия – только для него одного, и невозможно иначе. Так судил Бог.
  ***
А утром ничего не было.
То есть было -  то самое 31-ое декабря, апогей праздника и рутина домашних хлопот, чтобы всё приготовить. Майя, склонившаяся над дощечкой, резала и резала салаты. И только взгляды икоса – на телефон. Щёки горят… Не может, не может не позвонить… Но телефон занят матерью. Она подолгу говорит с каждой из своих многочисленных подруг. А у Майи обмирает сердце – ей хочется выхватить трубку, и швырнуть её на рычаг.
Борис так и не позвонил…И ночью, когда все сидели за столом, она украдкой вытирала слёзы, изо всех сил стараясь удержаться. Дурная это примета – плакать на Новый год.
Она знала теперь, где он живёт, и старалась каждый день пройти мимо его дома, коснуться рукой его стены, чтобы хоть так быть ближе к Борису.
Кое как дождалась она конца зимы, и в марте отпросилась:
- Съезжу в Куйбышев… Погуляю… Театр, магазины… Ведь никогда не была…
Но никакой театр ей не был нужен. После долгих поисков, отыскала она пединститут, и стояла, дожидаясь конца занятий. Морозы уже закончились, но Майя была в той самой шубке, опасаясь, что в курточке он может её не узнать.
   Бабка на вахте сказала – в половине второго заканчивается третья пара. Ещё долго ждать, несколько часов, но Майя боялась отлучиться. Пропустить Бориса… Ведь больше её сюда не отпустят. Другого шанса не будет.
Наконец прозвенел звонок, и спустя пять минут, на улицу повалили студенты. Майя подошла совсем близко, встала на цыпочки, напряженно вглядываясь в лица. Она уже почти отчаялась – толпа начинала редеть. Когда на улицу вышла компания. Девчонки и среди них. Он сбежал по ступенькам, увлечённо что-то рассказывая одной из них. Майю он даже не заметил, а она не посмела заступить ему дорогу.
Вот и всё. Можно было уходить.
На автовокзале она поняла: надо что-то поесть. Голова закружилась так сильно: ещё не хватало здесь грохнуться, посреди зала. Майя перевела дыхание, и, отдавая себе отчёт в каждом шаге, поднялась на второй этаж, где был буфет. Хотелось кофе, но об этом и мечтать было нечего. У себя в городе она знала всего одно место где можно было выпить горячий крепкий кофе со сгущённым молоко. А здесь где? Впрочем, её не раздражали такие вещи.
Она вспомнила рассказ знакомой, вернувшейся из-за границы. Юлька жила во Франции – направили туда как преподавателя французского языка, по культурному обмену.  Бедная, две депрессии пережила. Первую, когда приехала, и хозяйка, чтобы не обременять себя излишней готовкой, дала ей ключ от подвала.
В это время на родине по талонам было все. Соль и спички, сахар и колбаса, папиросы и стиральный порошок. Мужчины приличного вида собирали окурки на остановках, и украдкой докуривали «бычки». Юлька рассказывала, что за годы учебы в институте, здесь же, в Куйбышеве, так и не смогла купить в магазине молока. Его разбирали с утра старушки с бидончиками. Юлька говорила, что её мечта о тепле и уюте была такая: сидеть не в общаге на ободранном колченого стуле, а в своём доме, на ковре, и пить из кружки теплое молоко.
И тут её направляют в Париж по этому самому культурному обмену. И хозяйка предлагает ей брать в погребе и есть, что нравится. А в подвале том - мама дорогая… окорока и колбасы, фрукты и соки. Авокадо! Никогда не слышанное слово…, И Юлька сперва навзрыд плакала среди всего этого изобилия. А второй раз рыдала – вернувшись домой к талонам.
Майя же все ограничения, которые накладывала жизнь, принимала как данность. Есть – хорошо, нет – как-нибудь обойдемся. Выпила в буфете чаю с засохшим коржиком, не плывёт перед глазами - уже здорово…
В автобусе её соседом оказался мужчина средних лет. Лётчик из Норильска, о чём тут же с готовностью рассказал. Заговорили об одном, другом. Не так давно вышел на экраны фильм «Экипаж». Потрясшей воображение зрителей картиной авиакатастрофы.  И лётчик азартно взялся объяснять Майе, что всё продемонстрированное - бред с технической точки зрения, и начал объяснять - почему.
Майя почти не слушала. Она чувствовала, что лётчик так заинтересованно и ласково даже говорит с нею не потому, что его увлекла тема, а потому, что она ему понравилась. И её удивляло это - искренне. Как она ещё может нравиться? У неё такие измученные глаза. Она видела в зеркале. Она слушала его, и кивала или слабо пожимала плечами, а он из кожи вон лез, так запала ему в душу ему эта худенькая девочка с серыми глазами, и грустной улыбкой. Тень улыбки.
- Когда закончите школу, приезжайте к нам работать, -  просил он, расставаясь
***
Зима всё-таки отступила. Долго не сдавалась, дотянула до конца марта. А потом – в один день: раз и вдруг…  В воздухе проявился запах весны, тонкий, как духи.
И особый блеск сосулек, и первые капли с них, и высокое уже небо. И облака, похожие на парусные корабли.
У Майи было место в школе у окна. Солнце грело щёку, будто прижималось к ней горячей ладонью.
В школьное окно смотрят облака,
Бесконечным кажется урок.
Слышно, как скрипит пёрышко слегка,
И ложатся строчки на листок.
Это можно наигрывать одним пальцем на пианино, и звуки клавиш будут падать, как капель. Майя смотрит в окно. Ветки плещутся в весеннем ветре. Пока без листьев – тонкие, как японская графика. Внизу лежат крыши домов - серые и темно-красные, одинаковые. Город опустел без Бориса. Идёшь по улицам, столько людей вокруг, а чувство, будто квартира без хозяина. У Майи был постоянный маршрут – свернуть мимо его дома. Вечером смотреть на тёмное окно его комнаты. Или – по выходным – свет от лампы. Значит, он здесь, приехал.  Можно стоять, глядеть, дышать рядом с ним …им дышать… Это счастье.
Она пережила время, когда могла на него сердиться. Она поняла то, что другим порой и за всю жизнь не удается понять. Она не может даже сказать ему что-то резкое, ударить словом. Замахнется, поднимет руку - и самой станет больно раньше, чем ему. И много сильнее чем ему могло бы быть. Она понимала, что никогда не сможет причинить ему боль.
  . Шло время. Город погружался в весну. В её зеленый костер. Школьники готовились к экзаменам. Учителя не спускали с них глаз. Натаскивали на задания как терьера на крысу.
А Люде, бедной, ещё хуже. У нее выпускной концерт в музыкальной школе. Люда играет до положенных одиннадцати часов вечера. Дальше нельзя, соседи начнут стучать в стенку. Люда пьет чай и садится за учебники.
Музыка для нее больше чем уроки.  В первую очередь. Люда собирается в музучилище. Для Майи это мечта, недостижимая, как стать космонавтом. У нее за плечами никакой школы. В училище её всё равно не примут.
Накануне концерта Люда попросила:
– Приходи за меня поболеть. Боюсь – ужас!
-А твой Витик?
- Витик – само собой. Но ему всё, что я делаю – лучше не бывает. А ты мне правду скажешь – хорошо я играла или нет.
Люда держала Майю за руку и пальцы её вздрагивали. И это разумная, серьезная Люда, которая всегда казалась старше своих лет.
Неожиданный подарок - мать Бориса пришла на концерт. Майя едва поверила своим глазам. Но вот она, и выглядит как всегда, настоящей дамой. Ростом маленькая, но туфли на каблуках и высокая причёска. Сидит с кем-то из своих знакомых. Она не знает Майю, и Майя села поближе, чтобы хоть что-то услышать.
- И я ему говорю - ну кто женится в двадцать лет? А он говорит - мама, ты ничего не понимаешь, это же Анжелика! И так её имя произносит, будто это ангел господень с небес слетел.

  ***
Просыпаешься утром и понимаешь: ничего больше не надо. Всё кончилось. Экзамены сданы. Вот они, учебники, знакомые до каждого пятнышка на странице. Была норма – пятьдесят страниц в день. Прочитать, повторить. Вечером выдыхаешься, как грузчик. Выходишь в весну. У тебя есть цель – выпить газировки. Выбираешь самый дальний автомат, в самом конце улицы. И идёшь к нему не спеша, чтобы почувствовать, что у тебя еще есть ноги. Нюхаешь весну. Несёшь с собой горсть трехкопеечных монет. Есть секрет, отлично известный народу.  Автомат сперва наливает в стакан сироп, а потом воду. Надо дать газировке чуть-чуть налиться и отдернуть стакан, и бросить ещё монету – и стакан подставить. И так несколько раз. Получается напиток сладкий, как мёд. Вернёшься домой - и спать.
А теперь всё, каторга закончена. Аттестат получен. Но блестящий, но и не стыдно за него. Троек нет. С таким аттестатом можно и в институт. Но какой институт? Мама сказала:
- Моих денег хватит только, чтобы налить тебе тарелку супа. Учить тебя в другом городе я не смогу.
Значит училище. Швейное ПТУ через дорогу. И на автобус тратиться не надо. А пение? Можно шить и мурлыкать себе под нос. Какая разница, что делать, если не петь. Можно и шить.
Хотя порою страстно зарождалось в ней желание - уехать. Куда угодно, только, чтобы быть подальше от этого города, и всех, кто в нем. Оторваться. Вздохнуть свободно. Майя ходила на железнодорожный вокзал. Хотя какой вокзал - крошечная станция. Одни товарняки проходят, да пассажирский поезд вечером - на Москву. Но как пахнут железнодорожные пути!  Гудки поездов, рельсы, нагретые солнцем.
В Москву, в муравейник, она не хотела. Если бы была в ней храбрость уехать куда-то на окраину земли, где всё другое. Где море, рыбаки, и тишина. Ведь можно как-то и там прожить, заработать копейки. Ей так мало надо…
Майя вздыхала, и шла домой. Дорога была долгой, через весь город. Она шла, потому что любила ходить. И боялась - потому что могла встретить Бориса. Уже встречала. Не его - их. Красивая у него жена. Весёлая.
Майе в этих случаях будто судорогой сводило горло. Ловя на себе случайный взгляд Бориса, она чувствовала, что совсем не нравится ему. Затрапезной оборванкой она себя чувствовала. Старенькие босоножки, ситцевое платье. Это только Петька смотрел на неё такими глазами, что всегда ей было хорошо с ним. Тепло.
С Борисом - она и здоровалась с трудом, через паузу, через сомкнутое горло. А это был вернейший знак, который давал ей Бог. Всегда лёгкая в общении, она с ним - молчала. Значит, надо было оторваться совсем, проститься.
Если ты хочешь чего-то нужного, с чем Бог согласен, он тебе даст. Позвонила Люда. Сказала, что они все собираются.
- Кто? - спросила Майя.
И Люда быстро, радостно стала перечислять имена - и Бориса в том числе.
-С Петькой можно?
-Конечно, - разрешила Люда.
У Люды хорошо. Вроде и комната маленькая, но уютно – и всем находится место. Кому в кресле, кому на диване.
Петька сел на ковёр, у ног Майи. Они оказались в самом тёмном месте комнаты, или Майе так казалось? Потому что освещён – будто на сцене -  для неё был Борис. И его Анжелика. У Анжелики светлые косички заплетены от самой макушки, и перевязаны пестрыми ленточками. У Анжелики длинные загорелые ноги, шорты. И тонкие руки, и пальцы длинные, каждый ноготок, как произведение искусства. Анжелика закинула руку Борису за шею, смеется. Он её собственный. Что хочет, то и делает.
Майя даже в глаза ему всегда боялась смотреть. А сейчас смотрит, потому что Борис её не видит. Он слушает кого-то из ребят, подбородок положил на сцепленные руки. А когда бросает взгляд на Анжелику -   на мгновение всего, но Майя ловит это мгновение и видит: глазах его вспыхивают такие огоньки, что …. Нет надежды Майе… Правильно говорят, что надежду надо убивать первой.  Майя была слепая и глухая. Не верила. Сидела над своей любовью, как мать над ребёнком, как последний человек на земле, над последним ростком. Их было двое - человек и росток, Майя - и любовь. Можно убить, но что-то непоправимое случится в мире. Она это чувствует. Умрёт что-то прекрасное.  И рука не поднимается этот росток вырвать.
Гости Люды играли и пели. И то, что было знакомо по лагерю, и самое модное, про «Миллион алых роз» …
А Майе по-прежнему слова произнести не могла. Но она понимала: последний жест был за ней. Последний шаг оставался. Последний патрон в стволе. Точка невозврата. И эту точку нужно было пройти.
– Дай-ка, – Майя потянулась за гитарой.
Люда глянула на неё удивлённо - умеешь разве? А у Петьки глаза стали вдруг светлыми-светлыми. Он закусил губу.
Гитара была не новая уже, чёрный атласный бант. Майя тронула струны – и радостно подивилась чистоте звучания. До этого не понять было: когда другие играли – музыка была фоном для слов – три аккорда, и чтобы не сбиться. Сейчас гитара заговорила.  Голос инструмента, или Майи голос? Или это – одно?
В жаркий июньский день, когда в комнате вовсю работал вентилятор, перед Майей стояла та зимняя ночь, когда они сидели здесь же, и было ей на всю жизнь – что? Всего-ничего, как они тогда сидели, здесь же, и был тяжёлый фужер, который она всё не выпускала из пальцев, крошечными глотками прихлёбывая слабое красное вино. Ей хотелось быть пьяной, совсем пьяной, иначе невозможно было перенести этого тока, идущего от плеча Бориса. Они сидели тогда кружком, теснясь.  И плечо Бориса, ткань рубашки… Её щеки пылали жарче, чем от вина.
Они и на улице пылали, когда она пыталась поднять его, упавшего, и сама оскользнулась и упала к нему в снег, и с минуту, наверное, они не могли подняться. Он держал её за плечи, а ей и не вставать бы – а медлить, медлить…в этой россыпи сияющего снега
 В лунном сиянье снег серебрится,
Вдоль по дороженьке троечка мчится…
Майя сама не замечала, что она уже поёт. Она вся была в том далёком вечере, и чуть покачивала головой – давно, как давно… Как больно… И боль эта, потерявшая свою остроту, оставалась такой же огромной, и священной для неё, потому что – не будет у неё уже этого в жизни: такой любви и юности.
