Золотой цыплёнок

Светлана Васильевна Волкова
Эта повесть открывает мою книгу "Джентльмены и снеговики" (Детлит, 2017, серия "Лауреаты конкурса им. С.Михалкова").


Первый раз Димка влюбился в четыре года. Ей исполнилось шесть, она была воздушна и сказочно прекрасна в небесно-голубом платьице, перешитом из газовой блузы своей длинноносой матери. От неё пахло грушами и жжёным сахаром, и имя Гуля ей очень шло.
Когда тётя Маруся спросила, понравилась ли ему девочка, Димка задвигал носом, вспоминая её праздничный съедобный запах, и ответил: «Очень». И в тот же день поцеловал новую знакомую в щёку. Гуля ничуть не смутилась, а лишь погрозила ему пальчиком, точно взрослая.
Этот первый осмысленный опыт сердечного притяжения томился в Димке ровно неделю - с понедельника по воскресенье и растворился в воздухе, как выпаренное молоко, оставив невесомую запёкшуюся пеночку где-то на донышке сознания. Подружку увезли в Самарканд к бабушке. На прощание Гуля подарила ему зелёный карандаш – от него тоже пахло карамелью, и Димка постоянно грыз его, пока тот не раскололся пополам.

Запахи окружали Димку с рождения. Родился он в августе сорок первого, до срока, в поезде на пути в Ташкент, куда маму и тётю Марусю, её младшую сестру, спешно эвакуировали из Ленинграда вместе с архивом Пулковской обсерватории. День гибели отца в боях под Лугой по фатальному стечению обстоятельств совпал с днём рождения сына, мама же сойти с того поезда не смогла - ушла в горячке тихо, под убаюкивающий стук колёс и рваные песни одуревших от жары пассажиров, до самого последнего мига прижимая пылающие сухие губы к лобику новорожденного сына. Старенький фельдшер ничем помочь не смог, лишь тяжело вздохнул да тайком перекрестил восемнадцатилетнюю испуганную тётю Марусю, совершенно не представлявшую, что делать с пищащим кульком и как вообще жить дальше.
Впоследствии тётя рассказывала Димке историю его рождения несколькими словами: «поезд», «жарко», «мало воды», «мало тряпок» и каждый раз прятала от любимого племянника слёзы - так остро сидели те августовские дни в её сердце. Димка же во время этих скудных рассказов неизменно слышал запахи: угольной пыли, мазута, кислого людского пота в вагонах и хлеба с луком. Много раз вместе с мальчишками он бегал к железнодорожному вокзалу, вбирал ноздрями дёготный дух шпал и промасленного металла, вслушивался в журчащий говор вокзального люда, трогал рукой раскалённые от зноя блестящие рельсы и говорил сам себе: «Вот я родился».
В Ташкенте тётю Марусю определили в многодетную узбекскую семью. В их дворе поселились ещё несколько эвакуированных ленинградских женщин с детишками, и к моменту, когда Димка начал говорить, оказалось, что он одинаково хорошо понимает и русский, и узбекский, и таджикский, и даже каракалпакский - от шумных многочисленных соседей, по-очереди нянчивших его.
Тётя Маруся работала секретарём-стенографисткой в районной администрации, представлявшей собой кособокое жёлтое здание с толстыми, будто вспухшими от водянки ногами-колоннами и щербатыми, как стариковые зубы, ступенями. Димка оставался днём с бабушкой Нилуфар - большой, доброй усатой женщиной, коричневой от вечного ташкентского загара. Она поила его кумысом и вместо соски давала пожевать вяленый урюк, предварительно выгрызая косточку тремя оставшимися зубами. Бессчётные её внуки спали днём с Димкой в обнимку на вытертом узорчатом ковре, а ночью тётя Маруся брала племянника к себе, свято веря, что именно русская колыбельная про серенького волчка поможет ему вырасти крепким и здоровым, да и просто выжить.
Бабушка Нилуфар звала Димку на татарский манер «Динар» и давала подзатыльники тяжёлой рукой всем, кто, как ей казалось, был с сиротой неласков. Умиляясь Димкиным вьющимся золотым кудрям, она окликала его нежно «оппогым», что по-узбекски означает «мой беленький». А когда Димка прибегал к ней со двора и непременно по-русски, которого бабушка Нилуфар не понимала, начинал рассказывать, как, к примеру, видел подравшихся баранов, она качала головой в цветастом платке, протягивала ему пиалу с чаем и соглашалась со всеми его словами, приговаривая: «Ай! Алтын джужа!» - «Золотой цыплёнок!»

С того самого дня, как Гуля в ответ на поцелуй погрозила четырёхлетнему Димке пальчиком, ему открылся совершенно новый мир - мир девочек, до той поры не замечаемых. Будто этот самый пальчик, точно волшебная палочка, указал ему на нечто такое, от чего у Димки разом перекрыло дыхание. Оказалось, что все девочки вокруг красивые. Даже толстая угрюмая Зулхумар, непонятным образом откормленная родителями в голодное военное время на радость будущему «сговоренному» мужу, который бегал вместе со всеми во дворе в рваных штанах и ещё писался по ночам, - даже она виделась Димке сказочной королевной.
Димка и считать научился по девочкам: в его дворе их восемь, в соседнем пять, через двор десять. Он обожал звать их по именам - громко, на всю округу, пугая домашних птиц и тощих котов. А имена-то - сплошная музыка! Люба, Валюша, Маша, Гузаль, Фарида, Бахмал… Вперемешку русые, рыжие и чёрные косички, легкие ситцевые сарафанчики в ромашку и сине-жёлтые в чёрный зигзаг национальные платьица-куйлак, из-под которых торчали обшитые на концах блестящей тесьмой штанины шаровар. Матери также шили детям одежду из всего, что попадалось под руку, - из наматрасников, наперников, мешков из-под муки. Но даже перешитая из наволочки юбчонка виделась Димке самым дивным нарядом. То, что «они все дуры», в чём был искренне убеждён его лучший друг Мансур, ничуть Димку не смущало. Ну дуры! Но ведь такие необыкновенные! И пахнут, не так, как мальчишки, а чем-то девчоночьим - миндальной ореховой крошкой, сладкой курагой, изюмом, чуть забродившим дынным спелым духом, а по праздникам - бухарской халвой.
«Донжуанчик растёт», - улыбался однорукий учитель Алишер, тайно вздыхавший по тёте Марусе, но так за все годы её с Димкой затянувшейся эвакуации и не решившийся за ней поухаживать.

После того, как уехала Гуля, Димка поцеловал Валюшу. Она надула губки, будто собиралась заплакать, но не заплакала, а побежала к девочкам, и Димка подслушал, как она рассказывает подругам об этом происшествии. И в рассказе том были нотки хвастовства, поданные Валюшей в качестве справедливого гнева и возмущения «гадким мальчишкой». Но что-то Димке подсказало, что не так уж это ей неприятно.
Перецеловав по разу, а то и по два всех окрестных девчонок, до которых он мог дотянуться своим малым ростом, Димка понял одну нехитрую истину: они, эти вкусно пахнущие создания, совсем не сердятся на него, а даже очень рады поцелуям. Девочки, все как одна, нарочито фыркали, кокетливо дёргали худыми плечиками и бросали ему на выдохе: «Дурак!» Но «мелюзгой» на русском и узбекском дразнить его перестали.
- Я тебе больше не нравлюсь? - спросила однажды чернобровая смешливая Фарида.
- Почему? Очень нравишься! - ответил Димка.
- Но ты меня только один раз поцеловал, а Гузаль два.
Димка вытянул губы и чмокнул её в золотистую щёку.
Фарида вздохнула и, помолчав, сказала с упрёком:
- А Гузаль ты в губы поцеловал!
Димка этого не помнил.
Получив выклянченный поцелуй в губы, счастливая Фарида умчалась к маленьким сёстрам хвастаться, что у неё теперь есть жених.

- Что ж ты будешь делать, горе моё? - качала головой тётя Маруся. - Тебе придётся на всех на них женится!
- Ну и женюсь! - гордо задрав нос, отвечал Димка. - Дядя Алишер рассказывал, что у его знакомого несколько жён!
- Да как мы их всех прокормим? - смеялась тётя Маруся. - Одна Зулхумар ест больше, чем мы с тобой вдвоём!
- Да уж! - подхватывал Алишер. - Здесь, брат, восток. Посмотрел на девушку - женись! А уж поцеловал - считай, что свадьбу сыграл.
- Правда? - изумился Димка. - Я сейчас Аню люблю. Я её три раза поцеловал. Это значит, три раза женился?
Алишер захохотал:
- А на прошлой неделе ты мне рассказывал, что не можешь выбрать между Любой и Мадиной. Эх, Маруся, увозить надо парня, пока, и впрямь, не «сговорили».
Тётя Маруся кивала, отшучивалась, сама же с какой-то тоской думала о возвращении.
Родственников в Ленинграде не осталось - те, что были, не пережили блокаду. Дворничиха баба Нина прислала ей письмо в конце сорок третьего, что дом их в Якобштадтском переулке цел, хоть от фугасной бомбы и сгорел флигель с прачечной, и что комната их стоит пустая, ждёт возвращения. Тётя Маруся рыдала сутки над письмом, а соседи даже начали было собирать их с Димкой в дорогу, раздобыв плетёный короб и утрамбовывая его дно всем, чем были богаты, по широте души - от красно-бурого верблюжьего одеяла до мешка с изюмом. Но тётя Маруся всё откладывала поездку, ссылаясь сначала на то, что Димка маленький, и неизвестно, как в Ленинграде с работой, и да надо бы сначала дождаться полной нашей победы. Бабушка Нилуфар гладила её по голове и уговаривала остаться насовсем. Тётя Маруся вздыхала, мотала головой и выдавала не то стон, не то хрип, но тем не менее ещё на пять с половиной лет после прихода того самого письма задержалась в гостеприимном Ташкенте.

