Дом на Митридате

Николай Спиридонов
Дом на Второй Митридатской

 Мой папа тверской, мама смоленская, а я –  питерский. После войны мама закончила строительный техникум с красным дипломом, и её, как лучшую выпускницу курса, направили восстанавливать героический Ленинград. Там она встретила папу, который работал на Адмиралтейских верфях после демобилизации из армии. Так я и родился в Питере, и мы жили втроём в папиной двенадцатиметровой комнате, в коммунальной квартире на Нарвской заставе. В коммуналке теснота и толчея, а за стенами дома – пустынные улицы с редкими прохожими, необъятные пространства Кировской площади и проспекта Стачек, продуваемые холодным пронизывающим ветром. Питер пятидесятых годов не был благосклонен к нашей семье. Возможности получить жильё не было. Поэтому, когда родилась сестра и стало совсем тесно, папа поменял ленинградскую комнату на квартиру в Крыму, в южном городе Керчь.

Наш новый дом стоит высоко над городом на горе Митридат. Это необыкновенное место. Гора называется по имени древнего боспорского царя, который когда-то, очень давно, правил этими краями. Наша Вторая Митридатская улица протянулась верхним ярусом по крутому склону горы. Снизу её поддерживают каменные стены, укреплённые контрфорсами. Мне нравится наш удивительный дом с огромным общим балконом, украшенным затейливой металлической решеткой, барельефом древнего царя и литыми чугунными виноградными гроздьями. А по фасаду дома ползут живые виноградные лозы, забираются на балкон и под самую крышу, и на них вызревают золотистые и сизо-синие гроздья настоящего винограда.
Наша квартира на верхнем, третьем этаже ещё пахнет свежей побелкой. Дальняя комнатка родительская, а проходная комната побольше – наша. Я уже вырос из детской кроватки и теперь в ней спит сестра, а я, как большой – на взрослой оттоманке с круглыми подголовными валиками. Здесь у нас есть своя полосатая кошка Мурка, а во дворе отирается добрый ничейный пёс Полкан. И ещё в доме имеется замечательная деревянная лестница с широкими полированными перилами, по которым можно съезжать с пролёта на пролёт, с верхнего этажа до самого низа.

А маме наш дом не по душе. Она недовольна тем, что в квартирах нет кухонь, и хозяйкам приходится готовить еду прямо на лестничных площадках. Там шипят примуса и керогазы, пахнет борщом, жареной рыбой и едким керосином. Ещё маме не нравится, что в доме нет водопровода и канализации. Вместо канализации у нас каменный домик общественного туалета во дворе, а воду мы носим из колонки на улице. Воды в колонке часто не бывает, и тогда мы спускаемся по каменным лестницам на Первую Митридатскую, а если и там нет воды, тогда на самую нижнюю улицу Свердлова, родители с ведрами, а я с бидоном.

Зато мы живём выше всех! Из нашего окна видно всё бескрайнее небо и весь город, растянувшийся по берегу пролива: крыши домов, крытые красной черепицей и крашеным кровельным железом, площадь, городской театр и древний купол Иоанна Предтечи за рынком, зелёные кроны деревьев приморского бульвара, серые силуэты сторожевиков за молом, стрелы портовых кранов, суда на рейде, и дальний таманский берег в туманной дымке на той стороне пролива. А окно другой комнаты выходит на склон горы. Можно забраться на подоконник и шагнуть прямо на Митридат. Это очень удобно, поэтому мы с Муркой предпочитаем ходить через окно. И даже родители иногда придвигают к подоконнику табурет и тоже выбираются на гору.

И ещё, у нас есть море! Там, между прибрежными камнями, обросшими нежным изумрудным бархатом и колючими ракушками, перекатывается и вздыхает прозрачное, переливающееся, живое. В нём колышутся бурые и зелёные водоросли, проблескивают серебром стайки юрких рыбёшек, медузы раздувают матовые с фиолетовой каймой купола, украшенные праздничной бахромой белопенных щупалец. А дальше – тугой солёный ветер над проливом, солнечная рябь, блеск и вспышки огненных бликов до самого горизонта. Можно бесконечно глядеть на это счастливое волшебство, плескаться на тёплом мелководье, копаться в горячем песке. И я не знаю, что лучше, море или Митридат.


Мушкетёры

В нашем доме много детей. В соседней квартире живёт кудрявый застенчивый мальчик, Жека Чернявский. Ему тоже пять лет, как и мне. Но он не ходит в детский сад, а сидит дома со своей мамой. На втором этаже живут трое детей Левченко, а на первом – белобрысый школьник Сашка Савинский. И мы со всеми дружим, даже с хулиганистым Сашкой. А по соседству, в частном доме за высоким каменным забором, живёт Андрюшка Яблоновский. Он тоже большой мальчик и ходит в школу вместе с Сашкой.

Андрюшка – выдумщик и заводила. Он приходит в наш двор по воскресеньям, всегда с новыми затеями. Оглядев нас высокомерно и снисходительно, он поднимает голову и объявляет, глядя в небо:

– Пацаны! Делаем шпаги и играем в Д’Артаньяна и трёх мушкетёров. Чур, я буду Д’Артаньяном!

Мы недоумеваем. В каких ещё мушкетёров?

– Вы что, кино не смотрели? «Три мушкетёра», в «Ударнике» идёт. Классно на шпагах дерутся!

Андрюшка становится в позицию и, выпятив грудь, отважно рубит хворостиной воздух. Он задирает веснущатый нос и презрительно приподнимает верхнюю губу. И кажется, под носом у него топорщатся задорные дерзкие усики. Только не чёрные французские, а светлые польские.

Мы мчимся домой за перочинными ножиками и мастерим шпаги. Под Андрюшкиным руководством мы осваиваем дуэльный этикет и куртуазные манеры королевских бретёров. Очень скоро обыватели, утомлённые шумом битвы, выгоняют нас со двора. Тем лучше для нас! Сражения и дуэли продолжаются в зарослях дерезы на склоне горы.

Когда Андрюшке надоедает фехтование, он принимается шептаться с Сашкой, они хихикают и прячутся в кустах. Младшие дети расходятся, но мне хочется играть ещё, и я иду за старшими ребятами.

– А ты куда? Иди отсюда, – гонит меня грубый Сашка. Но Андрюшка приходит мне на помощь, преображаясь из проказливого школьника в барственного и милостивого вельможу:

– У нас здесь военный совет. А ты будешь нас охранять. Будешь стоять на страже со шпагой наголо, во-он там, на тропинке, и никого не пропускать.

И я, гордый ответственным поручением, стою на страже со шпагой наголо, пока командиры совещаются в кустах. А потом мама зовёт меня домой ужинать.


Затмение

 Я не люблю ходить в детский сад, потому что там дают молоко с пенками и ругаются, когда вылавливаешь пенку пальцем. Но сегодня собираюсь быстро, потому что сегодня – затмение. Мама ещё одевает сестру, а я уже оделся, сложил в карман закопчённые стёклышки, и даже сам завязал шнурки на ботиночках. Завтракать нам некогда. Меня покормят в саду, сестру – в яслях, а себе мама кладёт свёрток с едой в сумку. В утренних сумерках мы выходим на булыжную мостовую Второй Митридатской и спускаемся к городскому музею по моим любимым каменным лестницам.

– Мама, а что такое затмение?

– Затмение – это когда луна закрывает на небе солнце, и днём становится темно.
Про затмение я уже спрашивал прошлым вечером, когда мы коптили стёклышки на свечке, но не понял маминых объяснений. Луна бывает ночью, как же она может закрывать солнце днём? Понятно одно: затмение – это где-то высоко в небе, куда запускают ракеты, куда летали Белка и Стрелка. Наверное, затмение – как в кинотеатре перед началом фильма, когда из темноты экрана, испещрённого мигающими пятнышками звёзд, прямо на тебя выкатывается вращающаяся Земля, круглая, как футбольный мяч, с настоящими горами и морями, и обёртывается лентой с надписью «Иностранная кинохроника».

– А зачем чёрные стёклышки, если темно?

– Чтобы смотреть на солнце, – терпеливо повторяет мама, – иначе будут болеть глаза. После обеда вас выпустят во двор и ты сам всё увидишь.

Наш детский сад недалеко, на улице Свердлова. На самом деле, это никакой не сад, а два дома, замыкающие просторный внутренний двор, в который попадаешь с улицы, пройдя под каменной аркой через калитку в тяжёлых воротах.

Детсад встречает меня привычными запахами подгоревшего молока и ночных горшков. Как обычно, на завтрак нас кормят манной кашей, а потом воспитатели ведут нашу группу на музыкальный час. Полная тётенька в цветастом платье с большой блестящей брошью на груди садится за пианино, играет и поёт весело и радостно:

То берёзка, то рябина,
Куст ракиты над рекой…
Край родной, навек любимый,
Где найдёшь ещё такой!

Мне нравится эта песня, она весёлая, но не совсем понятная. Все слова мне знакомы, но они странно соединяются друг с другом. Вот например, что это значит: «детство наше золотое всё светлее с каждым днём, под счастливою звездою мы живем в краю родном»? Или это: «посреди родных широт всё бегут, бегут дороги, и зовут они вперёд»? Я думаю об этом, а тётенька уже поёт другое, медленное и задумчивое:

Утром в наше окно входит солнечный свет,
Жарко льются лучи на знакомый портрет.
На стене он висит в светлой рамке резной,
Все его узнают – это Ленин родной.

И портрет висит тут же, над пианино. Нам говорят, что это дедушка Ленин, вождь Октябрьской революции. Но я не понимаю, что такое вождь и революция. И это не мой дедушка. Своего дедушку я хорошо знаю и люблю. Мой дедушка Иван – железнодорожник. Он живет далеко на севере, туда двое суток ехать на поезде. Дедушка приезжает к нам в гости с большим фанерным чемоданом, привозит клюкву и сушёные грибы.

После музыкального часа у нас репетиция. На Новый Год мы показывали родителям представление про Красную Шапочку. А теперь мы разучиваем танцы для майского утренника. Нас строят парами, девочку с мальчиком, и мы танцуем польку и украинский танец. Девочки говорят, что мамы уже шьют им платьица с цветными лентами. А мальчикам ленты не нужны, зато у нас будут шляпы из плотной белой бумаги.

Потом начинается школьный час. Дети учат буквы по кубикам и складывают слова, а я листаю детсадовские книжки. Мы с мамой уже давно прочитали весь букварь, и «мама мыла раму», и «мы за мир», и про нашу Москву. Вот эта книжка с цветными картинками очень хорошая, у меня такая есть дома. В ней что-то волшебное. Откроешь, и перед тобой разворачивается никогда не виденное, но странно знакомое и волнующее:

Чудная картина,
Как ты мне родна:
Белая равнина,
Полная луна,

Свет небес высоких,
И блестящий снег,
И саней далёких
Одинокий бег.

После обеда обычно тихий час, но сегодня затмение, и поэтому нас сразу выпускают во двор. Мы обмениваемся стёклышками и делимся с теми детьми, у кого их нет. Все хотят смотреть на солнце, но солнца не видать. Небо затянуто низкими тучами, и воспитательницы сокрушаются, что нам не повезло с погодой. И скоро мы забываем о затмении.

Но незаметно что-то начинает изменяться в окружающем мире. Дневной свет слабеет, сереет, и постепенно переходит в сумерки. А потом становится совсем темно, и день превращается в тёмную ночь. Почуяв неведомую угрозу, с митридатских дворов вразброд завывают собаки. Высоко над нами, за нависшими тучами, происходит что-то величественное и тревожное. Наши девочки нахохлились и сбились в кучки. А мы не боимся, мы кричим от восторга, и ноги сами несут нас по двору кругами. Мы летим, самозабвенно раскинув руки, и кричим: “Уу-у-у!” Мы – самолёты! Мы – отважные лётчики! Мы летим высоко в небе, мы мчимся в космосе, и не боимся никакого затмения! И надвинувшийся мрак понемногу рассеивается, снова светлеет, и к нам опять возвращается день.


Странный мальчик

Сегодня тепло и солнечно. Наш детский сад идёт на прогулку в парк. До парка – десять минут ходьбы, но нам нужен целый час, чтобы туда добраться. Сначала мы долго одеваемся. Когда все собрались и вышли во двор – и старшая группа, и средняя, и младшая, и группа продлённого дня – нас строят парами и несколько раз пересчитывают. Наконец, когда все пары взялись за руки, мы выходим со двора и длинной растягивающейся гусеницей ползём по улице Свердлова. Воспитательницы идут и спереди, и сзади, и рядом с нами, и следят, чтобы никто не потерялся. Потом воспитательницы останавливают уличное движение, мы переходим через дорогу на сонную улицу Алексеева и медленно идём к Морскому переулку. В паре со мной – незнакомый мальчик из старшей группы.

– А я осенью пойду в школу, – хвастает мальчик.

Я молчу, шлёпаю сандалями по асфальту и поддеваю мелкие камешки. Счастливый! Скоро Таисия Осиповна, наша строгая заведующая, вручит ему на торжественном собрании подарок первокласснику – большую картонную коробку. А в ней букварь, настоящие школьные тетрадки с промокашками, цветные карандаши и пенал с ручкой-вставочкой, металлические перья, стирательные резинки, и даже фарфоровая чернильница для синих чернил. Он осенью пойдёт в школу, а мне ещё целый год ходить в детский сад.

– А моя мама тебя зашивала. Когда ты родился, у тебя живот лопнул внизу между ногами. И тебя зашивали иголкой с нитками, – сообщает мальчик.

– Ты всё врёшь.

Враньё настолько очевидное и бессмысленное, что я отвечаю совершенно равнодушно.

– Нет, не вру! – сердится мальчик, – Зашивали, у тебя там ещё шов остался. Посмотри сам, если не веришь!

Мальчик мне не нравится, и я ему не отвечаю.

– Ты на трещину наступил, – голос мальчика звенит торжеством.

– Ну, и что?

– У тебя мама умрёт! Нельзя наступать на трещины.

– Глупости, – отвечаю я. И вижу перед собой ещё одну трещину в асфальте. Я не хочу на неё наступать, но всё равно наступаю, потому что иначе он подумает, что я ему поверил.

– У тебя папа умрёт, – сообщает мальчик.

Я отпускаю руку мальчика. Он пытается взять меня за руку, но я не даю. Я нарочно наступаю на все встречные трещины, и каждый раз чувствую себя предателем. И каждый раз мальчик говорит, что умрёт кто-нибудь из моих родственников – тётя, или дядя, или бабушка, или дедушка.