Динь-динь-динь динь-динь-динь -
Колокольчик звенит.
Этот звон, этот звон -  о любви говорит.
Голос её возвысился, заливая комнату, затопляя её – и душно стало каждому тою сердечной дурнотой, какая бывает в минуту величайшей откровенности, неожиданной, которую и не предполагал в себе, но вдруг открылся до самого донышка души. Каждый открылся сейчас так, слушая Майю…
Динь-динь-динь динь-динь-динь -
Звон бокалов звенит.
С молодою женой мой…любимый… стоит.
И уроненная голова, только пальцы перебирают, перебирают струны, и уж струны поют:
Динь-динь-динь динь-динь-динь …
Она открыла тяжелую железную дверь на улицу и вышла на крыльцо. Лёгкий тёплый ветер охватил её всю, затрепал платье. Он словно мог поднять её и нести. Она сбежала с крыльца. Навстречу летел тополиный пух, катился по земле, сбиваясь в облака. Она шла по облакам. Как те небожители, у которых не было ничего. И им нечего было терять. Она шла по облакам, и лёгкий пух доходил ей до щиколоток.

Когда замерзают руки

 «— Что, милая? — сказал Галеран. — Беззащитно сердце человеческое?! А защищенное — оно лишено света, и мало в нем горячих углей, не хватит даже, чтобы согреть руки»
Александр Грин «Дорога никуда».


Все мы здесь немного Богом убитые. В чьи бы глаза я ни посмотрела –  измученность и страх. В моих, конечно,  тоже.
– Не говори, где ты лечишься, – советует знакомая, – Ведь  будет клеймо навсегда…
Все стараются не обмолвиться, называют  это место – «дневной стационар». А не «психо-неврологический диспансер». Это ещё не психушка.
– Мы здесь в основе-то своей здоровые, – сказала мне женщина, рядом с которой я сидела в очереди на первый свой прием к врачу, – Нам просто надо помочь… Восстановить…А те, кто в психушке, те уже всё – поехали…
Но быстро я поняла, что мы даже не за исцелением пришли сюда (я одна была тут первый раз, а остальные лечились каждые полгода-год), а за передышкой, за утешением. И ради этого облегчения  – готовы были на многие жертвы.
Приезжать нужно к девяти  утра, я еду из дальнего района города, и выхожу затемно. Январь. Маленькие, обледеневшие даже внутри автобусы, отходят от остановки один за другим. Утром едут в институты студенты. Мне уступают место. Я не бабка, мне  чуть за сорок, но, диагноз, что поставили врачи, написан на лице – «полное нервное истощение». Наверное, он ещё более явен, чем истощение у дистрофиков.
Пока едешь, можно минут сорок посидеть в полузабытьи. Это так хорошо, совсем ни о чем не думать… Безмыслие. Отдых от тревог.  Только отмечаешь покачивание автобуса, сквозь закрытые веки – огоньки встречных машин. Хочется надолго уплыть, потерять чувство времени… Но оно живёт где-то, и – толчок внутренний, процарапать скорее ногтем в инее, покрывающем окно,  маленький глазок – скоро нужная остановка?
Стационар наш  - в хрущёвке, на тихой окраинной улице. Тепло, почти жарко. Я присаживаюсь на скамеечку, чтобы переобуться в бахилы, и смотрю, как администратор на посту регистрирует нового больного. Парень лет двадцати с небольшим. Высокий, худой, сидит с опущенной головой. Сюда редко кто приходит сам, вот и этого привела мама. Наверное, мама. Слишком устремлена вся навстречу Елене Ивановне,  заполняющей бумаги. И руки женщина держит у парнишки на плечах – то ли гладить его всё время хочет, то ли боится, чтобы он не убежал. Если убежит, дурачок будет. Больше таким как мы нигде не помогут.
Тихая пристань. Персонала здесь мало. Мы знаем всех. Все знают нас. Мы называем их: «Елена Ивановна», «Людмила Петровна», а они нас – «Оленька», «Женечка» и на «ты». Как детей.
Я иду в раздевалку снять шубу. Я ношу её только в холода, она из норки. Зову её «шуба-тыква». Мне подарила её знакомая, и я боюсь, что в любой момент она распадется на кусочки, или превратится во что-то иное, непрезентабельное,  как наряд Золушки. Знакомая дарит мне уже вторую шубу. Первая была из чёрного каракуля: старая, с её плеча. Я надела её, и  поехала  в Москву. Шуба решила, что последний её час пробил в поезде. Едва я успела сесть на свою полку, и начать расстегивать пуговицы – кусок курчавого каракуля размером в ладонь, остался у меня в руках.
В столице мне предстояло пробыть один день, на перроне встречала подруга. Увидев выходящую меня – на груди сияла белая подкладка, которую я пыталась эдак небрежно прикрыть рукой, точно не шубу, а шаль сжимала – подруга беззвучно ахнула, и до вечера платила за меня. За всё – за камеру хранения, и за метро. И, покупая при каждом удобном случае мне что-нибудь съестное, она уже спустя несколько минут спрашивала: «А сейчас ты не голодная?»
Норка пока держится. Она хранит в любые морозы. Та, что мне отдала её, сказала: «Ты для нее секонд-боди – второе тело».
Следующее моё дело – идти за таблетками. Старшая медсестра с виртуозной быстротой отрезает от облаток мою норму на день, ссыпает в пакетики. С запасом лекарств давать не положено. Вдруг мне придёт в голову мысль выпить их все одновременно? Здесь и туалеты без задвижек, чтобы в любую минуту персонал мог проверить – что мы там делаем.
…Очередь на уколы всегда долгая. Делает их старенькая сестра Тамара Николаевна. Маленького роста, но настоящая дама. Волосы, крашеные в чёрный цвет, уложены в высокую привеску, туфельки на каблучках.
– Медики все тут сами в возрасте, больные, но стараются держать себя в форме, считают, что нам ещё хуже – сказал кто-то.
   Тамара Николаевна носит очки, но до сих пор безотказно попадает в самую «гиблую», еле заметную вену. Она гладит меня по руке,  той самой,  которую сейчас уколет.
- Скоро станет легче. Не будешь плакать, работать сможешь…
Теперь у меня есть примерно час. А потом  начну засыпать. За это время надо доехать до дома. Там у меня диван стоит у окна, и подушка горячая от батареи. Стоит  лечь,  и придут удивительные в своей реальности  сны. Я зову их   «сны 3D». Но об этом потом.
…Вначале, ожидая своей очереди, я сидела вместе со всеми. Присматривалась к больным. Тут все легко заговаривали друг с другом. Будто наши искалеченные судьбы – ветви одной судьбы. Будто, все мы, спасаясь с тонущего корабля, сидим  в общей шлюпке. Представлялись  мы друг другу тоже по именам. Пятьдесят лет тётеньке, она  говорит: «Меня зовут Валя».
Но я всё-таки не могу без «вы».
– Что с вами, Валя?
– Не сплю. Совсем перестала спать. А когда не спишь, уже себя не контролируешь, правда? Сами знаете… Вчера кошелек в магазине забыла.
Рядом красивая, молодая… Модная, короткая стрижка. От лица не можешь глаз отвести: кожа гладкая,  шелковая. Такие правильные черты.
– Откройте мне, пожалуйста, бутылку, – просит она.
Протягивает маленькую бутылочку с минеральной. Руки у женщины трясутся – будто в них невидимый отбойный молоток. Она и сидеть долго не может. Встаёт, ходит по коридору:
– Да что ж они так тянут? Нам уже пора наши лекарства выпить – и баиньки.
Тамара Николаевна открывает дверь:
– Заходи, Наташа.
Щебечут две мамы. Совсем нормальные с виду. Только всё говорят, говорят, не могут остановиться.
– А мой в девятом классе…Уже девушка у него. Сегодня они кросс бегут, он видно номер перепутал, присылает мне смс-ку: «Я буду бежать,  и думать о тебе!»
– А мой в седьмом. Не смейтесь – у него девушка тоже. Я  говорю: «Сынок, давай ей подарок купим.  Тушь там или воду туалетную. А он: «Мам, она у меня не красится. Давай лучше купим ей конфет».
Ещё одна женщина прижимает пальцы к вискам:
– Что ж вы не умолкаете,  и так громко… А у меня голова раскалывается.
– Ой, простите, пожалуйста…
Но продолжают, сведя голоса – на шёпот.
– Мужчина, вам плохо?
– Нет, просто в сон клонит.
– Вам, наверное,  укол уже сделали? Идите в палату, приляжете…
Позже я стала занимать очередь и уходить в комнату эмоциональной разгрузки. Там  никогда никого не было. Стояли два мягких дивана и – на низком столике – клетка с  зелёными попугаями. Правда, птички  зачастую кричали так громко, такими скрежещущими голосами, что какая там эмоциональная разгрузка! Неудержимо хотелось их придушить.
Сегодня  на одном из диванов сидели новенький мальчик с мамой. Кстати, я ещё не сказала? Мама – вылитая Анна Политковская. Хрупкая, седая.
– Здесь какое-то занятие сейчас будет, да? – поспешно спросила мама. Видимо, она с сыном тоже хотела укрыться в тишине.
Я махнула рукой – мол, нет, нет. Некоторое время мы сидели в тишине. Потом Политковская вышла, и я уже свободнее могла рассмотреть мальчика. То же узкое лицо, что у матери, пухлые губы. Он сцепил на коленях кисти с крупными венами.
Все мы здесь  очень чувствительны…  Мне показалось, что мальчик испытывает ещё и физическую боль. Изо всех сил сдерживается, чтобы её не проявить.
Политковская заглянула в комнату:
– Тиша, иди, твоя очередь.
Мальчик поднялся. Он оказался ещё выше, чем показалось вначале, и в то же время, нескладный, долговязый – ещё больше казался ребенком..
Он вышел, мы остались. Мать сцепила руки на коленях так же, как перед тем сын.
– Амитриптилин? – спросила я.
– Что?
Мы здесь не заморачивались прелюдиями. Сразу говорили по делу.
– Ему амитриптилин назначили? Он сейчас спать захочет. Забирайте его и везите домой. И не бойтесь: пока он будет лечиться, он много будет спать.
– А поможет, скажите? – теперь ее глаза не отрывались от моих, она просто впилась в меня глазами, – Вам это лекарство тоже назначали,  помогло?
– Честно? Передышка. Отоспаться, чтобы нервы отдохнули. А кончится лечение – и возвращаешься к тому же самому. Я уж поспрашивала.
– А подолгу лежат тут?
– Месяца полтора, так точно….
– Простите, может,  я очень навязчивая…Вы не дадите мне свой телефон? Чтобы спросить, если что-то не так пойдет… Меня Люда зовут.
Я пожала плечами и продиктовала ей номер. Кивая при каждой цифре, она забила его в свой мобильник.
– Да вы бы лучше к врачу, если что…
– Конечно, конечно…Я просто страхуюсь…
Тут вернулся её ненаглядный сын, и Люда побежала подхватить его, точно ему не укол сделали, а операцию.
  ***
В тот день она позвонила мне поздно, часов в одиннадцать. Я понимаю, что для большинства взрослых людей  это – детское время. Но я «жаворонок» по природе своей,  и ещё это лекарство, после которого ходишь, как автомат…
– Простите, это Люда, мы с вами сегодня говорили. Понимаете, мы как вернулись… Тишка до сих пор спит, а ведь ночь впереди…
– Я же вам говорила – не бойтесь.
Даже по телефону чувствовалось, что вся она – сплошной страх. Ей самой нужен был врач.
Я зевнула. За время лечения я  поднатаскалась, и побыть психотерапевтом могла даже в полудреме. Пусть  говорит, я сделаю вид, что слушаю.
– Люда, а что у вас случилось с сыном?
-
Это было так. Я лежала на диване, подсунув трубку под ухо, и звучал мне Людин голос. Я  была, как говорят у нас в стационаре,  «загружена по полной». Правда, я уже адаптировалась за месяц к лекарствам, и «загрузка» не отключала меня совсем. Людин голос плыл, я всё понимала, и в то же время голос накладывался на столь яркие и реальные картины, что это был сюрр чистой воды.
– Он с детства всё кораблики любил, путешествия…
Турбаза. Та, где тётя Варя летом подрабатывала поваром, и непременно брала меня с собою – подышать-побегать. Я узнаю знакомый пляж. По песку идёт женщина, совсем молодая, в белом платье и ведёт за руку мальчика лет четырёх.
Я знаю, что с одной стороны, там,  где дебаркадер – река мелкая, песок на дне в складочку, как стиральная доска, и снуют стайки крошечных рыбок. А с другой стороны, где стоит корабль кюмовцев – ребят из клуба юных моряков, Волга глубокая, и глубина нарастает резко. А они идут как раз туда. Их надо предупредить…
– Как лето, так он брал рюкзак и уходил…Он, наверное, всю страну пешком обошёл. У нас был уговор – раз в три дня он посылает мне смс-ку…
Тоненький мальчик сидит возле палатки. А место это – я его тоже узнаю – Приэльбрусье. Там одни горы. Сидишь на склоне горы, а напротив вздымается ещё одна гора. Да не такие горы как у нас – невысокие и зеленые. Островерхие – голые камни, снежные перевалы. Такие шутить не будут.
Мальчик сумел сделать так, что горы признали его своими.
– Он мне писал: «Было уже совсем темно. Костёр зажигать как-то неловко – будить всё вокруг. Я зажёг свечу».
На окраинах дорог черноглазые мальчишки продают брынзу. А подальше толстый мужик, на нём даже майки нет – штаны и грязный белый фартук – печёт на угольях лепёшки. Странные такие лепёшки, с начинкой – с мясом и луком. Какой запах! А вокруг  – ослики. Выпрашивают…
Мальчик отламывает кусочки брынзы. Рюкзак его лёгок -  фотоаппарат, дневник, смена белья. Он идет через горы – к морю. Хочет обойти приморские города – от Анапы до Адлера.
Голос Люды:
– А тут у моей мамы – инсульт. А мама в Краснодаре. Тишка бросил все и поехал ухаживать. В больнице говорили – как ангел над нею порхал. А ей как получше стало, пошёл домой «автостопом».
Я на миг пробуждаюсь из  полузабытья:
– Люда, но это очень опасно.