Уже и бурно отпраздновали победу, и всем двором встретили вернувшихся с фронта соседей, а тётя Маруся всё медлила и медлила с возвращением в Ленинград, словно больше всего на свете боялась войти в ту самую комнату, где родилась, выросла и была так счастлива.
- Учиться тебе надо, Маруся, - убеждал её Алишер. - Не всю же жизнь на машинке клавиши отбивать. Ты вот геологом стать хотела.
Тётя Маруся вздыхала, понимая, что он прав и надо поступать в институт - и непременно в ленинградский Горный, где до самой смерти преподавали её отец и мать, но всё тянула и тянула с отъездом. Когда же Димке пришло время идти в школу, она списалась со своей старенькой учительницей, ставшей к тому времени директором, и получила ясный ответ: будет для Димки место в первом «Б» классе, собирайте чемоданы.
Но чемоданы тётя Маруся собирать не спешила, всё отшучивалась: что, мол, с собой брать-то, разве что единственное платье да племянниковы портки, остальное не нажили. А перед самым отъездом Димка сломал руку - прыгал с мальчишками с крыши кособокой чайханы и неудачно упал. Тётя Маруся словно ждала этого сигнала, ухватилась за него, как за соломинку, продала билеты на поезд и всё хлопотала над Димкой, точно соседская дворняга Брахмапутра над единственным выжившим щенком. Нет, нельзя малыша в таком состоянии никуда везти, ему нужен покой!  И точка.

* * *

В первый класс Димка пошёл в ближайшую к их дому русскую школу, стоявшую в узком проулке рядом с рынком. Читать он научился давно, сначала по вывескам на домах, потом по газетам, и к семи годам перечитал все русские книги, какие раздобыл у соседей во дворе. В этот список вошёл «Справочник медицинской сестры», «Дон Кихот», «История пунических войн. Том 3» и «Телефонная книга Ташкента за 1935 год». Правда, он бы не поклялся, что всё понял, особенно в «Дон Кихоте», но это его ничуть не смущало.
В школе Димке было скучно. Оказалось, что он единственный в классе умеет бегло читать, одинаково хорошо по-русски и по-узбекски. Полгода мусолить азбуку с малышовыми картинками было дня него сущей пыткой, и он тайком от учителя листал истрёпанное, зачитанное до дыр толстовское «Детство Никиты» - подарок дяди Алишера и бегал на перемене в школьную библиотеку. «Взрослые» книжки суровая толстобокая библиотекарша Матлюба Фархатовна младшим школьникам на дом не выдавала (даже за халву), и Димка брал их в читальный зал. «Графиня де Монсоро» захватила его полностью, хотя местами и была скучна, и он искренне не понимал, почему Матлюба Фархатовна считает, что ему читать ещё рано. Там ведь нет того, о чём шептались мальчишки, а друг Мансур убеждал, что видел собственными глазами, когда его старший брат Турсун «зашёл за ковры с кондукторшей Алёной». «Анна Каренина» далась не сразу, но Димка научился проглатывать абзацы, которые не понимал, и останавливаться на главном - на любви. А Пушкина он открыл для себя заново и удивился - читал ведь всего год назад, в шесть лет, а вот перечитывает сейчас и всё-всё понимает - и о любви, и о женщинах. Наверное, вырос. Каждый раз, открывая какое-нибудь стихотворение, Димка представлял, что это написал он, а вовсе не Пушкин, и видел себя подбирающим рифму - конечно, такую же, как у Александра Сергеевича. И ещё ясно представлял себя стоящим на камне на берегу Салара и полушёпотом читающим пушкинские строки какой-нибудь девочке, и та непременно ахает: «Как талантливо!» А Димка небрежно бросает ей: «Сырые ещё, перепишу».
Так, незаметно для себя самого, он начал писать стихи. Но показать их не осмелился никому, с завистью отмечая, что у Пушкина получается лучше.

Мальчики учились от девочек отдельно. Девчоночьи классы находились в соседнем здании, служившем в военное время складом. Окна были маленькими, узкими, в помещении стоял полумрак, и Димка, в первый школьный день прибежавший посмотреть на учениц, никак не мог их разглядеть. Только когда школьницы шумным выводком высыпали на переменке во двор, он обомлел от их количества и замер от тихого восторга. Нарядные, в белых фартуках с крылышками, они чертили классики и прыгали, задевая пятками краешки платьиц. Димка всё смотрел и смотрел на девочек и никак не мог определить, какая же из них ему больше нравится. И снова пришёл на следующий день, и опять не смог выбрать. Они все были красивы, легки, сладкоголосы, а мрачное здание младшей школы придавало им некий книжный ореол романтизма и монастырской тайны. Друг Мансур считал, что их просто зачем-то держат в здании, но ничему не учат, и правильно делают: скрести до блеска казан, ощипывать птицу и подметать двор они и так умеют.
К концу сентября Димка, как сам сформулировал, решительно влюбился. «Решительно» - потому что решил и влюбился. Ведь время шло, и надо было делать нелёгкий выбор.
Её звали Роза, она была из большой татаро-узбекской семьи и отличалась от других девочек тем, что не гонялась по двору, как угорелая, а скромно стояла в сторонке и непременно что-то жевала. У неё было персиковое лицо, бархатные конские ресницы, румянец крупным вишнёвым мазком убегал куда-то за ухо, а волосы вились чёрными блестящими колечками и напоминали Димке подгоревший на шампуре лук. И вся она, такая «съедобная», мягкая, так и просилась, чтобы он, Димка, в неё влюбился.
На этот раз он совершил все действия в обратном порядке: сначала поцеловал Розу (поднявшись на цыпочки, потому что она была выше на целую голову), потом объявил, что она его дама сердца, и уже затем представился. Девочка на поцелуй сначала не отреагировала - вероятно потому, что не знала, как на это реагировать, потом проглотила то, что жевала, и потрогала его светлые волосы, торчащие из-под тюбетейки.
- Ай! Алтын джужа! - сказала она по-узбекски с интонацией бабушки Нилуфар. - Золотой цыплёнок!
И Димка понял, что это означает безоговорочное «да».

Он подарил Розе кусочек золотистой тесьмы, какой женщины обшивают края шаровар, и показал ей, как надо взбираться на чинару, чтобы, сидя на толстой ветке, бесплатно смотреть кино. Роза покорно пыталась залезть на бедное сутулое дерево, но, как ни старалась, ничего у неё не выходило. Она скользила сандалиями по отполированному сотней мальчишеских пяток стволу, кряхтела и с глубоким загрудинным выдохом съезжала вниз, попой на самые корни. Точно также тяжело вздыхало и дерево. Димка пробовал подсадить её, но не смог, а звать на помощь пацанов посчитал неправильным.
Недели через две он узнал, что ревнивая Фарида оттаскала соперницу за косы. А ещё через месяц Розу «сговорили», и она торжественно сообщила Димке, что теперь не сможет бегать с ним на берег Салара и таскать с базара непроданную алычу, потому что где-то в Юнусабадском районе живёт мальчик с необыкновенным именем Алмаз Закиров, которого она никогда не видела, но уже точно любит. Потому что мужей, даже будущих, надо обязательно любить.
Димка погоревал, но вскоре утешился Соней, продержавшейся в фаворитках до самых зимних каникул. И до конца первого класса было ещё несколько девочек. Мансур предложил ему завести специальную тетрадку и записывать туда их имена, чтобы не забыть, но Димка вспомнил строки стихотворения Навои, где говорилось о сладком яде забвения, и заявил приятелю, что ничего записывать не будет, потому что больше всего на свете любит сладкое.

А в июле, когда перезрелое ташкентское солнце нагрело камни на мостовых до такой температуры, что плюнешь - зашипит, как масло на сковороде, тёте Марусе приснился сон. Снилось ей, что она снова маленькая, бегает по ленинградской квартире босиком, ноги мёрзнут от холодного пола, и папа с мамой, живые и молодые, всё зовут её отмывать грязные пятки и ложиться в кроватку с белым хрустящим, принесённым с мороза бельём.
Подействовал тот сон на тётю Марусю, как пусковая кнопка, включившая сирену или какой другой титанический механизм. Два дня она носилась по улицам, лёгкая, как комочек хлопка, гонимый ветром, и всё никак не могла найти успокоения. А на третьи сутки решительно заявила: «Всё. Возвращаемся в Ленинград». И никакие уговоры друзей и увещевания бабушки Нилуфар действия не возымели. Срочно уволившись с работы и отправив телеграмму дворничихе бабе Нине, она купила два билета в плацкарту и, отрыдавшись на плечах всех ташкентских соседей, ставших родными, покидала свои и Димкины вещи в плетёный ивовый короб.

Провожали тётю Марусю с Димкой всем двором. Алишер привёз от газалкентских родственников барана, женщины сотворили божественный плов, а из купленного на базаре виноградного сахара приготовили нават, напекли фигурное печенье куш-тили и жжёными сахарными катышками угощали детишек, слетевшихся в их двор со всех окрестностей вместе с мухами.
«Прощание» началось с самого утра и закончилось к вечеру, за час до отхода московского поезда. Плакали, как водится. Даже дворняжка Брахмапутра очень к месту подвывала, не забывая таскать со скатерти всё, что плохо лежит. Бабушка Нилуфар привязала к ручке короба баул с завёрнутым в вощёную бумагу бешбармаком, уложила сдобные пирожки и курагу, сунула Димке в руки кулёк с жёлтыми сливами. И всё приговаривала:
- Ай! Алтын джужа! Золотой цыплёнок!
До вокзала пошли целой демонстрацией. Димкины «невесты» и «просто знакомые девочки», количество которых в торжественном эскорте постоянно менялось, тянулись шлейфом до самого перрона. Он хотел было перецеловать их всех (чтоб запомнили), но проводница, похожая на взлохмаченную ворону, гаркнула на тётю Марусю, чтобы все занимали места согласно купленным билетам, а родственники и прочие «не нагнетали обстановку». И от поцелуев Димка воздержался. Пацанов тоже было много, но он обнял только Мансура и клятвенно пообещал приехать погостить на следующие каникулы, прибавив шёпотом, что если тётя Маруся не даст денег на билет, то он сам прибудет в Ташкент под вагонным брюхом - а что, ему не страшно, он же родился на железной дороге.
Бабушка Нилуфар долго мяла Димку в беспокойных руках, словно лепила из теста чучвару, поправляла на нём тюбетейку и, не выдержав и пустив из одного глаза слезу, напоследок проговорила: «Ок йул!» - «Белой дороги!» Поезд тронулся, оставив позади гостеприимный солнечный Ташкент и такие же солнечные, яркие, слепящие, как фонтанные брызги, детские воспоминания.

