Георгий и прочие учителя

Алекс Росс
Он был первым и единственным, кто обратился к нам, ученикам 5-го класса, уважительно: «товарищи!» Остальные учителя, включая нашу классную руководительницу, звали нас, как офицеры солдат в армии, ребятами. Словно механизмы на фабричном конвейере, выпускающем стандартные болванки, они фабриковали из нас советских людей, совершенно пренебрегая нашими индивидуальными наклонностями. Воспитание их не базировалось на теплых, доверительных отношениях, но было похоже на дрессировку. Речь их была пересыпана заученными газетными фразами. И они постоянно что-то требовали от нас. То зубрить биографии каких-то предавших своих родителей мальчиков, то торжественно присягать на верность сомнительным организациям, то соревноваться с другими школьными отрядами или дружинами и собирать по всему городу настойчиво разбрасываемые взрослыми металлолом и макулатуру. Мы всегда были должниками, поэтому где-то глубоко в душе чувствовали себя постоянно виноватыми. Я бы сказал, подсудимыми. Но сейчас, десятилетия спустя, мне жаль все же учителей. Они были жертвами системы, а мы, по возрасту защищенные природой мальчишки, чувствуя в них кукольность, издевались над ними порой безжалостно.

Так малюсенькая, как значок, светло-русая и пучеглазая, со звонким, как брошенный в пустую железную кружку пятак, голосом Клавдия Ивановна, рассказав нам о первобытном человеке, назвала этим словом нас самих и исчезла. Исчезла неожиданно, словно под пол провалилась. Потом учителя по истории менялись, как в калейдоскопе, и мне запомнился только один из них. Смуглый, скуластый, с выразительными вихрами непослушных волос и с бархатным мужским голосом Александр Иванович. На первых порах он очаровал нас добрым нравом. И мы из кожи лезли, чтобы отличиться. Десятками тянули руки для ответа. Но он оказался неспособным выдержать нашу «остаточную» невоспитанность. За что, в итоге, поплатился: мы забросали его в спину липкими, вонючими комками битумной изоляции, укладывавшейся длинными кишками меж бетонных панелей только начинавших свой победный марш по стране крупнопанельных домов. Александр Иванович пожаловался на нас директору школы и для острастки пригласил его в класс. После этого контакт с ним пропал и ему ничего не осталось, как уйти из нашей школы. Я видел его позже. У него был надтреснутый голос и такой вид, словно внутри что-то сломалось. Хотя на нем был дорогой костюм, выглядел он словно огородное чучело.

Учительница немецкого, кажется, Анна Григорьевна, была замечательной, живой. На ее уроках мы много смеялись. Она понимала детскую душу. Но класс быстро поделили на «немцев» и «англичан», и я попал к педантке. Звали ее Тамарой Васильевной. По-моему она учила больше ненавидеть, чем английскому. В знаниях ей отказать было нельзя, но высокомерие ее вызывало тошноту. Тело и повадки она имела кобылицы. А неутоленная страсть ее трансформировалась в сердитые упреки к неразделявшим с ней любовь к английскому. Урок она всегда начинала с вопроса: «Who is duity today?» Спрашивала у ответившего: «Who is absent today?» Потом, словно выбивая из нас пыль, пробовала учить. Получалось плохо. В конце концов, почти на каждом уроке она объявляла приговор: «Вы ни на что не способны!» И, словно продолжая свой внутренний диалог, с упреком добавляла: «Делать детей - ума много не надо!»

А вот математичка наша, Валентина Макаровна, была воспитана отменно. Я бы назвал ее манеры выправкой. Она издалека давала знать о своем приближении веселым цоканьем каблуков. Острые носки ее сапожек были всегда лихо расставлены в стороны. И даже и тогда, когда мы доводили ее до белого каления, движения ее оставались все так же красиво сдержанны, как у штабного офицера. Выдавал ее голос, он поднимался настолько высоко, что порой, мне казалось, не хватало только одной октавы, чтобы она закукарекала. Между собой мы звали её по отчеству, Макаровной, помню стройную её фигуру, перетянутую словно портупеей широким кушаком. И недоумевающее лицо, пострадавшее в девичестве от неумелого пользования косметикой. Вокруг ее глаз, образуя форму очков, белело множество крупных пупырышек.