– Я знаю! Знаю! У моей знакомой девочки так друг погиб. Ночью, на М-5. И милиция потом  никого не нашла. Оскар его звали. Нашли в стороне, в траве. От удара машины погиб. Сволочи – оттащили, бросили… Но что же я сделаю – если я ничего не знала. Открываю дверь, а Тихон стоит. Худющий!
А тут школа. Он учитель – я говорила, нет? Он преподает географию. Второй год. Осенью приходит в школу. Дети его так любят, ждут. А учителя говорят: «Нельзя вести свой предмет с горящими глазами. Надо к экзамену готовить всех на троечку, а что выше – четверка, пятерка – то за денежку».
Когда он поскользнулся и ногу сломал – я даже обрадовалась: передохнет. А он там, в больнице увидел, как люди умирают. Дед умирал в его палате ночью. А врач на всю больницу один, сидит в приёмном покое, чай пьет. Вроде при деле – вдруг кого привезут… Что ему – дед! Деду на тот свет пора.
После этого у Тишки  и началось. Он не говорит, но я же вижу… Он думает: «Не хочу жить в этом мире». Похудел вдвое. Я приезжаю из командировки, а: это уже не он. Надо что-то делать. И врач наш участковый понимает – это уже не просто худоба… Но если нам здесь не помогут…
– Спать, – говорю я Люде, – сейчас всем нам надо спать…
**
Наш врач, Геннадий Алексеевич – презабавнейший человек. В мультфильме есть такой персонаж –  Губка Боб. Михайлов такой же – квадратный. Широкие плечи, халат приподнимается на животе, кажется слишком коротким, и окончательно придаёт врачу геометрическую форму.
Михайлов тоже старый, как все медики  здесь. У него есть  несколько врачих-помощниц, но диспансер  держится на нём. Всех новых пациентов отправляют к нему. Принимает он – кого пять минут, а кого и полтора часа.
Один раз мы с ним разговорились. Он рассказал, что способности гипнотизёра проявились у него,  когда он был мальчишкой.
– Развлекались мы тогда, понимаешь… В темноте, в парке, лежим в кустах, а у земли верёвку натянем. Кто идёт, тот об эту веревку… А я пацанам говорю: «Вы отпустите, верёвку-то, только конец в руках держите, слабенько». И следующего мужчину, что шёл, я толкнул мысленно. Он как грохнется! Мы что, дураки ещё, нам смешно… Пацаны спрашивают: «Как ты это делаешь? Научи!» А как объяснишь, я просто знаю, что могу, и всё…
– А потом я был на сеансе у Вольфа Мессинга, – продолжает он, – Он  руку вытянет, ладонь растопырит, и водит со сцены как лучом маяка, выбирает кого из публики. Вызвал девушку, дал ей букет цветов, говорит: «Спрячь». А сам ушёл со сцены. И так получилось, что она этот букет возле нас спрятала. Мы у стены сидели, она куда-то там в уголок сунула, за занавеску Она отошла, а я хвать цветы – и другу под плащ…
Мессинг вышел, подозвал девушку, взял её за запястье, и повёл. Куда она без него шла – туда и он с ней шел. Он видно чувствовал малейшие колебания её руки. Доходит до нас,  постоял минуту, поворачивается ко мне и кричит:
– Выведите отсюда эту свинью. Номер испортил!
Михайлов усмехается:
– Но мне потом удалось получить встречу с ним. Минут на десять. Он сказал: «У тебя есть талант, используй его на добрые дела».
Вот такой у меня врач. Благословленный самим Мессингом.  Иногда он не узнает меня. Проходит мимо ждущих приёма, всматривается в меня, как в новенькую. Спрашивает: «Вы тоже ко мне?». Иногда – выхожу после укола, он подойдёт, обнимет за плечи:
– Ну, должен же я узнать, как дела у моей Олюшки?
Может залепить что-нибудь медицинское:
-Ты, Ольга,  эстрогенная женщина. Вот вылечишься, сделаешь макияжик, и мы с тобой…
Какой макияжик! Я одного хочу от жизни – спать.
  **
Моя мать была наркоманкой. На городском кладбище, в самом центре, есть площадка, где похоронены богатые наркоманы. Красивое  место, не преувеличиваю. В основном, здесь лежат дети бандитов 90-х годов. Памятники из чёрного гранита, на них цветные изображения в человеческий рост. Юноши, девушки… На обратной стороне памятников – изображения святых, молитвы, трогательные слова… Везде плакучие ивы, розы…
А моя мама, которой не было  и двадцати пяти лет, лежит там, где почти нет земли. Белый камень, легко крошащийся в пыль. Летом здесь  -  инфернальная жара, не подойдёшь. А если решишься – тут и тропинок-то  нет. Протискиваешься между оградками, протискиваешься. Гарлем усопших.
Они были тогда совсем детьми – мой отец и мама. Он – мальчик из обеспеченной семьи, которого  потянуло к доступной девочке. Забеременев, она поняла, что  его семья  погонит её на аборт. И  сбежала к своим друзьям. Родила меня и растила до двух лет. А потом, когда её не стало – покажите мне наркомана, который зажился на этом свете? – опять же кто-то из её друзей-теней привез меня к отцу, к  кровным родственникам. Там  случился полный ужас. Юный мой папа учился в институте, собирался жениться, а тут ему высаживают на голову ребенка, да ещё с такой наследственностью. И быть бы мне в детдоме, если бы не взяла меня дальняя папина родственница. Чтобы не вдаваться в степени родства, я всегда говорила – «двоюродная тётка».
Тетя Варя. С ней я и стала жить. Было ей в ту пору  около пятидесяти, и уже несколько лет она вдовела. Поэтому выросла я с чувством, что мы с ней вдвоем из всего света – родные, маленькая семья.
Чёрные с проседью волосы собраны в простой узел. Она показывала мне старый альбом. Там она юная, хорошенькая, но отчего-то – блондинка. Как жизнь смогла изменить  волосы – в цыганскую черноту?
Был у неё кусочек домика, одна квартира из четырёх в нём  – комната и кухня, но ещё при жизни мужа, путем сложной переделки и кухонного утеснения, появилась вторая комната – закуток. Позже мне отданная.
Вспоминаю тётю Варю словами – неторопливая, добрая. Прогуливалась она по безлюдной нашей, почти деревенской улице, заложив руки за спину. Гуляла в тапочках – рано у неё начали болеть ноги. Зорко всматривалась в соседские дома, огороды – у кого что взошло, выросло. Кто строится, кто – может быть – сидит  на крыльце, так окликнуть…
Никогда не повышала она на меня голоса, один раз только замахнулась  мокрой бельевой веревкой – и за дело. Через пару домов от нас жила её единственная подруга -  тётя Маруся. Даже внешне они были похожи – рост, цвет волос, причёски…Помню их гуляющими вместе, как сёстры
А потом тетя Маруся повесилась. Что ей помстилось? Внешне ничего не изменилось в её жизни. Сын в Москве, работает. Подруга рядом. Никакого внезапного горя не случилось. Какая весть, какой приказ пришел ей из тонкого мира? А только пришла домой, сняла крест, положила на стол, накинула на шею верёвку…
На её похоронах тетя Варя рыдала совсем по-деревенски. Голосила:
– Милая моя, да что же ты наделаалаааа? Да что же ты удумалааааа?…
И когда я, несколько месяцев спустя, впервые впавши  в отчаяние – которому расскажу сейчас причину – бросила мельком, что теперь мне «остается только повеситься», тетя Варя разрыдалась, сорвала и начала судорожно сматывать бельевую веревку, чтобы её спрятать, но прежде замахнулась этой веревкой на меня:
– Только попробуй! Только попробуй!
В классе мне было непросто. Тети Варина пенсия, и деньги, причитавшиеся мне «за потерю кормильца», всё, на что мы могли рассчитывать. Отец не помогал совершенно. Тётя Варя, привыкшая обходиться малым, экономить умела виртуозно. Помню, как чистила она крохотные – с ноготь большого пальца – картофелины, тёрла их на терке, пекла драники. Голодными мы не ходили.
Вещи мне тоже покупались – обычно перед началом учебного года, самые нужные, но добротного качества. Однако  мелочи, которые были насущными для девчонок моего класса – типа косметичек с содержимым… Я даже представить не могла, что это у меня есть.
– Исполнится тебе восемнадцать лет – подарю  мои золотые сережки, - говорила тётя Варя.
Так я и ходила. Не белой вороной, а ощипанной. Я знала, шкурой чувствовала, что родители моих одноклассников не очень-то хотят, чтобы я была у их детей в друзьях. Дочь наркоманки, безотцовщина, голь перекатная… И я не навязывалась. Но был один мальчик…
Это уже сейчас врач объясняет мне, что я подсознательно пошла путем своей матери.
Интеллигентный мальчик Коля  всегда приветливо со мной разговаривал. Тётя Варя говорила, что я красивая. Больше ни от кого из одноклассников я этого не слышала. А сама никогда не могла себя оценить.
Я знала, что  Коля после экзаменов уедет из нашего города и будет учиться в  столице. Со всем максимализмом юности я полагала, что никогда уже не полюблю никого другого. Так чего ждать?
Короче, в главном, я повторила судьбу своей матери, понимаете, да? Представляю, как трудно было принять это тёте Варе, с ее деревенскими представлениями о порядочности.
– Мне тоже нравился мальчик… Но мама сказала: «Выйдешь другого, за Толика». А как можно с мамой спорить?…
И с Толей, нелюбимым, но обстоятельным, хозяйственным мужиком, прожила всю свою женскую жизнь, преданно пыталась выходить его после инфаркта. На ковре висела свадебная фотография. Тётя Варя там была в очень простом белом платьице, но с фатой, и даже с веночком.
– А мама моя ещё в церкви венчалась…, – говорила она.
У меня венчания не только не предвиделось – я сидела перед тетей Варей как мокрый цыплёнок (а цыплята после купания гибнут) в виноватой растерянности. Одно дело – гордо заявлять, что рожу и выращу, а другое…
В шкафу у тети Вари лежало много впрок купленных отрезов. Пелёнки она кроила сама, а я сидела в кресле у окна и подшивала края.
Родила я образцово, как мне сказали в роддоме – даже не пискнула. Хоть в чём-то молодость и здоровье были на моей стороне. Дочку я хотела назвать Варей, но тётка запретила:
– Нельзя, чтобы в семье двое с одним именем. Одна уйдет, – задумалась. Хотела видно предложить «Марусю» – да тоже нельзя, тяжёлая судьба, плохая примета.  Тётка подошла к календарю:
– Восемнадцатое мая, Арина-рассадница. Ириной покрестим.
И покрестили, и растили Иришку – вдвоем  Меня тётя Варя «по блату» устроила в  столовую, где когда-то работала сама.
Мне там нравилось. Столовая небольшого завода, и сама небольшая. Нас  трое в смене – две на раздаче, одна на кассе. И в труднейшее время, когда всю страну перетряхнуло, и магазины были пустые – нам было что есть.
Сначала  я в разатчицы и не думала. Собиралась учиться, догонять сверстников. Вот пойдёт Иришка в садик, а я в техникум… Но деньги обесценивались с каждым днём, и как тетка ни экономила…
Ну как вам рассказать, как мы тогда жили?  Идёшь на базар, покупаешь курицу. Большую, старую, такие  дешевле. Тетка рубит птицу  на двадцать кусочков. Каждый день кладёт один из них в кастрюлю, и варит суп. Есть ещё картошка – с  нашего огородика. И хлеб –  больше ничего.. Иришка ходила не то, что бледная – прозрачная. Участковая детская врачиха велела нам срочно сдать кровь, и  положила в больницу.
Вот тогда тётя Варя и сказала:
– И в войну так было, и в лагерях. Постарайся быть «при еде». Не ради себя, так ради дочки.
Но в столовой мне понравилось. Заводское начальство понимало, как трудно сейчас всем. За еду рабочие платили  копейки. И отношение было человеческое.
Первой на раздаче стоит Лена: у нее салаты, гарниры, второе…Я знаю этого дядьку, что сейчас подходит к ней. Сторож. Какой там заработок… И Лена говорит ему:
–  Только гречевая каша осталась, она дорогая, но я вам макарон отложила тарелку, сейчас подогрею.
Дальше – я с супами и пирожками, и потом Галя – на кассе. Вчерашние пирожки, оставшиеся супы и кашу мы  уносили  домой. На это смотрели сквозь пальцы.
Мы и полы сами мыли в нашей столовке, и занавески стирали. И потому, что доплачивали нам за это хоть помаленьку, и потому, что просто любили мы дело своё. Суп тоже нужно наливать с любовью.
  **
А потом тётя Варя пошла в больницу. Сердце у неё всю жизнь было слабое: пульс как ниточка и частый-частый. Её регулярно обследовали, назначали лекарства. А в этот раз вернулась с  новостью – послали ещё на снимок головы.
Нашли опухоль. От операции тетя Варя отказалась – была уверена, что не выдержит сердце, что умрёт на столе. Врачи много для нас сделали. Они видели, как мы бедны,  назначали лечение так, чтобы препараты  были бесплатны. Несколько раз тётя Варя лежала в больницах. Но, отказавшись от операции, мы вступили в заведомо безнадежную борьбу.
Последние недели тётя Варя провела в хосписе. Упаси Боже, не оттого, что я хотела от нее избавиться! Всё равно я оттуда не вылезала, взяла отпуск, сидела у её кровати. Я отдала ее в хоспис, чтобы вовремя сделали уколы, ещё чем-то облегчили…
Она  настаивала, чтобы вставать, ходить в конец коридора, в уборную – самой. Я вела её, обхватив поперёк туловища. И один раз не удержала, поскользнулась на влажном кафельном полу, мы упали – обе. Этот её синяк на лбу я потом себе простить не могла.
Когда тётя Варя ушла, Ирочка заканчивала школу. Ей щедро передались способности отца. Она легко находила общий язык, щебетала со всеми, отлично училась, а английский язык знала едва ли не как родной. Туристы в наши края приезжали часто, тут было что посмотреть – и национальный парк, и старинные села. Наезжали и иностранцы. Время от времени Ирочку приглашали – переводчиков не хватало.
Вышла моя девочка замуж, и живет сейчас в Америке, в штате, название которого я даже выговорить не могу… Что-то Масса….  Как я боялась за нее первое время! Что поссорятся, как все молодые, что останется она одна в чужой стране – никому не нужная и бесправная.  Бог знает,  чем станет зарабатывать…
Но зря я боялась. И хотя звонила Ирочка  редко, но всегда голос у неё был веселый, и начал появляться в нём акцент… Стало  ясно – она не вернется.