* * *

Дорога, и правда, оказалась «белой». До Москвы поезд шёл три дня, два из которых - через степь, белёсо-седую, выжженную, с ломкой гривой ковыля, мелькавшего за окном, пучками кустов бобовника и спиреи да редкими корявыми саксаулами. Хлопковые поля тянулись бесконечными полосатыми матрацами, бело-коричневыми, с мелкими пёстрыми кляксами женщин, собиравших урожай. Димка вспомнил, как почти год назад, в сентябре, их класс отправляли на грузовичках на сбор хлопка, - всех школьников до едина, даже первоклашек, как собирал он ватные фонарики в большую наволочку, привязанную к спине, и как болели потом пальцы и трудно было держать на уроках перо.
Тётя Маруся грустила, всю дорогу смотрела в окно, вспоминая, как восемь лет назад ехала в Ташкент с любимой сестрой, и изредка позволяла Димке поить себя чаем. Он наливал кипяток из стоящего у тамбура залатанного титана в большую железную кружку и, гладя тётю Марусю по голове, читал ей что-нибудь из Пушкина. Тётя Маруся всхлипывала, прижималась губами к белым кудрям племянника и в который раз повторяла: «На родину едем, в Ленинград».

Дорогу от Москвы до Ленинграда Димка почти не запомнил: перед самым отправлением тётя Маруся купила на Ленинградском вокзале «Занимательную энциклопедию», и Димка нырнул в неё с головой. Он с восторгом читал и старался запомнить всё подряд: как образуется исток реки, как горит хвост кометы и как муравьи доят тлю. А рано утром, с трудом соображая, где он и что с ним происходит, Димка выглянул в окно и увидел серую пелену тумана, а в нём, как в кумысе, плавали люди с баулами и чемоданами, и взволнованный голос тёти Маруси произнёс: «Мы приехали».
Московский вокзал дыхнул в лицо тёплой сыростью и гостеприимно распахнул громоздкие чугунные ворота на шумную и суетную площадь Восстания. Город поразил Димку количеством людей, одетых в шерстяные пиджаки - по узбекской зиме, и множеством пятиэтажных домов, каких в Ташкенте не было, и ещё тем, что на улицах ездили, в основном, автомобили и ни разу не встретился ишак. Обычная ленинградская августовская погода показалась ему чересчур холодной, а вот дождь невероятно понравился: в Ташкенте бы так - много луж, целые реки на мостовой, и так сладостно-утробно журчит поток, кружась воронкой и убегая в щербатую решётку люка!
Тётя Маруся долго стояла напротив своего старого дома в Якобштадтском переулке, вглядываясь в тёмные глазницы окон их комнаты на четвёртом этаже, и всё не решалась перейти улицу и толкнуть дверь парадной. Наконец высокая тощая старуха в длинном фартуке окликнула её из подворотни, и тётя Маруся, ахнув и прошептав Димке, что это и есть та самая дворничиха баба Нина, бросилась той на грудь.

Из соседей по коммуналке, помнивших их семью, выжила только Ольга Романовна. Два её сына погибли на фронте, а дочь жила с мужем в Москве. В четырёх других комнатах обосновались три новых семьи, подселённые на освободившуюся жилплощадь уже после войны. Комнату тёти Маруси отстояла у ЖЭКа баба Нина, написав заявление «куда надо», что, мол, точно знает: сын геройски погибшего танкиста Фёдорова и его родственница Мария Ивлева вот-вот вернутся из эвакуации.
В комнате, несмотря на то, что замок на двери был сломан, почти все вещи сохранились целыми. Паркет остался лишь под шкафом и тяжёлым чёрным диваном, в центре его не было - соседи разобрали в блокаду и стопили в буржуйке. Ещё не хватало ореховой этажерки, но книги и перевязанные голубой ленточкой письма, которые на ней были, аккуратной стопочкой виновато лежали на подоконнике.
Тётя Маруся выдала Димке тряпку, и они в четыре руки принялись за уборку. Пыли, скопившейся за долгие годы их отсутствия, было много. Тётя Маруся сосредоточенно молчала, и Димка не решался приставать с вопросами - чувствовал, что её полностью захватили воспоминания. Она поочерёдно брала в руки то отцовы очки в потрескавшимся кожаном очечнике, то вышитую мелким бисером плоскую театральную сумочку матери, то фотографию в толстой раме, где они со старшей сестрой, Димкиной матерью, сидят, прислонив друг к другу головы, и смотрят куда-то вдаль, такие счастливые, юные и круглолицые. И лишь когда Димка заметил, что тётя Маруся остервенело пытается оттереть тень от латунной ручки на белой филенчатой двери, подошёл и осторожно тронул тётю за плечо:
- Ты поплачь, тёть-Марусечка.
Тётя Маруся обняла Димку и, уткнувшись лбом в его рубашку, беззвучно проревелась.

Ленинград показался Димке городом с другой планеты. Невероятным, немыслимо красивым, большим, немного печальным. Всё было иначе, чем в Ташкенте. Неяркие краски домов и лиц, сизое в рваный голубой просвет небо и лужи, аккуратные, как бухарские лепёшки, напоминали о том, что в этом городе надо заниматься совсем другими вещами, чем в Ташкенте, - например, писать грустные стихи, вздыхать и умирать от неразделённой любви к кому-нибудь. Как Пушкин. Собак было очень мало, и лаяли они интеллигентно, не брехали впустую, а словно что-то говорили, но не настойчиво, а так, «к слову». Двери квартир запирались на ключ, что было совсем странно. Люди не останавливались посередине улицы поговорить, а, даже если знали друг друга, кивали, слегка наклоняя головы, и спешили дальше. Только мальчишки в узбекских тюбетейках были такие же, как в Ташкенте, и в первый же день дворового знакомства показали Димке окрестности со всеми подворотнями и лазами и научили жевать вар, который кровельщики разводили в чумазых железных бочках, похожих на гигантские осиные гнёзда.
Но самое главное отличие было, конечно, в запахах. Родной ташкентский дворик говорил ароматами кухни, кунжутным маслом, прогретым до чёрного дыма, растопленным курдючным жиром, угольной сажей, вывешенными на просушку ватными матрасами-курпачами, мокрой шерстью, кислым молоком. И ещё иногда терпким клеем, которым бабушка Нилуфар промазывала бумажные ленты для кассового аппарата - от проклятых мух - и выкладывала во дворе, от чего тот становился похожим на маленькое полосатое хлопковое поле.
Ленинградский двор покорил Димку сладковатым запахом подмоченных дождём дров, которые все соседи хранили под хлипким брезентовым навесом, помечая их номерами квартир. Невероятно пьянил аромат опилок, вылетающих брызгами из-под двуручных пил, густой запах сапожной ваксы, витавший рядом с будкой чистильщика обуви, которого все называли почему-то «айсор». И ещё дух горящего металла, исходящий от искр ножей и ножниц, сопровождаемый басовитым протяжным криком-песней точильщика: «Ножи точу, бритвы пра-а-а-авлю!»
На второй день по приезду Димка случайно вышел к Фонтанке, а оттуда к Никольскому собору, ярко-голубому, праздничному, словно отороченному белым пенным кружевом, и стоял долго-долго, обомлев от красоты, не решаясь подойти ближе. И только когда какая-то сердобольная женщина спросила его: «Ты что плачешь, мальчик? Случилось что?», вдруг опомнился и побежал со всех ног к дому.

Тётя Маруся в оставшуюся до начала учебного года неделю сводила Димку в Эрмитаж и Артиллерийский музей. Царские покои, безусловно, произвели на него впечатление, но всё же меньшее, чем Александровская колонна, которая стоит себе на Дворцовой площади и почему-то не падает, хотя ленинградский ветер с Невы может свалить что угодно. С трудом достав билеты в Кировский театр, они вдвоём сходили на «Аиду» в исполнении гастролирующей киевской труппы. «Аида» Димке совсем не понравилась, зато огромная театральная люстра просто околдовала его. Он завороженно смотрел на неё, медленно гаснущую, и с нетерпением ждал антракта, когда она снова оживёт. И представлял, как вырастет и непременно придёт сюда работать - нет, не артистом, не дирижёром, а протиральщиком люстры, как будет стоять на высоких лесах и нежно перебирать в пальцах её хрустальные нити и гладить гранёные шарики, так похожие на сахарные леденцы. И аплодировал он вместе со всеми, и вдохновенно кричал: «Браво», но только ей, ей, люстре! А когда на выходе из театра тётя Маруся произнесла: «Это было божественно!», Димка совершенно сознательно с ней согласился. Да. Это, действительно, было божественно!

* * *

Первого сентября было ветрено, но довольно тепло. Тётя Маруся отвела Димку на школьный двор, где ровным квадратом выстраивались ученики в отутюженных гимнастёрках, и начищенные пряжки их ремней, поймав редкий ленинградский солнечный луч, блестели и слепили глаза. Остаться до конца торжественной линейки она не смогла: у неё тоже был первый день на новой работе в машинописном бюро. Поцеловав племянника и проверив, не забыла ли она положить ему бутерброды в портфель, тётя Маруся побежала на трамвайную остановку.
Димка смотрел на стриженные затылки впереди себя и думал о том, что за полторы недели пребывания в Ленинграде так и не познакомился ни с одной девочкой. В его дворе обитали две близняшки, с одинаковыми птичьими лицами и испуганными круглыми глазами, но они выходили гулять только с сурового вида дедом в военном кителе, и приближаться к ним не было особого желания. Ещё постоянно вертелось под ногами несколько дошколят, но девичий народец, не знавший ещё школьной парты, Димку совсем не впечатлял.
- А девчоночьи классы где? - шёпотом спросил он парнишку, стоящего рядом.
- Они в 283-й все, - ответил мальчик.
- А это далеко?
- В конце улицы.
Димка взглянул на директрису, стоящую под большим портретом Сталина и призывающую достойными отметками встретить новый учебный год.
- Я сейчас, быстро… - шепнул он всё тому же мальчугану.
- Мне-то что? - равнодушно пожал плечами мальчик.
Димка протиснулся к воротам и, выйдя на улицу, со всех ног припустил по мостовой. Добежав до сквера в конце улицы, он приник к прутьям ограды и начал разглядывать девочек, построенных, так же, как и в его школьном дворе, буквой «П» в два ряда. Речь директрисы была похожа на ту, что он только что слышал в своей школе. Через минуту зазвонил колокольчик, и ученицы под бодрый марш медленно потекли в распахнутые двери, семеня и постоянно натыкаясь на спины друг друга.
Больше всех Димке понравилась рыженькая. Её косички, завязанные баранками у маленьких розовых ушей, отливали на солнце медью, а круглое мраморное личико, усыпанное веснушками, было трогательным и нежным. Одно только огорчило Димку: на шее девочки висел пионерский галстук. Это, к величайшему Димкиному сожалению, было неоспоримым доказательством того, что она его, второклассника, в упор не разглядит. Такие уж они, девчонки - младших пацанов за кавалеров не считают. Да и за людей иногда тоже.
Димка с горечью подумал, что между ним и рыженькой как минимум два года разницы. Она, наверное, в четвёртом, а то и в пятом классе, и эта пропасть в возрасте показалась ему вопиюще гигантской, неправильной, не оставляющей ни единого шанса на успех. Так что можно было не тратить время впустую. Димка ещё раз взглянул рыжей вслед, увидел её худенькую спину, перетянутую лямками белого фартука, и облегчённо вздохнул: со спины она даже и некрасива.
Лица других девочек мелькали так быстро, что выхватить в их веренице симпатичную мордашку оказалось не так-то просто. Одна из первоклашек издали показала ему язык, и Димка сначала возмутился, но тут же сообразил, что, возможно, она так выказывает ему знак внимания, и скорчил в ответ обезьянью рожицу. Девочка хмыкнула, передёрнула плечами и, гордо подняв голову, удалилась. Димка понял, что вот так, наспех, подругу выбрать сложно. Самое правильное было бы вернуться в свою школу, а после уроков уже подойти к делу серьёзнее. Как - Димка пока не придумал, знал лишь, что выбор - дело вдумчивое.