– Дети, возьмитесь за руки, – говорит воспитательница.

Но к счастью, мы уже пришли в парк, и я ухожу под деревья собирать высохшие стручки акаций. Это замечательные стручки, широкие и плоские, завивающиеся длинными лентами. Когда потрясёшь такую ленту, внутри гремят семена. И я набираю полный карман блестящих и гладких, тёмно-коричневых семян.

Из парка в детсад я возвращался в паре с девочкой из нашей группы. Всю обратную дорогу мы шли молча, держась за руки. Я вспоминал маму с папой и перешагивал через каждую трещину. Со странным мальчиком я больше не разговаривал, но через трещины переступал ещё долго. Потому что, кто знает, как оно устроено? Но потом понял, что глупо бояться трещин в асфальте. И теперь, если вижу трещину и вспоминаю близких людей, я просто желаю им добра. И про шов тоже неправда. Шов есть у всех людей, хотя никто их не зашивал. Эта такая анатомическая структура.


Смотритель Вечного Огня

 Папа мечтает ходить в море. Но его не пускают врачи, потому что у папы в переносице, глубоко в кости, ещё с фронта сидит немецкий осколок, и он не видит правым глазом. Для посторонних это не заметно, поэтому папа несколько раз пытался пройти медкомиссию в надежде, что и врачи тоже прозевают. Но вредные врачи каждый раз замечают и не пропускают его на работу в морском пароходстве и в порту, и даже не разрешают устроиться на завод.

Из-за войны папа не получил школьный аттестат. В армии он закончил школу младших командиров, но здесь, на гражданке, это не считается. Поэтому ему приходится работать там, где тяжело и трудно. Летом он пилит камень в карьере, а зимой кочегарит в котельной и учится в вечерней школе для взрослых, а мама помогает ему делать домашние задания. А ещё папа подрабатывает смотрителем Вечного Огня.

Вечный Огонь стоит на самой вершине Митридата. Это круглое каменное строение с балюстрадой на верхней площадке, где в чёрной чугунной чаше горит коптящий мазутный факел. Раньше здесь была война. К западу от Огня, серые приплюснутые бетонные коробки немецких дотов щурятся на город чёрными проёмами амбразур. Там земля изрыта просевшими от времени траншеями и воронками от бомб. А с восточной стороны, откуда восходит солнце, возвышается светло-серый каменный Обелиск с артиллерийскими орудиями на пьедестале.

Внутри Вечного Огня пахнет мазутом и машинным маслом. Вдоль округлой стены тянутся чёрные в жирных подтёках трубы, расставлены железные бочки, стеллажи с инструментами, ветошью и паклей, и стоит насос, которым папа перекачивает топливо из подземной цистерны в верхний бак. Когда ливень и шквальный ветер гасят Огонь, папа поднимается на гору, подкачивает в бак топливa, забирается по металлической лестнице на верхнюю площадку и снова зажигает факел. Обелиск и Вечный Огонь видны из всех районов города. Когда поздним вечером подъезжаешь к Керчи автобусом, или подходишь катером из Тамани, издалека виден трепещущий оранжевый огонёк над Митридатом. А ниже, на тёмном склоне горы, светятся окна нашего дома.


Поджигатели и пожарники

Весной Митридат покрывается свежей, нежно-зелёной травкой. Распускаются листья на кустах шиповника и тёрна, заросли дерезы одеваются тёмной зеленью и мелкими лиловыми цветочками, пахнущими сладким дурманом. Но к лету трава начинает желтеть, яростное солнце выжигает её досуха, до тонкого хрустального шелеста, и скоро вся гора становится золотисто-солнечной. Теперь уже весь Митридат благоухает шалфеем, чернобыльником и горькой полынью. В шуршащей траве копошится мелкая жизнь: кузнечики перебираются с травинки на травинку, как цирковые акробаты на трапециях, звенят цикады, снуют деловитые шустрые жужелицы, бегают крупные чёрные муравьи, задрав лакированные брюшки и ловко петляя в травяных джунглях.

Летом Митридат начинает гореть. Угольно-чёрные пропалины появляются на его золотистых боках. Мы сидим во дворе на скамейке и обсуждаем поджоги. Таинственных поджигателей никто не видел. Непонятно, кто и зачем это делает.

– Бросаете окурки где попало, вот и горит, – говорит мама.

– Шпана поджигает, – говорит папа.

Я верю папе, он не бросает окурки на землю. Если он не докурил свою “Приму”, он аккуратно гасит окурок и убирает в спичечный коробок, “на потом”. Даже горелые спички он засовывает обратно в коробок, под донышко.

И тут к нам во двор с криком врывается Сашка:

– Дядя Лёня, бежимте скорее! Там трава горит!

Мы выбегаем со двора. Совсем недалеко от нашего дома, немного ниже по склону, ползёт мутная полоса серого дыма. Пламя трещит, пожирая сухую траву, и кузнечики в ужасе скачут прочь, спасая свои маленькие жизни.

Мы бросаемся в бой. Мы хлещем пламя вениками из полыни, затаптываем его ногами, и Сашка старается больше всех. Мы боремся с огнём изо всех сил, и пожар отступает, оставляя за собой чёрные проплешины пепла, сочащиеся сизым дымом. Наконец, перепачканные сажей, чумазые и пропахшие гарью, мы окружаем пламя и прижимаем его к тропинке. Теперь огню некуда деваться, он не может перебраться через полоску сухой утоптанной земли. Мы победили! И тут я замечаю, как Сашка рвёт сухую траву и устраивает для огня мостики через тропинку. Огонь жадно съедает траву, вырывается на свободу и расползается дальше по склону.

– Ура! Ура! Горим, горим! – в упоении вопит Сашка, выплясывая дикий танец, и его шкодливые глаза горят восторгом.


Первомай

Первого мая мы всей семьёй идём на демонстрацию. Первомай голубой от ясного неба, алый от шёлка знамён и кумача транспарантов, чистый и свежий в молодой зелени акаций и софор. На улицах гремит музыка, люди улыбаются весне, и мы тоже рады выйти на парад. Ещё бы, это же праздник и дополнительный выходной на шестидневной учебной неделе!

Человеческая река неспешно плывёт по городу и мы плывём вместе с ней. У нас сестрой по воздушному шарику, синий и красный. Солнце жарко горит на медных трубах, на пряжках матросских ремней и золоте офицерских погон. Двигаться можно только вперёд – боковые улицы и переулки перекрыты грузовиками и автобусами. Там дежурит милиция и следит за тем, чтобы никто не улизнул с демонстрации.

Мы идём с колонной маминого Керчьметаллургстроя. Я читаю надписи на транспарантах. Некоторые слова простые и понятные – мир, труд, май. Другие слова незнакомые, но можно догадаться, что они означают. Например, пролетарии. Это, конечно же, лётчики, которые пролетают по небу на самолётах. Пролетарии всех стран летят над нами, спешат на свой пролетарский слёт! А вот какая-то полупонятная солидарность, наверное, она из солидола. Но больше непонятных слов: КПСС, коммунизм, марксизм, интернационализм.

Марши бушуют на улицах. Впереди нас идёт колонна судоремонтного завода. У судоремонтников свой оркестр, оттуда доносится волнующее пение труб, золотой звон литавр и буханье барабана. Но скоро оркестр устаёт и сдаётся под напором механической музыки. Марши гремят из репродукторов на уличных столбах и стенах домов, из динамиков на крышах агитавтобусов. Чего только не услышишь за два часа медленного движения колонны к центральной городской площади. И бодрое, гордое: «Здравствуй, страна героев, страна мечтателей, страна учёных!» И раздумчивое: «Руки рабочих, вы даёте движенье планете! Руки рабочих, мы о вас эту песню поём!» И приторно-слащавое: «Ленин в твоей весне, в каждом счастливом дне, Ленин – в тебе и во мне!» И отчаянное, боевое: «Так пусть же Красная сжимает властно свой штык мозолистой рукой! И все должны мы неудержимо идти в последний смертный бой!»

Праздник, весна! Передвижные палатки Госторга, расставленные по маршруту движения колонн, выполняют майский план лимонадом, пивом и газировкой, пирожками с повидлом, конфетами и печеньем. Взрослые дяди уже приняли на грудь первую праздничную дозу и разминаются пивком в предвкушении праздничного обеда.

Мы плывём в море музыки, но никто не поёт, потому что всё это не взаправду, а понарошку. Настоящий праздник будет девятого мая, на день Победы, когда пол-города заберутся на Митридат, расстелят на траве подстилки, разложат припасы, и будут есть, пить и говорить до самого вечера. Вот тогда взрослые дяди крепко выпьют и споют, но это будут совсем другие песни.

По улице Ленина колонны выходят на площадь Ленина и разворачиваются широкими рядами, расправляют флаги и транспаранты, поднимают выше плакаты и портреты партийных руководителей. Судоремонтники уже на площади, их оркестр грянул «Прощание славянки». За ними выходим на площадь и мы.

– Мы приветствуем работников треста Керчьметаллургстрой! – задорно и звонко кричит с трибуны пожилая тётенька. Её голос, усиленный динамиками, эхом разносится по площади, – Товарищи строители! Добивайтесь новых успехов в социалистическом соревновании за перевыполнение семилетнего плана! Ура, товарищи!

– Ура-а-а! – нестройно подхватывают товарищи строители. За площадью, на боковой улочке их ждёт грузовичок стройтреста, в кузов которого демонстранты торопливо забрасывают транспаранты и знамёна – до следующего, ноябрьского парада. Мы возвращаемся домой, и вслед нам рвётся победное:

Нам нет преград ни в море, ни на суше,
Нам не страшны ни льды, ни облака!
Пламя души своей, знамя страны своей
Мы пронесём через миры и века!


Копатели

 Когда мы с Жекой были ещё маленькими, мы играли во дворе и на улице перед домом. А теперь мы уже ходим в школу, и весь Митридат – наша заповедная страна, наша сокровищница, таящая несметные богатства. Рыжая митридатская земля пропитана историей. Века и тысячелетия спят под нашими босыми ногами. Две тысячи лет назад на горе стояли греческий город Пантикапей и дворец царя Митридата. Трудно даже представить, как давно это было. Теперь от них остались одни развалины, и вся гора, от широкой вершины до подножия, усыпана древними глиняными черепками.

Старшие ребята рассказывают, что изнутри Митридат изрыт подземными ходами. И это не выдумки, а чистая правда. Весной папа вскопал огород на склоне горы за нашим окном. Так вот, однажды ночью земля на огороде провалилась, и открылся подземный ход, ведущий в чёрные недра горы по обе стороны провала. Я сам видел этот ход, и Жека, и сестра тоже. Папа отправил нас гулять, а сам весь день засыпал провал землёй, чтобы мы туда не залезли. Говорят, что в самых глубоких подземельях спрятаны царские сокровища: золотые украшения, кубки и чаши, и статуя любимого царского коня, отлитая из чистого золота. Американцы предлагали нашим миллион, чтобы им разрешили разрыть гору и откопать статую. Но наши им не позволили. И правильно. Мы сами её откопаем.

Летом археологи лениво ковыряют лопатами в руинах античного Пантикапея на пологом северном склоне горы. И мы тоже копаем, детскими лопатками и совочками, плоскими кусками красной терракотовой черепицы, палками и просто голыми руками. И Митридат щедро делится с нами своими богатствами. Нашей добычей становятся бронзовые боспорские монеты, масляные светильнички и обломки тонкой греческой чёрнолаковой посуды, амулеты и каменные ядра, гнутые ручки амфор с тиснёными древнегреческими надписями. Но митридатская земля хранит в себе и другие, грозные клады.

Всё началось с того, что Андрюшка научил нас делать дымовуху. Для дымовухи нужна киноплёнка, но не какая попало, а только старая, целлулоидная. Её скручивают в тугой цилиндрик, плотно заворачивают в бумагу, и поджигают. И тогда дымовуха шипит и ползает по земле, как живая, выпуская облака сизого вонючего дыма. Нам это очень понравилось. Сашка Савинский где-то раздобыл большую бобину киноплёнки, и мы сожгли её за неделю.

А потом Сашка подорвал во дворе взрывпакет. Взрыв получился роскошный, оглушительный и звонкий. Все ребята тотчас загорелись желанием делать взрывпакеты, но Сашка объяснил, что для этого нужен порох. Мы засели в кустах дерезы и принялись обсуждать, как его раздобыть. И Сашка рассказал, что в старых обвалившихся окопах можно откопать нестреляные патроны и даже оружие.

Начались лихорадочные раскопки. Мы самозабвенно и азартно разрываем митридатские склоны. Мы вооружаемся. Каждый мальчишка мечтает откопать пистолет, но такая добыча – большая редкость. Зато винтовки теперь есть у всех ребят на нашей улице. У меня их две, немецкая и русская трёхлинейка. Конечно, когда винтовка пролежит в земле столько лет, от неё остаётся только ствол да ствольная коробка с магазином и затвором, но всё равно это настоящее боевое оружие. Мы выкапываем патроны, выковыриваем пули и добываем порох для взрывпакетов и ракет. А ребята постарше подрывают оставшиеся с войны снаряды и мины.

Однажды мы с Жекой и его папой, дядей Кимом, рыбачили с лодки невдалеке от Митридата. Двое мальчишек копошились на склоне горы. Там заплясали язычки костерка, потянулся дымок. А потом мальчишки прыснули в разные стороны, на горе грозно ухнуло, и в воздух взлетел тяжёлый бурый фонтан земли.

– Ах ты, шпана! Попадись вы мне, – ворчит дядя Ким. Наивный, он не знает, какие умненькие, благоразумненькие буратины смирно сидят в его лодке.

Говорят, что после войны этого добра было много, но его убрали сапёры. Но кое-что ещё осталось. Мой папа выкопал крупнокалиберный снаряд прошлым летом, когда сажал на огороде картошку. Я и сам нашёл миномётную мину, когда мне было ещё пять лет. Она лежала в кустах дерезы под стеной дома, прямо под нашими окнами, чуть присыпанная землёй и сухими прошлогодними листьями. Я никогда не видел такой штуки, но почему-то испугался. Во всём её облике, в вытянутом ищущем носике, в толстеньком ржавеньком брюшке, переходящем в узкую талию с растопыренным стабилизатором на конце, было такое явное и злое ожидание, что я сразу побежал к родителям и рассказал о находке. На следующий день к дому подъехали сапёры на армейском грузовике. Бережно, как больного ребёнка, вынесли мину на руках, уложили в кузов грузовика на кучу мягкого морского песка, и увезли подрывать на полигон. Эх, теперь она бы нам пригодилась. Мы бы сами её подорвали!