Я осталась одна. В то время я работала уже не в столовой, а в городском музее. Сидела в лавочке у входа, продавала билеты, сувениры. Очень тихо мне казалось,  по сравнению с прежней жизнью.
И начала я потихоньку сходить с ума. Стала бояться, что умру как тётка, только в одиночестве. Ирочка не приедет даже попрощаться со мной. Такой пример был. У знакомой дочка вышла замуж в Австралию, а два года спустя не смогла приехать на похороны матери – слишком дороги билеты!
Я понимала, что нужно держаться на ногах. Страшнее всего – если рак.. Я искала у себя его симптомы. А кто ищет, тот всегда найдёт. Мне трудно передать волну ледяного ужаса, которой я обливалась, обнаруживая очередные «подозрительные симптомы» – и до момента, пока очередной врач не скажет, что всё  в порядке.  Значит, ещё поживу.
И когда я расплакалась на плече у онколога, в энный раз не обнаружившего у меня рака груди – он  выписал мне направление в этот «дом скорбных душ».
  **
Я сидела в очереди на уколы, когда в конце коридора показался Тихон. К моему удивлению, он был один, без Люды.  Он тоже узнал меня, кивнул. Свободных мест не было, и я встала, чтобы подойти и заговорить с ним.
– Где мама? – спросила я.
– Маму, к счастью, сегодня не отпустили с работы. Нечего ей всё время со мной сидеть…
– Ну а  сам? Неделя прошла…Полегче тебе?
Он пожал плечами:
– Я хожу как зомби. Или ёжик в тумане…Это теперь навсегда?
Внезапно на глазах его показались слезы. Совсем чуть-чуть, просто блеск глаз стал  ярче. Я погладила его по руке:
– Ну что ты… Выйдешь отсюда,  и всё пройдёт. Будешь прежним. Знаешь что? – тут рядом  кафетерий при магазине. Когда нам шкуры продырявят, пойдём туда, посидим…
Он ужасно напоминал мне мою Ирку, только давнюю, когда она ещё полу-ребёнком была. Ну и что, что ему уже двадцать три. Он такой чистый, как она тогда.
Когда мы вышли на улицу, мне захотелось взять его за руку, как Люда брала.
Оба мы до недавнего времени почти не могли есть, исхудали. Теперь аппетит возвращался. В магазине Тихон медленно шел вдоль длинного ряда стеклянных прилавков.
– Подумай,  что бы ты сейчас мог съесть?
– Вот это, пожалуй, – он ткнул пальцем в отбивные, большие, как мужская ладонь.
Мы сидели у окна. Отбивные, кофе. Я видела, как Тихон греет руки о чашку.
– Замёрз?
Он поднял глаза.
– Здесь всегда холодно.
– А где тепло?  У моря?
– У моря, да…
– Расскажи мне, где ты был? – попросила я, опираясь щекой на ладонь.
Он сперва молчал, потом стал говорить. О том, что я видела только в кино. Скалы, густые зелёные водоросли. По мелководью можно идти долго. И вода такая тёплая.
– Только иногда, вечером, замечаешь, что один. Что неплохо бы иметь кого-то рядом. Рюкзак, он же молчит…
Мы оба были уже как пьяные. Амитриптилин начинал действовать. Я набрала номер:
– Люда? Вы скоро освободитесь?…Приезжайте, мы с Тишей будем ждать…. Вы увезёте его домой на такси.
…Она почти вбежала в зал – думала с сыном плохо. Но Тишка просто смотрел на неё глазами ребенка, который сейчас заснёт.
–Люда, у вас чудо, а не мальчик. Плюньте на всё, продавайте квартиру, увозите его к морю, и никогда больше, ни-ког-да, не приезжайте туда, где ему холодно. Пусть дрессирует дельфинов, или продает отдыхающим книжки. Он не борец, он не должен бороться – с учителями, со школой, ни с кем…Он свечка, а не костёр… Задуть легко, а как жить без свечки?
…Они предлагали подвезти меня, но я махнула рукой, и пошла к автобусной остановке. Идти надо было через площадь. Шёл красивый крупный снег. То летел косо, то падал медленно и отвесно, занавесом. На площади была крохотная часовенка. Я часто заходила сюда. Кроме высших сил – никого не осталось у меня. Я вспомнила, что говорила про Тишку, купила светло-жёлтую восковую свечку, и, прежде чем поставить  к образам, погладила её. Свеча была тёплой.
Там слышат нас. Другое дело, что иногда  поступают по-своему.
Когда я вышла, то увидела на боковой стене часовни объявление. Не место было ему здесь, но  люди часто здесь клеили. Срывали объявления тоже быстро. Наверное, это делали женщины, которые работали в часовне. Задерживались листочки  с просьбой о помощи больным детям.
Сейчас просили помощь для лошади. Цветная фотография. Лошадь  тёмно-рыжая с белой гривой. Ей тоже нужны были деньги. Лошадь старая и покалеченная. В частной конюшне её ждали покой и сытость до конца дней, если найдутся те, кто будет за это платить.
Я поехала туда в выходные. Я могла понемногу помогать этой лошади.
– Пойдемте, – сказала девочка в конюшне, когда я отдала ей деньги,  –Я представлю вас Марте.
– Зачем? – растерялась я.
– Она будет рада, – просто сказала девочка.
Завидев нас, Марта подошла к краю денника. Я робко протянула руку ей навстречу. Я же ей совсем чужая. И что ей до этих денег… Понимает она больно…
Марта потянулась ко мне, сперва к руке, потом к лицу. Я отшатнулась было, но девочка засмеялась:
– Не бойтесь, это она  целуется.
И я ощутила на своей щеке жаркое дыхание, и лошадиные губы – замшево-твёрдые.
Она уже никогда не сможет катать всадников, она не знает, что принесет ей самой завтрашний день, она не ведает – откуда я пришла, и зачем, но она умеет любить. Сегодня, сейчас…Я обняла её теплую морду. Как, оказывается, замёрзли мои руки…


 Ангел на мосту
 Я еду на море,  потому что здесь меня хотят убить. Нанять «ребят», как в 90-х. Или, накрайняк, навести чёрную злую порчу. Она это может, наша Клара.  Вообще, она уже не наша. Разрыв между семействами произошёл сразу после похорон дяди. Дядя покончил с собой.
Мы шли с кладбища. Уже прошло сорок дней. Дяди не стало в апреле, а сейчас конец мая и всё разительно изменилось. День похорон был ужасным. И из-за самого события, которое не укладывалось в голове. Мой весёлый дядя, который начал шутить и говорить одновременно, совершенно земной, плоть от плоти мира сего, который так любил вкусно покушать, одеться в дорогой костюм, побывать на хорошем курорте, посидеть в интеллигентной компании  –  не сказав никому ни слова, не оставив записки, пришёл в гараж и накинул  верёвку на шею.
С огромным трудом - самоубийца, нельзя! - нашли священника, который вместо отпевания пробормотал что-то вроде  «чина утешения родственникам».
  – А потом говорит: «Не пойму я: кому соболезнования выражать? Хороним вроде славянина, а вокруг только азиатские лица», – передала мне Клара. Поясню, что по национальности она кореянка, и родственников, готовых со-радоваться или соболезновать – в зависимости от ситуации – у неё тьма.
Клара сказала это вроде бы по обыкновению неторопливо и ласково – такой  «уютный» у неё от природы голос. Но я уловила в интонации осуждение. Я не пришла. Не была на церковной службе. Не сидела рядом с усопшим ночь. Нарушила все традиции, не сделала, что положено.
Но у меня оставалась мама, которая ещё жива, и оставить её было  нельзя, потому что она пребывала в состоянии неадекватном. Она –  старшая сестра, дядя вырос у неё на руках, она всю жизнь чувствовала с ним неразрывную связь. Угадывала, когда он должен приехать. Ни с того ни с сего тревожилась о нём, и оказывалось, что по делу: или он заболел, или какие-то проблемы на работе. А в этот день не почувствовала ни-че-го. И не могла себе этого простить.
Я почувствовала. У нас в институте –  я учусь на художника –  ожидался просмотр работ. Смотреть должна была  Пенкина, одна из двух ведущих преподавательниц, основой педагогики считавшая принцип «Мой меч - твоя голова с плеч». Недавно с её подачи загремел в армию наш единственный мальчик на курсе, Валера, в сто пятидесятый раз не сумевший начертить дорическую капитель.
Поэтому перед просмотром я зашла в храм поставить свечку. Со свечами все просто, не надо стоять в очереди в церковную лавку. Бросил деньги в прорезь ящика, как в копилку, взял свечки – и вперёд. Полное доверие.
Я пошла к иконе Донской, потому что она волшебная.  У меня всегда сбывалось всё, что бы  я у неё ни просила. Конечно, я не наглела и не требовала –  а, подать мне белого медведя в хрустальной короне!  Но приличная оценка – всегда, пожалуйста.
Я поставила свечку и отошла, давая место тем, кто хотел приложиться к образу. А сама стояла в нескольких шагах от иконы и читала молитву. И вдруг…мне показалось, что лик Богоматери искривила усмешка. Не то,  что недобрым – страшным стал лик. Но я запретила себе верить в то, что видела своими глазами. Списала всё на усталость – до трёх часов ночи сидела, чертила эту самую капитель. Не удивительно, что глаза уже видят не то, что положено.
А через два часа позвонила мама, и не своим – обрывистым, рыдающим голосом выкрикнула:
– Даша…Даша…, – она задохнулась, –  Толя повесился в гараже…
Погода в день похорон была… Начало апреля… Снег с дождём. Продуваемое всеми ветрами кладбище. Снег, песок, грязь. Вдовствующая императрица Клара, которую под руки вели к гробу – главная персона в горе. Ведь мою маму, которой врачи запретили вставать, потому что «один шаг до инфаркта» – никто не видел. А мне, как говорится в книжках «замкнуло уста». Я стояла позади всех, и пыталась осознать, что дядя Толя никогда к нам больше не приедет. Я тупо переваривала этот факт, когда меня подтолкнули сзади:
– Иди, попрощайся, сейчас крышку закрывать будут.
…Прошло сорок дней, и мы шли с кладбища вместе с друзьями дяди, семейной парой, Игорем и Наташей. Мы приехали вечером, чтобы ни с кем не столкнуться у могилы, побыть с дядей наедине.
Теперь здесь была совсем другая картина, и кладбище напоминало красивый парк, где памятники не столько для выражения  скорби, сколько для красоты. Между двух гранитных ладоней – хрустальный шар с горящей свечой. Мраморные голуби, цепочкой взлетающие к небу. Конечно, у дяди пока – простой деревянный крест. В головах у него лежал молодой парень, на фотографии он обнимался с собакой.
– Наверное, в автокатастрофе погиб, – предположил Игорь.
– Глядите, вон суслики, – указала Наташа.
Да, здесь была жизнь – своя. И такая примиренная… Меж могил резвились суслики. Мы  шли обратно по аллее, вложенной цветной плиткой. По бокам её стояли фонари на резных опорах, зацветали рябины.
Замечаете – я всё больше о красоте говорю?  Потому что просто не могу задуматься о дяде Толе. Я тогда начну выть как мама.
Но Игорь не просто так заехал за мной на машине и повёз на кладбище. Он юрист и хотел поговорить.
– Даша, ты всё поняла в завещании?
Квартира, две машины, гаражи, и что там ещё у дяди Толи было – всё это отходило Кларе. Мы уже знали, что в последние дни дядя ненавязчиво учил Клару обращаться с бытовой техникой, и даже по мелочи её ремонтировать, если что. Он всегда считал Клару столь нежной, столь не приспособленной к реальной жизни…
Но! Совершенно неожиданно дядя завещал мне дачу – большой дом  на берегу Волги. Мне всегда казалось, что там можно было бы снимать фильм «Обрыв» - этакое дворянское поместье. Ещё самую старую из своих авто – «вольво». Всё это было куплено им  до брака с Кларой, и по закону, как объяснил Игорь, она не могла на это претендовать.
– Ей и так досталось немало, – сказал Игорь, – По сути – почти всё. А ты – любимая племянница.
И осторожно  спросил:
– Я-то лицо официальное, постороннее. Мне-то она не скажет. Но, между нами, как она это восприняла?
Я пожала плечами. Мы бы с мамой не только отказались от этого дома, но и свой  продали с лёгкой душой, если бы это могло воскресить дядю. Но Клара… Тут всё было сложно.
Общих детей у них с дядей не было. Но у Клары имелась дочь от первого брака, страшная, как смертный грех девица, лихорадочно устраивавшая личную жизнь.  Её очередной возлюбленный иностранец  кочевал по миру, и Юлька вслед за ним, с восторгом описывая в социальных сетях заморские страны.
Конечно, на этом фоне, самое удобное было бы дачу продать, и вручить Юльке солидную порцию карманных денег.
А тут я. Какая-то племянница. Если разобраться – седьмая вода на киселе. 
И ведь нужно было ещё и сыграть! При жизни дяди, они появлялись у нас как чета добрых волшебников. Мы с мамой всегда жили скромно, и не покупали  фруктов зимой. А уж новая стиральная машинка, или плита - приобрести  их было делом почти непосильным.
Дядя Толя и Клара всегда приезжали с подарками. Если в детстве мама опекала младшего братишку, а в школе решала за него уроки, то «встав на ноги», и занявшись автомобильным бизнесом, уже он был за старшего в семье. Мама растила меня одна, а у дяди и в первом браке детей не имелось, и он считал меня единственной «продолжательницей рода».
Правда, первая жена держала его в железном кулаке, исповедовала принцип «всё в дом» и старалась, чтобы он приезжал к нам пореже. Не знаю, насколько её любил дядя, но слушался здорово. И видели мы его редко. Поэтому мы были безмерно удивлены и рады, когда неожиданно для всех дядя развелся с Аллой и женился на Кларе.
– Как она сумела увести его? – повторяла мама, – Ведь такой был добропорядочный семьянин. Приворот, что ли?
С Кларой они появлялись у нас часто. Как истинно восточная женщина, она следовала за мужем по пятам, и старалась завоевать любовь его друзей и близких.  Подарки, подарки…И всё это с улыбкой, едва ли не с поклонами. Только мама, обученная трудной жизнью матери-одиночки, была слегка настороже.