Когда он вернулся к школе, оказалось, что всех уже развели по классам.
- Что ж ты опаздываешь, милок? - вздохнула сердобольная гардеробщица и указала ему путь на третий этаж, где находился его 2й «Б».
Димка поблагодарил и помчался наверх, перепрыгивая через две ступени.
Дверь в класс была немного приоткрыта. Учителя не было. Мальчишки гудели, плевались из трубочек, хлопали по головам друг друга учебниками. Димка с досадой подумал, что совсем никого из них не знает, и надо войти и выдержать как минимум пулю в лоб из жёваного катыша промокашки и автоматную очередь ядовитых колкостей. Ну и пусть! Он-то им ответит, не лыком шит! Но, как назло, все удачные русские остроумные выражения выветрились из его головы, оставив лишь неприличные узбекские словечки. А ими, чуяло его сердце, отвечать бесполезно - не поймут и обсмеют ещё больше.
- Новенький? - прошелестел над ухом ласковый женский голос.
Димка обернулся. Молодая учительница смотрела на него огромными тёмными глазами. Подмышкой у неё был рулон с картой.
- Боишься зайти в класс? - так же ласково спросила она.
Дыхание у Димки дёрнулось и остановилось. Он молча кивнул.
- Я тоже.
Она заправила прядь чёрных волос за ухо и подмигнула Димке.
- Что вы тоже? - ошарашенно переспросил он.
- Я тоже новенькая. И тоже боюсь зайти в класс.
Учительница улыбнулась ему и заглянула в щёлку.
Она показалась Димке ангелом, каких рисовали узбекские расписчики тарелок - смуглая кожа, высокие скулы, большие черносливовые глаза - чуть раскосые, вытянутые, уходящие уголками к самым вискам. Короткая стрижка «каре», какие носили женщины в ташкентской администрации, казалось, была создана специально для неё - открывала уши, похожие на маленькие фаянсовые пиалы, с круглыми красными серёжками на золотистых мочках, и шею - тонкую, чуть покрытую нежным пухом у самой кромки волос. И руки - с тонкими загорелыми запястьями и пальцами, длинными, как в у пианисток… И вся она, в светлой блузе и узкой тёмно-серой юбке, схваченной на тонкой талии пояском, напомнили ему иллюстрации к «Бахчисарайскому фонтану».
- Как тебя зовут? - шепнула она Димке.
Димка, плохо соображая, всё любовался и любовался её лицом.
- Алтын джужа, - с трудом выговорил он, боясь моргнуть. Потому что если моргнёшь - она может исчезнуть. Уже бывало так.
- Как ты сказал? - она повернулась к нему, и Димка уловил запах духов, каких-то необыкновенных, напомнивших ему лавку фруктов и пряностей дядюшки Фаруха на углу их ташкентской улицы. Димка почуял аромат апельсинов, вспомнил, как они оранжевой горкой лежали на деревянном лотке; и бергамота  - тонких веточек с длинными тёмно-зелёными листьями, связанных ниткой; и разложенных на льняной салфетке рифлёных коричневых зёрен кардамона. И ещё что-то вкусное, неуловимое. Так, вероятно, пахла нарисованная Зарема из «Бахчисарайского фонтана».
- Извините,  - запнувшись, сказал он. - Это по-узбекски. Золотой цыплёнок…
- Золотой цыплёнок? А на самом деле? - её глаза лукаво смеялись.
- Дима Фёдоров.
- А меня зовут Ольга Саяновна. Ну, пошли, Дима Фёдоров. Вместе не так страшно, правда?
Димка хотел было ответить, что ему совсем не страшно, подумаешь - новые одноклассники, но никакие слова не приходили в голову.
Ольга Саяновна толкнула дверь. Гул сразу стих.
- Вас ни на минуту нельзя оставить!

Димка плохо помнил, как его представили классу, как он сел с кем-то белобрысым и ушастым, пахнущим дымом от пистонов, и как выходящие к доске ребята рассказывали о проведённых каникулах. Он всё смотрел и смотрел на Ольгу Саяновну и не мог никак оторваться. Она была так непохожа на ленинградских взрослых женщин. Её восточные скулы и глаза, цветом похожие на вар, который научили его жевать здешние мальчишки, и золотистая от загара кожа, и дёготно-смоляные волосы - всё напомнило ему родной Ташкент.
Ребята по-одному выходили к доске, что-то говорили. Когда очередь дошла до Димки, он подошёл на ватных ногах к карте, ткнул негнущемся пальцем в республику Узбекистан, не очень заботясь, попал ли палец в Ташкент, и тихим осипшим голосом поведал об их дворике, о хлопке, о базаре Чорсу, о бабушке Нилуфар, Мансуре, дворняге Брахмапутре и друзьях по первому классу. Он говорил без остановки, словно чувствуя потребность помочь ей заполнить урок. «Я тоже боюсь», - вспомнил он её слова в коридоре. И он, Димка, просто обязан был защитить её, сделать так, чтоб ей не было страшно, заслонить от злодея, от целого татаро-монгольского ига, а лучше - от дракона. Вот бы он залетел сейчас в окно, и все бы испугались, а Димка взял бы указку в руки и, как Д'Артаньян шпагой, заколол бы врага! И бросил его огнедышущую тушку к Её ногам…
Ольга Саяновна кивала, задавала ему какие-то вопросы про Ташкент, Димка отвечал, краем глаза выхватывая из-под учительского стола её ступню в туфельке с квадратной пряжкой и коленку, обтянутую чулком карамельного цвета.
Потом ещё что-то происходило. Был второй урок, третий…

- Дима, почему ты не идёшь домой? Или играть в футбол с ребятами? - голос Ольги Саяновны заставил Димку встрепенуться. Где-то на улице раздался звон выбитого стекла, мальчишеский крик и следом заливистый милицейский свисток.
- Я иду… - ответил Димка, подхватил портфель и, направился к выходу, плохо соображая, что сейчас с ним происходит.
У двери он остановился и вдруг осмелел:
- Ольга Саяновна?
- Да.
- Ольга Саяновна… - он произносил её имя, как любимое стихотворение Пушкина, на полувдохе, наслаждаясь его звучанием и желая вновь испытать удовольствие от его повторения. - Ольга Саяновна… А можно вас спросить?
- Конечно.
- Ольга Саяновна… А вы замужем?
…И выдохнул, зажмурив глаза и боясь услышать ответ.
- Да, я замужем. А почему ты спрашиваешь, Золотой цыплёнок?
Она произнесла «Золотой цыплёнок» так тепло, что у Димки несомненно перехватило бы дыхание, если бы не холодное, змеиное, жужжащее слово «замужем», сказанное на полсекунды раньше. Он почувствовал, как оцепенели кисти рук, и сжал ручку портфеля так крепко, что костяшки пальцев побелели.
- Я так просто…
Он зачем-то кивнул и выбежал из класса.

На Фонтанке Димка долго вглядывался в тёмную муть воды, навалившись животом на гранитную ограду у Измайловского моста, и ни разу не вспомнил, как хотел после уроков бежать к женской школе смотреть на девочек. Что-то произошло с ним сегодня, что-то невероятное, а что - он и сам бы себе ответить не смог, лишь смотрел на водную рябь и суетящихся уток, сверху напомнивших ему лузгу от семечек, и пытался унять отчаянно колотящееся сердце, отдающее горячими ударами в виски.