Наконец, нам повезло. Копаясь на обочине Второй Митридатской, мы с Жекой вырыли изрядно проржавевшую, тяжёлую и круглую противотанковую мину. О, я сразу понял, какая добыча попала в наши руки! Но спичек у нас не было, а расковыривать эту штуковину – Боже упаси. А если пустить её колесом вниз по склону, чтоб вихрем пролетела до самого подножия горы, и посмотреть, рванёт ли она там, далеко внизу? Страшновато, но зато какой будет «Бум!» Или «Бум» будет слишком большой? Или вообще ничего не будет? Не попробуешь – не узнаешь. И ржавое чудовище полетело вниз, подпрыгивая на неровностях склона и волоча за собой рыжий шлейф пыли. Сейчас бабахнет, как в военном кино! Но мина тупо ударяется о выступ каменной стены нижнего уличного яруса и валится набок. Не взорвалась… Облегчение борется во мне с разочарованием, и, кажется, разочарование побеждает. Катнуть её ещё разок, что ли?

– Тикай! – отчаянно кричит Жека, – Твой папка идёт!

Действительно, к нам, ускоряя шаги, направляется папа. Он возвращается с работы, он видел, как я спустил мину по склону, и сейчас мне будет взбучка! Мы со всех ног мчимся прочь. Домой я вернулся поздно вечером, но мне не попало. Наверное, папа так и не понял, что же такое я скатил тогда под гору.


Игрушки

 Мы живём скромно, денег в семье едва хватает от зарплаты до зарплаты. В основном, они уходят на еду. Хлеб, молоко, крупы и подсолнечное масло на разлив мы покупаем в будние дни в продмаге, а по воскресеньям – рыбу, или мясо с костями на суп, или курицу в перьях на старом Предтеченском рынке. Мама ощипывает курицу, обжигает синеватую пупырчатую тушку на примусе, и вся она идёт на супы и жаркое. Потроха достаются Мурке, косточки – Полкану, а перья мама собирает в мешок, чтобы со временем, когда наберётся достаточно пера, набить небольшую подушку. Зимой, к новогодним праздникам, она покупает свиные ножки, готовит холодец и выставляет его за окно, чтобы застыл.

Родителям надо платить за квартиру, и за детсад для сестры, и дать мне десять копеек на школьный завтрак. А ещё нужны зубной порошок и белое банное мыло, а лучше – розовое и душистое туалетное, керосин для примуса, щёлок и бурое хозяйственное мыло для стирки, ситец и нитки для шитья, и папиросы для папы. Мы подрастаем, и мама постоянно перешивает нашу одежду, распускает, наставляет, штопает, подшивает на локти и коленки незаметные заплатки. Платья, штаны и рубашки мама часто шьёт сама, но нужна ещё обувь и зимняя одежда. Одежду и обувь нам покупают на вырост, большего размера, чем надо, чтобы можно было носить дольше.

Покупная игрушка из магазина – редкий гость в нашем доме. Игрушки мы делаем сами. В дело идут бумага и клей, дощечки и палочки, картон и пластилин. Папа подарил мне перочинный ножик, это мой главный рабочий инструмент. Из обрезков горбыля, которыми топят печки, строгаются мечи, рапиры и шпаги, а на эфесы клинков идут крышки от консервных банок и жестянки из-под леденцов. Незаменимый материал – пенопластовые поплавки от рыбацких сетей, которые выбрасывает на берег море. Пенопласт прекрасно режется ножом. Из него получаются лучшие в мире непотопляемые кораблики!

Или вот ещё: деревянная катушка от ниток. Лучше самого большого размера, от толстых чёрных ниток десятого номера. Полезнейшая вещь! Из катушки можно сделать запускалку для пропеллера. Самое сложное – правильно вырезать и выгнуть пропеллер из донышка жестяной банки. Остальное просто: забиваем в торец катушки два обойных гвоздика без шляпок, на гвоздики надеваем пропеллер, насаживаем катушку на карандаш и обматываем шнурком. А потом крепко держим карандаш в кулаке и тянем за шнурок – и наш пропеллер-вертолётик взмывает высоко в небо и плывёт над двором!

А если под рукой есть резинка, катушку можно превратить в самоходный вездеход. Самая лучшая резина – жёлтая авиамодельная, но годится и чёрная аптечная. Ножиком вырезаем зубчики на ободах катушки, это колёса. А резинку пропускаем внутри катушки и надеваем на короткий кусочек спички, который крепится тонким гвоздиком или обломком иголки с одной стороны вездехода, чтобы мотор не прокручивался вхолостую. А с другой стороны одеваем резинку на длинную спичку или тонкую палочку. И здесь нужно подложить шайбу из сухого кусочка мыла, чтобы мотор вращался плавно. Теперь накручиваем резинку, заводим мотор, и вот наш вездеход уже ползёт по земле, карабкается по склону и перебирается через препятствия. И можно устраивать гонки вездеходов!

Счастливый обладатель авиамодельной резины может смастерить миллион замечательных вещей. И не говорите мне про рогатки, сделать рогатку может любой двоечник. Но если у тебя имеется голова, можно сделать мячик на резинке, который скачет прямо в твою руку, и кораблик на резиновом моторе, и арбалет, стреляющий деревянными стрелами, и даже планер с пропеллером, если хватит умения и терпения. Ну а кому повезло раздобыть пару шарикоподшипников, тот из двух дощечек может построить самокат, и с шиком раскатывать по мостовой на жужжащих колёсах.

А у девчонок свои игрушки: пластмассовые пупсики, тряпичные куклы с пуговичными глазами, ситцевые лоскутки и цветные тряпочки, нитки и тесёмки. Девчонки наряжают пупсов, нянчатся с ними и водят их в гости друг к дружке. И ещё, они устраивают “секретики”. Выроют в под кустом ямку, застелят её травой, положат туда яркую тряпочку, конфетный фантик и цветок. Потом накроют своё сокровище стёклышком, засыплют сухими листьями, чтобы никто о нём не узнал, и приводят подружек, чтобы похвастаться перед ними.


Папины медали

Лето! В детстве всегда – лето.

К нам в гости приехал двоюродный брат Алик. У нас с Аликом каникулы, у папы выходной, и мы собрались на рыбалку. Папа будит нас затемно, и в сумеречном серебристом свете разгорающегося утра мы уже садимся в самый первый, полупустой пригородный автобус. Солнце ещё только встаёт над морем, а мы уже далеко за городом, в посёлке Подмаячное. Автобус разворачивается и уходит обратно в Керчь, оставив нас на сонной, безлюдной улице. Папа одобрительно оглядывает нас:

– Двое рядовых и младший сержант. Шагом марш! Левой, левой!

И негромко запевает:

Через речку перешли,
На полянку сели.
На полянку сели,
Командира ждали.

Вот идёт наш командир
С красными флажками.
С красными флажками,
С ружьём за плечами.

Когда мы идём с мамой, на посёлок или в город, мы обычно спешим, потому что у мамы всегда запланировано много разных дел, и она ничего не успевает. А папа никогда не спешит, даже по делам, поэтому ходить с ним – одно удовольствие.

Вообще-то, папа не любит вспоминать о войне. Но если он запел военную песню, значит, он в хорошем настроении. Значит, его можно разговорить и что-то разузнать. И лучшее время для этого – когда мы шагаем по степи: раз-два, раз-два, в рюкзачке за плечом побрякивают грузила и жестянки с наживкой, а вдали, за прибрежными холмами, синеет полоска моря.

Шла с ученья третья рота
У прохожих на виду.
Мимо сада-огорода,
Мимо девушек в саду!

Раз-два, раз-два!

Мы шагаем по степи мимо мыса Фонарь, увенчанного белой башней маяка, к приморским холмам. Солнце поднимается выше в небо, и степь пробуждается. Высоко над нами, так высоко, что и не видать, поёт и заливается жаворонок. Над степью движутся волны жаркого воздуха, наплывают пряные ароматы шалфея, чабреца и полыни, и других, неизвестных мне трав. Вся она, до самого края неба, солнечно-жёлтая, сухая, шуршащая, звенящая мириадами ликующих цикад. Полосатые ящерки, серые и изумрудные, греются на придорожных камнях. Кузнечики скачут из сухой травы из-под наших ног и разлетаются, распустив веером цветные подкрылья.

Я загребаю сандалями пыль, и в моих карманах уже звенит железо – осколки бомб и снарядов, щедро рассеянные по степи. Папа этого не любит и просит: не пыли. Сейчас скажет: выбрось, зачем ты это подбираешь? Он каждый раз так говорит. Он не понимает, что я собираю не всё подряд, а только те, на которых отчеканены угловатые и острые немецкие буквы, каких нет в наших книжках.

– Папа, расскажи про войну!

– Война – дрянное дело. Ничего хорошего в ней нет.

– Расскажи, дядя Лёня! – загорается Алик.

– Ладно, – соглашается папа. – В начале войны, в августе, мне в аккурат стукнуло шестнадцать лет. Школу я не закончил, пошёл работать на железную дорогу вагонным мастером. Сопровождал эшелоны на фронт. Фронт был рядом. Туда везли технику, обратно в тыл – раненых. Бомбили составы сильно, таких бомбёжек у нас даже на фронте не было. Оставлять эшелон нам не разрешали, мы отвечали за груз. Но один раз я всё же выскочил под бомбёжкой из вагона, как будто кто меня толкнул. А когда отбомбили, возвращаюсь, гляжу – место, где я сидел, изрешетило осколками, и противогазную сумку с сухим пайком, что над полкой висела, срубило. Вот такой был со мной случай.

В армию я пошел добровольцем, когда исполнилось восемнадцать. У меня была “броня” от железной дороги, но я хотел бить немцев, и родители не препятствовали. С питанием было плохо. На железной дороге, в Осташкове, кормили пшённой кашей, а в Бологом давали приваренную пшеницу, жевать её – все дёсны сотрёшь. А тут, в нашем совхозе пала лошадь, и её отдали народу. Мать наварила мне на дорогу конины, жёсткой как доска, с тем я и поехал.

Направили меня в школу младших авиаспециалистов. Там было тяжело. Занятия шли с утра до ночи, пулемёты разбирали и собирали с завязанными глазами, приходилось слушать лекции в противогазах. А кормили плохо: фунт хлеба давали на день и солёную селёдку на ужин. Некоторые падали в голодный обморок. А я – ничего. У меня желудок не разработанный, я привык есть мало. Присвоили мне младшего сержанта и направили в штурмовой авиаполк. Там я и служил мастером по авиавооружениям и летал воздушным стрелком. Были мы на Украине и в Молдавии, в Польше на Сандомирском плацдарме, потом в Дрездене и Бреслау, в Берлине, а закончили войну в Праге.

– На чём ты летал, дядя Лёня?

– На Ил-2. Бомбили немцев. Надёжная машина, и вооружение приличное по тому времени. Шестьсот килограммов бомб брала, у пилота скорострельные пушки и пулемёты ШКАС, и у стрелка крупнокалиберный пулемёт Березина на турели.

– Дядя Лёня, а ты немцев сбивал?

– Не доводилось. Когда налетят мессершмитты, такая идёт круговерть, не всегда и поймёшь, кто попал. Все стреляют. Задача стрелка – отогнать тех, что заходят сбоку и сзади. На вылетах нас обычно прикрывали наши истребители, Яки. Вот они – да, они сбивали. А моя работа была в основном на земле: техобслуживание и ремонт, подготовка вылетов, закладка боекомплекта, подвеска бомб, реактивных снарядов. Запомните, молодые люди: война – скверная штука. Это тяжёлый, изнурительный труд, и геройства в ней никакого нет. Работали с раннего утра до двух ночи, спали урывками. Но кормили нас подходяще, питание было офицерское.

Но я не верю папе. Я знаю: он – герой. В семейном альбоме есть фронтовая фотография. На ней молодой папа, светлоглазый и красивый, с медалью на гимнастерке, в окружении боевых друзей. И дядя Миша, бывший военный лётчик, говорит то же самое. У штурмовиков, объясняет дядя Миша, кабина пилота защищена бронёй, потому что пилот ведёт машину. А кабина стрелка не защищена. Так сделано специально, чтобы уменьшить вес самолёта, чтобы брать побольше бомб. Надо быть очень храбрым человеком, чтобы летать воздушным стрелком. Штурмовиков бросали на прорыв обороны немцев, сквозь огонь зенитных батарей и атаки мессершмиттов. Пули немецких истребителей и снаряды зениток прошивали фанерную обшивку штурмовика насквозь, и стрелки часто погибали. Папе повезло, его только ранило осколками, после этого ему больше не разрешали летать.

В выдвижном ящике комода папа хранит свой военный билет. Там написано, что папа – младший сержант 140-го гвардейского штурмового авиаполка, награждён самой главной медалью, «За отвагу», и ещё «За боевые заслуги», «За взятие Берлина», «За освобождение Праги», и «За победу над Германией». Папин гвардейский значок лежит там же, в картонной коробочке, но медалей там нет.

– Папа, а где твои медали?

– Потерялись, – помолчав, отвечает папа.

– Как потерялись? – огорчаюсь я, – Когда?

– Давно. Ты тогда ещё не родился.

Я расстроен пропажей. Мне очень хочется подержать тяжёлые золотистые кругляшки, потрогать колодки, обтянутые цветными муаровыми лентами. Но у папы другое отношение к наградам, он называет их висюльками. И папино объяснение звучит как-то неубедительно. Он знает, куда делись медали, но почему-то не хочет об этом говорить, и сегодня больше ничего не расскажет.

Мы выходим на гребень прибрежных холмов и перед нами раскрывается новый простор, веющий свежестью, переливающийся солнечными искрами, сияющий всеми оттенками синего, голубого и зелёного. Под нами медленные волны, шурша, накатывают на пустынный песчаный пляж, ветерок поднимает мелкие белые барашки, сливающиеся вдали в изменчивые муаровые узоры. Ноги неудержимо несут меня по крутой тропинке вниз, к морю. Впереди у нас целый день рыбалки и купанья.

О судьбе папиных наград я узнал много позже, когда задал ему тот же вопрос сорок лет спустя:

– А всё же, папа, куда делись твои медали?