Вообще то лица, фигуры и голоса многих моих учителей из-за тусклости их характеров только едва пробиваются через завесу лет. Та же дама по химии, например, осталась у меня в памяти только из-за одной вонючей реакции, из-за которой все суетливо забегали и стали распахивать настежь окна и двери; на месте учительницы по рисованию и физрука зияет абсолютная пустота; вместо преподавателя по труду я вижу молоток, который я долго и упорно точил вручную из массивного куска железа. Ангелину Евлампиевну, учительницу географии мы уважали, она была уютной как многодетная мама. А вот мучителя пения, нашу «классную», она вела русский и литературу, и физика мне, видимо, уже не забыть никогда. Но о солдафоне по пению и садистке «классной» я собираюсь рассказать в другой раз, а сейчас о том, кто обратился к нам впервые в жизни по-человечески.

Георгий Александрович Паньшин – заслуженный учитель. Человек, по-моему достойный самой доброй памяти. На фоне серости коллег он, словно святой, выделялся самобытной внешностью, благородными манерами и образной речью. Он был уже в годах, но строен. Голова его была круглая, как шар, с покатым широким лбом, прикрытым редкой гребенкой аккуратно приглаженных волос. Над темными карими с искринкой глазами, как чаши весов, покачивались мохнатые брови. Щеки были добрые. И мне всегда казалось, что за одной лежит леденец. Отлично сидевший темный двубортный костюм в коричневую полоску, скорее всего, был сшит им на заказ. Грудь его по праздникам украшали два ряда планок боевых наград. Зимой он ходил в большущих черных валенках.

Для первоклашек он был Зевсом Громовержцем, для старших школьников близким человеком. Первоклашек он постоянно гонял, так как они мешали ему проводить контрольные. Их классы и просторная рекреация находились по соседству. Разрешить конфликт было невозможно, так как первоклашки жили больше в теле, а Георгий Александрович в уме. На переменах первоклашкам хотелось двигаться, а он продолжал по инерции думать. В общем мы мешали. Иногда нам было достаточно появления в дверном проеме темного силуэта, словно с кадилом - с дымящейся папиросой в красиво выставленной руке. Иногда ему приходилось выходить к нам полностью. Высокий, серьезный, в валенках, достававших нам до пояса, он, как будто взвешивая степень нашей шалости, покачивал бровями и внушительно произносил: «Тихо. Идет контрольная!» Мы затихали, но лишь на минуту, а потом вновь начинали бешено бегать.

Мне как-то сильно «повезло». Удирая от мальчишек, я не заметил Георгия и со всего маху влетел ему в пах. Несколько секунд мы стояли друг перед другом в шоке. Я от ужаса, он от невиданной дерзости. Я вышел из столбняка первым и помчался прочь по коридору в другое крыло. Бежал и слушал, как за спиной мерно бухают по деревянным половицам его черные валенки. Коридор был длинный, но он все же нагнал меня. И, чуть попридержав, поддал под зад валенком. Я подлетел и приземлился почему-то со смешком. Он, расплатившись, без слов вернулся в кабинет. А я, увидев высунувшиеся из-за колонн головы друзей с разинутыми от изумления ртами, почувствовал себя героем.

Георгий, так мы его называли за глаза, оказался единственным человеком в школе, которого мы по-настоящему уважали. Причем с первого дня, как только увидели, и до самого окончания. Из-за того, наверное, что вокруг него все было каким-то особенным. Так окна в его кабинете всегда были плотно задернуты тяжелыми черными шторами, по периметру на стенах висели портреты всемирно известных ученых, похожих на него самого. В кабинете то и дело происходило что-то загадочное: трещал проектор, бубнил репродуктор, щелкала динамо машина, а ученики дружно охали. Георгий не таился и дверь почти всегда держал распахнутой настежь. Это делало его в наших глазах настоящим. Другие учителя  были скучны и поэтому казались нам фальшивыми. Вдобавок, они обзывали нас, укоряли и периодически наказывали. И чего только не делали за закрытыми дверями, чтобы добиться своего или выместить на нас плохое настроение. Он никогда не унижал. Хотя и называл все своими именами. Причем не взирая на лица. Так однажды оборвал пафосную агитационную речь нашей нелюбимой классной руководительницы за плохо написанную нами контрольную на словах: «В то время, когда партия и советское правительство…» Сморщил лицо, махнул рукой и с чувством, словно пробовал достучаться, сказал: «Да ка-кие там партия и правительство! Они обыкновенные лоботрясы!» Последнее относилось неизвестно к кому.