* * *

Ольге Саяновне Золхоевой накануне Первого сентября исполнилось двадцать шесть. Она была ровесницей тёти Маруси, разве что на неделю младше той. Закончив педагогический институт в Иркутске и отработав учителем по распределению четыре года в забытом богом селе Манзурка на речушке с таким же почти танцевальным названием, она к своему безудержному счастью перебралась в Ленинград. Муж отбывал службу с инженерным десантом на строительстве какого-то завода в дружественном Китае, писал ей длинные пространные письма, из которых она не могла понять, здоров ли он и скоро ли приедет, и изредка слал с оказией посылки, в которых бумажные веера и атласные нижние сорочки соседствовали с кусачими носками из собачьей шерсти и грубой выделки кожаными сумками на задубелых негнущихся ремнях.
Жила Ольга Саяновна в комнате покойной родственницы, через улицу от школы, в красивом доме с башенкой и цепочкой сквозных дворов-колодцев, словно пищевод петлявших во внутренностях двух-трёх одинаковых пятиэтажек, спаянных между собой позвоночниками внешних стеклянных лифтов. Одежды у неё было мало, но она умудрялась перешивать присланные мужем ночные сорочки в элегантные блузы с бантом, и носила их всегда неизменно с одной серой юбкой, ушитой точно по фигуре.
Приехав в Ленинград, она первым делом остригла длинную косу, отдавшись на волю и фантазию соседки по квартире парикмахерши Зоси, - этим хотелось ей «узаконить» новый этап в жизни. Стрижка «каре» невероятно преобразила её, сделала грубоватые черты тоньше, пикантнее, а глаза, которые она считала единственным своим неоспоримым женским достоинством, ярче и выразительней.
В новой мужской школе старый костяк учителей встретил её настороженно, но Ольга Саяновна и не рассчитывала на другой приём: кто она, деревенская учительница со штампом забайкальской национальности на лице, по сравнению со столичными (ну, или почти столичными) педагогами? Для «боевого крещения» класс ей выделили «хулиганистый». Так, по крайней мере, считали коллеги, но Ольга Саяновна сумела найти к ученикам подход. Он, этот подход, заключался в том, что она, рискуя своим учительским авторитетом, позволяла мальчикам не отвечать невыученный урок, но лишь с условием, что перед началом занятий они у неё «отпросятся». То есть подойдут и честно предупредят, что не готовы. За эту честность Ольга Саяновна не вызывала к доске, но на следующей день «отпрошенные» обязаны были ответить ей задолженный материал, и судила она уже по всей строгости.
Мальчики в классе были шумные, но любознательные, и Ольга Саяновна с удовольствием эту любознательность в них культивировала, принося в класс книги о путешествиях и отрывая по пять минут от какого-нибудь урока на рассказ о великих первопроходцах и открывателях новых земель. Ребята слушали внимательно, глаза их горели. А неделю назад выяснилось, что один мальчик - Дима Фёдоров - все эти книги читал. Она сначала не поверила, но он с лёгкостью пересказал биографии Крузенштерна и Лисянского, с точностью указав на карте маршруты их путешествий. В восемь лет читать книги для взрослых она считала неправильным, ведь должно же быть у ребёнка детство. Но говорить об этом с учеником или его тётей не стала - привычка к чтению, что ни говори, не относится к разряду вредных. Узнав, что он круглый сирота, да ещё приехавший в Ленинград из Узбекистана, Ольга Саяновна решила побольше говорить с ним. Немного тепла ребёнку не помешает, а разговаривать с Димой, и правда, было занятно. Он выделялся среди других мальчишек своими взрослыми суждениями, недетской взвешенностью размышлений о жизни и неистовой любовью к поэзии - той поэзии, которую любила она сама и которая также, как и, наверное, ему, помогала забыть, что она потеряла в войну отца и мать, и так же, как этот южный мальчик, приехала в чужой, незнакомый, вечно дождливый город.
Так понемногу беседовали они, и её искренне радовало то, как он умеет слушать, затаив дыхание, как шевелятся его длинные реснички и прыгают искорки в глазах. И Ольга Саяновна неизменно думала том, что так мог бы сидеть напротив и слушать её сынишка, которого ей ещё не привелось родить, но ведь не поздно ещё, не поздно! Скорей бы вернулся муж! И Ольга Саяновна, поговорив с Димой, шла в учительскую, доставала перо и лист бумаги и писала мужу неизменно одно и то же: приезжай мол, хотя бы на денёк, очень соскучилась. Потом брела домой, улыбаясь сама себе, проигрывая в голове сцену встречи мужа и часы близости с ним. А вспоминая прошедший день, радовалась, что подарила немного тепла смышлёному золотоволосому ташкентскому мальчугану, трогательному и впечатлительному - такому, каким непременно будет её родной сынок.

* * *

Димка стоял за косяком дома напротив школы и наблюдал за Ольгой Саяновной. Так он делал каждый день. Кипела осень, роняя под ноги резные жёлто-алые листья, и голубое с рваным облачным хлопком небо в который раз говорило о том, что надо однажды решиться и подойти к ней.
Ольга Саяновна улыбалась каким-то своим мыслям, и Димка фантазировал, что она вспоминает их сегодняшний разговор о море Лаптевых и об Арктике, и тоже начинал улыбаться, смущённо пряча нос в воротник суконного пальтишка.
И он решился.
- Ольга Саяновна, я провожу вас до дома, можно? Вы так интересно рассказываете, - Димка догнал её и, не смея поднять на неё глаза, пошёл рядом чуть впереди.
Ольга Саяновна вздрогнула, вернулась из своих мыслей на землю.
- Конечно, Дима. Если хочешь…
Заговорили о Пушкине. Димка не стал пугать её знанием наизусть стихотворений о любви, лишь прочитал кусочек из «Руслана и Людмилы».
Она подхватила, принялась рассказывать, как они в иркутской школе, классе в седьмом, ставили спектакль, и как ей очень хотелось сыграть Людмилу, но учительница отдала ей роль колдуньи Наины.
Димка наблюдал за ней, чуть повернув голову. Как же просто было бы, если она была девочкой, его ровесницей! Он бы подошёл и поцеловал. И даже объяснять бы ничего не стал. А как тут подойдёшь к ней, к учительнице? От одной этой мысли у него побежали мурашки по всему телу. Ольга Саяновна - такая нежная, ласковая, лучшая из всех на земле! Вот если бы она была ученицей, пусть даже набитой дурой! Самое большее, что грозило бы ему после сорванного поцелуя, - удар портфелем по голове и презрительное «Дурак!» Да он бы и стерпел. Но как, как, как подойти к взрослой женщине? В глубине души Димка понимал, что разрушит всё, построенное между ними, - и разговоры, и Пушкина, и это сказочное: «Ты хочешь что-то спросить, Золотой цыплёнок?»
Нет, он решительно умрёт на месте, если когда-нибудь поцелует её!

Димка начал по-особому присматриваться к тёте Марусе. Стараясь, чтобы та не обнаружила его интерес, он наблюдал, как она собирается утром на работу, бегая в одной сорочке по комнате и спешно вытаскивая тряпочки-папильотки из волос; как, приоткрыв рот, красит губы рыжей помадой, а потом промокает их кусочком газеты; как оглядывает себя в зеркале, проводя пальцами под высокой грудью. Точно так же, думалось ему, проходит утро Ольги Саяновны. Она, наверное, тоже спешит и также прикасается ладонями к телу, поправляя шёлковую блузу. И вдруг нестерпимо захотелось взглянуть! Забраться на подоконник и подглядеть. Но Димка, конечно, понимал, что быть пойманным за подглядыванием ещё страшнее, чем познать позор от поцелуя.

Он с виртуозностью агента из шпионского фильма раздобыл об Ольге Саяновне все сведения, какие только мог, - от двух старушек-сплетниц, живущих с ней в одном дворе, от гардеробщицы бабы Фроси, любящей поболтать, от лопоухого первоклассника Петюни, внука её квартирной соседки. И ещё понемногу - из подслушанных возле учительской разговоров. Хотелось знать о ней всё, и каждый раз, узнавая что-то новое, сердце его подпрыгивало одновременно от радости и ревности. От радости - потому что она как будто становилась ближе, а от ревности - потому что та же баба Фрося или Петюня стали ближе к ней чуть-чуть раньше.
- Ты что-то, золотой мой, совсем с девочками не дружишь? - заметила как-то тётя Маруся. - В Ташкенте у тебя толпа невест была, а тут никого. Или подменили мне тебя в ленинградском поезде?
- Они все кикиморы, тёть-Марусечка.
- Ну уж прям-таки и все?
- Поголовно.
Димка старался не говорить с тётей об Ольге Саяновне. Само произношение имени было невероятно тяжело, как будто он сейчас выдаст себя голосом. Да и само имя у неё - хрупкое, как та самая хрустальная люстра в Кировском театре, что кажется  - разобьётся со звоном где-то посередине между именем и отчеством. Димка таращился на соседку по квартире Ольгу Романовну и никак не мог понять, как человек с таким старым и некрасивым лицом, исполосованным вдоль и поперёк морщинками, точно скомканная промокашка, может носить имя Ольга. Решительно никак! Отчество же Ольги Саяновны - такое непривычное для слуха, вновь и вновь заставляло его открывать школьный географический атлас и подолгу разглядывать горы Саяны, жёлтой змейкой притаившиеся на юге Сибири.
Однажды Димке посчастливилось украсть её фотографию. Это была поистине удача, о которой он и не мечтал. Директор школы обязал всех учителей принести карточки, и Ольга Саяновна вместе с другими учителями пошли в фотоателье на Измайловском проспекте. Димка забежал туда на следующий день и увидел, как пожилой сутулый фотограф в запятнанном кургузом халатике раскладывает на столе сделанные фотографии - по четыре штуке каждого снимка. Брать чужое Димка был не приучен, но много раз видел в Ташкенте, как пацанята крали фрукты и семечки с лотка торговцев на базаре. Тактика была проста: подскочить, схватить и дать дёру. Не побежит же дядька за тобой, бросив товар на радость другим воришкам! Зайдя в ателье, Димка сосредоточенно разглядывал выставленные за стеклом карточки, даже не ожидая такой удачи - вот она, фотография Ольги Саяновны, в строгом жакете с широкими плечами, с брошью у воротника блузы. Даже дыхание перехватило. Фотограф что-то уронил под стол, с крехом нагнулся, а когда выпрямился - маленького посетителя уже и след простыл.
Димка бежал со всех ног, прижимая фотографию к груди, и отдышался только на лестнице своего дома, когда со ржавым вздохом захлопнулась за ним тяжёлая входная дверь.
Снимок Ольги Саяновны он поместил в томик Пушкина, как раз там, где было стихотворение «Я вас люблю, хоть я бешусь», которое он обожал. Книгу же прятал за кровать - чтобы не нашла тётя Маруся, и ночью иногда доставал, гладил, разглядывал в свете уличного фонаря, стыдливо подсматривающего за ним в окно, и был нескончаемо счастлив.

* * *

Тётя Маруся удивилась, обнаружив у Димки в дневнике единицу по русскому языку. Удивилась настолько, что даже не сразу сообразила рассердиться. Русский язык - его любимый предмет, и мысль о том, что племянник может чего-то не знать или не подготовиться, даже не приходила ей в голову. Димка же заверил её, что кол этот не от незнания, а из-за поведения (вертелся на уроке, подсказывал другим) и, мол, к концу четверти он всё исправит. Тётя Маруся, вспоминая слова, которыми родители её саму журили за тройки, отругала Димку с воспитательными целями, но особо не расстроилась: конечно же, он исправит плохую оценку.
А история с единицей была замечательной. Димка знал наперёд материал уроков чуть ли не до конца учебника и активно тянул руку в классе. Ведь так приятно выходить к доске, стоять рядом с Ольгой Саяновной, отвечать бойко, получать от неё похвалу, слушать, как она называет его по имени. Но он заметил, что она почти перестала его спрашивать: Димка сразу наполучал пятёрок, которых хватило бы уже до окончания четверти, и как не рвался к доске, слышал: «Я верю, Дима, что ты знаешь урок. Давай послушаем других». Он обиделся и намеренно написал диктант на тройку с минусом. Потом ещё намеренно ответил неправильно. Ольга Саяновна оставила его после уроков.
- Дима, что с тобой? Ты же знаешь предмет! Мне кажется, ты нарочно ответил неправильно, - сказала она, строго посмотрев на него, и Димка застыл под взглядом её чёрных сказочных глаз.
- Чес-слово, не знаю. Забыл, - соврал он.
И целых сорок минут, пока она объясняла якобы невыученные им правила, они сидели рядышком, голова к голове, и Димка плавился от счастья.
Таких дополнительных занятий случилось три. А на следующий день Ольга Саяновна вызвала Димку к доске и спросила то, что накануне объясняла ему. Он намеренно молчал, глядя в пол. Класс ехидно посмеивался. Она задавала наводящие вопросы, притягивала за уши к очевидному ответу, но Димка не проронил ни звука. Ей пришлось поставить ему единицу.
Он предвкушал сладкий момент повторений неусвоенного урока, опять с ней вдвоём, без посторонних глаз! А если пофантазировать - она возьмёт и пригласит его к себе домой, ведь так бывает, ученики же навещают учителей. Но Ольга Саяновна, к глубочайшему его горю, не оставила Димку после занятий и домой не пригласила, а попросила отличника Кольку Комарова позаниматься с ним. Комаров дал честное пионерское к 7-му ноября сделать из Димки человека и с идейным упорством принялся надоедать ему упражнениями по грамматике. Теми самыми упражнениями, которые Димка переделал в первую же неделю учебного года.
Терпел «буксира» Димка недолго, вызвался вскоре отвечать и исправил злополучный кол, на который у него были большие сердечные надежды.