– Пропил, – ответил отец кротко, с обезоруживающей прямотой. И рассказал такую историю.

– После войны наш полк три года стоял за границей. Сначала в Германии, потом в Австрии, в Венгрии. Первое время за боевые награды нам выплачивали деньги, хоть и небольшие. А потом перестали. Я хотел вернуться домой, к родителям, а меня не демобилизовывали. Предлагали остаться в армии старшиной. И отпуск не давали. У младшего комсостава какая жизнь в гарнизоне? Офицеры вечером идут домой, к жёнам, к семьям. А мне куда деваться? Стал ходить в самоволку. Ну и поймали меня, принялись прорабатывать. Позоришь полк, комсомолец. Недостоин высокого звания члена Коммунистического Интернационала Молодёжи. А я молодой был, с гонором. Раз недостоин, говорю, – выхожу из рядов. И выложил комсомольский билет им на стол. Глупость, конечно, была большая с моей стороны. Занялся мной особый отдел. Вызвали на особое дивизионное совещание, и там пошел уже другой разговор. Спасибо командиру дивизии, хороший был мужик, замял это дело.

Папе было за что благодарить комдива. Особые совещания многих отправили без суда в лагеря толкать тачку, которую в народе так и называли: машина ОСО, две ручки, одно колесо. Помолчав, папа продолжал:

– При обстреле осколок попал мне в переносицу. Повезло. Там кость толстая, полностью не пробил. Хирург сказал: трогать его нельзя. Так и сидит там до сих пор. А глаз я потерял уже после войны, на Адмиралтейских верфях. Дурак один баловался во время перерыва отбойным молотком. Кусочек металлической окалины попал мне прямо в глаз и рассёк хрусталик. Уволить меня не могли – несчастный случай на производстве. Поставили комендантом корабля. Работы у коменданта нет никакой, только ходи да следи за порядком. А я так не могу. Промаялся несколько месяцев и не выдержал, ушёл с верфи. Уехали мы в Керчь. Думал, буду ходить в море, а оказалось – никуда меня не берут! Ни к чему не пригоден, списан вчистую. В общем, продал я медали, вместе с наградными книжками. Были после войны такие граждане, которые хотели иметь боевые награды. Медали продал, а деньги пропил.


Новый дом

На окраинах города строят новые, небывалые дома. Высокие, огромные. Экскаваторы роют котлованы и механические молоты с утра до вечера забивают в землю длинные бетонные сваи: бум!-бум!-бум! А потом грузовики везут готовые потолки и стены, и из них, как из гигантского детского конструктора, собирают дома. Вот ажурный кран поднимает целую стену комнаты с оконным проёмом, опускает её на место, и строители приваривают её к соседним стенам. Шипят раскалённые электроды, фейерверками разлетаются оранжевые искры! Говорят, это московские дома, на восемьдесят квартир каждый. Их строит мамин трест, и в один прекрасный день нам тоже дают новую квартиру в таком доме.

В воскресенье у нас на Митридатской праздничная суета. Мы переезжаем! Папа с дядей Володей и незнакомые взрослые грузят наши вещи в кузов грузовика, и сами садятся туда же. А мы с мамой и сестрой поедем в кабине! Мурка боится машины и хочет убежать, но я ловлю её и беру с собой в кабину. Грузовик с рычаньем заводится, и Мурка от ужаса выпускает когти. Исцарапав меня, она с диким мявом выпрыгивает в открытое окно и скрывается в кустах. Теперь её не найдёшь, да и водитель не станет ждать, пока я поймаю кошку. Очень жаль, но мы уезжаем без Мурки.

С высоты водительской кабины всё выглядит иначе, чем с тротуара. Как изменился наш город! Стало больше асфальта на улицах, меньше иссечённых осколками стен, гуще лес кранов в порту. Исчез старый Предтеченский рынок, теперь на этом месте работают археологи. Когда сносили окружавшие рынок аварийные дома, рабочие нашли клад, замурованный в стене дома. Его спрятали буржуи, когда драпали за границу после революции. Сосед, работавший на сносе домов, принёс в наш двор толстый свёрток царских денег: вот вам капитал, пацаны! Всем досталось по пухлой пачке крупных старинных банкнот, с носовой платок каждая, розовых, фиолетовых, голубых, с двуглавыми орлами и портретами бородатых императоров.

А вот и наши новостройки. Новенькие пятиэтажки выстроились «ёлочкой» на пустыре. Они все на одно лицо, и вокруг нет ни деревца, ни кустика. Как же можно играть среди голых панельных стен? После Митридата мне будет здесь скучно. Пока взрослые носят вещи в квартиру, я осматриваю наше новое жильё. Здесь всё необычно. На Митридате у нас были белёные шероховатые стены, по ним на фарфоровых роликах-изоляторах была проложена электрическая проводка в прорезиненной матерчатой оплётке. А здесь стены в бумажных обоях, ровные и гладкие. На них тоже есть и выключатели и розетки, но никакой проводки не видно, она спрятана внутри стен. Здесь у нас свой балкон, и кухня с плитой, которую можно топить дровами или углем, и раковина, и, о диво! Прямо из стены выходит труба с краном, из неё течёт вода! А ванна! Огромная белая эмалированная ванна! И дровяной котёл-титан, чтобы нагревать воду, и чудо света – белоснежный унитаз. Кто это придумал, да как же можно ходить в такую белизну?

Вещей у нас немного, и новая просторная трехкомнатная квартира кажется пустой. Но мама счастлива! Она велит повесить нашу гордость, золотистый ленинградский абажур, на кухне. А в столовую мы со временем купим люстру. И кровать для сестры в детскую комнату. И шкаф для родительской спальной. И ещё хорошо бы завести диван, обеденный стол и сервант для гостиной, говорит мама. Всё это замечательно, только где наша Мурка? Как она там одна без нас, в старом доме? Вот и хорошо, говорит папа, отдохнём от кошки. А мама говорит, что кошки привыкают к месту, а не к людям. Мурка дикая, она и там редко приходила домой, а здесь и вовсе сбежит, отправится бродяжничать по подвалам. Пусть лучше остаётся на Митридате.


На посёлок

Нет на свете ничего лучше воскресного летнего дня. Во-первых, летом каникулы, и нам не надо делать домашние задания и ходить в школу. А во-вторых, в воскресенье мама дома и обязательно приготовит что-нибудь вкусное. Когда мы садимся завтракать, с ночной смены домой возвращается папа. Он проходит на кухню и выкладывает на стол газетный свёрток из кармана пиджака. Мне, конечно, очень интересно узнать, что там такое.

– Это зайчиков хлеб, друг ты мой любезный, – отвечает папа. И я чувствую, что я действительно самый любезный, самый лучший его друг.

– А мне можно попробовать?

Конечно же, можно. Папа разворачивает свёрток и достает кусочки серого хлеба, который едят зайцы, засохшего, но всё равно вкусного. Он пьёт чай и ложится спать, а мы собираемся в дорогу. Я надеваю рубашку, короткие штаны с карманами и сандалики. Карманы – самое главное в штанах, особенно когда отправляешься на море или, как сегодня, к бабушке на посёлок. Мама одевает сестру и собирает, чем перекусить, потому что мы уходим на целый день. Она кладёт в кошёлку три крутых яйца, помидоры, огурцы и ломти чёрного хлеба, посыпанные крупной солью и политые подсолнечным маслом, и мы отправляемся в путь.

От кварталов панельных пятиэтажек мы углубляемся в пыльные улочки пригорода и через кукурузное поле выходим в степь. Вдали, за железнодорожной насыпью, уже зеленеют сады посёлка, а за ними виднеется Царский курган. Это замечательное место. Когда-то давно в кургане был похоронен древний скифский царь, а сейчас там лапидарий, археологический музей.

– Мама, мы пойдем на курган?

– Сегодня не получится, – говорит мама, – В другой раз.

Я не огорчаюсь. Я уже излазил курган и снаружи и изнутри. В тёмные недра холма ведёт длинная сводчатая галерея, сложенная из тяжёлых каменных плит. Вдоль стен расставлены боспорские стелы с барельефами древних людей и богов, а в самой глубине кургана галерея заканчивается мрачной погребальной камерой, где стояли каменные саркофаги древнего царя и царицы. Там уже совсем темно, и только вдали ярко сияет далёкий свет дня.

Археологи долго не могли найти вход в гробницу. Они разрыли курган с трёх сторон, и уродливые следы раскопок до сих пор видны на его склонах. А когда, наконец, нашли вход, оказалось, что курган давно разграблен разбойниками. Хитрые грабители раскопали вершину холма, где сейчас стоит геодезический знак, отодвинули каменную плиту, и по верёвке спустились в чёрный проём колодца погребальной камеры. Они взломали саркофаги и забрали всё золото, все украшения и драгоценности, набрали полные мешки сокровищ и подняли наверх. А когда последний грабитель выбирался из колодца, ему обрезали верёвку, чтобы не делиться с ним добычей. Грабитель упал на каменный пол и разбился, и потом археологи нашли его скелет рядом с разграбленными саркофагами. А разбойники задвинули плиту на место, засыпали её землёй, навьючили мешки с сокровищами на своих злых храпящих коней и ускакали в степь с гиканьем и свистом.


Бабушка Прасковья

Бабушка Прасковья живёт на посёлке за городом. Летом мы ходим к ней собирать вишни, а в другое время просто так, в гости. Мы идём по посёлку, по длинной прямой улице между одноэтажными белёными домиками, крытыми толью и шифером, в зелени вишень и яблонь. На улице пусто и тихо, только лениво перелаиваются разомлевшие от жары поселковые псы.
Бабушка не держит собак, потому что они – сущие бандиты. Оттого их и сажают на цепь, как разбойников. А если псу повезло удрать, то пока не оголодает, домой не вернётся. Весь день будет носиться по округе, гонять курей, а то и ухватит прохожего за штанину. Было и такое: соседский нюркин пёс сорвался с цепи и задрал бабушкиного курёнка. И Нюрка приходила к бабушке извиняться, и кричала, размахивая руками:

– Та вин же дурный собака! То ж бисова дытына!

Бабушка Прасковья очень добрая к детям, но строгая к взрослым. Особенно к зятю, Николаю Терентьевичу. У бабушки было много зятьёв, но одних повыбила война, а другие живут отдельно. А дядя Коля – рядом, и всё у него не так. Вот и сейчас она воспитывает дядю Колю, ходит за ним по двору, стучит палочкой и грозит:

– Ужо погоди! Найду на тебя управу, в милицию сдам тебя, пьяницу!

Дядя Коля работает бетонщиком на заводе стройматериалов. Он высокий и сильный мужчина, но не может противостоять напору неукротимого духа, обитающего в щупленьком бабушкином теле. Он прячется в сарае и бубнит из-за двери безнадёжно и устало: “да отвяжись же ты, старая…” Тётя Нина приходит ему на помощь:

– Мама у нас гости!

– Деточки мои родненькие! – радуется бабушка – Сейчас, сейчас я вас оладьюшками угощу!

Дядя Коля забыт. Бабушка спешит в свою времянку, растапливает печку и замешивает болтушку для оладий. Мы собираем в саду вишни, а потом поспевают оладьи, и бабушка потчует нас, приговаривая: “Учитесь, деточки, учитесь! Ученье свет, а неученье – тьма”. И тут же, вспомнив о чём-то, добавляет другим, строгим голосом: “Ты пей, да только ум не пропей!”

Наша бабушка старенькая. Она родилась очень давно, ещё при царе Александре Третьем, в семействе лесничего в деревне Шанталово на Смоленщине. Бабушкин папа, прадедушка Иван Яковлевич, был малорослым, рыжим, беспокойным и самовластным. Когда прадедушка женился на прабабушке Елене, высокой и стройной красавице, во время венчания священник велел ему стать на скамеечку, чтобы венец жениха был выше венца невесты и чтобы прадедушка был главою в доме. Так и получилось. И наша бабушка тоже пошла в прадедушку, ей тоже все подчиняются.

Бабушка вышла замуж за дедушку Григория Ивановича в соседнюю деревню Козлово. Григорий Иванович происходил из крепостных крестьян. В середине девятнадцатого века Козловым владел захудалый помещик Яков. Уважением он не пользовался, народ панибратски называл его Яшкой, и в 1861 году при отмене крепостного права всем его бывшим крепостным дали фамилию Яшкины. Дедушка Григорий был единственным грамотеем на деревне. В его доме были Библия и настенные часы-ходики, водились газеты. Соседи ходили к нему за чтением и лечением. Молодую семью счастливо миновали беды Первой мировой войны. Неспешно рождались дети. У прабабушки Елены был целый детский сад, семья из семнадцати человек, у бабушки – шестеро детей, а в нашей семье – только двое. А у меня никого не будет, потому что я вообще не собираюсь жениться.

Дедушка Григорий тетешкался с малышками, рассказывал сказки, загибал пальчики на детских ладошках: «Сорока-Ворона кашку варила, деток кормила... Ладушки-ладушки, где были? У бабушки!» А сколько было радости детям, когда выезжали на ярмарку! На рассвете нагружали подводу лучшими продуктами, пенькой и льняным маслом, запрягались и неспешно ехали полями и перелесками. На ярмарке шум и толкотня. Пахнет лошадиным навозом, сыромятными ремнями, дублёной кожей и дёгтем, луком и репой, калачами и мёдом. Крестьяне торгуют с телег, торговцы с прилавков в рядах, лавочники из лавок, и каждый хвалит свой товар. Лотошники разносят леденцы, наяривают подвыпившие балалаечники. Весело!

Хозяйство росло и крепло, и бабушка уже подумывала о том, чтобы завести механизацию. Но произошла революция, крестьян согнали в колхоз, а дедушку Григория назначили председателем. Председательствовал он недолго. Государство принялось обирать и грабить крестьян, и колхоз разорился. Начался повальный голод. Повальный, потому что люди валились, падали прямо на улице. Колхозники разбегались, куда могли. Уехали в города старшие дедушкины дочери.

В лютую зиму тридцать третьего года, чтобы спасти людей от голодной смерти, дедушка раздал им запасы колхозного зерна. За это оперуполномоченный арестовал его и посадили в тюрьму. Освобождённый из тюрьмы через две недели, дедушка распродал всё, что мог, и повёз семью к старшей дочери Дусе, в сытый, рыбный, южный город Керчь. Добрались они туда опухшими от голода, но детей довезли. И там, на станции Керчь-первая, на железнодорожных путях у рыбоконсервного завода, их встречала тётя Дуся с буханками хлеба и кастрюлей рыбного соуса. Мама говорит, что ничего вкуснее она никогда в жизни не ела.