При нем невозможно было шельмовать. Фальшь обнаруживала себя в самых комичных формах. Так во время очередной контрольной, зацепив как-то за уголок шпаргалки Лили Тихомировой, он повернулся и пошел обратно к доске. Шпаргалка оказалась фолиантом такой неимоверной длины, что когда он дошел до кафедры, она все еще разматывалась из под Лили. Брови его, как праздничные китайские драконы на ветру, резко подлетели вверх. Было видно, что он никогда еще не видал такого. Но Лилю не наказал. Наоборот, восторженно отозвался о ее кропотливой работе.

Вообще, на хитрецов он не обижался, много душевных сил на них не тратил. Зато пороки их препарировал словами, словно хороший хирург скальпелем. Например, у интересовавшейся тогда больше эротическими рассказами Инны Зуевой, каждый раз немевшей от вызова к доске, он мог спросить: «Ну что ты уставилась на меня, как баран на новые ворота?» А шустрому на переменах и становящемуся мямлей на уроке Сашке Пионетти он говорил: «Ну что ты, как будто пыльным мешком из-за угла охвачен?» Про Павлика Грамса, всегда долго и напрасно встававшего из-за парты, да еще и по частям, а садившегося словно сбитый самолет - с хлопком крышки, он как-то в сердцах сказал: «Дурак дураком и уши холодные!»

Он был всегда предметным. И, объясняя, например, Закон о силе действия, равной силе противодействия, вставал к стене и упирался в нее рукой. При этом поворачивался к нам в пол оборота для объяснения. Так мы ощущали, что и стена давит на него с той же силой. Поэтому потом подходили к Павлику Грамсу потрогать уши. Они были холодные.

Впрочем за дело, точнее за его отсутствие, доставалось всем. Так как-то самолюбивого Сережу Антропова, сообща и с горем пополам разобравшего у доски задачку по трению на наклонной плоскости, Георгий Александрович похвалил: «Хорошо». И чуть помедлив, сказал: «Садись». Тот, возвращаясь на место, сиял, как начищенный медный таз. А в момент, когда садился, Георгий добавил: «Дерево, на дерево».

Интрига была в том, что в отличие от нашей классной и других учителей, пестовавших и делавших поблажки своим любимчикам, Георгий относился ко всем ровно и без скидок. Для него важнее было, чтобы мы «шевелили мозгами» и имели собственное мнение, а не бездумно зубрили и «коллекционировали» хорошие оценки. Именно поэтому во время разбора новых тем шустрые ребята обычно соображали лучше отличниц, всегда остававшихся осторожными, как пиротехники. И в отличие от учителя пения, бывшего прапорщика музыкального взвода, для которого самым добрым словом было «вольно», Георгий обладал отеческим чувством. Как никто из учителей, он мог вдохновить нас и ловким приемом заставить всех работать активно. Так однажды за блестящие ответы он поставил одному нашему товарищу своей любимой красной ручкой на всю страничку в дневнике пятерку с плюсом. Мы знали, ни у кого в школе еще никогда не было пятерки с плюсом. Все другие оценки бывали и с минусом, и с плюсом, но у единицы и пятерки их быть не могло, ведь они крайние. Еще как то, когда первые несколько человек из выборочно опрошенных не могли точно назвать постулаты Бора, Георгий начал поднимать, начиная с первой парты, всех подряд. Те, кто отвечал, их было один два человека, могли садиться, а незнающие оставались позорно стоять. И тут Георгий вновь, уходя от рутины, ведь в классе было сорок пять человек, проявил оригинальность. У некоторых он спрашивал: «Ты знаешь?» И на утвердительный ответ говорил: «Отвечай» или просто: «Садись, пять!»

Мальчишек подобное приводило в полный восторг. Поэтому мы всегда ждали в кабинете физики чего-то неожиданного. Ждали и получали. То очевидные свидетельства Закона сохранения и превращения энергии, то какое-нибудь своевременное и справедливое суждение. Ни у кого не было такого яркого языка. Я бы сказал, что со своим языком Георгий Александрович был алхимиком, умевшим превращать глубоко скрытое в очевидное для всех и обычное в совершенно удивительное.

В общем я благодарен ему. Обратившись при знакомстве к нам, совсем еще детям, как к равным, он сохранил это отношение на всем протяжении школьных лет, ни разу не сфальшивив. Потом со временем я понял, что его отношение стало существенной частью и моего отношения к самому себе. А сегодня, вместе с памятью о пережитом, на ум мне приходят слова Иисуса: «Много домов у Отца моего». Почему? Лично для меня одним из таких домов стал кабинет учителя физики. Георгия Александровича Паньшина. Добрая память о нем греет мою душу вот уже пятьдесят лет!