* * *

Бабушка Нилуфар любила говорить: «Ты храбрый, Алтын джужа, ты, главное, когда испугаешься, - вспомни: ты храбрый. И тогда большой страх станет маленьким, как чечевичный боб».
Боязнь сделать шаг и признаться в своей любви, огромной, как космос, сидела в Димке глубоко и поедала его изнутри. Любовь приносила страдания, но он понимал, что без этого нельзя - так у Пушкина, у Лермонтова, у Навои. Близились зимние каникулы, школа подпоясалась плакатом через весь фасад:
«ВЕСЕЛО ВСТРЕТИМ НОВЫЙ 1950 ГОД!»
Димка не желал каникул. Целых две недели без ежедневного счастья видеть её, слышать её и, если повезёт, иногда украдкой касаться её руки - незаметно, когда все ученики сдают тетради. А ещё на перемене, когда одноклассники носятся по коридору и можно сделать так, как будто кто-то ненароком толкнул, - и тогда, падая, дотронуться до её спины.
Но Новый год - время подарков, и как же хотелось ему что-нибудь подарить Ольге Саяновне!
У тёти Маруси была овальная брошка из гагата. Камень - чёрный, как ташкентская ночь, напоминал Димке глаза Ольги Саяновны - такие же тёмные, жгучие, чуть раскосые и всегда немного грустные. Тётя Маруся брошь не любила, по приезду в Ленинград не надевала ни разу, и Димка решил принести вещицу в школу.
- Что это, Дима? - спросила Ольга Саяновна, вертя в руках брошку.
- Подарок, - ответил он, заливаясь рубиновой краской. - На Новый год.
Ольга Саяновна нахмурилась.
- Откуда она у тебя?
- Просто… Была…
Она вздохнула и пододвинула брошку к нему.
- Спасибо, Золотой цыплёнок. Но я не приму. Ты ведь у тёти взял? Из шкатулки?
Димка сразу вспомнил тёти-Марусину коробочку из-под пудры с жирными буквами «ТЭЖЭ», где она хранила всякие мелкие штучки, и тоже вздохнул, громко и трагично.
- Давай сделаем так, - улыбнулась Ольга Саяновна, - ты отнесёшь обратно брошку, положишь её на место и больше никогда - слышишь - никогда не будешь брать чужое. А я мысленно буду представлять, что ношу твой подарок вот здесь, - она коснулась рукой собственной брошки с чуть желтоватой камеей на ярко-голубом фоне.
Димка снова кивнул и, зажав брошь в кулак, поплёлся домой.

Ольга Саяновна жалела Димку, всё ещё списывая его невероятную романтичность на глубокое одиночество, а от одиночества - неестественную для ребёнка привязанность к взрослым книгам и стремление больше общаться с ней, учительницей, а не со сверстниками. После родительского собрания она даже осторожно поговорила с тётей Марусей, рассказала ей, что немного тревожится за него. Но та лишь отмахнулась: в Ташкенте, мол, племянник пропадал до ночи с пацанятами, а тут дома сидит, уроки делает или книжки читает. А уделять ему время ей совсем некогда - днём работа, вечером подготовительные курсы для поступления в институт. Одет же, обут, обстиран, хорошо учится - чего тревожиться-то?
Возразить было нечего, и Ольга Саяновна лишь попросила давать ему читать что-нибудь детское, соответствующее возрасту. Тётя Маруся лишь пожала плечами. Димка уже года четыре как имел своё мнение по поводу книг, прочитал, может, даже больше, чем она сама за всю жизнь, и навязать ему что-нибудь помимо воли было пустой тратой времени.

* * *

Прошли каникулы - зимние, потом весенние. Димкина любовь превратилась в какую-то невероятную по степени боли тоску. Однажды, провожая Ольгу Саяновну от школы до дома, он сказал:
- А хотите, я прочитаю вам стихотворение?
- Очень хочу.
Он прочёл то, что написал для неё. Рифмой он был доволен, но собственный стих казался ему самому наивным, кособоким. Привычка же в творчестве сравнивать себя с Пушкиным всегда была для Димки поводом для грусти - у того получалось намного лучше.
- Какие интересные стихи. Чьи они?
Димка подумал, что сейчас она догадается, что это сочинил он, и будет смеяться. Про себя смеяться, конечно, внешне не покажет, но обязательно подумает: «плохо».
- Вам правда нравится?
- Правда.
Димка плотно сжал губы, чтобы предательская улыбка его не выдала.
- Ну, это поэт один… Малоизвестный. В старой газете нашёл.
Они молча шли к её дому, и Димка с восторгом вслушивался в весенний гвалт птиц и щурился на яркое солнце, пёстрое на лужах, такое долгожданное. Жизнь казалась прекрасной.

Ольга Саяновна сначала подумала, что, возможно, это его, Димкины, стихи. Отметила хороший слог, необычные образы. Очень талантливо… Хотя, слишком талантливо для восьмилетнего мальчика, и такая искренняя чувственность, как будто автор всю жизнь любил одну женщину. Только взрослый человек с опытом мог бы так написать. Конечно, она ошиблась. Стихи из старой газеты… Наверняка, ещё фронтовой - тогда часто печатали любовную лирику, чтобы как-то приободрить народ.
- Это хорошее стихотворение, Дима. Когда ты вырастешь, ты, конечно же, поймёшь, что  чувствовал автор, когда писал его. А, может быть, тоже станешь поэтом. Как Пушкин.
- Как Пушкин не стану, - ответил Димка, не зная, радоваться ли тому, что она не догадалась или огорчаться.
Дома он достал из томика Пушкина фотографию Ольги Саяновны и долго смотрел на неё, пытаясь разглядеть в глубине чёрных глаз ответ на волнующий его вопрос: «Да, Дима, я догадалась, что это твои стихи. Но должна была притвориться, что поверила про старую газету. Ты же понимаешь».
«Я понимаю, - шептал карточке Димка, - я всё понимаю».
И казалось ему, что он слышит запах Ольги Саяновны, исходящий от фотографии, - запах духов «Красная Москва» и ещё чего-то необъяснимо прекрасного.

* * *

Она вылетела из дома, на ходу застёгивая лёгкий плащ, и пошла спорым шагом в сторону Обводного канала. Было воскресенье, и витрины закрытых магазинов подслеповато таращились ей вслед большими немытыми стёклами, а озорное апрельское солнце кидало под ноги крупу ярких бликов.
Димка, по обыкновению сидевший воробушком на крыше низенькой сапожной будки и наблюдавший за её окном, вспорхнул и кинулся за ней.
- Ольга Саяновна, можно я пойду с вами?
Она обернулась, и он увидел, как пылало румянцем её лицо, а глаза светились. Даже казалось, что цвет их поменялся, стал медово-сливовым.
- Нельзя, Дима. Это далеко.
- Мне всё равно.
- Я иду на Митрофаньевский рынок.
Её каблучки цокали по мостовой, отдавались гулким отзвуком в ушах. Она прибавила шаг. Димка, догнал её и, намеренно ступая широко, пошёл рядом.
- Я тоже на Митрофаньевский.
Она резко остановилась.
- Иди домой.
И, словно не в силах сдерживать больше радостную новость, заулыбалась и произнесла:
- Платье новое иду покупать. Муж приезжает, телеграмму дал.
Димку словно кто-то хлестнул прутом по лицу.
- Муж?
- Да! Мне срочно нужно платье!
Она говорила, как будто сквозь перьевую подушку - так слышал её слова Димка. Муж! Конечно, у неё же есть муж! И он приезжает в отпуск, а, может, и насовсем. И она хочет быть для него красивой. Для него, для него!
- Но вы и так… - он хотел было сказать «красивы без нового платья», но вовремя осёкся.
Ольга Саяновна словно не слышала. Всё гнала и гнала его прочь, но Димка упорно вышагивал рядом. Наконец, она сдалась.
- Тебя не хватятся дома?
Он молча покачал головой, стараясь не отставать от неё.