– Мне кажется, если что-то перепадает нам, то своей родне Клара тут же дает в три раза больше.
А родни у неё было, ох,  как много! Кроме дочки –  братья-сёстры, тёти-дяди, племянники и племянницы. И дядя Толя, по широте души своей, помогал всем. Кому-то на машину не хватало, кому-то на жилье, одному требовалось  в институт поступить, а другого отмазать от полиции. Кроме того, с размахом отмечались все праздники, даже – а может, и в первую очередь – детские дни рождения. А дарить дешёвые подарки – стыдно. Так уверяла Клара.
Потихоньку уплывало дядино имущество, таяли вклады на сберкнижках.
– Зачем нам, старикам,  это всё уже? Молодым надо, – повторяла Клара, выбирая в магазине норковую шубку для дочки.
Но дядя покупал две шубы, потому что млел от Клары и её заботы. Первая жена его вниманием не баловала. А эта ждала его к накрытому столу, а ночью чуть ли не с опахалом стояла над его постелью. И дядя Толя считал себя самым любимым на свете. Ему, как королю Лиру нужно было простое, внешнее выражение любви.
А потом, когда он стал уже «почти нищим» в его собственном понимании, и не мог делать столько, сколько прежде для Клариной родни…
Игорь и Наташа говорили, что дяди иногда звонил им. Только общаться было  трудно – Клара требовала всегда включать громкую связь, а иначе устраивала сцены ревности: «Ах, у тебя от меня секреты?!»
– А он чувствовал себя таким одиноким, – говорила Наташа, – хотя в доме всегда толклись «родственники». Но о чём с ними говорить? Кто что купил, куда съездил, кого поимел? Ведь никто из них ни одной книжки за всю жизнь…Но всё же… если бы Юлька не приехала, он, может,  ещё б продержался…
По крупицам, косвенно, пытались мы с мамой сложить картинку последних дней жизни дяди Толи. У него был больной позвоночник, случилось обострение, долгий больничный. А дома всегда толпа народа, некуда уйти, закрыть за собой дверь. И потребовать, чтобы незваные гости ушли, нельзя. Вернулась на несколько дней после странствий по заграницам Юля, и вся родня сбежалась её приветствовать.
А у Юли впереди – свадьба на Бали, и трат немеряно. Денег же – не то, что раньше. И в воздухе повисла глухая атмосфера недовольства. Когда дядя Толя заикнулся, зачем делать такую дорогую свадьбу… Юля, которая была десятилетней девочкой, когда её мама вышла замуж, и которую дядя Толя вырастил, выучил, купил квартиру и много чего ещё – эта Юля, чувствуя себя,  уже почти иностранкой, уже независимой, обозвала его «старым маразматиком». Первый раз в жизни он поднял руку, чтобы отвесить ей пощечину, но Клара налетела тигрицей. И встало для него всё на свои места – кого Кларуся по-настоящему любит, а кого считает дойной коровой… впрочем, теперь не такой уже дойной.
На следующий день, у Игоря, дядя составил новое завещание, а еще через пару дней сосед по гаражам случайно заглянул в открытую дверь и увидел висящее в углу тело.
Теперь вдове уже не нужно было нравиться нам с мамой. После оглашения завещания,  самый ушлый  брат Клары  – Алик, он начал свой бизнес с того, что торговал салатами на рынке, и постепенно превратился в «салатного короля», сказал мне, когда я обувалась в прихожей:
– Ну, ты же понимаешь, что это всё Кларе с Юлькой принадлежит, да? Лучше не ворушись… А то наймём ребят…
Я на мгновение раскрыла ладонь. В ней лежал маленький диктофон. Мама предчувствовала что-то подобное, и велела мне сидеть на этой встрече с включённыи диктофоном.
– Отдай! – рванулся он выкрутить мне руку.
Но я прижалась к стене, заложив руки за спину. И Алик понял, ещё одно его движение, и я закричу. А в квартире были не только корейцы.
– Ну… – и он проглотил матерное слово.
Маме я всё-таки рассказала об этих угрозах. Только позже, когда она уже немного лучше себя чувствовала. И мамочка моя, привыкшая в мыслях даже малую опасность – из искры пламя –  раздувать в катастрофу, здесь перепугалась смертельно.
– Если не убьют, то порчу наведут, сама в петлю полезешь, или из окна бросишься. Она точно владеет этими чарами. Ведь бывают красивые восточные женщины. А она страшна! А Толенька всё бросил, и за ней пошёл, и пылинки с неё сдувал! Нет, здесь точно не обошлось без приворота, помяни моё слово…
И мама решила, что мне как минимум на всё лето нужно уехать. В тот же день она позвонила в турагентство, купила билеты на автобус, и до поздней ночи собирала мои вещи.
Я дама не то, что невзыскательная, я дама безалаберная. Тщательно сложила  только свою «художественную» сумку. Не забыть ни любимых «кохиноровских» карандашей, ни соуса, ни особо мягкой резинки, ни дорогого набора акварельных красок , который я купила в Питере. Кто из художников не мечтал сидеть и рисовать море? Остальное собиралось по принципу… Я даже не знаю, по какому… если в первом часу я разбудила маму возгласом: «Где, чёрт побери,  забыла ласты?!Они ж такие огромные, это надо ухитриться их потерять»
В пять часов утра, не выспавшаяся и злая, я стояла на Московском шоссе. С одной стороны – лес, с другой – автовокзал. Шоссе пустынно, отправляться куда-то в такое время мало дураков даже среди шоферов. Оставалось утешаться тем, что автобус подберёт меня не первую, что те, кто садился в месте отправления, выехали вообще в три, и что досыпать можно и по дороге.
Наконец, он показался из-за поворота, этот белый, огромный как лайнер, «неоплан», и вот уже  загорелый водитель, бритый наголо, а лицо красивое – мне он напомнил героя вестерна – открывает багажное отделение, и помогает загрузить тяжеленную сумку – мамиными стараниями, да и ласты я всё-таки отыскала и запихнула в последний момент.
На счастье,  заполнен автобус оказался на треть, садиться разрешили куда угодно, и я облюбовала место в задней части, у окна. Ненавязчиво разглядывала остальных своих спутников. Вот бегемотиком пробежала-протопала мимо, в самый автобусный «хвост»  необъятно толстая тётя:
– А можно, я займу эти пять последних мест? Я на них лягу, а то у меня больная спинка.
Надела носочки, улеглась, закинула ногу на ногу, вздохнула удовлетворённо…
Впереди меня – молодая женщина с маленькой девочкой. Тут же стала переодеваться как в поезде, никого не стесняясь. Девочку тоже усадила отдельно, чтобы ей было вольнее. Забегая вперёд, скажу – неутомимая оказалась парочка. Охотнее всех играли они в викторину, которую организовала сопровождающая наша  – пожилая добродушная Татьяна Аркадьевна. Звонче всех мама с дочкой пели. А на остановках с любознательностью истинных туристов обследовали окрестности – не найдётся ли чего интересного?
Еще впереди сидели  парень, похожий на  индийца, и муж с женой - симпатичной блондинкой. А сзади меня – почти мальчик, наверное, ровесник мне, но личико такое нежное, что я подумала – и как его мама одного отпустила?
Самые передние места заполнены были густо, но кто там, я отсюда не видела.
Прохладно было в автобусе, работал вовсю кондиционер, и Татьяна Аркадьевна таким неторопливым, усыпляющим голосом рассказывала о местах, мимо которых мы проезжаем. Отчего-то история их всех связана была со Стенькой Разиным… Интересно, на море, куда мы едем, неутомимый атаман тоже побывал?
И под речи Татьяны Аркадьевны я сладко уснула, умостив голову между окном и креслом. Кстати, рекомендую эту позу. Отчего-то так оно выходит удобнее.
Но выспаться не пришлось. Как и было обещано, через два с половиной часа автобус остановился.
– Стоянка тридцать минут, – объявил водитель наш, «ковбой» Вячеслав Борисович, спрыгивая на землю.
Надо бы выйти, размять ноги. За окнами – стоянка, залитый бетоном пятачок земли. Автобусы и грузовики. И небольшое здание с традиционным набором - кафе, гостиница, платный туалет.
Я спустилась по ступенькам и точно вошла в сауну. На улице было все сорок жары. А у нас в «неоплане» только горячие чай и кофе.
Навестив туалет, пассажиры столпились под единственной ёлкой, дававшей весьма сомнительную тень, в которую все мы не уместились. Хоть возвращайся в автобус опять, но Вячеслав Борисович отсутствовал, наверное, в кафе обретался,  и дверь была закрыта.
Рядом со мной стоял тот нежный мальчик. Я покачивала кружку с чаем, стараясь побыстрее охладить его. Лимонад  здесь стоил дороже шампанского.
– А позади этого дома есть фонтан, - тихо, так что слышала только я, сказал мальчик.
– Да? – я обрадовалась, – Так пойдемте, его навестим…
Окна гостиничных номеров выходили на другую сторону здания. И фонтан тут действительно был потрясающий. Целая высокая стена, с которой текла хрустальной чистоты вода. Собиралась она  в ручей, через который был переброшен мостик. И, в конце концов, стекала в небольшой пруд. На берегу его стояла табличка: «Купаться запрещено. Штраф 500 рублей». По другую сторону фонтана росли молодые берёзки и какие-то особенно, по кукольному, нарядно-пушистые голубые ёлки. Здесь были деревянные беседки, и отгорожен загон. Там сидел один-единственный петух, который непрерывно кукарекал – очень громко и через равные промежутки времени. В сочетании с ярким окрасом – петух переливался всеми цветами радуги – он казался не живым, а заводным.
Из ленивого любопытства – а куда это мы отправились?  – за нами поплелись наши спутники по автобусу. Увидев фонтан,   оживились, и почти все принялись фотографироваться на его фоне. У толстого юноши, похожего на индийца, не было спутников, и он попросил нас нажать на кнопочку фотоаппарата. Встал на мостике, улыбнулся мягко. Был он редкостно некрасив. Но, значит, кому-то нужен, если хотел сохранить свой образ на снимках.
Приехав на юг, мы должны были поселиться в разных гостиницах. Для меня был забронировано место в маленьком частном отеле  «На Садовой». Маму привлекла дешевизна номеров, и то, что дом стоял почти в лесу.
– А ты куда едешь? – спросила я этого тоненького мальчика, который стоял сейчас рядом со мной у бегущей воды, и так же наслаждался, что лицо не испепеляет жаром, а ложится на него прохладная водяная пыль.
– Что? А… Сергей…Ты «На Садовой»? Я тоже….
Честно говоря, я не обрадовалась. Даже если использовать этого мальчика – ну, попросить сумку дотащить, есть риск, что он станет таскаться за мной… просто потому, что больше нечем себя занять. А у меня очень своеобразный режим и привычки. Я люблю вставать на рассвете даже летом, когда светать начинает в четвертом часу утра. Люблю такой час, когда город точно вымер, и улицы безлюдны, выйти с этюдником, и пойти,  куда глаза глядят.  Такое чувство, что город только тебе принадлежит. Каждый шаг отдается гулко, в стеклах витрин – только твоё отражение.
И работается хорошо, когда ты одна, и никто через плечо не заглядывает. С работой вообще не угадаешь – как пойдет. Иногда и про обед забудешь. Оторвёшься от той же акварели уже под вечер, с чувством – что-то я голодная… И если понимаешь, что всё выходит – такая счастливая! Схватишь свои причиндалы, и несёшься, простите, жрать. Втягиваешь еду как пылесос. Я это состояние называю «творческий жор».
А иногда,  будто всю ломает. И тоскливо, и сидишь всё – за дело не берёшься, и будто забыла, как кисточку в руках держать. В конце концов, всё же решаешься, но каждый мазок делаешь через силу… Закрываешь тогда глаза, и просто замираешь  – чтобы ветер лицо обдувал, или дождь капал, или к пению птиц начинаешь прислушиваться… к плеску волн – это я Волгу нашу имею в виду, так как на море никогда не была. Будто подзаряжаешься энергией…
Зато вечером я обычно засыпаю, как сурок, вырубаюсь, и не соблазнить меня ни прогулками, ни дискотеками. Даже стыдно, взрослая уже, а в десять вечера – попробуй  разбудить. Разве что холодной водой в лицо плеснуть.
И сейчас я даже побоялась, что Сергей захочет подружиться, сблизиться, пересесть ко мне в автобусе. Но когда все стали садиться, я с облегчением увидела, что он занял своё место, откинул сиденье и прикрыл глаза.
Нам включили проверенную на поколениях «Москву», которая не верит слезам…А потом Татьяна Аркадьевна рассказывала снова о Стеньке Разине, который – собака такая – добрался аж до Волгограда. Не дай Бог и до нашего посёлка, это ж всю дорогу придётся слушать про него. А потом она затеяла викторину, и этих развлечений нам хватило ровнёхонько до следующей остановки.
Здесь было ещё жарче, и еще длиннее выстроилась очередь в туалет, потому что подошло сразу несколько автобусов. А спасительного фонтана тут не водилось, только маленькое искусственное озерцо, где дремали ошалевшие от жары рыбы.  У меня сложилось впечатление, что ещё немного, и вода от раскалённых камней забулькает, точно в неё опустили кипятильник.
Бодрая Татьяна Аркадьевна вылетела из столовой:
– Какой там грибной борщ! Винегрет! Окрошка! Всё холодненькое! Ну-ка, кто еще не поел – поторопимся…
Мы к тому времени знали уже, что она на пенсии, летом подрабатывает в экскурсбюро, и сдав нас в посёлки в окрестностях Туапсе, тотчас же вернётся назад, чтобы везти другую группу в Питер.
Можно было только позавидовать такой кипучей энергии. Мы все сидели утомлённые, сонные и опять ожидали, когда разрешат войти в прохладный автобус.
Ночью я уснула кое-как, умостившись наискосок на креслах. Когда ни откроешь глаза –  за окном стояли неподвижные звёзды. Не смотря на то, что автобус мчался, нагоняя, наверное, то время что днём потерял в бесконечных пробках – звёзды были как всегда величественны, прекрасны и неподвижны.
Потом вдруг меня будто толкнуло что-то. Автобус стоял, свет был включён..
– Остановка двадцать минут.