Все здесь было иначе, чем в смоленском краю бревенчатых изб, лесов и полей.Провинциальный южный город, пыльный, прокалённый солнцем и продутый ветрами, растянулся вокруг древнего Митридата и по берегу морского залива. Широкая каменная лестница, увенчанная изваяниями грифонов, поднималась до середины горы, к колоннаде исторического музея, построенного в виде античного греческого храма. Под горой, на Предтеченском рынке, татары в безрукавках и фесках торговали бараниной и фиолетовыми баклажанами. Визжали поросята, кудахтали куры, гоготали гуси. В рыбных рядах толстые торговки лениво сгоняли мух с серебристой кефали, бычков, барабульки и камбалы, стоял крепкий дух солёной хамсы и сельди, йодистый запах мидий и варёных креветок. Греки, итальянцы и армяне продавали овощи и невиданные на Смоленщине фрукты: алычу, золотистые и сизые гроздья винограда, оранжевую хурму и солнечно-жёлтую айву, миндаль и грецкие орехи.

Дедушка поступил на работу на металлургический завод, и семья поселилась в заводском бараке. Бабушка с недоверием относилась к крымчакам, к восточному и южному люду. Встав с зарёй и приготовив еду, она собирала младших детей в школу и отправлялась полоть и окучивалать совхозные грядки. “Учитесь, деточки, учитесь”, – твердила она, как заклинание. Вырвав детей из костлявых лап голода, она страстно желала видеть их образованными и обеспеченными людьми. Если бы они только знали, что их ждет в этом благословенном краю!


Оккупация

Хорошая жизнь продолжалась недолго. Началась проклятая война. Фронт стремительно надвигался. Из города эвакуировали партактив и специалистов. Заводское оборудование демонтировали и вывозили за Урал. Начались бомбёжки. Бабушкина семья не смогла эвакуироваться. Бежать было некуда. Немцы беспощадно бомбили переправу на таманский берег. Там, в кромешном аду, осыпаемые бомбами и поливаемые с неба пулемётным огнём, отходил из Крыма арьергард советских войск.

Много позже, уже повзрослев, я узнал о бездарном советском командовании, провалившем оборону полуострова, о тяжёлых и бессмысленных потерях, о массовом дезертирстве крымских татар из Красной армии, о том, как катили по крымской степи механизированные дивизии Манштейна. В ноябре сорок первого город был сдан немцам, и снова взят кровью десантных частей в конце декабря. За это время немцы успели расстрелять семь тысяч человек – всё еврейское население Керчи, включая женщин, стариков и детей. В живых были оставлены только врачи и фармацевты, на случай распространения эпидемий в захваченном городе. Их расстреляли позже, во время второй оккупации.

Но больше, чем из книжек и военных мемуаров, я узнал из редких и скупых рассказов мамы. Мама не любила говорить о войне. Чёрная тень пережитого лежала на ней. Воспоминания жгли и мучили её, и не было бабушкиной веры, чтобы рассеять мрак. Вечерами она сидела за шитьём или штопкой, думая о чём-то своём, и мысли тянулись, как нитка за иголкой, стежок за стежком, по проторённому кругу.

В минуты, когда прошлое поднималось особенно мучительно, она могла рассказать о своей работе в армейском госпитале в прифронтовой Керчи. До конца своих дней она не могла забыть о том, как метались на койках раненые солдаты в послеоперационном бреду, как кричали от невыносимой боли и материли медсестёр, и нечем было им помочь! Они умирали, и их складывали штабелями в пустые палаты, и везде стоял этот страшный, невыносимый запах. А когда заполнялось под потолок, вывозили тела грузовиком и хоронили в братской могиле. За что, за что достались им такие мучения, такая страшная смерть?

В мае сорок второго немцы пришли снова, в этот раз на два года. Снова открыли комендатуру и городскую управу, установили комендантский час. Лающие автоматчики в серой мышиной форме обходили дома и забирали продовольствие. Для удовлетворения культурных потребностей оккупантов, в городе продолжали работать кинотеатр и исторический музей. А в Камыш-Буруне, на Самострое и в карьере заводского рудника шли расстрелы, теперь уже русских и украинцев.

По городу расклеили объявления, приглашавшие молодежь на работу в Германию. Добровольцев отправляли весело, под гармошку, с музыкой и песнями. Когда жиденький ручеёк желающих работать на Рейх иссяк, начались облавы. Мама попала под облаву и её вместе с другими задержанными отвели в школьное здание, превращённое в депортационный пункт. В дверях школы стоял автоматчик. Школа была переполнена схваченными на улицах города и уведёнными из домов людьми, уже несколько суток ожидавшими отправки в Германию. В классных помещениях негде было присесть. Мама ходила по школе и думала: “Всё равно я убегу отсюда”.

Высоко подняв голову, она с независимым видом прошла мимо часового, решительно открыла дверь и вышла из школы. Маме показалось, что волосы на голове зашевелились от страха, но часовой не остановил её, вероятно, приняв за переводчицу. В тот день на маме были новое пальто и шляпка. Оккупация только начиналась, она не успела обноситься и не походила на усталых, немытых, голодных и отчаявшихся людей в измятой одежде, сидевших в классах. Она вышла со школьного двора на улицу, завернула за угол, и там уже бросилась бежать со всех ног.

Когда маму схватили второй раз, её увезли в Симферополь, где формировались эшелоны, вывозившие советских невольников в Германию. И она снова бежала. Во время посадки в вагоны, когда охрана отвлеклась, она спряталась в кустах под железнодорожным полотном. Немецкая овчарка заметила её, лаяла и рвалась с поводка, но охранники не пошли проверять кусты. Там она просидела до ночи, а когда эшелон ушёл и немцы сняли оцепление, отправилась пешком обратно в Керчь.

Неделю она шла по степному Крыму, хоронясь от немецких патрулей, а вечерами выходила к сёлам и татарским аулам и просилась на ночлег, чтобы укрыться от ночного холода. К тому времени уже разгорелась застарелая межнациональная ненависть, глухо тлевшая со времени завоевания турецкого Крыма Россией, и с eщё более далёких времён, когда набеги татарской конницы разоряли и выжигали русские города, и ханские воины угоняли пленников в крымское рабство и для продажи на турецких невольничьих рынках. Мама ходила от дома к дому, стучала, но ей не открывали. “Погодите, вернутся наши, они вам покажут!” – кричала она и колотила в окна до тех пор, пока не выйдет какая-нибудь пожилая женщина, и, молча взяв её за руку, не введёт в дом.

Жить в оккупации становилось всё страшнее с каждым месяцем. Наступил голод. Деньги превратились в пустые бумажки, еда и одежда стали валютой. Дедушка Григорий попал под бомбежку и был ранен осколком. Не было лекарств. На весь город оставался один врач, доктор Шимановский. Говорили, что он избежал расстрельного рва и выжил потому, что проводил для оккупантов испытания медицинского препарата на малолетних детях. Выбирать не приходилось. Мама приводила его домой. Доктор не смог извлечь осколок и помочь раненому, но за каждый визит брал продукты, отрываемые от голодающей семьи.

Весной сорок четвертого началось наступление Красной армии. Снова шли жестокие бои. Бомбили немцы, бомбили свои. Заводской барак был разрушен бомбами и семья укрывалась в заброшенном армейском блиндаже.

После боев мама с тётей Дусей выходили в степь подбирать плащ-палатки погибших бойцов. Больше никто не смел. Жутко было идти по изрытому воронками полю, где лежали неубранные, сведённые агонией тела, куда слетались стаи ворон и галок на густой, сладковатый и тошнотворный запах разлагающейся плоти. Из плащ-палаток тётя Дуся шила одежду, которую меняли на еду в окрестных селах.

Я слушаю маму, и мне кажется, что всё это я уже пережил когда-то. Если не весь я, то та часть меня, которую она носила в себе в то страшное время. Я всегда это знал, но не хотел помнить, потому что это знание и эта память ужасают меня.

В апреле сорок четвертого город был взят морской пехотой. Вернее, взят был уже не город, а городские руины, пропахшие гарью и вонью взрывчатки. Среди выгоревших остовов зданий, каменных завалов, воронок и иссечённых осколками стен стояли чудом уцелевшие церкви – Иоанна Предтечи, митридатская Афанасьевская, и Свято-Троицкий кафедральный собор. Победители разобрали собор и сложили из освящённого церковного камня памятник павшим – Обелиск на вершине Митридата, трехгранным штыком уходящий в синее южное небо.

Никто до сих пор достоверно не знает, сколько было их, погибших за Керчь. Известно одно: счёт идёт на сотни тысяч. Даже через полвека после окончания войны на прибрежных холмах и полях, где прорывали немецкую оборону десантники, лежали человеческие кости. И, возможно, лежат до сих пор. По ним ходили совхозные трактора, их мыли дожди и отбеливало солнце, но они остались такими же упорными и стойкими, как их бывшие владельцы.


Мама не любит немцев

 – Не люблю немцев, – говорит мама.

И я их тоже не люблю. А за что их любить? Из-за них погиб дедушка Григорий. Не сохранилось даже его фотографии, всё сгорело в огне войны. Немцы расстреляли дедушкину сестру, двоюродную бабушку Фрузу, за то, что она помогала партизанам. Тётин Валин муж погиб на фронте, и тётин Дусин тоже, и папин дядя Антон. А про себя папа говорит, что ему повезло остаться в живых и вернуться с войны. А если бы папа не вернулся, если бы маму угнали в Германию, тогда бы и меня не было? Или у меня были бы другие родители? Всё восстаёт во мне против таких мыслей.

У папы о немцах своё мнение.

– Все хороши, – говорит папа, – И немцы и русские. Людей не жалели. Что немцы? Воевать никто не хотел. Их погнали, они и пошли на войну, куда им было деваться? Но той войной дело не закончится, – говорит папа, – В сорок девятом году, когда дело пошло к демобилизации, меня перевели в укладчики парашютов. Наш полк перебросили в Грозный. Чеченцев к тому времени уже вывезли с Кавказа в Среднюю Азию. А те, что засели в горах, спускались в долины и резали русских. Против них действовали войска МВД, авиация бомбила горные аулы. В людях много злобы, будет новая война, – пророчествует папа.

– Лёня, как ты можешь говорить такое, – возмущается мама и уходит на кухню.


Свидетель Аджимушкая

Однажды на большой перемене, мой друг Вовка отозвал меня за угол школы, огляделся по сторонам, как заправский заговорщик, и раскрыл свой пузатый портфель.

– Зырь!

Из портфеля улыбался жёлтый в матовых отблесках человеческий череп.

– Ух ты! Где достал?

Вовка рассказал, что череп ему дал Серёга, который получил его от Шиманчика, а тот от своего приятеля, который нашёл череп в аджимушкайских каменоломнях. Поначалу каждому хотелось заполучить этот роскошный атрибут из пиратских романов Стивенсона. Но держать его дома было страшновато, к тому же возникали проблемы с родителями. И череп переходил из рук в руки, нигде не задерживаясь.

– Хочешь, отдам тебе? – предложил Вовка, – Матушка ругается. Говорит, уноси откуда принёс, чтобы в доме его не было.

Аджимушкайские каменоломни находятся недалеко от посёлка, где жила моя бабушка, и я хорошо знал это место. Сухая холмистая крымская степь там сминается ложбинами, проседает котловинами. Среди выгоревшей от солнца жёлтой травы и серых каменных глыб, покрытых цветными пятнами лишайников, чернеют провалы и наклонные ходы, ведущие под землю. Прежде там добывали строительный камень. Дядя Володя говорит, что это отложения морских ракушек, поэтому камень так и называется – ракушечник. Когда-то, давным-давно, на месте степи было море, и в нём жили ракушки. А потом, говорит дядя Володя, дно моря поднялось и стало сушей, и теперь мы здесь живём. Трудно в это поверить, но если поковырять камень, он крошится, и видно, что он действительно состоит из кусочков ребристых раковинок.

Вся старая Керчь, центр города, белые домики пригородов и окрестных посёлков выстроены из этого камня. Но сейчас в Аджимушкае камень больше не берут. Когда дядя Коля строил свой новый дом на посёлке рядом с бабушкиной времянкой, ему привозили грузовиком ещё не просохший ракушечник из новых каменоломен.

Местные жители рассказывали о подземельях страшные истории, родители не разрешали нам ходить в катакомбы, но мы всё равно убегали туда играть в войну.

На верхнем ярусе каменоломен заблудиться трудно. Во многих местах в подземелье через провалы и узкие лазы пробивается свет. А на втором ярусе холодно и глухо. Там жутко. Сырая известняковая крошка скрипит под ногами, и бесконечные разветвления одинаковых коридоров пляшут в луче фонаря. Подземные ходы тянутся на много километров, и, если погаснет фонарик, тебе уже не выбраться на поверхность. На самом нижнем, третьем ярусе добывали песчаник, плотный и прочный камень, из которого построены лучшие городские здания. Отчаянные старшие ребята пробирались туда и находили патроны и ржавые винтовки без прикладов, которые съела подземная сырость. Во время войны наши дрались в Аджимушкае с немцами. Вот он откуда, этот череп. Интересно, наш он или немецкий?

Мама только охнула, когда я принёс его домой. Я вымыл череп с мылом, оттёр щёткой потёки глины, и он заблестел жёлтой костью. Череп казался страшным только на первый взгляд. При ближайшем рассмотрении удивляло его сложное и целесообразное устройство. Теменные, лобные и височные кости, плотно сшитые извилистыми швами, смыкались высоким куполом. Глазные впадины выложены изнутри гладкой костью, и тонкая перегородка разделяла впадину носа. А снизу он был покрыт симметричными буграми и выступами, изрыт вмятинами и гладкими протоками для нервов и сосудов. Пустой и гулкий, с тёмным проёмом для спинного мозга, он походил на огромную раковину экзотического моллюска, покинутую хозяином. Единственным изъяном были зубы, бурые от въевшегося никотина, с чёрными дырами кариеса.

Он поселился в моей тумбочке. Там было много сомнительного добра: обломки пятнистого гранита, блестящие кусочки слюды и кварца, кораблики, вырезанные из пенопластовых рыбацких поплавков, рыболовные крючки и лески, позеленевшие пулемётные гильзы, зазубренные осколки авиабомб и алюминиевая ложка с фашистским орлом и свастикой.