Они дошли до Балтийского вокзала, свернули на Митрофаньевскую дорогу, тянувшуюся далеко сквозь пустыри и убитые низенькие складские здания. На самом краю старообрядческого Громовского кладбища, за ветхими подгнившими досками забора открылся иной мир, совсем не похожий на ташкентский базар: шныряли люди с папиросами в зубах, женщины в телогрейках трясли товаром, пахло жареными пирожками и чем-то кислым. Пиджаки и пальто торговки вешали прямо на могильные кресты, продев рукава в тонкие, закруглённые на концах реи. Шляпы из фетра и восьмиклинки лежали на бортиках раковин. Кепки-лондонки - мохнатые, серо-бежевые, в крупный и мелкий «прыщик» букле, похожие на замёрзших зверьков, - согревались боками на упавших оградках. Рядом, на ящиках, красовалась всякая всячина - часы, скрипки в потёртых футлярах, рабочие инструменты, хромовые сапоги, желтобокие самовары, чашки - новые и со сколком, трофейные швейные машинки. Рынок гудел, каркающие выкрики торговок перекрывали сиплую песню безногого мужичка с тальянкой, толкавшего после каждого спетого куплета тележечку на колёсах под ноги суетливой толпы.
Димка поёжился. Его пнули, он едва не упал, ухватился за крест и тут же в ужасе шарахнулся от него.
- Дима, не отходи от меня ни на шаг! И смотри по сторонам - ворьё кругом.
Ольга Саяновна взяла его за руку, и Димкина ладонь тут же вспыхнула жарким огнём.
Они долго бродили меж рядов, Ольга Саяновна приценивалась, охала, что дорого. Он же не видел и не слышал ничего, лишь крепче сжимал её пальцы и был готов вечно жить на Громовском кладбище, лишь бы не отпускать любимую ладонь.
Наконец она замерла возле синего платья с белым вязаным воротничком. Интеллигентная женщина в маленькой бархатной шляпке тихим голосом назвала цену, пояснила, что отдаёт почти даром, потому что срочно нужны деньги. Ольга Саяновна погладила материал рукой, приложила платье к худеньким бёдрам, замерла от восторга.
- Вам в самый раз будет, - женщина заметно оживилась.
- Боюсь в груди маловато, - с сожалением сказала Ольга Саяновна, всё поглаживая платье, не желая возвращать хозяйке.
- Да вы примерьте, - женщина кивнула на стоящие рядом три дерева, перетянутые бельевыми верёвками. На верёвках, точно бельё после стирки, висел длинный, подбитый куцым беличьим мехом салоп, рядом - плечистое мужское пальто и мятая льняная скатерть.
- Ой, да как же… - начала было Ольга Саяновна, но женщина махнула рукой:
- Не бойтесь, милая, никто не увидит. С примеркой-то надёжней будет.
Ольга Саяновна поколебалась немножко, но потом кивнула и сунула Димке сумочку.
- Держи, пожалуйста, крепко, - шепнула она и нырнула под полу свисавшего с верёвки салопа.
Димка обеими руками ухватился за лаковую кожу сумочки и встал на страже - как раз там, где была щель в этой нехитрой примерочной. Мимо шныряли странные небритые парни, выискивающие в толпе покупателей побогаче и что-то полушёпотом им предлагавшие. Мальчишки чуть постарше Димки, в натянутых по самые уши картузах, толкались как будто нарочно, переходя от одного продавца к другому, но, разумеется, ничего не покупали.
- Платье хорошее, совсем не ношенное, креп-жоржет, - зачем-то начала объяснять Димке женщина. - Да и без примерки глаз у меня намётан - в пору матери твоей будет. Или не родственники вы? Она чёрненькая, а у тебя волос золотой.
- Не родственники, - буркнул Димка.
Тут подошёл покупатель, и женщина переключилась на него. Димка стоял полубоком к салопу, и краем глаза заметил, как колыхнулась скатерть - сначала вверху, потом ниже: видимо, от локтя Ольги Саяновны. Он подумал, что, наверное, в этот момент она снимает блузу, и застыдился своим неловким мыслям. И тут же стал прогонять их прочь, смущаясь и краснея.
Мимо ковылял, прихрамывая, солдат в шинели, остановился рядом с деревом, замер, ощерился, глядя в прорезь между пальто и скатертью. Димка, схватил рукав пальто, натянул, как мог, стараясь закрыть прореху, и так злобно посмотрел на непрошенного наблюдателя, что тот ухмыльнулся, сплюнул, и пошёл дальше. Возмущению Димки не было предела: как можно, там же она! Она! Не одета! А этот тип нагло смотрит! На неё! На неё!
Сердце нервно клокотало в груди, он чувствовал - не её - себя оскорблённым этим грубым солдатом. И всё казалось - грязь вокруг, а там, за скатертью - чистота. Там, за скатертью…
Он отпустил рукав, и голова сама повернулась, глаза устремились в эту самую щель.
Ольга Саяновна надевала через голову платье. Её лицо было закрыто струящейся синей материей, тонкие пальцы колдовали над петельками и пуговицами. Мысленно Димка приказал голове отвернуться, а глазам закрыться, но они его не послушались. Он замер, не в силах пошевелиться, и за это уже почти себя презирал.
Лямка её нижней сорочки скользнула с плеча, открывая груди - маленькие, острые, торчащие в разные стороны, как у мегрельской козы: именно это сравнение первым пришло Димке в голову. Он вспомнил запрещённые рисунки, которые показывал ему Мансур, и обнажённые статуи в Летнем саду, и женщин, выходящих в мокрых длинных рубахах из Салара, и подсмотренную однажды на кухне сцену, как тётя Маруся мыла себя мочалкой, окуная её в таз… И совершенно по-иному глядел он сейчас на Ольгу Саяновну и корил себя за это, сгорая от великого стыда, разрывая зубом тонкую кожицу на губе, ощущая во рту солоноватый привкус. Но головы не отворачивал.

Она выскользнула из-за скатерти весёлая, разрумянившаяся, счастливая. Повертелась, держа края подола в руках.
- Ну как? - её голос был звонкий, точно весенний воздух.
- Говорила же, как на вас сшито! - встрепенулась женщина.
- Что скажешь, Дима? - повернулась к нему Ольга Саяновна.
Димка не смел поднять на неё глаза. Смущение и чувство вины, как будто он только что совершил страшное преступление, было настолько сильным, что он даже не сразу сообразил, что она говорит с ним.
- Снимать не хочу. Так и пойду! - захохотала Ольга Саяновна, накидывая поверх платья свой старенький плащ. - Муж приезжает сегодня!
Женщина взяла деньги, завернула её юбку и блузу в толстую бумагу, перевязала бечёвкой и вручила свёрток Димке.
- Ну, а раз муж… Клавдия! - крикнула она куда-то за пирамиду пустых ящиков, и словно из-под земли рядом выросла крепенькая красноносая тётка в клетчатом платке, жующая ржаную горбушку.
- У тебя, Клавдия, туфли синие ещё не купили?
Тётка присела, нырнула куда-то под ящики и вынырнула, держа в руках пару лакированных туфелек. Ольга Саяновна обмерла.
- Какая цена?
- Да вы примерьте!
Туфельки пришлись впору. Ольга Саяновна покрутилась на каблучках, прошлась взад-вперёд, и ноги её сами затанцевали.
- Беру!
Она достала кошелёк и начала пересчитывать деньги, мрачнея с каждой секундой.
- Нет, не могу. Вся зарплата.
- Да бросьте! А на что у нас муж? Такой товар больше нигде не сыщете.
- Нет, нет! - Ольга Саяновна сняла одну туфельку, с сожалением протянула её тётке. - Да и не хватит мне денег-то.
Димка почувствовал укол в висок. Какая невыразимая несправедливость, что он стоит рядом и не может купить ей эти туфли! А настоящий мужчина бы смог. Так говорили в Ташкенте, так воспитывали мальчиков в его дворе. Но из всех денег у него - гнутый полтинник в кармане штанов, а на него даже мороженое не купить.
- Ладно, - подала голос тётка. - Давай, сколько там у тебя. Добрая я сегодня.
Ольга Саяновна, не веря счастью, снова открыла кошелёк, вынула всё - и мятые бумажные деньги, и мелочь, и с благодарностью высыпала тётке, подставившей руки лодочкой.

Они вышли за ограду. Глаза Ольги Саяновны сияли, она пританцовывала, размахивая старенькими туфлями и хлопая их подошвами друг о дружку. Сумочка болталась на руке, словно маятник, в такт только что придуманному танцу. Димка плёлся сзади, прижимая к животу свёрток с одеждой, и представлял, что она танцует для него, только для него одного, а больше в целом мире никого нет. Потому что, если подумать, что кто-то есть, то это будет очень и очень плохо. И сами собой в голову полезли стихи - записать бы, да ни пера, ни чернил!
У Обводного канала Ольга Саяновна вдруг захромала и присела прямо на набережной, на осколок большой каменной плиты. Охнула, сняла туфельку, принялась растирать ступню.
- Вот беда, натёрла!
Мимо сновали люди с чемоданами и тряпичными тюками, торопились с Балтийского вокзала на Варшавский, а навстречу им - такие же, сгорбленные, в обратном направлении: с Варшавского на Балтийский. Точно муравьи, бегущие по сахарной дорожке, которая, бывало, сыпалась по ташкентскому дворику из саржевого мешка бабушки Нилуфар…
Ольга Саяновна оглядела пятку ярко малинового цвета, просвечивающую сквозь дырку в чулке, и вмиг погрустнела, закусила губу, и казалась - вот сейчас она заплачет, непременно заплачет. И такая она была трогательная в синем платье с белым воротничком, такая беззащитная и невероятно красивая, что у Димки точно иголки вонзились в руки, и тело, и глаза. И немыслимо, невозможно было вот так стоять рядом и смотреть на неё, он бы поклялся: н-е-в-о-з-м-о-ж-н-о! И грохот сердца унять было тоже не под силу!
- Почему ты на меня так смотришь, Золотой цыплёнок? - тихо спросила Ольга Саяновна.
Димка сжал свёрток с её одеждой обеими руками - так, что порвалась бумага, наклонился, не моргая, и поцеловал её в краешек губ.
Ольга Саяновна замерла, глядя ему в глаза.
Он тут же отшатнулся, не веря своей нелепой смелости - от одного осознания, что он всё-таки дерзнул сделать это. И до смерти испугался прочесть в глубине её зрачков… - что? Удивление? Усмешку? Хоть что-нибудь прочесть - уже было для него казнью.
Димка рванул в сторону, чуть не сбив с ног бабку с корзинкой, побежал, что есть мочи, через Варшавский мост, а дальше - наугад. И сердце ухало, как в родном ташкентском дворике, когда выбивали пыль из ковра, и не было сладости от этого сорванного поцелуя, как бывало с девчонками, а лишь один страх позора от того, что дал свою любовь обнаружить.

* * *

Когда совсем стемнело, Димка наконец спустился с чердака своего дома, где отсиживался несколько часов, стараясь унять чехарду мыслей, бесновавшихся в голове. Тётя Маруся колдовала на кухне.
- Что так поздно? Девятый час!
Димка молчал.
- Мой руки и к столу. Я билеты достала в Музкомедию. Пойдём в среду. Там люстра не хуже, чем в Кировском, - она засмеялась и подмигнула ему.
Димка стоял в дверях, не реагируя на тёти-Марусино весёлое щебетание. В груди ныло от событий сегодняшнего дня, и на губах ощущался горький привкус. Что теперь будет? Надо как-то объяснить Ольге Саяновне, что он не хотел её обидеть, что всё вышло случайно. Но как, как заговорить с ней о поцелуе? Подойти перед уроками и извиниться? А вдруг она, наоборот, огорчится, что он просит прощения, - ведь тогда выходит, что он сожалеет об этом, и что будто бы для него это так, шутка, пустячок. А на самом деле - да жизнь целая!
- А что это у тебя в руках? - тётя Маруся кивнула на свёрток.
Димка посмотрел на висящую лохмотьями измятую бумагу и видневшийся в дырке кусочек серой юбки.
- Это… учительницы. Я забыл отдать.
- Положи у вешалки в прихожей, чтобы утром взять. Или ей это сегодня надо?
Он встрепенулся, словно ему подали долгожданную подсказку.
- Сегодня! Сегодня! Ей обязательно сегодня надо!
Димка выбежал из квартиры. Тётя Маруся что-то кричала ему вслед, но он не слушал. Конечно! Он вернёт Ольге Саяновне свёрток - идеальный предлог, чтобы вновь увидеть её, извиниться за свой поступок. Она улыбнётся, произнесёт «Золотой цыплёнок» - и снова можно будет жить и дышать.