Будто не глубокая ночь. Снова каменный пятачок, на котором толчея из огромных грузовиков. Подъезжают, отъезжают… Все киоски открыты, вдоль дороги сидят торговцы – лимонад, ягоды… Время смешалось. Мы все потные, абсолютно не выспавшиеся и готовы уже кусаться. Даже мама с маленькой дочкой сдались. Мама вынесла девочку из автобуса, и стояла, оглядываясь, в поисках туалета, а ребёнок громко плакал, протестуя, что его разбудили.
Здесь только оглядывайся ежесекундно, только отшатывайся, чтобы не попасть под колёса! Они у грузовиков огромные, наверное, с нас, взрослых людей,  ростом. И машины здесь хозяева, а не мы –  не этой стоянке.
Уборной мы здесь, кстати, так и не нашли, кое-как примостились с другими женщинами за каким-то заброшенным зданием. И нам уже было всё равно, что по другую сторону его тоже стоят грузовики. Слишком все были измучены.
Я вернулась в автобус, готовая уже расплакаться. Стоит море таких мучений? Даже мои молодые ноги стали отекать, и захотелось толкнуть эту кабаниху, что разлеглась на задних сидениях и похрапывает. Хоть бы маленькой девочке уступила на время свою «коечку»!
… А потом был рассвет, и залил он прекрасным розовым светом ярко-зелёные – июнь, не успели ещё выгореть – поля.  И мир снова стал хорош и удивителен. Он подействовал благотворнее, чем умывание холодной водой, этот рассвет. Он оживил и обнадёжил. И снова я сижу, прильнув к окну, а там уже поля сменяются горами, и мягко укутаны те горы в зелёные покрывала лесов.  И на рекламе дорожной мелькают названия – Джубга, Ольгинка, Туапсе, Пляхо… Скоро, уже скоро… не смотря на бесконечные серпантины, когда за горами встают еще горы, и ещё и ещё… А потом вдруг небо опускается низко, и ты понимаешь, что это уже не небо, а бледная голубизна моря…

 – Нет, я тут жить не хочу! – возмущается толстая тётя «свинка-со-спинкой», – Везите меня куда-нибудь ещё!
Расстроенная Татьяна Аркадьевна  опускает  бумажку, где записаны телефоны – она должна сдать нас владельцам гостиниц с рук на руки. «Неоплан» стоит на круглой площадке. С одной стороны – гористый обрыв, вверх уводит узкая улица, вниз – ворота, там начинается  турбаза. Но рядом стройка! Два экскаватора выворачивают огромные камни. Возводится новая гостиница.
Свинка видит только эту стройку,  и  не хочет здесь оставаться. Пусть её увезут в более красивое место. Татьяна Аркадьевна уверяет, что в дальних корпусах, где свинке предстоит жить – экскаваторы ни видно, ни слышно не будет. Зато море под самыми окнами! И парк вокруг!
Недовольную свинку уводят смотреть её апартаменты. А я вижу только –  что здесь цветут какие-то удивительные деревья. Белые цветы на них собраны в соцветия и напоминают то ли орхидеи, то ли львиный зев… А какой запах стоит! Мама говорит, когда-то на заре её молодости духи так пахли. Можно было постирать свитер или платье, а нежный запах всё равно оставался, летел за тобой как флёр. Здесь все пропитано этим райским запахом, настояно на нём. Кажется, даже когда деревья перестанут цвести, он не исчезнет.
Татьяна Аркадьевна возвращается одна. Смотрит на нас с Сергеем робко и как-то затравлено – видимо, свинка ей всё-таки выдала напоследок.
– А вам тоже тут выходить. Ваша гостиница чуть выше.
Сергей без всяких возражений спрыгивает на землю. Вскидывает на плечи рюкзак. Что касается меня, я уже готова поселиться в ковше экскаватора, лишь бы окончилась эта дорога.
– Смотрите,  каких милых постояльцев я вам привела, – представляет нас Татьяна Аркадьевна хозяину гостиницы.
Хозяин высокий, седой. Бывший военный – выправка. Зовут его Олег Евгеньевич. Он ведёт нас куда-то в поднебесье. Второй этаж, третий… лестницы открытые… И такая панорама - будто мы стоим на одном из горных хребтов. Весь посёлок как на ладони – обрамлении гор.
– Ваша комната здесь, – говорит Олег Евгеньевич мне, – Располагайтесь. И если что обращайтесь – с любыми вопросами – в любой час дня и ночи. А вас, молодой человек, я проведу ещё выше.
Я даже не успеваю оглядеться в номере. Скорее надеть купальник, и на море! Пока Серёжку не заселили окончательно, и он не спустился составить мне кампанию.
Я не знаю, где море? Ерунда! Я его по запаху найду. Ощупью. Инстинктом. Я хочу его увидеть!
 **

Прежде чем добраться до моря, нужно было перейти речку. Неожиданный подарок: через посёлок протекала речка. Она впадала в море. Весь посёлок был пронизан водой как Венеция. Но в реке она – изумрудного цвета, по берегам - резные чугунные решётки и деревья в белом цвету.
Мостов, как я позже узнала, было два. Один широкий, надёжный, каменный. На нём всегда сидели женщины из экскурсбюро, окликая с настойчивостью цыганок:
– А когда я увижу мою девочку на водопадах?
– Вы даже не представляете, какую я предложу экскурсию в Сочи!
– Пешие, конные, морские прогулочки! Сафари на джипах!
Второй мост, метрах в ста от первого, был совсем иным. Узкий, едва разминуться на нём могли два человека, он провисал и покачивался под ногами, а если шли по нему несколько – раскачивался уже отчаянно, заставляя вцепляться в перила.
Зато внизу вились серебряным хороводом рыбы. Не те, которыми хвалятся рыбаки, но больше из разряда «кошачья радость». Дети кормили их, а они вились вокруг каждого куска хлеба, растерзывая его на крошки.
Как было страшно переходить в первый раз! Отчего-то крепла во мне уверенность, что если мост качнётся чуть сильнее, я соскользну непременно, и перила не удержат – прямо в реку. А плавать я умела едва-едва, только держалась на воде. Это потом уже, я перебегала по нему легко – будто танец, когда пляшут под ногою доски.
Сразу за мостом начиналась, собственно, набережная, и сувенирные лавочки. Торговцы, в большинстве своём армяне, обладали удивительной памятью. Товары у них были совершенно необычные моему глазу, и в первые дни я застревала тут надолго. Чего стоили одни только ящики, полные раковин всех цветов и размеров! Ракушки гладкие и тяжёлые, фиолетового цвета, в черную крапинку; и шипастые, шершавые, цвета кофе, напоминающие экзотические цветы; и классической формы, в какую-то мелкую чёрную клеточку, как фартук домохозяйки. Я перебирала их как наркоманка, и не могла выпустить из рук. Стоили они до смешного дёшево - десять рублей, тридцать, сорок… В каждой из них по-особенному шумело море.
Видя неофитку, торговцы с увлечением - запомнили меня тут же, и на другой день уже подзывали – начинали предлагать травяные чаи, ароматические подушки на травах же, замшевые ковбойские шляпы, и плетёные – летние, деревянные бусы, кулоны из кости неведомого зверя, невесомые парео всех цветов радуги, кремы для загара и от него, местное вино – какие-нибудь «Слёзы джигита», копчёную рыбу-барабульку, и чурчхелу, похожую на разноцветные стручки. Один лишь раз я соблазнилась ею, услышав: «Тут сок граната с грецкими орехами». Мальчик лет десяти снял чурчхелу с верёвочки, а его мать, армянка, за два «стручка» так благодарила меня!
– Спасибо вам! Спасибо… – повторяла она.
Видно, растила сына одна, и каждый рубль был ей важен…
Как и мимо ракушек, не могла я пройти мимо киосков с выпечкой.  Пирожки с картошкой и капустой, чебуреки, хачапури, ачму – пирог с сыром. Мне, весь день проводящей на свежем воздухе, и накупавшейся в море до одурения, всё это казалось дико вкусно.
– Дайте ачму… и пирожок с капустой… и томатный сок. И…и…, – подавляя стыд, негромко – И ещё чебурек, пожалуйста!
Армянки расцветали от обильного заказа, и через минуту-другую вручали мне тяжёлый, горячий пакет, благоухающий ароматами горячего мяса, сыра, капусты…. Каюсь, я сдерживалась, чтобы не открыть его тут же, и не начать заглатывать его вкуснейшее содержимое тут же, у них на глазах, как собака.
Я сжирала свои пирожки за углом, и тут же опять спешила к морю
 Сказать, что оно меня околдовало – ничего не сказать. Оно было живое. Когда я в первый раз, не ходя далеко, прямо с набережной шагнула на пляж, и пошла к нему по крупной, плоской гальке – я шла робко. Море казалось мне высшим существом, которое примет или не примет ещё…
Какой праздничный, всепобеждающий, сине-зелёный, играющий солнечными бликами цвет! Волны в тот день были совсем не большими, но по сравнению с Волгой, море предстало ребёнком - великаном, играющим в колыбели, в этот час не сознающим силы своей.
Я присела перед ним на корточки:
– Ну, здравствуй!
Я протянула к нему руку, и море охотно плеснуло в ответ волной, дружески ударилось в ладонь, поздоровалось.
Здесь оно было довольно мутным – но тем насыщеннее казался необыкновенный, до того не виданный мною цвет. И глубина нарастала быстро. Несколько шагов от берега, и уже по грудь, и волна отрывает ноги от дна, и поднимает мягко…. Море берёт меня себе на грудь и несёт… И я, почти не умеющая плавать, барахтаюсь в его добрых объятиях, и к изумлению своему, не тону, и могу плыть ещё и еще… а море всё играет со мной: то поднимает как на качелях, то шутя, накрывает с головой, то почти выносит на берег…
Но позже я открываю для себя совсем другое море. Я ухожу далеко влево, за далекий мыс. Доходят туда немногие. Слишком далеко: нужно пройти не только городской пляж, но еще один – турбазовский.
А дальше – вотчина рыбаков. Покосившийся сарай у нарядной, как барышня, скалы. Она – в пышной юбке из каменных оборок. Сарай притулился к её подножью. Окно без стекла, просто чёрный проём. На стене написано мелом: «Осторожно, злая собака!» Злую – не пришлось увидеть ни разу. Но бегал тут добрейший маленький бобик. К каждому он направлялся, помахивая хвостом и с надеждой в глазах. Если он был рыбацкий – стыд им, что бегал он вечно голодный.
У рыбаков можно было заказать не только рыбу, но и запрещённых к ловле рапанов. Сетями тут баловались все, и рыбаки в десятом поколении – плевать они хотели на запреты.
Сразу за их сараем берег становился узок, идти становилось не так легко. Выброшенные на берег водоросли лежали толстым рыжим одеялом, а сверху – щепки, обрушившиеся со скал камни, и бессовестный туристический мусор – пивные банки, пластиковые бутылки, пакеты…
А дальше завернёшь за мыс – и начинался мой рай. Приходили сюда иногда собратья мои и по искусству, юные художники из школы искусств. Но я узнавал их толпу издалека – они шли по берегу тоже с этюдниками, с рюкзачками и ретировалась.
Я понимала, почему им хотелось сидеть здесь. Нагромождение камней выглядело поэтично и дико, и так удобно было сидеть на них. А море мелкое, идёшь и всё тебе по колени. Но зато и прозрачная вода здесь, точно в аквариуме. И ковром под ногами водоросли – зелёные, красные… Рыбки мелкими стаями, и крабы с такими ломкими, тонкими панцирями, что лучше не касаться их, а любоваться через стекло воды. И прозрачные креветки… Только бегущие зеркальные блики отделяют друг от друга две стихии – воздушную и подводную
 Бесконечно долго я стояла здесь, заходила далеко в воду, даже не сняв платья – глубина была – по колени, а если волной заплеснёт подол, то что ж, такая игра моря только в радость. Я стояла – со скалою за спиной, и безбрежностью впереди, и крики чаек, и мелькнувшие поблизости дельфины - они выпрыгивали из воды всегда по двое, мелькали чёрные гладкие спины, острые плавники. И такое было слияния со стихией, и такие покой и примирённость в душе, что если б сделало меня море в следующий момент пеной своею, как Русалочку, я восприняла бы это как едино возможную данность.

 *
Накупавшись до абсолютного одурения – море тёплое, но если сидишь в нём часами – зубы начинают клацать, и хочется только переодеться в сухое и  на берег выходишь, качаясь от усталости, ноги заплетаются об волны и о друг друга –  накупавшись, я ухожу бродить по посёлку.
Долгими ступеньками поднимаюсь к армянской церкви на горе. Она в стиле модерн: пластиковые двери, купола из шоколадные панелей.  Служб тут  никогда не застаю. Играет печальная музыка, оплывают свечи, и – никого. Ты одна – печаль – и Бог.
Но стоять на площадке у храма – убранной со всех сторон соцветиями нежно-розовых и пурпурных роз, меж круглыми фонарями, что в темноте зажигаются пурпурным же и ярко синим цветом… Отсюда на ладони всё: и гладь залива, и скала-юбочка, и далёкие горы, и весь посёлок… не стоишь – летишь – как героиня «Титаника». И ветер пронизывает всю.
А еще выше тянется местная «Рублёвка», чудная – на мой взгляд. Здесь почти не ступает нога отдыхающих, нет курортной суеты, безлюдно…Невысокие белые дома с балконами, увитыми розами с какими-то особо крупными цветками. Здесь кипарисы и туи, балконы обрамлены зеленью, и так легко представить на них – Джульетту. А ночами именно тут отчего-то особенно много огненных прочерков, крошечных зарниц. Одну я захватила ладонью… У жука на брюшке горело два огонька: один мягко светил жёлтым, а другой мигал тем же жёлтым как маячок.
С наступлением вечера лучше всего становилось в другой стороне набережной, там где была полукруглая гавань для яхт. Яхты тут не парадные, а всё рабочие. По вечерам они устало возвращаются в гавань, медленно несут высокие мачты. У них всё женские имена -  «Эльвира», «Софья», «Марго»…Они засыпают, глубоко осев в неподвижной  воде.
Мол занимают рыбаки. Они не любят, когда мимо них проходишь. То ли боятся сглаза, то ли неудобно им замахиваться, чтобы забросить удочку, если за спиной человек Впервые я вижу, что на поплавках горят  зелёные огоньки, светляками пляшут на волнах.