О прошедшей через город войне напоминали бетонные коробки немецких дотов на Митридате, скелет старой аглофабрики, иссечённые осколками стены домов. И инвалиды. Слово “ветеран” не было в ходу по отношению к этим несчастным человеческим обломкам страшной войны. Сколько их было на керченском рынке и окрестных улочках в шестидесятые годы! У железных, выкрашенных зелёной краской ворот рынка сидел увечный гармонист, выложив перед собой засаленную кепку для подаяния, и выводил хриплым надрывным голосом под переливы ладов:

Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд,
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.

Горлопаны и матерщинники, до черноты прожаренные крымским солнцем, они задирались у пивного ларька, дремали в рябой тени акаций, и приторговывали на рынке всякой хозяйственной мелочью – шпингалетами, дверными ручками, гвоздями и шурупами. Кто без руки, но всё же на своих двоих, а кто на костылях. Безногие ездили на самодельных деревянных тележках, посаженных вместо колёс на шарикоподшипники, отталкиваясь от земли деревянными чурбаками.

Отец знал их всех. Если мы шли через рынок и у отца были деньги, он обязательно доставал рубль и давал кому-нибудь из калек.

– Лёня, зачем ты это делаешь? Он ведь всё пропьёт, – говорила в таких случаях мама. Голос её звучал напряжённо. Денег в семье постоянно не хватало.

Как много их было на керченском рынке шестидесятых, как незаметно и скоро исчезли они к семидесятым годам, переселившись на окрестные кладбища.

Шло время, и содержимое моей тумбочки менялось. Появлялись и исчезали пластилиновые солдатики, самодельные машинки на резиновом ходу, самострелы, самолёты и парашюты, магниты, окаменевшие кости древних китов, увеличительные стёкла, из которых мастерились подзорные трубы и микроскопы, а потом провода, паяльник, конденсаторы, диоды и транзисторы. И только череп проживал там постоянно. Когда родителей не было поблизости, я доставал его, ставил на стол и думал об этом человеке. Став постарше, я уже понимал, что это череп нашего, советского солдата. Но у меня не возникало даже и мысли о том, что его можно вернуть во мрак, холод и сырость подземелий, в которых погиб тот человек. Он стал частью моего мира, свидетелем недавней истории земли, на которой я жил.

Когда я учился в средней школе, мне довелось повидать солдата, сражавшегося в Аджимушкае. Открылся подземный музей обороны каменоломен, вышла статья в местной газете, и пионерская организация пригласила аджимушкайца на школьное собрание. Он не походил на других ветеранов, приходивших к нам прежде. Те были в отутюженных офицерских формах с орденами и медалями, со звёздами на золотых погонах. Громкоголосые и напористые, они говорили об артподготовках, стремительных бросках и форсировании водных преград, о преодолении упорного сопротивления противника и овладевании населёнными пунктами. А этот сутулый дядька в поношенной гражданской одежде ничего не рассказывал. Он молча сидел перед классом и глядел на нас, пока пионервожатая разливалась о героизме и преданности защитников Родины. А после собрания я услышал в школьном коридоре обрывок разговора учителей, относившийся к нашему аджимушкайцу: “...один из немногих, оставшихся в живых…”

Только через несколько лет я вполне осознал, кем был наш тогдашний странный гость. И тогда мне стали понятны причины его молчания. Он был одним из советских солдат, попавших в окружение на керченском полуострове в мае сорок второго. Несколько тысяч человек, отрезанные от переправы на кавказский берег, спустились в каменоломни, чтобы продолжать борьбу. Отступавшие части ушли под землю без достаточных запасов еды, воды, медикаментов и боеприпасов. Почти для всех каменоломни стали братской могилой. Когда после пяти месяцев боёв немцы взяли каменоломни, они захватили в плен горстку вымотанных и истощённых бойцов. Один из этих солдат, переживший подземную осаду и немецкий концлагерь, пришел к нам на классный час через двадцать с лишним лет после окончания войны. Прошедший через ад, о чем он мог рассказать детям?

Потом я окончил школу и поступил в университет. А в семьдесят третьем году Указом Президиума Верховного Совета СССР Керчи было присвоено звание города-героя. И тогда началось. По городу развесили плакаты, лозунги и транспаранты. В новопостроенный аджимушкайский мемориальный комплекс автобусами повезли экскурсантов. На предприятиях и в школах проходили митинги и торжественные собрания, замелькали статьи в местных газетах, зазвучали по радио песни и стихи московских поэтов:

Кто всхлипывает тут? Слеза мужская
Здесь может прозвучать кощунством. Встать!
Страна велит нам почести воздать
Великим мертвецам Аджимушкая!

Моя бедная терпеливая мама много раз просила отнести череп на кладбище. Но я почему-то считал, что он не принадлежит сухой и рыжей от окислов железа керченской глине. Закончив университет, я уехал работать в Россию, и там похоронил его в зелёном подмосковном лесу. И мне показалось, что он с облегчением лег в тёмную густую землю под корнями ясеня. Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная.


Звездочёты

Тёплым летним вечером на городской набережной духовой оркестр играл «Амурские волны». Пары кружились в вальсе. В тёмно-синем небе наливалась серебром Луна. Мы с родителями шли вдоль балюстрады, за которой лениво плескалось море. А посреди набережной молодой человек с тростью нацеливал на небо телескоп. К нему протянулась цепочка детей и взрослых.

Когда подошла моя очередь заглянуть в трубу, я был зачарован. В круглом окошке окуляра сияла и плавилась Луна. Она оказалась огромным миром с горами и равнинами, изрытыми круглыми вмятинами кратеров, от которых в разные стороны тянулись светлые полосы лучей. Луна манила и, казалось, обещала что-то необыкновенное и важное.

Через несколько лет, уже учеником средней школы, я пришёл на городскую станцию юных техников, чтобы записаться в авиамодельный кружок. На первом этаже, возле входа, висел список кружков: судомодельный, авиамодельный, радиотехнический, астрономический... И я вспомнил человека с телескопом и сияющую волшебную Луну.

– Звездочёты у нас во дворе, в пристройке, – объяснил мне дежурный по станции, – Спросишь, где найти Виктора Гавриловича.

Дверь в помещение кружка была открыта. На стенах висели карты Луны и звёздного неба, в углу стояли два телескопа, а за столом сидел тёмноволосый человек.

– Виктор Гаврилович, можно мне записаться в ваш кружок?

Человек поднял голову. Его взгляд был открытым, внимательным и дружелюбным.

– Виктор Гаврилович я для учеников в школе. А здесь я – «ВэКа», по первым буквам имени и фамилии – Виктор Ковтанюк. Тебя как зовут? А фамилия? Значит, ты у нас будешь – «эНэС». В каком классе ты учишься, эНэС, в пятом? Физику вы ещё не начинали. Придётся тебе поработать. Курс у нас сложный. Ну ничего, справишься.

ВэКа сразу завоевал моё сердце, уравняв нас, одиннадцатилетнего школьника и взрослого, преподавателя. Никогда, ни в школе, ни позже, в университете, у меня больше не будет такого учителя, увлечённого своим делом, щедро делящегося знаниями, фантазёра, превращающего учёбу в захватывающую игру. ВэКа общается с нами на равных, как старший брат и товарищ. Он рассказывает нам о законах движения небесных тел, о рождении, жизни и гибели звёзд, о планетах, астероидах и кометах. Мы разбираем устройство телескопов и сложные системы астрономических координат, учимся пользоваться звёздными картами и астрономическими таблицами. А после занятий можно сколько угодно глядеть в телескоп на звёзды, рассматривать Луну, Юпитер, Венеру или кольца Сатурна.

Наш кружок – это орден посвящённых, братство преданных студиоузов. Мы зачитываемся научной фантастикой и обсуждаем все необычные и новые идеи: теорию относительности, замедление времени на космических кораблях, летящих с околосветовой скоростью, существование многомерных пространств, «чёрных дыр» в космосе, других вселенных и параллельных миров с иным течением времени. Что произойдёт, если время потечёт вспять? ВэКа приносит на занятие кинопроектор и показывает нам старый выпуск новостей. Затем он перематывает плёнку, меняет местами подающую и приёмную бобины, и скучные «Новости дня» превращаются в репортаж из мира, где время течёт из будущего в прошлое, где паровозы засасывают пар и заглатывают дым через трубы, комбайны высаживают на поля спелую пшеницу, а костёр порождает дрова. Обитатели этого мира совершают странные и невозможные поступки: бегают спинам вперёд, не сталкиваясь друг с другом, вылетают из бассейна вверх ногами, высыхают на лету и ловко опускаются на трамплин, а шахтёры трудолюбиво закапывают уголь в недра земли.

Когда позволяет погода, мы наблюдаем метеоры. Раскладываем во дворе спальные мешки «звёздочкой» и ложимся головами к центру круга, вооружившись планшетами, картами звёздного неба, карандашами и фонариками. Когда падающая звезда прочерчивает в небе огненную линию, мы кричим: «Метеор!», зажигаем фонарики и отмечаем на картах его траекторию и яркость. А потом определяем радиант потока – созвездие и область на небесной сфере, откуда он прилетел.

Закончился учебный год, настало лето. Мы сдали зачёты по наблюдениям метеоров, Луны и планет, и всем кружком отправляемся в поход по Крыму. Ранним утром, навьюченные увесистыми рюкзаками, мы садимся в междугородний автобус. Первая остановка на нашем маршруте – Крымская астрофизическая обсерватория. ВэКа – основатель керченского общества любителей астрономии. В обсерватории его знают, и он заранее договорился с астрономами о проведении экскурсии для нашей группы.

Обсерватория – это маленький научный городок в лесистых крымских предгорьях. Среди деревьев и светло-серых зданий возвышаются округлые башни телескопов. Астрономы встречают нас приветливо. Они показывают нам своё разнообразное хозяйство: рефракторы и рефлекторы, солнечные телескопы, коронографы и астрографы, и гордость обсерватории – самый большой в Европе зеркальный телескоп. Очень хочется посмотреть на небо в мощный телескоп, но сделать этого, к сожалению, нельзя. В телескопы смотрят фотокамеры, спектрометры и фотометры, и время наблюдений расписано по минутам. После экскурсии астрономы читают нам лекции и показывают фотографии Солнца, далёких галактик, и спектры звёзд.

Мы ночуем в спальных мешках на полу аудитории и утренним автобусом добираемся до Южного берега Крыма. Там, от Фороса, начинается наш пешеходный маршрут. По крутым каменистым тропам мы взбираемся на Ай-Петри, увенчанную короной остроконечных скал, и ставим палатки на вершине горы. Оттуда, с высоты километрового обрыва, открывается захватывающая дух панорама. Перед нами, сколько хватает глаз, раскинулись просторы Чёрного моря, а внизу, между горами и морем, узкой полосой протянулись курортные городки.

День за днём ВэКа ведёт нас по крымским горам через заповедные леса и яйлу, прихрамывая и опираясь на крепкую палку. За плечами у нас палатки и рюкзаки со спальниками, консервами, крупами и сахаром. И конечно же, ВэКа несёт самый тяжёлый рюкзак. Вечерами мы разбиваем палатки на полянах у лесных ручьёв, варим на костре кашу и готовим наш традиционный кружковский напиток, «каофаочао», из какао, кофе и грузинского чая. Наш путь лежит в долину Привидений на Демерджи.

Предпоследний переход оказался самым долгим и трудным. После обеда погода испортилась, задул холодный ветер. Лямки рюкзака врезаются в мои плечи, острые камешки впиваются в резиновые подошвы кед. Я устал, раздражён, и начинаю дразнить Серёжу Дерябина, флегматичного рыжего мальчика:

Ручки зябнут, ножки зябнут,
Что-то стало холодать.
Не пора ли нам «дерябнуть»,
Не пора ли нам поддать?

эСДэ думает о чём-то своём и не обращает на меня внимания. А я не унимаюсь и продолжаю декламировать «с выражением», как на школьном концерте:

Рыжий папа, рыжий мама,
Рыжий я и сам.
Вся семья моя покрыта
Рыжим волосам!

– В тихом омуте черти водятся, – говорит мне ВэКа понимающе и сочувственно.
Мне становится стыдно и я умолкаю.

В конце пути нас настигает холодный ливень. Поздним вечером мы входим в село. Мы сбились мокрой стайкой под проливным дождём на пороге местной школы. К счастью, нам не надо ставить палатки. Сегодня мы ночуем под крышей, ВэКа договорился об этом с дирекцией школы. Он приносит ключи от школьного здания и мы укладываемся спать в классной комнате между партами.

Исследовав туманную долину Привидений, причудливые каменные столбы Демерджи, пещеры и гроты у водопада Джурджур, мы возвращаемся автобусами в Керчь. Наша летняя программа ещё не закончена. Скоро Земля будет проходить через метеорный поток Персеидов и нам предстоят новые наблюдения.

В городе наблюдениям мешает свет уличных фонарей, поэтому ВэКа вывозит нас на Казантипский залив. Там есть всё, что нам нужно: ясные безоблачные ночи, тёплое море для купанья, и магазин в соседнем селе, где можно купить хлеб и дешёвые конфеты. Мы добираемся до залива местным поездом и после короткого пешего перехода ставим палатки на песке у моря.

За восточным мысом залива находится армейский полигон. У лётчиков идут учения. Днём боевые самолёты совершают разворот прямо над нашим лагерем. МиГи проносятся над нами совсем низко, показывая ракеты, подвешенные под острыми треугольными крыльями, и уходят к мысу Чаганы. Брезент палаток дрожит от оглушительного рёва реактивных двигателей. К счастью для нас, по ночам они заходят на полигон с другой стороны. Тогда мы не слышим шума двигателей и только видим огоньки реактивных сопел, факелы уходящих к цели ракет и оранжевые фонтаны огненных взрывов далеко на горизонте.

Последняя ночь на Казантипе выдалась особенно тихой и ясной. Море, как жидкое стекло, неподвижно лежит под звёздами.

– Какая странная Луна, – замечает кто-то из ребят.

Действительно, странная. Этой ночью на небе не должно быть Луны. Но вот она покоится на горизонте перевёрнутой полусферой, и у неё почему-то волнистый нижний край. Нет, это не Луна! Это оболочка сияющего серебристого тумана, гигантский светящийся полый пузырь, лежащий далеко на морской поверхности. И он медленно расширяется! Через него начинают просвечивать яркие звёзды. За несколько минут таинственная полусфера расползается в полнеба. Свечение слабеет, в пузыре появляются прорехи, он расплывается, тает и исчезает. Что это было? Мы решаем, что видели НЛО.