До её двора было тысяча шестьсот пятьдесят два шага. Если бегом - с подскоком - то тысяча двести тридцать. Димка знал этот маршрут наизусть. На каждую сотню шагов было своё стихотворение Пушкина. Сейчас же он пролетел это расстояние шагов за тысячу, точно Маленький Мук в своих волшебных туфлях. И не до Пушкина было, совсем не до Пушкина.
Прежде всего Димка, конечно же, скажет, что просит прощения за дерзость. Посмотрит, как она отреагирует. Можно позаимствовать у Дюма… «Мадам…» Впрочем, лучше без «мадам». «… Вы сами были тому виной. Вы так прекрасны, что сдержаться было невмочь».
Нет. Не годится! Чушь! Середина двадцатого века, а он с галантными глупостями! Ну его, этого Дюма!
Или осмелиться так: «Ольга Саяновна, я вас…»
Да просто «Я вас люблю».
Сердце отстукивало: люблю, люблю, тук-тук, тук-тук.
Димка набрал полную грудь воздуха и позвонил в дверь. Открыла соседка - неопрятная старуха с чайником в руке. Димку она знала.
- К учителке? Проходи, не стой в дверях, сквозняк!
И удалилась в свою комнату, шаркая и что-то бормоча себе под нос. Димка остался один в тёмной прихожей. Он постоял, пока глаза не привыкли к темноте, и пошёл наощупь по коридору, натыкаясь на какие-то тазы и табуретки, к последней перед кухней заветной двери.
Дверь же была чуть приоткрыта - самую малость. Полоска электрического света тонкой жёлтой линией пересекала коридорный пол и преломлялась под прямым углом у стенного плинтуса, ползла по обоям вверх, к винтовому шнуру, и умирала у бахромы потрескавшейся потолочной штукатурки. Димка подошёл ближе. Почему так происходит с ним: сам не желая того, он оказывается подсматривающим? Сегодня на рынке, да и раньше… Как будто не живёт он по-настоящему, а существует вот в таком же тёмном коридоре, а жизнь и прекрасная любимая женщина - там, в щёлке, в тёплом луче света.
Димка осторожно заглянул в комнату. Окно было приоткрыто, и ветер надувал парусом кисейную занавеску, перебирал листья фикуса, спящего на подоконнике. Посередине комнаты стоял высоченный мужчина в одних кальсонах и обнимал Ольгу Саяновну, тыкаясь огромным носом ей в шею. Она была без одежды и зябко жалась к нему. Рядом на полу валялось смятое платье - то самое, синее с белым вязаным воротничком. Мужчина вдруг поднял Ольгу Саяновну на руки, закружил по комнате, а она захохотала, запрокинув голову. Он начал неистово целовать её шею, и плечи, и острые груди, а она всё смеялась, гладила его волосы и вдруг сказала ему - ему! - «Дождалась тебя, мой золотой!»
Золотой! Нет, не может быть! Ведь это Димка - золотой! Её Золотой цыплёнок! Как может быть «золотым» для неё этот огромный носатый мужик?
Димка вдруг вспомнил, как однажды в Ташкенте, когда ему было три года, он утонул в Саларе. По-настоящему утонул, и если бы не дядя Алишер, то и вспоминать бы он уже ничего не мог. Так же, как и тогда, сейчас он ясно ощутил, как струя холодной воды заползла змеёй в горло, забила нос и уши, залила глаза. Как тогда, как тогда! Он тонет?
Димка отшатнулся, припал спиной стоящему возле стенки велосипеду, ткнулся лицом в свёрток с одеждой, дал крику уйти в мягкую ткань серой юбки. Предательски звякнул велосипедный звонок.
Дверь приоткрылась. Ольга Саяновна, запахивая халатик, выглянула в коридор, нажала на кнопку выключателя. Мягкий жёлтый свет залил пространство вокруг, превратил длинный узкий коридор во что-то круглое, обтекаемое.
- Дима? Что ты здесь делаешь?
Димка поднял на неё глаза, полные слёз. Как она могла? Как она могла так, ТАК предать его?!
- Дима? - настороженно переспросила Ольга Саяновна, подходя к нему.
Димка не смог произнести ни слова, лишь сунул ей в руки свёрток с одеждой и выскочил вон из квартиры.
Ольга Саяновна провела рукой по лбу, прикрыв глаза, и покачала головой. В двери показалась голова мужа.
- Кто это был?
- Мой ученик. Господи, надо догнать его!
Она бросилась в комнату, принялась наскоро одеваться.
- Да объясни ты мне, зачем? - недоумевал муж.
- Не сердись, золотой мой! Надо непременно догнать его. Как бы беды не случилось! Это особый мальчик.

Как и предполагала Ольга Саяновна, в Якобштадтском переулке Димки не оказалось. Встревоженная тётя Маруся всё выпытывала у неё, что же могло произойти такого, почему Димка не прибежал домой.
- Он видел нас с мужем, - краснея призналась Ольга Саяновна.
Стоявший рядом муж кивнул. Тётя Маруся ядовито зыркнула на него и схватила жакет.

Втроём они обежали все соседние кварталы, обошли квартиры Димкиных друзей, даже заглянули на голубятню. Димки нигде не было. К полуночи пришли в милицию, но усталый пожилой участковый наказал с  заявлением приходить утром: слишком мало времени прошло, вернётся, мол, пацанёнок, ещё сто раз, а вы, родители, не паникуйте.
Тётя Маруся, гневно пообещав, что напишет самому товарищу Ворошилову о халатности местной милиции, вышла из участка и вдруг сказала вслух, обращаясь то ли к Ольге Саяновне, то ли к полной белощёкой луне на небе:
- На вокзал надо. В ташкентском поезде он. Сердцем чую.

* * *

Димку сняли с поезда на станции Бологое. Половину пути он просидел, скрючившись, под полкой, за дерюжным мешком и ногами пассажиров. Сон смаривал нещадно, спина затекла. Димка вылез из-под лавки, когда разговоры в вагоне стихли и послышался храп, распрямил спину, прошёл в заплёванный тамбур и долго стоял у окна, вглядываясь в жиденький рассвет и серые мазки на оконце. Мысли были лишь об одном - там, там его дом, в Ташкенте. Там никто больше не предаст его. Там бабушка Нилуфар напоит его кумысом, а дядя Алишер расскажет о войне и партизанах. Там не будет её, Ольги Саяновны, такой любимой ещё несколько часов назад, а теперь уплывающей куда-то вдаль под мерный стук колёс. Поезд качался на рельсах, Димка прислонился лбом к вагонной двери, проваливался в вязкое забытьё. Всё правильно: он и родился в поезде - может быть в этом самом, и поезд - его друг, который всё понимает и только один может утешить.
Мимо проплыла платформа и остановилась. В открывшиеся двери зашли люди с чемоданами, оттеснили Димку к стенке. И вдруг двое мужчин в милицейской форме одновременно наклонили к нему лица:
- Ты часом не Дима Фёдоров?
Что было потом он плохо помнил: очень хотелось спать. Они долго тряслись в кузове машины, и Димка постоянно стукался головой о что-то жёсткое. Потом контора, ещё машина и, наконец, голубая башенка Московского вокзала, тот самый перрон, который он покинул полсуток назад. Тётя Маруся стояла бледная, комкала в руках косынку.
- Прости меня, тёть-Марусечка, - сказал Димка и заплакал.
Она подскочила к нему, обняла, заревела.
Подошли Ольга Саяновна и «муж». Димка с удивлением отметил, что может смотреть на неё просто так, без боли в сердце. Стоит рядом женщина в плаще… Просто женщина в плаще.
- Горячий какой! - ахнула тётя Маруся, трогая его лоб.
А как добрались до дома Димка уже не помнил…

* * *

Он провалялся с высокой температурой две недели. Тётя Маруся никого к нему не пускала, лишь когда он совсем поправился разрешила школьным друзьям навестить его. Ребята шумно делились новостями, главная из которых была о том, что у них теперь новая учительница - старенькая, строгая, в круглых очках и с кичкой на темени. Ольга Саяновна Золхоева уехала вместе с мужем в дружественный Китай. В школе её отпускать не хотели, просили доучить детей до конца четверти, но она никого не послушала - уехала и, говорят, даже трудовую книжку не забрала. И оценки за четверть не успела поставить.

Ещё через неделю на имя тёти Маруси пришла бандероль. Без обратного адреса и подписи. Лишь сбоку ровным почерком было написано: «Мария Ивановна, пожалуйста, передайте Диме».
Димка осторожно развязал бечеву, развернул бумажную обёртку. Перед ним была книга - удивительная, каких он ещё не видел: красная, с золотым тиснением, немыслимыми по красоте картинками и даже серебристой ленточкой-закладкой. И запах у неё был необыкновенный - не клея и бумаги, а чего-то сладкого, праздничного. Как будто запах «Красной Москвы». На титульном листе яркими выпуклыми буквами было напечатано:

А.С. ПУШКИН.  СКАЗКА О ЗОЛОТОМ ПЕТУШКЕ.

* * *

Осенью Ольга Саяновна приехала на пару дней в Ленинград, зашла в школу забрать трудовую книжку, минут пятнадцать на большой перемене проболтала с бывшими коллегами в учительской. Димка не удивился, что увидел её. Он не прятался, не избегал Ольгу Саяновну, просто вежливо поздоровался, забрал мел, который его просили принести в класс, и вернулся на место. Сердце больше не стучало так сильно. Лишь всё-таки почему-то надолго впечатался в память её большой живот и то, как она сидела на стуле, чуть прогнувшись и подперев руками поясницу.
Уже в коридоре он услышал, как завуч ответила на вопрос Ольги Саяновны о нем: «Золотой мальчик - Дима Фёдоров, отличник, образцовый ученик, гордость школы, на 7-е ноября в первую очередь в пионеры примем».
Это была правда. Димка понимал: да, он образцовый, да, он - гордость школы. И да - он золотой. Только стихов он больше никогда не писал.