Единственное, кого привечают рыбаки, это кошки. Отчего-то почти все они без хвостов, и страшно охочие до рыбы. Без тени страха прыгают они по камням, подбираясь ближе к воде, заглядывая рыбакам в лица. Ведь стыдно же нести домой мелкий улов!  Пронзительное и требовательное: «Мяу!» - и рыба летит, и кот на лету подцепляет ее лапой, балансируя на камне на трёх.
Я медленно, тенью, иду мимо рыбаков, и меня не ругают. Я иду на набережную
 Дать ночную набережную в словах мне труднее, чем написать картину. Грин дал её в «Бегущей по волнам», описывая карнавал в Гель-Гью.
«Мы были удивлены и восхищены развернувшимся зрелищем, острым и прекрасным во тьме, полной звезд.    Половина горизонта предстала нашим глазам в блеске иллюминации. В воздухе висела яркая золотая сеть; сверкающие гирлянды, созвездия, огненные розы и шары электрических фонарей были, как крупный жемчуг среди золотых украшений. Казалось, стеклись сюда огни всего мира. Корабли рейда сияли, осыпанные белыми лучистыми точками. На барке, черной внизу, с освещенной, как при пожаре, палубой вертелось, рассыпая искры, огненное, алмазное колесо, и несколько ракет выбежали из-за крыш на черное небо, где, медленно завернув вниз, потухли, выронив зеленые и голубые падучие звезды. В это же время стала явственно слышна музыка; дневной гул толпы, доносившийся с набережной, иногда заглушал ее, оставляя лишь стук барабана, а потом отпускал снова, и она отчетливо раздавалась по воде, - то, что называется: "играет в ушах". Играл не один оркестр, а два, три... может быть, больше, так как иногда наступало толкущееся на месте смешение звуков»
Разноцветная плитка под ногами, ещё теплая от солнца. Медленен  шаг мой, потому что вокруг идут все. Поздний, почти ночной час, но открыты все киоски, все магазины, и кафе… Кажется, что город этот сказочен – в нём вообще  не спят. Взрослые и дети. Девочка на длинных верёвках, на батуте,  хохоча, взлетает высоко в ночное небо…Девушка сидит в арке из роз, на качелях из роз… ее фотографируют. Острыми хороводами разбегаются на набережной, по одежде, по лицам людей  зелёные огни световых игрушек. А рядом голубые – яркостью своей – новогодние,  огни на занавесах кафе. Столики на улице, высокие бокалы с пивом..… Красивые юноши берут проходящих под локоть, зазывают, обещая кальян и шашлыки. Рдеют угли мангалов. Пахнет жареным мясом и рыбой.
Из каждого кафе – своя музыка, два шага пройдешь, и тебя накрывает новой волной.
– Море, море, мир бездонный, тихий шелест волн прибрежных.
А чёрное беззвучное море – в стороне - на полгоризонта, истинным хозяином всего этого великолепия. И небо - уже не чёрное, а серебряное от звезд,  неисчислимая их россыпь.
  *
Я решаю идти назад подвесным мостом, который так мягко качается под ногами. Чтобы подняться на него, одолеваешь кованые ступени. Никого тут нет сейчас. Все еще на набережной. Мост пустынен, и тот берег едва просматривается.
Я иду, я уже на середине. И в этот миг накрывает меня тёмной волной. Подсознание? Чья-то злая воля, сродни колдовству? Простая дурнота? Но это не описать. Я не просто теряю чувство равновесия. В полной черноте вокруг –  я не понимаю уже, где небо, а где река. Не ощущаю своего тела. Рук, лежащих на перилах моста. Ноги подламываются, и единственное, куда меня неудержимо тянет - это лицом вниз, навстречу воде…
 – Она хочет, чтобы ты умерла, – слышу я голос…
Это не воспоминания о мамином  голосе. Я не узнаю говорящего. Не могу сказать мужчина это или женщина.
Но я понимаю, что сопротивляться этой силе так же бессмысленно, как пытаться удержаться, если тебя поднимает – вся мощь волны…
Мои руки уже мертвы. И когда их накрывают другие руки, я не сразу осознаю  это.
Кто-то  за моей спиной. В чьих объятиях я стою? Длятся мгновения…… Первое чувство после оцепенелости, которое я чувствую  – страх. Отчаянный страх.  Я не хочу умирать, но я не владею своим телом. Сейчас меня удерживает только тот, кто стоит за моей спиной. А неведомая сила, помимо воли моей, всё зовёт меня из глубины.
А потом она отпускает меня, как огромная лапа. Медленно, неохотно уходя обратно в реку.
Я оборачиваюсь… Вернее пытаюсь обернуться. За моей спиной стоит Сергей.
– Ты выпила что ли? – спрашивает он, – Так качалась… Знаешь, тут и упасть можно…
**
Утром я спрашиваю Олега Евгеньевича, как подняться на верхний этаж, к Сергею. Мне невозможно не поблагодарить его. Сказать, что он спас… Вчера я не могла этого сделать. Брела домой, цепляясь за его руку, тряслась после пережитого и плакала.
Хозяин смотрит на меня внимательно. И странен его взгляд – будто спрашивает – не шучу ли?:
– Выше тебя только крыша, – говорит он – Я давно хотел сделать там смотровую площадку, поставить столики…  Отдыхающим бы понравилось – такой вид! Да всё  никак не соберусь заказать ограждение…................


Джулия
Она редко кому нравилась. Молчаливая, не то что лишнее слово  - нужное из нее не вытянешь. Глаза черные, как у цыганки, но взгляд не наглый, а жесткий - как бы сразу дающий отпор: стой, где стоишь, не подходи близко, не лезь в душу.
- Джулия, а может тебя все-таки из табора выкрали?
Да, еще это имя - Джулия, что б его, сразу проститутки на уме. В паспорте, который Джулия таскала в сумке - а как иначе, если по нынешним временам его требуют сплошь и рядом - значилось «Свиридова Юлия Александровна». А как на первой хате, которую они с друзьями снимали, прозвали ее Джулькой  - так и пошло. Было ей тогда семнадцать - возраст девчонки на побегушках. А Влад, как наглотается своих таблеток - сидит или лежит на ковре. Ковер не кровать -  падать некуда. Стряхивает пепел сигареты на затрепанный ворс и говорит ей : «Джулька, свари кофе»
Тогда ее не дразнили, что из табора, и не попрекали, что из деревни: то, что городским - азбука, Джульке - китайские иероглифы. И схватилась она  за новое имя, и выкрасила волосы в химический, почти белый цвет, и одевалась - в самую дешевку из переходов, но яркую, блестящую - картинки, пайетки…
За двадцать лет лицо огрубело, но все так же ярко, малиновой помадой, накрашены полные губы, и совсем уже мертвые от красок белые волосы заплетены в косицу.  Руки обветренные, ногти обломаны - она не только кофе заваривала, но что только ни делала по жизни - самое крутое было зимой -  на базаре рыбой торговать. Но ногти тоже покрыты ярким лаком. Будто всем своим видом, кричащей яркостью этой показывает Джулия  - у меня все классно, отстаньте. Показывает видом только, рта не раскрывает. О себе она вообще никогда не говорит.
А что рассказать? Как лет до пяти бродяжила она  с теткой, которая то ли была, то ли не была ей матерью - по вокзалам? Она об этом мало что помнит. Баба Ксана  ей рассказывала:
-Выходим мы тогда с Ольгой из электрички. Ноябрь в начале, ветер такой, что лицо обжигает, да еще не снег, а крупа с неба сыплется. А ты сидишь на лавочке в уголке. Даже в вокзал не зашла - на улице! Видно,  велели тебе… И как-то так скособочилась, ладошки в рукавах прячешь, воротник поднятый. Ни шапочки, ни штанишек теплых… Сидит такое покорное дите и кого-то ждет. Я тебя спрашиваю:
-Маленькая, ты с кем?
А ты говоришь:
-Я одна.
Вокзал-то крохотный - стекляшка, насквозь видна.  Пустая - ни одного человека. Я зашла и кассиршу, что билеты продает, спрашиваю:
-Не заметили, с кем вон та девочка?
А она:
- Какая девочка?
Так тихо ты сидела, что тебя и не приметил никто, кроме нас.  Я тогда кассирше адрес свой дала - для того,  кто будет тебя искать. Сказала - мол, я ребенка хоть чаем напою, одежду подберу, она ж тут на ветру околеет. Выхожу, смотрю, Ольга тебя уже своим платком пуховым укутала.
Ну и пошли мы в мой подвальчик. А у меня так часто бывает - мельком скажу, а оно сбывается. Вот зачем я ляпнула про твою болезнь? Дома мы за тебя схватились враз обе. Ножки тебе сунули в  таз с горячей водой,  в руки - кружку с чаем.  А  ты будто засыпаешь…Температуру смерили - под сорок.
Юлька помнить  себя начала с этого жара. Не после, а именно с него. Она знала, что тогда умирала. Кто в действительности бросил ее на вокзале? Неряшливая женщина,  с которой они  до того ходили по электричкам? Просили есть. Тетка рассказывала разные истории -  жалостливо, вытирая легкие слезы. А Юлька все ждала - кто даст им еду. Пожилые женщины сердобольно открывали сумочки, но обычно у них не был с собой ничего съестного - так, конфетки, печенье. Они деньги тетке совали. А вот мужики - они иногда делились тем, что взяли для себя. Булочка с сосиской. Котлета… Только радость от этой еды Юлька и помнит. Котлета - такая большая, вкусная…. Она глотала ее, едва жуя, как собачонка.
И еще - почти всегда хочется спать. Юлька спит на полу, на каком-то тряпье. И ее так рано будят… На улице еще темно. Но надо вставать, идти… Когда ей сегодня дадут поесть?  Все мысли - хороводом - вокруг голода.
 . Зачем Юльку тогда забыли на вокзале? Может, тетка заметила, что она заболела - и куда ей с ребенком, который едва держится на ногах?  Она провалилась в жар, и с той поры твердо и навсегда уверовала, что есть тот свет. Потому что  там побывала.
Она стояла на площадке - каменистой, безжизненной. Почти со всех сторон площадка обрывалась в неведомую, но  -  страшную - глубину. Там клубилась чернота, и небо над головой тоже было в черно-багровых вихрях. И только оттуда, куда вела узкая, каменистая тоже  -  тропа - лился свет. Белый, в котором не было жизни -  в земном ее понимании. И перепуганная Юлька замерла. Оставаться здесь, на этих жарких камнях - нельзя. Но отсюда два пути. Или пятиться - и сорваться в тот мрак, что ждет у края, или ступить на узкую тропу - и идти к свету. Не зная - что там ждет…
А что вокруг? Юлька пыталась всмотреться в клубящиеся вихри. Это было мучительное усилие. Ей стало трудно дышать. Она поднесла руку к горлу. И услышала вдруг страстный шепот:
-Пресвятая Богородица, помилуй дитя…
Больше она не разбирала слов, но звучал голос с той безоглядной страстью, когда человек все готов отдать, и себя предложить взамен.
  Мгла сделалась прозрачной, стала истончаться в одном месте -  будто проступила в ней картина.
Юлька вдруг узнала себя. Только не обтрепанную, а такую «домашнюю», какой она никогда не была. В белом платочке. А рядом - та женщина, которая ее сюда привела, и какие-то бабушки, много бабушек.
Через какое-то время, но очень, очень нескоро - ей стало легче дышать, будто она всплывала с глубины.
Она приоткрыла глаза, и -  уставая даже от попытки вглядеться  - смотрела на круглолицую женщину, что сидела рядом с постелью.
- Я буду теперь  с тобой и твоими бабушками? - чуть слышно спросила она. 
 .И увидела, как женщина  ахнула, прикрыла рот ладонью…
-Такая же… Неужели передала?
 **
Богадельней все больше дразнятся и попрекают. «У тебя что - богадельня?», «Ты из дома-то богадельню не устраивай…»
А баба Ксана работала в богадельне, и Юлька с тех пор крутилась возле нее.
Богадельня была при храме. Храм разрастался постепенно. Сперва, в советские еще времена, здесь был барак, куда по выходным  приходили на службы старушки, тайком приносили крестить детей.
А потом  времена поменялись, и храм вырос за считанные месяцы - из красного кирпича, о двух куполах. Позже и еще дом внутри церковной ограды построили.   На первом этаже - торговый зал. Продают иконы, книги, церковную утварь. На втором - живут старик и старухи. Причем не абы какие, а всю жизнь подвизавшиеся при храме. С улицы сюда не попасть. Так что богадельня, можно сказать,  блатная.
Шесть чистых комнаток, по две-три бабушки в каждой. И единственный на всех дедушка, бывший пономарь, в комнатке совсем крошечной.
Юльку баба Ксана и подруга ее Ольга взяли сюда поначалу, чтобы дома одну не оставлять, чтоб на глазах была.  Юлька тянула носом. Такие здесь запахи славные! Она не могла выразить. Добротой пахнет, уютом… Потом ей прозвучало слово - ладан.  И примешивался к нему аромат цветов. Их  на каждом подоконнике - множество. А все баба Ксана! И комнаты убрать, и цветы обиходить, чтобы не чахли, а в каждом горшке - пышным зеленым кустом. И герани, и амариллисы, и маленькие розы, и фиалки. Они цвели - по выражению Юльки - «изо всех сил».
-Райский сад ты  нам вырастила- говорили старухи бабе Ксане.
Даже архиерею понравилось, когда он на престольный праздник в храм приезжал, и после службы сюда поднялся. От лица старушек был ему тогда подарен самый большой розовый куст - кусочек рая. Хотя бабушкам рай нужнее -  насущнее, но они щедрые, делятся.
Баба Ксана на смену с Ольгой и ухаживала за старухами -   водила мыться, кормила, кого -  и с ложечки.
Юльке-маленькой было тут  хорошо. Тепло - а она после вокзала мерзла от каждого ветерка, Сытно - в трапезной всегда накормят до отвала. И хотя еда большей частью постная, но как же вкусен  грибной борщ, как горячи блестящие от масла пышки!
Старушкам только и можно - спать, кушать и молиться. Вернее, молиться, кушать, спать, и опять молиться. Книги на полках - только священные.
-Хватит с них мирской жизни, пусть в последние годы о душе думают, - махнул рукой настоятель, когда Юлька однажды отважилась спросить, почему нет тут хоть маленького телевизора.
