Послесловие

Михаил Горелик
Он точно где-нибудь работает.  В конце концов, там ведь тоже люди, значит, и дело всегда найдется. Хотя, если все так, как принято считать, то дело там одно на всех и отдельное на каждого – ждать. Но ведь и ждать можно по-разному. В таком случае он ждет деятельно, сам не расслабляется и другим не дает.
Он – это мой папа. А “там” – это я и сам не очень понимаю, где.
Удивительно, но если я тихонько произношу “папа”, чувствую себя совершенно спокойно. А вот стоит сказать или даже подумать “мой папа”, так сразу резь в глазах. Долго ли так будет? Наверное, теперь уж всегда так  будет.  Ладно, пусть. Я все равно ничего с этим не могу поделать.
 
В молодости он носил манишки – за отсутствием или катастрофической нехваткой  рубашек. Ими (манишками) папа щеголял перед мамой в период ухаживания. И, надо сказать, преуспел. Манишки понравились, а папа еще больше.
Все-таки великая вещь случайность. Ну вот заходишь, опять же, случайно, к приятелю. Приятель живет в коммуналке, и в соседней комнате, разумеется,  тоже случайно, проживает красивая девушка Кира. Правда, очень красивая. И все. Пропал.
 А еще вчера и в голову не могло бы прийти, что вот завтра…
Ну так это вчера в голову не могло прийти, а в тот день, когда папа (на кухне, наверное) увидал ту самую Киру, пришло. Папа втрескался по самые уши.
Впрочем, на красивую девушку Киру виды имелись не только у него. Но папа проявил терпение, настойчивость и пересидел соперника на кухне. Так и представляю себе – вот они сидят, как бы непринужденно беседуя, и каждый про себя думает: “Ну давай, вали уже отсюда, давай!”  В результате соперник тяжело вздыхает, нехотя поднимается и уходит, волоча хвост. Благо, идти недалеко – второй претендент жил в той же квартире.
Такая вот аидише дуэль – ни тебе “Завтра в полночь у кладбищенских ворот, выбор оружия – за Вами”, ни тебе нормального человеческого мордобития.  Ну и слава богу. Только мордобития нам не хватало.
 
Следы папиного неудачливого соперника теряются во времени. Он исчез – ну не совсем, конечно – он исчез из нашей истории, толком там и не появившись. Так, промелькнул третьестепенным персонажем. И стал главным героем совсем другой истории, которая мне неизвестна и никогда известна не будет. Она оставила (и, может быть, до сих пор продолжает оставлять) документальные свидетельства – фотографии, письма, вещи – память о чужой жизни, на короткий миг подошедшей совсем близко, а потом круто отвернувшей в сторону. Последняя точка пересечения – Ленинград, Васильевский остров, начало шестидесятых. Время, которое до нас дошло в черно-белом исполнении.
 
Может быть, так даже лучше. Черно-белые снимки как-то убедительнее цветных, они легко обходятся без несущественных деталей.
Таких у нас осталось множество – и профессионально сделанные портреты, и просто снимки, которые не скручиваются в трубочку только потому, что плотно зажаты в толстых альбомах, и даже маленькие клочки с пробами. Папа ничего не выбрасывал. Мама не выбрасывает. И я не выброшу, хотя на вопрос “А это кто?” более чем в половине случаев не смогу ответить. Кто это? Да просто люди, чьи имена я не удосужился спросить у папы. Вот дурак-то.
 
Обнаруживаю, что чем старше становлюсь, тем сильнее меня притягивают эти старые (да, теперь уже старые, иначе не скажешь) фотографии..
Я смотрю на совсем молодых родителей и знаю, просто знаю, как сложилась их жизнь. А они – они еще не знают. Смешно. Я уже знаю, а они – еще нет…
Папа гордый до невозможности, гордость из него просто прет. Дали бы волю, всем бы нахвастался – вон мол какую отхватил. И правда, отхватил таки, причем абсолютно заслуженно.
Отхватил, несмотря на то, что почти лыс, очкаст (и без очков почти ничего не видит), не слышит на одно ухо (спасибо немецкому летчику, разбомбившему поезд, на котором увозили детей из Ленинграда), не закончил институт (не получилось – надо было матери и младшему брату помогать). И тем не менее!
 
Отхватил, любил всю жизнь буквально до слез и не стеснялся этого. На каждой их совместной фотографии мамина и папина головы если не соприкасаются, то хотя бы тянутся друг к другу.  Это касается любого периода, что черно-белого, что цветного. И думается мне, что вовсе не в просьбе фотографа тут дело. Не в ней, конечно.
 
Выложишь фотографии одну за другой, и получится жизнь – такая,  какой она получилась Хорошо получилась, это видно невооруженным глазом.
Папа действительно очень красиво ее сыграл, хотя в той разновидности игры в дурака, которая нам предлагается по факту рождения, не побеждают. Но некоторым удается  даже проиграв, не остаться в дураках. И, уже понимая, что не успеваешь, не успеваешь, не успеваешь, не скиснуть, не потерять достоинства, а просто продолжать делать то, что можешь.
 
Папа очень многое мог. Мне, человеку, чьи руки произрастают из плеч лишь формально, непонятно, как можно столько уметь. Оказывается, можно. Ну вот разве что петь он не умел категорически, хотя голос имел сильный и красивый. А насчет слуха – это да, этим обделили. Медведь, наступивший папе на ухо, был явно хорошо упитан и в своей среде имел репутацию тяжеловеса. Опять же, немецкий бомбардировщик усилил эффект, отключив одно ухо вообще, и то спасибо, что этим ограничился.
 
Да, еще плавать не умел, поэтому в воде выглядел абсолютно чужеродным телом. Но уж если это тело решалось проплыть свои законные три метра, то воды начинали ходить ходуном, а брызги взметались на высоту китового фонтана.
 
Все остальное – ну, почти все – умел. И жил так, как будто умел вообще все.
 
Его пятидесятилетие отмечали с большим размахом. Под это важное мероприятия был снят банкетный зал в “Аустерии”. Ввиду значительности события пригласили кучу народа, и народ явился в полном, внушительном по количеству, составе. Папа принимал поздравления, гости их (поздравления) произносили без бумажки, читали с листа, шептали на ухо, а мы с мамой слушали и гордились. И еще гордились. И еще.
Папа тоже гордился,  это было видно невооруженным глазом. И посматривал на нас – мол, ну как вам все это, не слишком ли? Нет, не слишком, папа, не слишком. В самый раз.
 
И шестидесятилетие было, и семидесятилетие. И все говорили, что любят, ценят, уважают – и все говорили искренне. Так и хочется сказать теперь: мало говорили, надо было больше, каждую минуту надо было говорить.
 
На самом деле, папа бы этого не потерпел. Ну, сказали раз-другой – и хватит, сколько ж можно.
 
Послесловие – такой, знаете, торжественный жанр, особая статья. Надо что-то итоговое, обобщающее, чтобы каждая i получила свою заслуженную точку. А я не знаю, что мне еще сказать. У меня этих нерасставленных точек полные карманы. Мне бы у папы кое-что еще спросить. И ему кое-что сказать, важное, такое, что никому другому не расскажешь.
Мне бы еще один день – я бы успел.
 
Один день, Господи. Всего один день.