Лёжа на песке, гляжу в звёздное небо. Как огромен мир! За неделю мы прошли сто километров по горному Крыму. А до Луны – больше трёхсот тысяч. Надо идти всю жизнь, день за днём, чтобы преодолеть такое расстояние. А свет пролетает его за секунду. Прямо надо мной, в зените, горит яркая звезда Вега. Её свет доходит до Земли за двадцать пять лет. А свет от других галактик летит до нас миллионы и миллиарды лет. То, что мы называем небосводом – всего лишь тонкая оболочка атмосферы и облаков вокруг Земли. Вселенная огромна. Я – пылинка, удерживаемая тяготением на поверхности крошечного земного шара, заглядевшаяся в бездну межзвёздных пространств, где яростно полыхают бессчётные термоядерные шары. Верх и низ внезапно меняются местами и налетает мгновенный страх. Я хватаюсь за Землю, чтобы не упасть в космическую пустоту. В моих руках – две горсти морского песка.


Любимая тётушка

 Если мы идём в гости к бабушке, на обратном пути мы обязательно заходим к тёте Вере. Она живет там же, на посёлке, на другом его конце. Тётя Вера не такая, как другие тётушки. В ней есть нечто особое, чего больше нет ни у кого: шарм ушедшей довоенной эпохи, лёгкость характера, весёлый холодок разговора.

Тётушка заведует поселковым сельмагом, который стоит тут же, напротив её дома, на другой стороне улицы. Магазинчик открыт утром и вечером, когда завозят свежий хлеб и приходят покупатели. Днём на дверях сельмага обыкновенно висит замок, а тётушка копается на своем огороде. Но на посёлке все всех знают, и если кому-то что-то понадобится, они зайдут к тётушке домой, и тётушка откроет для них магазин.

Мы заходим к тётушке во двор, и из старой дощатой будки вылетает, волоча гремящую железную цепь и заливисто лая, чёрная кудлатая собачонка.

– Рекс, фу! – кричит тётя Вера из окошка, – Не тронь, свои!

Тётя Вера обнимает нас с сестрой крепко-крепко. Она пахнет духами и сладкой пудрой.

– Галочка, какая же ты беленькая! И зачем тебя так назвали?

– Это не наш Рекс, – удивляюсь я. Наш Рекс большой, рыжий и ленивый. Он ни на кого не бросается, даже почти не лает, только дремлет себе на солнышке.

– Околел наш Рекс, – вздыхает тётя Вера, – старый стал. Новую собаку взяла. Вот, отнеси ему косточки, чтобы тебя признал.

С миской костей опасливо приближаюсь к маленькому чудовищу. Новый Рекс, сердито ворча и порыкивая, принимает моё подношение.

Тётушка ведет нас в сад, к деревьям с самыми спелыми абрикосами. Когда мы набираем полную сумку, она зовет нас в дом и усаживает на диван перед телевизором, под настенным ковриком с оленями и лебедями. А сама ставит на плиту чайник и жарит для нас картошку и яичницу на сале.

Тётушкин сервант и комод украшают кружевные салфетки, расписной фаянсовый петух, фарфоровыe статуэтки танцовщицы и пастушки. Окна открыты, и летний ветерок колышет тюлевые занавески. Во дворе кудахчут куры, гремит цепью и полаивает новый Рекс, а в телевизоре томно поёт пожилой дяденька во фрачной паре и чёрной полумаске:

Цветы роняют
Лепестки на песок,
Никто не знает,
Как мой путь одинок.

В нашем подъезде у пенсионеров на первом этаже тоже есть телевизор – старенький КВН с увеличительной линзой перед маленьким экранчиком. А у нашей тётушки – новый “Рекорд”. Она может позволить себе такую роскошь, потому что ей не приходится тратиться на детей.

Устал я греться
У чужого огня!
Но где же сердце,
Что полюбит меня?

Когда картошка подрумянилась и зашипела на сковородке золотистая яичница-глазунья, тётушка наливает нам фруктовый компот в кувшин с узорчатым дырчатым горлышком. Этот кувшин не простой, а с секретом, не зная которого не напьёшься, не облившись. Чтобы напиться, надо закрыть пальцем потайное отверстие в ручке кувшина, и тогда можно сосать компот через незаметную дырочку на краю горлышка. И это придаёт компоту особый вкус и запах. Мы поели, и мама торопит нас: пора домой. Но мы не хотим уходить и просим:

– Тётя Вера, покажи нам немецкую ложку!

Тётушка достаёт из посудного ящика ложку и показывает нам. Во время оккупации немцы угнали тётю Веру на работу в Германию. Там она работала на бауэров, но за острый язык её вскоре перевели в заводской цех. Работать на заводе было тяжело, но, к счастью для тётушки, начальник цеха взял работящую и весёлую русскую девушку прислугой в свой дом, в помощь своей фрау. И после окончания войны, расставаясь с даровой домработницей, фрау подарила тётушке на прощание эту ложку. Обыкновенную столовую ложку, чуть побольше наших.


Тузла

Керченский пролив соединяет Чёрное море с Азовским. Весной, когда косяки черноморской рыбы идут через пролив на мелководья Азова, у рыбаков начинается путина. Тогда Госторг командирует тётю Веру на рыболовную базу. Поселковый магазинчик закрывается и тётушка временно переселяется на косу Тузла – длинный и узкий песчаный остров посреди пролива.

– Тётя Вера прислала записку, просит подъехать к ней на косу, – сказала мама, – Съезди, пожалуйста. Вот тебе бутерброды и талон на катер Морфлота.

Морфлотовский катер отправляется от причала судоремонтной базы. Он меньше, чем прогулочные «Пионер» и «Пеон», которые катают курортников и отдыхающих по проливу в праздничные и выходные дни. «Пионер» и «Пеон» украшены цветными флажками, на них работают буфеты и играет музыка. А морфлотовский катер ходит по будним дням. Он возит рабочий люд, рыбаков и портовиков, и чем-то похож на служебный автобус.

Матрос перебрасывает швартовый канат через борт и перепрыгивает следом. Пробуждается двигатель, палуба под ногами начинает дрожать, и под кормой закипает бурун зелёной воды. Причал, доки и краны уплывают от нас, открывая панораму города. Между нами и сушей быстро ширится водное пространство. Мы тоже идём с музыкой. Из динамиков звучит всеми любимое:

Севастопольский вальс,
Золотые деньки!
Мне светили в пути не раз
Ваших глаз огоньки.

Мы выходим на фарватер. Лёгкая волна сбивает морскую траву и пену в полосы. Мимо, качаясь, проплывают буи и бакены. На каждом сидит по чайке. Завидев катер, чайки поднимаются в воздух и летят за нами. Мы бросаем им кусочки хлеба, и чайки ловко подхватывают их на лету. Вскоре наш катер сопровождает целая свита крикливых крылатых попрошаек.

На рейде большом легла тишина,
А море окутал туман.
И берег родной целует волна,
И тихо доносит баян.

Прощай, любимый город!
Уходим завтра в море.
И ранней порой мелькнёт за кормой
Знакомый платок голубой.

На проливе ветер крепчает. Катер раскачивает и подбрасывает на свежей волне. Справа по борту мы проходим мыс Ак-Бурун. Там я никогда не был. Ак-Бурун в запретной зоне. Там находятся керченская крепость и флотская тюрьма, построенные ещё до революции. Тюрьму, прозванную «Матросской тишиной», хорошо видно с моря, а крепость не видна. Она находится под землёй. Говорят, что в её казематах хранятся атомные бомбы, и если такая штука рванёт, от города ничего не останется.

От мыса мы разворачиваемся к востоку. Теперь волны бьют в борт катера, обдавая нас каскадами брызг. Мы подходим к песчаной полосе Тузлы. Катер швартуется у причала, высаживает несколько пассажиров, и уходит дальше, на Тамань.

Над Тузлой гуляет ветер, несёт мелкий колючий песок с пологих дюн. Увязая по щиколотку, мы шагаем туда, где виднеются дощатые домики рыбацкой базы, перевёрнутые лодки, разложенные на песке и расставленные в море сети.

Я нахожу тётю Веру за прилавком небольшого продуктово-хозяйственного магазинчика. Тётушка рада моему приезду. Она ведёт меня в подсобку, усаживает за стол, нарезает ломтями полбуханки серого хлеба и даёт мне большую ложку. Затем на столе появляется трёхлитровый бутылёк из-под маринованных огурцов, наполненный чёрной икрой.

– Кушай, дорогой. Клади больше, не стесняйся! Масла нет, дома будете есть с маслом, – потчует меня тётушка.

Она наполняет икрой банку поменьше, закрывает полиэтиленовой крышкой и заворачивает в газету от посторонних глаз: «это вам». Я благодарю тётушку и не задаю ей лишних вопросов. Всё понятно: в рыбацкие сети попал осётр, шедший на нерест, и тётушка купила у рыбаков икру. Лов осетра запрещён, но разве найдётся рыбак, который вернёт морю такую добычу? Значит, скоро на керченском рынке появится «левый» балык.


Греческие кузины

Когда к нам в гости приходит мамин брат, дядя Володя, мы включаем проигрыватель. Чёрная эбонитовая грампластинка быстро вращается, шипит и поёт глубоким, волнующим женским голосом:

Я уехала в знойные степи,
Ты ушёл на разведку в тайгу.
Надо мною лишь солнце палящее светит,
Над тобою лишь кедры в снегу...

А путь далёк и долог,
И нельзя повернуть назад...
Держись, геолог! Kрепись, геолог!
Ты – ветру и солнцу брат!

Дядя Володя смущается. Он геолог, хоть и не ходит в тайгу. Тайги у нас нет, тайга – это далеко в Сибири. Зато дядя Володя исходил и изъездил со своими бурильщиками весь Крым. Они ищут и находят в засушливой крымской степи подземную воду и нефть.

Дядя Володя высокий, худой и весёлый. Я люблю, когда он берёт меня с собой на море или в степь. Он ходит быстрым летящим шагом, и ветерок развевает льняные волосы над его высоким лбом и лысеющей головой, как боевое знамя. Дядя Володя из тех редких хороших людей, к которым чувствуешь благодарность просто за то, что они есть. К тому же, он знает всё про минералы и про камни, и рассказывает мне, сколько миллионов лет мшанковым скалам и отложениям на прибрежных обрывах, и чьи окаменелые кости вымывает из них море во время осенних штормов.

У дяди Володи две дочери. Кузина Таня – старшеклассница. Она красива, как принцесса Будур, возвышенна и снисходительна. А младшая кузина Ленка – настоящий товарищ, хоть и визжит, когда принесёшь ей лягушку или таракана в спичечном коробке.

Гостиная их квартиры подобна пещере Али-Бабы, наполненной драгоценностями. Сотни томов в синих, красных, зелёных и палевых переплётах населяют книжные полки, от пола до самого потолка. Рядом с книгами Толстого, Диккенса и других серьёзных и скучных писателей стоят собрания сочинений Конан Дойла и Стивенсона, Александра Дюма и Майна Рида, Фенимора Купера, Герберта Уэллса, Беляева, Ефремова, и полная подписная библиотека приключений и фантастики. Книги уже много лет собирает дядина Володина жена, тётя Женя. Эти книги невозможно купить в магазине, их не найти в городских библиотеках даже зачитанными до дыр. И как же я благодарен за то, что мне доверен доступ к этим сокровищам! Каждый раз, когда я прихожу в гости, тётя Женя заворачивает в газету и выдаёт мне очередной томик. А дома, вдыхая ни с чем не сравнимый запах типографской краски, коленкора и клея, я вырезаю из газетной бумаги обложку для книги, и стараюсь не перегибать переплёт.

На этой семье лежит отпечаток привилегии и тайны. Удивительные узоры судеб сплели древнегреческие богини Мойры на черноморских берегах. Тётин Женин папа, дедушка Филипп Тимофеевич, родился в конце девятнадцатого века на Смоленщине. Его отцом был дворянин из рода князей Оболенских, а матерью – смоленская крестьянка Варвара. По обыкновению, принятому в таких случаях, после рождения внебрачного ребёнка Варвару выдали замуж за крестьянина, ставшего приёмным отцом и воспитателем дедушки Филиппа.

В революционном 1917 году Филипп Тимофеевич вступил в коммунистическую партию. Во время Гражданской войны, в период русской истории, который раньше было принято называть «нашим славным революционным прошлым», а теперь чаще именуют «красным террором», он стал красным командиром и чекистом, и пришёл в Крым с наступающими частями Красной армии.

А тётина Женина мама, бабушка Эвталия, – гречанка из некогда состоятельного, но обедневшего рода. Она родилась в начале двадцатого века в Константинополе. Спасаясь от погромов и резни, её семья бежала из Турции в российский Крым. Дореволюционный Крым был многонационален. Помимо русских, украинцев и татар, там жили греки, болгары, армяне и итальянцы, работали торговые представительства и консульства европейских стран. Советская власть положила конец этой вольнице и приказала иностранцам покинуть страну, а желающим остаться предложила принять советское гражданство. Семейство бабушки Эвталии вернулось в Грецию, но сама она осталась в Крыму, потому что дедушка Филипп влюбился в юную гречанку.

Их союз не был безоблачным. Брак коммуниста с “социально чуждым элементом” был неприемлем для партийной морали. Невзирая на заслуги Филиппа Тимофеевича перед Советской властью, обоих нарушителей арестовали и посадили в симферопольскую тюрьму, требуя развода и грозя дедушке Филиппу исключением из партии. Но Филипп Тимофеевич был непреклонен и твёрд, как скала. Их освободили, и дедушка продолжал продвигаться по партийной лестнице. Со временем, он дослужился до должности ответственного секретаря керченского райисполкома и горисполкома.

Когда началась война, Филипп Тимофеевич ушёл на фронт парторгом стрелковой дивизии и погиб осенью 1941-го года. Во время немецкого наступления в Крыму уже было известно, что на оккупированных территориях немцы расстреливали коммунистов, советских работников и членов их семей. Поэтому бабушку Эвталию и тётю Женю, вместе с городским партактивом, эвакуировали в Узбекистан. После того, как советские войска в конце 1941 года выбили немцев из Керчи, они решили вернуться в город. Пока они добирались до Крыма, обстановка на фронте изменилась. Новое немецкое наступление застало их на Кубани и они попали в немецкий лагерь.