Отсюда была одна дорога, как из того места, где Юлька побывала. И баба Ксана каким-то образом предчувствовала, кто следующий ступит на тропу и когда. В неурочный час сводит старушку помыться, священника позовет… А на другой день, глядишь - и пустеет одна из кроватей. Хотя вроде ничто не предвещало.
-Ты знала? - пристала как-то раз Юлька к бабе Ксане.
Та вздохнула, подняла и опустила плечи.
-Знала.
-Как же ты знала.
Баба Ксана вздохнула еще раз:
-Видела.
Юлька прикусила язык. Ибо с той самой ночи, когда баба Ксана ее вымолила - она тоже иногда видела.
Обе запомнили, как  утром проснулась Юлька со слезами:
-Баба Ксана, сними икону, ой, жалко икону… - и все показывала на образ Казанской, старинный, которым Ксану благословляла на брак еще ее мать
-Зачем, доченька?
-Разобьется! Стекло расколется, ой,  жалко….
-Да, что ты, доченька, тридцать лет висит она в этом углу. Не дай Бог, переезжать придется - тогда только, - и баба Ксана прижала к себе Юлькину голову, утешая.
А через пару дней икона упала - истлела за тридцать лет веревочка, на которой она висела. Раскололось стекло, откололась от оклада длинная щепки, и сам оклад раскрылся. А за образом, оказывается, были спрятаны письма Ксаниной матери, которые когда-то она туда положила - и уже отчаялась найти.
В другой раз баба Ксана не могла Юльку разбудить:
- В школу опоздаешь! Ну что ты -  голову от подушки оторвать не можешь?
-Не могу, - бормотала Юлька. 
Потому что была она сейчас не здесь, а в ином, диковинном мире. В здешнем мире был февраль, а она стояла на весенней поле - среди бескрайнего моря нежных зеленых ростков, и такой запах кружил ей голову, какого не было на земле.
Потом спросила у бабы Ксаны,  как у прошедшей дальше по той дороге, по кторой предстояло идти и ей..   
-Баб, а страшно это?
-Отчего страшно? - возразила Ксана. Но, подумав, добавила, - Я  уж привыкла. А поначалу… нет, не жутковато было, а будто ты уже над собой не властная, будто тебя иная сила несет. В пост особенно часто такое бывает, когда тело уже  легкое, идешь и кажется, что в снегу от тебя следов не  остается  А навстречу человек. И ты точно знаешь, что он у тебя спросит, и что ты ему ответишь.
Когда баба Ксана умерла, Юлька не осталась на прежнем месте. Хоть ее и звали, и даже уверяли, что не могут без нее обойтись. Шел ей в ту пору семнадцатый год, и в последнее время она  бабе Ксане помогала. Но она знала, что если прежде была за спиной бабы Ксаны, то теперь ее будут шпынять - не ее подопечные старушки, те души в ней не чаяли - а все эти церковные бабки. Не так вымыла, не там положила, не то сказала. А может, проснулся  ней голос бродяжьей крови - той,  о которой она ничего не знала.  А только собралась Юлька в одночасье и уехала в город.
Все, что так пугало ее в детстве - голод и холод - теперь казались преодолимыми.Город манил. В первый же день, Юлька сидела в  громадном магазине, совершенно ошалев от увиденного. Магазин был  как  сияющий корабль - с этажами палубами, меж которыми люди плыли на эскалаторах вверх и вниз. Когда ноги уже отказались ходить, а глаза устали смотреть, Юлька присела в уголке на диванчик. Тут же ей предложили работу - что-то там рекламное раздавать.. С тех пор этих работ она переменила… И проспекты раздавала, и жарила хот-доги,  выгуливала собак и провожала в школу детей.  Какое-то время просто бомжевала, ночуя у случайных друзей, или обретаясь в подвалах.
Где только ни жила. С кем только ни жила. В конце концов села в гардеробе ночного клуба. Ночь бессонная, зато день - твой. Никто тебе не хозяин, никто не помыкает.
  Снимала  она  квартирку на первом этаже хрущобы. Кошачьи песни и кошачьи запахи - достали! И все же, когда в решетке подвального окна нарисовался котенок - тощий и такой бледно рыжий, словно не хватило ему сил обрести настоящий цвет - Юлька - в ту пору уже давно и прочно Джулия - внимательно на него посмотрев, подхватила ладонью. Она мыла его в раковине, и блохи стекали черными струйками.
В какой-то миг Джулия перепугалась - умер. А потом увидела, что измученный котенок просто уснул под струей теплой воды, слепо доверившись судьбе.
С тех пор они жили вдвоем, и,  приходя утром домой, Джулия знала, что засыпать будет, греясь щекой и ухом  о кошачий бок и под кошачьи песни.
Ничего не осталось у Джулии от прежней жизни, только дар этот клятый не оставил ее. Только ей страшнее было от него, чем бабе Ксане. Сколько раз она замечала - скажет что-то мельком, а так оно и выходит. Ерунда, пустяшное - иногда для нее самой случайно сказанное - знакомым:  «Побереги кошелек сегодня», «Да не  волнуйся за дочку - поступит», «Ты б матери позвонила, что ли» . И потом рассказывали ей, что кошелек действительно чуть не сперли, девочка оказалась второй  в списке принятых в институт, а   с матерью ночью случился сердечный приступ».
Джулию неприятно тревожило это,  и она  все больше молчала. А иногда, в самых глубоких темных снах  - снова  видела себя  на той каменистой площадке, И каждый раз  не знала - вернется ли? Провидеть могут только души… Вернется она  или останется тут? Баба Ксана, помоги… Помолись за меня хоть там!  Может, я в тот раз не должна была возвращаться, и только благодаря тебе… И вижу теперь то, что другим не дано. Я не хочу тут, я хочу назад…
Но снова и снова возвращало ее  - в небытие, и несколько дней после того особенно чистыми были ей звуки, особенно ясными- краски, и внятным - будущее.
 **
 . Шел третий час ночи. Джулия клевала носом, сидя у себя в гардеробе на старом продавленном кресле.. И вдруг  отчетливо увидела себя на каменистой площадке  . А мимо нее шла Лариска. Рыжая, наглая Лариска, которая постоянно обретается в клубе.
Только сейчас она не была ни наглой, ни  даже особенно рыжей. Лицо у Лариски было застывшее, как у лунатика, а волосы, которые обычно торчали как пакля, стекали за спину серебряным сиянием. 
-Ты тоже здесь? - потрясенно спросила Джулия.
Неужели Лариска, такая же,  как она - и тоже  приходит в это место?
Лариска не ответила. Она шла медленно, сомнамбулически к тому самому белому лучу, словно и не видя Джулию.  Фигура стала растворяться в свете, пока не исчезла совсем.
-Эй, - Джулию похлопали по руке.
Она встрепенулась,  потрясла головой, как усталая лошадь, взяла номерок у огромного толстого дядьки и потянулась подать ему дорогую куртку.
А следом подошла Лариска в  сопровождении незнакомого спутника. Лариска была как всегда возбужденно- всесела - она только оживлялась к концу ночи. В этот момент дверь на улицу открылась, и увидела Джулия не ночной, а белый, нездешний цвет. И место того, чтобы потянуться за номерком…
-Не ходи, - она на секунду прихватила жесткой своей рукой Ларискины пальцы, - Не ходи с никуда Не вернешься.
-Куда не вернусь? - не поняла  Лариска.
-На этот свет, - сказала Джулия.
 ***
-Пойдешь на шоу экстрасенсов, - сказал ей через несколько недель тот самый громадный дядька.
Не доехала тогда Лариска до дому. Авария… Сколько их каждые сутки в их огромном городе. Но к своей Лариска   пошла как по нитке.
- Нет, - затрясла головой Джулия.
--Куда денешься! - прикрикнул дядька - Я на тебя деньги  поставил.  Б…я такого не видел никогда..…Посмотрела - и выдала…  Так ты за человеком смерть видишь?
-Ничего я не вижу…
Сейчас бы сосредоточиться, уйти туда -в никуда-  и предсказать этому дядьке, что его ждет. Ведь даже так, почти мельком брошенным взглядом, видит  она темноту, которая наполняет его тело. Он открывает рот, а там черно, ночь… Чем же он болен?
Но страшно было Джулии. И удержалась она вглядываться дальше.
 **
Подобие  «Битвы экстрасенсов» решило сделать местное телевидение. . Несчастные, чьи родные пропали без вести, есть в каждом городе. Они сидели  микроавтобусе - шестеро претендентов на звание самого крутого провидца.
Женщина, толстая, нерусская, гладкие черные волосы зачесаны в узел. И все звенит на ней - браслеты, серьги…  Дядька - типа хиппи с бородой. Парень очень худой, нервный, руки дрожат.  Ухоженная молодая женщина с презрительным лицом. А вон та тетка  под колдунью работает: ногти огненно-красные, расписные, длинные - пантера обзавидуется, а волосы крашеные, черные…
Джулия прикрыла глаза.  Их привезли на окраину города, к многоэтажке,  стоящей у леса. День был пронизывающе-холодным. А съемка грозила затянуться надолго.
Из подъезда вывели женщину. Немолодая уже,  лицо узкое, синяки под глазами.  С ней девочка лет пяти. А старшая пропала. Еще летом. Полиция до сих пор даже предположить не может - куда делась.
Экстрасенсы оживились. Джулию ветер насквозь продувал, в ее куртешке. И сразу вспомнился тот вокзал. Она пошла к стене дома, присела на корточки. Здесь хотя бы не так дуло.
…Она сидела съежившись, засунув руки  в карманы. Руки мерзли даже там.
Краем уха она слышала  - девочка уехала… девочку продали заграницу… тело спрятано в колодце… ее душа приходит к вам каждую ночь… на органы... вышла замуж…
-Ну, а теперь  ты давай- толкнули ее в плечо.
Она вздохнула и встала. Она шла так медленно и неохотно, что у режиссера  было немалое желание уцепить ее за куртку и подтащить.  Наконец, пришел миг -    Джулия и женщина стояли напротив друг друга. Взгляд Джулии полыхнул почщти ненавистью. И тут же истаяла ненависть. Женщина выглядела совсем больной - скулы острые, синяки под глазами на пол-лица. И глаза такие… будто ее сюда как и Джулию, силой притащили. Так, не зная правды,  она еще на что-то надеется. А вдруг у нее эту надежду отнимут? Вот эта оборванка с белой косичкой...
Но Джулия знала, что самое мучительное, это качаться вот на таком плотике надежды. Даже не на плотике. На доске. На обломке доски. «Или пан, или пропал» - говорила баба Ксана.
Джулия глубоко вздохнула, облизнула губы. Если что - вытащишь еще раз, баб Ксана? Она медленно подняла руки и провела ими перед женщиной - будто ощупывала. Только не ее, а - воздух перед ней, что ли? И воздух задрожал, как над костром. Джулия повернулась -  будто ее что-то медленно повело  в сторону леса. Это было настолько неестественное для человека движение - медленный плавный поворот, вопреки всем законам равновесия, что кто-то ахнул. Джулия стояла с вытянутыми вперед руками. Лицо ее выражало такую муку мученическую, что впервые режиссеру показалось, что привел он человека на истязание.
Джулию отпустило. Она опустила руки. Они дрожали и были очень холодными. Она сказала тихо и  ее не расслышали, и бросились к ней:
-Что? Что?
Джулия сказала ровным голосом:
- Озеро в лесу знаете. На том берегу сосна такая корявая… Под ней ищите.
Сказала она это так безнадежно, устало, что женщина поняла - правда. Дойди до озера, отыщи сосну. Разгреби снег и мерзлую землю - и найдешь. Можешь сейчас идти. Можешь завтра. Женщину затрясло
-А кто? - одними губами спросила она.
Джулия потянулась к ней и -  на ухо:
  - Сама знаешь. А дальше - решай. Ты знаешь, друг твой знает - и Бог. А я никому не скажу.
 *
Проснулась она в одиннадцатом часу вечера, с мокрыми от пота плечами и колотящимся сердцем. Села в постели резко, будто ее  встряхнули и посадили. Обхватила себя руками, попыталась  осознать - что случилось? Вчерашняя нервотрепка выходит боком?
Скоро сюда придут! Это чувство было таким ясным, какого она не испытывала давно - только дома, у бабы Ксаны. Когда не она просила у судьбы ясной картины, а судьба сама давала ей - о, этим она никогда не пренебрегала. Времени совсем мало, настолько мало… Ее заставят служить всегда… Всегда, пока жива - или не жива - стоять на той площадке. Видеть то, что нельзя, невозможно видеть…
Она натягивала джинсы на голые ноги.  Сорвала с вешалки куртку. Где сапоги?… Шарф… Деньги и паспорт. Скорее! Она оглянулась, и последним движением подхватила с кровати котенка и сунула его за пазуху. Нельзя бросать живое! Это она поняла по себе, маленькой. Что его ждет? Голодный плач в пустой квартире?  Выкинут во двор и будут подкидать ногами.
Но не было уже времени  выбежать в подъезд. Она погасила свет,  распахнула окно в кухне и впервые порадовалась, что у нее первый этаж. Спрыгнула мягко с подоконника и затворила  плотно раму. Крадучись, обошла вокруг дома. Было на улице тихо, безлюдно. Падал крупный снег. А потом послышался шум двигателей и к дому подъехали две черные машины. Она снова отпрянула за угол дома и пошла быстро, почти побежала.
Она шла по  бульвару. Будут ли ее искать? И если будут - то где? По знакомым? На вокзале? Она остановила такси:
- На вокзал.
И добавила про себя: «Рискнем».
 ***
До отхода первой электрички было еще два часа. Джулия зашла в ночное кафе. Ничего там  уже не оставалось почти. Сосиски, лимонный пирог, чай…
Джулия держала в руке кусок пирога. Возле ее столика остановилась девочка. Маленькая, светловолосая. Смотрела так, что стыдно было есть.
Джулия поманила ее:
-Ты с кем?
-С Ирой.
-А Ира тебе кто - сестра? тетя?
-Девочка покачала головой:
-Просто Ира.
-А родные у тебя есть?
-Не знаю.
-Хочешь поехать со мной? - вдруг спросила Джулия, - Как зовут-то тебя?
- Ксюша,  - сказала девочка.
 ***
Они сошли на маленькой станции, заметенной снегом. Несколько десятков домов и дорога к храму. Тому самому. Они взялись за руки, и пошли, оставляя две цепочки следов.