Они вернулись в Керчь, когда советская власть железной рукой наводила порядок в освобождённом Крыму. В мае 1944-го года, за массовое дезертирство и сотрудничество с немецкими оккупантами, всё татарское население полуострова было депортировано войсками НКВД в Среднюю Азию. А в июне, «за компанию», из Крыма вывезли этнических болгар, армян и греков. Вместе с ними выслали в Сибирь и бабушку Эвталию с тётей Женей. Окончательно возвратиться в Керчь им удалось только через три года. И там тётя Женя встретила дядю Володю.
Бабушка Прасковья была против этого брака.

– Ты у меня сына забрала, – упрекала она тётю Женю.

– Теперь у тебя пять золовок, пять колотовок, – вторила ей сумрачная тётя Дуся.
Но кто слушает отсталых, подверженных сословным предрассудкам родителей? И теперь у меня есть кузины – гречанки по бабушке, российские дворянки по дедушке, с крепкими смоленскими крестьянскими корнями.


Дед Иван

Мой дед Иван Фёдорович родился в конце девятнадцатого века в крестьянской семье, в деревне Заостровье Бологовского уезда Тверской губернии. Когда началась Первая мировая война, его призвали в армию. За стать и богатырскую силу, Ивана Фёдоровича определили рядовым в Его Императорского Величества Лейб-Гвардии Семёновский полк. С доблестным «Глеб-Семёновским» он воевал с немцами за Веру, Царя и Отечество. А после революции и отречения царя от престола, перешёл в артиллерию к Красным и отправился на западный фронт сражаться с польскими интервентами. Не за коммунистическую идею – за лозунг «Земля – крестьянам!», за вековечную крестьянскую мечту о своей земле.

После ранения в боях под Пинском, Иван Фёдорович демобилизовался и работал на железной дороге в Питере. Там он женился на бабушке Степаниде Николаевне, служившей у петроградских господ. Когда священник венчал молодых, собравшиеся на свадьбу мужики ухмылялись в бороды: «Колдуй, колдуй, там уже всё слажено».

Женившись, Иван Фёдорович вернулся в родную деревню, чтобы получить обещанную большевиками землю. Это оказалось непросто. Только через суд ему выделили участок необрабатываемой земли на дальнем хуторе Калиновка. Иван Фёдорович корчевал пни, вырубал кустарник и расчищал землю. Там он построил свой первый дом, поставил сенник и гумно. Завели лошадь, пару коров, овец и курей. Сеяли ячмень, рожь и овёс, мололи зерно на ручных жерновах и пекли хлеб, выращивали лён, давили масло и делали льняные ткани. Там же, в Калиновке, родились и подросли пятеро их детей.

На хуторе было одиннадцать дворов. Хуторские мужики выбрали Ивана Фёдоровича старшим от общества, чтобы представлять Калиновку в местном сельсовете. Когда началась социалистическая коллективизация, никто из хуторян в колхоз не пошёл. Строптивых единоличников принялись разорять налогами. Выдавали наряды на работу в православные праздники, на Пасху, на Троицин день, штрафовали за невыходы. После очередного совещания в сельсовете, за нелицеприятные высказывания о властях и несогласие с политикой коллективизации Ивана Фёдоровича приговорили к принудительным работам в колонии. Стало ясно, что политую потом землю, дом и хозяйство придётся бросить, чтобы избежать “раскулачивания” и ссылки в Сибирь.

Перед тем, как оставить хутор, они привели хозяйство в порядок, заготовили сено на зиму и сметали стога. Так они отдали долг земле и распрощались с вольной крестьянской жизнью. А потом сложили пожитки на телегу, сверху посадили детей и уехали, и скотину с собой увели. Семья осела на станции Кафтино в Тверской глубинке. Иван Фёдорович пошёл работать на железную дорогу. Продал корову, и на вырученные деньги поставил второй дом.

Свой третий дом Иван Федорович построил, уже выйдя на пенсию. На седьмом десятке он был ещё так крепок и силён, что в одиночку срубил и сложил просторный пятистенок из смолистых сосновых бревен. И только когда понадобилось поднять наверх “матку”, тяжёлую длинную балку, которая держит потолочины, попросил подсобить соседа. Сердцем дома была большая белёная русская печь, куда бабушка Степанида сажала ухватом чугунки со щами и кашей. На жаркой печи, на полатях, было тепло спать в самые сильные морозы. К сеням и кладовой были пристроены сеновал и овин, в котором обитали бабушкины козы и куры, а во дворе дед вкопал бревенчатый сруб колодца и поставил баню.

Все дети Ивана Федоровича стали горожанами. Съезжались к родителям на майские праздники, привозили внуков. На День Победы устраивали большое семейное застолье, и Иван Фёдорович надевал свою форму со Знаком почётного железнодорожника на чёрном кителе.

Летом дом оживал. Внуки топотали по дощатым полам, зарывались в колючее сено на сеновале. Забирались на чердак, где по стенам висели керосиновые фонари и рыболовные сети с берестяными поплавками, рылись в картонных чемоданах с подшивками старых журналов, дивились старинному сундуку с коваными петлями и прялке с резным деревянным колесом. Убегали в сухой и чистый сосновый лес, приносили грибы и голубику в плетёных корзинах. Уводили деда на Кафтинское озеро рыбачить на тихих плёсах, добывали серебристую плотву, краснопёрку, окуней и подлещиков.

В пряном хвойном воздухе гудели бронзовки и оводы, зудели комарики. Нахальный и пронырливый утренний пискун сменялся бесшумно парящим дневным комаром. Самый крупный и злой “Комар Иванович” налетал в сумерках после захода солнца, но не мог пробиться в дом сквозь марлевые занавеси на окнах. Летними вечерами на веранде сосновыми шишками растапливали ведёрный медный самовар, подолгу пили чай с вареньем, и в неспешных беседах трёх поколений прошлое становилось настоящим и прорастало в будущее.

Когда Степанида Николаева ушла к Богу, дети звали отца жить к себе, в города. Но он не захотел оставить свой дом и затерянную в лесах железнодорожную станцию.

Зимой наваливало снега по пояс и жизнь жалась ближе к дому, протягивалась узкими тропинками, протоптанными в снежной целине до колодца, до станционного магазина. Так и жил он день за днём, дожидаясь лета: наколоть дров, принести из колодца воды с ледяным крошевом, растопить печь, сварить кашу или щи, сходить в магазин за хлебом. Был он всё такой же большой и крепкий, только гуще кустились брови да глубже залегли морщины.

Последние годы Ивану Фёдоровичу помогала дочь, тётя Паня, которая и сама уже разменяла седьмой десяток и стала совсем похожей на добрую бабушку Степаниду. Из всей живности в доме оставались одни бездельные игривые коты, сверчки да мыши. Теперь уже внуки привозили к нему правнуков.

Утром Иван Фёдорович тихо спрашивал, недоверчиво поглядывая на нового гостя:

– Паня, кто это ходит по дому?

– Да это внучок твой вчера приехал. Лёнин сынок. Неужто забыл?

– А, помню. Говорил я Лёне, зачем далеко уехал? Жил бы здесь, рядом. Не послушался.

– Мыться сегодня будем. Внучок воды наносит, баньку растопим.

– Не хочу мыться, голова болит.

– Ничего. Помоешься, и хорошо станет.

Помывшись в бане и переодевшись в чистое, Иван Федорович доставал из комода деньги.

– На-ка, внук, сходи в магазин за хлебом, да вина купи.

– Не надо денег, у меня свои есть.

– Бери, я хорошо живу. Не работаю, ничего не делаю, а государство мне платит пенсию. Каждый месяц – целых сто рублей.

Продуктовый магазин был рядом с железнодорожной станцией, где лесной дух багульника и хвои мешался с запахами смолёных шпал и мазута. В магазине на полках лежали буханки формового хлеба, мешки с крупами, стояли рядами бутылки водки и банки консервов “Килька в томатном соусе”.

– Хлеба принес, а вина у вас нет, – сообщал внук, вернувшись из магазина, – Одна водка. Вот, купил “Охотничью”.

– Это доброе вино. Эх, государь ты наш батюшка Николай Второй, виноторговец...
– Отчего же виноторговец?

– Прежде водку в магазинах не продавали, пили только в кабаках. Николай Второй открыл казёнку. От неё и пошло баловство и разрушение Руси. Вот Александр Третий, тот был справным царём. Миротворец. Войны не держал. Ну, давай, внучок, по маленькой. Тут нам Паня картошечки поджарила. Охо-хо, грехи наши тяжкие. Зажился я на свете. Бабка к себе зовёт, соскучилась.

– Брось, дед. Какие твои годы? Девять с половиной десятков ещё только. Расскажи лучше, откуда пошла наша фамилия?

– От деда моего пошла фамилия наша. Жили в Заостровье у озера Пирос три брата, Спиридон, Кузьма да Ефим. Ефим с Кузьмой были неженатыми. Зимой, когда работы не было, ходили на заработки. А Спиридон Иванович был женат, дома сидел и хозяйство правил. От него и пошла наша фамилия.

– Значит, прадеда твоего Иваном звали?

– Иваном. А что до него было, того ни человек не ведает, ни зверь, ни птица, а только ангелы Господни.

– Дед, а ты в Бога веришь?

– Верую.

– А отчего креста не носишь?

– Истинный крест – в душе человеческой.

– А прадеда твоего Ивана какая фамилия была?

– Такая и была. Старинная наша фамилия.

Сколько лет прошло с той поры, а всё стоит старый дедов дом. И живёт фамилия, и хранится потемневший от времени нагрудный знак. И летит на нём паровоз по бронзовым рельсам, и вьётся красное знамя с серпом и молотом.


Блажен, кто посетил сей мир

Четыре важных блага получила бабушка Прасковья на склоне лет за свой труд: участок земли под дом, колонку водопровода на улице, электрическую линию и двадцатирублёвую пенсию. На участке она построила низенькую белёную времянку в три окошка. Печь да стол, да пара табуретов в одной комнатке, железная кровать и комод в другой – вот и вся обстановка, да потемневший от времени Спас в красном углу под расшитым рушником, подаренный бабушке ещё до революции смоленской монашкой. Бабушка посадила вишнёвые и абрикосовые деревья, завела огород, курей и строптивую желтоглазую козу Машку. А во дворе, по соседству с времянкой, дочь с зятем построили большой новый дом.

Бабушка была довольна жизнью. Её мечта сбылась: дети стали образованными людьми, инженерами, бухгалтерами, геологами. Годы и труды согнули её спину, но не изменили характера. «Жизнь-то какая нынче настала хорошая, – повторяла она, наставляя внуков и правнуков. – Учитесь, деточки, учитесь! Ученье свет, а неученье – тьма». Сама она так и не одолела мудрёную науку сложения печатных букв в живые слова. Но нравственное чувство никогда не подводило её. Людей она безошибочно делила на порядочных и бессовестных, и меньше всего ей было дела до тех, кто волей истории или по капризу случая оказался у рычагов государственной власти. Она всегда рассчитывала только на собственные силы и упрямо сопротивлялась, когда неразумные действия или злая воля властей угрожали её семье.

Бабушкиным светом была вера. Она откладывала копейки от пенсии, и раз в месяц, в воскресенье, завязав монетки узелком в край платка и прихватив палочку, ранним утром отправлялась пешком в город. Выходила она затемно, когда Митридат ещё смутно синеет над проливом. Путь ее лежал по сухой жёлтой степи вдоль железной дороги, по пыльным городским пригородам к новому рынку, через бывшие татарские кварталы, вдоль глухих выбеленных стен, мимо ворот с каменными столбами старинных коновязей под перистыми кронами старых акаций, и дальше вверх по митридатским лестницам к Афанасьевской церкви. Там она ставила две свечки: одну Божией Матери за здравие детей и внуков, а другую на канон за упокой умерших родных, и выстаивала литургию под долгие кубанские распевы.

За аскетическую жизнь, за истовую веру и непрестанный труд Бог даровал ей долголетие. Пережив двух российских императоров и многих советских вождей, на десятом десятке она сделалась совсем крошечной и тощенькой, и сквозь немощное и старческое засветилось золотое, младенческое. Тело её ещё пребывало на этой земле, но сама она была уже не здесь, а где-то в ином, непредставимом и недосягаемом мире, о котором у нас нет слов. И ушла она легко и просто, шагнув за край бытия, за волшебный его окаём.

И мама, и папа тоже жили долго. Когда я последний раз навещал отца, ему было уже далеко за восемьдесят. Здоровье сдавало, он думал о смерти. Мы говорили о душе и вечности. Закрыв глаза, он долго молчал.

– Нет, – сказал он наконец, отрицательно покачав головой. – Нет там ничего. Ничего не вижу... Куда ты теперь летишь?

– В Мюнхен, оттуда в Нью-Йорк.

– Значит, такая твоя судьба.

Я не мог приехать на похороны, но встретил его во сне, в узком горном ущелье. Он был в выходном сером костюме и новых туфлях, помолодевший и бодрый. По дну ущелья тёк прозрачный ручей. Мы шли по камням по краю потока, и под нашими ногами беззвучно рябило и переливалось высокое светлое небо. Отец оступился на мокром камне, и я подхватил его под локоть.

– Осторожно, не ступи в воду.

– Неважно, – ответил он. Потом глянул на меня острым и пристальным, таким знакомым взглядом, и добавил со смущённой улыбкой, – Скоро увижусь со своими.

Позже мы встретились ещё раз в странном месте, похожем на островок, бросивший якорь высоко в небе над нашим городом. Снизу, с земли, он едва угадывался как туманное облачко или высотный аэростат, и кто-то подсадил меня туда лёгким движением ладони. Там всё было разрежённым, светящимся и тёплым, и далёкая земля лишь смутно проглядывала сквозь туманную дымку воздушных пространств, наполненных лучами солнца. Отец уже ждал меня. Он разволновался, и, как всегда в таких случаях, покопавшись в карманах, достал сигареты и спички. И мне подумалось: надо же, здесь заботятся о заядлых курильщиках.

А маму я больше не видел. Но её терпеливая любовь всегда рядом. Как жаль, что их, тружеников, хранителей и защитников, уже нет с нами! Но я знаю: они живы и любят нас. Это и о них сказал Тютчев:

Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был –
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил!